В этот вечер Слава и Даша долго шептались в помещичьем парке, на поваленном дереве, невдалеке от дремлющего радиста. Они вспоминали первые дни своего знакомства.

— А помнишь, как было на Украине, в распутицу? Нам, девчатам, из хаты лень за водой сходить — умыться. А ты подкатишь, бывало, под окна, шумнешь сигналом…

— Да, а ты выходила на крыльцо и таким сказочным, нежным голосом: «Езжайте-ка, товарищ младший лейтенант, за водой».

— А помнишь…

Что-то творилось с Дашей такое, что она не узнавала себя. Ее прежняя насмешливость в отношениях с Шустовым сменилась робостью. Она не знала за собой этого чувства, когда под бомбежкой рассаживала раненых по мимо идущим машинам, а в этот вечер робела. С чего бы это? Конечно, Слава — офицер, москвич, и сам собой красивый, и сапоги носит шевровые. Даже во тьме парка она не забывала при нем о своих широких, «мушкетерских», как он сказал, сапожках. И ей казалось, что в пилотке ее нельзя отличить от мужчин, и, когда она тихонько запела, ей казалось, что личико у нее такое равнодушное, пустопорожнее, да и нос облупленный. Но дело не в этом, а в том, что ей впервые по-бабьи было жаль его — какой он неудачливый… В этот вечер она впервые почувствовала, что Слава у нее один на свете. Так она никогда о нем не думала. И она была рада, что Славка наконец повеселел и разговорился. Она смотрела снизу в Славкины глаза и только поддакивала:

— Точно. Точно…

Скажи он ей сейчас: «Распишемся, Даша», — не задумываясь, согласится! А что? Точно!

А Славка в этот вечер тоже — и еще сильнее, чем прежде, — испытывал мальчишескую робость перед ней. Верно сказал однажды Миша: «Тебя еще не за что любить…» Сможет ли она по-настоящему хотя бы уважать его, когда она хлебнула столько горя, а он…

Он не стал рассказывать ей, за что попал под арест. Он только пожаловался: по-прежнему коптит небо в канцелярии, а в настоящее дело не пускают.

— А ты не просись, — успокоительно говорила Даша. — Зачем ты просишься? Мне тоже стоять с флажками на перекрестке неинтересно. А не прошусь…

Так хорошо было им сидеть вдвоем, болтать, думать, слушать песню, которую кто-то запел в темноте.

И они притихли, сидели слушали. А это пел пожилой сержант, присланный из саперного батальона. Вот ведь какой — на все руки мастер

Бабин, не шевелясь, тоже слушал песню. Она была старинная, пел надтреснутый голос. И радисту сквозь дремоту она нравилась.

Ой, тихой Дунай… Ой, Дунай бережочки сносит. Молодой солдат, молодой солдат полковничка просит.

«О чем же просит солдат?» — думалось Мише. И ему ничего не стоило сквозь сон представить себе, как он сам просит у полковника Ватагина отпуска — в Ярославль съездить маму и Людку повидать. Словно угадывая сонные желания Бабина, сержант просился домой, к милой, а полковник из песни не отпускал:

Не пустю, солдатик мой, бо ты долго будешь. Напийсь воды, ще й холодной, — про любовь забудешь.

Бабин действительно очень устал за этот месяц. И полковник — молодец, что приказал отдохнуть. В горных условиях, из-за сильной ионизации воздуха, слушать противника стало еще труднее. Одна из радиостанций, ведущих переговоры, видно, к тому же кочует. Страшно болела временами голова. Бывали такие головокружения, когда Миша снимал наушники и сидел, схватив голову двумя руками Он только никому не признавался — нельзя, война ведь! Никто не должен знать, что и сейчас ему не спится.

А Демьян Лукич пел:

Пил я воду, ше й холодну, да не напивался Сколь жить буду — не забуду, с кем я любовался.

«Сидит, любуется», — с раздражением переносил Миша слова песни на своего друга, слыша близко от себя шепот Славки и Даши. Трудно было признаться, что это нежное воркованье раздражало, потому что не Славка, а он, Миша, должен был сидеть рядом с Дашей. Не потому, конечно, что влюблен. Миша и мысли такой не допускал. Нет, на свете все должно быть устроено правильно. Даша — человек, горем закаленный, он, Миша, это понимает. И кто знает, как относится Славка к Даше? Что она для него? Он и сам этого не знает…

— А где вы в Сербии жили? — расспрашивал Славка Дашу и, не дожидаясь ответа, снова спрашивал, все хотел разузнать за два месяца разлуки: — А в Свилайнаце ты была? А в Багрдане?

Сквозь сон, но все же педантично Бабин поправил Славку:

— Не так ты говоришь, Шустов. Немецкий тебе не дается. Не Свилайнац, a «Will einen Arzt», что означает «Хочу врача». И не Багрдан, a «Baggern-dank», что скорее всего может означать «Спасибо за землечерпательные работы». Так что не ври…

Славка с интересом вслушался в нудное бормотанье друга.

— Во сне буровит, — смеясь, сказал он Даше и пояснил: — Устал старик. Измотался. Ему бы в госпиталь — отоспаться…

— Или под домашний арест, — робко пошутила Даша и прильнула виском к Славкиному плечу.

Тихо смеялись в темноте.

В октябре в ночном тумане всегда есть радость ожидания, что вот он рассеется. Славка сидел возле задремавшей Даши и все видел: как лунный свет пробился сквозь туман, и заблестели стекла помещичьих теплиц, и посреди аллеи в кресле пошевелился старый сержант. А над машиной засверкало деревце с черными сучьями — все, как в росе, слюдяное.

Счастлив был Славка в этот вечер, несмотря на все свои беды. Пока Даша спала, выражение ее лица было скучное. Височки в каштановых волосках. Бледная рука с синим цветочком жилок в том месте, где пульс слушают. А проснулась Даша, открыла серые глаза с длинными ресницами, не моргающими, а только вздрагивающими — и лицо ее удивительно покрасивело.

— Проснулась?

— А ты? Не спишь? Двумя шинелями одел, а сам…

— Взаимная выручка, — ласково объяснил Славка. — Хорошо спала?