Горная дорога в сосновом лесу серпантином вилась над ущельем. Машина полковника Ватагина, а за ним и походная радиостанция въехали на мощеную площадку, огражденную с трех сторон увитыми хмелем старинными стенами, с четвертой стороны — отвесной скалой. Два послушника в черных рясах молча, с удивительным проворством развели половинки ворот. Машины вошли во внутренний двор. Монахи появлялись на открытых галереях многочисленных служб и низко кланялись. Пока младший лейтенант Шустов возился у машины, полковника Ватагина повели по галереям и темным деревянным террасам. На каждом переходе, на каждой лесенке стояли и кланялись русскому гостю, присоединялись к шествию — то горбоносый отец казначей, то отец эконом с густыми, словно орлиные крылья, бровями, то сам отец игумен — еще не старый мужчина с усталым лицом домовитого хозяина.

— Добро пожаловать, брат освободитель! — сказал игумен и распахнул широкие рукава приглашающим жестом.

Монахи, видно, в самом деле ждали гостей: еще никто не заезжал к ним из той армии, которая уже несколько дней как шла внизу, по дну ущелья. И в лицах послушников, и в неподвижных позах старых монахов, и даже в каменных плитах двора, в безмолвии колоколов и сдержанном скрипе дощатых полов в галереях — во всем сказывалось настоявшееся за эти дни ожидание: каков же он, русский человек, «дед Иван», и чего можно ждать от него теперь, когда он сделался большевиком?

Советский человек отвечал на приветствие игумена. Советский человек входил в трапезную и разводил руками, глядя на стол, щедро уставленный закусками и вином. Советский человек мыл руки над поднесенным служкой тазом и улыбался, ловя опасливые и робкие взгляды монахов.

— Ну и закуска! Нашему бы военторгу заглянуть, — смеясь, говорил советский человек что-то непонятное, но, видимо, доброжелательное.

За стол усаживались только старые монахи. Чувствовалось, что за дверьми идет толкотня и споры: кому из послушников подавать.

Вскоре подошли и сели на оставленные для них места младший лейтенант Шустов и водитель радиостанции.

— Часовые? — спросил Ватагин.

— В порядке.

— Бабин?

— Не идет, хочет слушать, — тихо ответил Шустов, разглядывая свои только что вымытые руки с несводимой чернотой под ногтями.

Между тем горбатый монах с подносом в руке уже весело кланялся полковнику. На подносе стоял штоф из темно-зеленого стекла и дюжина крохотных — с наперсток — стаканчиков. Игумен, уводя концом рукава свою широкую бороду, сам нарезал хлеб, сам бросал ломти в круглую чашу просторным движением обеих рук. Затем он поднялся и сказал по-болгарски слово:

— Вы, русские, второй раз спасаете нас, болгар. Сегодня в благословенной богом Болгарии говорят: «Москва пришла!» Не знаете вы, какую любовь сохраняет славянин, где бы он ни жил, к России. Россия уже тем полезна славянам, что она есть…

Монахи степенно пригубили вино.

Радушием светились крестьянские лица монахов. Они осмелели. Они расспрашивали гостей о России и улыбались простодушно и удивленно. Служки через плечи сидящих уставляли стол брынзой, хлебами, чашами с виноградными гроздьями. После трех лет фашистской оккупации не только болгарские города и села, но, видно, и монастыри постились: скот был угнан в Германию.

— Зелен боб, — приговаривал отец эконом, накладывая на тарелку полковника зеленую фасоль.

Пили по второму и по третьему разу.

— Вчера услышали снизу русскую песню, обрадовались: знакомая! — сказал отец казначей.

— Знакомая?

— А вы отца игумена попросите, пусть разрешит. Споем. Вот у нас певец! — сказал отец казначей, похлопав по руке горбуна.

Обносивший стол вином горбатый монах подливал полковнику виноградную водку — «мастику». Он уже дважды успел, обойдя стол, исчезнуть с подносом. Уж не вздумал ли он угощать вином часовых? Полковник заметил, что Шустов не сводит глаз с горбуна. Кивком головы он отправил адъютанта во двор — проверить, все ли в порядке. Проходя мимо, Шустов наклонился к полковнику и вполголоса сказал:

— Вы не обратили внимания?

— Нет, а что?

— А монах-то… из альбома.

— Перекрестись. Здесь можно, — сквозь зубы ответил Ватагин.

Младший лейтенант вышел, а горбун вернулся, вытирая губы. Нет, кажется, тут не о часовых забота: он сам прикладывался к стаканчику за дверью — боится игумена. Монахи звали его Октавой. О нем рассказали полковнику с тем удовольствием, с каким простые люди за столом любят поговорить о пьянице. Он был, оказывается, беглый, из Македонии. С ним там, в горах за Прилепом, случилась при гитлеровцах какая-то история. Какая? Об этом монахи умалчивали, весело ухмыляясь.

Шустов уже возвращался, шел за спинами монахов своей независимой походочкой. Он даже не подошел к Ватагину, а со своего места послал ему по рукам конверт. Полковник, только лишь пощупав, понял: фотография. Он молча сунул конверт в карман гимнастерки.

Между тем монахи поглядывали на игумена. С той минуты, как отец казначей сказал, что они знают русские песни, и полковник попросил спеть, видно было: и монахам не терпелось спеть, и горбуну — показать свой голос. Наконец пастырь с усталым лицом, снисходя, уступил.

Отец эконом налил горбуну стакан. Октава проглотил сливянку при общем молчании, вытер пот с бледного лба и прикрыл красивый рот рукавом, как бы заранее умеряя силу звука. На мгновение, в неверном свете свечей, неподвижное сумрачное лицо монаха показалось полковнику одноглазым, словно выточенным из темного дерева. Ватагин взглянул на фотографию и снова спрятал ее в карман — это заняло не более секунды. Стесняясь русских слушателей, македонец запел старинную песню, знакомую Ватагину еще с юности.

— «Жили двенадцать разбойнико-о-ов…» — пел монах, и такое бездонное «о-о-о…» поселилось в трапезной, что пустые чаши откликались, словно морская раковина.

— «Господу богу помо-о-олимся…» — дружно подхватили монахи.

Пели и казначей, и игумен, и эконом, а голос македонца гудел набатно. Редкая бородка почти не скрывала квадратных линий лица. Горбатый нос с тонкими раскрыльями ноздрей. Под мягкими усами губы были поджаты, как бы для тонкого свиста, но звук — казалось полковнику — возникал даже не в груди монаха, а будто в горбу его, отлитом для такого случая из меди с серебром, и Ватагин почувствовал, что выпито немало. Снова на краткий миг вынул он из кармана гимнастерки фотографию и, поглядев, снова сунул в карман незаметно. Пожалуй, похож: один из семи близнецов.