После песни развязались языки. Монахи шумно беседовали меж собой, уже не стесняясь ни русского офицера, ни игумена. Они делились впечатлениями от первой встречи с советскими людьми, и хотя один из русских спал, сморенный походной усталостью, а другой все входил и выходил, да помалкивал, но самый старший, третий — он был человек покладистый и приветливый, говорил тоже мало, но слушал охотно и ел не стесняясь.

— Верно ли, господин полковник, что у вас женщины в армии? — набравшись храбрости, спросил отец эконом.

— Есть такой грех. Да ведь и ваши девочки партизанили на славу?

— Ничего… — уклонялся отец эконом. — Мы не судьи мирским делам.

— А вас, на горных высотах, женщины не навещают? — подмигнув, спросил полковник.

— Иных… посещают, — в тон ему, лукаво, ответил отец казначей.

И все взглянули на Октаву при этих словах. Оживилась мужская трапеза.

Отец эконом, размахивая рукавами, приставал к Октаве, требуя, чтобы он рассказал, не таился, почему и как он бежал из своего Прилепского монастыря. Октава дергался всем телом, стараясь уклониться от требований отца эконома, и горб его при этих движениях еще резче обозначался, будто чемодан, спрятанный под рясой.

— То нелепо, что вы просите. Вздор!.. — говорил Октава. — Зачем же русским такое слушать.? Не будут верить. Вздор…

— Нет, то истина!

— То вздор!

— А ну, рассказывай! — не поднимая глаз, приказал Ватагин.

Вот что услышали полковник и Славка в гот вечер в горном монастыре на случайном ночлеге.

С детства Октава жил в Югославии, за Вардаром. Там, в синих Прилепских горах, есть старинный монастырь, говорят, воздвигнутый еще крестоносцами во времена их походов из Франции в Святую землю. Однажды, год назад, монахи проснулись в тревоге — к стенам македонского монастыря по малодоступной горной тропе подъехала немецкая машина. До того только раз гитлеровцы побывали в монастыре: искали партизан и скот. Октава в ту ночь спал крепко — с утра до вечера рубил он столетние буки на скалах и свергал их обрубленные голые стволы по расселине вниз, на монастырские пастбища, готовил дрова для долгой зимы. Он проснулся оттого, что холодом потянуло из открытой двери в его келью. Он открыл глаза и увидел… Женщина стояла перед ним. Женщина! Женщина… Такая красота может присниться только монаху. Ее нельзя описать — что-то было в ее лице такое, отчего он даже зажмурился. Она была седая и молодая, седая красавица. Козни лукавого! Такое бывает только в монастырях. Сатанинское искушение… Октава перекрестился и открыл глаза. Она не исчезла. В руке ее, поднятой над головой, сиял свет. Она зажгла неземной свет и ослепила Октаву. Тогда он повергся на каменные плиты и молился. «Встань!» — сказала она, смеясь. И он встал и показал ей свое лицо, как она того хотела. И она увидела его всего — он высок, но горбат, как аналой… Лицо женщины стало недовольным, и она погасила свет. В дыме и смраде она оставила его одного в келье…

Ватагин слушал, тоже, как Славка, разглядывая свои ногти: они у полковника чистые, матово-розовые, скобленные перочинным ножом. Он не улыбался, только едва-едва тронулись кверху уголки губ. Значит, все это не выдумано в книгах. Все существует на этой грешной планете. Вот и монах, которого искушает по ночам женская прелесть. Только в годы гитлеровской оккупации бесовское наваждение является в монастырь в «опель-олимпии».

— Что же, это фашисты ее привезли к тебе? — весело спросил Ватагин и в упор взглянул на горбуна.

Его поразили горящие глаза Октавы. Дикий монах переживал свой рассказ всем существом. И все монахи безмолвствовали за столом.

— Они, — убежденно ответил Октава. — На рассвете старец Никодим благословил меня на бегство. Немцы строго приказали игумену, чтобы я оставался в монастыре, ждал. Чего?… — Октава вопрошал монахов, но никто за столом не мог бы ему дать ответа. — Чего же?… А я не стал ждать! Старец Никодим сказал мне: «Равно ненавистны богу нечестивец и нечестие его. Беги, чадо!» И я бежал по снежным перевалам Прилепа, через Вардар и Мораву. Вот ныне здесь я — в мирном краю. «Не было их вначале, и вовеки они не будут!»

Видимо, сильно выпил отец эконом, если, даже не дав монаху досказать мысль пророка Иезекииля, грубо съязвил:

— Это они испытывали тебя: с горбом проползешь ли в пещь огненную…

Однако никто не улыбнулся.

Полковник Ватагин внимательно слушал монахов. Странное чувство породил в нем рассказ горбуна. За войну он навидался гитлеровских палачей, забрызганных кровью тысяч людей. Он передавал военному трибуналу таких, кого даже в гестаповских канцеляриях почтительно называли «профессорами обезлюживания». Он лично допрашивал в Игрени тетю Лушу, «сестру милосердия», которая по приказу эсэсовцев отравила двести нервнобольных в психиатрической лечебнице, и он сам провел ее над раскрытыми ямами. И сейчас, в этой нелепой ночной встрече в горах Болгарии, Ватагин вдруг потеплел сердцем, слушая монаха, которого искушал сатанинский соблазн. Ему приятно было видеть человеческую душу, никак не погибающую на земле в твердых законах добра и зла, пусть хотя бы в пределах монастырского суеверия.

Игумен стоял у растворенного окна, положив пухлые руки на старую железную решетку, и слушал: в глубине ущелья шли танки.

Полковник поднялся и сердечно поблагодарил монахов.

— Помолимся, братья, за русское оружие, — сказал игумен.

И все монахи разом встали из-за стола к потянулись из трапезной по тем же галереям и террасам, по которым два часа назад прошел полковник, во двор, к выдолбленной в скале часовенке.

Ватагин и Славка проследовали в конце монашеского шествия. Молодой месяц светил над скалой. Полковник простился с игуменом, наотрез отказавшись от постели. Спать будут все в машине. На заре дальше в путь.

Шустов уже сидел в кабине. Было без слов понятно, как он взбудоражен неожиданной встречей. Ватагин подсел рядом, дверку оставил открытой:

— Отдохнуть да ехать дальше… Горбун тебя не споил? Родственные вы натуры: у того тоже воображение играет.

— Спросите его, как он попал в альбом. Заставьте объяснить… — горячо зашептал Шустов.

— И не подумаю. Вопросы задают подследственным. А с прочими… так, шуткуют.

Из часовенки доносились могучие звуки хора, выделялся голос македонца. Они молились за счастье русского воинства. Песня их сливалась с рокотом Янтры на дне ущелья, с ревом проходящих на Софию танков.

И вдруг горбун возник в открытой дверке машины. Откуда он взялся? Он приблизил свое лицо к лицу полковника и зашептал в неистовом исступлении:

— Говорю вам: она смеялась, и адская свеча горела в ее руке!

— Магний она, что ли, зажгла?… — рассмеялся полковник. — Поди ты прочь, монах! — не то шутя, не то серьезно сказал полковник. — Смиряй себя молитвой и постом…

Славка не выдержал и выскочил из машины. Он схватил монаха за руку:

— Так кто ж она была?

— Наваждение. Туман…

— Постой, постой, в наш век техники и туман можно сфотографировать. — Младший лейтенант вытащил альбом из-под сиденья. — Узнал бы ты ее?

— Узнал бы!

— А ну, узнавай…

Монах не видел в темноте. Шустов включил фары, и горбун, странно согнувшись в ярком свете, стал нетерпеливо листать страницы альбома. Он вглядывался, не узнавал и снова листал нетерпеливо. Нервно раздуты были крылья его орлиного носа. Губы поджаты как бы для тонкого свиста… Это была минута напряженного ожидания, когда монах и младший лейтенант, казалось, забыли обо всем на свете. Вдруг неподвижное, сумрачное лицо горбуна исказилось, как от боли. Он ткнул пальцем в один из снимков. Славка сунулся и отпрянул: то была фотография хозяйки альбома, седой красавицы из Ярославля, которой посвящены были многие надписи на обороте, — Мариши, Марины Юрьевны…

— То не соблазн бесовский, это она! — крикнул монах. — Кровь и убийство владеют ими! Руснаки, верьте мне…

И горбатая тень его разом истаяла на монастырском дворе.

— А ведь разведчик ты липовый, — оскорбительно спокойно заметил Ватагин. — Где выдержка? Что, не смогли бы мы его допросить в более удобной обстановке?

С этой минуты до самой Софии полковник отчужденно молчал, игнорировал самое существование адъютанта. Отношения — строго уставные. Только на перевале, когда, сознавая свою вину, Шустов мрачно гнал машину, а впереди замаячил хвост танковой колонны, Ватагин суховато напомнил:

— Обгон ведет к аварии.

Больше ничего не сказал. Лицо абсолютно невыразительное. Но Славка только глянул и сразу понял, что это не случайная фраза, а упрек за монаха. Если так — значит, полковник скоро сменит гнев на милость. И всю дорогу, сбавив газ, Шустов ехал с сияющим лицом, с тем выражением избегнутой опасности, которое было так хорошо знакомо полковнику.