Шустов дал газу. Он досадовал на толстокожего Бабина, который, как видно, решил спать в кабине всю дорогу. Бабин очнулся от рывка и, зевнув, заметил:

— Несерьезный человек наш полковник.

— Не может быть! Это тебе в Военном совете сообщили?

— Нет, я сам вижу. Все он шутит, шутит…

— Д если без шуток, то лучше голову под мышкой носить. Все умные люди шутят. Даже Маркс…

— Или капитан Цаголов?

Шустов промолчал, только прибавил газу. Со стороны Бабина это особый способ уязвления. Кроме полковника, адъютант действительно обожал капитана Цаголова — щеголеватого храброго горца, попавшего в разведку из моряков и мечтавшего вернуться во флот.

— Серьезному человеку шутить незачем, — между тем философствовал Бабин. — Так работать трудно.

— Мне вот легко…

— Ты канцелярист. Это не работа.

Можно ли больнее хлестнуть по самолюбию? Шустов надолго замолчал, свободно положив руки на баранку, покачиваясь и вперившись взглядом в набегающее полотно гудрона.

На берегу Дуная долго ждали переправы, Шустов отрывисто бросил:

— Искупаемся? Все-таки Дунай…

— Купайся.

— Неинтересно? Тебе что Дунай что Клязьма — все едино?

Потом на пароме огибали камышовые островки. Красота, кто понимает! Синее небо. Ласточки над водой. Румынский мальчишка в серой от пыли шляпе что-то напевает по-своему: «Маринаре, маринаре…» Но младший лейтенант и радист отчужденно и мрачно стояли на разных сторонах парома.

Уже за Дунаем, в Добрудже, Шустов притормозил машину, распахнул дверку: отставший от роты солдат просился подвезти.

— Ты что, пехота? Сто верст отмахал, еще охота? — подтрунил Шустов над пешим человеком, но, видимо, нарочно, чтобы стеснить Бабина, пустил солдата третьим в кабину.

Бабин помалкивал. Тут он весь — Шустов: огорошит человека, потом пожалеет.

Как будто забыв о присутствии радиста, Шустов разговаривал с солдатом, но все, что ни говорил он, относилось только к Мише Бабину. Сколько тут было язвительных намеков!

— Видите ли, дорогой товарищ, всякая задача оказывается простой после того, как вам ее растолкуют. (Это намек на то, что Бабин ждет ключа от шифрослужбы.)

— Видите ли, гвардии попутчик, в разведке надо иметь воображение ребенка и терпение ученого. (Это намек на мнимую тупость Бабина).

Все било в цель! Бабин даже зашевелился, на радость Славке…

Между тем они дружили.

Дружба их началась еще в забитых снегами донских хуторах. В танковом корпусе Славка Шустов был сержантом, мотоциклистом в группе связи, а Миша Бабин, как и теперь, — рядовым. В глубоком рейде по тылам противника он отличился как блестящий коротковолновик и знаток немецкого языка. Его стали ценить, только с воинской выправкой у него не получалось: козыряя, он нелепо подпрыгивал, и звали его в роте «радиосыч». Щеки его зарастали белым пухом. Длинные ноги всегда аккуратно обернуты обмотками. Страдая флюсами, он часто подвязывал щеку. Впечатление чудаковатости еще усиливалось оттого, что одно веко у него было чуть толще другого, так что казалось, что он косит. К тому же бывал задумчив, самоуглублен.

Шустов, оглядев его однажды под веселую руку, заметил вслух, что радист здорово смахивает на фигуру с известного плаката «Разгром немцев под Москвой». Все развеселились…

И ничего бы, да тут записной остряк Савушкин решил уточнить — обозвал Бабина «Фрицем». Миша покраснел и не знал, как ответить. Шустов тоже покраснел: чувство справедливости, горячее, почти детское, заставило его пережить чужую обиду как собственную. Первым движением души было желание турнуть Савушкина за порог. Но Шустов сдержался. Ехидно наклонив набок чубатую голову, он сказал лысому толстяку Савушкину:

— Чижик (это было сказано очень нежно), может быть, вы извинитесь перед товарищем Бабиным?

— А чего мне извиняться? — уклончиво возразил Савушкин, заметно побаивавшийся Шустова. — Ты сам про плакат вспомнил.

— Да, но кто тут произнес иностранное имя?

— За иностранное имя могу извиниться. Подумаешь…

Славка наставительно заключил:

— Теперь порядочек. Можете продолжать свои занятия. Жуйте воблочку…

Тогда-то и зародилась дружба. То, что сержант на три года моложе рядового, вызвало у последнего припадок почти материнской нежности. И то, что Славка умеет сердиться, презирает напудренных женщин, любит опасные скорости, хранит запас трофейных продуктов в багажнике; и то, что лучше всех штабных шоферов вытягивается перед командирами; и то, как влюбляется скрытно; и то, как стесняется, что немножко знает немецкий язык, и как любопытен (есть у него потайная тетрадочка, там все пройденные города, села, даже хутора записаны на память), — все это вызывало у Бабина гордость за Славку.

Шустов в ту пору щеголял в куртке-кирзовке (на черных петлицах — эмблема: танки), на боку — планшет и финский нож с янтарной рукояткой. И был у него трофейный аккордеон, на котором готической вязью на перламутре было начертано: «Адмирал Соло». Славка нашел его в разгромленной немецкой автоколонне, долго не мог научиться играть даже самые пустяковые мелодии и однажды сунул своего «Адмирала» девчатам в санитарную машину: «Нету у меня слуха, везите его от меня подальше!»

Был он шумный, озороватый и, в общем, отважный парень. Один раз, когда горела станица и трудно было в столбах пламени провести автоколонну, а кругом сугробы… не объедешь, — Шустов первый показал дорогу шоферам сквозь огонь. И когда один мальчик, из хуторских, подорвался на мине, Бабин сам видел, как Славка подошел к нему, осмотрел его вытянутые страшные ручонки (вместо пальцев красные, будто полированные шарики), молча усадил в коляску мотоцикла и под шрапнельным обстрелом вывез по степному грейдеру в тыл, к медсанбатовским хирургам.

С кем же и дружить на фронте, если не с таким человеком! Не стесняясь, Миша Бабин признался Славке в том, что вся душа его осталась дома, в Ярославле, где ждут его важные дела, и он опасается, как бы после войны не задержали его как радиста в армии. В этой дальновидности Славка поначалу усмотрел весь его характер: педантичный и достаточно себялюбивый. С нескрываемым изумлением Шустов вглядывался в человека, который еще в донской степи предвидит последствия грядущей победы и больше смерти опасается старшинских лычек.

Превратности войны снова свели их, уже в контрразведке, на Днепре. Бабина перевели на слежечную радиостанцию. Вскорости и Шустов был откомандирован в контрразведку. Когда при поимке немецкого резидента погиб адъютант полковника Ватагина, замечательная езда Шустова на мотоцикле, расторопность его и даже красивый почерк были примечены — его назначили сперва временно, а потом и приказом на должность погибшего, хотя, как позже выяснилось, мечтал Слава совсем не об этом. Производство в офицеры не отдалило Шустова от Бабина, — последний оценил это по достоинству.

Славку с его неукротимым интересом ко всему, с чем он соприкасался, привлекала в Мише его серьезная отзывчивость. Однажды он рассказал Мише, что держал экзамен в студию театра имени Вахтангова и провалился, потому что дикция никуда не годится: будучи москвичом, он все шипящие произносит, как одессит, смягченно — «на позицию девушька пров-ж-жьала бойца»… Но Миша ничуть не посмеялся, а, наоборот, долго рассказывал, что где-то читал, будто народный артист Певцов был даже заикой и, однако, ничего: сумел преодолеть на сцене.

Да, что касалось начитанности и вообще образования, тут Шустов отстал от Бабина: тот еще до войны заочно учился в Институте связи и на фронте не расставался с учебником радиотехники, изучал языки и даже чертил, «чтобы не разучиться», а Шустов только и умел, что красивым почерком выписывать документы. Не было у него за душой даже десятилетки, даже аттестата зрелости…

В эти дни на Днестре, когда, перегоняя радиостанцию, друзья снова оказались вместе, Шустов поделился своим новым замыслом: стать оперативным работником разведки и после войны не расставаться с полковником Ватагиным. Тут у них впервые возникли разногласия: Миша невысоко ценил Ватагина, считал человеком несолидным.

— Тяжело с ним работать. Он все загадками говорит, — заметил Бабин.

— Так ты догадывайся. На что нам голова дана?

— Да он больно хитро загадывает. Непонятно. Темнит просто…

— А я всегда понимаю, — упрямо повторял Славка.

Он не умел объяснить Бабину, что понимает полковника потому, что любит его и с чуткостью любящего человека угадывает его мысли и настроения.

Не многим было на войне так трудно, как Мише Бабину. На редкость консервативный для своего возраста, он никак не мог привыкнуть к бестолочи, неразберихе, которые, с его педантичной точки зрения, и составляли сущность фронтового быта. Он нес радиовахту не просто добросовестно, а самоотверженно. Но сутолока войны была ему непонятна, и он не привыкал к ней. Поэтому он, молодой и здоровый парень, уставал больше других и всегда казался угнетенным.

Мама была краевед, влюбленный в ярославскую старину, а папа — один из самых популярных людей в городе, лучший врач. Может быть, поэтому Миша хотел бы всегда жить в Ярославле. Он еще не знал, чему посвятить свою жизнь: древним соборам или новым заводам родного города, и пока что работал в местном радиовещании и учился. Он высмеял бы каждого, кто сказал бы, что он мечтатель. Однако наедине с собой строил самые фантастические планы, связанные с будущим величием Ярославля…

И над всеми этими заветными мечтами и туманными Мишиными соображениями потешался в тот день на чужбине в добруджинских песках лучший друг — Шустов. Он знал, чем допечь флегматика за оскорбление.

— Видите ли, служивый, — говорил Шустов солдату, искоса взглядывая на Бабина, — встречаются на фронте и такие, которые даже старшинские лычки боятся заработать: как бы их в армии лишний час не задержали после победы…

Все било в цель!

…Пыль застлала дороги Добруджи. Радиостанцию, как ни хитрил Шустов, затерла артиллерия главного командования, а ведь известно, что для виртуозной езды на военно-полевых дорогах нет хуже помехи, чем артиллерия на марше. Сквозь облака пыли Шустов ловил силуэт впереди идущего орудия. Пыль скрипела на зубах. В пылевых завесах маячили артиллеристы-сигнальщики с флажками:

— По местам!

— Мотор!

— Марш!