Путь Абая. Том 1

Ауэзов Мухтар

Эпопея "Путь Абая" известного советского писателя лауреата Ленинской премии М. Ауэзова (1897–1961) посвящена жизни и творчеству великого казахского поэта и просветителя Абая Кунанбаева.

В первый том вошли первая и вторая части романа. На фоне яркой картины жизни казахского народа второй половины XIX века рассказывается о детстве и юности героя, о формировании его взглядов, рождении и становлении его как поэта.

Перевод с казахского А. Никольской, Т. Нуртазина и Л. Соболева.

Вступительная статья А. Нурпеисова.

Примечания И. Дюсенбаева, Е. Лизуновой.

Иллюстрации Е. Сидоркина.

 

Перевод с казахского

 

МУХТАР АУЭЗОВ (1897–1961)

Писать о Мухтаре Ауэзове дело нелегкое. Не говоря уже о подвижнической его роли в развитии родной литературы, об оригинальном таланте и поражавшей всех нас широкой эрудиции — даже в его чисто человеческом облике было столько необычного, яркого, порою противоречивого, что, кажется, ни одно из привычных слов не подходит для рассказа о нем. Он и внешне выделялся чем-то незаурядным, своим, ауэзовским. Необычайно широкий лоб ученого, спокойный, испытующий взгляд слегка прищуренных карих глаз, благородная осанка этого рано пополневшего человека… и еще у каждого из тех, кто знал и общался с ним, — есть свой Ауэзов. У меня тоже.

Хорошо помню: после войны в литературу шла совсем еще зеленая, безусая молодежь в пропахших пороховым дымом, потертых шинелях. Все мы были безумно влюблены в Ауэзова. К обаятельному образу писателя примешивалось, видимо, и наше пылкое юношеское воображение. Наряду с любовью я еще испытывал к нему какой-то необъяснимый, едва ли не священный, страх молодого альпиниста перед величием горы.

Нас особенно восхищало в Ауэзове то, что он питал неиссякаемую нежную любовь к молодежи. Был он задушевен, искренен и прост. Как он улыбался, если вдруг в его дом входил кто-нибудь из молодых. И какими щедрыми, добрыми словами не одаривал он их, сравнивая то с «молодой порослью», то с «дуновением свежего горного ветерка». Общение с литературной сменой, с людьми, которые собираются посвятить свою жизнь труднейшему из призваний — искусству слова, было для него частью писательского труда. И мы, незаметно пригреваясь у тепла ауэзовского сердца, все больше и больше приобщались к его мудрости, привычкам, характеру и голосу.

Мухтар Ауэзов хорошо понимал трудный рост начинающих писателей, хотя у него самого не было так называемого «ученического периода». Вступал он в литературу на редкость сложившимся писателем. Один из самых ранних его рассказов «Сиротская доля» (1921) глубиной и широтой охвата явлений жизни и художественными достоинствами уже тогда поднял молодого писателя до уровня европейской новеллистики.

Ауэзов был особенно чутким к первым произведениям начинающих. И мне вполне понятны причины, вызывавшие вдруг дрожь в руках маститого писателя, когда он брал рукопись начинающего собрата. Он испытывал ощущение, подобное тому, какое испытывает отец, когда принимает новорожденного ребенка, завернутого в пеленки. Хотел, видимо, быстрее узнать, каким будет «племя младое, незнакомое», которое создаст искусство завтрашнего дня, и какой мир идей, чувств, красок, новых слов, форм принесет оно людям, грядущему.

Он был наделен чутьем истинного большого художника, не меньше болеющего за будущее родной литературы, чем за ее настоящее. Он верно и раньше других угадывал появление нового таланта и, раз угадав, уже не мог оставаться безразличным, а тем более безучастным к его судьбе.

Много воды утекло с тех пор. Люди — недолгие гости на земле, волна за волной приходили и уходили они, сменяя друг друга, встречаясь и тут же расставаясь, промелькнув где-нибудь на перекрестке жизни. Ушли дорогие нам Каныш Сатпаев — ученый с мировым именем, Куляш Байсеитова — замечательная певица. Ушел и Мухтар Ауэзов. И чем больше мы осознаем это, тем больше обуревают нас сложные раздумья. Мы начинаем острее ощущать его потерю. При нем как-то спокойнее было за судьбу казахской литературы.

Щедрый дар природы сделал талант Мухтара Ауэзова разносторонним: выдающийся писатель, пытливый ученый, блестящий оратор. Глядя на него, мы все поражались, как могло совмещаться столько редких качеств в одном человеке. Но у Ауэзова не было и тени от той душевной сытости и неподвижности, которую высмеял еще Александр Блок. Он никогда не оставался равнодушным к событиям в отдающем пороховой гарью, огромном, неспокойном мире. Ауэзова интересовало, увлекало, волновало решительно все, заставляя при этом постоянно бодрствовать его ум, работать его фантазию и воображение. Его талант неусыпно бодрствовал, работал, вдохновение и порыв никогда не покидали его, и он, помимо своих романов, повестей и пьес, всю жизнь не переставал восхищать нас, то блеснув теоретической статьей о литературе, то чисто лингвистическим трактатом или проблемным очерком о труде и быте чабанов. Несмотря на внешнюю грузность, он был на редкость подтянутым и собранным в жизни, особенно когда работал. И все, что было создано им — начиная от очерков и до романов, — отмечено блеском таланта, свежестью и оригинальностью мысли и способно захватить читателя, заставляя перенестись в мир его образов и мыслей.

Однажды мне довелось видеть, как он работал. Так уж получилось, что, когда я вошел в его дом, дверь кабинета оставалась приоткрытой.

Кони «становились теперь силой разрушительной, подобной степному пожару, урагану или наводнению. Сплошной темной массой, покрывавшей целое поле, табун двигался в ночи, как некий тысяченогий и многозубый ненасытный разрушитель…» — диктовал он свою третью книгу эпопеи «Путь Абая», названную вначале «Акын-ага».

Я на какое-то мгновенье забыл о цели своего визита, забыл, что невольно присутствую при рождении новых страниц ауэзовской эпопеи. Мое восхищенное воображение неслось вслед за диким табуном, за «темной массой», как предельно точно назвал автор. Мне тогда еще рисовался за этой высокой приоткрытой дверью другой мир. Я не побоюсь назвать его богатырским.

По комнате мерно вышагивал грузный человек с сократовским лбом, глубоко запустив в карманы крепко сжатые кулаки, напряженно вглядываясь куда-то в неведомый, только ему видимый и подвластный мир жарких человеческих страстей. В напряженный момент творческого вдохновения он сам был весь сосредоточенный, собранный; и, мобилизовав свой могучий талант, безбрежные свои знания, свою неисчерпаемую память, диктовал, диктовал своим по-ауэзовски льющимся, грудным голосом. Иногда он слегка покашливал, словно сдерживая поток мыслей, чувств и переживаний, нахлынувших в момент творческого вдохновения. И тогда за яростной дробью машинки слышался мне поток тысячекопытной лавы, бешено несущейся по выжженной солнцем сухой, ковыльной степи. И все это вместе было стихийной, неодолимой силой, неудержимым потоком, и руководить им мог только один человек.

Все мы с детства знаем из географии: слияние многих ручейков образует реку. Иначе говоря, большое начинается с малого. Истина довольно простая. И вот совсем недавно я как-то глянул на карту и неожиданно для себя открыл то, что меня поразило своей алогичностью и парадоксальностью. Оказалось, что такие многоводные реки, как Ангара, как река Св. Лаврентия, берут свое начало прямо из озер и что для этих рек незнакомо высыхание, обмеление, они изначально полноводны. Начиная свой путь из великого, неисчерпаемого, они несут свои воды к безбрежному простору океана. Думая об Ауэзове, о его могучем таланте, я неожиданно вспомнил о своем «открытии» — об этих реках и, пораженный, подумал: «Так вот каков он!»

Из того, что было сказано, не следует, однако, думать, что Ауэзову была неведома так называемая «обратная сторона творчества», что ему никогда не бывало трудно, что он не испытывал столь известных миру творческих мук и создавал все свои произведения легко и просто. Наоборот, он часто бывал недоволен собой, хмур, иногда сердит, жаловался друзьям, что где-то, на каком-то проклятом месте застрял. В эти дни у него появлялась особая, сердитая интонация, известная всем его многочисленным друзьям и знакомым. Временами, когда его одолевали творческие муки, бессилие или, как он сам называл, «невезение», он бывал холоден, сдержан, но всегда корректен. И этот волшебник слова, обладающий сверхъестественной силой, каким он показался мне, когда диктовал третью книгу «Абая», выглядел теперь изнуренным и несчастным. И наконец, не выдержав столь колоссального напряжения, с горечью махнув рукой, он говорил машинистке извиняющимся голосом:

— Уж очень трудно начать эту проклятую вещь. Извини, дорогая, приходи завтра!

А ведь мы знали, что Ауэзов, прежде чем диктовать, набрасывал на бумаге тщательно продуманные планы, знали, что он долгое время посвящал себя всестороннему и углубленному изучению эпохи великого поэта Абая.

В истории каждого народа есть личности, биографии которых отражают целые этапы развития и совершенствования национальной культуры. К числу таких людей относятся в первую очередь любимые нашим народом поэты и просветители Махамбет, Чокан, Ибрай и Абай. Для творчества казахских писателей, — независимо от возраста, степени таланта и популярности, — благотворной почвой была и остается поныне поэзия Махамбета и Абая.

Сила творений Махамбета заключается прежде всего в том, что даже после поражения народно-освободительного движения, в самый нравственно трудный период жизни нации, в его стихах продолжал жить неукротимый дух свободы, дух непокорности, непоколебимости в борьбе против царского и ханского произвола. И он в своей поэзии не переставал призывать соотечественников ломать, переделывать все косное, обветшалое в укладе, поступках и нравах народа. Он был трибуном народного восстания и поэтом-бунтарем.

Потом уже на стыке двух веков — XIX и XX — прозвучал голос его последователя просветителя Абая. С юных лет будущий писатель видел произвол и беззаконие, творимые его отцом Кунанбаем. Нежная душа его, легко ранимая, глубоко страдала и переживала, каждый раз сталкиваясь с многоликим коварством Кунанбая. Абай искал поддержки у молодых людей, делился с ними, надеясь, что его поймут, и он рассказывал молодежи о злодеянии, совершенном сто лет назад. И нынче сильные опять чинят насилие над беззащитными. Какими законами, какими обычаями оправдать произвол, не изменяющийся на протяжении ста лет? Переменились только имена хищников: одного звали Кенгирбаем, другого Кунанбаем, а нынешнего Азимбаем — да изменились способы насилия: раньше убивали камнями, а теперь нищетой и голодом, — сокрушался Абай, чувствуя свое одиночество и бессилие.

В минуты отчаяния все говорило ему «об утраченной силе, о минувшем счастье, о бессилии угасающей жизни. Абай внезапно почувствовал себя осиротевшим, одиноким и усталым». Но он никогда не отказывался от борьбы, не сдавался без боя, всегда, когда было трудно, находил в себе силы и надежду. «Его сила — это поэзия, его надежда — народ. Но эта надежда еще в беспробудном сне. А сила его, не останется ли она непонятой, неузнанной? Хватит ли у него терпения, хватит ли воли — воли, стойкой в одиночестве?»

Сейчас легко говорить о том, что сомнения поэта в минуты его душевной слабости были необоснованными, ибо каждый знает сегодня, как полюбило, оценило по достоинству благодарное отечество «скорбный труд» поэта. После знаменитого казахского просветителя Чокана Валиханова в то далекое время в степи никто так крепко, как Абай, не связывал свою судьбу с судьбой народа. Всю жизнь поэт носил в себе боль своих соплеменников и унес ее с собой. При жизни эта боль живо выливалась в его стихи, философские трактаты — гахлия и накладывала элегическую мягкую грусть на все песни, сочиненные им самим.

После Абая, уже в советскую эпоху, появился молодой Ауэзов, и он вырос, воспитался, мужал в этой двуединой колыбели своих великих предшественников — Махамбета и Абая, — и все его творчество стало высоким выражением духовных возможностей казахской нации.

Изучая жизнь и творчество Абая, молодой Ауэзов как бы сам пережил, переосмыслил сызнова всю тяжкую скорбь ушедшей эпохи. И недаром мы легко находим у Ауэзова роднящие его с великим поэтом схожие напевы не только в обобщении и осмысливании событий, но и в общности эмоциональной окраски. Но воспитанный на лучших образцах русской и мировой классической литературы, Мухтар Ауэзов в начале двадцатых годов смотрел на казахскую действительность с принципиально иных позиций. Он считал, что молодая проза, развивающаяся в новых социальных условиях, должна стать наследницей и закономерным продолжением реалистической, демократической поэзии великого поэта, и недаром во всех произведениях Ауэзова отчетливо слышны мотивы абаевской поэзии, особенно заметно влияние его общественных, философских, эстетических взглядов. Вполне закономерно, что еще в ранних рассказах писателя мы часто встречаем изображение противоречий патриархального аула. Но если Абай, рисуя быт и нравы аула, был склонен к общим философским обобщениям, то в ранней прозе Ауэзова мы находим обстоятельный реалистический анализ этих же явлений.

Ауэзов, как и его предшественники, с юных лет органически сочетал в себе сострадание к страждущим и страстную любовь к жизни, и, благодаря этим качествам, он сумел ощутить чаяния народа как свои собственные. Он в одинаковой мере хорошо знал психологию простого пастуха и натуру степных властителей, с их восьмистворчатой белой юртой, с двумя-тремя женами, табуном, пастбищем, колодцами. Его художественное чутье постигало все тайники обширной казахской степи — быта, обряда, ритуала, психику и привычек народа, сердец влюбленных, горя и печали рано овдовевших женщин. Он восхищался высоким искусством степных бардов и рапсодов, понимал нужду бедноты, насилие сильных, бессилие слабых.

В своем раннем периоде казахская художественная проза находилась под сильным влиянием народной поэзии и — особенно — народных эпических поэм-дастанов, и это было закономерно и вполне объяснимо. В течение нескольких веков казахская литература развивалась в сугубо одностороннем направлении: в ней господствовали поэтические традиции. В начале двадцатых годов XX века проза только-только зарождалась, делала первые робкие шаги и, естественно, построению сюжета и композиции, развитию действия она училась главным образом у народного эпоса. Мотивы устного народного творчества накладывали глубокий отпечаток не только на архитектонику и композицию произведений, но и на лепку характеров, на манеру повествования и даже на способы создания пейзажа и портрета. Языковая структура произведений отличалась в ту пору, как правило, обилием высокопарных, традиционно-пышных сравнений.

Известно, что у литературы раннего периода бывают свои наивные прелести и красоты, как у детей, мило искажающих, казалось бы, самые простые слова. Подобные искажения, как бы грубы они не были, не вызывают раздражения, наоборот, в определенной мере передают наивность незрелой поэтической поры. Но если потом, повзрослев, литература продолжает все также коверкать и искажать, то такое искажение, несомненно, может вызвать у всех людей без исключения обратную реакцию. Милые детские недостатки к лицу только незрелому детскому периоду.

Творчество писателя нельзя отделить от родной почвы и рассматривать обособленно, ибо оно мужает вместе с общенациональной литературой. Поэтому в творческом облике писателя отчетливо отражаются все достоинства и недостатки национальной литературы, столь характерные для ее роста. Окидывая мысленным взором творческий путь Мухтара Ауэзова, мы, однако, убеждаемся, что он и в этом вопросе является счастливым исключением.

Молодой Ауэзов в двадцатых годах, в условиях зарождающейся национальной литературы, был явлением необычным, ни на что не похожим. Видимо, поэтому некоторое время его произведения оставались непонятными не только широкому кругу читателей, но и литераторам. И пьеса «Енлик-Кебек» (1917), написанная двадцатилетним драматургом, тоже была новаторской. Она была впервые поставлена в ауле Абая, в двух спаренных юртах (одна из них служила сценой, другая — как бы зрительным залом) у подножия Чингистау. Так зародился, по существу, первый казахский театр. И с этой постановки начинается национальная театральная культура казахов.

В двадцатые — тридцатые годы молодым Ауэзовым написаны многочисленные рассказы, повести и роман «Лихая година» (1928). Писатель уже тогда стремился к той простоте и ясности, которые впоследствии стали неизменными спутниками его таланта.

В рассказе «Сиротская доля» описываются события одной ночи, разыгравшиеся в одиноком доме, где скорбят по кормильцу, погибшему в степи, на безлюдной дороге между городом и аулом. В образе волостного Ахана, мелкого и ничтожного распутника, обесчестившего беззащитную девушку, автор показал всю пошлость и мерзость уродливого патриархального мира.

В этом рассказе Ауэзов выступает не только обличителем темных, низменных сторон прошлого, но и глубоким гуманистом, утверждающим, что посягательство на честь и счастье человека равно посягательству на его жизнь, что унижение личности есть величайшее зло. Весьма заурядное для казахского аула тех времен событие он сумел поднять до уровня общечеловеческой проблемы.

Следует отметить, что умение находить в узконациональном — общечеловеческое явилось характерной особенностью всего многогранного творчества писателя и в дальнейшем. Не случайно критика и научно-исследовательская литература относят ранние рассказы Ауэзова к произведениям критического реализма.

Литературная деятельность писателя началась на изломе старого и нового социально-общественного порядка, на стыке двух взаимоотрицающих миров. На казахскую степь падали и бледно угасающие лучи заходящего солнца, и молодой яркий свет утренней зари, и поэтому социальные противоречия, раздирающие аул, проявились в эти годы особенно резко и обнаженно. Показать борьбу между отживающим и нарождающимся — прямая обязанность литературы. И нет ничего неожиданного в том, что рожденная в бурное время революционных преобразований казахская проза с первых же своих шагов придерживалась этой традиции. И одним из наиболее последовательных проводников этого направления был молодой Ауэзов. И не случайно его ранняя новеллистика живо перекликалась с творчеством его современников армянина Ширван-заде, таджика Садриддина Айни и латыша Андрея Упита.

В жизни народа, сделавшего гигантский скачок от патриархально-общинного строя к социалистической формации, было более чем достаточно социальных, общественных, этических и моральных проблем. Отобразить всю сложность этих трудноразрешимых вопросов выпало на долю первого поколения казахских советских литераторов. Это явление было типичным для многих литератур Закавказья и Средней Азии, общественное развитие которых также происходило скачкообразно.

Творчество Мухтара Ауэзова этих лет не определяется одним лишь критическим отображением действительности. Писатель глубоко вникает в самую суть сложных общественно-социальных перипетий, стремится осмыслить все своеобразие эпохи, определить, оценить по достоинству уходящее и приходящее, передовое и отсталое, умирающее и зарождающееся. Не одни трагические мотивы определяют раннюю новеллистику Ауэзова. С завидным оптимизмом воспевает он силу народа, которого не могли сломить вековые раздоры, угнетение, рабство. Пытливый художник сумел подметить и показать неистребимое стремление казахов к свету, к свободе, к знаниям и культуре.

Гордое свободолюбие воспето им в аллегорическом рассказе «Серый лютый» (1929). В нем писатель повествует о волчонке, попавшем в неволю к человеку, о том, как, став матерым хищником, он вырвался из неволи и предпочел сытому, рабскому плену голодную, но гордую смерть на свободе. Рассказ этот созвучен со стихами венгерского поэта Шандора Петефи о волке и собаке. И у Петефи и у Ауэзова волк — голодный, бездомный, всеми травимый, но сильный своей свободой зверь — выступает как символ вольнолюбия, а собака как пример унижения, трусости и жалкого прозябания.

Рассказ «Серый лютый» по своей художественной силе и колориту можно сравнить, пожалуй, с «Белым клыком» Джека Лондона. Написанный вдохновенной рукой мастера, этот рассказ является в казахской новеллистике пока никем еще не достигнутой счастливой творческой вершиной.

В своих рассказах Мухтар Ауэзов не только воспевал вольнолюбивый дух и извечное стремление казахов к свободе. Он был первым писателем-реалистом, сумевшим проникнуть в многовековую историю борьбы народа за национальную независимость.

В произведениях, написанных в двадцатые — тридцатые годы, писатель исторически достоверно показал процесс классового расслоения в степи и пути пробуждения и роста самосознания скотовода-бедняка.

Мухтар Ауэзов не упрощает сложный процесс духовного пробуждения народа. В этом смысле особенно показательна его повесть «Событие на Караш-Караш» (1927). В ней писатель как вдумчивый психолог и опытный социолог сумел показать долгий и сложный путь прозрения еще вчера безропотного батрака, который настойчиво ищет свое место в жизни. Каждая ступень, каждый шаг этой своеобразной цепной реакции пробуждения степняка показан убедительно. Таким образом, тема духовного пробуждения народа была главной в ауэзовских рассказах двадцатых — тридцатых годов. В них показана панорамная картина, полная гражданского пафоса и затрагивающая крупные социальные проблемы. Каждый из них явился как бы зачином, прелюдией к созданию широкого эпического полотна, ставшего по праву энциклопедией народной жизни. Каждый рассказ писателя, взятый в отдельности, освещал ту или иную конкретную сторону многогранной казахской действительности, открывал сочные и яркие образы в соответствии с общесоциальной правдой, с правдой характеров, показал человеческое счастье и горе, радость и беду, любовь и ненависть, взлеты и падения. В целом эти рассказы открыли совершенно новый, неизведанный, нетронутый, никем не изученный мир.

Творчество Мухтара Ауэзова явилось гражданским подвигом. И если казахский народ, пятьдесят лет назад не имевший своей профессиональной литературы, может нынче по праву гордиться развитой, прогрессивной и многожанровой прозой, то этому взлету он в большой степени обязан таланту Мухтара Ауэзова. Свидетельство тому — монументальное творение писателя «Путь Абая».

Абай умер на стыке двух веков, в 1904 году, когда уже довольно ясно обнажились противоречия нового со старым. Мухтару Ауэзову в это время было всего семь лет, и он только-только начинал всматриваться в окружающий мир. Самое примечательное, что будущий писатель успел увидеть живого Абая, начавшего угасать под тяжестью тоски и горя. Потом Ауэзов жил среди его многочисленных друзей и врагов, родичей и сверстников поэта, с которыми он сталкивался в самых разных жизненных ситуациях: присутствовал на острой полемике биев-судей, где, помимо прочего, воздавалась хвала искусству красноречия и находчивости, остроумия того или иного оратора и решались большие дела двух или трех враждовавших между собой родов; ездил по аулам, устраивая разные дела, ходил на соколиную охоту.

Словом, Мухтар Ауэзов не только жил среди людей, которые знали и охотно делились своими впечатлениями об Абае, о его привычках, характере, но самое главное то, что будущий писатель воспитывался и рос под благотворным влиянием песен, стихов и философских назиданий Абая, в том самом ауле, недалеко от Чингистау, где веками не утихали поистине шекспировские страсти, где враждовали племена, ни на минуту не прекращались буйные набеги, угон табунов, умыкание девушек.

В этой степи жили грозные Кенгирбай, Ускенбай, Кунанбай. У них были свои законы, свои права, свои истины, и горе тем, кто осмеливался не повиноваться или случайно отступить от незыблемого религиозного этикета патриархально-родового аула. Отступника ждала жестокая расправа. Особо тяжкая участь постигала молодых влюбленных, которые без благословения родовых старшин решали соединить свои судьбы. Жестоко поступили аксакалы с Калкаманом и Мамыр, с Енлик и Кебеком, потом, уже при жизни Абая, с Камкой и Кодаром. Чтобы устрашить молодое поколение, которое, по мнению старейшин, не боится божьей кары и все меньше почитает их непререкаемый авторитет, они применяли самые страшные казни: Калкамана и Мамыр, привязав к хвосту дикого коня, пустили вскачь по степи; Енлик и Кебека, связанных одной веревкой — арканом, сразили стрелой, а их невинное дитя, как незаконнорожденного, предали неслыханной по жестокости смерти — оставив в безлюдной степи под палящим солнцем. Что касается Кодара и Камки, то по воле старшего султана Кунанбая их убили на глазах старейшин сорока родов.

Шли годы, сменялись зима и лето, весна и осень. Цвели и не однажды отцветали тюльпаны в степи. Молодые старели, а старики умирали, распрощавшись со всеми на свете — и с многочисленными друзьями, и с врагами, — с кем за короткую жизнь свела их лукавая судьба; они умирали и уходили в небытие, оставив новому поколению свой дом, свои табуны, просторы жайляу, свои воспоминания, — словом, все, что они за свою жизнь нажили, накопили, все добро и богатство и только, казалось, уносили с собой зло века. Но зло крепко держалось за жизнь, накапливалось в чреве дряхлеющего патриархально-феодального строя. Пусть даже прошли годы, пусть даже одно поколение сменялось другим, но жестокие законы жестоких правителей степи старательно передавались от отца к сыну, от поколения к поколению.

Мухтар Ауэзов был страстно влюблен в свой родной край, его поражали феноменальное жизнелюбие и нравственное величие, щедрость духа, стойкость, терпеливость, выносливость казахского народа. Он видел и губительное влияние царской колониальной политики, всячески поощрявшей самые отрицательные черты патриархально-родового строя — взаимно не прекращающиеся ссоры многочисленных племен, взяточничество и жестокость старейшин рода. Это видение противоречивых сторон национальной жизни, пожалуй, и определило наиболее характерные для Ауэзова узловые средоточия конфликтов. Безусловно, все то, что было угадано и начато в его ранних произведениях, должно было найти свою монументальную скульптурную законченность в главном его творении — эпопее «Путь Абая».

Так же как и главный герой эпопеи поэт Абай, все основные персонажи — Ербол, Жиренше, Байсал, Байдалы, Божей, Такежан, Суюндик, Айгерим, Улжан — тоже исторически достоверные личности. И в силу этого все события, развертывающиеся в эпопее, почти не выдуманы. К тому же любое произведение так или иначе несет в себе историческую правду своей эпохи. Чем произведение правдивее и искреннее, тем оно историчнее. В этой связи нельзя не согласиться с оригинальным высказыванием русского историка В. О. Ключевского, когда он говорит, что в «Капитанской дочке» А. С. Пушкина больше истории, чем в «Истории пугачевского бунта».

Когда мы говорим о реалистическом отображении действительности, наши выводы сводятся к одной очевидной истине. Мы имеем в виду правду событий и достоверность конкретных исторических фактов, не подозревая, что за этим может стоять более сложная и важная правда, «закоулки души человека». Основная правда таится в психологии персонажей, вместе с жизнью которых оборвались, скрывшись за далью времен, и их индивидуальные черты. Без проникновения в психологию каждого из них невозможно индивидуализировать их потом в книге и воссоздать образ того или другого героя, имеющего реальный жизненный прототип.

Помимо этой общеизвестной трудности, в одинаковой мере испытываемой писателями во время работы над произведениями, Мухтар Ауэзов, обратившись к истории своего народа, столкнулся с еще одной немаловажной сложностью, характерной только для казахского писателя.

Казахи до нашествия монголов считались народом с древней культурой, имевшим довольно широко известные в Европе города, такие, как Отрар и Тарази. И особенно Отрар — цветущий культурный центр казахов (известных в истории под названием кипчаки), со своей обсерваторией, библиотеками, медресе и караван-сараем, принимавший богатых купцов из неведомых, дальних стран. И этот город в степи первым оказал сопротивление черной туче, наползавшей с востока, — войскам Чингис-хана — и был сметен с лица земли.

После этого поражения казахи, как народ, занимавшийся в основном скотоводством, рассеялись по степи, по горестному выражению самого Ауэзова, «словно жалкая горсть баурсаков, высыпанная скупой хозяйкой на широкую скатерть…». С тех пор «измучен и несчастен казахский народ, чья родина — эта широкая безлюдная степь. Его одинокие аулы затеряны в громадной пустыне. И так — везде, везде, где живут казахи… Безлюдье вокруг. Нет постоянного, обжитого места. Нет кипящих жизнью городов!» Для писателя, обратившегося к далекому прошлому своего народа, первой трудностью было полное отсутствие каких-либо исторических документов и летописей. Кочевой народ не имел после гибели Отрара ни библиотек, ни архивов, откуда можно было бы извлечь письменные сведения о былой жизни народа.

Писатель терпеливо и настойчиво углублялся в тайну истории, по следам своих предшественников, все дальше шел, искал, собирал по крупицам факты, передаваемые из уст в уста стариками сказителями, иногда чисто случайно находил какие-то уцелевшие в памяти народа осколки той далекой, неведомой жизни. «Мою работу над романом, — признавался сам Ауэзов, — можно сравнить с трудом запоздалого путника, который приходит к месту давно ушедшего каравана, найдя последний тлеющий уголек угасшего костра, и хочет своим дыханием оживить, раздуть его в яркое пламя. Мне приходилось из потускневшей памяти восстановить прошлое Абая, точно так же, как по лицу шестидесятилетней Айгерим восстановить ее пленительную юность, когда-то обворожившую поэта».

Ауэзов всю жизнь изучал Абая. И не только как будущего литературного героя своих романов, пьес, либретто. Немало положил он труда и усилий чисто исследовательского свойства, — об Абае им написан ряд научных исследований и монографий. Мало того, он ввел в программу университета специальный курс — абаеведение.

Мухтар Ауэзов был писателем, в высшей степени требовательным к самому себе. Он взялся за работу над эпопеей только лишь после того, как стал едва ли не единственным человеком, так глубоко и скрупулезно изучившим жизнь и творчество своего великого предшественника. Но писатель не сразу отважился взяться за столь трудную и страшную «Одиссею» казахской степи. За несколько лет перед тем, как основательно засесть за работу над эпопеей «Путь Абая», он, как бы еще раз пробуя свои силы, накануне столетия А. С. Пушкина написал одну главу из своей будущей многотомной эпопеи, получившей потом название «Песни Татьяны в степи».

Своим многолетним напряженным творческим трудом писатель сумел создать абаевско-ауэзовский мир, и не одно поколение казахов, соприкасаясь с его эпопеей, с удивлением и восторгом открывает для себя этот большой и волшебный мир — мир бессмертных, истинно народных характеров и образов, глубоких жизненных ситуаций, широких, потрясающих ярких картин жизни — высокие образцы подлинного мастерства.

Мысленно прослеживая мучительные пути создания первой казахской эпопеи, легко убедиться в том, что писатель брался за перо лишь тогда, когда он, как писал Ромен Роллан, «достигал полного духовного слияния с каждым из основных действующих лиц, с каждым из наиболее типичных персонажей». Без такого полного и проникновенного постижения внутренней сущности героев, без фактического слияния с их мироощущением невозможно вообще постичь во всей глубине самую сущность эпохи — духовную, нравственную, философскую и социальную суть нации — в один из наиболее противоречивых моментов в ее истории.

Непреходящая заслуга Мухтара Ауэзова не исчерпывается созданием классических образов. Он воскресил целую эпоху в нелегкой жизни народа, как реалист строго следуя правде. Благодаря его эпопее сызнова ожили картины абаевской эпохи, начавшие уже тускнеть и забываться. Вот почему народ благодарен писателю, воссоздавшему, кроме всего, широкую панораму, в которой охвачены все аспекты жизни — обряды, обычаи, нравы, религия, судопроизводство. И поэтому прав был академик К. И. Сатпаев, который охарактеризовал эпопею Ауэзова «Путь Абая» «как подлинную энциклопедию всех многогранных сторон жизни и быта казахского народа во второй половине XIX столетия».

И действительно, произведение Мухтара Ауэзова, помимо своих несомненных литературных достоинств, представляет еще и научную ценность. А это одинаково важно и для читателя и для ученого, занимающегося историей, экономикой, этнографией и юриспруденцией казахского народа середины XIX столетия. Ибо, перефразируя слова В. О. Ключевского, можно уверенно сказать об эпопее «Путь Абая», что в ней больше истории, чем в истории самого Абая.

По своему мировоззрению и творчеству Мухтар Ауэзов был подлинным писателем гуманистом и интернационалистом. В своих лучших произведениях он неизменно воспевал дружбу народов. Вообще все наиболее талантливые и образованные сыны казахского народа — и Чокан, и Ибрай, и Абай — проповедовали идею дружбы между народами. Еще в начале XIX столетия они видели невозможность сколько-нибудь приобщить казахов к европейской культуре без подлинной дружбы с русским народом.

Духовное тяготение к свету и знаниям наблюдалось и среди простого народа. Если присмотреться внимательнее, то нетрудно заметить, что дружба двух народов — казахского и русского — уходит своими корнями в далекое прошлое, хотя в те времена земля казахов, по образному выражению поэта Олжаса Сулейменова, огромной каторгой плавала по карте. И тогда уже передовые люди, передовая русская интеллигенция проложили первые тропинки дружбы в далекую степь.

Начиная с ссыльного петрашевца Ф. М. Достоевского до ссыльных марксистов в разное время, пусть даже в самых скорбных обстоятельствах, из глубины России беспрерывно тащились в степь больные, обессилевшие узники произвола. Они не знали казахского, а казахи русского языка. Но дружба быстро находила дорогу к сердцам простых людей Казахи не чуждались изможденных, бородатых узников. Скотоводы Приаралья одного из них, изгнанного «всей России притеснителем», крепостного солдата Тараса Шевченко называли «акын тарази» — поэт справедливости. С другим ссыльным — Ф. М. Достоевским дружил и переписывался Чокан Валиханов, которому великий русский писатель советовал быть «просвещенным ходатаем своего народа».

Что касается народовольца Е. П. Михаэлиса, сосланного в степь по мотивам неблагонадежности политических взглядов, то он дружил с Абаем, не раз бывал и гостил в его ауле. Долголетняя дружба двух передовых людей своего времени не могла не оставить своих следов в культурной истории казахского народа.

Е. П. Михаэлис приобщил казахского поэта к русской культуре и литературе. По совету своего русского друга Абай постоянно читал журнал «Современник» и был увлечен трудами философов и классиков русской и европейской литературы.

Известный американский путешественник и журналист Джордж Кеннан с восхищением писал об Абае: «Мне рассказывали об одном пожилом казахе Ибрагиме Конобае (Ибрагим (Абай) Кунанбаев), частом посетителе библиотеки и читающем Милля, Бокля, Дрейпера и других. При первой же встрече он удивил меня просьбой рассказать об индукции и дедукции. Он, оказывается, сильно заинтересовался английскими и западноевропейскими философами. Когда мы однажды заговорили о книге Дрейпера «История умственного развития Европы», он обнаружил большое знание предмета».

Абай блестяще переводил стихи А. Пушкина, М. Лермонтова, И. Крылова, И.-В. Гете. Сочинил музыку на стихи Гете «Горные вершины» и на письмо Онегина к Татьяне.

Благодарный Абай на всю жизнь сохранил теплые воспоминания о своем русском друге Е. П. Михаэлисе, который как бы взял казахского поэта за руку, повел на какую-то вершину, показал оттуда стоянки всех народов всех времен и объяснил, что все люди — сородичи, пусть хоть дальние. Поэтому Абай мог сказать о себе: «Мне радостно, что я не только сын казаха, но и сын всего человечества».

Спустя полвека, когда Мухтар Ауэзов приступил к своей основной книге, он выбрал одной из главных тем эпопеи именно дружбу Абая и Михайлова, прототипом которого является Е. П. Михаэлис. Гуманист Ауэзов прекрасно понимал огромную значимость интернационального единения благородных помыслов.

Творчество Мухтара Ауэзова было одной из самых колоритных и сверкающих новизной страниц многонациональной советской литературы. Для казахов он больше чем писатель, ибо так велико его место в национальном самосознании и в духовном возрождении народа, что творчество его выходит далеко за рамки чисто литературной деятельности.

И сейчас, когда черта смерти отделила от нас окончательно этого поистине великого художника, точное и объективное определение его места в нашей литературе, в нашей нравственной жизни — задача далеко не из легких. Видимо, это даже не потому, что он еще слишком жив в нас, идет в общем строю, поддерживая и радуя многих. Мы все еще живем под его большим личным обаянием и стараемся смотреть на мир его глазами.

С именем Мухтара Ауэзова связана вся история казахской письменной литературы. Казахские писатели не могли и не могут миновать этот огромный художественный опыт. И каждый по-своему учился и продолжает учиться у него…

Оторванный от мировой цивилизации, в темноте, в тисках двойного гнета, казахский народ веками углублял свою мудрость, оттачивал свой язык, собирал, копил и откладывал, как крупицу золота, бессмертные слова — сокровища. И через несколько столетий — в советскую эпоху — щедрыми руками своего просвещенного сына выплеснул все это богатство, немало удивив цивилизованный мир.

Именно об Ауэзове можно сказать, что он нашу художественную мысль поднял на самый высокий современный уровень. Сейчас как никогда его творчество, его труды и раздумья свято чтит народ, для возвышения которого он сделал, несомненно, больше, чем кто-либо из живших на земле казахов. Каждый, кто возьмет на себя смелость называться учеником Ауэзова, должен проникнуться сознанием ответственности перед памятью художника и перед своим временем. Чтобы идти дальше, необходимо прежде всего вобрать в себя ту беспредельную любовь, которой он был наделен, его культуру и его язык.

Ауэзов не искал легких путей в творчестве. Он мечтал показать современного человека во всей многогранности его гражданского, нравственно-психологического и интеллектуального облика, в труде, в быту, в горениях и сложных взаимоотношениях с окружающим миром. Создать образ подлинного героя, глубоко и ответственно мыслящего о своем времени, сделалось смыслом творческих исканий писателя.

После завершения эпопеи «Путь Абая» он сразу же принялся напряженно работать над новым романом «Племя младое» (1961), последним произведением своей жизни. Обуреваемый новой идеей, он сделался еще более беспокойным, страстно ищущим, любознательным ко всему тому, что могло затрагивать человеческий интерес.

Несмотря на свои уже немолодые годы, он ездил по аулам, бывал в самых отдаленных уголках на юге Казахстана, где ночевал, а кое-где останавливался ненадолго. Превозмогая болезнь, он с карандашом и записной книжкой в руке слушал людей. Иногда, неожиданно встрепенувшись, оживлялся, вступал с кем-нибудь в спор, соглашался или отрицал…

Однажды он встретился с чабанами одного крупного колхоза. Встреча состоялась за аулом на бугре, чабаны сидели, ожидая любимого писателя. Не заставляя долго ждать, появился и он. Шел приветливый, с сияющей улыбкой на усталом лице, кивая по сторонам, отвечая на приветствия. Прошел на середину, на ковер, и сел по-восточному, поджав под себя ноги. Обвел взглядом притихших людей и, как всегда слегка закашляв, заговорил:

— О люди! Может быть, выделяет меня от вас лысина ученого, а во всем остальном в думах и помыслах своих — я вместе с вами!

И действительно, тут он был другим человеком, не похожим на прежнего (каким мы все знали его всю жизнь) изысканно-интеллигентного писателя, с европейским воспитанием и образованием. Теперь он скорее всего походил на древнего и мудрого старца Востока, проводившего всю свою жизнь в этой степи, среди этих простых и честных людей.

Человечество помнит немало подвигов, послуживших потомкам и примером для подражания. Могут исчезнуть цветущие города под копытами коней завоевателей, могут даже ассимилироваться и исчезнуть языки под прессом каких-то безжалостных социальных ситуаций, бесследно кануть в прошлое, раствориться в бездонной пучине другого языка, языка более могущественного народа. Все это может случиться, но благородные подвиги человеческого гения не померкнут никогда в сознании людей, и, как Млечный Путь в истории человечества, будут сиять из глубины далеких веков. Нет спору, когда Магеллан открывал новые земли, а старец Галилей упрямо повторил даже под страхом пыток и смерти свое ясновидящее: «А все-таки она вертится», — бесспорно, то, что с ними были великие спутники истинных мужей науки и литературы — ТРУД, ТЕРПЕНИЕ И УПОРСТВО.

Когда писатель идет трудной дорогой, выбирая себе трудную судьбу, он должен быть сильным и мужественным. И он непременно добьется победы. И этому учил нас Мухтар Ауэзов, учил тех, кто избрал судьбу писателя и идет торной тропой, взвалив на плечи всю боль, гнев, радость, страсть, порыв, дерзания и мечту человечества.

А. НУРПЕИСОВ

 

Часть первая

Перевод А. Никольской, Т. Нуртазина и Л. Соболева

 

Возвращение

 

1

Мальчик спешил домой. Он готов был на все, чтобы третий день пути был и последним. На ночевке в Корыке он затемно разбудил Байтаса — родственника, приезжавшего за ним в город, и уговорил своих спутников выехать, едва занялась заря. Весь день он подгонял коня, держась впереди провожатых на расстоянии пущенной стрелы. Байтас и старый Жумабай только восклицали:

— Ну и торопится же мальчуган в аул!

— Бедняга!.. Видно, всю зиму пропадал в медресе со скуки!

И оба шевелили коней, то рысью, то вскачь догоняя его, — Жумабай — зажимая под коленом свой черный шокпар, Байтас — придерживая носком сапога длинный березовый соил. Возле урочища Тадирбулак Байтас, умеряя пыл подростка, крикнул ему:

— Не скачи без нас! В Есембаевом овраге воровской притон!

— Разбойники, наверное, следят за тобой, — прибавил Жумабай. — Скажут: «Ишь храбрец, скачет один!» Стукнут тебя по голове!

— А вы на что?

— Ой-бой! А что мы сможем с ними сделать? Нас двое…

— А их — целая шайка, — поддакнул Жумабай. — Хорошо, если примут нас за сородичей, — проскочим. Нет — дело плохо! — заключил Жумабай, запугивая подростка.

Но эти слова только подзадорили мальчика.

— Ну, раз и вы ничего не сможете сделать, так не все ли равно, один я буду или с вами? Я поехал!..

Он ударил коня, поскакал вперед и до самой лощины Есембая ни разу не оглянулся назад.

Два первых дня пути старшие двигались не спеша и совсем вывели мальчика из терпения. Теперь он был рад, что хоть в последний раз нашел средство заставить их торопиться: он решил до самого аула скакать впереди.

Спутники почти потеряли его из виду, но он все скакал. Путь пролегал по буграм и сопкам. Когда аулы откочевывают в горы Чингис, здесь становится совсем безлюдно. С каждого холма можно отлично следить за проезжими, и охотникам до чужого добра нетрудно нападать на них из оврагов и лощин.

Байтас сокрушенно покачал головой:

— И как это мальчуган не боится? О господи, да есть ли у него рассудок?..

Жумабаю, который тоже не сумел справиться с мальчиком, оставалось только поддержать своего приятеля:

— Весь в отца! «Я — сын матерого волка», — вот что говорит он своими выходками… Ничего не поделаешь, Байтас, не отставать же нам!

И оба помчались, обгоняя друг друга. Под Байтасом был черногривый скакун самого Кунанбая. Жумабай тоже ехал на хозяйском коне — на рослом белоснежном скакуне по кличке Найман-кок. Один перевал мгновенно остался позади, кони помчались к другому. Всадники вылетели на гребень холма, но мальчика все еще не было видно. Они поскакали дальше, и, когда начали спускаться в лощину, Жумабай услышал слева четкий цокот копыт, как раз от перевала Есембая. Хуже того — прямо из Есембаева оврага…

«Ох, вылез, нечистый! С мальчиком расправился и гонится за нами!» — мелькнуло в мыслях Жумабая, и, вне себя от страха, он погнал коня, даже не смея оглянуться на всадника. Но тут же он услышал грозный гнусавый оклик:

— Закрывай глаза!

Жумабай оглянулся: лицо всадника было завязано платком, — в этих местах грабители всегда поступают так при дневных налетах. Байтас молча скакал в сторону во весь опор. Значит, кому суждено страдать, так только ему, Жумабаю… «Отобьюсь во что бы то ни стало», — решил он, хватаясь за шокпар, зажатый под коленом, но тут его поразила страшная догадка, что и тот может ударить его по голове шокпаром, — и он пригнулся к гриве коня.

Незнакомец, не дав времени вытащить из-под колена дубинку, налетел на старика и быстро надвинул ему на глаза его широкополую черную шапку. Жумабай не смел поднять головы. Схватиться с противником он не решался, а выскользнуть из его рук и ускакать было уже невозможно. Грабитель воспользовался его растерянностью и нагло выхватил у него шокпар. Найман-кок вдруг остановился на всем скаку, точно налетев на препятствие. Жумабай осторожно выпрямился и, весь дрожа, сдвинул со лба шапку.

Не мерещится ли ему? Перед ним на коне — мальчик!.. Так вот кто налетел на него, отобрал шокпар, остановил коня и теперь заливается смехом, не в силах вымолвить ни слова. Нет, Жумабай не ошибся: перед ним действительно был «волчонок Кунанбая» — Абай.

И стыд и злость на самого себя за безрассудный страх перед мальчишкой охватил Жумабая.

— Ой, сынок, накличешь ты беду своими шутками! Нашел место — в самом воровском логове! — сказал он с досадой.

Смуглое лицо подростка раскраснелось от сдерживаемого смеха, и он, опустив голову, начал вывертывать свою шапку. Как разбойник с большой дороги, Абай заранее вывернул наизнанку чапан и малахай, а лицо завязал платком и, догоняя Жумабая, кричал ему, как опытный вор, изменив голос и гнусавя, чтобы тот не узнал его.

Байтас уже возвращался к ним. Трудно было сказать, испугался ли он. Теперь, поняв проделку Абая, он подъезжал с веселым смехом:

— Посмотри-ка, он даже лысину своему буланому затер!

Жумабай только сейчас увидел, что мальчик обмазал отметину на лбу коня глиной. Но Жумабай привык пользоваться всеобщим уважением и вовсе не желал стать посмешищем. Он решил сам обернуть в шутку все происшедшее и, натянуто улыбаясь, сказал:

— Ох, и уродится же такой — весь в отца! И кереи и уаки вечно стонут: «Тобыктинцы — прожженные воры, тобыктинцы — грабители!» А как же им не стонать, когда в Тобыктыдаже молокососу известны все воровские повадки?

Абай уже давно замечал, что отец уважает старика. Он не знал точно, зачем Жумабай ездил в город, но из разговоров обоих спутников понял, что тот приезжал по важному делу, порученному ему самим Кунанбаем. Мальчик перестал смеяться и подъехал к Жумабаю.

— Нам еще долго ехать, — я пошутил, чтобы разогнать скуку. Простите меня, Жумаке!

Слова его прозвучали ласково, и Жумабай, довольный этим, только молча посмотрел на Абая. А Байтас стал шутить с подростком, как со взрослым:

— Натворил дел, а потом «простите меня!». Совсем как в моей песне:

Нагрузи верблюда в поход — Терпеливо он все снесет. Но боюсь и подумать я: Ойкапа как стерпит моя?

Абай не понял:

— Как вы сказали, Байтас-ага? Кто это — Ойкапа?

— А ты разве не помнишь Ойке, мою жену?

— Конечно, помню. Ну и что же?

— В прошлом году я прогулял все лето, гостил по всем аулам, веселился с девушками и молодыми женщинами. А когда пришел конец беспечному житью, у меня не хватало духу войти в свой дом и взглянуть в лицо жене. Ну, я и решил заранее смягчить ее сердце: сложил эту песню, чтобы жена через моих друзей-певцов еще за месяц до моего возвращения услышала мое покаяние…

Байтас был признанным певцом и красавцем. Абай посмотрел на него с нескрываемым восхищением. И сама Ойке и друзья Байтаса, которых Абай знал с прошлого лета, — веселые неутомимые певцы с чудесными голосами, — живо встали в его памяти. Он жадно слушал его рассказ, с нетерпением ожидая развязки. Пользуясь тем, что нынче Байтас шутил с ним, как с равным, он решился спросить:

— Ну и что же сказала Ойке, Байтас-ага?

Байтас засмеялся, но тут же принял серьезный вид.

— А что тут скажешь? Разве сердце бедной женщины может выдержать, когда издалека, да еще в песне, ей посылают мольбу о прощении? Подъехал я к дому, она вышла навстречу и стала привязывать коня, а песня моя пошла гулять по свету. Вот и все, — сказал он и подмигнул Жумабаю.

Во время разговора Найман-кок перешел на ровную быструю рысь, увлекая остальных лошадей. Мальчик встрепенулся. Чувство, которое влекло его к родному аулу, вновь вспыхнуло в нем, и, ударив коня, он рванулся вперед. Спутники снова попытались его удержать:

— Перестань, говорят тебе, сынок! Загонишь коня!

— Поскачешь один — и в самом деле попадешь в руки грабителям.

Но мальчика, только что вырвавшегося из города, из снотворно скучного медресе, с такой силой тянуло к родным, к милому его сердцу аулу, что он и не слушал этих увещаний. Да и не так уж страшны ему Есембаев овраг и воры, наводящие ужас на его спутников! Чем в конце концов отличаются они от остальных казахов? Разве только поношенным платьем и плохой сбруей да тем, что в руках у них — соилы… Абаю не раз приходилось видеть таких людей, он помнит и рассказы стариков о них, и бывают минуты, когда он даже мечтает испытать сам, что такое налет грабителей.

Караульная сопка, Тайное ущелье — все эти места знакомы Абаю не хуже, чем родной аул. Два раза в год — весной и осенью аул Кунанбая прикочевывает сюда и надолго здесь располагается. Каждое ущелье, овраг, лощина, места, где привязывают жеребят или ставят юрты, овечьи пастбища на возвышенности, что видна с дороги, — все это знакомо и мило Абаю. В прошлом году, когда на Бохрау, во время стрижки овец, он отправлялся в город учиться, ему пришлось выехать как раз отсюда, из Есембая. И все кажется ему здесь родным, все дышит непередаваемой теплотой. Недавно еще он веселился здесь, бегая с мальчишками наперегонки, устраивая скачки на жеребятах-однолетках, играя в бабки. И когда там, в городе, нападала на него тоска по родному аулу, в его воспоминаниях не раз вставали незабываемые дни, проведенные именно здесь, в Есембае.

И теперь, когда говорят: «Здесь воровской притон, опасное место, здесь гнездо всяких бед», — ни одна из этих угроз не находит в нем отклика. Мирные желтые сопки, зеленые луга, необъятный простор серебристого ковыля, подернутый вдали дрожащей дымкой, стелются перед ним. С нежностью и волнением смотрит Абай на окружающий его мир — на бескрайную степь, на простор, на сопки, где он родился и где провел детство. Ему хочется обнять все это и покрыть горячими поцелуями. Какая нега в прохладном степном ветерке, не знающем ни бурных порывов, ни мертвого затишья! Сочная тучная степь вся колышется от этого ветерка, и пологими волнами переливается на ней ковыль. Да нет, не степь это, — бескрайное море, сказочное море… Абай не может оторвать от него глаз. Он безмолвно погружается взором в вольную ширь. Она ничуть не пугает его, если бы он смог, он охватил бы ее всю, прижался бы к ней и шептал: «Я так соскучился по тебе! Может быть, другим ты кажешься страшной — только не мне! Родная моя, милая степь!..»

И мальчик скачет вперед, чуть видный среди зелено-серебряных просторов. Удержать его невозможно.

— Неужели мы так и будем плестись за ним, как подводчики за чиновником? Прибавим ходу, Жумаке, это же позор! — сказал Байтас и, ударив чалого, пустился вскачь.

Жумабай волей-неволей последовал за ним, и скоро все трое мчались наперегонки.

Мальчик добился-таки своего: от самого Корыка путники не сделали ни одного привала. Весь день они были в пути, кони их взмылились, и к закату, перед самой вечерней молитвой, они подъехали наконец к аулу Кунанбая на Кольгайнаре, где жила и родная мать Абая — Улжан.

Кольгайнар славился своим прозрачным неиссякающим родником, но большим урочищем его не назовешь. Обычно здесь по пути на жайляу в горы Чингис останавливаются три-четыре аула Кунанбая.

Возле юрт самого Кунанбая теснились юрты его родных. Дыхание жизни оживляло вечернюю степь. Лай собак, окрики пастухов, блеяние овец и ягнят, топот коней, скачущих на водопой и поднимающих золотистую дымку пыли, ржанье жеребят, только что спущенных с привязи и мечущихся по степи в поисках маток… Дым, поднимающийся от костров к прозрачному вечернему небу, висит над юртами сплошной темно-серой завесой… Вот о чем тосковал в городе мальчик! Вот что заставляет его сердце биться в радостном волнении, подобно играющему скакуну, вот что властно захватывает все его чувства!..

Путники подъехали к аулу, расположенному у самого родника. Пять юрт стояли впереди. Это было многолюдное жилище двух младших жен Кунанбая — Улжан и Айгыз. Старшая — Кунке — жила в другом ауле.

Всадников сразу же узнали. Пробивая себе путь сквозь стадо овец, тянувшееся на вечерний выпас, они направились прямо к большим белым юртам. Первыми заметили их женщины среди отары. С ведрами в руках, подоткнув подолы за пояс и повязав большие передники, они доили овец. Вглядываясь в приезжих, они наперебой заговорили:

— Это из города! Из города вернулись!

— А вот Абай!.. Абай, голубчик!

— Ну да, это Телькара! Боже мой, Телькара! Побегу скорей, порадую его мать! — И молоденькая женщина, бросив ведра, кинулась к Большой юрте.

Улжан истомилась, ожидая сына. С той самой минуты, когда Байтас выехал за ним в город, она считала дни и часы. Прикинув время на дорогу туда и обратно, она ожидала путников сегодня. Восклицания женщин мгновенно донеслись до нее.

Улыбаясь всем своим полным лицом, на светлой матовой коже которого почти не заметно было морщин (хотя Улжан перевалило за сорок), плавно неся потучневшее тело, она вышла из юрты, бережно ведя под руку свекровь. Старая Зере всю зиму ждала любимого внука, ни на миг не забывала его и поминала в бесконечных молитвах.

Между Большой юртой, к которой подъехали всадники, и Гостиной юртой их уже ожидала большая толпа. Подошли многочисленные невестки и женщины из соседних юрт, несколько старух и стариков, копошившихся поблизости; примчались со всех ног мальчишки. С разных концов аула приближались мужчины.

Абай жадно вглядывался в толпу, не заметив даже, что опередил обоих спутников. Едва он спешился, коня его кто-то увел. В многолюдной толпе мальчик сразу увидел родную мать. Он бросился к ней, но Улжан остановила его:

— Э, свет мой, сынок, посмотри — вон стоит твой отец. Сперва отдай салем ему!

Абай быстро оглянулся и только теперь заметил отца. Кунанбай стоял с несколькими стариками поодаль, позади Гостиной юрты. Смущенный своей оплошностью, мальчик пошел к отцу. Байтас и Жумабай, спешившись и ведя коней в поводу, тоже шли к Кунанбаю. Высокий, коренастый, с седеющей бородой, Кунанбай даже не удостоил их взглядом своего единственного глаза, странно сверкавшего на бледном, словно застывшем лице. С другой стороны аула к нему приближались несколько всадников, тучных, богато одетых, на хороших конях. Насколько можно было судить издали, все это были старейшины. Кунанбай, видимо, ожидал их — он напряженно смотрел на подъезжавших.

Байтас и Жумабай еще подходили, когда Абай был уже возле отца. Кунанбай повернул голову, принял приветствие, но не двинулся с места. Он только окинул Абая быстрым взглядом и сказал:

— Ты вырос и возмужал. Выросли ли твои знания, как ты сам?

Насмешка это или сомнение? Действительно ли отец хочет знать о нем?.. С самых ранних лет мальчик привык следить за движениями бровей отца, — так опытный пастух следит за облаками в год джута, — и за эту наблюдательность отец ценил его больше остальных детей. Сейчас было понятно, что Кунанбай думает совсем не о сыне, а о приближающихся всадниках. Но Абай знал и то, что отец не выносит, когда не отвечают на его вопрос, и поэтому сказал сдержанно, но с достоинством:

— Слава богу, отец. — И, помолчав, добавил: — Занятия еще не кончились, но вы прислали за мной. Хазрет благословил, и я вернулся домой.

Возле отца стоял со своим слугой Майбасар — младший брат Кунанбая, сын одной из четырех младших жен Кунанбаева отца. Став в этом году ага-султаном, Кунанбай поставил Майбасара волостным управителем Тобыкты.

Довольный ответом Абая, Майбасар было начал:

— Он уже совсем взрослый стал…

Но Кунанбай прервал его, коротко сказав:

— Ступай, сынок, поздоровайся с матерями!

Абай только этого и ждал. И когда он повернулся к женщинам, которые, негромко переговариваясь, ревниво следили за ним, лицо его снова приняло жизнерадостное мальчишеское выражение. С детской торопливостью Абай бросился к матери, но кто-то схватил его, обнял, и тотчас на него посыпались поцелуи множества пожилых женщин и мужчин. Значит, он для них все еще ребенок?.. Мальчик даже покраснел от смущения, не зная, как быть: то ли сердиться, то ли радостно отвечать на ласку? У некоторых старух на глазах были слезы.

Вырвавшись наконец из объятий, Абай направился к матери. Родная его мать, Улжан, и третья жена Кунанбая, красавица Айгыз, стояли рядом. Айгыз сказала:

— Ну вот, всякие грязнухи заслюнявили все лицо нашему мальчику, и поцеловать некуда! — И она с высокомерной усмешкой поцеловала Абая в глаза.

Когда наконец он прильнул к родной матери, та не поцеловала его: она только крепко обняла и прижала сына к груди, жадно вдыхая запах его волос. Невозмутимая сдержанность и хладнокровие отца уже давно передались матери, мальчик знал это и не ждал большего. Но в этом молчаливом объятии он почувствовал такую теплоту и любовь, что сердце сильно-сильно забилось в груди…

Улжан не стала долго задерживать его.

— Подойди к бабушке, — сказала она и повернула мальчика к двери Большой юрты.

Старая Зере, опираясь на палку, уже ворчала на Абая.

— Негодный, не прибежал ко мне сразу! К отцу пошел, негодный! — бормотала она. Но едва внук оказался в ее объятиях, упреки сменились самыми нежными, самыми ласковыми словами. — Светик мой, ягненочек маленький, Абай, сердечко мое! — говорила бабушка, и прозрачные крупные слезы навернулись на ее глаза.

В юрту Абай так и вошел, обнимая старушку. Он просидел здесь долго. Уже совсем стемнело. Матери потчевали его то кумысом, то холодным мясом, то чаем, но Абаю было не до еды, — он не чувствовал голода, хотя не ел с самого утра.

Обе матери и невестки наперебой засыпали мальчика вопросами:

— Окончил ученье?

На муллу уже выучился?

— А по ком больше скучал?

Абай на все давал односложные ответы. Но последний вопрос заставил его встрепенуться.

— Где Оспан? Куда он ушел? — спросил он с такой поспешностью, которая сразу показала, что больше всего он соскучился по младшему своему братишке, шалуну Оспану.

— А кто его знает! Бродит где-нибудь, бездельник. Он сегодня всех нас вывел из терпения, вот мы с бабушкой и выгнали его. — И Улжан кивнула в сторону Зере.

Старушка поняла, что говорили о ней, и спросила:

— А? Что вы сказали? Не слышу, что вы говорите…

Абай громко, в самое ухо, рассказал ей, о чем шел разговор, и добавил:

— Бабушка, в прошлом году ты была совсем не такая. Что у тебя с ушами?

И он обнял Зере, прижавшись к ее коленям. Она расслышала его слова.

— Что осталось от твоей бабушки, светик мой? Одни кости! — печально ответила она.

Абаю стало жаль старушку, обреченную на тягостное одиночество среди людей.

— А можно вылечить твои уши? Если бы попробовать?

И Зере и все кругом рассмеялись, но, чтобы не огорчить мальчика, старуха ответила с улыбкой:

— Если мулла подует с молитвой, бывает, что начинают слышать. Это помогает.

— Ну, что ж, — сказала Айгыз, усмехнувшись, — внук твой уже мулла, пусть подует, раз это помогает!

Но остальные женщины повторили серьезно, будто в самом деле надеялись на знания Абая:

— Пусть подует ей в уши! Бедной старухе хоть на душе легче станет…

Абай знал, что и такой способ лечения, и обливание больного места краской, смытой со священных письмен, и чтение над ним молитв и песнопений — обычные приемы каждого муллы, ничем не отличающиеся от действий простой ворожеи. Он сидел, улыбаясь, точно подсмеиваясь над положением, в которое попал, потом вдруг обнял голову бабушки и забормотал ей в ухо то шепотом, то вполголоса:

Прелестен лик, в очах алмаз горит, Заре подобен цвет ее ланит, На гибкой шее белый снег лежит, А брови тонкие начертаны творцом…

Сидевшие в юрте ничего не разобрали. Все решили, что он читает молитву. Поджав под себя ноги, мальчик с серьезным видом продолжал бормотать, как заправский мулла:

Но почему в минуты редких встреч Тебя всего пронзает острый меч, Твой слепнет взор, твоя немеет речь Перед ее сияющим лицом?

Он зажмурил глаза, беззвучно пошевелил губами и дунул в ухо бабушке:

— Су-уф!

Это были его собственные стихи. Он сочинил их весной, начитавшись Навои и Физули. Но женщины все еще не понимали, в чем дело, — им казалось, что Абай читает молитву. Чтобы продлить это заблуждение, мальчик говорил полушепотом и только под конец, не скрывая больше своей проделки, повысил голос. Зажмурившись и раскачиваясь, как это делают муллы, читая Коран, он закончил нараспев:

Как пташка к югу свой стремит полет, Так ты спешишь, прекрасная, вперед… Не слышит бабушка — пусть с верой ждет: Я излечу ее моим стихом!..

И он опять дунул:

— Су-уф!

Только теперь все поняли его шутку и рассмеялись. Поняла ее и сама бабушка. Она тихо засмеялась и, довольная, ласково похлопала внука по спине, прижавшись щекой к его лбу.

Но Абай по-прежнему оставался невозмутимо серьезным, и только в глубине его глаз притаился добродушный смешок. Обняв бабушку, он спросил:

— Ну как, лучше слышишь?

— Да, сразу стало гораздо лучше. Да будет безгранично счастье твое, — поблагодарила старушка.

Шутка мальчугана вызвала и смех и восхищение взрослых.

Его мать, Улжан, засмеялась не сразу. Она задумчиво глядела на сына. Как он вырос за этот год! Как возмужал, какая острота ума в его глазах, как не похож он на своих братьев!.. Легкая улыбка скользнула по ее губам.

— Я-то думала, сынок, что в городе тебя сделали муллой, — сказала она, — а ты, оказывается, вышел в мою родню!

Взрослые сразу поняли ее намек, и все снова рассмеялись.

— Ну конечно, в нем течет кровь Шаншар!

— Сразу видно, что он внук Тонтекена! — наперебой заговорили вокруг.

Кто-то припомнил слова Тонтекена, сказанные перед смертью: «Стыдно и дальше обманывать ожидания хаджи и мулл: придется умереть — пусть зарабатывают на поминках…»

— Апа, — задумчиво заметил Абай, — уж лучше умереть, как Тонтекен, чем быть знахарем и собирать подачки.

— Хорошо, если ты вправду так думаешь. Как ты вырос, мой мальчик! — промолвила мать.

В юрту вошел посыльный Майбасара, бородатый Камысбай. Едва переступив порог, он обратился к мальчику:

— Абай, голубчик, отец тебя зовет!

В юрте сразу стало тихо. Чувства, во власти которых Абай находился весь вечер, мгновенно исчезли. Он молча вышел.

В Гостиной юрте совсем не то, что в юрте матерей, даже наружный вид ее суров и холоден. Войдя, Абай отчетливо и громко отдал всем салем. Взрослые ответили ему. Народу было немного: Кунанбай, Майбасар, Жумабай и несколько старейшин племени Тобыкты — Байсал, Божей, Каратай и Суюндик. Из молодежи здесь сидел один Жиренше, двоюродный брат Байсала, всегда его сопровождавший; он дружил с Абаем, хотя и был старше его.

Абай с детства знал, что если отец совещается с такими людьми, а особенно с тремя-четырьмя наиболее влиятельными старейшинами, то это означает, что затевается какое-то из ряда вон выходящее дело. До сих пор Абай никогда не принимал участия в таких советах. Сегодня в первый раз отец позвал его и сделал это, по-видимому, с умыслом.

Как только Абай сел, старики начали расспрашивать его о жизни в городе, об ученье, о здоровье. Особенно внимательным был Каратай, словоохотливый старик с хитрым лицом. Он вспомнил и других сыновей Кунанбая.

— Твой Такежан — смелый малый, — сказал он, — такой ловкий, смышленый…

— Правда, он везде поспевает! — добавил Божей.

— Верно вы сказали: мальчик с огоньком, — подтвердил и Байсал.

Эти похвалы и другому его сыну были явно направлены самому Кунанбаю. Но он сидел молча, не выражая никакого удовлетворения от расточаемой лести. Вдруг, как бы наперекор всем, он проговорил, повернувшись в сторону Абая:

— Если уж чего-нибудь ждать — так ждите только от этого черномазого мальчугана.

Каратай раньше других почуял, что Кунанбай неспроста вызвал сюда мальчика и во всеуслышание похвально отозвался о нем. Повернувшись к Божею и Байсалу, он спросил с улыбкой:

— А вы слышали, что мальчик сказал во время обряда обрезания?

Абаю не понравилось, что Каратай собирается рассказывать об его детских промахах. От смущения кровь стала приливать к его лицу. Но старшего остановить нельзя. Абай старался сделать вид, будто все, о чем здесь говорят, не имеет к нему никакого отношения.

Каратай продолжал, посмеиваясь:

— Когда приступили к обряду и ему стало больно, он заплакал и сказал: «Боже мой! Почему я не родился девочкой?» А мать и говорит ему: «Несмышленыш мой милый, тогда тебе пришлось бы рожать, а это пострашнее обрезания!» А он как закричит: «Ой, и у девчонок свои муки?..» — и перестал плакать.

Старики рассмеялись.

Кунанбай опять не шелохнулся, точно ничего не слышал. Сосредоточенный вид отца и Байсала ясно показывал, что подобные разговоры поддержки не найдут. Абай этому радовался: он вовсе не желал, чтобы, позвав его, как взрослого, над ним смеялись, как над неразумным малышом.

В эту минуту в юрту вбежал Оспан, младший брат Абая. Сколько раз сегодня Абай спрашивал о нем! Как хотел видеть этого озорника!

Оспан не забыл отдать салем, но тут же, не обращая внимания ни на отца, ни на других старших, повис на шее Абая. Он любил его больше всех своих братьев. Между ними было пять лет разницы.

Перед взрослыми Абаю надо было вести себя достойно, как подобает старшему брату. Он степенно обнял Оспана и поцеловал в обе щеки. Старики поняли, что мальчики еще не виделись, и отнеслись снисходительно к таким вольностям. Но Оспан сейчас же начал шалить, и хорошее впечатление, вызванное его приходом, мгновенно рассеялось. На вопрос Абая, где он был, шалун сел перед ним на корточки, снова обнял его за шею, притянул к себе и прошептал на ухо грязное ругательство. Мальчишка слышал его от своего старшего брата Такежана. Вот так первая встреча с братом, о котором так скучал Абай! Он с ужасом отшатнулся от Оспана.

— Ой, что ты сказал!.. — воскликнул Абай, но Оспан не дал ему договорить и снова повис у него на шее.

— Не говори, не говори отцу! Ни за что не смей говорить, — угрожающе шептал он и вдруг повалил Абая навзничь.

Абай, понимая все неприличие такой возни при старших, пытался освободиться и привести себя в порядок. И все же коренастый Оспан положил его на обе лопатки, вытащил изо рта что-то скользкое и засунул Абаю за воротник. Абай передернул плечами и попытался вырваться. Только что он с таким важным видом сидел среди взрослых, а теперь озорник братишка совсем его осрамил!.. А Оспан, забыв о присутствии отца, покатываясь со смеху, закричал:

— Лягушка! Я посадил ему за ворот лягушку!

Абай забарахтался еще сильнее.

Кунанбай сперва не обращал внимания на детей, возившихся у него за спиной, думая, что они и сами скоро угомонятся. Теперь он круто повернулся и увидел, что коренастый мальчишка повалил Абая и сидит у него на груди, не давая возможности подняться.

Такое озорство вывело Кунанбая из себя: одной рукой он схватил Оспана и притянул к себе, а другой дал ему несколько увесистых пощечин. Лицо мальчика запылало, но он неподвижно застыл перед отцом, сверкая большими глазами. Пощечины не испугали его, он продолжал стоять как ни в чем не бывало. Суюндик, изумленный такой выдержкой ребенка, наклонился к Байсалу:

— Волчий нрав у этого малыша!

— Настоящий Куж, — шепнул тот в ответ.

Кунанбай строго приказал посыльному:

— Убери этого негодяя! — и толкнул Оспана к двери.

Мальчик споткнулся и чуть было не упал, посыльный успел подхватить его. В юрте несколько минут стояла полная тишина. И только когда все снова зашевелились и закашляли, Кунанбай начал говорить.

 

2

Глиняный светильник над круглым низким столом посреди юрты разливает красноватый свет. По временам сквозь нижние щели юрты врывается ветер, и слабое пламя трепещет, то угасая, то разгораясь. Отец сидит боком к Абаю: свет падает на него с одной стороны.

От Кунанбая веет холодом. Властное лицо хмуро и жестоко. Слова его, резкие, внушительные, падают с гневной тяжестью. Речь его пересыпана пословицами и поговорками.

Мальчик еще не может понять, чего добивается отец, какую скрытую цель преследуют его слова. Ему лишь удается уловить смысл отдельных выражений. По старому обычаю аксакалов, отец говорит иносказательно, намеками и кружит над целью своей речи, как ястреб. Абай не успевает связать одну фразу с другой и запутывается в обрывках мысли. Если бы он мог, то сейчас же убежал бы в юрту матери, но делать нечего: позвал отец — уйти невозможно.

И он продолжает сидеть и слушать. Отдельные слова для него совсем новы и непонятны, он старается запомнить их. Отец на кого-то нападает, кому-то грозит — и Абаю кажется: целая рать, вооруженная и грозная, стремительно летит в набег. Порою непонятная речь отца наводит на него скуку, и тогда он долго не отрывает взгляда от лица Кунанбая, думая о другом.

Абай с детства усвоил привычку пристально, не сводя глаз, смотреть на сказителей, певцов и вообще на всех, чья речь приковывала к себе его внимание. Лицо человека всегда казалось ему чудесным созданием природы. Всего привлекательней были лица стариков, испещренные морщинами. В извилистых складках, бороздящих их щеки и лбы, в выцветших глазах, в волнообразных переливах длинной бороды он часто видел целые картины. Вот лесок с реденькими, жидкими побегами… Вот трава, скрывающая темную почву под своим мягким ковром… Порой его воображение находило в человеческом лице странное сходство с хищным зверем или с добродушным домашним животным. Вся вселенная оживала для него в движениях и очертаниях человеческого лица.

У отца продолговатая, словно вытянутая, голова, напоминающая гусиное яйцо. И без того длинное, лицо его удлиняется клином бороды; оно кажется Абаю равниной с двумя холмами, поросшими лесом бровей. Единственный глаз Кунанбая зорким часовым стал у левого холма — суровый, недремлющий страж… Он не знает отдыха, от него ничего нельзя утаить… Этот единственный глаз не прячется за веком: большой, выпуклый, он смотрит остро и зорко, точно пожирая все окружающее. Он даже моргает редко.

На плечи Кунанбая накинута шуба из мягкого, пушистого меха верблюжонка. Он говорит веско, убедительно, смотрит только на Суюндика, сидящего напротив, и говорит, не сводя с него взгляда.

Борода Суюндика серебрится ровною проседью. Время от времени он точно исподтишка, вскользь, вскидывает глаза на Кунанбая, но прямо на него не смотрит. Абаю внешность Суюндика кажется обыденной и простой. За ней ничто не скрывается.

С первого взгляда и Божей тоже как будто ничем особенным не отличается. Со своим бледным смуглым лицом, темной бородой, крупным носом он, пожалуй, красивее всех остальных. И морщин на его лице еще немного. Во время длинной речи Кунанбая Божей не шелохнулся, ни разу не поднял опущенного взгляда. Трудно сказать — дремлет ли он или о чем-то сосредоточенно думает. Мясистые, грузные веки точно плотной завесой скрывают все, что затаил он в мыслях.

Один Байсал, сидящий на переднем месте, смотрит прямо на Кунанбая. Байсал высок, у него румяное лицо, внушительная внешность. Взгляд больших синеватых глаз холоден, — в нем сдержанность, способность сохранить тайну в самой глубине души.

Остальные сидят угрюмо и молчаливо. Понимание того, что хочет Кунанбай, живой отклик на его речь видны только в глазах Каратая и Майбасара.

Круг аксакалов с одной стороны замыкает Абай, сидящий рядом с отцом, а с другой — молодой жигит Жиренше.

Жиренше — родственник Байсала из рода Котибак. Это не просто жигит, прислуживающий Байсалу, — он подает большие надежды, он тонок и наблюдателен. К тому же он хороший рассказчик и шутник: Абай до сих пор помнит его прежние шутки. Из всех собравшихся только его Абай хотел бы видеть и только с ним побеседовать задушевно, один на один.

Но сейчас, для виду или искренне, Жиренше весь поглощен речью Кунанбая и никого больше не видит вокруг себя. Похоже, что он даже не замечает Абая.

Вот Жиренше нахмурил брови и зашевелился… Лишь теперь Абай заметил, что отец заканчивает свою речь.

— Если гнусность негодяя Кодара заставила меня краснеть перед другими родами, то в нашем племени это позор для всех, кто собрался здесь! Позор вам всем! — сказал он и, замолчав, перевел пронизывающий взгляд своего единственного глаза с — на Байсала, а потом так же пристально уставился на Божея.

Ни Божей, ни Байсал не шелохнулись. Остальные взволнованно зашевелились. Каждому легла на плечи тяжесть слов Кунанбая.

— Честь — выше смерти. Беспримерный грех должен получить и беспримерное возмездие, — заключил Кунанбай.

В каменной твердости его голоса звучал непоколебимый приговор. Все почувствовали это. И все знали, что если Кунанбай пришел к решению, то ждать уступки бесполезно.

Итак, на выбор остаются два пути: идти на открытую ссору, на вызов — возражать, препираться, возмущаться или, как это уже часто делали Байсал и Божей, затаить свое несогласие и, предоставив действовать одному Кунанбаю, сложить всю ответственность на него, — пусть сам расхлебывает кашу!

Когда дело не затрагивало их кровных интересов, они всегда поступали именно так: скупились на слова, выражались неопределенно, одними намеками. Но сейчас, после заключения Кунанбая, молчать было невозможно: он не оставил малодушным ни лазейки. И каждый увидел себя в западне. В юрте наступила тишина.

Абай не знал Кодара. При этом имени перед ним сразу же возник образ Кодара из песни «Козы-Корпеш и Баян-Слу». И то, что отец назвал его «негодяем», тоже подходило Кодару из песни, которую в прошлом году здесь, в этой самой юрте, пропел его матерям акын Байкокше. Абай даже подумал, не нарочно ли прозвали Кодаром кого-нибудь, похожего на героя той песни.

Каратай первый нарушил тишину обдуманной и гибкой речью:

— Поистине, это чудовищно… Не дай бог, чтобы с сыновьями или дочерьми нашими случилось такое дело! Если Кодар действительно совершил это преступление — место его среди неверных, — начал он.

И потом, обходя прямые пути, он обиняком, осторожными вопросами и намеками, высказал свое сомнение: а правда ли то, что говорят о Кодаре?

Среди присутствующих один Суюндик приходился сородичем Кодару. Вот почему Кунанбай, говоря свою речь, смотрел на него в упор, — он старался убедить Суюндика в неслыханном, чудовищном преступлении Кодара, он добивался, чтобы Кодара осудили сами его родные. Стоит Суюндику высказать осуждение — и вся тяжесть последствий ляжет на него и на его род.

Но Суюндик далеко не уверен, так ли виновен Кодар, как это утверждал Кунанбай. Уловка Каратая помогла ему, — он ухватился за слова «если действительно виновен» и сказал:

Если его вина будет доказана, тогда хоть сейчас — нож ему в сердце! Но кто поручится, что все это правда?

Кунанбай, ощетинившись, подавшись вперед всем телом, перебил его.

— Э, Суюндик, — гневно отрезал он. — Албасты подстерегает слабых! Безвольный, колеблющийся вожак навлекает темную силу на самого себя. Что же, давайте поклянемся душой за Кодара, присягнем в его честности и невиновности! Оправдаем его. А на том свете примем его вину на себя. Только я не обладаю двумя душами! — И внезапно он резко бросил в сторону ошеломленного Суюндика: — А ты-то сам ручаешься за Кодара? Присягнешь за него? Душой поклянешься?

Этот вызов был последним ударом, доконавшим Суюндика.

— У меня тоже нет души, которую некуда было бы девать! Я сказал лишь, что надо проверить. Не для того я приехал, чтобы заложить свою душу, — проговорил он мрачно.

К этому свелось все его сопротивление. И хотя выпад Суюндика был смел, все поняли, что он начал сдаваться. Кунанбай вовремя учел это и решил сломить его.

— Если ты не веришь нам, — сказал он, — то не верь и народу, который повсюду кричит о гнусностях Кодара! Не только свои — чужие вчера на сборе бросили нам грязь в лицо! Им тоже все известно. Ступай убеди их, что это неправда! Попробуй заткнуть рот всему народу! В силах ты сделать это? Так будь решительным до конца: осмелься оправдать его. Или оправдай, или осуди! Только, дорогой мой, не топчись на месте!

Суюндик не нашел, что ответить. И после короткого молчания заговорил Байсал. По-прежнему сохраняя холодное спокойствие, он взглянул на Кунанбая и бесстрастно спросил:

— Если мы признаем Кодара виновным, каково будет наказание?

Кунанбай ответил:

— Такого чудовищного преступления казахи не знавали в прошлом. Не знаем мы и кары за него. Наказание — по шариату. Пусть совершится то, что повелевает закон.

До этого Кунанбай говорил раздраженно, желчно, но тут он переменил тон: казалось, что он и сам тяжело переживает все происходящее.

Да, все пути были отрезаны, и все остановились, словно кони, наткнувшиеся на глухую стену. И снова наступило молчание.

Божей подумал про себя: «Должен же шариат разбираться! Не может быть, чтобы ни с того ни с сего он набрасывался на человека?» Но высказать эту мысль он не посмел: Кунанбай обрушился бы на него бурным, неудержимым потоком. И Божей промолчал.

Нетерпеливый Каратай не выдержал.

— Но что же повелевает шариат? — спросил он.

Кунанбай повернулся к Жумабаю, сидевшему несколько поодаль, — будто лишь сейчас вспомнил о нем.

— Я посылал Жумабая в город, чтобы узнать приговор у Ахмет-Риза, хазрета. Кара — повешение, — сказал он.

— Повешение? — с ужасом переспросил Каратай.

Божей поднял испытующий взгляд на Кунанбая и не отрываясь смотрел на него. На лице Кунанбая застыло выражение непреклонности.

— Неужели нет другого выхода? Пусть он — взбесившийся пес, но ведь он — сородич нам! — проговорил Божей.

И опять зазвучал полный голос Кунанбая:

— Да покинут все чувства того, кто сочувствует ему! Спорить с шариатом? Даже если бы дело шло не о Кодаре, а о счастье всей моей жизни, я не отступлю, не поколеблюсь, — резко заключил он.

Все поняли: этого степного коня не сдержать и арканом.

— Раз ты уверен, делай как знаешь, — сказал Божей упавшим голосом.

Молчаливый Байсал не проронил ни звука.

Суюндик свернул на проторенную Божеем дорожку.

— Ты управляешь всем народом, и преступник тоже в твоих руках, — заговорил он. — И обидчик, и обиженный — все прибегают к твоей мудрости. Мы просим лишь одного: какой бы приговор ты ни вынес — решай, проверив. Остальное — в твоей воле.

К словам Суюндика присоединились и все старейшины:

— Проверь, а потом поступай как знаешь.

Но это была лишь видимость согласия. Весь вечер шла скрытая борьба — полунамеками, в обход, никто не рискнул на открытое столкновение с Кунанбаем.

Если чутье не обмануло Божея, дело Кодара — новый ход Кунанбая. И не простой, не обычный ход. К чему он приведет? Но как бы ни повернулось дело, за последствия ответит один Кунанбай: ведь никто к нему не присоединился, никто его не поддержал. Он, наверное, и сам понимает, что они ухитрились оставить себе возможность борьбы.

Но если старейшины втайне надеялись остаться в стороне, то и у Кунанбая осталось кое-что в запасе: замысел его был продуман заранее до конца, и он не все еще высказал вслух.

В руках шести старейшин, собравшихся здесь, — судьбы тысяч семей племени Тобыкты, вся сложная паутина родовых и племенных дел, вся бесконечная путаница отношений, все узлы, все связи, все ходы. В потайных карманах этих шести вожаков скрыты бесчисленные расчеты, невидимые повороты путей, тонкая сеть человеческой хитрости.

Став ага-султаном, Кунанбай поднялся над всеми. Власть в его руках. Он связан с внешним миром, с высшими властями, они с ним считаются, ценят его. Кроме того, у него длинные руки, — он богат. Он за словом в карман не лезет, умеет держать себя, внушителен, упорен, непреклонен в достижении цели. И, ловко применяясь к обстоятельствам, он подавляет всех вокруг себя.

Но если в Тобыкты — вся сила Кунанбая, то в нем же, пожалуй, и вся его слабость. Недаром говорится: «Крылья — при взлете, хвост — при спуске». Старейшины — вот эти самые Байсалы и Божеи — крылья и хвост Кунанбая.

Весь последний год Кунанбай не чувствует с их стороны прежнего доверия. Между ними встала глухая настороженность. Кунанбай знает это. Но сейчас никто из них не решился на открытый разрыв, все идут на уступки. А это для него очень важно. Как бы ни был он силен и властен, есть еще судья, на которого приходится оглядываться. Этот судья — племя. В глазах племени все старейшины ответственны за жестокий приговор не меньше, чем он сам. Гореть Кунанбаю — не уцелеть и им. Они будут вынуждены доказывать, что приговор справедлив, а что у них сейчас в душе — дело десятое. И Кунанбай делает вид, что он ничего не подозревает и ничему не придает значения.

Хотя Тобыкты состоит из множества родов и колен, ключи всех дел в руках только тех пяти-шести, аксакалы которых собраны здесь. По ним равняются все, и все прислушиваются к их голосу. Они и верховодят в Тобыкты.

Вот хотя бы Божей, сидящий по правую сторону Кунанбая. Он из влиятельного рода Жигитек. Из Жигитека в свое время вышел стойкий и упрямый властитель Кенгирбай. Да и впоследствии этот род дал много удальцов, любителей набегов и барымты, походов и всевозможных опасных приключений. Жигитеки — краснобаи, буйный, непокорный народ.

Байсал — старейшина крупного рода Котибак. Род этот многочислен и силен, — недаром он носит прозвище «Косяк густогривого гнедого». Котибаки занимаются скотоводством, из года в год захватывают всё большие участки земель и, в полном сознании своей силы, не стесняясь, безо всякой оглядки творят жестокие и темные дела.

Суюндик — из рода Бокенши, самого малочисленного по сравнению с другими. И хозяйство у них скудное. К Бокенши по женской линии примыкает маленький пришлый род Борсак. Кодар, о котором шла речь, — из борсаков.

Сам Кунанбай — из рода Иргизбай. По численности этот род меньше, чем Жигитек и Котибак, но зато неизмеримо богаче. Кроме того, иргизбаи из поколения в поколение удерживают свое влияние над всем Тобыкты и вершат его судьбы.

По степени родства Байсал ближе к Кунанбаю, чем Божей и Суюндик. Когда нужна поддержка и когда требуется привлечь на свою сторону большинство или собрать силы, Кунанбай всегда опирается на род Байсала — Котибак. Поэтому он особенно оберегает свое влияние в этом многочисленном роде.

Что касается Каратая, то он стоит как бы особняком от других. Он — старейшина рода Кокше, который имеет отдаленное, но равное родство со всеми. И хотя этот род не принадлежит к числу крупных, способный и ловкий Каратай, умело используя свои родственные отношения со всеми, никогда не оказывается вне событий и принимает участие в важнейших решениях.

Все, что сделают, скажут или решат сидящие здесь старейшины, будет бесспорно и безоговорочно принято остальными — и старыми, и малыми, и умудренными опытом аксакалами, и зрелыми мужами.

Рядом с Кунанбаем сидит его брат Майбасар. Став волостным, он сразу порвал дружбу с прежними приятелями и отдалился даже от ближайших родных Кунанбая. И хотя сейчас, по укоренившейся с детства привычке, он держится перед Кунанбаем, как кроткий ягненок, на самом деле он невероятно жесток. Майбасар стоит во главе тех иргизбаев, которым особенно выгодно было возвышение Кунанбая и кому выгодна его власть.

_ Из-за Майбасара и произошла размолвка между Божеем и Кунанбаем. Месяца два назад Божей, по просьбе народа, выведенного из терпения самоуправством Майбасара, обратился к Кунанбаю с требованием сменить волостного управителя. Кунанбай отказал, хотя хорошо знал о жестокостях, творимых Майбасаром. Он решил, что иметь около себя человека, который является как бы отражением его собственной несокрушимой силы и суровой непреклонности, совсем не плохо. Когда удары, наносимые Майбасаром, станут не под силу, все будут вынуждены искать защиты у него, у Кунанбая. Таким образом, Майбасар будет напоминать всем, что властью Кунанбая пренебрегать не следует.

Разговор о Кодаре Кунанбай перевел на другое, — он расспрашивал старейшин, как поправляется скот, хороши ли травы, давал указания, когда и как выступить в кочевку. Все соглашались, что и в этом году надо кочевать на хребет Чингис. Правда, пастбища по ту сторону принадлежат роду из племени Керей, но аулы можно будет ставить вплотную к ним, а потом по берегам рек постепенно перекочевывать дальше. У аксакалов Тобыкты была тайная мысль: кочуя из года в год по рекам маломощного соседнего рода, со временем совсем завладеть их пастбищами.

Эта беседа рассеяла мрачную напряженность. Все заговорили свободно, охотно, открыто. Воспользовавшись этим, Жиренше подмигнул Абаю и кивнул на дверь юрты.

Абай все еще не знал, кто такой Кодар и в чем состояло его преступление. Он только ужаснулся, когда услышал дохнувшее на него холодом слово «повешение». Он посмотрел на Кунанбая со страхом, вдруг поняв, что отец способен, пожалуй, настоять на таком жестоком решении. Но тут же мальчик подумал, что повешение до сих пор не применялось в степи, — он никогда не слышал о такой казни. Это страшное слово вызвало в его воображении далекие времена Гарун-Аль-Рашида; оно было связано с чужими краями — Багдадом, Египтом, Газной. «Вероятно, о повешении сегодня говорили только так, для угрозы, — у нас этого не может быть и не будет», — заключил Абай.

Лишь сейчас он понял, зачем ездил в город Жумабай. Это тоже поразило Абая. Сколько времени они провели вместе, а Жумабай хоть бы словом обмолвился! Посланник смерти, тая в душе ужасное повеление шариата, он скакал с Абаем наперегонки, шутил, забавлялся с ним!.. И теперь сидит молча, как будто ничто его не касается!.. Мальчик смотрит на Жумабая, и старшие кажутся ему загадочными, непонятными. «Был бы я сам взрослым, я понимал бы их, знал бы, чего они хотят и как поступят», — думает он.

Теперь он вспоминает, что поведение Жумабая в городе вызвало в нем недоумение. Выводя со двора темно-серую жирную четырехлетку, он сказал: «Надо отвести ее хазрету, это ему подарок от твоего отца». Расспросив, где живет настоятель мечети, мулла Ахмет-Риза, наставник Абая, Жумабай приказал мальчику показать дорогу.

Войдя в ограду дома муллы, они стали привязывать лошадь. Хазрет, увидев их, понял, конечно, что лошадь приведена ему в подарок, но ничего не сказал. Жумабай передал мулле привет Кунанбая и добавил:

— Он просил благословения своему сыну, вашему ученику, который стоит перед вами.

Хазрет не замедлил ответом.

— Аллах милосердный и всемилостивый да пошлет блага свои и щедрой милостью своею да наградит его, — торжественно произнес мулла и, подняв ладони, благословил Абая.

Не подыскав приличной завязки для разговора с хазретом, расточавшим витиеватые книжные выражения, Жумабай сразу приступил к делу: Кунанбай, мол, просил узнать мнение ученого наставника по одному вопросу, но поручение это — совсем особенное. И Жумабай многозначительно посмотрел на хазрета, а потом перевел взгляд на Абая. Хазрет сказал мальчику:

— Ибрагим, дитя мое, ступай в медресе, а перед отбытием в аул приди ко мне, да примешь благословение мое в путь.

И мальчик вышел.

Теперь Абаю все ясно: Жумабай подсказал хазрету желание Кунанбая услышать жестокий приговор.

Что могло еще удерживать Абая в юрте? Ни теплого слова, ни приветливого взгляда он тут не встретит. Выждав немного, Абай выскользнул из юрты вслед за Жиренше. Тот стреноживал коня, чтобы пустить его на подножный корм. В тусклом отсвете огня, падавшем сквозь открытую дверь, он сразу узнал мальчика и тихо окликнул его:

— Абай, я здесь! Иди сюда!

Абай не успел еще дойти до друга, а торопливый вопрос уже срывался с его губ:

— Ой, Жиренше, кто этот Кодар, о котором сейчас говорили? Скажи мне, что он сделал?

— Кодар? Это бедняк бобыль из рода Борсак.

— А где он сейчас?

— Живет на склоне Чингиса, у подножия перевала Бокенши.

— А что он такое сделал?

— Говорят, когда в этом году у него умер единственный сын, он спутался со своей снохой.

— Спутался? Как это спутался?

— Чего там — «как»? Ну, просто покрыл ее…

— Я не понимаю, что ты говоришь.

— Вот чудак! Не знаешь, что значит «покрыть»? Ну, понимаешь, как верблюды — самец с самкой… понял теперь? — И юноша пояснил свои слова непристойными жестами.

Проскучав с аксакалами, Жиренше рад был вырваться из юрты на свежий весенний воздух. Ему хотелось подурачиться, посмешить Абая. Но мальчику было не до смеха, его лицо оставалось серьезным. Он весь задрожал от слов Жиренше.

— Неужели это правда? — еще раз спросил он, напирая на слово «правда».

— В том-то и дело, что никто ничего толком не знает… А в народе ходят слухи. Суюндик поэтому и говорит, что надо проверить, так ли все это, — ответил Жиренше, снова став серьезным.

— Так это же, наверное, неправда?

— Многие так думают. А вот когда Кунекен ездил на сбор племени Сыбан, там Солтабай при всем народе попрекнул его этим. Было это так: Кунекен сказал ему, что надо бросить насыбай, а тот и брякнул: «Насыбай не великий грех, а вот тебе не мешало бы обуздать волосатую ведьму, что свила гнездо у тебя на Чингисе и творит там темные дела!» Кунекена всего передернуло, ты видел — он и сейчас сам не свой… Вот и ходит как туча…

Абай сразу отчетливо представил себе отца — потемневшего, страшного, такого, каким он был, когда произнес слово «повешение». Несколько минут мальчик стоял молча, нахмурив брови, потом круто повернулся и пошел, тяжело вздохнув. Казалось, это был не вздох, а стон тяжело больного. Абай шел к юрте матери. Жиренше хотел было остановить его и сказать что-то, но мальчик не повернулся и, не ответив на его оклик, пропал в темноте.

 

3

Кодар медленными глотками потягивал просяной навар с разведенным куртом, разогретый ему снохой.

— Камка, голубушка, у нас, кажется, пятница сегодня? — спросил он ее.

— Да, пятница. Надо пойти на могилу прочитать молитву, — ответила Камка и, горько вздохнув, добавила: — Сегодня он приснился мне совсем как живой…

— О боже милостивый, боже милостивый! — тяжко вздохнул Кодар.

Казалось, горе, наполнявшее его широкую, богатырскую грудь, хлынуло из нее вместе с этим вздохом. Разве могут бесплотные видения успокаивать сердце? Кутжан, его единственный сын, тоже снился ему сегодня. Но разве это утешение? А Камку сны все же успокаивают. Что же, пусть она расскажет. Пусть хоть сном потешит молодое сердце. Он слушает ее…

— Я видела его, как наяву: будто подъехал к юрте, слез с коня, такой веселый, светлый… Входит в юрту, подошел ко мне и говорит: «Вы с отцом много плачете. Ваши стоны я часто слышу. Неужто вы думаете, что я и вправду умер? Видишь, я же вернулся… Я вовсе не умер! Полно, Камка! Перестань грустить, будь веселей!» Так он и сказал. А я-то радовалась!

Молодая женщина и старик замолкли. Слезы светлыми каплями катились по их лицам.

Вокруг — тишина. И только откуда-то до слуха Камки доносится странный воющий звук. Уже несколько дней она слышит его по утрам.

Бледная, повернув бескровное лицо к свекру, она чутко прислушивается. Покрасневшие глаза полны слез. На висках похудевшего лица чуть заметно бьются голубоватые жилки.

— Это ветер дует по склонам Чингиса, дочка!

— Почему же он так воет?

— Крыша на сарае обветшала. Из щелей торчит старый камыш. Он, проклятый, и завывает от ветра, — успокаивает ее Кодар.

Они вышли из юрты. Старая, темная, вся ободранная, она одиноко прижалась к маленькому саманному сараю. Кругом — ни души: ни зимовок, ни других юрт. Соседние аулы давно откочевали на жайляу.

Кутжан всегда бывало говорил: «Не оставаться же нам жатаками!» Он находил двух-трех верблюдов для кочевки и двигался с семьей за другими. Разве знали они тогда заботы о пастбище, разве думали о том, как свести концы с концами в скудном хозяйстве? Частенько и сам Кодар говаривал: «С аулом идти неплохо, без молока не будем, может, кто-нибудь и корову на лето даст». И они отправлялись в кочевку.

Но в этом году ни у Камки, ни у старика не хватало решимости покинуть без присмотра свежую могилу Кутжана, которого они оплакивали день и ночь.

Скота у них было мало. Даже если бы их жалкое стадо паслось круглые сутки, все равно оно не вытоптало бы и сотой доли пастбищ по склонам Чингиса. Зимой, после смерти сына, Кодар принял к себе старика родственника, пришлого бедняка Жампеиса, который добывал себе на пропитание работой по найму. Жампеис, бобыль, без семьи и крова, всю жизнь еле перебивался. «Сложишь две половинки — все-таки целое получится. На кого нам надеяться? Проживем как-нибудь, подпирая друг друга», — предложил Кодар Жампеису, когда тот пришел совершить молитву по умершим. Так Жампеис и остался с ними.

Забота о маленьком стаде отпала. Дома тоже дела немного. И оба — старик, согбенный беспощадным временем и невзгодами, и молодая женщина, подавленная горькой печалью, — все дни проводили на могиле. Так и сегодня они тихо побрели туда.

Ослепительный майский день как-то особенно приветлив. Степной простор залит живым золотом лучей. Редкие белые пушистые облачка плывут по небу. Мягкие очертания холмов уже покрылись зеленью. Еще не высокая, но густая трава зеленым ковром одела землю. Подснежники, тюльпаны, золотые палочки желтоголова, дикие ирисы и маки пестреют на ней причудливым узором — красные, желтые, голубые, — точно чудесно благоуханный рой ярких мотыльков разлетелся по степи. Утренний ветер, пробегающий по склонам Чингиса с горного перевала, как всегда, прохладен. Он умеряет жару и веет легкой, нежной свежестью.

Но все это сверкание жизни, буйная радость пробуждающейся природы как будто не существовали для двоих обездоленных людей. Перед их глазами только одно: свежая могила с горкой камней, выросшая недавно вон на той сопке. Глаза и сердца их стремятся только туда. Молодые побеги вызывают в них воспоминания лишь о прошлой весне, когда был жив бодрый, веселый Кутжан, — и новые волны непереносимой горечи поднимаются у них в душе.

Кодару недавно перевалило за шестьдесят. Этот седеющий старик — богатырского телосложения. Если бы не горе, с которым он не в силах примириться, ничто на свете не сломило бы его, — так велика была в нем сила жизни. В молодости он был настоящим батыром. Никто не мог поспорить с ним в ловкости и отваге. И до старости оберегал он свое честное имя от всего, что могло его опорочить. Какое дело ему до тех, кто гонится за славой и властью, кто опьянен могуществом и силой? Кодар оставался самим собою и, довольный тем немногим, что имел, вел тихую, замкнутую жизнь в кругу своей семьи. Ни поездки по чужим аулам, ни праздные пересуды его не привлекали. Его мало знали даже в родном ауле, а о дальних и говорить не приходилось. Да он и сам ни с кем не водился, кроме своих немногочисленных сородичей — борсаков и бокенши.

Полгода назад на него вихрем налетело горе, которое и сейчас, словно когтями, рвет его сердце, — смерть его единственного сына Кутжана.

На что теперь надеяться? В чем найти утешение? Ведь у судьбы не вымолишь жалости! Сколько ни думай, выхода не найдешь. Значит, надо гнать от себя черные думы.

Его сноха Камка, любимая подруга сына, чахнет на глазах, безвольная, застывшая в своем горе. Что ожидает ее? Сердцу страшно ответить на это. Когда старик думает, что и она может уйти от него, стать чужой, ему кажется, что это так же ужасно, как смерть Кутжана. Тогда он второй раз осиротеет, — ведь он был отцом им обоим!

Камка и Кутжан так любили друг друга, так хорошо жили, без ссор и раздоров. Она целиком ушла в заботы о новом доме, ставшем родным для нее. Камка была бедной сиротой из племени Сыбан, расположенного далеко отсюда. Кутжан встретил ее во время поездки к родным матери и в ту же ночь умчал ее оттуда. Кодар привязался к ней не меньше, чем к сыну. Он был отцом обоим. Он простодушно надеялся, что ему суждено бережно донести до могилы эту любовь и привязанность к детям.

Несколько дней назад Жампеис принес какие-то гнусные, грязные сплетни, которые он услышал в горах от других пастухов. Кодар не совсем понял его, а то, что понял, привело его в ярость. Он и слушать не захотел дальше и приказал Жампеису замолчать. Неужели люди, живущие в довольстве и благополучии, могут так беситься от безделья и выдумывать всякие небылицы? В бреду они, что ли, задают нелепые вопросы: «Почему это Кодар забился дома, точно в нору, и никуда не показывается?» А некоторые прибавляют ехидно: «А для чего сидеть там его снохе? Она-то о чем думает?»

Эти намеки словно тяжелым камнем придавили Кодара. Он понимал эти разговоры и пересуды как желание поскорее подыскать молодой вдове жениха и женить его без калыма, — то есть попросту подсунуть наследника, который прибрал бы к рукам имущество и скот Кодара. И такие коварные замыслы усердно раздувались людьми, выдававшими себя за родных, за сочувствующих! Кодар стал чуждаться всех и не хотел даже, чтобы его навещали. «Хоть бы год оставили ее в покое, хоть бы до поминок», — повторял он про себя. А что будет дальше, об этом он просто старался не думать. И вот холодное дыхание злобной клеветы проникло в его уединение.

Увидев потемневшее лицо Кодара, Жампеис понял, что лучше не растравлять его раны и не рассказывать дальше. К тому же он был неразговорчив, двух слов не умел связать, и передать свою мысль другому было для него великим трудом. Он замолчал.

А дело было так. Недавно на пастбище старый чабан Айтимбет прямо спросил его:

— Говорят, что Кодар живет со своей снохой. Ты знал об этом?

У Жампеиса волосы стали дыбом.

— Будь я трижды проклят, если я хоть что-нибудь слышал о таком позоре! Брось, нечестивец, и говорить такое!

Айтимбет не понял — оправдывается он или искренне ужаснулся? Но старый чабан не был ни клеветником, ни сплетником. Он невольно подумал: «Если бы бедняге что-нибудь было известно, вряд ли бы он так возмутился. Значит, или те действительно невиновны, или этот ни о чем не подозревает…» Айтимбет жил недалеко от зимовки Кодара. Он стал расспрашивать бедняков, которые изредка посещали старика, и в конце концов решил, что тот совершенно невиновен, что его опутывает грязная клевета.

Но напрасно бедняки соседи, бывавшие у Кодара и знавшие истину, спорили со сплетниками и твердо стояли за старика, — кто-то старательно продолжал плести паутину лжи. Клевета не только не угасала — она стлалась повсюду едким дымом, обволакивала Кодара.

Видно, мало Кодару одного горя, что на плечи его свалилась эта новая беда! Дня три назад Суюндик нарочно подослал к нему болтуна Бектена. Тот вывел Кодара из юрты и долго петлял языком вокруг да около. А под конец заключил:

— Попробуйте-ка всем заткнуть рты! Добрые люди сочувствуют тебе, пытались было положить конец сплетням, да не смогли! — При этом он упомянул о Суюндике и, как бы к слову, рассыпался в похвалах ему. Затем, опять помучив полунамеками, в упор бросил: — Говорят ужасное про тебя и про твою сноху!

Кодар вздрогнул.

— Эй, ты, что болтаешь! — угрожающе воскликнул он, точно хотел броситься на Бектена.

— Кунанбай поверил этим сплетням и готовит тебе жестокую кару, — невозмутимо продолжал Бектен. — Но разве может Суюндик предать родственника? Он нарочно прислал меня к тебе: пусть, мол, пока вся эта буря уляжется, Кодар укроется куда-нибудь, уедет подальше!

Кодар в бешенстве вскочил с места.

— Прочь отсюда! Убирайся с глаз моих! Что мне кара Кунанбая, когда сам бог не пощадил меня? Уходи прочь, уходи! — вне себя кричал он на Бектена.

Вспоминая обиду, Кодар и сегодня чувствует, как в нем закипает злоба. Но у него и в мыслях не было поговорить об этом с Камкой. Его отцовское сердце не чувствовало укоров совести. Камка для него — родная, нежно любимая дочь. День за днем они вместе несли свое нелегкое бремя: вместе горевали, вместе тяжко вздыхали, ничего не скрывали друг от друга. Постепенно они так сроднились, что порой казались себе стариками, прожившими вместе всю жизнь, или отцом и единственной дочерью; все у них было общее — все горечи, все несчастья жизни. Они понимали друг друга так, как только доступно человеку понимать человека.

Обо всем они могли говорить искренне, свободно, без стеснения, но сказать своей тихой, подавленной горем снохе о такой чудовищной клевете Кодар не мог — у него не повернулся бы язык.

Медленными шагами они дошли до могилы. Кодар не знал поминального чтения. Камка тоже нигде не училась. Приходя на могилу, каждый из них всегда мысленно творил свою собственную молитву: делился своим горем с Кутжаном и тихо упрекал его, зачем он их покинул, и слезы их скатывались на могилу. По многу раз они припадали к ней лицом и, прижавшись друг к другу, молча сидели, не отрывая от нее взгляда. Они знали каждый камешек насыпи. Занесет ли ветер сухую былинку — они уберут ее; разрыхлится ли, осядет ли земля — они разровняют все и сгладят.

Сегодня они тоже долго сидели у могилы.

Вдруг позади них раздался конский топот: приближались верховые. Ни Кодар, ни Камка не оглянулись, даже не повернули головы. Верховые подъехали к ним вплотную.

Их было пятеро: Камысбай, посыльный Майбасара, Жетпис, дальний родственник Кодара, и трое жигитов из рода Кодара. Сходя с коня, Камысбай пробормотал:

— Ишь что делает, хитрец!

Они не предполагали застать Кодара и Камку на могиле. Всякий бы растрогался, увидев людей, погруженных в такое глубокое горе. Провожатые Камысбая не решались сойти с коней. Но Камысбай хитер и жесток: дай ему волосы сбрить, он и голову снимет, — самому Майбасару далеко до него.

— Слезайте! — приказал он и заставил всех спешиться.

Среди них нашелся один, поддержавший Камысбая.

— Ишь, и головы не повернет!.. Приросла она к могиле, что ли? — злобно сказал Жетпис.

Кодар понял, что они приехали неспроста. Он повернулся И спокойно спросил:

— Что вам нужно, добрые люди?

Камысбай ответил вызывающе:

— Тебя требует управитель! В Карашокы собрались все старейшины рода, все знатные аксакалы. Ждут тебя!

— Кто эти старейшины? И кто управитель?

— Управитель — старшина Майбасар, а главный — Кунанбай. Зовут тебя со снохой к ответу. Вставайте, пойдем!

— Ты с ума сошел, что ли? Какое тебе до меня дело?

— Что ты сказал? Как это «какое дело», когда вызывает управитель?

— Будьте вы прокляты за ваши угрозы! — вскрикнула Камка, вскочив с места и вся дрожа от волнения.

— Сами будьте прокляты, пакостники! У, ведьма волосатая! Иди сейчас же! — прошипел Камысбай, угрожающе вертя плетью. И, повернувшись к жигитам, приказал: — Взять их! Посадить на коней!

Те кинулись на Кодара.

— Боже немилосердный, чего еще ты хочешь от меня? — в отчаянии вскрикнул Кодар и со всего размаху ударил двоих жигитов, стоявших ближе.

Один, схватившись за лицо, повалился наземь. Но не успел старик оглянуться, как еще трое набросились на него, скрутили ему руки за спину и затянули конским поводом. Камку, как мешок, приволокли к коням и посадили перед Камысбаем.

За Кодаром сел Жетпис, силач огромного роста. Остальные быстро вскочили в седла и помчались на восток, к Карашокы. «Меч занесен, пуля пущена. Что говорить с таким зверем? Буду говорить с самим управителем…» — подумал Кодар и за всю дорогу не сказал ни слова даже Жетпису, хотя тот и приходился ему сродни.

А Жетпис и его буйный брат Жексен как раз и были причиной несчастья, которое обрушилось на Кодара и Камку.

Из сородичей Кодара они были самыми зажиточными. Этой весной, после смерти Кутжана, народ стал упрекать Жексена: Кодар был с ним в близком родстве, Кодар был беден, а теперь потерял сына, осиротел, — что стоило Жексену оказать ему посильную помощь? А он даже упряжки для кочевки не дал и оставил Кодара одного на зимовье. Упреки повторялись, и, чтобы избавиться от них, Жексен начал искать оправдания своей черствости.

— Сердце у меня всегда чует зло и гнушается его. Не в том вовсе дело, что я не хочу помочь ему, — мне противны его гнусности, — сказал он на многолюдном собрании родов Бокенши и Борсак и положил начало всем толкам и сплетням.

Вскоре Суюндик спросил Жексена, что значат его намеки.

— Он, оказывается, спутался со своей снохой. Что же мне прикажешь делать? Возьму его к себе — ты же завтра плюнешь мне в лицо! — объяснил Жексен и в подтверждение привел слова, сказанные Кодаром зимою, во время поминок Кутжана, на седьмой день после его смерти.

Тогда Ко дар, вне себя от горя, сказал: «Никого у меня не осталось, я один. Господь захотел наказать меня. Ну что же! Лучше я умру гяуром, чем признаю его власть над собою. Раз бог избрал меня своей жертвой, я тоже постараюсь отплатить ему!»

«Что он может сделать создателю?» — будто бы подумал тогда Жексен и пустился в разные догадки. Под конец он решил, что Кодар из мести богу сошелся со своей снохой.

На самом деле Жексена занимало другое. У Кодара был небольшой участок земли, расположенный неподалеку от зимовки Жексена. «Кажется, песня Кодара спета. Если я добьюсь, чтобы род изгнал его, земля достанется мне», — думал он, предвкушая поживу.

И вот гнусная сплетня, словно гонимое ветром пламя, домчалась до Кунанбая. Гром грянул. На многолюдном сборе племени Сыбан Солтабай несколько раз принимался позорить Тобыкты именем Кодара. Когда весть об этом дошла до Суюндика, тот понял, что дело зашло слишком далеко, и опять приехал к Жексену, требуя новых доказательств. Не ограничившись этим, он сам стал расспрашивать окрестных жителей. Простодушные, скромные, далекие от всяких тайных происков, соседи и родные Кодара не сомневались в его невиновности. Они рассказали только о том, как он переживает свое тяжелое горе, как подкосила старика раздирающая его сердце печаль.

Но Жексен и Жетпис твердили другое:

— Он только прикидывается удрученным. А чуть ночь, он — за другое…

Суюндик опять не добился ничего достоверного. Но он боялся, что, если слухи подтвердятся, это послужит Кунанбаю новым поводом, чтобы обрушиться на бокенши и борсаков. В беседах со старейшинами других родов он упорно повторял: «Это клевета!» Он решил защищать Кодара и на совещании у Кунанбая. Но тот сбил его с первых же слов.

Вдобавок напортил еще и безбородый Бектен, которого Суюндик сам посылал к Кодару. На обратном пути тот ночевал у Жексена и болтал все, что в голову взбредет.

— Кодар говорит: «Я не признаю ни бога, ни Кунанбая! Как хочу, так и поступаю. Какое вам до меня дело?» — и выгнал меня из дому.

Ради красного словца Бектен сгущал краски и валил на Кодара, как на мертвого.

После совета старейшин у Кунанбая Суюндик старался успокоить свою совесть, убеждая себя, что Кодар действительно виновен. И хотя достоверно никто ничего не знал, страшная гроза разразилась над Кодаром.

 

4

Карашокы, одна из вершин Чингиса, находится неподалеку от зимовки Кодара. По ее лесистым склонам, покрытым богатой растительностью, протекает бурная река. Тал, осина, кривая горная береза стоят здесь в пышном наряде полного расцвета. Здесь сочные пастбища, привольные места. Издавна обосновавшиеся здесь бокенши и борсаки никому не уступали их.

У многих из рода Иргизбай давно уже глаза разгорались на Карашокы, где находился аул Жексена.

Сбор был назначен здесь. Аул Жексена состоял из четырех юрт, поставленных под огромной скалой, нависшей над рекою. Жигиты мчали Кодара и Камку сюда.

— Везут! Уже везут! Вон Кодар! — донеслись голоса.

Все сидевшие у Жексена во главе с Кунанбаем вышли из юрты. Жигиты еще не успели подъехать, как толпа, все увеличиваясь, направилась за аул и сгрудилась на поляне.

Здесь лежал огромный двугорбый черный верблюд, привязанный к колу. Между горбами его был набит войлок, сверху положено седло, и все это было обмотано толстой длинной веревкой.

Увидев толпу, Камка, за всю дорогу не проронившая ни звука, вздрогнула. Она повернулась к Камысбаю:

— Послушай, ты же человек. В чем наша вина? Что вы хотите сделать с нами? Убивайте, но скажите прежде…

Камысбай, который до сих нор тоже молчал, заговорил. Слова его дышали ядом.

— Блудила со свекром, с Кодаром? Вот вас сегодня и прикончат! — сказал он и взглянул на Камку.

Камка тихо застонала и начала медленно сползать с коня. Камысбай сам едва удержался в седле. Крепко обхватив Камку, он быстро подъехал к толпе.

Там уже ссаживали с коня Кодара. Поравнявшись с толпой, Камысбай, поддерживая Камку рукою, сперва соскочил сам, а потом снял с коня ее. Бесчувственное тело тяжело грохнулось на землю: Камка потеряла сознание.

Перед Кодаром стояла толпа человек в сто: Кунанбай, Божей, Каратай, Суюндик, Майбасар и другие старейшины Тобыкты, за ними аксакалы и другие знатные люди племени. Ни одного бедно или даже скромно одетого, — здесь собрались все аткаминеры сильных, крупных родов.

Связанный Кодар оглянул толпу. Злоба и гнев клокотали в нем. Увидев в толпе Кунанбая, мрачно уставившегося на него своим единственным глазом, Кодар весь затрясся. Рванувшись в порыве ненависти, старик крикнул:

— Кунанбай! По-твоему, мне мало обиды от бога? Какую еще гнусность ты мне готовишь?

Его прервали крики Майбасара и других старейшин:

— Довольно болтать! Довольно!

— Замолчи!

— Заткни глотку! — завыли со всех сторон. Никто из них никогда не слыхал, чтобы кто-нибудь осмеливался так дерзко говорить с Кунанбаем.

Кодар пережидал. Когда шум начал стихать, он опять сказал с негодованием:

— Неужели моим позором ты думаешь отомстить судьбе за свой ослепший глаз?

Кунанбай взревел:

— Заткните ему глотку!

Майбасар, грозя плетью, подбежал к старику.

— У, проклятый седой пес!

Кодар в ответ крикнул еще громче:

— Если я седой пес, так вы кровавые собаки! Набросились, воете, разорвать норовите!..