Путь Абая. Том 1

Ауэзов Мухтар

Часть вторая

Перевод А. Никольской и Л. Соболева

 

 

Перед бродом

 

1

Ночь прошла без сна. Лишь на рассвете Абай ненадолго прилег, но, не чувствуя усталости, вскоре вернулся к столу, заваленному раскрытыми книгами. Рядом со староузбекскими, которые Абай читал свободно, тут лежали арабские и персидские книги, более трудные для него, и русские, понимать которые ему было еще труднее.

Эти разноязычные друзья собрались нынче к нему по особому случаю. Сама жизнь потребовала от него знаний, таившихся в этих книгах. Последние дни Абай читал и днем и ночью, словно исследователь или отшельник. Порой, оторвавшись от страницы, он удивленно оглядывался вокруг, возвращаясь к действительности.

Узбекские книги уводили Абая в цветущие сады Шираза; он видел древние мавзолеи Самарканда, отдыхал в плодоносных садах у прозрачных бассейнов Мерва и Мешхеда, бродил по сказочным дворцам, медресе и библиотекам Герата, Газны и Багдада, родины величайших поэтов. Со страниц арабских и персидских книг сверкали перед ним кривые исфаганские сабли, которыми арабы, персы, турки и монголы в жестоких схватках решали свои столетние споры. Русские книги раскрывали перед ним тайны вод, песков и пустынь Средней Азии, Ирана, Аравии и жизнь их больших торговых городов.

Сегодняшний день этих стран интересовал Абая больше всего. Читая, он делал подробные выписки о караванных дорогах и водных путях, о крупных городах и больших базарах.

Все эти сведения были необходимы для путника, отправлявшегося сегодня в далекие края. И Абай, живо воображая эти страны, о которых столько слышал с самого детства, не раз восклицал про себя: «Жаль, что не сам я еду!»

В открытое окно ворвался прохладный ветерок. Он всколыхнул легкую белую занавеску, и та, словно озорной ребенок, принялась играть с книгами — высокий стол стоял у самого окна. Она то прикрывала страницу, мешая Абаю читать, то сползала с нее, как бы стараясь стереть письмена. Абай взглянул на дверь — в это утро она открылась в первый раз.

Тяжело передвигая ноги, в комнату вошла его мать Улжан, грузная, располневшая за последние годы. Сильная одышка стесняла ей грудь. Две женщины вели ее под руки. Абай вскочил со стула и быстро разостлал на полу мягкое корпе. Щеголевато одетая молодая светлолицая женщина, вошедшая с Улжан, положила подушки. Сходство ее с Абаем сразу бросалось в глаза. Это и была его сестра Макиш, жившая здесь, в Семипалатинске, замужем за сыном Тинибая, хозяина богатого городского дома, где остановился Абай. Вторая женщина, Калиха, многолетняя спутница Улжан, приехавшая вместе с ней из аула, поставила перед старухой блестящий медный таз и стала поливать ей на руки из длинногорлого кашгарского кувшина, покрытого тонкими чеканными узорами.

Раздвинув посреди просторной комнаты низенький складной стол, Макиш сказала в открытую дверь:

— Можно накрывать, несите!

Вошла другая невестка, ровесница Макиш, высокая, цветущая женщина с гладко зачесанными на висках блестящими волосами, одетая в черный бархатный камзол, обшитый позументом. Разостлав скатерть, она стала приготовлять стол для утреннего чая.

Абай снял бешмет и начал умываться. Только сейчас он почувствовал в голове тяжесть после бессонной ночи. Макиш поливала ему, ухаживая за ним, как за гостем.

— Приятная нынче вода, полей-ка мне на голову, Макиш, надо освежиться, — попросил он сестру, подставляя затылок.

Отерев лицо и руки, Улжан бросила взгляд на высокие стол и потом перевела его на сына. Лицо его было бледно, глаза покраснели.

— Так всю ночь и не спал, Абай-жан? — спросила она.

— Да нет, вздремнул среди ночи.

— А разве не путаются мысли, если сидеть без отдыха: Я раз спросила Кодыгу: «Какой же ты ночной сторож, если у тебя волк ворвался в отару? Ты, верно, спал?» А он и отвечает: «Как можно, я не спал! Правда, под утро мне показалось, что у верблюдов горбов стало вдвое больше, — а волк возьми да и пройди мимо меня, поджав хвост. Я думал — собака, и пропустил его». Будет ли польза от такого чтения, сынок, если под утро даже верблюжьи горбы в глазах двоятся?

Шутка матери рассмешила и брата и сестру.

— Ты права, апа, но время не ждет — отец уезжает сегодня…

Улжан стала расспрашивать, можно ли по книгам узнать подробно, каким путем надо ехать.

— Хоть и не широкую проезжую дорогу, но какие-то тропинки я уже вижу, — ответил Абай и тут же поделился с матерью тем новым, что приобрел он за последние дни. — Как будто сам я побывал там, — книги мне все рассказали об этих странах!

Он говорил так, словно нашел клад.

Улжан знала, что путь предстоит дальний. За чаем она продолжала расспрашивать сына о трудностях дороги. Таить от матери правду, которая была известна ему самому, Абай никогда не мог и не считал нужным. Но тут была еще и Макиш…

— Да, да, расскажи нам все, Абай, милый! — присоединилась она к матери. Нахмуренные брови и чуть побледневшее лицо выдавали ее душевную тревогу, и Абай, заметив это, помедлил с ответом.

Макиш была любимой, балованной невесткой богатого городского дома, но к своей семье и к родному аулу она продолжала хранить самую горячую любовь и всегда тревожилась об их благополучии. Надо родиться девушкой, которую смолоду отдают замуж на чужбину, надо видеть жизнь ее глазами, чтобы понять, в каких глубоких тайниках души скрывается эта тоска по родным, которая излечивается лишь временем, живет долго и проходит нелегко.

Поняв волнение сестры, Абай не захотел высказываться откровенно, но Макиш настойчиво продолжала:

— Говорят, там никто из наших краев никогда не бывал… Вернется ли он?..

Она вслух выговорила то, о чем Абай думал, но не рискнул бы сказать сам.

Сделав несколько глотков, он отодвинул пиалу с чаем, не притронувшись к горячим пирожкам, приготовленным искусным поваром на нижней кухне, и, взяв сделанные за ночь выписки, стал отвечать на расспросы Улжан и Макиш.

— Нелегок будет путь отца, — закончил он, — но надежда…

И сразу замолчал, увидев, как поникла Макиш. Улжан пришла ему на помощь.

— Пусть, уезжая, отец не подумает, что дитя его малодушно, — сказала она Макиш.

В дверь заглянули Такежан и Габитхан, предупреждая о приходе самого Кунанбая. Все, кроме Улжан, вскочили и засуетились, застилая пол вокруг стола и раскидывая поудобнее подушки.

Кунанбая сопровождала целая толпа, но все остались в соседней комнате, такой же просторной и прибранной, где тоже накрывали на стол. С Кунанбаем вошли только Изгутты и хозяин дома — Тинибай, сват и старый друг Кунанбая, одетый изысканно и богато. Не проходя на почетное место, он опустился на корне рядом с Макиш. Он не развалился на подушках, как мог бы сделать хозяин дома, но, подобно какому-нибудь ученику медресе перед наставником, присел на согнутых коленях, чтобы самому ухаживать за Кунанбаем и подавать ему чай из своих рук. Это всегда удивляло Улжан, но для городских такое поведение было привычным: так они встречали имамов и хазретов, подчеркивая свою учтивость и почтительность.

Кунанбай сел рядом с Улжан и бросил на Абая и Макиш острый взгляд — проницательный взгляд своего единственного глаза, сразу определявший все оттенки настроения окружающих. Сейчас он, казалось, особенно пристально наблюдал за детьми, — покрасневшие глаза и бледное лицо Макиш показывали, что она только что плакала.

Холод старости уже коснулся Кунанбая, он начал седеть поздно — до семидесяти лет его голова и борода оставались чуть тронутыми серебром. Теперь седина взяла свое, морщины на лбу углубились, но, высокий и плотный, он держался по-прежнему прямо.

На суровом его лице не было сейчас ни тени колебания или волнения.

Ехать в Мекку на поклонение Кунанбай решил год тому назад. И решив, с прошлой же весны начал продавать скот, собирая средства на путешествие. Трудность была не в деньгах: его тревожила мысль о надвигающейся старости, об уходящих силах. Он долго раздумывал и наконец решил взять с собой человека, на которого мог бы опереться. Выбор его пал на Изгутты, постоянного и верного спутника. Вот почему всю дорожную одежду для Изгутты сшила Макиш своими руками, и поэтому же он сидел сейчас рядом с Кунанбаем.

Изгутты перевалило за сорок, но выглядел он двадцатипятилетним жигитом и был по-прежнему весел и предприимчив.

В комнату поодиночке стали входить ближайшие родные и друзья: Такежан и Оспан, Жакип и Майбасар, мулла Габитхан, давний друг семьи. Кунанбай молча пил чай, закусывая пирожками и холодным мясом. Те из родичей, кому не пришлось на прощальной трапезе сидеть вместе с ним за столом, теперь один за другим входили в комнату для последней беседы, и число их постепенно увеличивалось. Кунанбай, который хотел без лишних свидетелей обратиться к семье со словами прощания, понял, что, если он еще хоть немного задержится, люди повалят толпой. Он снова взглянул на Макиш, и лицо его стало еще суровее.

— Дети мои, друзья, братья и родичи мои, — начал он, окинув холодным взором присутствующих. В комнате стало тихо, женщины перестали разливать чай. Кунанбай выпрямился и устремил прямо перед собой тяжелый взгляд одинокого глаза. — Вы, кажется, встревожены моим отъездом, — смотрите на меня с беспокойством: как, мол, он — старик — решается на это? Увидимся ли мы с ним? Вернется ли он?.. Не поймешь — меня ли вы от дороги бережете или дорогу от меня… А что было бы хорошего, если бы я дожил до нудной старости, ворчал бы на внуков у очага, на невесток у котлов, на работников вокруг юрты? Путь мой — последняя цель моих последних дней. И я прошу вас всех: если справедливый смертный час настигнет меня в пути и вы узнаете об этом, — пусть и тогда никто из вас не скажет с сокрушением: «Жаль его, он умер в скорби, не достигнув желанной цели». В таких словах нет истинного сочувствия. Молодость, которая для вас еще впереди, мною уже прожита, я вкусил уже и меда и яда, которые вам еще предстоит вкушать. Те дни, что мне было суждено прожить с вами, — много ли, мало ли, — мы прожили дружно, уважая друг друга. Я удовлетворен. Но хотя жизнь у нас одна — общая и слитная, смерть придет к каждому из нас по-разному. Каждого она вырвет из семьи поодиночке. А раз так — не все ли равно, где она настигнет меня? Остаток моей жизни стал нынче коротким, как тропинка старого архара, не угнавшегося за табуном, — от водопоя до последнего логова в тесном ущелье. Так не становитесь поперек этой тропинки. Проводите меня без слез, рыданий и стонов. Вот все, что я хотел сказать вам. Теперь займемся нашими сборами.

И Кунанбай посмотрел на Изгутты. Тот встал, вслед за ним поднялась молодежь — Такежан, Габитхан, Оспан и другие. Абай хотел присоединиться к ним, но Кунанбай задержал его, положив ему руку на колено.

— Ну, сын мой, расскажи, что ты узнал?

Абай вынул из кармана большую пачку исписанной бумаги и передал ее Изгутты.

— В этом свертке все, что я нашел, Изгутты-ага, храните его при себе, — сказал он.

Кунанбай попросил его перечислить названия крупных городов, лежащих на их пути. Абай не раз уже рассказывал ему то, что прочел в книгах о странах, через которые должен был ехать отец, об их расположении, о занятиях, хозяйстве и обычаях жителей. Он не стал говорить о начале дороги: в Каркаралинске к путникам должен был присоединиться халфе Ондирбай, которому, как знал Абай, места эти были хорошо известны. До Ташкента они будут среди казахов, а дальше их путь лежит через Самарканд, Мерв, Мешхед, Аспагань и Абадан. Потом им придется ехать либо через пустыни Аравии, либо кружным морским путем на корабле, чтобы высадиться совсем близко от Мекки. Этот второй путь, выбранный Абаем по книгам, представлялся самым коротким и удобным.

Халфе Ондирбай обещал Кунанбаю сопровождать его от Каркаралинска до самой Мекки. Для встречи с ним путешественникам нужно было ехать от берегов Иртыша через самый центр казахских степей, и Тинибай настойчиво советовал им ехать от Семипалатинска до Каркаралинска в удобной повозке, чтобы сохранить силы для дальнейшего пути, когда придется пользоваться самыми различными способами передвижения.

Просторная повозка, запряженная тройкой темно-рыжих коней, уже стояла на большом дворе Тинибая. Широкогрудые, откормленные за зиму овсом и тщательно выстоянные кони грызли удила и пофыркивали. Когда коренник встряхивал гривой, медный колокольчик на дуге издавал чистый, звенящий звук.

Еда на дорогу, постель, одежда — летняя и зимняя — все уже было уложено в повозку. Мирзахан давно сидел на козлах.

Когда весеннее солнце указало полдень, из гостеприимного дома Тинибая повалила толпа. Большинство были приезжие из аулов, одетые по-степному, но тут же попадались и гости из городских: купцы, шакирды, халфе и хазреты. Они выходили во двор, соблюдая чины и сан и удовлетворенно улыбаясь, довольные и угощением, и наполненными карманами: Кунанбай и Тинибай щедро оделили их, прося молиться за путешественников.

Не успел Кунанбай подойти к повозке, как навстречу ему поднялись два человека. Один из них еще издали отдал салем Кунанбаю. Это был Даркембай; старость заметно тронула его бороду сединой. Второй был мальчик лет одиннадцати, бледный и истощенный. Ветхие лохмотья заменяли ему чапан, босые растрескавшиеся ноги были покрыты пылью и грязью.

Подойдя к Кунанбаю, Даркембай пожелал ему доброго пути и сразу же заговорил о своем деле.

— Вы отправляетесь в путь божий, Кунеке, — начал он. — Вы избрали путь смирения. Выслушайте мольбу другого смиренного: вот этого мальчика. Именем божьим он просил меня довести его нужды до вас.

Кунанбай насторожился. Он нахмурил брови и чуть замедлил шаг.

— Я отошел от дел мирских, — ответил он. — О нуждах теперь следует говорить не со мной, а с другими.

— Нет, Кунеке, наше слово обращено только к вам.

— Какое может быть дело ко мне у мальчика?

— Дело у него именно к вам. Потому мы и пришли.

Кунанбай искоса бросил взгляд на толпу: его заметно смущали городские купцы и муллы, заполнившие двор. Майбасар понял, что старика нужно немедленно увести.

— Эй, Даркембай, какие могут быть сейчас просьбы? — сказал он, подходя. — Нечего путаться в ногах у человека, который уезжает… Отойди!

Он сказал это вполголоса, но с многозначительной угрозой. Однако Даркембай не смутился. Заметив, что Кунанбаю неловко перед окружающими, он заговорил громче:

— Просьба этого мальчика такая, что ты должен прислушаться. Из тысяч жалоб нищих и сирых — эту ты должен выслушать. Непременно должен. Особенно теперь, отправляясь в путь божий…

— Кто этот мальчик? Что за просьба? Говори скорее. — Кунанбай, явно раздраженный, приостановился, насупив брови.

— Этот мальчик — племянник того Кодара из рода Борсак, — объяснил Даркембай. — Кодар погиб, а его единственный брат, Когедай, жил тогда в батраках далеко на землях Сыбана… Немощный был, всю жизнь болел, умер шесть лет назад… Кияспай, сын Когедая, — единственный наследник Кодара. Вот этот мальчуган.

Тот легкий пушок, который придает нежность детским чертам, на изможденном лице Кияспая походил на болезненную плесень: под кожей была видна каждая косточка, на висках бились синеватые жилки, правый глаз был повязан грязным лоскутком. У мальчика трясся подбородок, — с трудом сдерживая слезы, он поднял боязливый взгляд на Кунанбая и встретил ответный, полный холодной ненависти.

— Так что ему от меня нужно? — спросил Кунанбай.

— А чего ему от тебя не нужно? — как эхо откликнулся Даркембай, смело глядя Кунанбаю прямо в лицо.

— Ну, рассказывай, в чем дело… Отойдем сюда…

Позволить старику говорить при всех — значило принять на свою голову удар, и Кунанбай с самого начала разговора незаметно оттеснял его и мальчика от толпы и теперь присел с ними в углу двора.

Стоявшие во дворе иргизбаи — и старшие и молодежь — все как на подбор были нарядно одеты. Особенно щеголяли и покроем, и новизной, и стоимостью платья горожане — купцы, имамы, халфе. Их белоснежные чалмы, чапаны и отороченные бобром шапки свидетельствовали о богатстве и довольстве. Рядом с этой нарядной толпой Даркембай и мальчик, изможденные, страшные в своей нищете, казались еще более убогими. Лохмотья их были изодраны так, будто эти пленники тяжкой нужды перенесли побои и истязания.

Вслед за Кунанбаем из толпы провожающих вышли Майбасар и Такежан и присели возле него. Абай направился за ними. Когда он подошел, говорил Даркембай:

— Кодар ни в чем не был виноват… Но тогда никто не осмелился и заикнуться о куне. Кто поднял бы голос? Была твоя пора — суровая пора.

«Твоя пора»… Эти слова задели Кунанбая. Он прервал громко и гневно:

— Что ты мелешь, Даркембай? Говори прямо, кто из бокенши или борсаков послал тебя взыскивать с меня кун за Кодара? Назови мне их!

Набожное смирение, которое всем своим видом выказывал Кунанбай с самого утра, сейчас как рукой сняло. От него пахнуло давней яростью и враждой. Бледный до синевы, нахмуренный и грозный, он, казалось, явился из мира когтистых хищников, готовых к прыжку, чтобы растерзать добычу.

Но Даркембай не смутился и тут.

— Нет такого борсака, который осмелился бы требовать от тебя возмещения: не пришла их пора. Не о куне я говорю. Но что ты скажешь об урочище Карашокы? Ведь эта земля — наследство Кодара. Она принадлежит мальчику, а на ней аул твоей старшей жены Кунке множит свои табуны и живет в полном довольстве. Ты в святые места идешь — неужели понесешь туда на своей шее греховным ярмом долг горькому сироте?

— Молчи! — повелительно крикнул Кунанбай.

— Да я уже все сказал…

— За всю жизнь у меня не было более злобного врага, чем ты!.. По пятам за мной ходишь! Глаза у тебя, как у хищника, кровью налиты!

— Нет, Кунеке. Никогда я не был зачинщиком злого дела. Всю жизнь я только свою голову от зла защищаю.

— А кто в меня из ружья целился? Не ты ли?

— Целился, да не выстрелил… А того, кто на меня и петлю накинул и повесил, земля все еще носит!

Даркембай, бледный и взволнованный, смотрел на Кунанбая не отрываясь. И как ни страшен был гнев Кунанбая, слова эти поразили его так, что он даже задрожал.

— Не выстрелил тогда — сейчас выстрелил… В гроб мой выстрелил! — И он резко повернулся к Майбасару. — Ведь он меня за ворот хватает!

Кунанбай точно жаловался на свою беспомощность. «Как только ты допускаешь это?» — говорили его слова.

Майбасар, тяжело дыша, придвинулся к Даркембаю. Заслонив собой старика от толпы, он злобно выругался и ударил его кулаком в грудь.

— Захлопни пасть! — угрожающе зашипел он. — Только пикни еще — схвачу за бороду и прирежу, как козленка!

Кунанбай поднялся с места. Такежан и Майбасар наступили коленями на отрепья Даркембая, не давая ему встать. Маленький Кияспай заплакал в голос.

— Долг на твоей шее… долг мне… — повторял старик.

Два сильных жигита держали Даркембая, но он бросил в спину уходившему Кунанбаю свое последнее слово:

— Вчера ты помыкал нами как ага-султан, а сегодня хочешь сесть нам на шею как святой хаджи! Не божью тропу — опять свою, Кунанбаеву, тропу прокладываешь!.. Что ж, вели своим волчатам терзать нас!

— Молчи!.. Старый пес!.. — шипели с двух сторон Майбасар и Такежан. Они готовы были тут же расправиться со стариком.

Абай быстро подошел к ним, встал спиной к толпе. Резким рывком он оторвал руки, вцепившиеся в ворот старика.

— Бессовестные! Проклятые! Оставьте его! — крикнул он. На его лице, от которого отхлынула кровь, гневно горели глаза. — Что вы понимаете? О чем способны думать вы, люди со слепым сердцем и глухой совестью? Отец перед богом держит ответ в том, что говорил старик, для того и едет в Мекку!..

Гнев не утихал в Абае. Так же сурово глядя на Даркембая, он продолжал:

— Я вижу, ты не в силах был молчать, Даркембай. Я не осуждаю тебя: раз просьба справедлива — пусть она будет высказана даже и в такой час… Я твой должник за отца. Иди, дорогой мой, но не проклинай нас. Слова твои дошли до меня, до мозга костей прожгли… Но сейчас — уходи…

Он помог Даркембаю подняться, достал из кармана сторублевку и, отдав ее Кияспаю, сам проводил их со двора.

Кунанбай долго не мог сказать ни слова и стоял недвижно, читая про себя покаянную молитву. Изгутты и Улжан, подойдя, вывели его из оцепенения, напомнив, что пора трогаться в путь. Кунанбай коротко попрощался с горожанами и сел в повозку.

Улжан села между ним и Изгутты, — она решила проводить мужа вместе с остальными родичами.

Щегольская повозка, запряженная тройкой темно-рыжих, выехала из широких ворот, грохоча и звеня колокольчиком. За нею вереницей потянулись провожающие — кто на телегах, кто верхом. Сразу за первым возком выехали еще две новенькие повозки: в одной из них были Макиш и Абай, в другой — Тинибай со своей байбише. Шумный поезд, поднимая тучу пыли, с грохотом растянулся по всей улице. Жители города, и стар и мал, с любопытством провожали путников, — кто стоя у ворот, кто высунувшись из окна.

Тройка Кунанбая скоро достигла окраины города и выехала на большую дорогу, ведущую на запад. Всадники то растягивались вдоль всего поезда, то скучивались впереди.

Кунанбай ни разу не оглянулся назад, он знал, что родичи проводят его, по крайней мере, до первой ямской станции. Молчаливое раздражение долго не покидало его. «Чистую воду взбаламутил… Грязь со дна поднял…» — повторял он про себя: ему казалось, что он видит перед собой водоем, спокойная глубь которого вдруг всколыхнулась и помутнела от брошенного камня. Все шло так хорошо: он заранее продумал и взвесил каждое слово, каждый поступок до самого отъезда — и с утра следовал принятым решениям. И смиренными речами, и благочестивыми делами он должен был вызвать в провожающих самые искренние пожелания счастья на его пути. А Даркембай, словно неожиданно налетевший ураган, разметал все это, вырвал Кунанбая из мирной тишины прощальных минут, оттеснил от людей. Возмущенный этим, Кунанбай долго молчал, пересиливая в себе ярость. Наконец он решил попрощаться с Улжан и рассеять муть, поднявшуюся в его душе.

Приказав Мирзахану не задерживать хода коней, он повернулся к Улжан. Изгутты, давно привыкший угадывать его мысли, подвинулся к козлам, чтобы дать Кунанбаю возможность поговорить с женой. Следя за изгибами дороги, он повел с Мирзаханом беседу о том, как поздно зазеленели деревья и как долго держались холода в этом году.

Кунанбай взглянул на Улжан.

— Никогда не была ты только хозяйкой моего очага, — заговорил он, — ты была спутницей всей моей жизни, байбише… Немалый путь прошли мы вместе. И за какими бы перевалами ни приходилось мне бывать, всегда я чувствовал в тебе опору… И если я виноват в чем-нибудь перед тобой, то тебя мне упрекнуть не в чем. Пусть даст судьба счастье твоим детям за твое честное сердце, за твою искреннюю привязанность ко мне…

Улжан, растроганная и потрясенная, сильно побледнела. Она долго молчала, подавляя волнение.

— Я не пошлю с тобой в путь не только упрека, но и малой обиды, мирза, — начала она. Взгляд ее выражал глубокое раздумье.

Умно и проникновенно делилась она сейчас с мужем всем, что было у нее на душе, как с равным себе человеком. Она снова стала величественной и красивой, и лицо ее осветилось каким-то внутренним светом.

— В молодости человеку тесны и постель, и дом, и самый мир, — продолжала она. — Начнет стареть — и мир кажется ему все просторней, а сам он — все меньше. И, чувствуя вокруг себя огромную пустоту, он уступает место другим, сокращает дела свои, остывает, умиротворяется… Мной это чувство владеет давно…

Она снова задумалась. Кунанбай внимательно следил за ее мыслями, словно оценивая их глубину ответным понимающим взглядом.

— Муж для жены — всегда опора, словно матка для жеребенка, — снова заговорила Улжан, слегка прищурив глаза. — Жена перенимает от мужа и лучшее и худшее. Если во мне есть что-то хорошее — значит, и тебе оно не чуждо. И недостатки мои и достоинства — от тебя же. Раз ты прощаешься со мной с благодарностью — я довольна.

Ни одного звука не проронила она об обидах, которые перенесла за долгую супружескую жизнь.

Кунанбай перевел разговор на повседневные дела. Изгутты принял участие в беседе. Речь пошла о халфе Ондирбае: он всегда пользовался уважением мирзы, а теперь, сопровождая его в Мекку, становился самым близким ему человеком, связанным с ним крепче всякого кровного родства.

Ондирбай высказал однажды желание породниться с Кунанбаем, поженив кого-либо из детей. Кунанбай склонен теперь дать свое согласие. Если Улжан ничего не имеет против — у Ондирбая есть дочь на выданье, девушка может стать хорошей невесткой. Младший сын Кунанбая, последыш Оспан, еще не перебесившийся забияка, женат уже около трех лет. Бездетность его печалит и Кунанбая и Улжан, хотя самого его это мало тревожит. Теперь это повод сосватать за него еще одну девушку. Пусть Улжан будет готова: если Ондирбай возобновит в дороге разговор о сватовстве, она узнает об этом от Мирзахана…

Во второй повозке, запряженной тройкой саврасых, ехали Абай и Макиш. Каждый был погружен в свои думы. Оторвавшись от домашних хлопот, Макиш перестала сдерживаться и то и дело принималась плакать. Абай пытался уговаривать ее, но все было напрасно. Тогда он замолчал и отдался своим мыслям.

Смелый поступок Даркембая не выходил у него из головы: казалось, будто старик одним пинком опрокинул почетную чашу, приготовленную для Кунанбая. Кодар, Кодар!.. Безвинная жертва Кунанбая снова ожила в несчастном сироте… Истощенный мальчик так и стоял перед глазами Абая — с грязной повязкой на лбу, стиснувшей его голову, словно обруч горькой доли… И этот ребенок в своей вопиющей нищете, и укор Даркембая, горячий и справедливый, — все вместе было приговором, вынесенным Кунанбаю самой жизнью. Никакие молитвы, намазы, пост, паломничество не сотрут его. Вот если бы отец уезжал, раскаиваясь в своих грехах и преступлениях!.. Нет, не раскаянье было в нем — в нем была прежняя суровость и гнев… Но если так — для чего тогда отцу это паломничество? Значит, Даркембай и тут прав? Не божьего, а своего, Кунанбаева, ищет он на новом пути?.. Абай усмехнулся с горьким раздражением.

Повозка быстро катилась по обочине тракта, покрытой молодой, невысокой еще зеленью.

Абай давно не выезжал из города. Здесь, в степи, весна была более заметна. Слева, далеко на горизонте, окутанная синеватой мглой, виднелась Семей-гора, уже сбросившая свой снеговой покров. Она стояла одиноко, подобная громадной пологой волне, которая некогда в буйном порыве накатилась на степь и вдруг с разбегу остановилась, застыв навеки. А может быть, это сама степь, такая недвижная теперь, когда-то возмутившись, вытеснила из своих недр гору-волну и замерла потом в смиренной тишине?..

Абай сбросил с головы тымак. От Семей-горы тянуло освежающей прохладой. Абай глубоко вздохнул от неизъяснимой радости и облегчения. Как-то особенно полно ощутил он и красоту земли, и свободу своего сердца. И эта молодая, едва пробивающаяся зелень, и яркий весенний день, и прохладный ветерок наполняли его бодростью, и звуки новых песен, переплетаясь с новыми стихами, возникали в его душе. Сам того не замечая, он запел. Макиш невольно прислушалась. И она поняла: не чужую песню пел сейчас ее брат, это была его собственная песня.

— Да ведь ты акын, Абай! — улыбаясь, сказала она.

Абай совсем забыл о Макиш. Услышав ее голос, он вздрогнул и смущенно замолчал.

— Почему ты так говоришь? — через минуту спросил он.

— Так я же слышу!.. А ты скрываешь, что ли? Да об этом все твои друзья говорят — и Ербол и другие. Хотя ты ни разу не пел на айтысах, они твердят, что ты настоящий акын… Выходит — правда?

— Правда, — улыбаясь, ответил Абай.

— А о чем ты поешь?

— Ах, Макиш, милая, песни мои уносит ветер…

— Как это?

— Я пою о любви и печали. Печаль моя близка и неотступна, а любовь — далека и невозвратима. Петь об этом — не все ли равно, что петь на ветер?

— Печаль? О чем у тебя может быть печаль, что ты говоришь?

И Макиш с укором посмотрела на брата. Абай нахмурился и побледнел.

Под пытливым взглядом Макиш лицо Абая, казалось, излучало какой-то мягкий свет. Полное и круглое, оно не было тронуто ни одной морщинкой, чуть подстриженные тонкие усы и небольшая черная бородка в меру удлиняли его овал. Абай был в полном цвете своих двадцати девяти лет. Глаза были ясны, горящий внутренним огнем, чистый их взгляд был и красив и пронзителен и как магнит притягивал к себе взоры. Тонкие и длинные черные брови подчеркивали красоту его молодости.

Макиш смотрела на брата с молчаливым восхищением. Казалось невероятным, что он таит в себе какую-то печаль, и она решила вызвать его на разговор.

— А что ты пел о своей печали?

Далекая мечта юности, чудесным видением жившая в сердце Абая, с новой силой вспыхнула в нем. Когда-то весь жар своего чувства он вложил в слова песни — и песня эта с тех пор стала неотлучной его спутницей. Он вдруг живо вспомнил все: и ночь на жайляу Жанибек, и качели в ауле Суюндика, и юную тайну двоих, скрытую в песне, и Тогжан, летевшую к нему навстречу с каждым взмахом качелей… Не в этой ли песне слились их сердца на глазах у всех?..

Весенний день вызвал в нем острую тоску о Тогжан. Сердце его само шло навстречу просьбе сестры, и он запел снова «Топай-кок». Он пел вполголоса, и Макиш внимательно вслушивалась в слова, полные грустной нежности.

Сияют в небе солнце и луна. Моя душа печальная темна. Мне в жизни не найти другой любимой, Хоть лучшего, чем я, себе найдет она… И пусть любимая, забыв любви слова, К моей тоске и верности мертва, Унизит, оскорбит меня без сожаленья, — Я все стерплю — моя любовь жива…

Абай замолк. Лицо его еще больше побледнело. Это была песня о нем самом и о ней — о двоих влюбленных, обреченных суровой судьбой на разлуку, сгорающих в пламени неосуществленной любви. Песня была как тяжкий вздох печали, теснившей его сердце.

Слова песни были необычны для Макиш. Недоумевая, она спросила:

— Не поняла я, кого ты зовешь любимой?

Абай не хотел открываться сестре.

— Любимая — та, о ком моя печаль… Разве ты не знаешь, что такое — любимая?

— По-моему, любимой зовут спутницу жизни.

Абай нахмурился.

— Ты хочешь сказать — Дильда?

— Да. А кто же иначе?

Абай с досадой отвернулся.

— Ой, боже мой, Макиш, милая… Зачем ты впутываешь сюда Дильду? — В голосе его звучала тоскливая горечь, — О чем ты?

Макиш совсем смутилась, увидев, как принял брат ее слова, и неловко улыбнулась.

— Ой, Абай, я тебя будто камнем оглушила… Но чем же бедная Дильда виновата?

— Конечно, она ни в чем не виновата… Но и я не виноват, что песня страстного желания поется не о ней… Зачем вспоминать о Дильде, окруженной четырьмя детьми?..

— Так разве в том есть вина, что она родила тебе детей?

— Нет, какая вина! И дети прекрасные… Она мать моих детей, жена, которую дали мне родители, — и только. А сердце? Влечение?.. Любовь… Этот огонь давно в ней погас… Да он никогда и не пылал ярко. Душа ее остыла рано…

И Абай резко оборвал разговор. Они продолжали путь молча.

Такежан ехал верхом, держась вместе с муллой Габитханом, Жумагулом, Ерболом и одним из своих товарищей — Дарханом.

В городе и при выезде из него Такежан был сдержан и молчалив. Правда, он не представлял себе всех трудностей путешествия отца, известных Абаю, но и его тревожили сомнения, которыми он и поделился с Габитханом, едва они выехали в степь. Добродушный Габитхан успокоил его: хотя начало пути будет пролегать пустынными местами, но все же кругом будут казахи, да и дальше, как говорят, не отказывают в помощи паломникам. После этого Такежан развеселился.

Крепкий, несколько полный для своих лет, Такежан слыл ядовитым насмешником. Он не мог жить спокойно, если ему не удавалось поддеть кого-нибудь и поднять на смех. Мулла Габитхан неизбежно становился жертвой его шуток всякий раз, когда они бывали вместе. Такежан сделал из него второго хаджу Насреддина, рассказывая о нем по аулам самые невероятные истории, — главным образом о том глупом положении, в какое попадал Габитхан, путая казахский язык с родным татарским. Нередко Такежан пользовался наивностью и доверчивостью муллы для своей личной выгоды.

Два дня назад в гостиной комнате Тинибая, где все время толпились люди, затерялась плетка Такежана. Позвав Дархана и Жумагула, он велел собрать все плетки гостей, разложил их и стал осматривать. Красивая плеть с рукояткой, обвитой медной проволокой, привлекла его внимание. Оказалось, она принадлежит Габитхану: у муллы была слабость к нарядным и редким вещам, и, где только можно, он добывал себе особенный нож, плетку, пояс.

— Быть этой камче моей! — воскликнул Такежан, схватив плеть.

— Ой-бай, Такежан! Габитхан ни за что не отдаст ее, — возразил Жумагул. — Ведь он падок на все яркое и блестящее, как девушка!

Такежан и слушать не хотел.

— Молчите!.. Думаете, я просить его буду? Стяну — и все тут!

Дархан и Жумагул расхохотались.

По приказанию Такежана Жумагул срезал с плетки Габитхана петлю из нарядного, блестящего ремешка и, приделав другую — из грубой сыромятной кожи, спрятал плеть в соседней комнате. Два дня Габитхан искал пропажу, надоедая гостям, и наконец, отчаявшись, примирился с исчезновением камчи. Пока мулла беспомощно метался, огорченный пропажей одной из своих редкостей, Такежан ходил как ни в чем не бывало.

Выезжая провожать отца, он взял камчу с собой, но долго не показывал ее Габитхану, умышленно держась по правую руку муллы. Наконец Габитхан все-таки заметил обновку Такежана и осадил коня.

— Ой, Такежан! — закричал он удивленно. — Так это ты взял мою камчу! Какая низость!

Такежан и глазом не сморгнул.

— Да что вы, мулла! — сказал он учтиво; в голосе его слышалось искреннее удивление. — Эта камча моя!

И он положил ее на гриву своей лошади. Габитхан с удивлением смотрел то на камчу, то на него. И плетение, и рукоятка… и желтая головка… и медная проволока, змейкой обвивающая рукоять… Это же его камча, конечно, его!

Выйдя из себя, он решил отчитать Такежана, — да это будет и не первая их стычка!

— Ох, беспутный! Вы посмотрите только: он посмел украсть мою камчу! — И мулла протянул за ней руку.

Такежан, однако, и не пытался сопротивляться: он сам подал плеть Габитхану.

— Прежде чем обвинять, присмотритесь внимательно! Если она во всем похожа на вашу и вы не сомневаетесь, что это именно она и есть, — поклянитесь в этом и берите ее. Но если она не ваша — не позорьте человека перед другими!..

Габитхан взял плеть и, ощупывая и чуть не обнюхивая ее, то приближал к ней лицо, то откидывался назад. Наконец он недоуменно покачал головой. Жумагул, Дархан и сам Такежан следили за каждым его движением.

— Эх, жаль, жаль… — безнадежно проговорил он. — По всему моя, не будь этой петли… Такой гадости на моей не было… А так — похожа, очень похожа… Нет… Не моя камча!.. На, не обижайся, Такежан…

И он возвратил жигиту свою же плетку. Такежан спокойно принял ее и, подмигнув Жумагулу и раздувая ноздри от сдерживаемого смеха, с достоинством сказал Габитхану:

— Ну, то-то же, дорогой мулла…

И как только Габитхан выехал вперед, все трое неудержимо захохотали ему в спину. Путь до ямской станции прошел незаметно. Здесь предстояло проститься с Кунанбаем.

Повозки, ехавшие впереди, уже остановились, и путники вышли из них. Те из всадников, кто ехал возле, уже спешивались. К задку повозки Тинибая была привязана саба из черной кожи, наполненная кумысом. Как только провожающие собрались, сабу принесли сюда же. Все расселись вокруг Кунанбая и Изгутты, чтобы выпить прощальную пиалу. Изгутты поторапливал провожающих: Кунанбай не хотел задерживаться и вскоре встал с места. Все дружно поднялись за ним.

— Ну, друзья мои, вы провожали меня достаточно. Передайте привет и земле моей и народу. Прощайте, родичи! Если суждено мне снова вкусить пищу на родине, да будет встреча наша благословенна и радостна!..

— Иншалла, иншалла, аминь, аминь… — подхватили его слова старейшины с Тинибаем во главе.

Кунанбай простился со всеми, обняв каждого, начиная с Улжан. После всех он молча простился с Абаем.

Сытые, выносливые кони, ничуть не утомленные началом пути, ринулись вперед, звонко гремя колокольчиком. Пыль поднялась за быстро удалявшейся повозкой, но долго еще слышался веселый говор колокольчика, затихая вдали. Наконец, чуть слышно прозвенев прощальным приветом, смолк и он. Повозка начала подыматься на косогор, покрытый ковылем. Еще несколько минут — и путники скрылись за возвышенностью. Точно пробудившись, все стали собираться в обратный путь.

Абай и Макиш под руки подвели Улжан к своей повозке. Троим в ней было тесно. Абай пересел на коня и, не торопясь, поехал шагом рядом с Ерболом, отстав от остальных всадников.

 

2

Гости, так долго переполнявшие дом Тинибая, после проводов Кунанбая быстро разъехались. Улжан задержалась — слишком редко приходилось ей бывать в городе, да и Макиш, скучавшая по родине, не хотела отпускать мать. Тинибай тоже не переставал упрашивать Улжан:

— Не торопитесь покидать нас! Дочка ваша тоскует, она одна, муж в отъезде по торговым делам… Отправитесь, когда она немного успокоится!

Теперь в доме оставалось всего лишь несколько гостей, но они пользовались особым вниманием хозяина. Это были Улжан, Абай, Такежан и сопровождавшие их три-четыре жигита. Все комнаты большого двухэтажного дома Тинибая были заново нарядно убраны, ковры, полосатые домотканые дорожки, шитый войлок, узорчатые кошмы — все было вытрясено и вычищено.

Улжан тщательно припоминала, что еще нужно купить перед отъездом, и ежедневно посылала на базар Абая, Такежана, Габитхана и Ербола. Улжан — мать многосемейного большого аула, все ожидают от нее гостинцев. Кроме того, скоро аул двинется на жайляу и откочует далеко от города — многое нужно закупить: летнюю одежду для детей и невесток, чай и сахар для всего аула и на случай приезда гостей…

Вместе с другими покупками Абай все чаще приносил домой большие связки книг. Почти всю эту зиму он провел в городе в хлопотах о поездке отца — и снова занялся русским языком. Он интересовался им уже давно, и хотя никогда не изучал его по-настоящему, но при всяком удобном случае стремился черпать знания из этого нового для него родника. И чем лучше усваивал Абай русский язык, тем чаще приходил к мысли, как трудно овладеть им в совершенстве. «Как я жалею, что упустил случай в детстве, — постоянно твердил он. — Это такая потеря для меня!»

Длинные ночи минувшей зимы не прошли даром: Абай уже читал, не запинаясь, целые страницы книг, написанных простым языком. Со стихами было труднее. Но все же русские книги стали его неразлучными друзьями, и он принялся заботливо собирать их, чтобы по возвращении в аул не забрасывать занятий, как раньше, а все свободное время посвящать чтению. Он набил книгами длинный сундук, чтобы отправить его домой с матерью.

Улжан предлагала Абаю ехать вместе, но его удерживали в городе неоконченные дела, порученные ему Кунанбаем. Абай решил догнать с Ерболом аул во время откочевки на жайляу.

Хотя Улжан и не спешила, все же пришел наконец день отъезда. Ее сопровождали Такежан, Габитхан, Дархан и Жумагул. Повозкой, куда Улжан села с Калихой, правил жигит Масакпай, укротитель необъезженных коней. Когда Абай посадил мать в повозку, она задержала его.

— Целых полгода ты не видел своего аула, ушел, словно странник, в далекий путь… А дома скучает твоя жена, сын мой… Дети ждут не дождутся тебя, ищут, как птенчики, потерявшие мать. Только и слышно было: «Ата, ата приедет!..» А ты хоть раз спросил бы меня, какие они — Абиш и Магаш, моя пара ягняток!.. Как подумаю о них — сон улетает, словно туман от солнца, — как же у тебя-то хватает терпения?

— Я тоже скучаю по ним, апа… Особенно по младшим, только с ними я понял, что такое отцовское чувство. Но ты сама видишь, почему я задерживаюсь.

— Не знаю… По-моему, ты ищешь повод за поводом, чтобы жить здесь. Ты привык глотать пыль этого города… Если и дальше так будет, боюсь, тебе станет все равно, где дом, где чужбина… Ты будто молодой кулан, что отбился от своих. Ой, Абай-жан, скорей возвращайся домой, сын мой!

В этих словах звучали все ее сомнения.

Чуткая и наблюдательная, Улжан с самого приезда в город незаметно следила за каждым движением сына, который в течение зимы ни разу не навестил родного аула. Тонкая трещина в чувствах Абая не ускользнула от Улжан: ни разу он ни о ком не спросил, ни разу лицо его не осветилось нежностью при упоминании о семье… Нет, не таким был он несколько лет назад!.. А может быть, в задушевных разговорах с матерью и Макиш намекнула, что брат разочаровался в Дильде…

Слова Улжан звучали просто и ласково, но за ними крылось много недосказанного. Говорить сейчас с сыном откровенно она не нашла уместным. Абай тоже промолчал, хотя и понял сомнения матери. Он отделался несколькими ласковыми словами прощанья:

— Бог даст, догоним вас, когда ваше кочевье начнет переваливать Чингис. Передайте привет детям… Счастливого пути! Доезжайте благополучно, бодрыми и радостными!

Такежан и другие жигиты, попрощавшись с Макиш и Тинибаем, уже ожидали за широко раскрытыми воротами. Масакпай хлестнул лошадей, и большая повозка, запряженная тройкой саврасых, со скрипом и грохотом тронулась с места.

Недели через три Абай и Ербол тоже двинулись в путь. Они выехали с восходом солнца и за длинный весенний день успели покрыть порядочное расстояние. Оба были выносливы и привыкли к быстрой езде. Как бы ни трудна была дорога, ни тот, ни другой ни зимой, ни летом не жаловались на утомление. Наоборот, даже после целого дня езды на тряских лошадях они скрывали друг от друга усталость, точно между ними шло состязание на выдержку.

Путь их лежал нынче по малопроезжим местам. Абай выбрал дорогу через гору Орда, рассчитывая выехать прямо к реке Баканас, по которой кочевал его аул. Здесь не решались проезжать даже посыльные Карабас и Жумагул, которым по должности было в привычку скакать любой дорогой.

К заходу солнца жигиты доехали до той части горы Орда, которая носит название Чиликтинского холма. Большинство аулов уже снялось на кочевку, и жилья, где можно было найти ночлег, не встречалось. Верней всего следовало рассчитывать на ночевку именно у Чиликтинского холма в зимовках небогатых аулов рода Байшора из племени Мамай, которые обычно снимались позже других.

До Чиликтинского холма от города около ста тридцати верст. Под Абаем был Курентобель, бурый конь с лысиной на лбу, славившийся своей выносливостью в больших перегонах. Изгутты, который постоянно держал его под седлом, так и звал его «тулпаром». Ербол ехал на упитанном маловыстоянном чубаром коне, который не выдержал хода Курентобеля: к закату его пришлось подбадривать плеткой. Видя, что конь Ербола устал, Абай предложил другу пересесть на серого в яблоках жеребца, шедшего в поводу. Жеребца этого Абай перед отъездом купил производителем в косяк, залюбовавшись его мраморной мастью и красивыми статями.

Ербол уже давно пересел со своего чубарого, а Курентобель все не сбавлял шага. Солнце уже склонилось к западу, над горами встала грозовая туча. Послышались раскаты грома, ветер рванул в грудь путникам. Абай прибавил ходу, чтобы засветло добраться до какого-нибудь аула. Курентобель пошел крупной рысью, встречный ветер как будто лишь подзадоривал его, и он все ускорял ход. Порой Абаю казалось, что резвость коня вот-вот истощится, но Курентобель, точно споря с ним, мчался еще быстрее. Закусив удила, он часто опускал голову и фыркал, и, если бы Абай не натягивал поводьев, горячий конь помчался бы по степи, как пламя пожара.

Ербол давно любовался конем своего друга. Когда Абай прибавил рыси, стал отставать и серый жеребец, и Ерболу пришлось нагонять товарища вскачь. Заехав чуть вперед, он оглядел Курентобеля.

— Фу, — восхищенно крикнул он, — за таким скакуном не угонишься! Погляди только — у него на груди весь пот высох! Какой перегон выдерживает!

Абай восторгался не меньше Ербола. Да, такой конь — надежный друг!

— Ничего не понимаю! — подтвердил он. — Удивительно: ничуть не утомился, будто мы только сейчас выехали! Лишь бы седок выдержал — для такого коня и расстояний нет!

У самого подножия холма путников настиг ливень с порывами ветра. Но ветер скоро затих, ливень перешел в теплый дождь. Склоны Орды волновались бледно-зеленой порослью низкого ковыля и полыни. Молодой весенний дождь шумел веселым потоком. В лицо путникам, ехавшим по каменистой дороге, непрерывной волной лился запах полыни. Дождь пошел сильнее, тучи заволокли небо, совсем скрыв солнце, лишь над самым горизонтом повисла желтоватая мгла. Был ли это отблеск вечерней зари или отражались в тучах солнечные лучи — последние лучи, потухающие, как слабеющая надежда? Еще немного — и этот бледный отблеск света поблек. Туманное его зарево на миг сгустилось в темно-багровую завесу лишь для того, чтобы, утеряв последние краски, уступить на печальном бесцветном небе место ночной тьме.

Кони путников с громким топотом взлетели на небольшой холмик, и где-то впереди залаяли собаки. В сгущающихся сумерках замелькали то там, то здесь вечерние огоньки. Невдалеке, на берегу ручейка, возникли смутные очертания семи-восьми юрт небогатого аула. Крошечное стадо овец, несколько коров и верблюдов залегли в укрытых от дождя местах, неженки-козы молча прижались к подветренной стороне юрт. Около десятка лошадей паслось возле аула на длинных арканах или с путами на ногах.

Подъехав к аулу, всадники сдержали коней, присматривая юрту для ночлега. Свора собак, встретившая их лаем, теперь подняла такую тревогу, что гам ее эхом отдавался в горах. Чем ближе подъезжали жигиты к юртам, тем больше собак приставало к своре и тем визгливее и ожесточеннее становился неистовый лай.

После долгого пути по глухой, безмолвной степи далекий лай собак обрадовал Абая вестью о теплом, уютном жилье. Теперь же этот назойливый сброд вызывал совсем другие чувства. Абай с насмешливым любопытством смотрел на псов, которые бежали за конями, надрываясь от лая и злобного визга. Всклокоченные суки с загнутыми в кольцо хвостами, приземистые, узкозадые, лопоухие кобели, визгливые щенки, уродливые и тщедушные, — все это были разношерстные дворняжки, то не в меру злобные, то трусливые. Абай усмехался про себя. Что, кроме презрения, может вызвать лай такой своры, глупой и бестолковой? Собаки будто кричали ему и Ерболу: «Вон, вон! Проваливай! Нет тут ночлега! Дождь? Ничего… Лезь, лезь, лезь лошади под брюхо!.. Вон, вон! У-у-у… уноси ноги!» — «Вон, вон, вон!» — вторили им щенята.

Ербол с коня вглядывался в юрты, выбирая, у которой остановиться. Из всех восьми самой прочной и большой показалась ему пятистворчатая юрта, стоявшая в центре. Обогнав Абая, он направился к ней. Когда подъехал и Абай, к путникам вышел бородатый хозяин в накинутом на плечи бешмете. Он, казалось, слегка прихрамывал. Ербол обменялся с ним приветствиями, назвал себя и попросился переночевать.

— Отлично, жигиты, оставайтесь! Что у самих есть — все ваше, добро пожаловать! — приветливо ответил хозяин, привязывая к юрте коней.

При входе в юрту Ербол шепнул Абаю:

— Ты, наверное, слышал, что у горы Орда живут два брата из рода Байшора — Бекей и Шекей? Это и есть Бекей…

В этом ауле жигиты были впервые.

В юрте ярко пылал огонь. Гости окинули взглядом небольшую семью и поздоровались с каждым. Справа, на постели, разостланной на полу, сидела старуха с внуком на руках. Худощавая женщина лет сорока хозяйничала у огня; высокая, русая, с большими карими глазами, она в молодости была, вероятно, красавицей.

Теперь Абай рассмотрел и хозяина: серые глаза, крупный прямой нос, волнистая рыжеватая борода, здоровое румяное лицо, уверенная, представительная осанка. Бекей принялся расспрашивать гостей, откуда и куда они едут, кто они родом. У него был низкий, мужественный голос.

Пламя горящего кизяка играло веселыми жаркими языками, придавая юрте гостеприимную уютность. Над очагом на высоком треножнике висел большой закоптелый чайник.

Расспросив гостей, Бекей повернулся к старой матери и негромко сказал ей что-то, потом поднялся и бросил жене:

— Не жги зря кизяк, сухого мало. Хватит у тебя воды поставить котел? Я захвачу мальчугана, позаботимся о барашке…

Жена ничего не ответила, но молчание ее выражало одобрение. Через минуту за юртой раздался низкий голос Бекея:

— Наймантай, э, Наймантай! Иди-ка сюда, сынок!

Едва чай успел вскипеть и был подан Абаю и Ерболу, войлочная дверь юрты распахнулась, и Бекей вместе с молодым жигитом втащил зарезанного ягненка. Русая хозяйка, подоткнув подол яркого ситцевого платья, поставила над огнем низкий треножник с круглым ободком, подняла на него котел и стала подогревать воду. Бекей, усевшись рядом с гостями, сам подавал им чай. Наймантай быстро разделал ягненка. На огне уже опаливали его голову.

Бекей несколько раз спрашивал жену:

— Где же Шукиман? Пришла бы помочь тебе!

— Зачем мне Шукиман? Она в той юрте с зятем. Управимся сами, пусть повеселятся, — отвечала жена.

При имени Шукиман Ербол подумал: «Взрослая дочка в доме…» — и огляделся. В левой половине юрты, кроме деревянной кровати Бекея, стояла еще одна постель, покрытая яркими одеялами и пестрыми подушками, — конечно, девичья…

Жена Бекея стала опускать мясо в котел. Хозяин подкладывал ей куски, приговаривая: «Клади, клади… И это положи!» Она взглянула на него, как бы спрашивая: «Куда столько, не хватит ли?» — по муж решительно подтвердил:

— Клади. Мы еще не угощали зятя с его друзьями… Шукиман уже намекала, что надо бы… Гостей немного, всё ее сверстники, пусть поужинают у нас.

Хозяйка повернулась к Наймантаю:

— Поди предупреди Шукиман. Пусть приведет гостей, когда все будет готово.

Теперь кизяк подбрасывали щедро, и юрта быстро обогрелась. Дождь затих. Спустилась безветренная, теплая ночь, пасмурная, в низко нависших тучах.

Ербол заснул. Абай сидел молча. От духоты кружилась голова, клонило ко сну. Он тоже решил вздремнуть до ужина.

Абай не знал, долог ли был его сон. Внезапно он вздрогнул и быстро поднял голову. Ну, конечно, он грезил и разговаривал во сне, слова еще трепетали на губах. Да, он только что произнес вслух: «Подойди… Подойди же, милая…» Не громко ли он это сказал? Не расслышал ли кто-нибудь в юрте? И что с ним было?..

Ербол тоже поднял голову, удивленно глядя, как Абай, приподнявшись, настороженно прислушивается к чему-то. Теперь и Ербол услышал женский голос, певший в соседней юрте.

Абай весь дрожал, охваченный глубоким волнением. Ерболу показалось, что его друг готов, как в бреду, ринуться куда-то. Лицо его было смертельно бледно, в глазах стояли слезы, дыхание прерывалось, плечи вздрагивали, воспаленные глаза были широко открыты. Абай смотрел куда-то вверх, точно озаренный ему одному доступным сиянием, отрешенный от окружающего. Вдруг он порывисто схватил руку Ербола:

— Встань, встань!.. Да поднимись же, Ербол!

— Что с тобой, Абай? — вырвалось у того.

Не помешался ли он? Как изменилось его лицо! Или он болен? Что случилось?.. Ербол терялся в догадках.

Абай не замечал его испуга; он схватил тымак, накинул на плечи чапан и бросился к двери:

— Пойдем, да пойдем же!..

Хозяева не обращали на них внимания. Старуха уже спала. Бекей тоже дремал у очага, спиной к гостям.

Хорошо, что они ничего не заметили: Абай все еще не мог справиться с волнением, не только слух — все существо его стремилось туда, к этому единственному голосу. Когда он вскочил с места, у него так задрожали колени, что Ербол подхватил его и помог удержаться на ногах. Песня, одинокая и чудесная, все еще звучала. Кроме нее, для Абая ничего не существовало вокруг. Он не помнил, как нашел дверь, как вышел из юрты. Едва переступив порог, он сорвал с головы тымак и застыл на месте, весь подавшись вперед, будто ожидая чьего-то появления с той стороны, откуда слышались поразившие его звуки.

Это была «Топай-кок». Нежный напев, разливавшийся волнами, замер. Песня кончилась. Абай бросился к Ерболу.

— Тогжан!.. Боже мой, ведь это Тогжан! Моя Тогжан!.. Это ее голос, ее напев, это она!.. Что же это, Ербол? Где я? Ведь это Тогжан зовет меня, она рядом, в той юрте!..

Новый порыв необычайного волнения охватил его. Трудно было разобраться в этом потоке слов.

Ербол и сам удивлялся: голос поющей и ему показался знакомым, и он все силился вспомнить, где мог раньше слышать его. Теперь он понял, почему так рванулся к двери Абай, таща его за собой, словно нетерпеливый ребенок.

Ербол хорошо знал, какой глубокой и незакрывающейся раной жила в душе Абая его несбывшаяся юношеская мечта — любовь к Тогжан. Но он никогда не видел своего друга в таком возбужденном состоянии. Абай мог сейчас пойти на все, наговорить лишнего, переступить черту дозволенного. И Ербол резко остановил его.

— Стой, Абай! Что с тобой? В огонь нам бросаться, что ли? Сперва приди в себя!

И он настойчиво повернул Абая назад.

— Оставь меня! В этой юрте — Тогжан! Она! Правда же — она?.. Я сам хочу убедиться! Или пойди хоть ты разузнай!..

Ербол задумался. Абай продолжал умолять его, горячо и страстно.

— Хорошо… Но обещай потерпеть. С тобой вместе я не пойду — только один.

— Так иди скорей! Взгляни и возвращайся. Но я уверен, что это — Тогжан…

— Да ты бредишь, Абай! Откуда здесь Тогжан? Ее тут не может быть…

— Не спорь, — снова перебил Абай, — она только что сама приходила ко мне… Сама подала весть…

Ербол остановился, ошеломленный. Ему стало страшно за друга. Полный жалости, он крепко обнял Абая и повел его за юрту Бекея, ласково уговаривая, как маленького:

— Ну, хорошо, хорошо… Сейчас она придет к нам — та, что пела песню. Потерпи немного, дождемся ее в юрте… Но объясни, что это значит, — добавил он строже. — Ты сказал — подала весть… Как это?.. Ну что ты мечешься, как ребенок? Расскажи мне все.

Абай опомнился: каким диким, вероятно, казалось другу его поведение!

— Называй меня ребенком, считай все это бредом, безумием — как хочешь, — сказал он, стараясь успокоиться. — Я сам растерян… Никогда в жизни я не испытывал ничего подобного… Я расскажу тебе, но прежде обещай мне… Ждать, когда кто-то там придет, я не в силах. Выслушай меня — и сейчас же пойди в ту юрту, посмотри, кто там, и возвращайся. Не дашь слова — ничего не скажу…

Абай клал руки на плечи Ербола, обнимал его, потом начинал трясти, требуя обещания. Ербол поторопился согласиться, и Абай прерывающимся голосом торопливо начал говорить. Он только что пережил что-то необъяснимое, таинственное…

— Это не сон… Это было наяву, я видел все отчетливо и ясно. Если это не явь — это непонятное видение… Ах, Ербол! Та же бобровая шапочка, то же серебряное шолпы в волосах, черный бархатный камзол, как в ту ночь, у реки Жанибек… Только тогда мы виделись тайком, урывками… никогда она не подходила ко мне так свободно, смело, стремительно… А сейчас подошла, как порыв пламени… сказала так страстно: «О, как я соскучилась! Как томилась, как ждала! Помнишь, ты научил меня песне? Я день и ночь пою ее. Вот — слушай!» Она спела начало и сказала: «Подойди ближе… Вот я рядом с тобой… никого нет, мы одни…» Я бросился с раскрытыми объятиями, крикнул: «Подойди! Подойди же, милая!» — и проснулся…

— Верно. С этими словами ты и проснулся! — воскликнул Ербол.

— Подожди… Как все это странно… Когда я открыл глаза, я понял, что видел сон. Но песня-то, песня-то продолжалась! И пел тот же голос, голос Тогжан, как и во сне! Если тогда был сон, — что же было потом?.. Явь и сон перепутались… Но голос — ее, моей любимой, только ее! Я слышал его здесь, рядом… Это уже не сон!

Абай снова рванулся к соседней юрте. Ербол удержал его.

— Я обещал и иду. Жди здесь, я скоро вернусь.

Действительно, он вернулся почти тотчас. Теперь он и сам был изумлен не меньше Абая. Торопливо подойдя к другу, он заговорил прерывающимся голосом:

— Боже мой, Абай! Это не сон! Там она, она сама!

— Правда?.. Милый, правда — Тогжан? Да? Ну конечно, я так и знал!.. — И Абай бросился к юрте.

— Да постой ты! — схватил его Ербол. — Это вовсе не Тогжан!

Абай резко повернулся к нему и гневно крикнул:

— Так чего же ты болтаешь? О чем мелешь?

— Ну да, не она. Ее двойник!.. Боже мой — вылитая Тогжан, и такая же юная, какой была на Жанибеке, как будто вовсе не изменилась… Вошел — сидит девушка: вторая Тогжан!

— Да что ты говоришь? Ну не чудо ли это? А песню пела — она?

— Не знаю… Я не стал и расспрашивать, кто она, как зовут…. Увидел — и сразу остолбенел…

— Если так похожа, значит, и пела она! У другой и голос был бы другим!

— И я то же подумал. Только в лицо взглянул — и спрашивать не стал… Но вот ты-то, Абай, как ты мог узнать о ней? Ведь ты крепко спал! Или ты ясновидец, мой милый?.. Это же какое-то вещее предсказание, а не сон… или мы оба спим и оба бредим? — растерянно твердил Ербол.

Абай только и повторял вслух слова друга — «вылитая Тогжан!». Сердце его рвалось, как необъезженный конь, грудь не вмещала радости, и тут же ее теснило сомнение: а вдруг непохожа? вдруг это и есть сон или бред? и что, если волшебное видение растает, подобно зыбкому туману?.. Будь что будет — на этот раз его никто не удержит. Пусть его ждет пламя — он готов сгореть… Он сам жаждет кинуться в его огненные объятия…

В распахнувшейся двери Молодой юрты мелькнул свет, и послышались голоса.

— Вот и они! Сейчас все придут ужинать к Бекею! — И Ербол потащил Абая за руку, чтобы опередить их. Они вошли в хозяйскую юрту и сели, как и раньше, на почетном месте. Ербол сразу же стал ворошить тлевший кизяк, шутливо сказав: — Может, в моих руках загорится ярче!

Абай был полон нетерпения. Молодежь еще не входила — надо было подурачиться и посмеяться дорогой. Бекей с Наймантаем приготовили воду и таз для умыванья, русая хозяйка, разбудив мать, подошла к очагу, чтобы снять котел.

Дверь распахнулась, впуская гостей. Первыми вошли двое жигитов в скромных халатах и тымаках, в сапогах с высокими голенищами. Они держались почтительно и, не подымая глаз, отдали салем. За ними появились несколько подростков и две молодые невестки. Абай не отрывал глаз от двери. Он терял терпение. Спустя немного на пороге показалась еще одна молоденькая женщина в серебристом халате, накинутом на голову и скрывавшем наполовину ее смуглое лицо. Видимо, это была замужняя дочь Бекея.

Последней вошла девушка, поразительно похожая на Тогжан. В косах ее звенело серебряное шолпы, белизна лица подчеркивалась розоватым оттенком кожи. Она вошла, улыбаясь сдержанно, но чуть лукаво, приоткрывая белые ровные зубы. Когда она смущенно поздоровалась с гостями, легкий румянец на ее щеках вспыхнул для Абая долгожданной утренней зарей. Он не смог даже ответить на приветствие девушки, только едва заметно пошевелил губами и продолжал сидеть, как бы окаменев, устремив на нее неподвижный взгляд. Она покраснела еще больше.

Девушка была среднего роста, как Тогжан. Да и вся она — верно сказал Ербол — была вылитая Тогжан: те же черты лица, белизна и румянец щек, то же бело-розовое яблочко подбородка, легкое и нежное, те же волосы, черные, шелковистые, — все то самое, о чем он так тосковал, что некогда столько раз приводило его в восхищение… Строгая линия носа чуть вздернутого на кончике шаловливо и прелестно… Алые губы, тонко очерченные и по-детски наивные… Темные брови, острые и длинные, разлетающиеся к вискам, как крылья ласточки… Легкая улыбка ничем не омраченной души… Да, это была вторая Тогжан, единственная любовь Абая, такая, какой была в юную пору, какой он видел ее сейчас во сне — во всей своей красоте, так поразившей его в тот далекий счастливый вечер в доме Суюндика на Верблюжьих горбах… Ему казалось, что перед ним взошла молодая луна. Обновленная, но сохранившая прежний облик, она вернулась, чтобы единственной и несравненной взойти на небе его жизни.

Девушка подошла и села. Абай был в каком-то полузабытьи. Он не думал ни о себе, ни об окружающих, чувствуя лишь, как бьется его сердце: непонятный вихрь подхватил его — сон как будто продолжался или перешел в действительность. «Вот я рядом с тобой, я пришла», — шептала она ему во сне — и это оказалось правдой. Он не обманывался: она пришла — во всей чистоте юности…

Остановившимися глазами Абай смотрел на девушку. Лицо его приняло странное выражение, вся кровь отхлынула от него, глаза расширились, пронизывая взглядом красавицу. С такой силой надежды смотрят на падающую звезду, с таким доверием и смущением шепчут ей самые заветные мольбы.

Чтобы отвлечь внимание хозяев и гостей от неестественно напряженного вида Абая, Ербол завел общий разговор. Жених и его товарищи оказались из рода Елеман племени Мамай, — Ербол знал их аул и был знаком со старейшинами. Он закидал их обычными вопросами — где стоит теперь их аул, начали ли откочевку на жайляу и куда тронулись.

Из разговоров Абай понял только одно: Шукиман была дочерью хозяев. Когда гости расселись, Бекей сказал ей:

— Шукиман, милая, помоги матери! Подай гостям полотенце, расстели скатерть!

Девушка прошла по юрте, движения ее были мягки и гибки. Камзол и белое платье подчеркивали стройность стана. Но все портила порыжевшая и поношенная бобровая шапочка. «Сбросила бы она ее», — с досадой подумал Абай. Имя Шукиман ему тоже не понравилось.

Узкобородый смуглый жигит, товарищ жениха, и Ербол продолжали разговор и за ужином.

Шукиман кое-что слышала об Абае. Год назад прошел слух, что сын Кунанбая, молодой жигит Абай, стал управителем Коныр-Кокчинской волости. Потом начали говорить, что минувшей зимой он по своей воле оставил должность. Ни хорошего, ни плохого об Абае в этих разговорах она не уловила, да это и не могло ее занимать. Где-то живет какой-то мирза Кунанбай, суровый и грозный, как далекий холм, от которого веет холодом, у него есть сын, волостной управитель, — какое до них дело их маленькому, мирному аулу? Не все ли равно, как он называется — мирзой или волостным! И, уже конечно, это решительно не касалось самой Шукиман, с ее песнями, с ее вольной юной жизнью.

Узнав о приезде Абая, она не торопилась увидеть его. Но то, что он даже не ответил на салем, ее укололо: она решила, что надменный мирза знатного аула счел ниже своего достоинства говорить с ней.

После ужина над треножником снова подвесили объемистый закоптелый чайник. Опять разгорелось яркое веселое пламя. Наймантай достал домбру и протянул ее товарищу жениха. Бекей радушно обратился к жигиту:

— Веселитесь, развлекайтесь, дорогие мои! Пели в той юрте — и здесь стесняться не место!

Бекей с самого начала понравился Абаю, а теперь его слова подтвердили первое впечатление: Абай присоединился к нему, прервав наконец свое молчание:

— Конечно, зачем же нам нарушать ваше веселье? Мы уже слышали чье-то прекрасное пение, очень прошу, не стесняйтесь нас!

— Да, да, песня чудесная! — подхватил Ербол и выразительно посмотрел на Шукиман, как бы говоря: «И мы знаем, кто ее пел…»

Шукиман смущенно улыбнулась, но не смолчала. Она тихо рассмеялась и сказала необыкновенно чистым и мягко звучавшим голосом:

— Разве мы одни поем песни? Вы и слышите и видите больше нас — вам и песен знать больше! — И, посмотрев на Абая, она лукаво добавила, снова рассмеявшись: — Да и по обычаю с гостей берут отступного!

Смех ее звучал так же чисто и звонко, как ее голос. Он поражал и запоминался еще больше, чем смех Тогжан: он сам казался песней, забыть которую невозможно.

Абай не смутился:

— Ну что ж… Если за мной долг — расплачусь песней. Хоть и плохой, а все же песней…

Его шутливый ответ вызвал улыбки. Он взял домбру и легко пробежал по струнам.

Он запел вполголоса. Это была та же красивая грустная песня, которую недавно пела сама Шукиман, но слова ее, тоскующие и страстные, были другими:

Сияют в небе солнце и луна. Моя душа печальная темна: Мне в жизни не найти другой любимой, Хоть лучшего, чем я, себе найдет она…

Чем дальше пел Абай, тем слабее звучала в песне тоска неудовлетворенной мечты. Теперь в ней пламенела надежда. Казалось, песня обращалась к кому-то, кого долго искала и наконец нашла. И звуки домбры, и голос певца — все стремительно неслось к берегам надежды.

Три раза Абай пропел песню — с таким вниманием и восхищением слушали ее. Потом он взглянул на Шукиман.

— Есть поговорка: «Долг платежом красен…» Шукиман, мы с Ерболом слышали из той юрты «Топай-кок», она все еще звучит у нас в ушах. Незачем спрашивать, кто ее пел. Мы просим вас повторить ее.

— Это пела старая наша тетка, она осталась там! Позвать ее сюда? — опять рассмеялась Шукиман, и остальные поддержали ее шутку, подтрунивая над гостями. Но Абай и Ербол твердо стояли на своем:

— Неправда, неправда, мы знаем, что пели вы!

Шукиман пришлось начать.

Голос ее, удивительно приятный и в разговоре, в песне был совершенно пленительным. Звук тянулся как ровная тонкая шелковая нить. Никогда еще эта песня так не волновала и не раскрывалась с такой глубиной. Абай слушал ее, как молитву, и только раз осмелился поднять глаза на Шукиман. Смущение ее прошло; забыв окружающих, она всей душой ушла в песню, подчеркивая ее оттенки порывистыми движениями тонких черных бровей, которые то круто изгибались, то выпрямлялись. Вся ее душа — богатая, своеобразная, озаренная сиянием юности — раскрылась в песне. Абаю показалось, что голос этот гонит перед собою какую-то прозрачную и легкую серебряную волну, уносящую к счастью. Одно видение сменялось в нем другим. Вот на глади тихо журчащего ручья лунные лучи пересмеиваются со своим отражением… Вот заискрился и сам ручей, распространяя кругом мягкий блеск…

Все в юрте слушали с молчаливым восхищением. Шукиман смолкла, и Абай глубоко вздохнул. В этом порывистом вздохе было все, что стеснило его сердце: восторг, счастье и нежность. Взглянув на Шукиман, он молча опустил голову. Ербол не выдержал:

— Какая песня! Еще никто, наверное, ее так не пел! Да и возможно ли спеть лучше?

Абай думал так же, но словами не мог выразить своих ощущений. В душе его было столько света, что лучи его, вырвавшись, могли затопить все, как разлившийся поток. О чем говорить? — слова лишь обкрадут возникшее в нем чувство. Он знал одно: в сердце его взошло новое солнце — солнце полной, бесконечной радости, потерянное счастье вернулось, оно само нашло его, жалеет и ласкает…

Решение, твердое и непоколебимое, внезапно возникло в нем. Когда-то, еще молодой и не уверенный в своих силах, он был вынужден отказаться от счастья. Теперь он не станет упускать из рук звезду своей судьбы. Пусть рухнет весь мир, пусть отрекутся от него отец и мать, семья и родичи, пусть все осудят и отвергнут его, — он не в силах уйти от этой красоты, он никому не уступит ее. Иначе ему не нужна и сама жизнь…

Когда молодежь начала расходиться, Абай мог только без конца благодарить Шукиман, других слов он не находил. У него дрожал голос, побледнело лицо. Но Шукиман угадывала недосказанное. Глядя на Абая, она, слегка покраснев, ласково улыбалась ему. Перед ней был теперь не тот гордый, надменный и суровый мирза, которого она увидела, войдя в юрту: это был человек с богатой и глубокой душой, полный мягкого обаяния. Он может привлечь к себе того, кого полюбит, потому что сам целиком отдается своим чувствам. Неожиданно для себя Шукиман увидела то прекрасное, чего еще ни в ком и никогда не встречала. Абай вдруг стал для нее родным и близким. Не сводя с него взгляда, она попрощалась с ним с особенной теплотой.

Все начали располагаться ко сну. Шукиман собралась ночевать у снохи и, выйдя проводить зятя и других гостей, больше не вернулась в юрту.

Наутро, едва выехав за Чиликтинский холм, Абай и Ербол заговорили о Шукиман.

— Что и говорить, настоящая корим, — твердил Абай.

— Ай, корим!.. Ай, корим!.. — восхищенно протянул Ербол.

— Как, как ты сказал? — быстро переспросил Абай и рассмеялся. — Слушай, Ербол… Шукиман — удивительно некрасивое имя и совсем к ней не подходит… Давай назовем ее по-своему! Ты сейчас нашел имя: будем звать ее — Айкорим… Нет — Айгерим!..

Они вспомнили сон Абая и то, как сон этот поразительно воплотился наяву. Они терялись в догадках и все-таки не понимали, как все это могло случиться. Наконец Абай высказал свое предположение:

— Знаешь, что пришло мне в голову? Странная мысль… Вещие сны бывают у знахаря, у чародея или, как говорится в книгах, это дар мудреца или святого. А я ни тот, ни другой, как же это произошло со мной? Ведь я же не занимаюсь гаданьями или волшебством… Но на свете есть люди, которые отличаются от других особенной остротой чувств, тончайшей чуткостью, способностью глубоко проникать в жизнь… Это — акыны. Может быть, я — акын?

Ербол давно уже считал Абая настоящим акыном. Правда, рассуждение друга он не совсем понял и потому промолчал. Но в самом Абае это открытие вызвало совсем новое чувство вдохновенной силы.

За перевалом через холм дорога начала спускаться прямо к северному склону Орды. В лицо путникам подул ветер с Чингиса. Вдали, непрерывно меняя очертания, возникло чудо степи — мираж. Странные бесчисленные образы сменяют друг друга, вырастая и исчезая, приникая к земле или подымаясь к небу зеленовато-серым облаком, — то горы, то землянки, то высокие мазары, то густой бор… За ними вырисовывается в синеватой дымке гребень Чингиса.

Все вокруг покрыто светлой зеленью ковыля и розовыми метелками каких-то степных трав, по обочинам встают порой заросли чия. Покачиваясь от ветра, травы шепчутся нежными, тихими голосами. У каждой травинки свой голос, но все сливается в общий хор, поющий гимн великой силе жизни. Может быть, и чий, обнимаясь с молодыми побегами, славит юность и новую весну?..

Вот он, чудесный близкого счастья взгляд! Тайны души моей в страстных песнях звучат. Ветер скользнул — и о той же тайне моей Чия стебли шелестят, шелестят, шелестят…

Напев сам звучит в ушах Абая, и он силится его уловить. Легкая грусть, не отступавшая от него с ночи, исчезает сама собою: перед ним открылся путь к заветной давней мечте. Стихи теснятся в нем, переполняя душу. Сердце не вмещает радости, мысль рвется вперед, не в силах ни на чем остановиться, и стихи возникают беспорядочными отрывками. Они, как прерывистое дыхание, вырываются из груди, повторяясь, вытесняя друг друга, путаясь, изменяясь. В них и помину нет о той четкой форме, которую Абай всегда ищет для своих песен. Порой, подражая восточным поэтам, он подбирает изысканные строки:

Ты — наслажденье души, Тело — пьянящий шербет… —

но тут же обрывает напев… Нет, не то… Он хочет найти свои слова, свои звуки: если он станет повторять чужое, это будет уже не его чувством, и стих прозвучит ложью… Перед его глазами изгибаются брови Тогжан… или Айгерим… Он любуется их безупречной и жаркой красотой…

Словно вычерчен двух бровей полукруг — Образ юной луны красавице дан…

Ему кажется, что юная луна сошла со своей высоты и, избрав Абая — или узнав его? — стала рядом. И чем теснее эта близость, тем легче льются стихи. Он с радостью чувствует возвращение юности — и, как в юности, будущее играет перед ним степным миражем, маня и обещая.

Да, он снова нашел свою молодость, счастливую и полную, нашел с замиранием сердца, с восторгом, и вместе с ней почувствовал стремительные взмахи крыльев песенного дара, лениво спавшего в его сердце. Счастье разбудило его, стихи рождались без конца. Словно птицы, вырвавшиеся из неволи, они порхают, плывут, играют, наслаждаясь простором, взмывают вверх… Обрывки напевов нагоняют их, сливаются с ними, исчезают и возвращаются.

В этом долгом и таком чудесном пути по безлюдной степи он нашел в себе то, о чем сказал Ерболу: «Может быть, я — акын…»

До самого полудня — от Орды до Караула — Абай пел не переставая, находя все новые и новые слова. Он забыл, куда и зачем едет. И только когда начали спускаться в долину реки Караул, Абай очнулся.

За зиму он сильно стосковался по аулу и родным местам, а река Караул всегда вызывала в нем особенное чувство. Воспоминания потянулись вереницей. Там, на Верблюжьих горбах, синеющих в верховьях Караула, он впервые увидел Тогжан. Там же, когда эта река мчалась, пенясь в разлившемся потоке, он впервые обнял любимую… И вот сегодня Тогжан, недосягаемая, далекая Тогжан, переступив через годы, полные печали и уныния, пришла к нему, повторяя: «Да нет же, неправда, я все та же, юная и светлая, я люблю тебя по-прежнему и дам наконец тебе счастье…»

За это утро мечтаний и стихов решение его окончательно окрепло.

В горячих и страстных словах Абай доверчиво открыл Ер-болу все, о чем думал. Он сказал, что принял решение еще ночью. Оно внезапно, но оправдано всей сложностью его вчерашних переживаний. Абай рассказал о той буре чувств, надежд и желаний, которая бушевала в нем с утра, и воскликнул:

— Не осуждай меня, Ербол, пойми меня!

Знакомые слова! Он всегда говорил их, когда удивлял Ер-бола каким-нибудь внезапным намерением и хотел завоевать его сочувствие. Ербол прищурился и улыбнулся: он вполне понимал друга. Абай продолжал говорить, не замечая его усмешки:

— Будущее — неизвестное, неиспытанное, пусть даже запретное — манит меня. Я иду к нему, все мои помыслы в нем. Я полюбил Айгерим, я хочу, чтобы она стала моей женой!

Страстное увлечение друга красавицей Айгерим Ерболу было понятно, но такого вывода он никак не ожидал. Жениться?.. Удивленно взглянув на Абая, он задумался. Весь остаток пути они проговорили только об этом. На перевале через Чингис они задержались, договорились окончательно и лишь тогда начали спускаться к Шалкару, где расположился аул Улжан.

Пригорное жайляу, широкое и ровное, с прозрачными водами реки и студеными струями родников, славилось сочной травой. Весь его огромный простор, прозванный Шалкаром — безбрежным, сейчас зеленел. Прохладный ветерок, всегдашний весенний гость с Сары-Арка, полный свежести и благоухания, пробегал по травам, и издали казалось, что по жайляу ходят мягкие зеленые волны.

По дороге к своему аулу друзьям пришлось миновать несколько других, расположившихся в долине. Кроме хозяев жайляу — родов Бокенши и Борсак, — сюда прикочевали и аулы рода Жигитек, примирившегося в этом году с сородичами; здесь же стояли аулы родов Иргизбай, Жуантаяк и Карабатыр, кочевавших по соседству с аулом Улжан, а также несколько аулов рода Кокше. В мирные годы, когда между родами не было ни ссор, ни взаимных обид, жайляу будто становилось просторнее и на них хватало места всем. Аулы устраивали угощения в честь вновь прибывших, сородичи ходили друг к другу в гости, принося с собой сыбага — яства, подносимые в знак уважения.

И сейчас, подъезжая к аулу Улжан, друзья поняли, что ее только что посетили гости с сыбага: женщины всех возрастов, начиная с почтенных ее сверстниц, на нескольких телегах уезжали на восток, к кочевьям Суюндика. Другие направлялись на запад; эти были нарядно одеты и ехали на иноходцах и на резвых, упитанных конях с посеребренными седлами и сбруями; видимо, это были байбише аулов Жигитек, расположенных у Сарколя.

Улжан стояла у Большой юрты, только что проводив гостей. Абая и Ербола встретила шумная толпа женщин, молодых женге и жигитов, гурьба ребятишек.

Юрты стояли в чистых и сочных травах, еще не помятых вокруг необжитых становищ. На этом нарядном жайляу, обновленном весной, принарядились и люди, стар и мал, начиная с самой Улжан. Белоснежные головные уборы, платья и камзолы женщин яркими пятнами пестрели среди белых юрт и молодой зелени.

Аул встретил Абая с радостью. Улжан первая с улыбкой обняла сына и, припав к его лицу, долго не могла оторваться. Потом она подвела к нему младшего своего внука, трехлетнего Магаша, худенького светлолицего малыша с чудесными бровками и глазами. Абай наклонился к нему. Ребенок охватил шею отца и прижался лицом к его щеке. Он не смутился и не стал дичиться, когда Абай нежно поднял его и поцеловал, назвав по имени, — видимо, он не забыл отца, хотя тот не был дома целую зиму. Ласково гладя ручонкой его лицо, он засмеялся, показав мелкий белый жемчуг зубов:

— Ага, ты нас забыл, я же Абиш, а не Магаш!

Кто научил его?.. Это явная насмешка в устах любимого малыша больно задела Абая. Не Улжан подговорила ребенка, — заметив, как нахмурился сын, она с ласковым укором потрепала мальчика по спинке.

— Ой, глупенький, ну что ты говоришь? Отец приехал издалека, соскучился по тебе… Разве так встречают?

Но слова матери не успокоили Абая. Приветливо поздоровавшись со всеми и идя с ней в юрту, он с горечью заметил:

— Что сказал твой внук, апа? Глуп тот, кто научил его этому, кто бы он ни был…

И он вошел в юрту. Пестрая толпа со смехом, шутками и веселой болтовней хлынула вслед за ним.

Начались расспросы о Кунанбае. Что о нем слышно? Какие вести с дороги? Здоров ли он? Абай рассказал, что знал: Кунанбай сообщил лишь, что доехал до Каркаралинска благополучно и встретился с Ондирбаем.

Дильда тоже встречала мужа и вместе с ним вошла в юрту. Обидные слова, сказанные Магашем, были ее выдумкой. Она заметила, как это задело Абая, но не испытывала раскаяния. Она даже злорадно усмехнулась, будто добавив: «Так тебе и надо…» Сколько раз за эту длинную зиму она со злобой осыпала отсутствующего мужа проклятьями! Хоть бы раз заглянул за полгода! Спутался там, наверное, с кем-нибудь! Совсем обезумел! Ради кого он дом и детей бросил? Не будет тебе счастья, Абай, не приедешь — пропадай хоть совсем!.. Задыхаясь от злобы и оскорбленного самолюбия, она старалась изливать свою обиду так, чтобы слышала Улжан.

Старшему сыну Абая, Акылбаю, было уже двенадцать лет. Он вырос на руках Нурганым, младшей жены Кунанбая. Остальных — шестилетнюю Гульбадан, четырехлетнего Абдрахмана и маленького Магаша воспитывала сама Дильда. Обе ее свекрови — и Улжан и Айгыз, да и весь аул уважали Дильду, дети ее были общими любимцами и общей забавой как старших, так и молодых родичей. Дочь знатного аула, родившая, стольких сыновей, всегда становится избалованной, своевольной, надменной, несдержанной в речах и поступках. Такой же стала с годами Дильда. Обида на Абая еще больше закрепила в ней эти свойства: она стала теперь черствой, холодной и не в меру самолюбивой.

При первой же встрече охлаждение между Абаем и Дильдой почувствовалось с особой остротой. Оно назревало давно. Их связывала лишь тонкая нить, а сейчас и она порвалась, это стало совершенно ясно. Не только в начале вечера, но и после, когда встречавшие разошлись, Абай и Дильда не обменялись ни одним теплым словом.

Однако чем холодней обращался он с женой, тем ласковей был с детьми, по которым сильно соскучился. Улжан впервые увидела, как он обнимал, целовал и ласкал Гульбадан, Абиша и Магаша, усадив всех перед собой. Казалось, он дал себе слово стать заботливым и нежным отцом. Но и теперь он ни на шаг не отступил от того, что обдумывал дорогой.

В этот вечер он поделился с Улжан и Айгыз одним из своих решений, удивив и испугав их. Он не просил советов и не допускал споров, дело было решено твердо им одним: Абиш и Гульбадан будут учиться в городе в русской школе.

Улжан все же заговорила: Абиш еще мал и слаб здоровьем, пусть он пока останется в ауле на ее руках. О сроках Абай спорить не стал.

— Из этих твоих внучат, апа, я сделаю людей. И хороших людей. С детства дам им образование. Возможно, Абишу это еще рано. Но, так или иначе, оба получат городское воспитание, этого требует наше время. Я решил твердо.

Все трое детей после долгой разлуки ласково льнули к отцу. Новость привела их в восторг.

— Мы поедем учиться!.. Вези нас скорей в город!

О решении, принятом им на склонах Орды, Абай долго не сообщал семье. Осуществимо ли его желание? С чего начать, как сделать лучше?.. Говорили, что Айгерим просватана. Кто ее жених? Как взглянет на это она сама? Что скажут ее родители и аул? Прежде всего нужно обо всем разузнать. Нужна осторожность: опрометчивость и поспешность только повредят.

Никто, кроме Ербола, не знал тайны Абая. Посоветовавшись с ним, Абай решил посвятить в дело кого-нибудь из друзей. Выбор их остановился на Жиренше, который уже много лет был особенно близок к Абаю. Жиренше был толков, сообразителен и прославился уменьем говорить. Живой и предприимчивый, он из всего многочисленного рода Котибак был в свое время отмечен Байсалом, который во всем ему доверял.

Последние годы Абай не расставался с ним, брал его с собой во все поездки, а став коныр-кокчинским волостным, назначил его одним из биев. Когда Абай отказался от должности волостного, Жиренше остался судьей и до сих пор исполнял обязанности бия в той же Коныр-Кокчинской волости.

Абай послал Ербола за Жиренше. Когда тот приехал в аул Улжан, Абай посвятил его в подробности дела. Жиренше долго думал, взвешивал и наконец согласился быть посредником Друга.

Убедившись в его готовности, Абай сказал:

— Жиренше, я передаю тебе все мои права и прошу тебя устроить мое дело. Прежде всего познакомься с ней, приглядись, проверь. Узнай, что она сама думает об этом. Потом выведай мнение родителей и остальных родичей. Остерегайся только одного — и это особая моя просьба: пусть они не думают о том, что я сын Кунанбая, что мы, мол, знатный аул и пользуемся властью. Пусть не опасаются мести за отказ. Бог свидетель: если я девушке не по сердцу, я не обижусь. Если я добьюсь свадьбы именем отца и знатностью моего аула, счастья я не узнаю, а себя обреку на позор. Пойми и запомни это. Что бы ни было, ты подробно расскажешь мне правду, когда вернешься.

Вместе с Жиренше Абай отправил и Ербола, поручив ему следить за точным выполнением его просьбы. Друзья недолго заставили Абая ждать: они вернулись из племени Мамай через три дня.

Жиренше сам беседовал с Айгерим. Он тоже был поражен ее красотой, но особенно восхищался ее умом и обхождением. Он сообщил Абаю, что Айгерим и правда с детства была просватана за жигита из того же племени Мамай. Но ее жених умер, и права на нее перешли, по обычаю, к его старшему брату, пожилому человеку, смолоду женатому. За Айгерим была уже уплачена часть калыма. Когда девушка стала взрослой, брат умершего жениха не согласился вернуть ей свободу и заявил, что сам женится на ней. Таким образом, дочь Бекея была без веревки связана. Семья девушки не раз просила жениха вернуть слово, но тот не соглашался, утверждая, что, если невеста наречена ему богом, он должен жениться на ней. Лишив несчастную девушку свободы, он не мог, однако, внести остающуюся часть калыма и не приезжал к невесте. Да и жена его была против нового брака.

Жиренше разузнал все это, потолковав и с Бекеем и с Шекеем. Он спрашивал и Айгерим, чего хочет она сама. Айгерим думала только о свободе и совсем не хотела выходить замуж за своего деверя.

Но были другие трудности: Абай тоже был связан крепкими узами. О его решении не знали пока ни родители, ни родичи. А ведь оставалась еще Дильда — неизвестно, как она примет эту новость…

Учитывая все это, осторожный Жиренше посоветовал Бекею и Айгерим держать их беседы в строжайшей тайне и ни с кем не делиться новостью. Он искренне расположен к аулу Бекея и хочет, чтоб его хорошо поняли. Он заботится не столько об Абае, сколько о самой Айгерим. А вдруг затея не удастся? Айгерим может остаться запятнанной, и, если об этом узнают родичи ее деверя, может вспыхнуть вражда между двумя родами.

Он не сказал Бекею о том, что беспокоило его самого: могут распространиться толки, что он, Жиренше, соблазнял невесту племени Мамай, пытаясь женить на ней Абая. Вспыхнет вражда, пойдут сплетни, которые бросят тень на имя самого Жиренше.

Итак, Жиренше сильно помог делу: он понял и одобрил решение Абая, а переговоры вел тонко и завершил их умно, условившись, чтобы все оставалось в тайне. Три друга быстро пришли к общему решению. Абай, восхищаясь умом Жиренше, обратился к нему еще с одной просьбой:

— Раз уж ты взялся за дело, доведи его до конца. По правде сказать, мне следовало бы взяться за это самому, но я прошу тебя помочь… Отец далеко, но мать не заслуживает, чтобы ее обходили: поговори с нею и добейся ее согласия.

Улжан не одобрила решения Абая. Выслушав пространные объяснения Жиренше, она недовольно нахмурилась:

— Дорогой мой, если Абай собирается поступить так, как хочет, он должен делать это открыто. Зачем он идет окольными путями и посылает ко мне посредника? Приведи его самого, посидим поговорим все втроем.

Когда Абай пришел, она встретила его без обычной приветливости. В голосе ее звучала твердость:

— Абай-жан, сын мой, твое намерение мне ясно. Жиренше рассказал мне о той, кого ты избрал. Он просил моего совета. Ты хочешь знать, хорошо ли ты делаешь? По-моему, нехорошо. Я скажу коротко. О многом ты знаешь сам и без меня: ты рос, видя все. Я была одной из жен твоего отца, и ты сам — разве не был ты одним из многих сыновей одной из многих жен? У нас с тобой была одна печальная доля, мы были связаны с тобой общими невзгодами. Сладко ли было мне? Легко ли было тебе?.. Всегда у меня было одно желание — чтобы наши дети не пошли тем же путем. Боюсь, не раскаялся бы ты. Шаг, от которого ты ждешь столько радости, сделать легко, но в последствиях его — горький яд. Пожалеешь, дитя мое!.. Впрочем, и радость и яд достанутся тебе, а мы — и я и твой друг Жиренше — останемся в стороне… Но сомнения свои я должна была высказать. Подумай об этом, сын мой. Обсуди и реши. Я сказала, что хотела.

Абай ушел, ничего не ответив. Это был первый случай, когда они не поняли друг друга и когда желания их не сошлись. Абаю хотелось многое сказать матери, но то, что он переживал сейчас, мало было понять, — это надо было почувствовать. А что он мог сейчас говорить о чувствах? Он и сам отлично знал, что рассудок осуждает его решение, а мать указывала ему только на это. А сердце? Щадя мать, Абай не стал ей открывать того, что думал: разве не великим злом было со стороны родителей соединить его с Дильдой помимо его воли, не считаясь с ним самим? Они не спрашивали его о чувствах и безжалостно разлучили с Тогжан… Но разве скажешь об этом Улжан? Что может он сказать своей доброй матери, которая никогда и не подозревала о своей вине перед ним, которая, наоборот, была уверена, что вся ее жизнь была непрерывной заботой о нем, и не сознавала своей ошибки?.. Понимая все это, Абай ушел от нее молча.

Но задуманного дела он не оставил. Жиренше опять уехал в аулы Мамая. На этот раз он задержался там около двух недель, добился согласия и сговорился окончательно. Он побывал и в ауле прежнего жениха Айгерим, уладил дело и там.

Сложный узел был развязан. Абаю следовало отдать большое количество скота как Бекею, так и в возмещение жениху.

Имуществом отца распоряжался Оспан. Для Абая он не жалел ничего. Он все быстро рассчитал и сразу же погнал большую партию скота в счет калыма. Сватами в аул Бекея немедленно выехали Жиренше, Жакип, Оспан и Габитхан, выполнившие поручение и, в свою очередь, награжденные подарками. После этого отогнали остальной скот в уплату калыма и для свадебного подарка от родителей жениха.

Через несколько времени Абай в сопровождении Ербола, Оспана, Габитхана и Жиренше отправился к невесте. Жиренше опять, как и на свадьбе с Дильдой, оказался старшим сватом. Абай выехал с тем, чтобы навсегда привезти Айгерим в свой дом.

 

На жайляу

 

1

Белые просторные юрты большого аула занимают весь правый край широкого луга, в стороне от овечьего загона с его запахами и шумом. На левом, возле загона, раскинуты одни серые юрты, ветхие, рваные шатры, темные, закопченные палатки и маленькие шалаши. Здесь живут соседи-бедняки, обслуживающие огромную семью Кунанбая, старики чабаны, мальчишки-подпаски, доярки, табунщики, пастухи.

От белых юрт доносится песня. Сильный мужской голос еще с полудня взвился над притихшим аулом в безоблачное голубое небо и парит там, привлекая к себе слух. И все обитатели жалких юрт и шалашей прислушиваются к нему — и молодежь, не занятая повседневной работой, и пожилые женщины с веретенами в руках, и дряхлые старухи. Всем хотелось бы подойти ближе к белым юртам, откуда несется песня, но туда тащится только одна сгорбленная старуха с внучонком на спине. Выпростав из-под головного платка ухо и подняв голову, она старается уловить песню, щурясь слезящимися, запавшими глазами и собирая в улыбке глубокие морщины бесцветного высохшего лица.

— Э-э, да пошлет тебе бог великое потомство, славный акын, да развеселит он тебя, как ты нас… — бормочет она, выставляя вперед беззубую челюсть.

Посреди котана стоит Калиха, домоправительница Айгыз, с недоброй усмешкой глядя на старуху.

— Смотри не опоздай, только для тебя, для дохлой, он и поет! — язвительно бросает она вслед ей.

Старая Ийс слышит насмешку, но не останавливается, направляясь к четырем белым гостиным юртам, стоящим несколько поодаль от хозяйских.

Почетный гость аула, знаменитый певец, последние дни был в разъездах и вернулся только вчера. Аул уже знает, что завтра он уезжает совсем, и каждому хочется в последний раз послушать его пение. Но жители этого конца аула — слуги, пастухи и подпаски — лишены этой радости.

В черной рабочей юрте Айгыз две женщины — бледная горбоносая Есбике и сухощавая смуглая Баян. Есбике стоит у огромного закопченного котла над очагом, варя курт, Баян без отдыха с самого рассвета сбивает в большом чане квашеное молоко. Их утомленные лица покрыты ранними морщинами, платья одинаково оборваны и давно не видели стирки. Баян — жена чабана Кашке, она сверстница Есбике и часто делится с ней нерадостными думами.

— Веселиться и радоваться — не нам с тобой… — вздыхает она. — Айгыз так и передавала через Калиху: «Пусть с мест не сходят, бьют иркит и варят курт…»

Есбике хмурится так, что брови сбегаются на ее бледном лице:

— Разве Калиха позволит, чтоб мы слушали песню? А Айгыз? Только и кричит: «Дои коров, дои овец, сбивай иркит, вари курт, справишься — беги с мешком за спиной, собирай по степи кизяк…»

— Как мы только еще живы! — подхватывает Баян. — Домой доберешься, когда все в ауле уже спят, и прибрать-то у себя невмоготу… Я вот только через порог ступлю — и падаю как подкошенная, вся, вся разбита…

Есбике, не слушая, твердит о своем:

— Кричит, приказывает — то аркан крути, то веревку вей… Да попрекает еще: «Развалясь сидеть хочешь, забыла, что ты моя раба? Не тебя ли привезли вместе с приданым нашему аулу, не твой ли муж Башибек — раб с поротым ухом?» Точно палкой по голове бьет такими словами, а что я отвечу, если бог создал меня рабой?

Помешивая кизяк в жарком очаге, Есбике не сдерживает слез:

— И сама в износ идешь, и наживы тебе никакой… Дочка моя умоляет: «Ана, милая, пойду и я песню послушать». — «Что ж, иди, солнышко мое», — говорю, а как взглянула на нее — за порог пустить не могу, на глаза никому показать не смею… Ведь уж девушка она, невеста, а лохмотья хуже, чем на мне, точно их собаки рвали, заплата на заплате…

Баян, не бросая своего иркита, наклоняется к Есбике и шепчет ей, словно боясь, что услышат Айгыз или Калиха:

— А мне легче? Встанешь на заре с птицами — так и не присядешь, пока байбише не лягут и ты над ними тундук не закроешь. Знаешь загадку: «Все спят, кто же не дремлет? Старуха мать…» Так и мы — и зиму и лето все то же… Правда, Айгыз говорит — грязная раба… Вон там — песня… Разве она для нас?

В соседней лачуге на куче старых лохмотьев сидит дочка Есбике — Сакиш, молча глотая беззвучные слезы и стараясь наложить еще одну заплату на платье. Порой она опускает курчавую голову и замирает. Ведь ей так немного надо: только дойти туда, как старухе Ийс, и прижаться к юрте снаружи, заглянуть в щелочку… Но вчера приходила Калиха и строго приказала именем Айгыз: «Чтобы дочка Есбике и показываться не смела у белых юрт, пусть сидит у себя! Обойдется и без песен!»

А песня летит над аулом… Не только здесь прислушиваются к ней. Старый Буркитбай, который целый день доит кобылиц у привязи жеребят, тоже слушает песню, беспрерывно ворча себе под нос.

— Поет, день и ночь поет… Целое лето гостит, а хоть бы раз я в лицо его видел… Когда тут увидишь? Пятьдесят кобылиц, и каждую десять раз в день доить надо… Привязан я тут, как эти жеребята… Мечусь, как конь на аркане… «Смотри, чтоб юрта Улжан без кумыса не осталась, чтоб у Айгыз всегда саба была полная, чтоб в гостиных юртах две сабы наготове стояли, да у Калихи чтоб свой кумыс был!..» Жеребят дотемна не отвязывают, к ночи еле до дому доберешься…

Только несколько секунд, переходя от кобылицы к кобылице, Буркитбай может прислушаться к отдаленной песне. Ведя за ним очередного жеребенка, подпускаемого к матери, ловит едва слышные звуки и его помощник Баймагамбет — юноша с острым взглядом синих глаз под густыми бровями. Потом он снова слышит лишь однообразную воркотню Буркитбая, который, опустившись на одно колено, быстро доит кобылиц.

— Двадцать лет… Двадцать лет подряд Буркитбай кобылиц доит, а что толку? — бормочет старик. — Уж если Айгыз и Калиха и дадут когда-нибудь чашку кумыса, так тут же и попрекнут: «Обжора несчастный, чтоб ты подавился, не столько надоишь, сколько сам выпьешь». Каждый день одно и то же слышу… А у меня колени уже не сгибаются, пальцы, как дохлая овца, раздулись от этой дойки… Ночами кости так ноют, что глаз не сомкнешь…

Баймагамбет давно знает все это. Участливый, всегда готовый прийти на помощь каждому, он горячо говорит:

— Ну и оставь! Брось ты эту дойку проклятую! Делал бы ты у них что-нибудь другое, Буке!

Буркитбай хочет улыбнуться, но усталое лицо только искажается горькой усмешкой:

— Ой, мальчик мой, неужели я не бросил бы, если б знал, куда уйти? На какую я теперь работу гожусь — хромой да безрукий?

А песня все парит над аулом. Она то улетает куда-то ввысь, готовая вот-вот исчезнуть, то спускается на жайляу новой звучной волной — и тогда отчетливо слышится и у самых крайних ветхих юрт, где доят кобылиц, и у родника.

Там ее слушает Байсугур, худенький большеносый мальчик, пастух аульных ягнят. Он сидит верхом на хромоногом стригуне, повернувшись в сторону аула. Байсугур отвел сюда ягнят спозаранку, натощак, но сейчас, склонившись к гриве стригуна, он слушает песню так внимательно, что забывает о голоде. Подъехать к аулу поближе он не может — овцы, связанные голова к голове, еще стоят у черных юрт, и он видит, как мать его то поднимается, то садится между ними, продолжая дойку. Если он поедет к аулу, ягнята потянутся к маткам, и тогда… Он уже два раза за это лето упускал ягнят и навсегда запомнил побои Майбасара. Но сейчас ягнята как будто мирно дремлют у речки — и мальчик все ближе подъезжает к аулу, точно привороженный песней. Он долго стоит, замирая, как в забытьи, убаюканный звуками, и потом снова приближается к белым юртам, не видя того, что происходит за его спиной. Приводит его в себя гневный окрик:

— Сдохли бы вы все с этой песней! И тебе, паршивцу, она понадобилась?.. Я тебя проучу!

На холеном коне к нему скачет с поднятой плеткой сам Майбасар. Перепуганный мальчик чуть не падает со стригуна. Он оглядывается: ягнята, недавно лежавшие спокойно, теперь несутся к аулу стремительным блеющим потоком, и жалобному призыву их многоголосо отвечают с привязи овцы… Вот почему Майбасар пришел в такую ярость!

Удары длинной плетки сыплются на мальчика, как лезвием ножа режут его полуголую спину. В вопле ребенка слышится и боль и испуг.

— Агатай, убьешь!.. Агатай!..

Он спрыгивает со стригуна, но Майбасар, осыпая мальчика руганью, продолжает жестоко пороть его, вертясь на коне.

Со времени отъезда Кунанбая хозяйство аула находилось в руках Айгыз, а «управление с коня» принадлежало его младшему брату Майбасару. Тот, боясь, как бы в отсутствие Кунанбая люди не распустились, жестоко расправлялся за малейшее упущение, избивая то одного, то другого табунщика, пастуха, подпаска, доильщика.

Стадо ягнят сливается с овцами. Мать Байсугура с криком бросается к сыну, не выпуская из рук ведра с молоком. В юрте тяжело ворочается на кошме старый Байторы.

— Проклятый… Крошку моего!.. Кровопийца Майбасар, опять ты его мучаешь… — стонет он.

Все слышит старый Байторы: овец доят не посреди аула, а с краю, у бедных юрт, чтобы блеянье и резкий запах не беспокоили хозяев белых юрт. Чуткий слух его сразу уловил приближение ягнят. «Упустил их малыш… Нынче опять недоспал, — может, заснул в поле… или с лошади упал?» — думал он вначале. Потом до него донесся крик жены, спешившей на выручку к сыну. Но Байторы прикован к своей рваной, прокопченной кошме давней болезнью, он может только проклинать свою немощь.

— У твоих же табунов нажил я эту окаянную болезнь! Не на вашем ли котане просиживал я долгие осенние ночи, ночевал на снегу, оберегая стадо? Проклятый Майбасар… Меня довел до могилы, а теперь за малыша принялся?.. Мне ад создал и сыну его передаешь? Не бог карает — ты сам богом карающим быть хочешь, в аду терзаешь!.. Чтоб тебе самому сгореть!..

У старика дрожит подбородок, он закрывает глаза, бьется головой о свои кулаки и замолкает в бессильном горе. А песня все летит над аулом…

Старая Ийс все-таки подошла к четырем белым юртам, поставленным поодаль, будто бы здесь был созван какой-то сбор или устроен той. Между ними была устроена привязь для коней, и у боковых юрт, окружавших среднюю шестистворчатую, лежало множество седел и потников. По большей части здесь были кокандские женские седла, с мягкими подстилками и украшениями, и девичьи — особо нарядные, с лукой, покрытой серебряными пластинками и перламутровым узором. Коней у привязи не было, их, видимо, уже угнали на выпас, — значит, гости съехались давно.

Песня, собравшая столько приезжих, звучала из средней юрты, где собрались и хозяева и гости. В трех боковых никого не было видно, а возле них лишь несколько женщин и двое-трое мужчин в оборванной одежде молча копошились у пыхтевших медных самоваров и у котлов над очагами, вырытыми в земле.

Старая Ийс подошла к стряпухам и обратилась к смуглой молоденькой женщине, стоявшей у самовара с чурками для растопки:

— Что, молодая келин нынче не поет?

— Говорили, будет петь… А вы думаете — испугается? Споет!.. Все хотят, чтобы спела! — ответила та.

Старуха громко зашамкала, чмокая в удивлении губами:

— Как же так? Ведь говорят, свекровкам ее это не по нутру? Будто просто запретили ей — нечего, мол, распевать, пусть приличия соблюдает…

— В Большой юрте запрещают, а здесь одобряют… Сами заставляют петь!

— Значит, споет? Да благословит ее бог, хорошо поет, родная…

Женщины у очага подхватили:

— Очень хорошо!.. И сама-то какая милая!.. Гибкая, словно шелковинка, учтивая, ласковая, ну как не полюбить такую?..

— А с нами как обращается! Вежливая, приветливая, со всеми на «вы» говорит…

Смуглая молоденькая Злиха, прислужница «молодой келин», восхищалась хозяйкой шепотом, будто боясь, что слова ее дойдут куда не нужно.

— Простая такая, обходительная… Зря ее Большая юрта невзлюбила… А ведь что говорят-то: «Пусть не забывается, пусть взглянет наверх, чей шанрак у нее над головой, в какой дом попала!»

— Как, уже?.. Эх, соперницы!.. Жалко, хорошая сноха! — сочувствовали женщины.

Злиха продолжала:

— Но здесь-то и знать не хотят их пересудов… Наоборот — день и ночь упрашивают: пой, мол, а тот, кто завидует, пусть сам попробует с тобой сравняться, не бойся!..

И Злиха довольно рассмеялась.

Из юрты снова понеслись звуки песни, и женщины поспешили туда, столпившись у двери. За ними потащилась и старая Ийс с внуком за спиной.

«Молодой келин», «певицей-келин», которую хвалили соседки, была Айгерим, а нарядно убранная белая юрта, где собрались гости, была ее отау — Молодой юртой. Свадьба Абая и Айгерим состоялась месяца три назад.

Накинув яркий шелковый платок, Айгерим сидела рядом с Абаем. Сегодня у них были совсем необычные гости. Среди стройных девушек, веселых молоденьких женщин и щеголей-жигитов было несколько человек, пользовавшихся общим вниманием; они сидели на почетном месте юрты на разостланных коврах, положив под локти пышные белые подушки. Эти именитые гости, прославленные остроумием и талантами сал и, сэри, приехали издалека. Но и среди них был один, на котором, как на самом дорогом госте, сосредоточились все взгляды и все внимание. Это был цветущий, красивый жигит среднего роста, с белым, открытым, точно озаренным сиянием лбом — прославленный Биржан-сал, о несравненном голосе и прекрасных песнях которого говорили по всей Сары-Арка.

Знаменитый певец, сэри Биржан, редкий и почетнейший гость, приехал на земли Тобыкты из далекого Кокчетау. Он сидел, накинув на плечи просторный легкий чапан из черного бархата, перебирая искусной рукой струны домбры. Поверх белой сорочки с небрежно расстегнутым воротником был надет золотистый камзол китайского шелка. Голову покрывала вышитая позументом шапочка с шелковой кисточкой, трепетавшей при каждом движении певца. Звуки его песни воодушевили всех: лица слушателей разгорелись, глаза блестели в молчаливом восхищении. Он пел о себе:

Я — Биржан-сал, Кожагула сын, Не жди от меня, народ мой, зла: Я вольный певец, сэри и акын, Ни перед кем не склоню чела…

Эта песня была названа им «Биржан-сал».

Абай, как и другие, слушал затаив дыхание. Его все еще по-юношески чистые глаза, в удлиненном разрезе которых горело черное пламя зрачков, смотрели не мигая. Теперь они видели не самого певца, а величественные образы, созданные звуками и словами его песни.

Слушая музыку или песню, способную тронуть его душу, Абай всегда начинал грезить. Картины природы, люди, события проносились перед ним — и он погружался в это море образов. И сейчас песня, исполненная вдохновения, оторвала его от всего окружающего. Певец, широкоплечий и статный, превратился в его воображении в могучего степного великана. Этот великан — великан искусства — поднимается на вершину Кокше, самую высокую в родной Сары-Арка, и окидывает взглядом необъятные просторы, холмистые степи, прохладные берега озер. Он видит жизнь населяющего их народа и шлет свой призыв туда, где торжествует сильный, где спесиво кичится родовитый, где глухо стонет народ… И льется из могучей груди свободная песня, звуча, как боевой клич: «Я иду! Иду с песней! Какое сокровище драгоценнее ее? Она проникает в тебя до костей, волнует твою кровь — попробуй не откликнуться, попытайся не слушать!»

Слова это или непрерывно сверкающие искры?.. Песня, как вихрь, очищает воздух, как светлый поток, смывает зловоние и грязь с холмов Сары-Арка… Громадные сосны на высотах Кокше склоняют вершины и безмолвно слушают ее, тихо покачиваясь плавными размахами — совсем как шелковая кисточка на шапочке Биржана. И сама темная ночь Сары-Арка мягка, как черный бархат его чапана. На губах певца скользнула улыбка — и лица слушателей озарились, как озера под луной… Не она ли сияет в юрте, наполняя сердца восторженной радостью?..

Шумные одобрения раздались вокруг. Песня оборвалась, но не оборвались грезы Абая. Широко раскрытыми горящими главами он молча смотрел в лицо Биржана.

Айгерим первая заметила его странное состояние и с улыбкой подтолкнула мужа, делая вид, что опирается на него. Он вздрогнул и, опомнившись, улыбнулся ей, но лицо его оставалось бледным и дыхание прерывалось. Поблагодарив взглядом чуткую Айгерим, он повернулся к Биржану.

— Что можно сказать, Биржан-ага? — начал он, глядя на гостя так, как будто увидел его впервые. — Бывают акыны, получившие общее признание; но они унижают слово, прикрывая пустоту блеском песни или продавая душу за подачки богачей. Бывают акыны, готовые связать себя с первым встречным, служить на побегушках у любого знатного мирзы; для них песня — не дороже щепотки табака. Но ты — ты перенес песню с порога на почетное переднее место. И я горжусь тобой.

Биржан с видимым удовлетворением внимательно выслушал Абая.

— Эх, если бы всегда так было — я бы пел, а ты бы объяснял, дорогой мой! — с улыбкой воскликнул он.

Молодежь дружно рассмеялась.

С утра слуги перебалтывали кумыс, приготовленный для гостей, но никто и не притрагивался к нему. Только теперь Ербол, Мурзагул и Оспан, снова взболтав его, начали разливать в расписные пиалы и ставить перед гостями на разостланную скатерть. Завязалась оживленная беседа, все говорили разом, то и дело раздавались взрывы смеха.

Абай опять обратился к Биржану — он хотел закончить свою мысль:

— Достоинство жигита — не в знатности и богатстве. Бедность и безродность не порок, если человек одарен высокими качествами. Но и таланта одного мало: недаром говорят: «Имеешь дар — не унижай его». И если одаренный акын умеет высказывать горе народа и осушать его слезы — никого нет выше и почетнее его!

И Абай взглянул на Айгерим и на своего племянника Амира, как бы говоря это для них.

Самым старшим из тобыктинской молодежи, наполнявшей юрту, был Базаралы, сидевший с почетными гостями на переднем месте.

— Прекрасная мысль, Абай! — вмешался он полушутя-полусерьезно. — Достоинство жигита — в его дарованиях… Но разве не от меня ты услышал ее, разве не я пытался убедить в ней все Тобыкты? Кто, как не я, твердил вам — что вы попрекаете меня бедностью, поглядите лучше, что я за человек!.. Эх, Абай! Чтобы моя мысль наконец дошла до тебя, понадобилось приехать из далекого Кокчетау Биржану!

Он насмешливо взглянул на Абая и первый расхохотался. Его шутка вызвала новый взрыв веселья у всех, начиная с Биржана. Абай сквозь смех ответил другу:

— Ты прав, Базеке, всегда прав! Уж если забыть о бедности, кто же окажется первым во всем Тобыкты? Разумеется, ты! — И, снова став серьезным, он продолжал: — Но сейчас мы говорим о другом. Вот здесь — цвет молодежи Тобыкты. Оглянемся на самих себя: есть ли у нас таланты? Что создали мы такого, что стало бы достоянием народа, наследием нашего поколения? В чем наша заслуга перед сверстниками?

Абай спрашивал нарочно громко, окидывая всех испытующим взглядом. Все молчали, никто не решился ответить, Абай снова повернулся к Базаралы.

— Нет, правда, Базеке… Род наш многого ждет от нас: вот, говорят, наше молодое поколение, оно укажет песней новый путь… Давай же говорить о себе правдиво и прямо!

— Конечно, говори открыто! — подхватил Базаралы. — Выноси приговор!

Он улыбнулся и с любопытством ожидал ответа, приподнявшись с места. Абай допил кумыс и серьезно взглянул на Базаралы.

— Базеке, мы только обещали создать новое, но ничего еще не создали. Так что же мы — годный для работы конь или холеная яловая кобылица, пусть резвая, как поток, но праздная и бесплодная? Вот и суд и приговор нам.

Базаралы прищелкнул языком и покачал головой.

— Э, нет, Абай, в такой игре я не участник! Я-то ничего не обещал создать. Я не акын и не певец — не спрашивай с меня того, чего у меня и нет!

И с довольной усмешкой он откинулся на подушки. Все рассмеялись.

Но в Биржане этот разговор вызвал какое-то сильное чувство: он потянулся к домбре и заиграл вступление к песне. Восхваляя мастерство Биржана и говоря молодежи: «Смотрите, он выше нас», — Абай выражал свою мысль без ложного чувства родовой чести. И как бы в ответ ему Биржан запел свою известную песню «Жанбота».

Все знали ее историю: это была песня обиды, обличение одного из тех родовитых и знатных, о которых только что говорил Абай:

Жанботу-волостного родил Карпык, Жанбота к чинам и власти привык: Друг его Азнабай средь белого дня Посылал отнять домбру у меня. Я — акын. Я не отдал домбры моей, Хоть пытался ее вырвать злодей. При народе избил он меня камчой… Но не умер акын от обиды той, — А не смерть ли такой позорный удел, Не зарыл ли в землю Биржана он? Жанбота!.. Где ты видел такой закон, Чтоб свободного бить кто-то посмел?..

Биржан пел о своем горе, делился своей обидой. «Вот ты превозносил меня здесь, а погляди, как унижают мое достоинство, — как бы говорила песня. — Надо мной всегда висит плетка негодяя, имеющего власть… Ты видишь во мне совершенство, а взгляни — хороша ли участь Биржана?..» Это было горькое признание.

Абаю стало больно за певца, и он заговорил сразу же, как кончилась песня:

— И этот Жанбота и — как его, Азнабай, что ли? — знатные люди, тюре, грозные вершители судеб… И властью пользуются, и почетом, и бесчинствуют, как хотят… А Биржан-ага одной своей песней сбил их с ног, с землей сровнял и Жанбота и всех остальных бота! Им теперь не только сильным верблюдом — кустиком с нее не подняться! — усмехнулся он, играя словами «бота» — «молодой верблюд» и «бута» — «кустарник».

Он продолжал значительно и вдумчиво:

— Азнабаи сегодня на весь мир лают: «Мы — земные боги!..» А завтра от них ни следа, ни пылинки не останется, я уверен в том. И в степях Сары-Арка, среди племен Караул, Керей и Уак сказители и певцы сохранят одно твое имя, Биржан-ага… Останется лишь то, что создашь ты!

Молодежь, казалось, не очень поняла мысль Абая, но старшие хором поддержали его. Жиренше подхватил слова друга:

— Да вы же, молодежь, сами порука тому, что имя Биржана останется в веках! Вы все мечтаете стать певцами, вот уже два месяца не отстаете от Биржана и разучиваете его песни… Так разве вы забудете когда-нибудь то, что переняли от него? А раз не исчезнут песни, не исчезнет и имя творца их — Биржана!

И он указал на Амира:

— Взять хотя бы Амира: какой певец для него выше Биржана?

Все посмотрели на Амира, который негромко наигрывал на домбре «Жирма-бес», выученную им у Биржана. Взглянув на восторженное лицо юноши, Биржан попросил:

— А ну-ка, спой ее!

Амир не смутился, только смуглые щеки его слегка побледнели. Он уверенно начал вступление. Голос у него был высокий, чистый и приятный. Он пел, тщательно следуя всем оттенкам, которым его учил Биржан. «Жирма-бес», недавно сложенная певцом Зилькара, до приезда Биржана не была еще известна в Тобыкты. Волнующая и душевная, она, как мгновенная искра, зажгла сердце молодежи, и Амир, пленясь ею, выучил и слова и напев. Девушка обращалась к жигиту:

Подари мне, друг, колечко — пусть хоть медное оно! Пусть мороз трещит и злится — в сердце радость все равно! Босиком, ступая тихо, подойди и приголубь, А поймают, — значит, счастье мне с тобой не суждено!..

При первых же словах песни Базаралы поднял голову, он даже покраснел от восхищения.

— Вот это девушка, радость моя черноглазая! — воскликнул он, когда песня кончилась. — Вот бы мне, несчастному, увидеть такую!

Взрыв смеха встретил его слова. Биржан, улыбаясь, укоризненно посмотрел на него.

— Как это — «вот бы увидеть», Базеке? Да ведь эта черноглазая сидит рядом с тобой! Ослеп ты, что ли? Посмотри на Балбалу, чем она хуже ее!

Базаралы быстро повернулся.

— Ой, дорогой мой, правда! — воскликнул он, метнув на соседку быстрый огненный взгляд. Так пернатый хищник, прикованный цепью, смотрит из-под охотничьего колпачка на проходящего мимо котенка.

Балбала сидела вполоборота к нему. Услышав его восклицание, она вскользь глянула на него уголком глаз. Слова Биржана смутили ее, и она залилась нежным румянцем. Строго сдвинув брови, она в то же время чуть улыбнулась, белые зубы сверкнули в приоткрывшихся губах на мгновение — и исчезли.

Базаралы поймал этот скользящий взгляд, которому блеск больших черных глаз всегда придает такую неотразимую силу, и тут же запричитал, изображая муки раскаяния:

— Каюсь, каюсь… Бог слепотой наказал, тьфу, тьфу, грешен… — Он склонил голову и обвел глазами девушек и молодых женщин, переводя взгляд с одной на другую. — Да здесь, оказывается, всё красавицы собрались!

Биржан, смягчая свою шутку, смутившую Балбалу, подхватил его слова:

— Разгляди, разгляди всех! И песни знают, и слово сказать умеют, а запоют — по душе мед разливается!.. Учтивые, воспитанные, как шелк мягкие, — вот они какие, мои милые ученики!

Он нарочно назвал их так, избегая слов «девушки» или «сестры», чтобы подчеркнуть дружеское чувство. И хотя певец не назвал ни одного имени, слова его явно относились к Балбале, Умитей, Коримбале и Айгерим, и по лицам их волною пробежал легкий румянец. Так ворвавшееся в юрту через открытый поутру тундук солнце заливает розоватым светом шелк одеял, пестрые занавеси, затканные узорами ковры, заставляя играть яркие краски. Таким же сиянием вспыхнули молодые сердца от похвал признанного всеми певца, знаменитого Биржана. Все оживились, послышался негромкий смех, шутки, но и в веселье молодежь не теряла учтивой сдержанности.

Здесь была действительно лучшая молодежь, цвет Тобыкты. Два дня назад по особому приглашению Абая в аул приехали девушки, молодые женщины и жигиты родов Иргизбай, Торгай, Котибак, Жигитек и даже Бокенши, находившегося дальше всех.

Рядом с Абаем сидел сын его умершего брата — юный Амир. Перед смертью Кудайберды Абай обещал стать отцом его детям и воспитать их. Он ревностно выполнял свой долг и заботился о сиротах не меньше, чем о собственных детях. Амир больше других был склонен к песне и обещал стать настоящим певцом. Абай любил его, баловал и никому не давал в обиду.

Амир приехал с несколькими друзьями и с юной родственницей — красавицей Умитей, дочерью Есхожи. Балбала, невеста из племени Анет, приехала с подругами. Из Бокенши здесь был Акимхожа, сын Сугира, привезший с собой свою сестру Коримбалу. От жигитеков прибыл Оралбай, младший брат Базаралы.

Эти молодые люди, поклонники искусства, сами все без исключения были хорошими певцами. С Биржаном они встречались не впервые.

Около двух месяцев назад Абай, услышав о приезде Биржана на земли Тобыкты, послал к нему Амира с поручением:

— Поезжай посмотри — если он и правда такой певец, как о нем говорят, пригласи его к себе в аул. Устрой встречу, угощенье, собери молодежь, пусть поучатся у него…

Амир нашел Биржана в одном из отдаленных аулов Тобыкты, пробыл с ним два дня, пригласил к себе и немедленно вернулся в аул, чтобы поставить гостю юрту и подготовить достойную встречу. По дороге он заехал к Абаю и поделился своим восхищением. Абай устроил Биржану встречу сперва в ауле Амира, а потом у себя, в Большом ауле Кунанбая.

Биржан пленил не только Амира, но и самого Абая. Они быстро сблизились, как старые, задушевные друзья. Абай несколько раз собирал у себя в ауле молодежь Тобыкты — лучших певцов и домбристов, знакомил их с Биржаном и объяснял им достоинства знаменитого певца. Молодежь разучивала песни Биржана, и все наперебой приглашали его и Абая в свои аулы. Так Биржан и Абай погостили у Амира и Умитей, побывали у красавицы певицы Коримбалы, дочери Сугира. Везде их встречали с уважением и почестями. Возвращаясь, они надолго задержались у жигитеков гостями Базаралы и Оралбая.

Когда Биржан собрался в обратный путь на родину, Абай приказал поставить в своем ауле четыре белые юрты для прощального тоя. Биржан назначил свой отъезд на завтра, молодежь проводила с Биржаном последний день. Поэтому молодые певцы должны были, в виде испытания, спеть по одной вновь разученной песне. Начал Амир, спев «Жирма-бес».

Когда смех, вызванный шуткой Базаралы, стих, Оралбай взял домбру, чтобы сопровождать пение Коримбалы.

Абай хорошо помнил Коримбалу: совсем юной девушкой она стала свидетельницей жаркой тайны его и Тогжан. Теперь это была красивая и своевольная, балованная дочь богатого аула. Она была уже просватана в род Каракесек, но отец ее Сугир и братья все задерживали ее отъезд к жениху: Коримбала воплощала в себе веселье их аула. Жизнерадостная красавица с большими, слегка навыкате, темными глазами, с пышными косами, отливавшими бронзой, с белым лицом, оживленным легким румянцем, она вела себя свободно и независимо, но к имени ее не приставала ни одна сплетня, которая могла бы уронить честь ее аула и семьи.

Девушка спела песню, тоже выученную у Биржана и до сих пор незнакомую в Тобыкты. Это была «Карга» — «Любимая», песня неизвестно кем сложенная, которую и Биржан и другие певцы пели особенно часто: «В сердце любимой есть ли место мне?..» Пение Коримбалы как бы выразило всю полноту взаимной, бережной и веселой дружбы, связавшей сердца молодых певцов. Биржан и Абай прослушали ее с особым вниманием.

Вслед за ней взвилась страстная песня Оралбая. Она называлась «Гаухартас» — «Драгоценный камень»:

Твоя легкая поступь тешит мой взгляд, В ушках — серьги, в косах — шолпы звенят…

Звучный голос русоволосого красавца жигита, казалось, наполнил эти строки новой прелестью. Оралбай пел так, будто красавица с серебряным шолпы в косах стояла прямо перед ним, обжигая его пламенем своего дыхания. Все слушали песню, не сводя с него глаз.

Не дожидаясь, что скажет Биржан, Коримбала улыбнулась Оралбаю и, протянув белые руки в тяжелых браслетах и кольцах, восхищенно сказала:

— Еще! Еще хоть немного!

— Еще, еще, — горячо присоединился Биржан.

Вновь взлетел высокий запев, и молодой певец продолжал взволнованно и страстно:

Я увидел тебя на другом берегу, Сделай лодкой свою золотую серьгу И меня переправь! А не сможешь — прости: Мне тебя и в раю никогда не найти!

Это говорит страстная душа самого Оралбая. Как молодой барс, нежась и потягиваясь на солнце, наслаждается его лучами, так и юное сердце жигита впитывает в себя тепло любви. «Без любимой мне и радость не в радость… Пусть горящие сердца сольются в одно…» Пламя песни пробегает по юрте и охватывает всех. Лицо Коримбалы полыхает румянцем. Сдержанно усмехаясь, краснеет Айгерим. Чуть прикрывая алые губы, за которыми сверкает крупный жемчуг зубов, улыбается Балбала. Умитей не отрывает блестящего взгляда от юного Амира.

Домбра обходит собравшихся: теперь очередь Умитей. Девушка не заставляет упрашивать себя — она запевает «Баян-аул». Амир то перебирает струны на нижних ладах, то взлетает по ним вверх и сливает звуки с голосом Умитей на припеве, и тогда домбра и девушка поют как одно существо.

Темен над Баян-аулом низкий полог туч. Не настиг лисицу сокол среди горных круч. Но до смерти не забудет твой любимый, знай, Как шепнула ты за юртой: «Милый мой, прощай!..»

Нежное и сильное чувство прорывается в пении Умитей — все ее сомнения, не сбывшиеся еще надежды, затаенная грусть. Девушка по-своему одухотворяет и напев и слова — и песня всходит над юртой, как тонкий серп молодого месяца, неяркий и легкий. В ней звучит голос сердца.

Умитей нарядно, даже изысканно одета. На ее голове бобровая шапочка, в ушах золотые серьги. Милое лицо, всегда оживленное румянцем, сейчас бледно, и черная родинка на правой щечке выступает особенно отчетливо.

В юрте тишина. Все внимательно слушают, кто сидя, кто стоя. В конце песни голос Умитей замирает так мягко, что девушка подымает лицо, как бы говоря: «Это конец». И, окинув всех взглядом, Умитей поворачивается к Айгерим, сидящей рядом с ней, и снова ясно и весело улыбается.

— Ну вот, песня всех обошла и добралась до настоящей певицы! — шутливо говорит она. — Теперь спой нам сама!

Женщины с окраин аула, столпившиеся у порога, оживляются.

— Келин, келин петь будет… — проносится шепот.

Снова звенит домбра Амира, как бы вызывая певицу. Айгерим, смущенно взглянув на Умитей, вся вспыхивает:

— Оставь, милая… Не надо… Неудобно…

— Нет, нельзя тебе пропускать своей очереди, — вмешивается Абай. — Спой хоть начало вашей аульной песни!

В его спокойном тоне звучит нескрываемое желание послушать ее пение. Биржан, Базаралы, Балбала и Умитей так и впиваются глазами в пылающее лицо Айгерим.

Это светлое лицо полно свежести. Мягкий вдумчивый взгляд проникает в душу. Продолговатые темные глаза, лучистые и глубокие, окружены легкой голубоватой тенью, которой природа изредка дарит светлые женские лица с матовым оттенком кожи. Дымка эта — недолговечный спутник юности и чистоты: время идет — и она исчезает безвозвратно. Часто встречаются красивые черные глаза, но редкие из них наделены такой трогательной особенностью. Абай все еще не может налюбоваться на эту дымку вокруг глаз Айгерим и подолгу восхищенно на них смотрит. «Они — как птенцы, впервые выглянувшие в мир из теплого гнезда», — каждый раз думает он.

Айгерим останавливает свой взгляд на Балбале, сидящей против нее, и начинает вступление к песне, необычное по своей продолжительности и своеобразию напева. И как тогда, когда пел Биржан, Абай снова погружается в грезы, не сводя глаз с любимой. Его слух улавливает только начало песни:

Ай-бибай, моей песне внимай…

Дальше он не слышит слов, они, кажется, исчезают. Остаются только звуки. Порой они звенят чисто и негромко, как тоненький колокольчик, порой превращаются почти в шелест… Чьи это белые крылья трепещут на солнце, блестят и манят за собой в неведомый путь по неведомым небесам?.. «Встань, сбрось путы, — слышится ему ласковый шепот, — у тебя сковано сердце, не высказана твоя тайна… Откройся! Я зову тебя, всей силой души зову к песне! Сбрось тяжесть, которая легла на твои плечи… И тогда песня обнимет тебя, подобная любимой, взглянет на тебя ее нежным взглядом… Встань смело, не таись, не молчи… Вдохновляй и вдохновляйся! Открой богатство твоего благородного дара — он исчезнет с молодостью, как исчезнут эти голубоватые тени, притаившиеся вокруг любимых глаз…»

Айгерим смотрит на всех, кто сидит в юрте, но Абай чувствует, что песню свою она шлет только ему…

Голос ее замер. Не отрывая глаз от ее лица, Абай застыл в каком-то отчаянье — почему не колеблется больше этот белый круглый подбородок, почему сомкнулись алые губы, только что изливавшие нежную душу, зачем спряталась сияющая вереница зубов, радующая сердце?..

Айгерим вновь вывела Абая из оцепенения, протянув ему пиалу с кумысом. Как во сне, Абай отвел ее руку и сдвинул брови.

— Как жалко… — медленно сказал он.

Айгерим, оставшись с пиалой в руке, вспыхнула от смущения и тихо засмеялась. Абай очнулся, быстро взял у нее чашку, нежно обнял жену и провел рукой по шелковому платку, покрывавшему ее плечи.

Женщины у порога хором благодарили Айгерим:

— Дорогая келин наша, пусть живут твои дети! Пошли тебе бог радости!

— Дай тебе бог, дорогая, всю жизнь прожить с такой песней и в таком почете! — прошамкала старуха Ийс.

Абай повернулся к ней.

— Вот это хорошее пожелание! — улыбнулся он. — Скажи «аминь», Айгерим!

— Аминь, бабушка, — благоговейно ответила Айгерим, подозвала к себе старуху и угостила ее из своих рук кумысом.

Пение Айгерим, видимо, взволновало Биржана. Но он не стал благодарить ее, боясь, как бы слова его не прозвучали лестью.

Один Жиренше не мог усидеть спокойно.

— Душа моя, — недоуменно спросил он, — откуда был этот голос? Из человеческого горла — или прямо из рая?..

Дружный взрыв смеха был ответом на его вопрос. Биржан, повернувшись к Базаралы, негромко сказал ему:

— Уж если петь — так только так, как поет Айгерим…

Песня хозяйки была как бы знаком к началу угощения.

Котлы вокруг юрт кипели. Женщины, сидевшие у входа, поднялись с мест и кинулись к ним. Гости оживленной толпой стали выходить из юрты, чтобы освежиться перед едой. Айгерим приказала убирать посуду из-под кумыса.

С трудом пробираясь среди выходивших из юрты, в нее вошла Калиха. Подойдя к Абаю, она тихо сказала ему:

— Телькара, мать зовет тебя…

Абай повернулся к Амиру, Оспану и Айгерим.

— Я, может быть, задержусь… Подавайте гостям, не ждите меня. — И он вышел из юрты.

 

2

В Большой юрте Абай нашел ожидавших его Улжан, Айгыз и Дильду.

Абай давно заметил, что мать стала быстро стареть. Она еще сохраняла прежнюю величественную осанку, но волосы, выбивавшиеся из-под повязки, были уже седы, широкое лицо приобрело вялую желтизну, морщины на лбу углубились и удлинились. Особенно бросались в глаза две резкие борозды в углах рта — след тяжелых дум. Абаю показалось, что сейчас они особенно видны и что они придают задумчивому и грустному лицу матери суровое выражение. Да и всем своим видом, холодным и молчаливым, Улжан как бы предупреждала сына: «Ты виновен, я буду обвинять». И он со смутной тревогой стал покорно ждать этого обвинения.

Но едва Улжан заговорила, он снова почувствовал за ее внешней суровостью обычную доброту.

— Абай-жан, — медленно начала Улжан, глядя ему в лицо, — недаром говорят: думать станешь — от забот покою не найдешь, веселиться станешь — от мыслей и забот уйдешь… Не так ли и с тобой, сынок?

Абай понял, о чем пойдет речь, но хотел, чтобы мать высказалась до конца.

— Все может быть, апа… — сказал он и вопросительно взглянул на нее.

— Твой старый отец уехал уже давно, а вестей от него все нет и нет. Наше сердце полно тревоги. А твое?.. Как нам понимать тебя? — И Улжан замолчала.

Айгыз не понравилось такое начало, и она нетерпеливо вмешалась в разговор:

— Кто же скажет тебе об этом, как не мы, матери? Целое лето ты ни с кем не желаешь считаться… Разве такое нынче время? О чем ты думаешь?

Абай продолжал молчать, как бы показывая, что он хочет выслушать все до конца. Дильда не выдержала. Понимая, что обе свекрови на ее стороне, она сказала с сухой насмешкой, вся кипя от раздражения:

— А о чем ему думать? У него нынче ни времени, ни ума на это нет… Завел себе любовницу-колдунью… певицу!.. Душу готов продать, чтоб ей угодить…

В глазах ее сверкнули злые слезы. Улжан не останавливала ее обидных упреков.

— Разве нынче в ауле только и гостей, что эти сэри и девушки? — снова заговорила Улжан. — Сколько времени гостит у нас мать Дильды? Ведь она и тебе мать, а ты даже на нее не обращаешь внимания. Самая дорогая гостья… И не из-за меня приехала: кто знает, что будет завтра, — она хотела благословить тебя, может быть, в последний раз. А ты и на глаза не показываешься… Ты и об этом подумать не хочешь? До чего доходишь!..

Дильда вдруг разразилась плачем и криком:

— Дочь оборванца!.. И на порог мой ступить недостойна, а глядите, — свадебного платка снять не успела, а уж зазналась!.. День и ночь песнями заливается, кичится предо мной!.. Так распустить нищую…

Она не договорила, — Абай, побледнев, сурово оборвал жену:

— Довольно, Дильда!.. Бывает, и из богатого рода выходят уродки!..

Строгим взглядом он окинул Дильду. Там, в Молодой юрте, он оставил весну и яркий солнечный день, здесь, казалось, стояла хмурая осень со свинцовыми тучами и сухим холодным ветром, предвестником джута. Он продолжал, как бы отвечая сразу на все упреки:

— Биржан, мой гость, — акын, подобного которому никогда не слушали во всем Тобыкты. Я, что ли, принуждаю нашу молодежь восхищаться им? Сами к нему тянутся все. Была бы ты умнее — послала бы Акилбая, Абиша и Магаша послушать его…

— Не будет там моих детей! — закричала Дильда с еще большей злобой. — Не хватает только, чтобы они порог обивали у этой ведьмы!.. Несчастные мои!.. При живом отце сироты!..

И она с громкими рыданьями выбежала из юрты.

Но и отсутствие ее не помогло Абаю договориться с матерями. Они продолжали упреки и твердили, что все приемы гостей должны происходить в юрте Дильды. Айгыз высказалась прямо и резко:

— Какое мне дело, что ты любишь Айгерим? Пусть она не зазнается! Пусть помнит, куда из рода Байшоры попала, под чьим шанраком сидит! Песни ее — унижение для нас, пусть прекратит их!

Большая юрта налагала запрет. Абай промолчал, хотя вся душа его восставала против такого насилия. Запрещать Айгерим петь было несправедливо и жестоко. Решение Большой юрты было подсказано Дильдой и выражало в себе всю ее упрямую черствость. Непримиримая обида на жену тяготила сердце Абая. Молча дослушав матерей, он вышел от них.

Не успел он направиться к Молодой юрте, как его окликнул Майбасар. Он выглядел по-прежнему цветущим и румяным, только в бороде появилась седина. Он потучнел и приобрел уверенную и представительную осанку, показывающую, что с отъездом Кунанбая он, его брат, остался хозяином Большого аула.

Майбасар отвел племянника в сторону и усадил поодаль от Большой юрты.

— Абай, — напыщенно начал он, — меня послала к тебе твоя теща и гостья. Она хотела, чтобы именно я поговорил с тобой. Понял?

Он значительно посмотрел на Абая, как бы подчеркивая сказанное. Абай усмехнулся и, передразнивая Майбасара, тоже напустил на себя важность. Тот, сделав вид, что ничего не замечает, продолжал тем же тоном, насупив брови:

— Теща твоя просила — а я просто приказываю: пока она у нас гостит, ты все время будешь в юрте Дильды. Приворожила тебя Айгерим, что ли, что ты все вокруг нее вертишься? Не ты первый женат на двоих — и у деда и у отца было по нескольку жен. Должен знать: взял вторую жену — не обходи и первую. Что тебя — на двоих не хватит?

Абай, сохраняя свою напускную важность, едва дождался конца этих поучений.

— Майеке, — начал он так же напыщенно, — проходит жизнь, красота блекнет, в бороде седина покажется, будто напоминая: эй, не пора ли остепениться? А сводник все останется сводником…

И Абай зло усмехнулся.

Эта усмешка сразу переменила мысли Майбасара. Он хлопнул себя по бокам и расхохотался:

— Ой, хитрец, сразил меня!.. Я думал, ты все позабыл, а ты, видно, только и ждал, чтобы меня поддеть!..

Но, обернув в шутку злой намек Абая, он все же не отступил от своего:

— Ну, ладно, хоть я и свел тебя с Дильдой, но все-таки она твоя законная жена. А может быть, ты начитался русских книг и сам стал русским? У них ведь с двумя женами жить нельзя.

— Что ж, перенять это у русских — не так уж плохо…

— Ого, что удумал!.. Что же станет с Дильдой и детьми?

— Ну, я ей не нужен. Она все чувства забыла, кроме злобы и мести.

— Постой, постой… Уж не бросить ли ты ее собираешься?

— Она мать моих детей. Будет хорошей матерью — будет моим другом. Если этого ей мало — ее воля…

Он резко оборвал разговор и встал с места. Майбасар опешил — слова Абая показались ему дикими. Он снова пытался возражать, но Абай не хотел слушать.

— Довольно, оставьте, — сказал он сурово. — Это касается лишь меня, не суйтесь, куда не просят, родичи мои… — И неожиданно для Майбасара заговорил совсем о другом.

Только что, идя к Улжан, Абай встретился с Баймагамбетом и Байсугуром. Мальчик громко плакал, Баймагамбет его утешал. Увидев Абая, он с возмущением пожаловался ему на Майбасара. Об этом и вспомнил сейчас Абай.

— И у меня к вам есть дело, и говорить о нем я буду с обидой, — резко начал он. — Вы рассердили меня: зачем вы избили Байсугура? У мальчика отец при смерти, а вы…

Абай даже побледнел от гнева. Но Майбасара трудно было смутить. Он небрежно махнул рукой:

— Да брось ты об этом! Ничего с мальчишкой не будет… И так пастухи распустились, пусть не забываются!

Абая это задело еще больше.

— С чего им забываться? Их нужда гложет, как трупная муха, — гневно сказал он. — Пользуетесь тем, что за них никто не вступится? Так вот — я требую, чтобы вы не подымали камчи над нашим аулом! Не в первый раз вы избиваете наших людей!

Майбасар пытался возражать, но Абай, не слушая, закончил:

— По-вашему, мы — аул малолетних сирот, а вы — опекун над нами? Отец в отъезде, но мы не дети! Не смейте больше расправляться ни с пастухами, ни с соседями! Не только бить — угрожать не смейте, а малых ребят и щелчком не троньте! Иначе мы поссоримся с вами, Майеке, крепко поссоримся — уж тогда не обижайтесь… Вы избили нынче Байсугура, а для меня это — будто вы мне самому удар нанесли. Поняли вы это?

И он ушел к гостиным юртам.

Там гости уже собирались к отъезду. Лошади их — выстоянные скакуны, резвые иноходцы, быстрые отгульные кони — стояли на привязи между юртами, приводя в восхищение весь аул разнообразием седел и пестротой нарядного убранства.

Абай не знал, что Майбасар, твердо решив положить конец веселью в юрте Айгерим, послал своих людей кое к кому из гостей Абая, как только того вызвали в Большую юрту. Так, он передал Акимхоже такой салем: «Мирзы нет в ауле, мы живем в тревоге, неуместно веселье там, где живет забота. Пусть он намекнет об этом гостям, которых привез с собой». С другой стороны, и Айгыз, которая приходилась красавице Умитей дальней родней, прислала передать ей будто по-родственному: «Пусть едет домой, довольно повеселилась, отец ее Есхожа скучает». Все это происходило за спиной Абая, которому ни Майбасар, ни Айгыз не подали и вида, что выживают его гостей из аула. Гости же, начав собираться по домам, тоже не сообщали друг другу причины своего спешного отъезда.

Молодежь выпила прощальные пиалы кумыса, благодаря Биржана и Абая, и пошла к коням. Абай, Биржан, Ербол и Айгерим вышли проводить гостей.

Первыми уехали Акимхожа со своей сестрой Коримбалой и друзьями, к ним присоединился и Оралбай. Потом тронулись в путь Амир и Умитей в сопровождении шутника Мурзагула. Их аулы лежали на пути Биржана, и они пригласили певца заехать к ним погостить. Абай одобрил это — ему хотелось, чтобы племя Тобыкты еще раз оказало внимание дорогому гостю.

Вслед за ними готовилась уехать Балбала со своими спутниками. Базаралы давно уже оседлал своего коня, но все колебался, в какую сторону направиться. Когда Балбала с помощью Айгерим садилась в седло, он глядел на нее не отрываясь и вдруг шутливо воскликнул:

— На что жизнь Меджнуну, если он в разлуке с Лейлой? Где мой конь?

Он вскочил в седло и поехал рядом с Балбалой, внезапно решив провожать ее до аула.

Они не видели, каким злобным взглядом следил за ними Манас — один из пяти сыновей Кулиншака. Его настороженный слух уловил горячее восклицание жигита, и он тут же вызвал Майбасара из юрты Айгыз и заговорил, задыхаясь от обиды:

— Давно уж в Торгае поговаривают о шашнях между Базаралы и Балбалой!.. Поглядите сами — вот они едут вместе, уж и расстаться не могут!.. Сманивать невесту нашего рода? У девушки есть жених — Бесбеспай, наш племянник… Он и сам батыр, ни от кого обиды не стерпит… Но раз дело идет о чести рода, не мне оставаться в стороне! Отомстить этому выродку Каумена и я сумею — я хотел лишь, чтобы вы все это знали, Майеке!..

Весь побелев от злобы, он крепко сжимал рукоятку своей плети, длинные пальцы его дрожали.

У Майбасара были свои счеты с Базаралы: лишь недавно он услышал о прошлогодней связи его с Нурганым, но, щадя честь Кунанбая, молчал, стиснув зубы. При словах Манаса глаза его довольно сверкнули, ноздри раздулись, и он негромко сказал разъяренному жигиту:

— Сейчас не суйся, жди ночи… Устрой ловушку у порога Балбалы… Сам бог тебе помогает — схватишь на месте, как вора… Уж если и тогда вы, пять удальцов, побоитесь проучить его, пусть земля вас проглотит, пропадите вы все!.. Ну, понял? — И он подтолкнул Манаса. — Ступай!

В этот вечер молодежь, покинув аул Кунанбая, дружными кучками разъезжалась в разные стороны мимо соседних аулов, распевая новые звучные песни. То, сменяя одно колено на другое, звучала переливчатая «Жирма-бес». То раздавалась полная гневного укора протяжная «Жанбота». То доносились нетерпеливые и горячие признания стремительной «Жамбас-сыйпар», По широким просторам растекается полноводной рекой драгоценный подарок Биржана. Привезенные им на эти жайляу лучшие песни Сары-Арка оживают в звучном уверенном пении Амира и Оралбая, раскрывают душевные тайны в медленном, замирающем, но далеко слышном пении цветущей Балбалы, милой Умитей, прелестной Коримбалы.

Песни вольной мечты как будто твердят: «Жизнь, жизнь, как я люблю тебя!.. Взмахни крылами, искусный певец! Пусть в этот вечер, полный звуков, изольют свою грусть молодые сердца, пусть искренние души поведают о самом дорогом…» Какая страсть слышна в призыве: «Где ты? Дай мне найти тебя, желанная моя, черноокая!..» На какую жертву способна та, что говорит: «Пусть поймают нас, любимый, горькой доли не страшусь…» Какое пламя в словах жигита: «Ненаглядная, только вспомню тебя — как голодный волк рыщу по горам…» Какая верность в обещании: «Но до смерти не забудет твой любимый, знай, как шепнула ты за юртой: «Милый мой, прощай…» И припевы — «луна моя», «черноглазая», «свет мой», «утешение мое», «нетерпение во мне» — выражают всю тоску жаждущей любви души. Как в предсмертной мольбе, она прощается с иными радостями жизни, обращая последний вздох к тому, кого любит. Жаркий огонь юности разгорается в этих словах и напевах, которые, как зарницы, вспыхивают в сгущающихся сумерках там и здесь над всеми жайляу Тобыкты.

В этот вечер Коримбала и Оралбай сливали свои голоса над притихшей степью: Акимхожа, страстно любивший песни, но не решавшийся петь сам, всю дорогу заставлял их вспоминать услышанное от Биржана.

В этот вечер Базаралы, провожая Балбалу в ее аул, слушал ее, не отрывая восхищенного взгляда от тонкого стана, покачивающегося на седле.

В этот вечер Амир и Умитей, окруженные целой толпой провожавших их всадников, говорили песней друг с другом так, как будто были наедине.

И в этот вечер прощанья с вдохновенными песнями Айгерим снова пела в Молодой юрте для Биржана и Абая.

Вначале она упорно отказывалась, повторяя, что пела сегодня достаточно и что лучше послушать Биржана. Это был лишь предлог: то, что было сказано сегодня Абаю в Большой юрте и что он, жалея Айгерим, скрыл от нее, — было высказано и ей.

Едва разъехалась молодежь, Айгыз и Дильда вызвали ее к себе и сказали холодно и резко:

— Абай с нами считаться не хочет, но ты-то принять наши советы должна…

Они стали попрекать ее бедностью рода Байшора, — кем она была и кем стала.

— Не зазнавайся! Умерь шаг! Оглянись — выше кого хочешь быть?

Со слезами на глазах выслушивая несправедливые упреки в надменности и высокомерии, Айгерим то краснела, то бледнела, но молчала: ее выдержка и скромность, ее прямое сердце, полное любви к Абаю, не позволяли ей оправдываться. Пела она только по просьбе Абая, и пела от всей души, выражая в песне всю свою любовь и счастье быть любимой. Когда она пела у себя, в своем небогатом ауле, никто ее ни в чем не обвинял. А здесь богачи, привыкшие властвовать, хотели властвовать даже над песней… И незабываемым унижением прозвучали последние презрительные слова Айгыз:

— Мы — богатый аул. А кто ты? Тебе только рабыней у нас быть: в знатный род ты втерлась из аула, где наши же пастухи и рабы родятся! Ну и ходи по узкой тропинке, знай свое место! Не задирай голову! Умерь свою гордость, выскочка! Ты нам не ровня, помни!.. И чтобы голоса твоего мы больше не слышали, поняла?

Айгерим вернулась от них, как обожженная пламенем. Несправедливое и тупое насилие завистниц, их презрение к ней угнетали ее. Страшный облик знатного аула, вероломного и жестокого, стремящегося унизить и запугать человека, стоял перед ней, и петь она не могла.

Но ни Биржан, ни Абай, ни Оспан, ни Ербол — никто и слушать не хотел ее отказов. Особенно приставал бойкий, неугомонный Оспан. Он развалился на подушках и заявил, что не привык слышать от женге отказов исполнять его прихоти.

— Ну где ты видела, Айгерим, чтобы молодая келин еще и свадебного платка не сняла, а родне уже начала перечить? Кто я тебе — деверь или нет? Я приказываю — пой, а то плохо будет!

Абай и Биржан, смеясь, поддержали шутку Оспана, и Айгерим была вынуждена наконец согласиться.

Но теперь она запела сдержанно, почти боязливо. Несправедливое унижение давило ее всей своей тяжестью, душа была ранена обидой. Биржан и Абай слушали ее сосредоточенно, потом начали требовать от нее других песен, называя все, которые она выучила за эти дни. Она продолжала петь. И чем больше давила ее тяжесть обиды, тем сильнее тянулась она к Абаю. Все радостней ощущала она его поддержку, его привязанность, его восхищение ее песнями, и в сердце ее разгоралась благодарная любовь к мужу. Она не могла не видеть, что Абай сам горел ответным пламенем, — и чем полнее она чувствовала его любовь, тем свободнее звучала ее песня, как будто он снимал с ее сердца одну тяжесть за другой, а с песни — оковы за оковами.

Когда голос Айгерим, по-прежнему вольный и звучный, долетел до Большой юрты, оттуда в отау была послана Калиха. Хитрая и сметливая старуха, знающая всю подноготную аула, молча, хмуро вошла в Молодую юрту. Она думала, что одного ее появления будет достаточно, чтобы Айгерим замолчала. Но Айгерим, допев песню, почтительно посадила Калиху на переднее место и по просьбе Оспана снова запела.

Не дослушав и первых строк, Калиха незаметно, но больно ущипнула Айгерим. Песня не оборвалась, и Айгерим не шелохнулась, но беспощадное напоминание, как ножом, полоснуло ее по горлу. Она вспыхнула и, с трудом сдерживая слезы, допела «Жамбас-сыйпар». Никто, кроме Калихи, не заметил ни слез, ни волнения Айгерим, и старуха добавила суровым шепотом:

— Довольно!.. Уймись наконец!..

Новой песни Айгерим уже не начала. Домбру взял теперь Биржан, и его сильный, уверенный голос полетел над жайляу в звездную ночь.

Эта ночь торжества и власти песни неожиданно завершилась дикой расправой. Событие это произошло в роде Анет, а жертвой его оказался Базаралы.

Всю дорогу он и Балбала провели в песнях и задушевной беседе. В сумерках они доехали до ее аула. Девушке не хотелось расставаться со спутником.

— Будьте моим гостем, Базеке, — горячо и настойчиво просила она.

Хозяином аула после смерти отца Балбалы был ее старший брат. Нынче он был в отлучке. Светлолицая румяная байбише несколько смутилась, когда вслед за дочерью в юрту вошел незнакомый жигит. Приказав приготовить чай, байбише отозвала дочь в сторону и тихо спросила ее:

— Ты думаешь, что делаешь, дочка? Ведь торгаи, родичи твоего жениха, кочуют недалеко… Собаки залают — и то слышно… Что я им отвечу — принимаешь, мол, неизвестно кого?..

Балбала сверкнула широкой улыбкой:

— Ах, апа! Не сама ли ты зовешь меня недолгой гостьей? Скоро я навсегда уйду к торгаям… Ничего им не станется, не помрут! Сама посуди: как я могла отказать в гостеприимстве Базекену? Не тревожься, прими его как почетного гостя.

Байбише велела разделать ягненка. Огонь запылал под казаном, в юрте стало тепло и весело. Балбала, сияющая, распевала песни, беззаботно шутила, и Базаралы совсем потерял голову. Из Молодой юрты пришла невестка, Базаралы начал петь, завязался веселый разговор, посыпались шутки, неловкости никто уже не чувствовал.

К концу вечера в юрту неожиданно зашли двое подростков из аулов Торгая, бедно одетые и похожие на подпасков, — они и объяснили свое появление тем, что разыскивают пропавшего ягненка. Но байбише показалось, что их занимает не ягненок, а гость, сидящий в юрте: они следили за хозяйками и прислушивались к каждому слову. Заметив это, байбише постаралась поскорее угостить их и выпроводить.

Во избежание пересудов мать отослала Балбалу ночевать в юрту невестки, а Базаралы устроила у себя, в Большой юрте.

Мальчишки, шныряя по отаре и для отвода глаз расспрашивая чабанов, не пристал ли ягненок к стаду на дневном выгоне, вертелись возле аула до полуночи. Они ушли только тогда, когда Балбала, простившись с гостем, закрыла тундук в Большой юрте и прошла в отау к невестке, не подозревая, что за ней следят.

Базаралы не мог заснуть. После полуночи он вышел из юрты. Было светло, луна еще не зашла, кругом стояла полная тишина — ни лая собак, ни окриков ночного сторожа. Белая Молодая юрта виднелась неподалеку, тундук ее был закрыт, видимо, все спали. Базаралы пошел к ней. Вдруг из тени соседней юрты вынырнула темная фигура. Человек огромного роста схватил Базаралы за плечо, резко дернул и прошипел:

— Куда? Проваливай отсюда…

Базаралы с первого взгляда узнал жигита, но постарался скрыть свою тревогу.

— А, это ты, Манас? — спокойно спросил он.

— Манас или талас — не все ли равно? А ну, ступай за мной! — оборвал его Манас. Он говорил тихо, но весь кипел от злобы.

— Да ну тебя к богу, иди своей дорогой, — попробовал вырваться Базаралы.

Но Манас не отставал:

— Коль ты жигит, береги честь девушки. Хочешь, чтоб Балбала опозорилась на все жайляу? Иди за мной, а не то тут же драку устрою!

Базаралы покачал головой и стал пятиться назад. Но едва они ступили в тень юрты, как из-за куста тальника выскочили еще трое жигитов. Среди них был младший брат жениха Балбалы, такой же огромный, сильный и ловкий, не уступающий ни Манасу, ни Бесбеспаю в борьбе на соилах. Все четверо окружили Базаралы и, подталкивая его, потащили в сторону. Один из них подвел серого коня Базаралы, который был оставлен под седлом на выстойку. Жигиты усадили пленника на коня, вскочили в седло и направились с ним к аулам торгайцев. Как только они отъехали от юрт, Базаралы стал уговаривать отпустить его:

— Поберегите и вы честь вашей невесты! Не подымайте шума — завтра же разлетится сплетня о ней!

Его и слушать не хотели.

Едва они выехали в степь, Манас за спиной Базаралы подал знак, и жигиты набросились на него, осыпая ударами плетей. Коня его удерживал один из жигитов, схватив поводья и накрутив их себе на руку. Базаралы был сильно избит. В довершение мести жигиты сняли с него чапан и увели коня.

Рано утром Майбасар вызвал Абая в юрту Айгыз. Когда он пришел туда, там уже сидели Базаралы, Ербол, Айгыз и Нурганым. Еще у входа Абай узнал от Оспана об избиении Базаралы. Эта новость поразила его.

На правой щеке Базаралы багровел кровоподтек от удара плетью. Абаю тяжело было видеть красивого и самолюбивого друга в таком жалком унижении, и он горячо посочувствовал ему.

Но Майбасар был настроен совсем иначе. Он был оживлен, и в голосе его прорывалось нескрываемое торжество. Он со злорадством расспрашивал Базаралы о подробностях избиения и даже не постеснялся допытываться: «А как били? Чем? Долго ли?» Бледное лицо Базаралы передергивалось от досады. Он коротко отвечал Майбасару, отлично понимая, что тот, изображая сочувствие, старается опозорить его перед всеми, особенно перед Нурганым.

Покосившись на жигита прищуренным глазом и пренебрежительно усмехнувшись, Майбасар продолжал с явным злорадством:

— И по лицу тебя плеткой съездили, Базым? Сбесился этот Торгай, что ли? Ну и наглый воробей — на такую голову сел!

Базаралы, подавленный и сдержанный, вдруг спыхнул и сверкнул глазами.

— А для тебя новость, что Торгай из воробья соколом стал? Не ты ли сам помог ему обнаглеть? Ты же первый посадил его на свой зад! Ну конечно, сокол: сперва тебе зад исклевал, а потом и мне на голову взлетел!

Отомстив обидчику, Базаралы зло расхохотался. Остальные подхватили его смех: все помнили, как несколько лет назад Майбасар был позорно выпорот теми же «бес-каска» — Манасом и его братьями. Майбасар только буркнул себе под нос, совсем смутившись:

— Ох, проклятый, чтоб твоему языку угли горячие лизать…

Абай, довольный находчивостью друга, поддержал Базаралы.

— Молодец, Базеке! — сквозь смех воскликнул он. — Тебя с твоим острым языком не только плеткой, и пулей не сразить!

Весь аул старался скрыть это происшествие от гостей и прежде всего — от Биржана. Поэтому Абай тут же дал Базаралы коня с седлом и отправил его домой.

В тот же день после обеда Биржан покидал Большой аул. Когда он собрался, его позвала к себе Улжан. Она из своих рук угостила его, дала ему материнское благословение, пожелала счастливого пути и попросила принять в дар от аула «тогыз» — девять ценных подарков, которые тут же были принесены Айгыз и Нурганым. От себя она подарила Биржану «тай-туяк» — слиток серебра величиной с копыто жеребенка. Товарищи Биржана получили шелку и бархату на одежду.

— В моем ауле ты насытил плодами своего мастерства и старших и меньших родичей моих, — сказала она. — Куда бы ни лежал твой путь, будь счастлив в нем. Да вознесется искусство твое и сияет твоя слава, свет мой! Это скромная благодарность твоих старших сестер и женге, — прими ее на прощанье и не осуди нас.

— Да пошлет вам бог, добрая мать, видеть счастье сыновей и дочерей ваших! Где бы я ни находился, я никогда не забуду внимания и уважения, оказанных мне в вашем ауле…

И Биржан почтительно пожал обеими руками руки Улжан и Айгыз.

Абай сам подвел Биржану рыжего иноходца. Товарищам его он подарил по простому коню.

Помня приглашение Амира, Биржан решил ехать к нему. Умитей и Амир настойчиво просили Абая непременно привезти с собой и молодую келин. Айгерим стеснялась и отказывалась, но Абай настоял на ее поездке, и они присоединились к Биржану, захватив с собой и Ербола.

В тот же вечер они прибыли в аул Куике, старшей жены Кунанбая, где жил ее внук Амир. Он поставил уже для них отдельную юрту.

Снова всю ночь звенела домбра и раздавались песни. После вечернего угощения Биржан и Абай, как всегда, разговорились, и беседа их длилась до рассвета.

Абай всегда считал, что песня — самое высокое и прекрасное, что только может создать человек. Эта мысль волновала его, и как-то летом, слушая Биржана, он выразил ее в стихах, начинавшихся словами:

Песня — союз напева и слов, Ею пленилась душа моя. Думы рождает певучий зов… Песню пойми и люби, как я!

Теперь он прочел эти стихи Биржану. Тот и раньше восхищался глубиной и остротой мысли Абая, но стихи раскрыли перед ним новое душевное богатство друга — поэтическое дарование.

— Абай-жан, — вырвалось у него, — ты все говоришь, что мои песни породили в тебе много хорошего. Но ты сам открыл нам, певцам, сокровищницу, которую мы несли, не ценя ее. Теперь путь мой освещен тобою до конца моих дней.

— Наши стремления — одни и те же, — возразил Абай.

— В этом стремлении одни достигнут большего, другие меньшего, — ответил Биржан. — Но на прощанье я скажу тебе только одно: лишь через тебя я впервые понял всю великую силу песни и слова. Ты говоришь, что я много дал тебе. А я бы хотел, чтобы ты знал, сколько ты сам дал мне, как одарил меня на прощанье!

Биржан летом часто рассказывал Абаю о знаменитых ораторах — биях, о прославившихся певцах и мудрых акынах Средней Орды — из Аргына, Наймана, Керея и Уака. Сейчас Абай вспомнил о них и об их великом наследии.

— Биржан-ага, — сказал он, — пока жизнь горит в нас, мы должны служить искусству, но лишь тому, которое правдиво, высоко и которое зовет вперед. Вероятно, мы обрекаем себя на одиночество — нас будет немного. Но мы не должны забывать, что между добром и злом всегда шла борьба.

Два вдохновенных сердца поняли друг друга. Разве в своей песне Биржан не боролся с самодурством и злобностью Жанботы и Азнабая?

Гости легли поздно. Когда они проснулись, был почти полдень. Они не хотели задерживаться и сразу после чая стали собираться в путь.

Лошади уже давно были оседланы. Все друзья Биржана во главе с Абаем вышли проводить уезжавших сэри. Сев на коня, Биржан ласково обратился к молодым певцам:

— Спойте мне «Жирма-бес»! Начни ты, Амир, а Умитей и Айгерим подхватят. Пусть эта песня и будет нашим прощаньем, милые мои младшие братья!

Просьба звучала необычно, но убедительно. Это была просьба истинного сэри, прощальный привет акына. Абай так и понял его слова.

Молодежь не заставила себя упрашивать. Все трое запели тотчас же, Биржан, сидя в седле, слушал их с нескрываемым удовольствием, слегка прищурив глаза и чуть заметно улыбаясь. Вдруг быстрым движением руки он остановил их. Сдвинув на затылок свою бобровую шапку с зеленым бархатным верхом и склонившись с коня к молодежи, он запел сам. Это была никому не известная еще песня, но припев ее объяснял все:

Прощайте, юные друзья, Здесь с вами юным стал и я, Уйду в далекие края — Уйдет и молодость моя…

На этих словах голос его дрогнул, он изменился в лице и тронул коня.

Абай и его друзья стояли, застыв от удивления. Певец удалялся, не прерывая песни, посвященной остающимся. Абай понял первый.

— Новая песня Биржана!.. Она родилась здесь, сейчас… Это его прощанье с нами… настоящее внезапное вдохновение певца! — И он продолжал прислушиваться.

Амир бросился к коню, крикнув:

— Догоню и выучу! Разве можно, чтоб она пропала?

Он помчался вслед за путниками и поехал вместе с ними.

Биржан все не прерывал своей песни. Его голос далеко разносился по степи. Абай с друзьями продолжали стоять и слушать. Песня не смолкала, снова донесся припев:

Уйду в далекие края — Уйдет и молодость моя…

Путники удалялись. Вот они поднялись на бугор, а пение Биржана все еще ясно слышалось провожающим.

— Отсюда до них целый козы-кош, а песню все еще слышно! — восхищенно сказал Ербол. — Вот это голос!

Еще минута — и всадники скрылись с песней за бугром. Амир попрощался с ними на его гребне и погнал коня обратно. Абай с друзьями дождались его, не уходя от юрты.

Амир знал уже песню наизусть. Подъезжая, он начал ее припев:

Прощайте, юные друзья, Здесь с вами юным стал и я…

— А как он назвал эту песню? — спросила Умитей.

Амир смутился.

— Экий я!.. Не догадался спросить!

— А Ербол только что придумал ей название, — сказал Абай, идя к юрте. — Он говорит, что песня слышна на расстоянии козы-кош. Вряд ли Биржан успел как-нибудь назвать ее, так пусть она так и называется — «Козы-кош»!

У юрты к ним подошла байбише Кунке, опираясь на большую резную палку. Вся молодежь с почтительным приветствием повернулась к ней, Айгерим встретила ее обычным низким поклоном снохи перед свекровью. Но Кунке, не отвечая на салем молодежи, обратилась к Абаю:

— Абай, свет мой, что ты делаешь? Какой пример подаешь? Хоть раз ты видел, чтобы наш аул провожал гостя с таким почетом?.. Кого ты возносишь, кого ставишь выше нас? Добро бы так поступил ветреный мальчишка, вроде Амира, а ты… А я-то полагалась на тебя, свет мой!

Абай вспыхнул от досады, но быстро овладел собой:

— Апа, вы хотите, чтоб в ауле была мертвая тишина? Вы уверены, что в этом и заключается высшее приличие. Но такого приличия добиться легко. Его найдешь везде, а такие песни — нигде! — И, усмехнувшись, он повернулся к молодежи.

Ербол и Амир, давясь от смеха, повторяли за ним:

— Приличие найдешь везде, а песню — нигде…

Кунке всю передернуло от возмущения. Бросив презрительный взгляд на Абая, она резко отвернулась от него и пошла к себе. Теперь Амир не сдерживал смеха:

— Вот это рывок, Абай-ага!.. Одной рукой ты перекинул ее через плечо!

Айгерим и Умитей, не выдержав, фыркнули и, смутившись, убежали за Молодую юрту. Но неугомонный озорник продолжал, глядя вслед бабушке:

— Жить не дает! Если Амир запел, значит, и от веры отступился?

И он снова залился неудержимым смехом.

 

3

Вскоре после отъезда Биржана все Тобыкты всколыхнула неожиданно вспыхнувшая распря.

Стоял конец лета, когда, спускаясь с летних стоянок в предгорья, аулы дружественных родов, кочевавшие с весны бок о бок, начинают расходиться в разные стороны. В такое время конокрады из соседних родов учащают ночные набеги. Дня не проходит, чтобы по аулам не пронеслась тревога: «Угнали!.. Напали!..» В эти неспокойные ночи осмотрительные хозяева не отпускают табуны далеко от стоянок и жигиты не сходят с коней, оберегая косяки.

Абылгазы, сын Караши, ловкий и смелый жигит, тоже выехал в ночное в помощь табунщикам, перегонявшим табуны жи-гитеков к соседнему урочищу Каршигалы. Вместе с ним поехал и Оралбай — не за тем, чтобы охранять коней своего отца Каумена, которых у того было совсем немного, а просто для того, чтобы рассеяться и уйти от своих тяжелых мыслей.

Абылгазы ехал на выхоленном резвом коне, держа березовый соил поперек седла. Он распахнул отвороты легкого серого чапана, и яркий лунный свет освещал белую рубаху на его широкой груди. Загнув ухо тымака и изредка сплевывая в сторону, он слушал Оралбая, поглядывая на табун, двигавшийся неподалеку.

Выезжая из аула, Оралбай не думал, куда и зачем едет. Он просто не мог оставаться на месте: его гнали думы, наполнявшие его бессонные ночи и безрадостные дни. Жигит похудел и осунулся, блуждая в тумане неразрешимых сомнений.

Мечта его сверкнула падающей звездой и теперь, как эта звезда, гасла. Конечно, гасла… Сердце Коримбалы вспыхнуло для него неудержимым пламенем в тот счастливый вечер, опалив его, — но это был один только вечер. Завтра он должен был потерять ее навсегда: уже едет за нею жених из рода Каракесек… Значит, остается обнимать только свое безутешное горе и оплакивать разлуку с любимой. Есть ли в мире что-нибудь, что помешало бы этой разлуке? Есть ли надежда?.. Только бы быть с любимой, — пускай не исполнится ни одно из его желаний, лишь бы исполнилась эта мечта. Только она, Коримбала… Пусть смерть стоит на пути, он готов умереть. Обнять ее тонкий стан, обвить себя этими длинными шелковистыми волосами, отливающими темной бронзой, — и тогда пусть весь мир горит, пусть разверзнется земля, он и не шелохнется…

Вот о чем рассказывал он Абылгазы. Тот слушал молча и даже как будто безучастно.

Абылгазы славился нравом твердым, как кремень, и неколебимым, как старый дуб. Пока говорил Оралбай, он не произнес ни слова, не осуждая и не сочувствуя. И только когда юноша замолчал, он коротко заметил:

— Это все — о тебе. А как сама девушка? Так же говорит, как ты?

— Она сказала, что жизнь отдаст за меня…

— Если так — хоть камень глотай, а действуй! — отрезал Абылгазы.

Оралбай ни с кем еще не делился своим горем, он ничего не говорил даже старшему брату — Базаралы. Решительное одобрение Абылгазы и видимая его поддержка обрадовали жигита. Но Базаралы его беспокоил.

— А что скажет Базекен?.. Как он посмотрит на это?

Абылгазы усмехнулся:

— Он-то? Поймет… Еще поможет тебе, ничего не побоится… Делай свое дело! Не один Базаралы — все жигиты заступятся!

Оралбай ожил, и его светло-серый конь заплясал под ударом камчи. Жигиты поднялись на возвышенность перед урочищем Каршигалы и остановились, всматриваясь в лунную долину. Ночь была тиха, и в этой тишине до Оралбая донеслась далекая песня. Едва слышная, порой исчезающая, она звучала со стороны Каршигалы.

Эта песня приковала Оралбая к месту. Хотя до него еле доносились ее обрывки, он все же услышал в ней зов нетерпеливого сердца: казалось, песня искала и звала: «Где же ты?..»

— Коримбала!.. Она меня зовет! — вне себя воскликнул он. — Это она: поют на Каршигалы, а там ее аул!..

Абылгазы прислушался.

— Верно… Поют в ауле Сугира… Ах ты, бедняга, вот твое желание и исполняется! — подзадорил он юношу.

Абылгазы не выносил тихой и спокойной жизни, предпочитая ей любую свалку, где можно было бы показать свое удальство. Для него было забавой раздувать в Оралбае и без того пылавший огонь, и если от него займется пожар — тем лучше: есть быстрый конь, есть верный соил, почему бы не пустить его в ход ради Оралбая?.. Нетерпеливому влюбленному нельзя было сыскать лучшего наперстника и советчика, и Оралбай не смог больше скрывать своего волнения.

— Абылгазы-ага, если вы не шутили, поедем вместе! Не знаю, на счастье или на горе, — но она зовет меня! Лучше мне сквозь землю провалиться, чем отступить!

— Что ж, едем!

— Едем!..

Они ударили коней. Те, распластавшись, поскакали по склону.

Оралбай не смог бы ответить, что он намерен делать. Надежда на свидание несла его стремительно, как вихрь. Его истосковавшемуся сердцу казалось, что поет Коримбала, — он был убежден, что это она, хотя ничего еще не знал. И он скакал к ней, уже видя, как песня волнами колеблет ее белое горлышко. Чтобы решиться на такое свидание, нужны были бы долгие дни, но прозвучала песня, обожгла молнией — и сердце его вспыхнуло.

Урочище Каршигалы, затянутое молочно-белым туманом, широко раскинулось перед ними и казалось с горы спящим волшебным царством. Долина, покрытая травами, и прозрачная река купались в беловатой дымке, пронизанной лунными лучами, из нее, блестя, проступали куполы юрт. Здесь остановилось не менее десяти аулов, большинство уже погрузилось в сон, огни были потушены, тундуки закрыты. Изредка слышался сонный окрик сторожа. Лениво лаяли собаки.

Жигиты подъезжали вскачь. Теперь все яснее становилось, что пела женщина. Большой аул Сугира, как обычно, должен был быть в середине, и они направились к нему, — им казалось, что песня звучит именно оттуда. Но, когда они доскакали, они поняли, что пение неслось из соседнего аула.

Оралбая это не смутило: продолжая чутко прислушиваться, он окончательно убедился, что пела Коримбала, и повернул коня. Он мог только благодарить бога за то, что песня не дала ему заблудиться на жайляу, где стояло множество аулов. Он благодарил и Коримбалу: ее песня помогала им найти друг друга.

Поздние гости всполошили собак аула. Дружный лай встретил жигитов. Псы лаяли с таким остервенением, будто хотели заглушить песню, но Оралбай и сквозь этот гам расслышал ее: Коримбала пела «Жирма-бес». Голос любимой все громче звучал над яростным лаем и воем — не так ли и их любовь торжествовала над злобой и ненавистью тех, кто хотел ее заглушить?

Коримбала и в самом деле была здесь: она и Капа, жена ее брата Акимхожи, были приглашены на бастангы к одной из невест соседнего аула. Молодежь соорудила качели и усадила на них Коримбалу, прося ее петь: все знали, что она проводит дома последние дни. Подруги и молодые женге особенно сочувствовали ей, каждая из них думала: «Вот и Коримбала выходит замуж, и ее увезет от нас чужой человек…» Молодая Капа сама раскачивала качели и, слушая печальные песни девушки, украдкой вытирала слезы.

Оралбай подскакал прямо к качелям, опередив своего спутника, и Коримбала оборвала песню. Жигит явился внезапно, словно призрак, сотканный из тумана и лунных лучей, — стройный, на светлом коне, с соилом, посеребренным луной. Казалось, он возник из неясного белого света, разлитого над долиной, словно вызванный оттуда песней.

Соскочив с коня, который беспокойно забил копытами, Оралбай торопливо подошел к Коримбале. Слова были не нужны: сердце, душа, каждое движение, каждый взгляд влюбленных повторял одно: «Я пришел!» — «Я дождалась!»

Коримбала, забыв, что на них смотрят, схватила жигита за руку, крепко стиснула его пальцы и потянула за собой к качелям. Молодежь окружила их, обрадовавшись новому певцу, и все наперерыв уступали ему место на качелях. Оралбай запел, и Коримбала сразу же подхватила:

Я весь горю, увидев ясный лик…

С каждым взмахом качелей лунный свет пробегал по их лицам, и песня звучала все большим ликованием. Не сам ли отец ее, знаменитый Биржан, невидимо предстал перед ними, зовя на борьбу за счастье и благословляя их «Слава любви вашей…»? Коримбала и Оралбай пели не переставая. Все, что пережили их истомленные разлукой сердца, всю тоску, не передаваемую словами, они изливали друг другу в этих песнях. То один из них умолкал, слушая другого, то оба пели вместе, как будто не в силах расстаться. Опьяненные радостью встречи, они теряли рассудок, страсть овладела их волей и предопределяла будущее.

Абылгазы долго всматривался в их лица. Слушая их влюбленное пение, он подумал: «Только смерть может разлучить их…» — и выразительно взглянул на Капу. Абылгазы дружил с братом Коримбалы — Акимхожой, который был его курдасом. Как жена курдаса, Капа охотно принимала участие во всех затеях Абылгазы. Сейчас они отлично поняли друг друга, и оба стали занимать молодежь шутками и играми, чтобы отвлечь внимание от Коримбалы и Оралбая и дать им возможность поговорить наедине.

Обняв тонкий стан Коримбалы, Оралбай начал было рассказывать ей, как он ее услышал, но она не дала ему говорить.

— Сердце мое… Свет мой… — прошептала она, прижимаясь пылающим лицом к щеке жигита. Слезы застлали ее глаза. — Близится черный день… Сам бог хочет уничтожить нас… Не могу я расстаться с тобой, пусть душу на части рвут, пусть дробят все кости… Я поняла, зачем ты приехал… Раньше твои слова казались мне страшными, теперь — твоя воля… Делай как знаешь, муж мой… Пусть помогут нам духи предков…

Коримбала назвала его мужем. Оралбай потерял голову. Сжимая любимую в объятьях и осыпая ее заплаканное лицо поцелуями, он повторял: «Жена моя… Милая жена моя…»

Эти слова решили все. Безрассудная молодая страсть толкнула их на непоправимый поступок: следующей же ночью Оралбай с тремя жигитами примчался в аул Коримбалы и увез ее. Аулы Тобыкты зашумели, словно над ними раскололось небо и молнии низринулись на землю.

С самой смерти старейшин родов — Божея и Суюндика — между жигитеками и бокенши не было ни одной распри. Но это дерзкое своеволие влюбленных вызвало пламя возмущения во всем Бокенши: какой-то нищий жигитек оскорбил не кого-нибудь, а самого Сугира, стоявшего во главе рода после смерти Суюндика!..

Сугир, владелец многотысячных табунов пегих коней, в короткое время сделался одним из влиятельнейших крупных баев. Он сумел разбогатеть на своих косяках, выгодно отдавая их в пользование соседям, и про него говорили, что стоит ему увидеть всадника на холеной пегой лошади, как он озабоченно спрашивал: «Не мой ли конь под этим человеком?» Коримбала была просватана им за сына богача Комбара из рода Каракесек. Сугир получил уже большой калым — огромное количество крупного скота и косяки жеребцов, он уже отделал Молодую юрту для дочери и готовил богатое приданое.

Все бокенши и соседи-сородичи, зависевшие от Сугира, были одинаково возмущены. Сам Сугир и его сыновья, вне себя от ярости, сначала грозились разорить Каумена, потом объявили, что нападут на табуны жигитеков, и, наконец, послали угрожающий вызов всему роду Жигитек: «Пусть до ночи выдадут связанными и жигита и девушку или пусть укажут место, где захотят помериться силами с бокенши».

Прежние старейшины жигитеков — Божей, Байдалы и Тусип — давно уже умерли. Во главе рода стояло теперь новое поколение: сыновья Божея — Жабай и Адиль, их друг Бейсемби, стойкий, упрямый, прозванный «молодым дьяволом», и хитроумный Абдильда, о котором говорили, что он «с любой кости мяса на целый кавардак наскребет».

С самого утра промчались тревожные слухи об угрозах Сугира, и жигитеки весь день следили за суетой в ауле бокенши. Абылгазы, подсылая своих людей, знал все толки и тайные переговоры на бурных совещаниях соседей и успевал сообщать все подробности их остальным. Весь Жигитек насторожился. Он превосходил численностью другие роды и никогда не боялся набегов, но бокенши угрожали: «Табуны угоним, в аулы нагрянем!» И жигитеки вооружились соилами, оседлали всех выстоянных коней и поставили на выстойку всех остальных.

Отправив посланца к роду-обидчику, бокенши одновременно выслали верховых в аулы смежных родичей. Узнав об этом, и жигитеки тоже погнали к тем же сородичам своих людей с заводными конями.

В Тобыкты известны своей силой и положением иргизбаи, котибаки, топай и торгаи. Оба спорщика — и Бокенши и Жигитек, обращаясь с просьбой о посредничестве и справедливом разборе дела, имели в виду главным образом иргизбаев и котибаков.

У котибаков умершего старейшину Байсала заменил Жиренше, который пользовался всеобщим уважением. К нему и примчались посланники обеих сторон. Но ни Жиренше, ни старейшины топаев и торгаев не захотели брать дело только на себя. Было решено встретиться с иргизбаями, и для этого все отправились в аул Кунанбая. Народ стекался к Улжан в Большой аул, все еще стоявший на том жайляу, где так недавно молодежь Тобыкты прощалась с Биржаном.

В отсутствие Кунанбая его замещали в родовых делах Майбасар, самый старший из его братьев, и Такежан, действующие от его имени. При первых же слухах о распре они поехали в аул Улжан, приказав направлять туда всех, кто будет их спрашивать.

Виновники этой смуты, Оралбай и Коримбала, с самого утра разыскивали убежище, но не смогли найти его. В аулах Каумена и Караши им нельзя было укрыться. К этим аулам примыкали стоянки бокенши, и молодежь посоветовала беглецам искать другое место: первое же столкновение произойдет в этих аулах, и оставаться здесь им было небезопасно.

Беглецов спрятали в ауле Кенгирбая, предка многих племен, память которого чтили все в Тобыкты. Но, когда и сюда один за другим стали прибывать посланцы, жители аула встревожились: «Как бы кто не шепнул… Не осквернилась бы память предка смутой…»

Оралбая и Корршбалу отправили в аул «молодого дьявола» Бейсемби, влиятельного жигита, выдвинувшегося из молодежи, который знал цену каждому своему слову. Но, едва они успели там напиться чаю, Бейсемби сказал им:

— Завтра меня ждет спор с бокенши, а если я дам вам убежище, у меня будет связан язык. Пока покиньте мой аул.

Не найдя приюта до самого вечера и слыша всюду опасливые отказы, Оралбай потерял всякую надежду и послал к брату человека, прося передать: «Если Базаралы еще не отрекся от меня, пусть мои глаза увидят его». Только полное отчаяние могло вызвать эти слова. Базаралы немедленно сел на коня.

Услышав утром о событии, он был изумлен, но не проронил ни слова. Никто не знал, сочувствует он брату или осуждает его, и нельзя было понять, что кроется под его молчанием: гнев или решимость помочь. Он только сказал сквозь стиснутые зубы: «Все стерплю, хоть бы умереть пришлось…» С тем же непроницаемым видом он пристально следил за соседями и прислушивался к разговорам. Все, что говорилось у бокенши, ему было известно. Но он знал также, что Оралбая осуждали и некоторые жигитеки, в особенности старики и пожилые.

— Зачем нам терять дружбу с бокенши? — рассуждали они. — Народ не должен ссориться из-за двух каких-то озорников. Жигитек должен взять на себя вину, уплатить за обиду и возвратить девушку родным…

И это Базаралы слушал так же молчаливо.

Но спокойные рассуждения прекратились, когда после полудня все громче стали раздаваться угрозы бокенши — угнать коней, разгромить аулы, напасть на жигитеков с оружием. Кроме того, на всех подействовало поведение молодежи во главе с сыном Караши Абылгазы, который, в знак сочувствия беглецам, первый из всех сородичей поздравил Коримбалу.

Абылгазы весь день не сходил с коня, следя за противниками, подсылал к ним чабанов, доильщиков, женщин. Но эти люди могли наблюдать лишь внешнюю сторону действий бокенши, и он пошел на более тонкую уловку: еще с утра он отправил в аул Сугира молодую женщину родом из Бокенши вместе с подростком, братом ее мужа. Та весь день провела в юрте Акимхожи и Капы, и мальчик несколько раз в течение дня привозил новости, передавая их за холмом чабанам Абылгазы и снова возвращаясь в аул Сугира. В этом принимала участие и Капа, которая старалась, как могла, содействовать молодым влюбленным, хотя утром Акимхожа избил ее, пытаясь узнать, кто помогал бежать Коримбале. Зная, что та никогда ничего не скрывала от Капы, Акимхожа упрекал жену в том, что она совершила преступление перед аулом. Капа перенесла все, но тайны не выдала.

Таким образом, Абылгазы успешно и ловко доставлял жигитекам важные сведения о бокенши. Сам же он держался так, будто вовсе не защищал Оралбая.

На сборе старейшин он появился как раз тогда, когда те сидели, не зная, как решать: выдать ли Оралбая обиженному роду или стать на защиту юноши? Абылгазы смело вошел в юрту, где сидели аксакалы и карасакалы, присел на коленях и скинул тымак. Его красивое, открытое лицо было угрюмо. Под тымаком голова его оказалась повязанной белым платком, словно он уже приготовился к драке.

Он сказал, что угрозы бокенши перешли все границы: они собираются разорить их аулы, угнать коней и насмерть схватиться с ними. Возврат девушки их уже не удовлетворит, они хотят, чтобы весь Жигитек отвечал за Оралбая и стал перед ними на колени. Ну что же… Если аксакалы на это согласны, они и должны сказать прямо: «Делай со мной что хочешь. Утоляй свой гнев, бери мой скот, бей меня, распоряжайся мной, как бабой, потому что у меня нет жигитов. Мы бессильны. Честь рода нами потеряна…» Вот что жигитекам приходится отвечать!..

Абылгазы бил по гордости своего рода. Лицо его помрачнело еще больше, и он смело продолжал:

— Я не совершал никакого преступления, зачем же мне унижаться? Двое безумцев пошли на безрассудный поступок, и если из-за этого бокенши хотят порвать с нами давнюю дружбу, оскорбить духов наших общих предков убийствами, — где же их собственная честь? Если они решили опозорить нас, чего же подать нам?

После этих слов жигитеки перестали колебаться. Правда, к твердому решению старейшины не пришли, но начало было доложено. Они должны воздержаться от признания вины за собой. Если бокенши согласятся на мирный разбор дела, то перед судом родичей жигитеки найдут способ договориться. В противном случае — падать на колени незачем. Пока же нужно следить за действиями бокенши и поступать в зависимости от их поведения.

Базаралы тоже присутствовал на этом совете, но уехал, по-прежнему не вымолвив ни слова.

Разузнав все, он поехал искать брата и молодую невестку, которые все еще метались в поисках убежища. К вечеру их привезли в маленький аул, состоявший всего лишь из четырех бедных, обветшавших юрт. Хозяин одной из них молодой жи-гит не побоялся укрыть их.

— Жизни не пожалею, — сказал он, — оставайтесь! — И заколол козленка из своего жалкого стада.

Базаралы нашел беглецов здесь. Он не стал говорить много, даже не выслушал Оралбая и только сказал на прощанье:

— Все считают вас беспутными озорниками, но без защиты вы не останетесь. Пусть родичи и осуждают вас, но что им сейчас говорить? Простят… Не раскаивайтесь и не сдавайтесь, не выдадим… Не выдадим… буду за вас… Я еще наведаюсь.

Он вернулся в аул и тотчас послал верхового с письмом к Абаю. Он обращался к нему, как к другу: «Вмешайся, не отказывайся, будь их заступником. А если дело осложнится — будь судьей, скажи решающее слово».

Когда Абаю передали письмо, он сидел у себя с Ерболом и Амиром.

— Что ж нам ответить на это? — спросил он, как бы советуясь с Ерболом. — Бокенши твои родичи, но и жигитеки тебе не чужие, а Оралбай и Коримбала — твои сверстники и лучшие друзья… Вот дело нам досталось, правда, Ербол?

Ербол и сам не знал, на что решиться, и стал рассуждать вслух:

— Самое трудное будет с родичами-посредниками. Мало кто согласится с тобой, Абай. Много найдется таких, кто начнет вертеться по-лисьи и постарается раздуть пожар, вместо того чтобы потушить его. Этот случай — прекрасный предлог для междоусобицы. Если сумеешь — попытайся предотвратить ее. Это долг каждого из нас.

Абай был очень доволен другом: тот не поддался ложному чувству родового самолюбия. Он как бы говорил Абаю: «Будь человеком, будь справедлив», — и в этих словах Абай слышал голос зрелого разума. И он подумал: «Ты говорил как честный человек. Быть тебе со временем одним из самых уважаемых людей в Бокенши…»

Едва Ербол замолчал, как вмешался Амир, хотя никто не спрашивал его мнения. Задумавшись над ответом Ербола, Абай пропустил первые слова юноши.

— Что может сделать род Каракесек? — горячо говорил Амир. — В худшем случае потребует вернуть калым и добавить скота в возмещение за обиду. Стыдно будет, если мы пожалеем что-нибудь для Оралбая и Коримбалы! Надо помочь в выплате!.. А сейчас, по-моему, надо послать им верховых коней и убойный скот!

Абай чуть заметно усмехнулся и кивнул головой:

— Правильно… Сделать большее ты пока не в силах, пусть хоть в этом чувствуют твою поддержку! Только не устраивай шума, пошли тихонько от своего имени.

Договорившись с друзьями, Абай прошел в юрту Улжан, где происходил сбор. Там собрались уже люди от всех родов-посредников. Майбасар и Жакип, представлявшие иргизбаев, сидели на переднем месте, рядом с ними Такежан. Не в меру выпитый кумыс бросился ему в голову — он самодовольно посмеивался и говорил излишне возбужденно. Жиренше, выступавший от котибаков, вел себя сдержанно. От рода Топай говорил Базар, тоже неохотно. Зато представитель Торгай — Даданбай — был особенно оживленным и болтливым и говорил так же праздно и многословно, как Майбасар и Такежан.

Абай сел и молча стал прислушиваться к суждениям, стараясь уловить мнения собравшихся. Казалось, что четыре рода разбились на два лагеря. Абай послушал еще и наконец обратился к Майбасару и Жакипу:

— А с чем родичи-посредники послали своих людей к бокенши и жигитекам?

— Еще не посылали, — коротко ответил Жакип.

— А с чем их пошлем? — подхватил Майбасар. — Если бы сородичи просили помирить их — тогда другое дело. Но и те и другие просят нас лишь поддержать их в споре — кого же нам поддерживать?

— Значит, выходит, что посредники хотят отделаться молчанием и остаться в стороне…

— Нет, как же в стороне… Мы в стороне не останемся.

— Тогда о чем же мы думаем? Ждем, чтобы вражда разгорелась?

Абай, казалось, не спрашивал, а допрашивал. Все начали прислушиваться, разговоры прекратились. Майбасар возразил Абаю:

— Пожар и так и этак разгорится. Сейчас примирять бесполезно — пожара не предотвратишь, только раздуешь.

— По-вашему, раз пожара еще нет, надо ждать, когда он вспыхнет?

— Есть пословица: «Гнев впереди, ум позади». Пусть бо-кенши погорячатся. Потом образумятся. Ты должен знать, что пожар тушат не навстречу огню, а по следам его.

— Да, вот это забота о дружбе и мире народа! — раздраженно сказал Абай, — значит, вы так говорите: «Я, конечно, вмешаюсь, буду и заступником и посредником, но пусть сперва тебя поглубже затянет в беду, надо, чтоб ты пожарче горел в пламени несчастья…» Так, что ли?

Жиренше и Базар внимательно слушали его и, казалось, разделяли его мысли.

— Видно, так, — с горечью подтвердил Жиренше. — Я тоже не могу понять: чего мы отсиживаемся сложа руки? Какие ж мы тогда посредники?

Жиренше много содействовал дружбе жигитеков с котибаками. Как бий он считал своим долгом поддерживать и закреплять эту дружбу, сохранившуюся еще со времен Байсала и Божея. Топай тоже стояли за прямые и справедливые отношения и нелегко поддавались всяким хитроумным попыткам раздувать вражду между сородичами. И оба представителя этих родов — Жиренше и Базар — никак не могли понять, чего добиваются Майбасар и торгаи, но сами не могли найти выхода. Слова Абая вызвали их на открытый разговор.

Такежан все понимал и был недоволен Абаем. Он только и ждал случая, чтобы накинуться на брата, и, когда Абай бросил обвинение — «вы не мира ищете, а пожар раздуваете между родичами!» — он сразу же привязался к его словам.

— Ты твердишь — пожар, пожар! Ну, ладно, ты прав, а дальше что? Не нас ли ты в поджоге обвиняешь? Нет уж, если покопаться, пожар этот не сегодня вспыхнул. Разве не Оралбай с Коримбалой разожгли его? Что ты — не знаешь виновников? Неправда, знаешь! Не ты ли все лето распевал песни и тратил попусту дни! Конечно, тебе только и остается, что защищать друзей, соучастников в праздности!

И Такежан насмешливо хихикнул. Абай не смутился:

— Так, так, нашел истинного виновника: оказывается, виновата песня, ну и я с ней, раз я люблю пение! Значит, все зло в том, что Оралбай и Коримбала пели у меня песни? Но тогда виноваты и бараны, и кумыс из твоего аула, которым угощалась молодежь в дни мира и дружбы! Ну, называй еще виновников!

Он бросил на Такежана уничтожающий взгляд, нахмурился и гневно продолжал:

— Скажи просто, что ты не можешь или не хочешь предотвратить зло — жмешься в сторонку, виляешь, ищешь повода, чтобы не вмешиваться!

Это было обвинением уже не только Такежана, а всех иргизбаев. Абай умел говорить так, что его слушали все. Он бросал правду в глаза, точно бил по голове прямыми словами; смелая, злая, его речь казалась приговором беспристрастного судьи. И сейчас, когда после споров он заговорил так решительно, Майбасар и Такежан невольно замолчали. Ясная мысль и справедливость Абая, пользовавшегося общим уважением, перетянули. Майбасар и его сторонники потерпели поражение.

Но все же Абай своего не добился. Его поддерживали только Жиренше и Базар. Это, конечно, было немало: Жиренше и Базар представляли собой два крупных рода — котибаков и топаев. Но против него было тоже два рода: Даданбай, представитель торгаев, из чувства мести присоединился к Майбасару. Он понял, что подвертывается случай припомнить Базаралы недавнюю обиду из-за Балбалы, расправившись если не с ним самим, то с его братом.

Итак, единого решения не было. Посылать человека к враждующим племенам было не с чем. Но Абай, опасаясь, как бы вражда не дошла до кровопролития, сам отправил посланца в аул Сугира. Его выбор пал на Ербола. Тот должен был передать самому Сугиру и Акимхоже просьбу и пожелание родичей: «Зачем размахивать руками и ссориться со старыми друзьями? Не надо бередить рану и осложнять дело».

Но Абай и его сторонники не знали того, что, посылая к иргизбаям просить посредничества, Сугир пообещал Майбасару и Такежану за решение в его пользу целый косяк кобылиц с жеребцом. У тех хватило совести предать посредников. Высказываясь на сборе неопределенно и смутно, они уже потихоньку дали знать Сугиру: «Пусть не стесняется с жигитеками, пусть не колеблется, наседает сильнее. В конце концов родичи-посредники не станут на сторону озорников, а поддержат потерпевших».

Их салем подхлестнул и без того обозленного Сугира, который уже совсем потерял голову от гнева и из всего их совета смог понять только последние слова. Он принял их как решительную поддержку со стороны всего Тобыкты и тотчас послал к жигитекам Кунту, молодого жигита, недавно ставшего одним из вожаков рода Бокенши, с требованием немедленно выдать жигита и девушку, а в случае отказа — указать место для решения спора силой.

Но под влиянием Абылгазы жигитеки не пошли ни на то, ни на другое. Они поручили Кунту передать такой салем: «Так могут говорить враги, а не родичи, ищущие дружбы. Придите к нам с таким словом, которое не раскололо бы народ, а принесло мир. Пригласите нас на совет, чтобы вместе найти справедливый выход. А то, что вы говорите, — это обида, оскорбление и насилие. Что вы делаете, опомнитесь! Ведь если у собаки есть хозяин, то и у волка бывает покровитель. Что плохого сделал вам Жигитек до этого несчастного случая? Кто еще так дружил с вами, как мы? Ведь между нами и волос проскользнуть не мог, нам ли менять такую тесную дружбу на вражду и гнев? Вспомним Божея, Суюндика и Байдалы. Они завещали нам дружбу и мир, которым сами положили начало. Пусть бокенши обдумают свои слова и тогда дадут нам ответ».

Выслушав это поручение, Кунту отвел в сторону молодых руководителей Жигитека — Жабая, Бейсемби и Абдильду, выдвинувшихся так же недавно, как он сам, и негромко сказал им:

— Вряд ли такой ответ удовлетворит Сугира. Он себя не помнит от гнева. Беду накличете, родичи… Не упрекайте после, что я вас не предупредил.

— Стой, стой, что ты говоришь? — насторожился Жабай.

Высокий и спокойный Кунту, не сводя с него острого взгляда блестящих черных глаз, коротко подтвердил:

— То и говорю.

Жабай заколебался. Но отчаянный Абдильда и знать не хотел сомнений и отступления. Он заговорил быстро и твердо:

— Э, Кунту! На весах не мы с тобой — честь рода и предков! Если Сугир так зарвался, что для него это — ничто, ему не уйти от божьей руки!

Кунту вернулся с ответом: ослушников жигитеки не выдали, вину на себя не приняли — все остальное было пустыми словами.

Сугир взвыл. Он бил плетью землю у очага, вызывая духа предков рода Бокенши, и кричал в ярости:

— Все мои косяки в жертву отдам! Все добро раздам в память твою, только отомсти за меня!

Сугир неистовствовал. С наступлением сумерек он посадил на коней сотню жигитов, которые, вооружившись соилами, только и ждали знака.

— Жигитеки увели у меня дочь, — сказал он им. — Откупа я не приму. Уведите и вы от них невесту — да такую, чтобы у них сердце заныло!

И только когда они ускакали, Сугир молча выслушал Ербола. Он ничего не ответил. Казалось, слова Абая и не дошли до него.

Жигиты Бокенши, ускакавшие в набег, вдоволь натешились и скоро вернулись с добычей. Один из жигитеков недавно женился на молодой красавице. Бокенши нагрянули к нему, отобрали жену, которая ходила еще под свадебным платком, разорили аул и умчали молодую женщину, не дав никому опомниться.

Бейсемби и Абдильда, узнав о случившемся, приняли бесповоротное решение. Их ярости не было конца.

— Для чего мы возились с ними? Какие это родичи? Это чужие для нас! Разве родич решится на набег? Они сами подстрекают нас на борьбу!.. Вставай, садись на коня! — приказал Абдильда, обращаясь к Абылгазы.

Сборы прошли спешно. Возмущение жигитеков вспыхнуло с такой силой, что призывы были не нужны. Говорили мало, но все поднялись сразу. Сто жигитов под предводительством Абылгазы тут же вскочили на коней и поскакали к аулам Бокенши. После полуночи всадники вернулись. Они не тронули табунов противника — они увели только одного человека. Это была молодая жена Солтабая, одного из влиятельных жигитов Бокенши: Солтабай тоже женился недавно, и его жена тоже еще не сняла свадебного платка.

В эту ночь ни бокенши, ни жигитеки не спали. Едва весть о новом уводе облетела аулы бокенши, они, не дожидаясь рассвета, пригнали из ночного всех коней. Все мужчины Бокенши вооружились соилами, пиками, секирами и со всех сторон потянулись к аулу Сугира. Жигитеки тоже приготовились к схватке. И не успело взойти солнце, все пространство между Сарыголем, исконной землей жигитеков, и Шалкаром, принадлежавшим бокенши, наполнилось вооруженными толпами. С первыми лучами солнца широкие равнины и пологие холмы превратились в поле битвы.

Сам Сугир, почти семидесятилетний старик, тоже схватил пику и ринулся в бой. В одной из стычек он лицом к лицу столкнулся с Жабаем и Бейсемби. Старик взял пику наперевес и помчался прямо на них. Жабай успел крикнуть своим жигитам:

— Старик смерти ищет! Не трогать его!..

Сугир почти доскакал до Жабая, но наперерез ему кинулся один из молодых жигитеков. Сугир сбросил его пикой с коня и рванулся дальше. Но, видно, старика мучило, не убил ли он молодого жигита, потому что он все оглядывался на него, пока не нагнал Бейсемби. Тот и не собирался расправляться со стариком — он хотел только вырвать у него пику, и Сигур, точно догадавшись об этом, сам сунул ему в руки конец ее и, безоружный, ускакал назад. Бейсемби, не выдержав, расхохотался.

— Видели, что он сделал? Сам пику подсунул! — закричал он, подняв пику над головой и показывая Жабаю. — Теперь, если тот жигит помрет, старик скажет: «Не я, мол, его убил, у меня Бейсемби пику выхватил!» Видали хитреца?..

Но в других местах побоища люди захлебывались кровью, падали с коней.

Лучшие бойцы жигитеков и бокенши отличались в поединках. Из жигитеков всех превзошел Абылгазы, из бокенши — Маркабай. Этому жигиту с могучей грудью и с икрами чуть не в детскую люльку только что исполнилось тридцать лет. Большеглазый, плосколицый Маркабай действительно обладал исполинской силой и прославился во всем Тобыкты как борец и как невероятный обжора. Сегодня он то и дело менял под собой коней и носился по полю, как ураган, сбивая на скаку всадников. Самому ему тоже пришлось жарко, он был уже изранен, но как будто и не замечал этого.

Бой, не ослабевая, продолжался до полудня. Противники отправляли по аулам раненых, чтобы они не достались в руки врага. Сородичи захлебывались в крови. Но к полудню многочисленный отряд иргизбаев, котибаков и торгаев, узнавших о схватке, примчался на поле битвы и заставил прекратить побоище. Иргизбаи вклинились в ряды всадников, и Жакип остановил взаимное избиение.

— Кто не прекратит свалки, на того вина ляжет, тому и мы врагами будем! — кричал он, врываясь в кучки сражающихся.

Иргизбаи не двинулись с места, пока противники волей-неволей не прекратили битвы и не разъехались по своим аулам. Но после этого все родичи-посредники направились за бокенши и остановились у Сугира. Для жигитеков это было плохим признаком — не означало ли это: «Пострадали бокенши, мы должны быть с ними»? Или: «Бокенши не виновны, мы заступаемся за них»? Как бы то ни было, поступок посредников сильно встревожил многих жигитеков.

Как всегда после такой схватки, которая была для многих уже не первой, потери и кровопролитие не мешали обеим сторонам издеваться и подсмеиваться над врагом и хвастливо кичиться своими подвигами. На этот раз первым вызвал насмешки жигитеков Сугир с его пикой, вслед за ним жертвой общего остроумия стал Маркабай.

После боя он с друзьями остановился в ауле Далекен, где ему давно приглянулась одна девушка, Кундуз, Хотя она отвечала ему взаимностью, мать старательно оберегала ее и целое лето не подпускала к юрте Маркабая. Теперь жигит решил воспользоваться суматохой. Он попросил сверстников отвлекать старуху мать разговорами, а сам направился в юрту девушки. Кундуз сидела одна за вышиванием, над очагом в большом котле варился суп. Великан Маркабай, бесстрашный на поле боя, потерял всю свою самоуверенность и даже не мог толком отвечать на расспросы Кундуз о побоище. Забыв о своих ранах, он с умоляющим видом смотрел на нее и вдруг, решившись, обнял ее и припал жарким поцелуем к ее шее. Но тут старуха, заметившая отсутствие жигита, кинулась к своей юрте и заглянула в дверь.

— Вон отсюда, будь ты неладен! — крикнула она, вбегая.

Но Маркабай точно не слышал. Он оставался стоять, как прикованный, обнимая девушку. Старуха взвизгнула и, выхватив из кипящего сыра уполовник, стукнула им по голому, как котел, черепу великана.

— Мало тебя сегодня били, проклятый! — крикнула она.

Тут только Маркабай выпустил девушку из объятий и опрометью ринулся из юрты. Он сам рассказал товарищам о своем поражении, и в тот же день — день кровавого побоища — весь народ стал потешаться над батыром, бежавшим от старухи.

Отряд родичей-посредников действительно остановился у бокенши неспроста. Старейшины всех четырех родов решили признать виновными жигитеков и принудить их выполнить требования бокенши. В аул Сугира явились все посредники — представители Иргизбая, Торгая, Котибака и Топая.

Накануне Жиренше и Базар до поздней ночи сидели с Абаем, обсуждая, как примирить противников. Когда же примчалась весть об уводе жены Солтабая, оба они заговорили иначе:

— Что же можно сделать, если жигитеки не хотят считаться с родством?.. Правда, бокенши слишком круто ответили на дерзость Оралбая, но неужели жигитеки не могли потерпеть? Обожди они немного, нам было бы что сказать посредникам. А теперь все сами напортили: и Оралбаю с Коримбалой лазейки не оставили, и себе повредили. Сейчас уж ясно — пока не вернут девушку, покоя не будет…

И оба вслед за Майбасаром поехали к бокенши.

Абай понял, что остался один. Он глубоко переживал все происходящее. Ему было стыдно за свою беспомощность перед Оралбаем и Коримбалой, а возникшая смута удручала его. Он сидел дома, обдумывая, что делать. Наконец он принял решение, послал известие к Базаралы, а сам начал собираться в путь, никому не говоря о своих намерениях.

Посредники, прибыв в Бокенши, выслали верхового к жигитекам с требованием немедленно прислать в аул Сугира доверенных людей, которые будут держать ответ от всего их рода. Жабай, Бейсемби и Абдильда в сопровождении двенадцати жигитов тотчас же сели на коней. Такой поворот дела серьезно обеспокоил Бейсемби, и перед отъездом он поручил Абылгазы передать беглецам его совет: «Дело идет не к добру, пусть Базаралы подумает, не лучше ли увезти их в более надежное место».

Базаралы принял эти слова как оскорбление.

— Эх, родичи с каменными сердцами! — вспылил он. — Можно ли положиться на их кривой суд? Сугир — богач, а я беден. Ему его пегие одним своим ржанием помогут, — вот погляди, сколько их будет плясать под этими посредниками!.. А я что? Бежать — некуда, убойного скота, чтобы угощать алчных взяточников и краснобаев жигитеков, тоже нет… Что же, остается самому ехать на их совет!

Но Абылгазы резко возразил ему:

— Они и без того раздражены. Ты только раздуешь пламя — увидят тебя, еще больше обозлятся, хуже будет…

Тогда Базаралы пробрался к Оралбаю и Коримбале и решил укрыться вместе с ними в безлюдных каменистых отрогах Чингиса. Глубокая обида переполняла его: он должен бежать в горы, как раненый волк от погони, таща на спине волчат.

Единственным утешением для тех беглецов была поддержка Абая, которую они получили через Амира накануне выезда: Абай прислал им четырех хороших коней под седло и одного стригуна для убоя. Посланный передал Базаралы слова Абая:

— Родичи предали их. Я готов от стыда сквозь землю провалиться. Если хотят знать мой совет, нечего Базекену ждать поддержки от сородичей: завтра и жигитеки начнут преследовать их, тогда он останется совсем один. Пусть лучше немедленно уезжает с беглецами в город к русскому начальству. Если решатся на это — пусть сообщат мне, я сам поеду в Семипалатинск и постараюсь помочь им. Здесь же, один среди всех этих людей, я бессилен.

Забота и поддержка Абая подняли дух Базаралы, но намерений его не изменили.

— Нашелся же в Тобыкты настоящий человек, — это ты, Абай! — передал он в ответ. — Ты не отрекся от меня, как отрекся мой род. Я верю, что ты готов помочь мне в городе. Но я не поеду. Как явлюсь я туда? Как беглец, как изгнанник? Никто никогда не шел у нас по такому пути, и ни в ком этот поступок не вызовет сочувствия? Не лучше ли мне сперва узнать решение родичей? Если нас предадут, я за свою честь постоять сумею. Без борьбы и боя не сдамся, я поклялся помогать моим друзьям до конца.

Он увез беглецов в Чингис, спрятал в недоступном ущелье и там зарезал для них стригуна, присланного Абаем. А сам, заткнув за пояс нож, сунув под колено шокпар и вооружившись пикой с дубовым древком, встал у входа в ущелье, словно тигрица, охраняющая детенышей. Он не слезал с коня несколько дней. Его тело закалилось и окрепло; настороженный, ловкий, выжидающий — он стал неузнаваем. С бледного, словно окаменевшего лица не сходило выражение гнева и решимости.

Тем временем переговоры в ауле Сугира закончились. Бейсемби и Жабай сдались. По решению старейшин род Жигитек признал вину и согласился возместить ущерб. Кроме скота, старейшины постановили передать в пользу Сугира три зимовки жигитеков по реке Караул. Жигитеки обязались отказывать беглецам в приюте. Были отправлены люди для поимки несчастных влюбленных, чтобы увезти Коримбалу в Каракесек к жениху.

Первый отряд из десяти человек столкнулся с Базаралы у входа в ущелье. Тот один принял бой: он решил биться насмерть. В первой же стычке он сбросил пикой с коней пятерых, остальные отступили.

Но найдя след беглецов, они собрали сюда всю погоню, рыскавшую по склонам Чингиса в поисках, и повторили нападение. Теперь на Базаралы напали тридцать человек. Осилить его они не смогли, но вынудили его отступить и отрезали ему путь в ущелье, где были спрятаны беглецы. Он метался по горам, стараясь прорваться к ним, и все, кто встречал его, пугались его лица: это был воин, готовый к смерти. В ущелье отряд нашел Оралбая и Коримбалу. Сопротивлявшегося жигита связали и оставили на камнях, а девушку бросили поперек седла и увезли. Оралбай закричал ей вслед:

— Коримбала, свет души мой! Не буду я сыном моего отца Каумена, если не сыщу и не увезу тебя!

Коримбала успела ответить в бессильной тоске:

— Душу свою в жертву принесу, только отбей меня!..

В тот же вечер Базаралы прискакал в Большой аул жигитеков, остановил коня посреди юрт и закричал, обращаясь к духам предков Кенгирбая и Божея:

— Где же вы, аруахи? Или не видите позора? Прокляните потомков, предавших честь рода!

Бейсемби, Жабай и Абдильда окружили его. Базаралы кричал, что нападет на бокенши, зальет кровью и перебьет их. Жигиты, боясь новой распри, схватили поводья его коня и пытались уговорить его. Но Базаралы хлестал их по головам плетью.

— Негодяи! — кричал он в тоске и в гневе. — Душу свою продали!.. Не раз еще свой род предадите… Прочь с дороги!

Но Бейсемби и Абдильда не отпускали поводьев. Жабай созвал всех жигитов аула. Они окружили Базаралы, стащили его с коня, втолкнули в юрту и навалились на него, не давая двинуться. Всю ночь его стерегли.

Не успели привезти Коримбалу к бокенши, как весть о взаимной клятве влюбленных облетела все аулы. Участь девушки была решена давно. Сугир прямо заявлял: «Тухлое яйцо в ауле держать не буду». Теперь, поняв, что Оралбай и Коримбала еще не сломлены и что Базаралы готов на все, бокенши поторопились отправить девушку в Каракесек под охраной жигитов. Отсылая дочь, Сугир велел передать: «За приданым пусть приезжают потом, а невесту передаю им в руки сейчас, пока она еще жива. Пусть распоряжаются ею сами: если не уймется — власть их. Хоть убьют — оплакивать не буду и пени не потребую».

Смута в Тобыкты кончилась.

Через два дня Оралбай, освободившись от пут, поскакал вслед за любимой в Каракесек. Он сам не знал, на что надеялся и зачем ехал, но сердце его обливалось кровью и совладать с собой он не мог.

Родные жениха Коримбалы, особенно старшие снохи, не спускали с нее зорких глаз. Она исхудала, осунулась и, казалось, смирилась. В этот вечер у нее в Молодой юрте сидел у очага высокий, широкоплечий жигит, брат ее жениха, охраняя ее. Он молча точил нож и только раз за весь вечер буркнул:

— Если не смиришься, помни — я на все готов… Либо тебе подыхать, либо твоему любовнику…

Мясо в казане, кипевшем на очаге, сварилось, и угрюмый жигит пошел в соседнюю юрту звать остальных к ужину. Тотчас на пороге появился Оралбай.

Коримбала в ужасе отшатнулась. Угроза деверя, недавние кровопролитные схватки родичей, скалы Чингиса — все снова пронеслось перед ее глазами. Оралбай понял: у его Коримбалы сломлены крылья. Оба молчали. Девушка медленно подошла к любимому:

— Судьба наша решена… Прощай, Оралбай… Пусть это будет моим последним приветствием… тяжелым и печальным, как последний поклон хромой старой келин в Большой юрте… Возьми себя в руки, свет мой…

И она прижалась к его губам горячим прощальным поцелуем.

Оралбай, страстно обняв ее, выбежал из юрты, задыхаясь от рыданий. Все погибло: Коримбала сравнила себя со старухой, для которой кончились все радости жизни.

Он вскочил на коня и ускакал. Никто не знал, куда он исчез. Прошло несколько дней, от него по-прежнему не было вестей. Абай не мог успокоиться. Как-то, говоря об этом в своей Молодой юрте с Айгерим, Амиром и Ерболом, он вдруг вспомнил Биржана.

— Драгоценны такие светочи, как ты, Биржан! — вырвалось у него. — В тебе воплотилась вся благородная сила моего народа. Это твоя песня раскрыла юные сердца… Как брошенный камень, она возмущает даже стоячую воду. А жизнь этого требует: если бы в ней не было сил, способных, как вихрь, взметать ее, дни тянулись бы полные гнили и тления…

Ербол не согласился:

— Удар пришелся по всей молодежи. Она с надеждой смотрела в будущее, теперь на ней снова тяжкие путы.

Но Абай смотрел глубже.

— Пусть процветает такое искусство, которое может бороться с мрачной и косной степной жизнью, пусть даст оно силу каждому мужественному человеку, — задумчиво сказал он и после долгого молчания добавил: — «Пусть лев разобьется, пытаясь прыгнуть на луну, — все равно его львенок не бросит своих львиных повадок. Пусть белый сокол запутается в тенетах — все равно его соколенок, вылетев из гнезда, соколом и останется…» Мудрец был казах, сказавший это. Злоба и темнота Тобыкты победили Оралбая. Но жизни они не победят и историю не повернут… Не повернут.

 

Взгорьями

 

1

Дверь распахнута, тундук открыт, и прохладная юрта полна дыханием ясного весеннего утра. Запахи полыни и ковыля, перебивая друг друга, врываются в нее вместе с разноголосым шумом весны. Абай сидит возле высокой кровати с костяной резьбой, облокотившись о круглый стол. Чтение не мешает ему воспринимать все разнообразие жизни, окружающей юрту.

С ближних склонов Акшокы доносится громкое и настойчивое кукование: маленькая, ничтожная птица кличет дружка, посвящая весь мир в свою ничтожную тайну. Над юртой повис в небе жаворонок и наполняет ее своей трелью. Порой слышится шелест крыльев — это утиные стаи пролетают над широко раскинувшимися холмами к лугам, покрытым весенним разливом. Вот совсем рядом пробежали ягнята и козлята, дробно стуча крохотными крепкими копытцами, — что-то испугало их, и они опрометью кинулись в сторону, спасая свои маленькие жизни. Из соседней юрты доносится порой звонкий гомон детей, и голоса малышей как бы перекликаются с блеяньем ягнят…

С особой остротой Абай ощущает возрожденную весной жизнь, врывающуюся в его уединение. Солнечные лучи, падающие через широкое кольцо шанрака на узорчатые кошмы, по-весеннему ласковы и мягки, тишина в нарядно убранной юрте успокаивает душу. Ему дышится легко и радостно, и он склоняется над страницами, перечитывая их с новым, удивительным чувством, будто видя их совсем другими глазами: книга и ее читатель наконец поняли друг друга.

Сегодня произошло большое событие: эта книга была первой большой русской книгой, которую Абай прочел до конца почти свободно, как будто она была написана на родном языке.

Всю минувшую зиму Абай, окружив себя помощниками — словарями и учебниками, сидел только над русскими книгами. Весной, когда ему показалось, что свет нового мира уже открывается ему, он взялся за Пушкина. Начал он с прозы и, читая, с восторгом чувствовал, что понимает решительно все. Это был «Дубровский». Пушкин открыл перед Абаем все богатство русского языка — и теперь Абай смог оценить и все богатство мыслей этой книги.

Глубокое душевное удовлетворение и особенно острое ощущение окружающей жизни, владевшие сейчас Абаем, и были вызваны встречей с этой книгой: она оказалась тем спутником, которого случайно находишь в дороге и который вдруг становится неожиданно близким другом. Абай давно не испытывал такой радости. Сегодняшний день был оправданием его долгого отшельничества, оправданием его ухода от всех домашних дел и разговоров: брод, который он долгие годы искал, стремясь достичь другого берега, был наконец найден и перейден.

Майбасар, Жиренше и Такежан давно уже посмеивались: «Женился на Айгерим и из юрты не выходит — насмотреться не может! Всегда в небесах витал, а тут попался к ней в руки, как воробей в кольца змеи!.. Привык летать — а брякнулся в пыль!»

Услышав это, Абай рассмеялся, но продолжал сидеть над книгами, словно усердный ученик медресе. Он не делился ни с кем своими мыслями и не просил советов. Ему самому было неоспоримо ясно, что в его время жизнь не позволяет замыкаться в степном маленьком мире. И в мыслях о городе, об «Акбасе Андреевиче», о библиотеке и о воспитании детей он пришел еще к одному решению: построить себе в Акшокы, откуда до Семипалатинска было на сорок верст ближе, отдельную зимовку, удобный дом, где он мог бы жить так, как ему хочется.

Едва сошел снег, он перекочевал в Акшокы, хотя ни один аул еще не покидал зимовок, — юрты матери, Оспана и Дильды оставались в Жидебае. Абай перевез сюда только Айгерим и своих детей от Дильды — Акылбая, Абиша, Гульбадан и маленького Магаша с их учителем, прозванным «Кишкене-муллой» — «младшим муллой» — в отличие от Габитхана. Вместе с Абаем прикочевали со своими юртами и имуществом несколько соседей из числа обслуживающих Большой аул, приехали мастера и рабочие, и постройка началась сразу же. За работой следили Ербол и Айгерим, — сам Абай не выходил из юрты, отдавая все время изучению русского языка.

Так и сейчас он сидел над книгой, когда в юрту вошли Айгерим, Ербол и Кишкене-мулла, казавшийся крайне удивленным. Продолжая разговор, он говорил Айгерим, переступая порог:

— Создатель милосердный! Мыслимо ли это, чтобы и сегодня, когда кладется первый камень нового жилища, Абай не захотел проститься со своим уединением! Уж не приковал ли его к постели недуг?

Айгерим негромко рассмеялась:

— Нет, он здоров… Просто нет времени: у него, мне кажется, здесь более трудная работа, чем постройка.

Абай спросил ее и Ербола о ходе работ, пожелал удачи и потом весело продолжил ее слова:

— Айгерим права. Вы, конечно, рассмеетесь, если я скажу, что мой труд и правда тяжелее труда каменщика Тюре… Работа Тюре видна всем, но и я своим трудом добился немалого…

Ербол насмешливо подмигнул Кишкене-мулле:

— Ну, уж конечно, просиживать мягкое корпе много трудней, чем таскать кирпичи!

Кишкене-мулла продолжал недоумевать:

— Сегодня такой торжественный день — ваша супруга и ваши друзья, воодушевляемые благими намерениями, положили начало доброму делу. Поистине достойно удивления, что вы отстранились от общей радости…

Айгерим не упрекала Абая, но, видимо, не оправдывала его. Она только объяснила ему, о чем идет речь:

— Мы пригласили сегодня муллу благословить работу. Закололи в жертву овцу, мулла призвал святых предков, прочитал Коран и благословил новое жилище…

Абай еще раз пожелал Айгерим, детям и друзьям счастливой жизни в новом доме, как бы одобряя ее действия, но в глазах его мелькал насмешливый огонек. Он повернулся к Кишкене-мулле:

— Мулла-аке, я не знал, что есть особая молитва на постройку дома в Акшокы… Какой же текст вы читали?

Кишкене-мулла вспылил:

— Вы думаете, нет такой молитвы? Каждый мусульманин должен знать, что на всякое благое начинание есть своя святая молитва! Я прочел «Яразикул гибади» — «Хвалю насыщающего нас», — разве она не к месту?

Абай заметил все с той же сдержанной иронией:

— Мне помнится, мулла-аке, что эта молитва составлена для приготовления тока перед молотьбой, я как будто читал об этом в своде «Лаухунама»…

Насмешливый тон Абая не понравился Кишкене-мулле. Он нахмурился, сверкнул на него большими синими глазами, но промолчал. Ербол пожалел вспыльчивого, но доброго муллу и примиряюще обратился к Абаю:

— Э, Абай, ну что ты придираешься? Твердит же темный народ: «Черной овцы башка, серой овцы башка, а мы — рабы божии…» — и думает в своей простоте, что молится! А мулла пел настоящую молитву, и так красиво пел, — нам с Айгерим показалось, что она молитва всех молитв, будь она хоть о токе, хоть о лугах!.. Доброе намерение оправдывает все!..

Общий смех рассеял набежавшую тучку. Айгерим кивком подозвала молоденькую Злиху, переменила на столе перед Абаем скатерть и приказала подавать кумыс. Абая вновь охватило радостное чувство, с которым он закончил книгу, и он решил поделиться с друзьями наслаждением, которое дал ему завершенный труд. Прихлебывая редкими глотками густой холодный кумыс, он стал перелистывать лежавшую перед ним книгу.

— Конечно, — начал он, — построить жилье, подготовить ток, замесить глину для кирпича — это труд. Но добиться понимания мудрых книг, которые долгие годы не могли говорить с тобой понятным языком, — это тоже немалый труд. Айгерим и Ербол хорошо знают — да и вы, мулла, догадываетесь, — что весь этот год я жил только одним стремлением. И вот сейчас я радуюсь так, как будто увидел законченное здание моих желаний…

Он замолчал, боясь, что слова его не совсем понятны Айгерим и Ерболу. Но тут пришло в голову неожиданное сравнение, и он продолжал, глядя на Ербола:

— Вот Кишкене-мулла тебе объяснит… Бывает, усердный шакирд много лет учится в медресе — и вдруг в какой-то день чувствует, что прозрел. Он видит то, чего не видел за все годы ученья, перед ним сами собой распахиваются двери в знание. Муллы тогда говорят, что он «обрел ключ разумения»… Вы знаете, сколько я занимался. В русском языке я был учеником без учителя, и сегодня я тоже «обрел ключ разумения»… И как раз в тот день, когда вы, Айгерим и Ербол заложили основание новому жилищу!.. Мой труд оправдан, друзья мои…

Абай был полон волнения и радости, слова его звучали многозначительно и выражали глубокое чувство. Айгерим, привыкшая понимать состояние мужа с полуслова, ласково улыбнулась, взглянув на него, и глаза ее увлажнились:

— Ну, значит, самая большая радость сегодня не у нас, а у вас… Тогда и поздравления и пожелания надо приносить вам… — И она налила в пиалу кумыс и протянула ее Абаю.

Ербол ничего не сказал, но тоже улыбнулся Абаю. Кишкене-мулла никак не мог согласиться.

— Ключ разумения?.. Вот если бы вы без духовного учителя, без халфе и хазрета усвоили «Мантык», «Гакаид» или проникли в смысл «Кафия» или «Шах Габдулла», тогда можно было бы сказать, что вы «обрели ключ разумения»… Но, когда речь идет о каком-то русском «шалтай-болтай», такое выражение неуместно. Вы заблуждаетесь, Абай, — поучительно сказал он.

Абай с досадой нахмурился и некоторое время молчал, стараясь сдержать себя. Потом, сделав глоток из пиалы, сказал спокойно и твердо:

— Наши духовные лица — халфе, хазреты, ишаны — всегда страдали ограниченностью. Я вижу, что и вы, к несчастью, тоже не свободны от нее.

Но Кишкене-мулла не сдавался:

— Если бы речь шла об исламе, я не имел бы возражений. Но о чем говорите вы, о каких книгах? И в древние времена неверные имели свою науку, но признавал ли ее хоть один из мусульманских ученых? Она недостаточна для истинного познания.

Абай понял, что спор затягивается. Ему не хотелось препираться с Кишкене-муллой, и хотя у него было множество доводов, он привел только один, чтобы остановить слвоохотливого муллу:

— Вы утверждаете, что ни один мусульманин не признавал науки неверных. Не будем говорить о других — вспомните только, что сказал сам пророк в «Хадисе»: «Чернила ученого дороже крови шахида». Вы утверждаете, что наука неверных недостаточна для познания. Но можно ли называть наукой то, что рассказывает о происхождении мира история пророков «Киссасуль анбия»? И какие знания о человечестве, о свойствах каждого народа сможете вы найти в «Крык-хадис», в «Лаухунама», в «Фихкайдани»?

Кишкене-мулла не смутился и тут:

— Если вам мало этого — читайте другие. Читайте ученых мусульман — на вашу жизнь там мудрости хватит с избытком.

Абай усмехнулся:

— Я понял бы вас, если бы вы вместе с настоящими учеными говорили: «Заимствуй знание там, где оно есть, бери его у того, у кого оно имеется». Но что советуете вы? Те пастбища, о которых вы говорите, я давно уже исходил. Не одну дорогу я истоптал, чтобы овладеть знанием, достигнутым человечеством за многие века… Удивляюсь вам, мулла… Будь вы неграмотны — другое дело, но ведь вы — учитель! Как же вы говорите, что знание нужно искать только на одной узкой тропе? Разве наука не безграничный широкий мир? Разве мудрейшие мусульманские ученые не пользовались тем, что дали Сократ, Платон, Аристотель? А кто из этих философов был мусульманином?.. Перед вами человек, жаждущий знания, посвятивший месяцы и годы его поискам, а вы говорите ему: «Не ищи, не стремись вдаль!..» — И, подумав, добавил: — Так мы с вами друг друга не поймем. В каждой жизни, во всяком стремлении есть своя вершина, своя цель. Мое стремление неудержимо, и моя цель впереди. Кончим на этом.

Он снова нахмурился и, достав красиво отделанную шакшу, постучал по ней ногтем и взял щепотку насыбаа.

Ербол не принимал участия в споре и молчал, внутренне сочувствуя другу в его жажде знаний, хотя сам был неграмотен. Но, когда разговор кончился, он, как всегда, смягчил его резкость шуткой:

— Я простой человек, мне даже непонятна пословица: «Мулла-невежда и веру разрушит». Но Абай помог мне понять одно: чуть зайдет речь о немусульманских народах, наши муллы начинают вести себя точь-в-точь, как иргизбаи и жигитеки нашего Тобыкты. Разве Майбасар, Такежан или Бейсемби дадут раскрыть рот карабатырам, кокше, бокенши, хотя бы правда и была на стороне тех?

Абай невольно усмехнулся, а Ербол заключил:

— По-моему, мулла накинулся на русские книги и науку, как Майбасар на сыновей Кулиншака!

Такое сравнение дошло не только до Абая и Айгерим: миловидная Злиха, разливавшая кумыс, — и та улыбнулась. Абай долго искренне смеялся. Но Кишкене-мулле это показалось невоспитанностью и грубостью. Он, насупившись, вышел, — и тотчас гул детских голосов, доносившийся из соседней юрты, как шум, подымаемый ягнятами в вечернюю пору, мгновенно стих: видимо, Кишкене-мулла вошел к детям.

Айгерим, вышедшая вслед за муллой из юрты, остановилась на пороге, заметив двоих всадников, приближающихся к стоянке. Она повернулась к сидящим в юрте:

— К нам кто-то едет, не разберу… Не Большой ли аул прикочевал?.. Нет, кто-то из чужих, один такой громадный… — Она вгляделась и вдруг весело рассмеялась. — Ой-бой, да это же Кенжем!.. Ну конечно, Кенжем, а я-то думаю, кто этот великан?..

Кенжемом Айгерим звала Оспана. Ербол вскочил с места, за ним вышел и Абай. Все здесь соскучились о шумном, многолюдном ауле, от которого отделились больше месяца тому назад. Аулы Кунанбая оставались на местах зимовок в Чингисе и Жидебае до полного наступления весны. Теперь их можно было ожидать здесь поблизости — на богатых пастбищах и заливных лугах урочища Корык. Видимо, аулы приближались к Акшокы.

Всадники подъехали, и Абай не меньше Айгерим удивился, как вырос и растолстел Оспан за время разлуки. Он ехал на упитанном гнедом коне с длинным хвостом. И без того крупное, его тело сейчас казалось огромным: Оспан еще не сбросил толстой зимней шубы, на голове его был большой тымак из длинношерстой мерлушки, длинные ноги, обутые в теплые сапоги, спускались до колен рослого коня. Каждый раз, когда Абаю приходилось видеть брата после долгого перерыва, он ахал от удивления.

Когда Оспан, подгоняя коня камчой, подъехал вместе со своим товарищем Дарханом, маленький аул встретил сородичей общей радостью. Айгерим вышла навстречу, взяла за повод коня Оспана и, приветливо поздоровавшись, шутливо сказала:

— Всю ночь ты, что ли, ехал, Кенже, так закутался!..

Но тот и не ответил на шутку. Большие его глаза под тяжелыми веками покраснели, словно после бессонной ночи, он был мрачен и неразговорчив и совсем не походил на веселого забияку Оспана. Идя к юрте, Абай засыпал его вопросами — где кочевье, здоровы ли отец и мать. Оспан коротко ответил, что сегодня аулы откочевали с одного из склонов Акшокы и направились к урочищу Корык, по соседству со стоянкой Абая, и потом замолчал, теребя свою редкую бороду и усы. Борода у этого великана выросла странная — каждый волосок в ней торчал отдельно, будто жесткий конский волос.

Айгерим захлопотала о чае и угощении, негромко давая распоряжения Злихе. Заметив это, Оспан предупредил, что обедать не будет. Он даже не снял пояса и, едва присев в юрте, сообщил, что старший и любимый внук Кунанбая, сын Такежана и Каражан, двенадцатилетний Макулбай, болевший с зимы, вчера скончался.

Это известие объяснило Абаю причину необычного поведения брата. С Такежаном братья жили не очень дружно, и поэтому Абай особенно оценил искренность печали Оспана: он увидел в этом любовь и сочувствие к родным. Он прекратил расспросы и оставил Оспана в покое.

Гости напились кумысу. Абай сидел молча, но теперь Оспан и Дархан, в свою очередь, начали расспрашивать его о ходе постройки.

Оспан отлично знал, что Абай не сведущ в домашних делах. Сам он был гораздо хозяйственнее и оборотливее Абая, заботился о скоте и берег добро аула. Как только Абай собрался откочевать в Акшокы для постройки дома, Оспан сам подобрал ему и знающих мастеров, и толковых рабочих, позаботился об инструментах и о запасах еды. Но после отъезда брата он шутил с матерями и домашними:

— Ну вот и Абай за ум взялся! Хоть и невелика затея, но сразу видно — дельцом станет! Говорил я ему: «Давай я буду пасти скот, а ты паси слово», — так нет, вздумал заняться постройкой! То-то нахозяйничает!..

И теперь, когда заговорили о делах, казалось, что старший брат — не Абай, а он, Оспан. Он деловито спрашивал — сколько намесили глины, сколько тысяч кирпича заготовили, сколько штук делает за день лучший мастер? Абай не мог ответить на большинство вопросов и только поглядывал на Айгерим и Ербола. Было понятно, что он ничего не знает о ходе работ. В другое время Оспан просто поднял бы его на смех, но сейчас он лишь едва улыбнулся и повернулся к Айгерим и Ерболу.

Айгерим все еще плакала, жалея Макулбая, но Оспан уже не обращал внимания на ее слезы. Он задавал ей вопросы и требовал толковых ответов. Узнав, что нужно, он собрался сам на место постройки и, пропустив вперед Айгерим и Ербола, остановился в дверях, повернувшись к Абаю.

— Прикажи оседлать коня, поедем в Корык. Побывай в Большой юрте, отдай салем отцу… И у Такежана прочти молитву… А по дороге поговорим об одном деле… Надо посоветоваться…

Абай внимательно посмотрел на него и понял, что главная причина подавленного вида Оспана крылась именно в последних словах.

— Дело касается народа? — спросил он как бы вскользь.

— Народа или злых сородичей — сам увидишь, — уклончиво ответил Оспан. — Но поговорить надо, вели седлать коня.

Но вместе с Абаем поехал и Кишкене-мулла: его вызвала Улжан, чтобы он совершил поминальное чтение Корана по умершем внуке. При посторонних Оспан не хотел начинать волновавшего его разговора, всю дорогу шла общая беседа о постройке, о покосе и заготовке кормов на зиму. Зима здесь бывает суровая, снегу выпадает гораздо больше, чем в Жидебае и Чингисе, и надо запастись кормами на случай джута. Оспан посоветовал накосить как можно больше сена на урочище, расположенном рядом с зимовкой Абая, и тут же заметил, что соседство аулов, прикочевавших на Корык, так близко к Акшокы, было невыгодно для Абая.

— Аулы пришли на свои старые места, а я и не подумал об этом, — сказал он с сожалением. — Не до того было с хлопотами о похоронах, а то бы я выбрал места подальше от тебя…

Абай тоже не подумал об этом. Забота брата его тронула.

— Ты прав, — согласился он. — Но ведь я не анет и не котибак… Не буду же я кричать: «Не смейте пускать сюда ваш скот, тут мой покос!» Посоветуйся с матерями и братьями и позаботься о моей зимовке.

Но оказалось, Оспан уже все решил:

— Пусть аулы постоят здесь до седьмого дня и примут первое поминание сородичей. А потом я отведу наши аулы подальше, — нынче воды много и разлив широкий. А тут травы подымутся быстро, без сена не останешься!

Еще при выезде из Акшокы Абай увидел огромные стада, пестревшие кругом на лугах, но стоянок аулов еще нельзя было различить. Теперь в долине, на расстоянии бега стригуна, он насчитал по меньшей мере пятнадцать аулов, остановившихся неподалеку друг от друга. Вокруг каждого виднелись табуны и стада, привольно расположившиеся на этих многоводных урочищах, покрытых весенними травами. Стада не разбредались и не двигались, животные уткнулись мордами в сочную зеленую траву и стояли недвижно, как всегда, когда скот после перекочевки попадает на свежее, тучное, еще не истоптанное пастбище. Оспан и Дархан наметанным взглядом сразу определили по поведению скота богатство пастбищ.

— Скот лучше людей понимает землю — смотрите, как прилипли к траве, не шелохнутся! — заметил Дархан.

Оспан поддержал его:

— Еще бы!.. Соскучились за зиму по лугам!..

Скоро среди пестроты стад стали видны отдельные юрты. Было понятно, что кочевья двигались ровными рядами и прибыли к месту одновременно: все аулы уже установили кереге и теперь наводили купола юрт из длинных уыков, окрашенных в яркий красный цвет и видных издалека. Потом на них стали накидывать кошмы, и все спокойное зеленое море стало покрываться белыми куполами. Вскоре в самом центре аулов поднялась восьмистворчатая Большая юрта Улжан. Едва закончилась ее установка, как во всех остальных аулах стали появляться свои Большие юрты.

Все эти стоянки расположились от Акшокы не дальше чем на расстояние бега стригуна. Пока Оспан и его спутники, спускавшиеся к аулам с возвышенности, доехали до стоянки Улжан, установка юрт закончилась всюду. Пятнадцать аулов, выросшие в безлюдной долине, сразу оживили ее, наполнили шумом и движением.

Не останавливаясь у Большой юрты, братья поехали прямо к траурному аулу Такежана, расположившемуся рядом со стоянкой Улжан. Став волостным и быстро разбогатев, Такежан отделился от родных и кочевал самостоятельным аулом, но после смерти Макулбая Улжан на последних перегонах ставила свои юрты вблизи стоянки сына. И она сама, и другие старшие родичи большую часть времени проводили в юрте Такежана. Потеря первенца вызвала всеобщее сожаление и внимание к Такежану и Каражан, — не только Улжан оплакивала умершего, успокаивала родителей и устраивала поминовение, но и сам Кунанбай все эти дни держался ближе к сыну и снохе.

К траурной юрте Абай подъехал без громкого плача и не на всем скаку — если умер подросток, это считается нехорошей приметой. Он молча обнялся с Такежаном, стоявшим у входа, и только в самую юрту, где уже голосили Каражан и другие женщины, он вошел с обычным поминальным причитанием: «Дитя мое, жеребеночек мой…»

Юрта была полна сородичей — мужчин и женщин. Все плакали. Абай и Кишкене-мулла, совершая поминальный плач, обнялись по очереди со всеми старшими женщинами, начиная с Каражан, Айгыз и Улжан, и потом, продолжая молча плакать, сели ниже Кунанбая и Каратая, сидевших на переднем месте юрты. Через некоторое время общий плач затих, одна Каражан изливала в причитаниях свое материнское горе.

Несмотря на печаль этой минуты, Абай не мог найти в себе сердечного участия к Каражан. Голос у нее был низкий, неприятный, он дребезжал и надоедал, слова звучали холодно и не пробуждали глубокого чувства. Каражан плакала о сыне, а от голоса ее веяло холодом.

Кишкене-мулла начал чтение Корана на бухарский лад — звучно и нараспев. При первых его словах Кунанбай склонил голову, закрыл свой единственный глаз и сделал рукой знак все еще голосившей снохе. Айгыз и Калиха, сидевшие рядом с Каражан, поняв Кунанбая, остановили ее:

— Хватит, келин, не мешай читать Коран…

Абай и Оспан долго просидели в траурной юрте. Народу в ней осталось немного: только Кунанбай, Каратай и Улжан проводили здесь весь день. Тут же сидел мулла Габитхан в очках, с чалмой на голове, читая Коран, положенный перед ним на большую белую подушку. Он читал истово, с чувством, глаза его, опущенные на Коран, порой закрывались — он читал суры Корана наизусть. Кунанбай чуть слышно сказал несколько слов Кишкене-мулле. Тот совершил омовение, достал привезенный с собой Коран, положил подушку ниже Габитхана и тоже начал читать шепотом, растягивая слова. Оспан прислонился плечом к Абаю, а спиной — к кереге и задремал под этот монотонный шепот. Абай тоже молчал — с отцом они перебросились лишь несколькими обычными вопросами о здоровье.

Кунанбай вернулся из поездки в Мекку, которая затянулась на четыре года, в конце минувшей зимы. Он поседел и казался глубоким стариком. Крупное его тело еще сохранило былую величественность, но все лицо избороздили бесчисленные морщины. Когда-то крепкий и сильный, он выглядел теперь усталым и опустившимся. На голове его была привезенная из Мекки белая ермолка, на плечах — белый шелковый чапан со стеганым воротником, какой тоже не носили тобыктинцы. Голос его не звучал, как раньше, сильным, низким басом: о чем бы он ни говорил, он говорил теперь негромко и мягко. Сородичам он стал казаться человеком другого мира, другого воспитания. Всем своим видом он показывал свою набожность и мягкость, производя впечатление кающегося грешника.

Вернувшись из Мекки, он поселился в юрте Нурганым за постоянно опущенной занавеской, превратив свое жилище в какую-то келью или михраб. Он жил, будто прячась от всех, и лишь смерть внука привела его на время к людям. Из этого безмолвного одиночества его мог изредка выводить только его давний друг, старый Каратай.

Абай знал, что с отцом говорить не о чем, и весь день провел молча. Разговаривали только Кунанбай с Каратаем. Старик обладал способностью втягивать в беседу любого, и сейчас он сумел расшевелить даже Кунанбая: он повел речь о вещах, уместных в обстановке траурной юрты, и стал задавать вопросы, на которые всякий набожный мусульманин не может не ответить. Это были расспросы о могилах святых, которые хаджи Кунанбай посетил в Мекке и в Медине. Кунанбай, перебирая четки, негромко отвечал Каратаю:

— В Медине я посетил могилы Рассульаллаха, хазрета Абубакира, Гумара и Фатимы. Довелось побывать и на могилах хазретов Габбаса, Хамзы и Гусмана.

Каратай продолжал с тем же набожным видом:

— А кроме упомянутых тобой святых, есть ли там могилы кого-либо из сахабов?

Кунанбай и на этот вопрос охотно ответил:

— Там покоятся Сагди-бин-Уакас, Габдрахман-бин-Гауф и хазрет Гайша. Эти места называются местами упокоения друзей пророка.

Габитхан, не отрывая глаз от Корана, заметил:

— Эти места называются по-арабски — Гашура и Мубашшара. — И он продолжал свое чтение.

Кунанбай повернулся к мулле и склонил голову в знак почтения.

— Вы правы, мулла, я объяснял ему на нашем родном языке…

Теперь Кунанбай уже сам стал описывать свое путешествие из Мекки в Медину, — как тринадцать дней он блуждал на верблюде по пустыням Аравии, выйдя из города Шам с караваном. Он сообщил, на каком именно месте он облачился перед въездом в Мекку в одеяние паломников — «ихрам», как поднимался на гору Гарафа, сколько намазов совершил внутри священного храма у Каабы. Говорил и о том, что из Мекки он вышел пешком, и вспоминал подробности обратной дороги. Казалось, что Кунанбаю, проводившему жизнь в безмолвном отшельничестве, эта беседа с Каратаем была приятной и радостной. И за чаем и за обедом он оказывал Каратаю всевозможные знаки внимания, а когда Каратай вышел из юрты, Кунанбай обратился к Улжан, как бы делая вывод из этой беседы:

— Мало среди наших неграмотных казахов таких сведущих, как Каратай. Все, что я видел, он знает так, как будто сам побывал в тех местах.

— Да сбудутся все его желания! — сказала Улжан. — Сегодня и я получила от него пользу: он заставил вас рассказывать о многом, о чем вы до сих пор молчали. Вы столько увидели, столько узнали — а все берегли про себя, будто пряча от нас.

Улжан высказывалась не часто, но всегда метко. И Кунанбай и Абай поняли, что, похвалив Каратая, она упрекнула мужа. Кунанбаю слова жены показались легкомысленными, и он нахмурил брови, как бы говоря: «Женщина всегда останется женщиной, при ней все святое нужно хранить в тайниках души». Быстро перебирая четки, он отвернулся от Улжан и, шепча молитву, поднял руки и провел ладонями по лицу.

Абай посмотрел на мать и усмехнулся. Беседа отца с Каратаем, справедливый упрек матери, недовольство отца — во всем этом он чувствовал пустоту и бессодержательность жизни Кунанбая. Четыре года дальних скитаний кончились перечнем могил. Отец отвернулся от семьи, друзей, родных, упрятал себя от всего мира за полог… Как мало приобретение, как велика утрата! Разве имеет какой-нибудь смысл вся его теперешняя жизнь?..

Когда Абай с Оспаном выехали из аула Такежана, солнце уже шло к закату. Братья не решали заранее, где заночуют, — они просто сели на коней и поехали берегом реки в стороне от аулов и табунов, спускавшихся к водопою. Дорогу выбрал Оспан, и Абай, ожидая обещанного утром разговора, молча поехал за ним. Но беседе их опять помешала неожиданная встреча. На этот раз помехой оказался их племянник, сын умершего Кудайберды — Шаке. Едва они спустились к реке, юноша вскачь нагнал их на отличной светло-серой кобылице. Легкий чапан его распахнулся, тымак из черной мерлушки с золотистым шелковым верхом сбился на одно ухо. Подлетев на своей резвой малолетке плавно и быстро, как парусный челн, он отдал салем и, показывая на серого сокола, который сидел на его руке, возбужденно заговорил, улыбаясь:

— Нарочно нагнал вас, чтобы похвастаться соколом!.. Абай-ага, поезжайте берегом, не я буду, если не привяжу к вашим седлам по утке!..

Сокол привлек внимание Абая. В багровом свете заходящего солнца стальные перья птицы отливали червонным золотом, а карие глаза сверкали кровожадным блеском, будто сами излучали огонь, боровшийся с отраженным в них пламенем заката. Сокол так понравился Абаю, что он взял его у Шаке, посадил на свой рукав и опытной рукой стал гладить его голову и перья, ощупывая его мышцы. По нетерпеливым взглядам и беспокойным движениям птицы он определил степень ее выучки.

— Такой на любую дичь бросится… Вот так сокол!.. Кто же его обучил? — обратился он к племяннику.

— Я сам. Я уже умею, — ответил тот.

Абая обрадовали такие успехи Шаке:

— Молодец! Ведь это тоже искусство, и оно требует большой настойчивости… Ну, показывай свое уменье, посмотрим! Едем!

И Абай, отдав юноше сокола, пустил вскачь своего рыжего иноходца. Серая кобылица Шаке рванулась за ним. Оспан тоже погнал своего коня.

Впереди река образовала широкий залив, над которым то высоко в небе, то стелясь над самой водой, летало множество дичи — и шилохвостки, и нырки, и кряквы, и варнавки. Охотники двинулись туда крупной рысью, но сокол, уже заметивший добычу, беспокойно затрепетал, ударяя грудью по руке молодого хозяина, словно говоря: «Пусти!» Шаке внимательно осмотрелся, но вблизи ни на воде, ни в воздухе не было видно ни одной птицы. Абай нагнал его и, увидев беспокойство сокола, посоветовал:

— Спускай, он чует добычу!

Сокол скользнул с руки Шаке, будто падая на землю, нырнул под самой мордой кобылицы и низко, почти касаясь травы, устремился вперед. Как стрела, он перелетел через реку и, мелькнув на миг в травах, исчез из глаз всадников. Они молча переглянулись, оценивая его поведение. «Притаился», — была их общая мысль. Но сокол внезапно вновь появился над рекой и, блеснув грудью в зареве заката, резко взмыл вверх и тотчас камнем упал с высоты. Перепуганные птицы, крича и хлопая крыльями, рассыпались по всему небу, спасаясь от хищника. Охотники пустили коней вскачь к тому месту, где скрылся сокол.

В траве, залитой водой, две пестрые варнавки отчаянно боролись с упавшим на них с неба врагом. Утка, попавшая под его удар, с гоготаньем била по воде крыльями, пытаясь сбросить с себя сокола, впившегося когтями в ее спину. Селезень вился над ним и нападал на него с неожиданной отвагой, будто бы и сам был ловчей птицей. Трепещущие крылья варнавок мелькали в лучах солнца бело-черными и красно-желтыми перьми, словно быстрые языки пламени, и серое плотное тело сокола, отливающее синевой, казалось куском стали, брошенным в пылающий горн. Абай подоспел в самый решительный момент этой ожесточенной схватки, когда борьба за жизнь дошла до крайнего напряжения, но невольно остановился, пораженный этой красочной картиной. Но Шаке, обогнавший Абая, уже спрыгнул с коня и побежал вброд по мелкой воде на помощь соколу.

Однако сокол сам расправился с обоими противниками. Удары, которые наносил ему крыльями и клювом селезень, привели хищника в ярость. Казалось, он не мог вытерпеть этого унижения. Вцепившись в спину утки когтями одной лапы, он внезапно впился другой в шею селезня и с силой сбросил его с себя так, как бросают оземь шапку. Шаке не мог удержаться от восхищенного крика. Он подскочил, ударил камчой по голове утку, терявшую перья в отчаянной попытке вырваться, и отнял у сокола селезня.

Горячий сокол взял сразу двух варнавок. Это был невероятный случай, преисполнивший Шаке гордостью за сокола. Он отрезал голову утки, выдолбил из нее мозг и, посыпав его сахаром, припасенным в кармане, попотчевал этим лакомством сокола, который все еще не мог успокоиться. Он привязал к седлам Абая и Оспана по варнавке и снова сел на коня.

Вспугнутые птицы улетели не так далеко. Вскоре охотники заметили на воде целую стайку крупных уток. Чуть только сокол прижался к его рукаву, Шаке пустил свою кобылицу вскачь, держа сокола на вытянутой руке. И едва утки, почуяв приближение всадников, начали подыматься с воды, он со всего размаху кинул в их сторону сокола. Сжавшись в комок, вобрав шею и выставив плечи, тот сперва полетел в воздухе, как брошенный камень, а затем, блеснув, как молния, крыльями, стремительно рванулся вперед. Абай даже вскрикнул от удовольствия:

— Вот это бросок!

Вслед за ним мчался Шаке, колотя рукояткой камчи по дабылу, привязанному к седлу. Напуганные дробным треском, утки еще больше всполошились и сразу поднялись ввысь. Сокол, летевший ниже их, внезапно, как брошенная вверх пика, метнулся снизу на желтоголового селезня с зеленой шеей, который поднялся выше остальных. Это произошло так быстро, что Абаю, который скакал с развевающимися полами чапана и что-то кричал, увлекшись охотой, показалось, будто селезень сам упал на сокола и повис в его когтях. Вцепившись в грудь птицы и держа ее спинкой вниз, сокол сделал несколько плавных кругов и опустился в траву перед Шаке. Абай не мог сдержать своего восхищения, — это было еще лучше, чем схватка с варнавками.

— Ну и сокол! Вот это выучка! Ты настоящий охотник, Шеке! — расхваливал он юношу. — Так и следует жигиту!

Оспан все время охоты оставался молчаливым и угрюмым, как будто его угнетала какая-то неотвязная мысль. Но тут и он улыбнулся, посмеиваясь над восторгом Абая и его мальчишеским увлечением охотой. Шаке не изменил своей выдержке: выработал ли он в себе привычку владеть собой или по природе был сдержанным, но он не отозвался на похвалы. Абай с почти отцовской гордостью оценил поведение племянника.

Братья уже собирались проститься с юным охотником, как из ближнего аула к ним подскакал Акылбай, старший сын Абая и Дильды. Он был очень похож на отца, но отличался от него белизной кожи, унаследованной от матери. Акылбай подлетел на всем скаку, отдал салем Оспану и, сияя улыбкой, кивнул на добычу Шаке.

— Меня послала ани-апа, — начал он, — Она увидела, что вы охотитесь, и просила прислать добычу в наш аул… — Он повернул коня боком к Шаке. — Шаке-ага, приторочьте мне дичь к седлу!

Шаке поднял к седлу утку, но Оспан остановил его с неожиданной резкостью:

— Стой! Не только дичи — ломаного крылышка для Нурганым не дам!

Злоба, прозвучавшая в этом грубом окрике, поразила Абая. Шаке смутился. Акылбай нахмурился и вспыхнул, в глазах его появились слезы.

— Какой вы, оказывается, скупой, Оспан-ага! — вырвалось у него.

И он тронул коня, но Абай задержал его:

— Постой, откуда ты здесь взялся?

— Мать прислала подводу в Акшокы, мы все приехали — Абиш, Магаш и я… — ответил мальчик все так же обиженно и сердито и с места вскачь помчался обратно к аулу.

Лошадь его была украшена султаном из перьев филина, сбруя и седло сверкали серебром. На голове его была соболья шапка, на плечах — бешмет из синего сукна с серебряными пуговицами, позолоченный кушак был украшен самоцветами. Вся одежда и убранство мальчика были нарядными и изящными, словно у девушки. К этому приучила его Нурганым, — Акылбай рос на ее руках, как младший сын Кунанбая: он родился, когда Абаю было всего семнадцать лет, и Нурганым, появившись в ауле Кунанбая, сразу же взяла мальчика к себе на воспитание. Акылбай не признавал Абая отцом, да и сам Абай относился к нему не как к сыну, а скорее как к любимому младшему брату. И сейчас, когда Акылбай, обиженный, поскакал прочь, казалось, что он поссорился со своими старшими братьями.

Неожиданная грубость Оспана, обидевшая мальчика, задела и Абая. Все его радостное возбуждение как рукой сняло. Попрощавшись с Шаке, который начал кормить сокола, Абай круто повернул коня и погнал его в Акшокы. Но Оспан вскоре нагнал брата. Абай хмуро посмотрел на него и раздраженно спросил:

— Чего ты взъелся? Зачем так распускаешь себя при детях? Неужели и в тебе зависть сидит? Кто ты — мужчина или кундес? Отвечай сейчас же!

Оспан весь день держал себя с Абаем как равный. Но гневный тон старшего брата изменил отношения. Он виновато взглянул на Абая и негромко ответил:

— Ты прав… Зря я вспылил, не надо было путать сюда детей… Но есть причина, почему я возмущаюсь, об этом-то я и собираюсь с самого утра поговорить с тобой… Все эти дни я кровью истекаю, умереть готов… До позора мы, дети Кунанбая, дожили…

— Какой позор, о чем ты говоришь? — перебил Абай, останавливая коня.

Он весь потемнел и впился глазами в Оспана. При мысли о новом несчастье он невольно задрожал.

Теперь и Оспан в упор посмотрел на Абая. Брови его сошлись, в больших и выразительных глазах, освещенных солнцем, мелькали красноватые злобные огоньки. Он заговорил негромко, но весь кипя:

— Нурганым — вот кто нас позорит. В доме отца третий день живет дорогой гость этой токал — Базаралы. Он оскверняет ложе нашего отца. Вот оно, мое горе. Я знал об этом давно и молчал. Но больше скрывать от тебя не могу. Мне не с кем делиться, кроме тебя. Я все сказал. — Он помолчал и вдруг закончил с новой вспышкой ярости: — Нынче же ночью, пока отец сидит в траурной юрте, я их обоих на ее же шанраке повешу!

— Замолчи! — задыхаясь, крикнул Абай.

Ему показалось, что его смертельно ранили в грудь. Дыхание останавливалось, ноги дрожали в стременах, не находя опоры, гнев комком стал в горле.

— Разве так думают о чести? Это тупость и невежество! И как у тебя язык повернулся? Я тебя самого на том же шанраке повешу! Отцу до могилы ближе, чем до очага в юрте, а ты хочешь его голым в гроб уложить? Осрамить на весь мир, псам на съедение бросить?.. Вот мое слово: замыкаю тебе рот, надеваю на руки путы!..

Он вытянул коня камчой и один помчался в Акшокы. Солнце садилось. Весь край неба залился багрянцем. Абай гнал и гнал коня. В сердце его бушевала буря.

Его возмущала и Нурганым, забывшая совесть, и Оспан, готовый выдать позор отца, и Базаралы… Базаралы! Единственный, кого Абай ценил так высоко, кого так выделял из всех!.. Сейчас он стал для Абая совсем чужим… Давно Абай не ощущал в сердце такого бешеного урагана чувств. Обида, гнев, жалость, стыд, горечь обмана и вероломства — беспощадные, надрывавшие душу чувства мчались вместе с ним, и каждое было острее лезвия бритвы… Он не знал, что думать, что делать, на что решиться…

И вдруг он вспомнил о прочитанной утром книге… Дубровский!.. Перед ним сразу же всплыли распри, переходящие от отцов к детям, вражда, терзающая его род из поколения в поколение: Кунанбай и Божей… Такежан и брат Базаралы — Балагаз… Другой его брат Оралбай… Несчастная Коримбала… Он вспомнил всех близких Базаралы, непрерывно терпевших обиды от родичей Кунанбая, и тут же перед ним возник умирающий старик Дубровский, сломленный насилием Троекурова… А Владимир? Ведь и он был в пламени вражды, но нашел исцеление в любви к Маше… Так ли виноват Базаралы?.. Впервые для Абая правда искусства слилась с жестокой правдой жизни.

События, казалось, требовали действий, отдавали сердцу приказ чести, настойчиво твердили: «Найди выход, укажи путь!» Ударами плети он гнал своего иноходца, который мчался все быстрее. Вместе с конем он как будто гнал и свои мысли, но как только он вспоминал Кунанбая, Нурганым и Базаралы, перед ним сразу же появлялись Троекуров, Владимир и Маша — и мысли не находили выхода…

Абай подъехал к своему аулу в глубокие сумерки. Кругом было тихо, никто не выбежал навстречу. Детей не было, рабочие с постройки и соседи тоже уехали к Корыку навестить прикочевавших родичей. Абай шагом подъехал к своей юрте, сошел с коня, сам привязал его и уже хотел было войти в юрту, как вдруг услышал оттуда тихую песню. Звук голоса тянулся, словно ровная и тонкая шелковая нить. Точно боясь оборвать ее, Абай осторожно опустился на траву и сел возле самой двери. В юрте не заметили его, и пение продолжалось. Только Злиха, сидевшая у очага возле юрты, увидела его и поспешно подошла к нему, но Абай сказал ей шепотом:

— Не мешай… Айгерим поет хорошую песню, не входи в юрту… Послушаем отсюда…

— Там нет света, я зажгу огонь, — прошептала Злиха.

Но Абай снова остановил ее:

— Не надо. Песня оборвется.

Злиха, понимающе улыбнувшись, молча вернулась к очагу.

Абай снял тымак, расстегнул под чапаном рубашку, подставив грудь легкому вечернему ветерку, и стал прислушиваться к тихой песне. Оставшись одна, Айгерим воспользовалась неожиданным уединением и пела у постели своего первенца Тураша. Ребенок что-то лепетал, потом затих — то ли слушая песню, то ли уснув.

Айгерим пела нежную грустную песню «Карагоз», одну из песен Биржана. Высокий, чистый голос трогательно звучал в вечерней тишине. Айгерим пела вполголоса, и от этого песня казалась еще нежнее и задушевнее.

Черноглазая красавица моя Остается там, далеко… Если ей без меня легко, Что скажу, безутешный, я?

Этот припев звучал у Айгерим особенно нежно. Отдельные строчки песни она пела нынче по-своему, изменяя напев, и Абай понял, что в эти новые звуки она вкладывала все чувства, переполнявшие ее сердце. Казалось, в этот вечерний час молитв и пожеланий она, как верный друг, соединяла в песне и свою печаль, и горесть Абая.

Он давно уже не слыхал ее пения. После отъезда Биржана весь Иргизбай заговорил о «певице-келин», появившейся в ауле Кунанбая. Но когда сам Кунанбай вернулся из Мекки, пришлось всячески скрывать, что среди его невесток есть певица: он не терпел никакого мирского веселья. Кроме того, и Дильда продолжала науськивать на Айгерим родных, которые при всяком удобном случае попрекали Абая пением Айгерим. Даже когда, уступая его настойчивым просьбам, она пела для него, оставаясь с ним вдвоем, это становилось известным в ауле Кунанбая и вызывало новые упреки. Песня стала для нее не удовольствием, а мукой, и поэтому Айгерим со слезами просила Абая не заставлять ее петь. Абай понял ее и согласился, хотя и чувствовал, что помогает этим родне зарывать в землю такой редкий дар.

И каждый раз, когда Абай брал домбру и наигрывал на ней волнующие душу напевы, лицо Айгерим менялось: она бледнела, и ее прекрасные карие глаза наполнялись слезами. Абай замечал это, но никогда не показывал, что видит ее волнение. Он продолжал играть, стараясь без слов утешить Айгерим и убаюкать сердце вдохновенной певицы, вынужденной молчать.

Но однажды этой зимой, в такие же вечерние сумерки, когда Абай долго играл, Айгерим тяжело вздохнула, не в силах сдержать горького чувства, и он отложил домбру.

— Что с тобой, Айгерим?

Он обнял ее. На руку его капнула горячая слеза. Абай и сам не смог сдержаться. Он сказал ей с глубокой грустью:

— Ты была моим соловьем. Твой вольный голос летел по вольному небу, ты могла околдовать каждого, тронуть любое сердце… А я оказался птицеловом: поймал соловья и посадил в золотую клетку… Не только наш аул заглушил твой голос, задушил чуткое сердце, закопал в землю твой светлый дар… Я тоже виновен в этом…

И вот сегодня пленный соловей тихо изливал свое горе, не смея даже возвысить голос. Напеву «Карагоз» Айгерим придавала чудесное разнообразие тончайших оттенков, и в каждом из них был свой смысл, каждый открывал новую сторону человеческой души. В песне слышалась то светлая материнская нежность, то тревога за жизнь и счастье маленького существа, лежащего у нее на руках, то горячая любовь к Абаю — все прорвалось наконец сквозь тяжкие путы, сковывавшие ее волю. Это была горестная исповедь наболевшего сердца, печальная, как материнское причитание, и, слушая ее, Абай забыл обо всем.

Айгерим долго не прекращала пения, как будто, оставшись наконец наедине в своей тесной клетке, она не могла расстаться с песней. Абай не шевелился, не прерывая ее, и слушал, все глубже задумываясь. Он вошел в юрту лишь тогда, когда наступила полная темнота и песня замолкла. Айгерим не ожидала его и сильно смутилась при его появлении.

— Когда вы приехали? — спросила она, вскочив с места.

— Когда Тураш еще не спал и «черноглазая» только вошла в юрту, — ласково рассмеялся Абай.

Вошла Злиха и зажгла свет, Абай сел рядом с женой.

— Вот что я надумал, пока ты пела, — сказал он. — Завтра ты поедешь на поминовение в аул Такежана. Я сегодня слышал плач Каражан. Хоть она и мать Макулбая, но оплакать его потерю она не может. Я слушал твое пение, и в моей душе сложились слова. Я напишу их, ты выучи, а напев найдешь сама. Ты пела сегодня «Карагоз» по-своему… Я думаю, это подойдет к печальным словам…

И он взялся за бумагу.

То и дело подымая глаза на нежное и печальное лицо Айгерим, Абай искал слова для плача по Макулбаю. Пение Айгерим его глубоко растрогало — он убедился, что она не только певица, способная исполнять чужие песни, но и сама может создавать новые напевы. А она, следя за бегущей по листу рукой Абая, чувствовала, что перед ней совершается таинство рождения новой песни. Она сидела, с нежностью глядя на бумагу и благодарно улыбаясь. Для обоих этот вечер был светлым вечером творчества и вдохновения. Абай быстро написал строки плача и громко прочел их Айгерим:

У сокола, что всех смелей, Злой стрелок соколенка убил; У дерева, что всех пышней, Злой пожар вершину спалил; Срезаны под корень без следа Хвост и грива статного коня… Любовалась на тебя родня — Ты ее покинул навсегда. Ты померк, и вспыхнуть не успев! Ранней смерти рана тяжела… Солнце греет ниву, а посев Сгубит вьюга, холодна и зла… Жалости у жадной смерти нет, Жди не жди, приход ее жесток; Губит все, стирает жизни след, — Как не лить горячих слез поток? Всеми был дарами наделен, Ласков и разумен мой родной, Рано этот мир покинул он, Нас рыдать оставив над собой…

Айгерим, полная материнской любви к своему Турашу, близко к сердцу приняла известие о смерти Макулбая. И теперь, выслушав стихи Абая, она не выдержала и расплакалась.

У нее была хорошая память, и она быстро умела схватывать. Абай раз пять прочел ей написанное, и она уже знала всю песню.

На следующий день, захватив поминальное приношение, Абай с Айгерим и Злихой отправились в аул Такежана. Как только они стали приближаться к юртам, Айгерим высоким голосом начала свой плач. Траурная юрта, как и вчера, была полна. Айгерим, войдя в нее, села ниже Каражан и, опершись руками о колени, продолжала свою звучную песню. Все старшие, начиная с Кунанбая, стали внимательно прислушиваться. Горькие слова о смерти еще не созревшего существа, покинувшего жизнь, печальный, полный тоски напев, найденный Айгерим, растрогали всех. Рыданья, утихшие было после общего причитания, усилились. Улжан не выдержала.

— Ягненок мой милый, светик мой!.. — запричитала она.

Даже мужчины не могли сдержать слез и, негромко бормоча печальные слова, плакали со всеми. Голос Айгерим всколыхнул в Абае не только свежее горе по Макулбаю, но и все пережитые им самим горести и невзгоды, понятные только ему и его молодой жене. Он тоже заплакал.

Общее искреннее горе семьи и близких охватило юрту, — казалось, что только пение Айгерим смогло дать ему выход. Никто не мог остановить слез, и, когда началось чтение Корана, рыдания долго не стихали.

Когда плакавшие несколько успокоились, Кунанбай приказал Улжан:

— Пусть эта невестка причитает по мальчику до сорокового дня. Пусть остается здесь, пока приезжают поминающие, и оплакивает моего Макулбая…

Это приказание совпало с желанием самой Улжан, которое она не смела высказать. Айгерим не вернулась в Акшокы и, сидя рядом с Каражан, изливала в пенни материнское горе.

 

2

До конца поминальной недели Кунанбай оставался в траурном ауле Такежана, не возвращаясь к Нурганым. То, что возмущало Оспана, продолжалось и эти дни: Базаралы по-прежнему гостил в ауле отца. И хотя сплетен и пересудов это не вызывало, Оспан не находил себе места. Ненависть его к Нурганым все усиливалась и, наконец, вспыхнула открытым огнем.

Базаралы заехал в аул накануне смерти Макулбая, чтобы отдать Кунанбаю салем по случаю возвращения его из Мекки. Старый хаджи всегда отличал его среди остальных жигитов Тобыкты еще с тех времен, когда Базаралы, заступаясь за своего брата Балагаза, смело и открыто высказал ему прямо в глаза все свои мысли. В разговорах с Нурганым он высказывал сожаление, что такой умный и твердый человек родился в бедной, незнатной семье: родись он от человека посильнее, он мог бы стать гордостью рода. Теперь, увидев Базаралы, Кунанбай стал расспрашивать, как живут его родители, он сам и семья сосланного брата. Базаралы, самолюбивый и гордый, никому не жаловался на свою бедность, но Кунанбаю он решил сказать все: осиротевшая семья Балагаза рассыпалась, как стайка голодных воробьев, старшие дети работают батраками у зажиточных соседей, малыши сидят даже без молока, потому что у семьи не осталось и коровы…

Выслушав его, Кунанбай удивил всех: он приказал сейчас же отослать семье Балагаза двух дойных коров, а самому Базаралы, который приехал на тощем коне в поношенной одежде, сшить новый чапан, тымак и кожаную обувь. Каратай, присутствовавший при разговоре, всюду стал говорить о смирении и раскаянии хаджи, который в своей святости старается загладить обиду, некогда причиненную им Балагазу.

Если муж оказывал такое внимание сородичу, то и Нурганым не считала нужным скрывать свое участие к жигиту. Чувство ее к Базаралы не угасало. Нурганым держалась свободно, хотя не раз до нее доходили слухи о раздраженных нападках Оспана. Она принимала Базаралы в ауле как самого дорогого гостя, подчеркивая свою заботу о нем, и даже сама взялась шить для него одежду. Оспан возмущался: «Это же позор, что станут говорить?..» Нурганым только надула губки и даже не стала объяснять, что все это делается по приказанию Кунанбая. Ей как будто доставляло удовольствие дразнить Оспана. Она и Акылбая отправила за дичью только для того, чтобы взбесить Оспана. Мальчик рассказал ей о грубой выходке дяди, но и это не встревожило самоуверенной красавицы, хотя Оспан впервые задел ее в присутствии Абая.

Гневные слова брата не удержали Оспана от открытых враждебных действий. На другой день после охоты с соколом Оспан, идя к колодцу, услышал в юрте шутки и громкий смех Нурганым и Базаралы. Это его взорвало, и он с бранью накинулся на прислужницу, бравшую из колодца воду:

— Проваливай! Здесь для Нурганым воды нет! Не позволю поганить мой колодец! Убирайся и скажи ей: если кто-нибудь придет сюда за водой для нее, я ему шею сломаю!

И он тут же приказал Масакпаю и Дархану не отходить от колодца ни днем, ни ночью и не давать в юрту Нурганым воды. Целый день он появлялся на коне у колодца, наблюдая за выполнением своего приказа, — и за целый день аул Нурганым не получил ни капли воды. К вечеру Оспан заметил двух женщин, которые везли на верблюде бочку воды из реки. Он подскакал к ним, опрокинул бочку и закричал:

— Передайте Нурганым — пока она не отправит Базаралы из аула, всех вас без воды заморю! Пусть уймется, пока цела, а то хуже будет.

Оспан никого не подпускал ни к реке, ни к колодцу и ночью. Он весь почернел от злости и совсем потерял разум, не думая о том, что своим поведением сам вызывает сплетни, которые очернят имя отца.

Аул Нурганым второй день страдал от нехватки воды. Вражда становилась открытой, обе стороны шли к неизбежному столкновению. Нурганым была раздражена не менее Оспана, но не только не отпустила Базаралы из аула, но даже не рассказала ему о выходках Оспана. По аулу она ходила сосредоточенная и злая, но, входя в юрту, принимала беззаботный вид, сияя улыбкой. Она удвоила внимание к гостю и находила для него ласковые и веселые слова. Базаралы отлично знал о том, что происходит вокруг юрты, но делал вид, что ничего не замечает, наблюдая за Нурганым и восхищаясь ее поведением. Его просто забавляло, что будет дальше.

К обеду Нурганым нашла выход, на который вряд ли решилась бы в ее положении всякая другая женщина. Аул стоял на влажном и сочном лугу, вырыть колодец можно было в любом месте. Догадавшись об этом, Нурганым позвала в Кухонную юрту трех жигитов, велела служанке освободить место посреди юрты возле очага и коротко приказала жигитам:

— Копайте тут колодец, да живее!

Жигиты тотчас приступили к работе. Нурганым следила за ними, улыбаясь. Ее карие, слегка навыкате, глаза насмешливо поблескивали.

— Оспан уж очень верит в свою силу… Так пусть знает, что остался в дураках! Копайте быстрее и ставьте самовар!

И она медленным шагом торжествующе пошла по аулу, гордо выпрямив свою полную, статную фигуру. Тяжелое шолпы в ее волосах тихо позванивало, будто посмеиваясь над Оспаном. Все женщины обоих аулов поразились дерзости и смелости Нурганым, которая с такой уверенностью и сознанием своей правоты бросила вызов Оспану и всем тем, кто перешептывался о ней.

Но Оспан отомстил ей неожиданным и жестоким образом, отдав Базаралы в руки его врагов.

В эти дни на прохладном и просторном урочище Ералы, верстах в пятнадцати от аула Кунанбая, готовились к выборам волостных управителей. Нынешней весной сюда прикочевало больше сотни аулов — тут были и бокенши, жигитеки, и иргизбаи, и котибаки, и многочисленное племя Мамай, зимующее на горе Орда, — и проводить выборы было всего удобнее здесь. В стороне от аулов ровным рядом было выставлено тридцать новых белых юрт для ожидавшегося большого начальства и старейшин родов. На этот раз выборы должен был проводить не крестьянский начальник со своими чиновниками, как обычно, а сам семипалатинский уездный начальник Кошкин. Говорили, что он выехал сюда не только для выборов, но и для расследования какого-то важного дела.

Он прибыл в Ералы в сопровождении крестьянских начальников обеих волостей и с большой свитой урядников и стражников. Повозки со звонкими колокольчиками образовали целый поезд, впереди которого и по сторонам скакали шабарманы с сумками через плечо и стражники с саблями. Еще по дороге к месту выборов Кошкин подверг наказанию розгами двух волостных старшин — кзыл-адырского и чингисского, выехавших ему навстречу. Известие это опередило его, и все собравшиеся в Ералы на выборы называли Кошкина Тентек-оязом.

Абай жил у себя в Акшокы, когда Жиренше и Асылбек прислали к нему нарочного, прося немедленно приехать в Ералы: ожидались тревожные дни. От Абылгазы пришла другая новость: начальство приехало расследовать дело Оралбая и уже арестовало Базаралы, отыскав его в ауле Нурганым.

Встревоженный, Абай тотчас же сел на коня, попросив Ер-бола сопровождать его.

Приехав в Ералы, они направились к юртам, поставленным для начальства, рассчитывая найти здесь Жиренше. Неподалеку виднелся Большой аул, не меньше чем в сорок юрт, резко отличавшийся от обычных стоянок, всегда окруженных многочисленными стадами. Хотя он был, пожалуй, самым многолюдным во всей долине, вокруг него не тянулись привязи с жеребятами, котан не чернел овечьим пометом, — лишь кое-где паслись редкие кучки скота. Маленькие юрты, покрытые прокопченным рваным войлоком, тесно жались друг к другу на небольшом клочке жайляу. Тяжелая нужда чувствовалась во всем. Аул этот так и назывался — Коп-жатак. Еще ранней весной, когда Абай только что прикочевал на Акшокы, двое стариков из этого аула — Дандибай и Еренай — приходили к нему и рассказывали о нищете аула, прося помощи.

Увидев эту стоянку, Абай удивленно переглянулся с Ер-болом.

— До чего же довела их нищета, погляди, что делается там! — показал он на крайние лачуги.

Это были совсем маленькие шалаши и палатки, похожие больше на свалку рухляди, чем на жилье. Возле них прямо под открытым небом стояли старые сундуки, треножники для очага, валялись обшарпанные седла, поломанные кровати.

Вокруг всего этого хлама копошились оборванные дети, бродили старики и старухи, одетые в остатки шуб и чекменей.

— Наверное, ветер свалил их юрты, в этих местах часто бывают ураганы, — догадался Ербол. — Видишь, на этом краю аула люди остались совсем без крова…

— Свернем, узнаем, что случилось, — предложил Абай и повернул коня к разоренной части аула.

Навстречу им, опираясь на длинную палку, вышел старик. На голое тело его был надет рваный чекмень, исхудавшее лицо покрывала густая сеть морщин. Абай с удивлением узнал в нем Даркембая и поздоровался с ним.

— Разве и ты переселился в Коп-жатак, Даркембай? Как же я ничего не знал об этом? — спросил он.

Даркембай ответил не сразу. Когда жигиты спешились и пошли с ним к ближайшей лачуге, он печально заговорил:

— Ты не знал, потому что я перебрался сюда недавно. Теперь уж мне до смерти жить здесь… Тут около сорока таких же нищих, как я. Напрасно я всю жизнь работал на Суюндика и Сугира. Никто из них не сказал мне: «Когда у тебя были силы, ты держал мой соил, был моим глазом, оберегал мое добро, зимой стерег мои стада. Теперь ты ослаб, но без помощи не останешься, своим трудом ты заработал себе спокойную старость…» Нет, разошелся мой путь с ними! Вот я и решил: чем бродить одному с седлом за спиной, лучше буду жить одной жизнью со всеми…

— А кто же здесь у тебя из близких или сородичей? — спросил Ербол. — Ведь говорят: «Даже если яд пьет твой род, пей его вместе с сородичами…» Ты оторвался от своих. К кому ты пришел сюда?

В словах Ербола Даркембай почувствовал упрек — они оба были из одного рода Бокенши. Он ответил, по-прежнему глядя на Абая:

— Все эти сорок хозяйств — мои родичи. Не по крови, а по жизни. Нас сроднила общая доля и общее горе.

Ербол удивленно посмотрел на него:

— То есть как это?

Но Даркембай снова обратился к Абаю:

— Да, это так, Абай, именно так…

Помолчав, он заговорил с горькой усмешкой, показывая своей толстой палкой на лачуги. Он не горячился, голос его звучал спокойно и ровно.

— Вот тут живут выходцы из Анета и Карабатыра, они круглый год пасли скот у богачей-иргизбаев Акберды и Мирзатая, да и у твоего отца, в ауле Кунке… Вон там — батраки Божея, Байдалы и Тусипа… Есть и из Котибака — от Байсала, и из Кокше, из Мырза и Мамая… Все хлебнули горя у сородичей, все брошены ими, все такие же нищие, как я. И сами с семьей всю жизнь мыкались у байского порога, и родители их, и деды, и прадеды. Вот что нас роднит… Посмотри на нас: вот я, старик Даркембай, вот Дандибай, тоже высох от старости, вот дряхлый Еренай — все мы хилые, бессильные, ни одного взрослого сына-работника в семье нет… Другие помоложе нас, да кто сам калека, у кого жена, у кого дети больны — не жалели себя в стужу и буран, оставили на работе у баев все силы. А из-за чего? Из-за лишней ложки шурпы… Зайдите в юрты, посмотрите. Одни захирели от старости, другие еще молодыми зачахли, у одних грудь ноет, у других поясницу ломит от простуды или ноги не ходят, кто ослеп, кого тяжкое увечье на постели держит… Каковы юрты, такова и жизнь в них: все дырявое, худое, истрепанное, высохшее. Выкинули их баи, как негодные вещи… Раз не в силах идти за стадами Кунанбая, Божея, Байсала, Суюндика, Сугира, Каратая и по кочевьям, — значит, и не нужны им, как старое седло или дырявое ведерко.

Старик печально усмехнулся:

— Вот ты, Ербол, сказал: «Даже если яд пьет твой род, пей его вместе с сородичами». Все, кто живет здесь, это и есть мои сородичи. И жизнь у нас, и мысли — общие…

Абай в глубокой задумчивости, с болью в душе слушал Даркембая. Он то хмурил брови, то глубоко вздыхал, снимая и вновь надевая тымак, не в силах сидеть спокойно.

— Зло и нужда охватили народ, — сказал он, когда Даркембай замолчал. — И это открыло тебе глаза, ты стал зорок, как сокол. Много среди нас, казахов, пустых краснобаев. У них с языка масло капает, речь, как иноходец, плывет, а какая от них польза? Сила слова в правде. Вот ты говорил сейчас жгучую правду — что ответит на нее Кунанбай или Суюндик? Ты им и шагу не дал сделать, сразу к месту приковал… Ты не только себе — ты и мне глаза открыл…

Пока они говорили, к ним подошли еще несколько человек. Здесь были знакомые Абаю старики Дандибай и Еренай, несколько мужчин средних лет с истощенными землистыми лицами. Подошли и молодые жигиты, хмурые, желтые. Вместе с ними подошел Абылгазы, приехавший навестить тут своих друзей. Он поздоровался с Абаем и присел рядом с ним. К концу разговора из шалашей или просто из-под груд прокопченного старого войлока стали выползать еще люди. Абай, увидев это, показал на них Даркембаю.

— Ураган у вас, что ли, прошел? Сколько семей без всякого крова, малыши, старики… Почему они под открытым небом, что случилось?

Ему ответил Дандибай:

— Угадал, Абай, дорогой, — ураган. Только не от бога, а от начальства. От волостного… — Старик зло усмехнулся. — Вон, посмотри, где белые юрты для начальства, видишь, что рядом?

Абай и Ербол только теперь заметили, что вблизи нарядных белых юрт стояло несколько прокопченных и маленьких. Они так тесно прижались друг к другу, словно делились какой-то общей тайной.

Дандибай крепко ругнул волостного и объяснил:

— Белые юрты — начальству для жилья, а наши лачуги — для издевательства над нами?

— Какое издевательство? — не понял Ербол.

Жатаки заговорили все разом:

— Как же не издевательство? Наши юрты забрали под арестованных!..

— А другие — под кухни!

— Что кухни!.. Они себе из наших юрт отхожие места понаделали! Мало им для этого всего Ералы!

— А все волостной и пройдохи-старшины!

— Пес их знает, когда мы от этой своры избавимся… Старики, калеки, больные, дети — в одном тряпье без крова сидят!..

Абылгазы добавил:

— Можно подумать, что из жатаков и выберут бия и волостного — все с них спрашивают, всю тяжесть выборов на них свалили, даже и согласия не спрашивали… Майбасар приказал, а шабарманы весь скарб выкинули, разобрали юрты и перевезли их туда!..

Абай посмотрел на собравшихся с недоумением.

— Зачем же вы отдали свои юрты? Пусть сами и несут расходы!

Все хором зашумели:

— Ой-бай, что вы говорите!

— Разве это можно?

— Ведь они пикнуть не дают!

— Это же не шабарманы, а настоящие сабарманы!..

Абай слушал это, повернувшись к разоренным юртам. У выброшенных сундуков и тюков с домашним скарбом лежали два малыша, завернутые в старый чекмень. Оба были больны, волосы слиплись на бледных лобиках, мутные глаза и запекшиеся губы были облеплены мухами. Абай не мог сдержать своего возмущения:

— На съедение мухам оставили! Что они делают с людьми!.. Где твоя прежняя смелость, Даркембай? Стукнуть бы хорошенько да отогнать их, шабарманов!

Даркембай снова горько усмехнулся:

— Э, Абай, дорогой мой!.. И стукнули, и отогнали, да хуже вышло…

И он рассказал то, что произошло здесь перед выборами.

Дней десять назад сюда, проездом в аул Кунанбая, приехал Базаралы и остановился у него. Несмотря на разницу в годах, Базаралы и Даркембай походили друг на друга и смелостью, и остротой своих суждений. Они всегда встречались, как старые друзья.

— Он точно смелый вожак в стае, заблудившейся в степи, — не то что наши теперешние жигиты! — говорил Даркембай. — Я и не утерпел, чтобы не высказать ему всего, что на душе накопилось, все рассказал ему о нашей жизни…

За три дня Базаралы побывал в каждой юрте несчастных выходцев из родов Жигитек, Бокенши, Котибак, навещая больных, беседуя со здоровыми, помогая советами. Многими думами поделился он в те дни с жатаками, порой пел песни или выдумывал что-нибудь забавное, чтобы ободрить и развеселить их, и стал настоящим близким другом нищего аула.

Он рассказывал им, что такие аулы жатаков, как в Ералы, можно найти всюду: ведь он везде бывает и все видит. У подножия Догалана живут жатаки из родов Сак, Тогалак и Тасболат; в долине Бильде — из родов Анет, Бакен и Котибак; возле горы Орда — из племени Мамай, а на урочище Миалы — чуть ли не из сорока родов. Кроме того, Базаралы слыхал о жатаках далекого Керея за Чингисским хребтом. В другой дальней волости — Кокеньской — приютились жатаки, прозванные «сорокаюртными». Наконец, на расстоянии одного пикета от Семипалатинска осели жатаки Балторака и Жалпака.

Базаралы нарочно перечислял их так подробно: он рассказывал, что все эти люди, выброшенные своим родом, занимаются хлебопашеством и круглый год кормятся этим трудом, работая только на себя, а не на бая, и настойчиво советовал своим друзьям:

— Научитесь и вы сосать грудь земли. Объединитесь по две-три семьи, вспашите весной хоть одну-две десятины, все силы на это положите и посейте хлеб! А летом — займитесь сеном, мало разве здесь пустует урочищ, лугов, осенних выпасов? Хоть одной косой косить будете — все-таки сена запасете, город недалеко, на базар свезти можно, деньги выручить, прикупить что нужно. Лучшего места вам и отец родной не сыскал бы!

Базаралы горячо убеждал их подумать об этом, чтобы спасти свои семьи.

— На что вам еще надеяться? Вы и так всю жизнь обманывали себя пустыми надеждами, тратя последние силы. Мало ли среди вас таких, кто думал, что «сородичи сдохнуть не дадут, не сегодня, так завтра помогут», — и остался обобранным? Говорят: «В народе — что в золотой люльке», — да люлька эта лишь для богатых, сильных да родовитых… Разве я не знаю, как живут жатаки из моего же рода Жигитек? Все вы через обман прошли, все поняли, почему говорят: «Послушаешь — там клад золотой лежит, а придешь — и меди нет…» А поговорка: «Если даже яд пьет твой род, пей его вместе с сородичами» — только для того и выдумана, чтобы заставить бедняка тащиться пешком за бездельником на коне… Забудьте родовые кличи жигитеков, бокенши, — у вас клич один: «Жатак Ералы!» Поймите, что вы друг другу самые близкие сородичи, жизнь у вас — одна, и судьба одна, и вера одна… Только единства не теряйте!

Даркембаю так нравились эти мысли Базаралы, что он повторял их наизусть. Абай и Ербол напряженно слушали эту повесть о горькой правде. «Если бы Базаралы дать образование, вот была бы надежная опора обиженным и обездоленным не только в Тобыкты, а во всем казахском народе!» — думал Абай.

Даркембай продолжал рассказывать. В тот самый день, когда Базаралы собрался уезжать, шабарманы прискакали в Ералы. Они целыми караванами свозили сюда с разных сторон белые юрты и пригоняли овец для убоя. Посланы они были Такежаном и Майбасаром, которые передавали через них: «Идет беда, едет уездный ояз, надо ставить юрты».

Базаралы и Абылгазы сидели у Даркембая в юрте, когда, словно вражеским набегом, шабарманы нагрянули на аул. Трое подскакали к юрте Даркембая и закричали, не сходя с коней:

— Где Даркембай? Выходи сюда!

Базаралы молча перемигнулся с Абылгазы.

— Не откликайся, — сказал он Даркембаю, — посмотрим…

Шабарманы, обозленные задержкой, орали в голос:

— Выходи, нечего важничать! И так на нас волостные жмут, а тут еще ты, рвань проклятая, копаешься!

Базаралы спокойно ответил из юрты:

— Эй, жигиты, откуда вы? Сойдите с коней, входите в юрту, побеседуем!

Но шабарманы, подхлестнув коней, навалились на маленькую юрту.

— Выходи, выходи! — кричали они с неистовой руганью.

На юрту обрушились удары их тяжелых плетей, затрещали уыки. Даркембай не выдержал, выскочил из юрты и тут же попал под плети. Базаралы и Абылгазы пришли в ярость и с громким криком рванулись из юрты — точно два тигра из зарослей камыша выскочили. Базаралы сильным рывком сдернул с коней одного за другим двух шабарманов, Абылгазы подмял под себя третьего.

— Сели они на головы шабарманов, задрали чапаны да их же плетьми давай их лупить! — весело щурясь, рассказывал Даркембай. — Все жатаки собрались поглядеть, вот как довольны были! Нашелся же человек, что заступился за них!.. А наш отважный Базаралы порол проклятых сабарманов, пока рукоятка не сломалась — крепкая была, из табылги!

— Почему же все-таки юрты у вас отняли? — спросил Ербол.

Даркембай рассказал коротко: шабарманы уехали, жатаки совсем было успокоились. Базаралы пробыл у них еще два дня, но на другой же день после его отъезда примчались человек тридцать — волостной со старшинами и шабарманами, — в один миг разобрали юрты и увезли.

— Конечно, разбойники! — закончил Даркембай. — Собаки! Они отцу родному могилу выроют, если начальство прикажет… Эх, Абай! Нет у Даркембая прежней силы!.. Ой, свет наш, замолви словечко, если можешь! Заставь их вернуть наши юрты! Разве этим негодяям больше негде свои кухни и отхожие места устраивать?

— Заставь их! — зашумели жатаки. — Не давай нас в обиду! Не позволяй издеваться!

Абай встал, отряхнул полы и, сложив вдвое камчу, решительно уперся ею в бедро.

— Идемте все! Абылгазы, иди и ты с нами!

И, сопровождаемый толпой жатаков, он двинулся вперед, ведя коня в поводу и продолжая беседу. До юрт, поставленных для начальства, было около версты. Пока они проходили по аулу, из груды хлама и из прокопченных шалашей выползали люди и присоединялись к шедшим с Абаем. Их торопливо нагоняли и высокие сильные мужчины, и молодые жигиты, и ветхие старики — все одинаково молчаливые, озлобленные, готовые на все.

По дороге Абылгазы вполголоса сказал Абаю, что жатаки еще ничего не знают об аресте Базаралы, — бии боятся, что это вызовет общее возмущение. Арестовать его помог Такежан: он приехал в Ералы несколько дней назад и, услышав о расправах Кошкина по дороге, струсил и решил сам выдать Базаралы. Встревожились и главные бии Чингиса — Жиренше, Уразбай, один из новых главарей рода, и Асылбек: Такежан по приезде начальства назвал их «покровителями и укрывателями Базаралы». Все они с нетерпением ожидали Абая.

В центре юрт, приготовленных для выборов, три самые нарядные шестистворчатые юрты были составлены вместе. Возле них в угрожающем молчании стояли стражники, посыльные с озабоченным видом метались вокруг и входили в двери на цыпочках; по всему было видно, что начальник, сидевший в юрте, был раздражен и сердит.

Как только Абай появился возле белых юрт, Жиренше, Уразбай и Асылбек вышли навстречу, отвели его в сторону и подробно рассказали ему все, перебивая и дополняя друг друга. Из их рассказов Абай понял следующее.

Вместе с Тентек-оязом Кошкиным приехали из племени Найман истцы, затеявшие крупное судебное дело: они жаловались ему, что прошлой зимой конокрады из Тобыкты, предводительствуемые Оралбаем, угнали коней из богатого аула, принадлежащего их роду.

О судьбе Оралбая, который, потеряв Коримбалу, исчез и так и не возвращался в Тобыкты, долгое время ничего не было известно. Теперь узнали, что озлобленный жигит собрал единомышленников, раздобыл ружья, и весь этот год они угоняли коней не только у найманов и у соседних племен Керей и Сыбан, но и у самих тобыктинцев. Сами они скрывались вдали от населенных мест в многолюдных аулах бедняков кереев.

Все жалобы указывали на Оралбая как на главу шайки, разорявшей влиятельных, знатных и должностных лиц, — он уводил коней только из самых богатых аулов. Эти жалобы обошли канцелярии и Семипалатинского и Джетысуйского уездов — шайка орудовала на их смежной границе — и добрались до канцелярии «жандарала» — генерала, управляющего губернией. Мстительный и до отчаяния дерзкий жигит не испугался и царского войска: в конце этой зимы он заманил в безлюдную степь отряд, вышедший в погоню за ним из Семипалатинска, и на одном из привалов угнал всех до одного коней. Отряд в сорок человек долго скитался по степи без пищи и воды. Было и еще одно обвинение, о котором Жиренше и Уразбай говорили со смехом, но которому Асылбек придавал немалое значение, ожидая от него крупных осложнений: на большом тракте между Аягузом и Шубарагашем был ограблен и избит крестьянский начальник, ехавший из Семипалатинска с двумя стражниками. Найманы и в этом обвиняли Оралбая.

Дело, видимо, начиналось крупное и запутанное. Для расследования приехал сам Кошкин. Пять найманов прибыли с ним как истцы и как свидетели ограбления крестьянского начальника. Они не выходили из юрты Тентек-ояза и не соглашались на переговоры с тобыктинцами, не желая улаживать дело по казахским обычаям. Вероятно, в жалобах упоминалось и имя Базаралы, потому что Тентек-ояз, едва приехав, сразу вызвал всех троих биев и дал строжайший приказ найти Оралбая и Базаралы. Он твердил одно: «Негодяй Оралбай из вашего рода, он идет против царя, а вы его покрываете? Все вы — и волостной, и его заместитель, и вы, бии, и старшины — все пойдете под суд!»

— Вот тут мы и разошлись с Такежаном, — продолжал Жирейте. — Мы хотели ответить так: «Об Оралбае мы ничего не знаем, он отщепенец и бродяга, ни народ, ни Базаралы тоже не знают, где он, куда бежал. Ловите его сами и делайте, что хотите, Тобыкты за него заступаться не станет». Вчера мы договорились с Такежаном и Майбасаром отвечать оязу именно так, а вечером к волостному прискакал Дархан от Оспана. Наверное, тот поссорился с Базаралы, потому что советовал Такежану: «Оправдывайся сам всеми способами, а Базаралы у меня в руках, выдай его начальству». И Такежан отправил в Корык шабармана Жумагула с четырьмя стражниками, они схватили Базаралы и сдали его сегодня начальству. Он сейчас либо на допросе, либо уже под арестом… А про нас Такежан говорит, что мы покрываем Базаралы. Вот мы и решили вызвать тебя. Дай совет, как нам поступать: защищать ли Базаралы или отказаться от него?

Абай понимал лучше остальных, что узел завязался сложный и трудный. Беда, пришедшая извне, казалась более грозной, чем скрытая внутренняя вражда, разжигаемая Оспаном. Нахмурив брови, он тяжело вздохнул.

Заговорил Асылбек:

— Ояз все еще не начинает выборов, собрал народ и держит на привязи. Видно, крепко взялся за дело Оралбая, вызывает, расспрашивает… Того, кто ругает волостного, в тиски берет, а кто правду в глаза режет, — того просто избивает… Кое-кто показывает, будто мы защищаем Базаралы. Подтвердит это Такежан — тут и начнется для нас настоящая беда: если мы захотим помочь невинному и расскажем всю правду, — что будет с нами? Сумеем ли мы остановить доносы?.. Пока что нас не трогают, но что будет, если мы вступимся за Базаралы?.. Как нам быть?

Абай опять ничего не ответил. Тогда вмешался Уразбай:

— Мы все тебе рассказали, как есть. Сделаем, как ты скажешь. Подумай о том, как «и честь народа не уронить, и от беды его избавить…». А мы трое будем с тобой. Указывай, куда идти, что делать…

Из юрты начальства вылетели шабарманы. Они размахивали плетьми и громко называли имена:

— Шокин Жиренше!.. Суюндиков Асылбек!.. Аккулов Уразбай!.. К оязу! Ояз требует!

— Слышишь, нас вызывают, — сказал Жиренше, торопя Абая с ответом.

Тот медленно повернулся, окинул взглядом всех троих и решительно сжал кулак.

— Перед начальством не робейте, — твердо сказал он. — Запугивать станет — не сдавайтесь. Жиренше говорил правильно, так и действуйте. Не соглашайтесь впутывать в дело Базаралы. Пусть Оралбая ловит сам ояз — у него аркан длиннее нашего! Если вы в показаниях разойдетесь с Такежаном, тогда посмотрим, как поступать. Я не знаю, с чего он бесится, но лучше живым в могилу лечь, чем на весь народ беду накликать. Помните: впутаете Базаралы, — значит, признаете вину всего народа!

Все три бия пошли за стражником в юрту начальника. Абай кивком подозвал к себе шабармана, который шел позади них.

— Присматривайся там, как ояз с ними будет обращаться, и передавай мне, — шепотом сказал он ему. — Я тебе одному это поручаю, понял?

Шабарман был из местных жигитов и хорошо знал Абая. При начальстве к нему и подступиться было нельзя, но тут он, понимая, что Абай доверяет ему и надеется на него, молча кивнул головой.

Абай повернулся к Ерболу и Абылгазы:

— Отправьте людей по аулам — пусть все мужчины, конные и пешие, сейчас же идут сюда! И сами ведите всех, кто обслуживает юрты, — старых и малых, мужчин и женщин, конюхов, водовозов, поваров, — всех, кого встретите! И скорее!

Сам Абай остался возле белых юрт на том месте, где его встретил Жиренше с товарищами.

Вокруг юрт, приготовленных для выборов, начал собираться народ. Толпа росла. Стражники и шабарманы плетьми и криками отгоняли народ от юрт начальства. Люди отходили, но оставались неподалеку, на всех лицах было напряженное ожидание. Народ знал, что Базаралы ни в чем не виновен, все жалели его, а на Такежана смотрели с озлоблением. Большинство из подходивших было бедно одето. Не расходились и жатаки, пришедшие с Абаем: весть о Базаралы наконец дошла до них, и они стояли, насупив брови, переговариваясь шепотом и поглядывая на Абая, который молча сидел в стороне.

Наконец шабарман, которому Абай поручил узнавать, что делается в юртах начальства, подбежал к нему и сказал несколько слов, Абай тотчас поднялся и подошел к тому краю толпы, где стояли Даркембай, Абылгазы и Ербол.

— Я иду в юрту ояза, — сказал он им. — Жиренше и других биев допрашивают. Базаралы тоже там. Я слышал, этот начальник порет людей, унижает и позорит. Если и сейчас он займется тем же, это будет явным оскорблением для нас. Нельзя допустить, чтобы он хоть концом плети коснулся Базаралы или Асылбека. Не расходитесь. Мы не можем позволить клеймить невинного, как преступника!.. Ербол, Абылгазы, вы пойдете со мной.

И он пошел с ними к юрте Тентек-ояза.

Его слова, передаваемые шепотом, быстро разнеслись по всей толпе. Лица молодых жигитов, стариков и жатаков приняли решительное выражение.

В первой из составленных вместе юрт Абай увидел только вооруженных стражников, урядников и мелких чиновников; из местного населения тут никого не было. Допрос велся в средней юрте. Начальники сидели против двери, за столом, покрытым зеленым шелком. Допрос вел сам Тентек-ояз Кошкин, худощавый невысокий человек с длинными бесцветными усами и холодным, угрюмым лицом. Топая ногами, он выкрикивал угрозы Уразбаю, который давал показания. Рядом, склонив голову набок, стоял косоглазый курносый толстяк — толмач, переводивший слова начальства.

Не выдержал ли Уразбай грубой ругани Кошкина или его ободрило появление Абая, которого он увидел через дверь, — но он, приняв свой обычный гордый и надменный вид, громко обратился к толмачу:

— Передай оязу: я не Оралбай, я не обвиняемый и не ответчик. Жиренше и Асылбек говорили верно, и я скажу то же: никто здесь за Оралбая отвечать не может. Не только народ — отец с матерью не могут нести ответственность за человека, который больше года пропал без вести и не бывал в этих местах. Уж если кому отвечать — так самому начальству, которое не сумело поймать такую отчаянную голову. Базаралы тоже ни при чем. Если наш волостной Такежан впутывает Базаралы, то мы, бии, поддерживать этого не можем. Базаралы не виноват. Пусть ояз не орет зря, а делает свое дело, посоветовавшись со здешними людьми. Все передай, что я сказал!

Абай был очень доволен ответом Уразбая и шепнул Ерболу и Абылгазы:

— Молодец!

И он пошел к двери средней юрты послушать, как будет переводить толмач. Стоявшие у двери стражники преградили ему путь:

— Стой! Куда?

Абай сдержанно ответил им по-русски:

— Не кричите, мне нужно пройти к господину начальнику.

Стражники не тронулись с места. Стоявший возле двери чиновник, видимо удивившись, что степной казах говорит по-русски, окинул Абая внимательным взглядом и негромко спросил:

— Чего вы хотите? Кто вы?

Абай учтиво снял тымак и сдержанно, с достоинством поклонился.

— Я Ибрагим Кунанбаев, просто человек из народа, — ответил он и выжидательно поднял глаза на чиновника.

Тот неожиданно улыбнулся и, отстранив охрану, подошел к Абаю вплотную.

— А, так это вы Ибрагим Кунанбаев? Я вас знаю, и хорошо знаю, — сказал он, протягивая руку. — Ваш друг, Акбас Андреевич, как вы его зовете, много говорил мне о вас… Ну, познакомимся: советник Лосовский…

Поздоровавшись с ним, Абай спросил, кивая на дверь:

— Что там такое делается? Нам, народу, обидно…

Лосовский поморщился и, наклонившись к Абаю, негромко сказал:

— Я вас понимаю… Не только обидно для людей, но и совсем не полезно для дела. Грубость и самодурство никогда до добра не доведут… Но что делать — каждый действует по-своему… — Он даже покраснел от досады и, как бы назло другим чиновникам, насмешливо смотревшим на эту беседу с казахом, сделал знак стражникам, чтобы Абая пропустили в среднюю юрту.

Там толмач только что перевел слова Уразбая. Тентек-ояз заорал: «Вот я покажу тебе невиновных!» — и махнул рукой своим людям. Двое стражников схватили за плечи Базаралы, сидевшего поодаль, повалили его на землю и стали бить нагайками.

— Стой! Не сметь! — закричал Абай, врываясь в юрту.

Стражники невольно опустили плети. Кошкин, как ужаленный, вскочил с места:

— Ты кто такой? Кто тебя звал сюда?

У Тентек-ояза тряслись усы, глаза метали злые искры, и, подскочив к Абаю вплотную, он уставился на него немигающими глазами. Ростом Абай был выше ояза, и он гневно смотрел на него сверху вниз, точно обвиняя. Кровь отхлынула от его лица.

— Я человек. И вы не поступайте по-скотски! — громко по-русски ответил он. — Прекратите издевательства!

Тентек-ояз в бешенстве крикнул оторопевшим стражникам:

— Пори, чего смотришь! — И, ткнув длинным пальцем чуть не в глаза Абаю, прошипел: — А тебя в тюрьму упрячу!

Абай продолжал кричать: «Не бей! Не тронь! Стой!» — но его никто не слушал, удары сыпались на Базаралы. Но взбешенному Тентек-оязу этого было мало: он повернулся к стражникам, стоявшим у стены, и закричал, указывая по очереди на Жиренше, Асылбека и Уразбая:

— Двадцать пять плетей! Тридцать! Пятьдесят!

Абай побелел от гнева. Сейчас он был готов на любой отчаянный поступок, на любую жертву, кровь его кипела уже не возмущением, а жаждой немедленной борьбы.

— Ну, так отвечай за все, помни — ты сам виноват! — крикнул он Кошкину в лицо и кинулся к выходу.

Чуть не столкнувшись с ним в дверях, в среднюю юрту быстро вошел Лосовский. Выкрик Абая показал ему, что чаша переполнена и что народ может сейчас решиться на все. Он стукнул кулаком по столу, глядя на Кошкина с презрительным негодованием.

— Довольно безобразничать! — резко крикнул он. — Вы понимаете, что вы делаете непоправимую ошибку? Немедленно остановите порку!

Кошкин не нашелся, что ответить, и нагайки, поднятые над Жиренше, Асылбеком и Уразбаем, застыли в воздухе. Базаралы вскочил на ноги и повернулся к Такежану, который в испуге жался к начальству.

— Ну, Такежан, теперь мы враги! — крикнул он. — Не меня били, а мою честь, запомни это! Останусь жив — отомщу!

Из первой юрты донесся голос Абая:

— Ербол, Абылгазы, зови народ! Ломай все юрты!

Толпа, казалось, только этого и ждала. Народ стоял стеной, откуда-то появились в руках короткие дубинки и тяжелые плети, и стоило Даркембаю повторить: «Бей! Ломай!» — как на юрту посыпались удары, вздымавшие клубы пыли. Деревянные кереге затрещали. Будто буря налетела на тонкий остов юрты. Начальникам казалось, что их самих колотят по головам. Один из урядников выстрелил вверх, в шанрак средней юрты, несколько стражников последовали его примеру. Но теперь уже сам Тентек-ояз, опомнившись, приказал прекратить стрельбу. Кое-кто из стариков, испугавшись выстрелов, попятился от юрты, но Абай, поняв приказ ояза, громка крикнул в дверь: Не бойтесь, они стрелять не посмеют!

Его слова подхватили снаружи решительные голоса Ербо-ла, Даркембая и Абылгазы:

— Не бойся, вали юрту! Наседай! Ломай кров над их головой!

Толпа с жатаками впереди навалилась на стену передней юрты, ломая кереге и уыки. Юрта осела и с треском повалилась.

Начальство в страхе кинулось из средней в заднюю юрту. Абай подбежал к Базаралы и потянул его за собой.

— Уходи!..

Базаралы одним прыжком выскочил в развалину первой юрты, за ним, пользуясь смятением, выбежали Асылбек, Жи-ренше и Уразбай и скрылись в толпе. В среднюю юрту повалили люди. Даркембай, Абылгазы и Ербол были впереди. Никто из них никогда не был ни бием, ни старшиной, но теперь они говорили и действовали властно, мужественно и решительно, как будто волна народного гнева подняла их над другими. Их крики точно плетью хлестали Тентек-ояза, они засыпали его и Такежана требованиями. Абай уже не вмешивался, предоставив действовать им самим.

— Не допустим выборов! — кричали они. — Ты не на выборы приехал, а на разорение наше! Убирайся, да побыстрей! Никто тебе подчиняться не будет!

И они вновь кинулись в толпу. Там и здесь раздавались их громкие голоса:

— Снимайте и увозите свои юрты, разъезжайтесь все!

— Пусть Тентек-ояз торчит здесь один, как пень!

— А с ним и его подхалимы!..

— Чтоб ни одной души в долине не осталось!

— Забирайте свои юрты, жатаки, увозите с собой!

— Разъезжайтесь, пусть начальники одни сидят!

— Правильно, пусть посидят в пустыне!