Остаток дня генерал войск «СС» фон Бредау провел в темной зальной комнате. Он знал, конечно, что покойный Этвёш Дюла не очень любил эту комнату со дня смерти жены. По стенам были развешаны снимки старинных дунайских пароходов, портрет Хорти и собственные фотографии капитана в парадной форме речного флота. Одну из фотографий фон Бредау внимательно осмотрел, даже перевернул ее, ища надпись, но ее не было, и он повесил фотографию на место. На этом снимке сходство с ним было не так уж велико.

На улице слышалась немецкая речь. Все время шли нестройные толпы отступающих солдат. Фон Бредау внимательно прислушивался к этим голосам. Он вел себя осмотрительно, и нельзя было понять — глаза ли у него болят, или кружится голова, или его тошнит. С брезгливым выражением лица он открыл старомодный баул, о котором знал, что он достался покойному капитану еще с приданым гречанки-жены, извлек из него парадный синий мундир, капитанский кортик, огромную щегольскую фуражку с золотым плетением кокарды.

За окном смеркалось. Отблески пожаров озаряли темную комнату. Протягивая впереди себя руки, новый житель Сегеда долго путешествовал вдоль стен, пока не зажег свечные канделябры, которые на Тиссе зовутся также по-французски: жирандоль. В последний раз они горели десять лет назад, когда на столе лежала уродливая, крючконосая, сварливая гречанка. И об этом тоже знал фон Бредау — у него было время изучить и запомнить подготовленное для него «досье».

Стоя перед зеркалом, он сбросил с себя лоснящуюся рыбацкую одежду и переоделся. Он глядел в зеркало, держа в руках старую фотографию. Вот тут он действительно был похож на себя, каким его увидят завтра соседи.

В эту минуту в комнату ворвалась хромая соседка.

— Господин Этвёш, — злобно крикнула, показывая рукой на открытое окно, — вы хотите, чтобы мы все погибли под бомбами!

Фон Бредау молча стоял перед ней, повторенный зеркалом. «Да, я забыл опустить штору», — говорило его лицо, но он молчал. Он равнодушно глядел сквозь женщину. Он не хотел опустить штору. Там, на улице, раздавались немецкие голоса, он слышал их. В этот вечер он прощался с Германией. Он не знал — надолго ли…

— Я ни-че-го не помню, — с трудом произнес он по-венгерски.

Страшный свист и грохот первой ночной бомбы потряс дом. Замигали свечи на стенах. Женщину смыло, точно ее и не было. Фон Бредау опустил штору и медленно вышел в сад. Придерживая рукой парадную фуражку, он пробрался к забору, стал там, невидимый с улицы. Дрожащее зарево освещало пустырь, по которому без строя, отдельными кучками, проходили немецкие солдаты. Это были изнуренные бегством бродяги. Они поспешно сматывались на северо-запад, к Будапешту. У них не было ни транспорта, ни командиров.

— Вот твоя колесница, Август! — сказал чей-то голос во тьме.

Унылый шутник показывал солдатам на катафалк мадам Хамзель.

Никто не рассмеялся. Фон Бредау с выражением величайшего внимания припал к решетке забора.

Эта бесстыдная шутка о колеснице Августа, циничный разговор дезертиров как нельзя более соответствовали тому душевному состоянию, в котором он сейчас находился. В Борском руднике, проходя свою подготовку к перевоплощению, он думал и чувствовал иначе. Он и тогда не знал, как скоро наступит день расплаты. Через полгода или через пятнадцать лет? Но он все время ясно видел этот день, когда по радиосигналу опять заварится такая кровавая кутерьма, которой предназначено будет снова очистить весь мир в огненной купели фашизма. А сегодня он не видел грядущего. Как он устал.

«Смерть! Вы принесете врагам нацизма тотальную смерть…» — еще недавно говорил ему Ганс Крафт в спецбараке № 6.

Смерть… Сейчас фон Бредау казалось, что она угрожает только ему самому — смерть под псевдонимом. Да, так и сдохнет он в этой сегедской дыре среди ржавых мышеловок и грязных свиней. Этот жалкий догматик, этот фольксдейтч Крафт предусмотрел все, даже содержимое сундука старой гречанки. Он упустил из виду только одно: тот, кто сидит в подполье, должен верить в свою жизненную задачу. Но можно ли теперь во что-нибудь верить? Вот он, перед глазами, оплот нацизма, армия дезертиров!

Рослый немец прошел мимо него. Руку в закатанном рукаве он держал на висевшем сбоку шлеме. Зной не спал и ночью. Мимо забора прошел еще один. Фон Бредау успел различить мокрые белые пряди его волос.

В эту минуту в доме напротив ресторатор фанерным листом закрывал буфетную стойку, тесно заставленную рядами бутылок. При свете пожаров с улицы стойка напоминала церковный орган.

— Не дури! — говорил жене ресторатор. — Что значит свет жирандолей Этвёша, когда весь город освещен пожарами?

— Он невменяем!

— Он немного спятил со страху.

— И мне страшно… Ты знаешь, его лицо помолодело, как после косметической операции, — сказала стареющая дама, и в ее голосе даже послышались завистливые нотки.

— Важно не это, — сказал ресторатор, — важно, что они наконец уходят…

— А мы остаемся.

— Да, мы остаемся. Это важно. Новая толпа солдат проходила по улице.

Фон Бредау передвинулся на несколько шагов вдоль забора, чтобы видеть лучше, слышать яснее.

— По нынешним временам надо иметь маленький желудок, — послышалось из толпы.

— Но зато длинные ноги, — поддержал другой голос.

— Ты хочешь уйти. Куда?

— Откуда течет Дунай. Вот куда.

— Дурак!

— Нет, он умный. Он спешит к американцам.

Тотчас раздался озлобленный окрик по адресу шутника:

— Ты кто такой, чтобы смеяться над баварцем? Австриец! Нытик! Остмеркер! Остмеркер !

Фон Бредау не пропускал ни одной подробности, его глаза и слух напряженно воспринимали все, что можно было увидеть и услышать.

— Он трофейный немец! Беутедейтче.

— А ты! Ты — Пифке! Вот кто…

— Эй вы, мармеладники, шагу!..

И голоса «Великой армии» растворились во тьме.