Эпизоды тюремной жизни
I
В пятницу, 1-го мая 1908 года, я сидел в офисе «Банде Матарам» , когда Шриджут Шьямсундар Чакраварти передал мне телеграмму из Музаффарпура. Из нее я узнал о взрыве бомбы, в результате которого были убиты две европейские женщины. В выпуске «Империи» за тот же день я еще прочитал заметку, в которой верховный комиссар полиции заявил, что знает виновников убийства и что они будут скоро арестованы. В то время я и не предполагал, что являюсь основным подозреваемым и что, по сведениям полиции, я был главным убийцей, зачинщиком и тайным руководителем молодых террористов и революционеров. Я не знал, что тот день будет окончанием очередной главы моей жизни, что впереди у меня год тюремного заключения, в течение которого оборвутся все мои отношения с людьми, и что целый год я буду жить отвергнутый обществом, как зверь в клетке. А когда я снова вернусь к жизни общества, то это будет уже не прежний Ауробиндо Гхош, а другой человек, новое существо с новым характером, интеллектом и жизнью, вступающий на новый путь действия, берущий свое начало в ашраме в Алипоре. Я уже говорил о годовом заключении. Правильнее было бы говорить о годе, прожитом в лесу, в ашраме, в убежище отшельника. Долгое время до этого я пытался добиться непосредственного видения (сакшат даршан) Господа, питал страстное желание узнать Создателя, Всевышнего (Пурушоттама) как своего друга и господина. Но из-за многих тысяч мирских желаний, привязанности к многочисленным делам, глубокого мрака неведения мне никогда не удавалось этого сделать. Но наконец всемилостивый Господь (Шива Хари) одним ударом уничтожил все эти препятствия и помог мне на моем пути, указав на йогашрам. Сам же Он при этом оставался для меня гуру и товарищем в моем приюте уединения и духовной дисциплины. Тем ашрамом была британская тюрьма. Еще я заметил такое противоречие в моей жизни: те, кто был против меня – не знаю, могу ли я назвать их врагами, потому что врагов у меня нет, – мои противники, помогли мне гораздо больше, чем мои друзья. Они хотели причинить мне зло, а в результате я получал то, что хотел. Единственным результатом гнева британского правительства было то, что я нашел Бога. Целью этих заметок не является подробное описание моей жизни в тюрьме. Мне бы хотелось только упомянуть несколько особенностей тюремной жизни, и лучше в самом начале сказать о ее основной теме. Читатели могут подумать, что страдание – единственная реальность тюремной жизни. Не могу сказать, что там не было неудобств, но в целом время проходило вполне удовлетворительно.
В ночь на пятницу я спокойно спал. Около пяти часов утра моя сестра, взволнованная, вбежала в комнату и разбудила меня. Я встал. Тут же маленькая комната наполнилась вооруженными полицейскими в красных тюрбанах, шпиками и понятыми. Среди них было несколько инспекторов, в том числе г-н Крейган, г-н Кларк, а также очаровательный Шриман Бенод Кумар Гупта. Все они ворвались как герои, с пистолетами в руках, словно шли на приступ хорошо вооруженной крепости. Позже, как мне сказали, один из участников «штурма» навел пистолет на сестру, но сам я этого не видел. Полусонный, я сидел на постели, когда Крейган обратился ко мне: «Ауробиндо Гхош это вы?» Я ответил: «Да, Ауробиндо Гхош это я». Он сразу же приказал полицейскому взять меня под арест. Но так как приказ был отдан в необычной форме, произошла заминка. Я потребовал ордер на арест и, ознакомившись с ним, подписал его. Увидев в ордере упоминание о бомбах, я понял, что присутствие здесь полицейских и солдат было связано с убийством в Музаффарпуре. Единственное, что я не понял, почему еще до того, как у меня были найдены бомбы и взрывчатка, я был арестован без предъявления мне ордера на арест. Но я не возражал, что было бессмысленно в моем положении. Затем по указанию Крейгана мне надели наручники и связали веревкой. Один из полицейских стоял сзади меня и держал конец веревки. В этот момент полицейские ввели Шриджута Абинаш Бхаттачарью и Шриджута Сайлен Боша в наручниках и с веревками вокруг талии. Примерно через полчаса, не знаю по чьему распоряжению, наручники и веревку сняли. Крейгану казалось, по его же словам, что он попал в логово какого-то страшного зверя, как будто мы были необразованные, дикие преступники и обращаться с нами можно как угодно. Но после нескольких резких замечаний сахиб немного смягчился. Бенод-бабу что-то говорил ему обо мне. После этого Крейган обратился ко мне: «У вас ведь высшее образование? Не стыдно вам, человеку образованному, спать на полу в этой голой комнате и в таком убогом жилище?» «Я беден и живу, как бедный человек», – ответил я и тут же получил в ответ от англичанина язвительный укол: «Значит, вы разыграли эту жуткую трагедию, чтобы разбогатеть?» Понимая, что пытаться вдолбить этому тупоголовому англичанину представление о величии патриотизма, самопожертвовании или благодати сознательно избранной бедности – дело пустое, я воздержался от этой попытки.
Тем временем обыск продолжался. Начавшись в 5. 30, он закончился около 11. 30. Все коробки, тетради, письма, обрывки бумаги, стихи, пьесы, эссе, переводы – ничего не ускользнуло от столь тщательного обыска. Г-н Ракшит, один из понятых, казалось, был немного смущен; как он потом признался мне, полиция силой притащила его с собой, и он даже не представлял, что ему придется участвовать в таком гнусном акте. Он с возмущением рассказывал, как был захвачен полицией. Отношение другого понятого, Самарнатха, было совершенно противоположным – он с явным рвением, как настоящий лоялист, выполнял свои обязанности. Ничего особенного при обыске не было найдено. Но я помню, г-н Кларк долго и подозрительно рассматривал горсть священной земли из Дакшинешвара, хранившуюся в маленькой картонной коробке, – он, очевидно, думал, что это какое-то новое и очень мощное взрывчатое вещество. В какой-то степени подозрения г-на Кларка были небезосновательны. В конце концов было принято решение, что это просто земля и что нет необходимости посылать ее на химический анализ. Я не принимал участия в обыске, только помог открыть несколько коробок. Мне не было предъявлено никаких бумаг или писем. Г-н Крейган прочитал вслух для собственного удовольствия письмо от Алакдхари. Бенод Гупта со свойственной ему естественностью и восхитительной непринужденностью расхаживал по комнате; найдя где-то на полке какие-то бумаги или письма и приговаривая «Очень важно, очень важно», он передал их Крейгану. Мне так и не сказали, что это были за важные документы. Да мне и не интересно было, так как я знал, что в моем доме не могло быть найдено никакой секретной формулы изготовления взрывчатки или документов, относящихся к заговору.
После тщательного осмотра моей комнаты полицейские провели нас в соседнюю комнату. Крейган открыл коробку, принадлежащую моей тете, посмотрел на письма и, сказав, что нет смысла брать с собой женскую корреспонденцию, положил их обратно. В это время прибыла группа старших полицейских офицеров. Крейган сел пить с ними чай на первом этаже. Мне дали чашку какао и хлеб. Все это время Крейган пытался убедить меня в правоте своих политических взглядов – я должен был спокойно сносить эту умственную пытку. Что любопытно: физические пытки, как всем известно, – традиционная тактика полиции, а нечеловеческая умственная пытка тоже является составной частью ее неписанного закона? Я надеюсь, наш высоко уважаемый друг страны Шриджут Джогешчандра Гхош поставит этот вопрос на заседании Законодательной Ассамблеи.
После обыска комнат на первом этаже и офиса «Навашакти» полицейские снова поднялись на второй этаж, чтобы открыть сейф «Навашакти». Безуспешно пытаясь открыть его в течение получаса, они решили отправить его в полицейский участок. В это время один из полицейских обнаружил велосипед с наклейкой железнодорожной станции Куштиа на нем. Они тут же с удовольствием забрали его как доказательство того, что он принадлежал человеку, ранее убившему там сахиба.
Около 11. 30 мы вышли из дома. За воротами в машине сидел мой дядя по материнской линии и Шриджут Бхупендранат Басу. «По какому обвинению тебя арестовали?» – спросил дядя. «Я ничего не знаю, – ответил я. – Они арестовали меня, как только вошли в дом, и даже не предъявили ордер на арест». А когда дядя спросил, зачем одеты наручники, Бенод-бабу сказал: «Сэр, это не мое распоряжение. Спросите Ауробиндо-бабу, я сказал сахибу, чтобы наручники сняли». Когда Бхупен-бабу поинтересовался, в чем меня обвиняют, г-н Гупта сослался на статью об убийстве. Бхупен-бабу был поражен и больше не сказал ни слова. Позже я узнал, что мой адвокат Шри Хирендранат Датта выразил желание присутствовать от моего имени во время обыска. Но полиция отклонила просьбу.
Бенод-бабу было поручено отвести нас в участок. Там он обходился с нами удивительно прилично. Приняв ванну и пообедав, мы отправились дальше, по направлению Лал Базара. После нескольких часов ожидания нас отправили на Ройд-стрит, где мы и провели весь вечер во вполне приличных условиях. Именно там состоялось мое знакомство с хитрым инспектором Маулви Самс-ул-Аламом, которое стало началом наших с ним «дружеских» отношений. В то время знаменитый Маулви еще не имел достаточно влияния или энергии, он еще не был главным следователем по делу недавно совершенного взрыва, а также неизменным суфлером г-на Нортона. В то время главную роль исполнял Рамсадай-бабу. Маулви заставил меня прослушать чрезвычайно забавную лекцию о религии. Оказывается, индуизм и ислам основаны на одинаковых принципах: в Омкаре у индусов три звука – A, U, M; первые три буквы Священного Корана – A, L, M. По законам филологии U может заменяться на L; стало быть, у индуистов и мусульман есть одинаковая мантра или три священных звука. Тем не менее, человек должен верить, что его религия уникальна, и поэтому индус не будет есть вместе с мусульманином. Быть убежденным верующим – неотъемлемая часть веры. Сахибы говорят, что Ауробиндо Гхош – лидер террористической партии, к сожалению и стыду для Индии. Но ситуацию эту еще можно исправить. Маулви был глубоко убежден, что необыкновенные личности, люди с высокими моральными убеждениями, вроде Бепина Пала и Ауробиндо Гхоша, всегда публично признаются в совершенном ими, что бы они ни сделали. Шриджут Пурначандра Шастри, случайно присутствующий при нашей беседе, выразил сомнение по этому поводу. Но Маулви был уверен, что это именно так. Меня умилили его познания, ум и религиозное рвение. Я из вежливости молча выслушивал его незабвенную проповедь, про себя восхищаясь каждым его словом. Но, несмотря на религиозный пыл, Маулви не забывал и о том, что он полицейский, и между делом сказал: «Вы сделали большую ошибку, отдав свой сад младшему брату для изготовления бомб. Это был не очень умный шаг с вашей стороны». Я понял, что он хотел сказать, и улыбнулся. «Сэр, – сказал я, – сад этот принадлежит и мне, и моему брату. Откуда вы взяли, что я отдал его брату для изготовления бомб?» Немного смущенный, Маулви ответил: «Нет, нет, я только предположил, что вы могли так сделать». А потом благородный Маулви открыл передо мной одну из страниц своей жизни. Он сказал: «Все, чего я достиг в жизни в моральном и финансовом отношении, все это благодаря тому, чему учил меня мой отец. Он всегда говорил: всегда старайся удержать достигнутое. Эти его слова – как заповедь в моей жизни, благодаря им я достиг всего того, что имею». Во время своего признания Маулви так пристально на меня смотрел, как будто, следуя отцовскому совету, пытался удержать и меня, видя во мне доставшуюся ему на обед пищу. Вечером появился грозный Рамасадая Мукхопадхьяя. Он был на редкость внимателен и добр ко мне и велел всем присутствующим со вниманием отнестись к моей еде и постели. Сразу же после этого пришли какие-то люди и, взяв Сайлендра и меня, повели нас под дождем в тюремную камеру в Лал Базаре. Это была моя единственная встреча с Рамсадаем. Я заметил, что он был энергичен и очень неглуп, но его слова и поступки, тон его голоса, походка – все было искусственно и наигранно, как на сцене. Он относился к той категории людей, чьи слова и поведение – одно воплощение неправды. Им хорошо удается обмануть людей неопытных, но для тех, кому известен такой тип, они не представляют опасности.
Нас двоих поместили в просторной комнате на первом этаже Лал Базара. Нам дали поесть. Через некоторое время в комнату вошли два англичанина, позже я узнал, что один из них был полицейский уполномоченный, не кто иной, как сам г-н Холидей. Увидев нас вместе в одной комнате, он пришел в ярость и, указав сержанту на меня, сказал: «Никто не должен ни находиться, ни разговаривать с этим человеком». Сайлена сейчас же перевели в другую комнату. Когда все ушли, Холидей спросил меня: «Не стыдно вам было участвовать в этой гнусной акции?» «Почему вы думаете, что я принимал в этом участие?» На что Холидей ответил: «Я не думаю, я знаю». Я сказал: «Что вы знаете, это ваше дело. Я категорически отрицаю какую-либо причастность к этим убийствам».
В ту ночь у меня были и другие посетители, все из полиции. Но до сих пор один визит мне не дает покоя. Это произошло за полтора месяца до моего ареста. Какой-то неизвестный господин пришел ко мне и сказал: «Сэр, мы не знакомы, но я очень уважаю вас и поэтому пришел предупредить о грозящей вам опасности. Скажите, вы знаете кого-нибудь в Коннагаре? Вы когда-нибудь бывали там или, может быть, у вас там есть дом?» «Нет, у меня нет там дома, – сказал я, – но я был там один раз, и меня там некоторые знают». «Я не скажу больше ничего, – сказал незнакомец, – но с сегодняшнего дня вы не должны ни с кем оттуда встречаться. Против вас и вашего брата Бариндры готовится заговор, и очень скоро у вас могут быть большие неприятности. Больше ни о чем меня не спрашивайте». Я сказал: «Сэр, я не знаю, как то, что вы сообщили, может мне помочь, но я благодарен вам, так как вижу, что вы пришли с благими намерениями. Больше я ничего не хочу знать. Я целиком полагаюсь на Бога, он всегда охранит меня, поэтому мне нет необходимости что-то предпринимать или быть осторожным». С тех пор я не видел этого человека, но в том, что доброжелательный незнакомец не выдумал все это, я мог убедиться в ту же ночь. Инспектор полиции и несколько офицеров пришли, чтобы разузнать что-нибудь о моих связях с Коннагаром. «Вы родом из Коннагара?» – спрашивали они. «Вы когда-нибудь бывали там? Когда? С какой целью? Есть у Бариндры какая-нибудь собственность в Коннагаре?» – и другие вопросы. Я отвечал им только потому, что пытался понять, что за этим всем стоит. Мне это так и не удалось, но из самих вопросов и по тому, как их задавали, я понял, что у полиции есть какая-то информация, которую они пытаются проверить. Наверное, так же, как и в деле Тай-Махараджи, когда пытались доказать, что Тилак – лицемер, обманщик и тиран, и когда бомбейские власти проявили редкое единство и истратили столько народных денег, так и теперь кто-то был заинтересован в том, чтобы скомпрометировать меня.
Все воскресенье меня никуда не выпускали. Перед моей комнатой была лестница. Утром я увидел, как какие-то молодые парни спускались по ней. Я их не знал, но догадался, что их тоже арестовали по этому же делу. Потом я узнал, что это были парни из «Маниктола-Гарденз» . Месяц спустя я познакомился с ними в тюрьме. Через некоторое время меня тоже отвели вниз помыться, так как ванна в тот день была не запланирована. На обед мне удалось не без труда схватить несколько бобовых лепешек и отварного риса. Это стоило таких усилий, что после я на это не решался. Вечером нам давали жареный рис. Такую пищу мы получали в последующие три дня. Но должен сказать, что в понедельник сержант сам дал мне чаю с кусочком поджаренного хлеба.
Позже я узнал, что мой адвокат пытался добиться, чтобы разрешили приносить мне пищу из дома, но г-н Холидей на это разрешения не дал. Я также узнал, что заключенным не разрешали встречаться с их адвокатами. Я не уверен в законности таких запретов. Хотя в моем случае совет адвоката мог бы мне помочь, я не очень стремился к этому, но другие осужденные по делу пострадали от этого. В понедельник мы предстали перед верховным комиссаром. Со мной были Абинаш и Сайлен. Нас всех разделили на несколько групп. Благодаря добродетельности в предшествующих жизнях, нас троих арестовали первыми, и так как у нас уже был некоторый опыт, как вести себя на допросе и уклоняться от ответов в рамках легально дозволенного, мы отказались делать какие-либо заявления в присутствии комиссара. На следующий день нас отвезли к мировому судье, г-ну Торнхилу. Там я впервые встретил Шриджута Кумара Кришну Датту, г-на Мануэла и одного из моих родственников. Г-н Мануэл спросил меня: «По сведениям полиции, в вашем доме было обнаружено много литературы подозрительного содержания. Все эти письма и бумаги действительно находились в вашем доме?» «Не сомневаясь ни минуты, – ответил я ему, – могу сказать, что это совершенно исключено». Тогда я конечно ничего не знал о «сладком письме» и о «заметках». Своему родственнику я сказал: «Скажи, чтобы дома не беспокоились, меня скоро выпустят, так как я ни в чем не виновен». Тогда я был в этом совершенно уверен. В самом начале, во время одиночного заключения, на душе было как-то неспокойно. Но после трех дней, проведенных в молитве и медитации, я вновь вернулся в состояние глубокого покоя и веры.
Из суда г-на Торнхила нас отвезли в Алипор. Кроме меня в нашей группе были Нирапада, Диндаял, Хемчандра Дас и другие. Из всех них я был знаком только с последним, так как как-то останавливался у него в Миднапоре. Мог ли я подумать тогда, что в следующий раз встречу его в качестве заключенного по дороге в тюрьму? Некоторое время нас держали в Алипоре, в суде магистрата, но самого судьи мы не видели; один раз только потребовались наши подписи под приказом. Вскоре нас опять посадили в вагон, там ко мне подошел незнакомый господин и сказал: «Я слышал, что вас хотят держать в одиночном заключении и готовится соответствующий приказ. Очевидно, никому не разрешат видеться с вами. Если хотите, я могу передать что-нибудь вашим родственникам». Я поблагодарил его, но сказать мне больше было нечего, так как я уже передал все, что хотел, через моего родственника. Я упомянул этот эпизод, как пример сочувствия и доброжелательности, которые я видел со стороны моих соотечественников. После суда нас отвели в тюрьму, где нас передали под надзор тамошних офицеров. Перед входом на территорию тюрьмы мы должны были принять ванну, после чего на нас одели тюремную форму, а нашу одежду – рубашки, дхоти и курты – забрали в стирку. После четырех дней заключения ванна была блаженством. Затем нас развели по камерам. Как только я вошел в камеру, двери за мной закрылись. Моя жизнь в алипорской тюрьме началась 5-го мая. Через год, 6-го мая, меня освободили.
II
Моя одиночная камера была девять футов в длину и пять или шесть футов в ширину, без окна; перед камерой была толстая железная решетка, и эта клетка предназначена была служить мне жилищем. Снаружи был небольшой мощеный двор и высокая кирпичная стена с маленькой деревянной дверью. Над дверью на уровне глаз было небольшое окошечко. После того как дверь запиралась, часовой время от времени наблюдал за заключенным через это окно. Но моя дверь во двор была почти все время открыта. Всего здесь было шесть таких смежных камер, на тюремном жаргоне они назывались «шесть декретов». «Декреты» служили камерами особого наказания – те, кто был осужден на одиночное заключение по приказу судьи или начальника тюрьмы, должны были содержаться в этих мини-пещерах. Но и в одиночном заключении существует свой кастовый закон, своя иерархия. У осужденных на более строгое наказание дверь во двор была все время закрыта; им не разрешалось никаких контактов с внешним миром, связь с которым ограничивалась лишь неусыпно следящими за ними глазами часового и встречами с другим заключенным, который два раза в день приносил им пищу. Хемчандра Дас, с точки зрения следствия, представлял большую угрозу, чем я, и ему дали более строгий режим. Но даже и в камере-одиночке находились свои «изыски»: заключенного могли содержать в наручниках или даже заковать в кандалы. Это самое суровое наказание давалось не только за нарушение порядка в тюрьме или за оказание сопротивления тюремному начальству, но и за недостаточное усердие в принудительных работах. Дополнительное ужесточение условий для тех, кто и так осужден на одиночное заключение, противоречит самому духу законности, но заключенные по делу Свадеши или «Банде Матарам» были словно бы вне закона и поэтому полиция проявляла к ним особое расположение.
Таково было место нашего заключения. Что касается предметов обихода, то наше щедрое и гостеприимное начальство позаботилось обо всем. Тарелка и миска были украшением камеры. Всегда тщательно вымытые и вычищенные мною, они блестели как серебряные и были моей отрадой. В этом идеальном блеске «царствия небесного», символе безупречности британского империализма, я получал истинное наслаждение от сознания верности Короне. К сожалению, тарелка тоже разделяла это радостное чувство и, стоило нажать на нее чуть посильнее, – начинала плясать и вырываться из рук, вертясь словно арабский дервиш. И тогда приходилось одной рукой есть, а другой придерживать тарелку. Иначе она могла бы ускользнуть вместе со всей той неописуемой гадостью, которой нас кормили. Но еще более дорогой и полезной, чем тарелка, была для меня миска. Среди неодушевленных предметов она была как британский гражданин. Подобно тому, как он всегда готов выполнить любое поручение властей, будь то в качестве судьи, магистрата, полицейского, таможенного чиновника, председателя муниципалитета, профессора, священника, – кем бы вы ни велели ему быть, он всегда станет им по одному лишь вашему слову; и так же, как он может быть и следователем, и истцом, и полицейским магистратом, и даже иногда защитником, прекрасно совмещая в себе все эти роли, так и моя дорогая миска выполняла несколько функций. Она была выше кастовых ограничений, выше дискриминации, в камере она помогала мне совершать омовение, затем я использовал ее для полоскания горла и умывания, а еще чуть позже, когда приходило время приема пищи, в нее же наливали гороховый суп с овощами, из нее же я пил и ополаскивал рот. Такой бесценный многоцелевой предмет можно найти только в британской тюрьме. Миска помогала мне удовлетворять не только мои земные потребности, но и духовные тоже. Где бы еще я мог найти такого наставника, помогающего мне преодолеть чувство омерзения, которое я испытывал? По истечении начального периода одиночного заключения нам стали разрешать собираться вместе и наше начальство решило перенести место для испражнения. Но в течение месяца я учился подавлять в себе чувство отвращения. Вся процедура испражнения, казалось, имела своей целью развитие самоконтроля. Считается, что содержание в одиночке есть особый вид наказания, цель которого – исключить контакты с людьми и воспрепятствовать созерцанию открытого неба. Проделывание этой процедуры вне камеры нарушало бы весь смысл одиночного заключения, поэтому в камере стояли две корзины, покрытые изнутри слоем вара. Уборщик, мехтар, выносил их утром и вечером, иногда и чаще, если нам удавалось пылкими речами и уговорами пробудить в нем сострадание. Но если приходилось пользоваться корзинами в неурочные часы, то в наказание надо было терпеть ужасное зловоние. Во время второй половины моего одиночного заключения были проведены кое-какие изменения в этом плане, но как всегда британские реформы ограничились лишь небольшими переменами в области администрации, не затрагивая основных положений. Не приходится говорить, что при таких порядках нахождение в камере сопровождалось значительными неудобствами, особенно за едой и в ночные часы. Насколько мне известно, по западной традиции ванная комната обычно соединяется со спальней. Но иметь в маленькой камере спальню, столовую и туалет вместе – это уж, как говорится, слишком. У нас, индусов, есть много достойных порицания обычаев, но нам бы не хотелось быть настолько цивилизованными.
Среди предметов обихода в моем распоряжении также были маленькое ведерко, жестянка для воды и два тюремных одеяла. Ведерко обычно находилось во дворе, где я мылся. Вначале я легко переносил ограничения в воде, но позднее недостаток воды стал ощущаться. Сначала заключенный из соседнего коровника приносил столько воды, сколько мне было нужно, так как в суровых условиях тюрьмы лишь купание напоминало мне об удобствах и роскоши домашней жизни. Другим заключенным повезло меньше – им приходилось использовать одно ведро или бадью и для туалета, и для мытья посуды, и для мытья тела. По мнению британцев, любовь к Богу и физическое благосостояние – две равные и редкие добродетели. Должен ли был тюремный режим служить иллюстрацией этого мнения или его задачей являлось не испортить заключенных чрезмерным использованием водных процедур – сказать трудно. Эту либеральность начальства заключенные в насмешку называли «вороньим купанием». Человек по природе своей всегда недоволен. С питьевой водой дело обстояло еще лучше, чем с мытьем. В то лето стояла ужасная жара, ветер в камеру почти не проникал, зато безжалостное палящее майское солнце имело туда свободный доступ. Камера раскалялась словно горячая печь. И в этих условиях единственным средством заглушить непреодолимую жажду была теплая вода из маленькой жестянки. Я пил ее все чаще и чаще, но это мало помогало, разве что с тебя начинал ручьями катиться пот, а потом жажда возобновлялась с удвоенной силой. Однако у одного-двух заключенных во дворах стояли глиняные горшки, они объясняли это заслугами аскетического образа жизни в предыдущих инкарнациях и считали себя настоящими счастливцами. Все это заставляло признать роль судьбы даже самых убежденных поборников личных усилий; у некоторых была холодная вода, некоторых постоянно мучила жажда – все совершалось так, как было предрешено звездами. Начальство же, раздавая кому жестянки, а кому глиняные горшки для воды, действовало совершенно беспристрастно. Тем не менее добросердечный тюремный доктор, не спрашивая, доволен ли я столь прихотливым распределением питьевой воды, считал такое мое положение совершенно недопустимым. Он пытался достать мне глиняный горшок, но, поскольку распределение посуды находилось не в его ведении, ему это долго не удавалось. В конце концов, по его просьбе главный уборщик где-то раздобыл для меня один горшок из глины. Но еще раньше в результате длительной борьбы с жаждой мне удалось достичь состояния свободы от жажды. В раскаленной камере моей постелью служили два одеяла, одно я использовал как матрац, а другое за неимением подушки подкладывал под голову. Когда жара становилась нестерпимой, я начинал кататься по полу. Тогда я чувствовал прохладное прикосновение Матери Земли и испытывал наслаждение. Но контакт с полом в тюрьме не всегда приятен, и на полу трудно уснуть, поэтому мне приходилось опять прибегать к помощи одеяла. Самыми приятными были дни, когда шел дождь. Но дело осложнялось тем, что во время дождя и грозы из-за тандава нритья – «неистовой пляски» ветра, который нес с собой пыль, листья и траву, в моей камере начинался маленький потоп. И мне не оставалось ничего другого, как спасаться в углу с мокрым одеялом. Даже когда природа утихомиривалась, о сне и думать было нечего: прежде приходилось ждать, ища убежища в размышлениях, когда просохнет пол. Сухим оставалось только пространство рядом с отхожим местом, но как-то не хотелось класть там одеяла. Несмотря на все это, в ветреные дни камера моя охлаждалась и наполнялась свежим воздухом, поэтому я всегда был рад грозе и дождю.
Описание алипорского правительственного «пансиона», которое я здесь привел и к которому еще вернусь, дано не для того, чтобы жаловаться на мои личные тяготы, а единственно для того, чтобы показать, в каких условиях содержат людей, находящихся под следствием, в цивилизованной британской колонии и какая это длительная агония для невиновных. Условия, которые я описал, конечно, были тяжелые, но благодаря неослабевающей вере в божественное милосердие я страдал только первые несколько дней; потом – я расскажу позже, благодаря чему это произошло – мне удалось стать выше этих страданий, и тяготы больше не затрагивали меня. Поэтому, когда я вспоминаю свою жизнь в тюрьме, то не испытываю гнева или горечи, а скорее отношусь к происходившему с юмором. Когда я вошел первый раз в свою клетку, облаченный в нескладную тюремную одежду, и увидел, в каких условиях мне предстоит жить, то почувствовал во всем этом глубокий юмор. И я рассмеялся про себя. Изучая историю Англии и зная, что происходит в стране сейчас, я уже получил представление о загадочном английском характере и его особенностях. Поэтому меня нисколько не удивило и не огорчило то, как они вели себя со мной. Обычно такое поведение они бы сами расценивали как недостойное. Мы все вышли из благородных семей, многие были потомками крупных землевладельцев, некоторые по своему социальному положению, образованию и личным качествам были на уровне высших классов Англии. Обвинение, по которому нас арестовали, было не просто убийство, кража или бандитизм, а попытка путем восстания освободить свою страну от иностранных поработителей, а также заговор с целью вооруженного конфликта. Нас заключили под стражу в основном из-за того, что власти имели какие-то подозрения, хотя даже и у них в большинстве случаев не было никаких доказательств нашей вины. И при этом нас держали здесь, как обычных бандитов и жуликов, и даже хуже – как зверей в клетке; нам давали пищу, не пригодную даже для животных, заставляли терпеть жажду и голод, солнце, дождь и холод – все это не делает чести британской нации и ее имперским офицерам. В этом проявляется одна из негативных черт их национального характера. Англичане обладают многими качествами кшатриев, но в обращении с врагами или оппонентами они руководствуются исключительно деловыми соображениями. Но тем не менее я спокойно относился к этому. Я был даже рад, что не делалось никакого различия между мною и простыми необразованными людьми, более того, такое положение только усиливало во мне пламя глубочайшего преклонения перед Матерью (матрибхакти). Это были прекрасные условия для изучения йоги и для того, чтобы учиться быть выше конфликтов. Я был одним из тех экстремистов, которые считали, что демократия и равенство между богатыми и бедными являются основной составляющей частью национализма. Я вспоминал поездку в Сурат, когда мы, лидеры движения, ехали вместе со всеми в вагоне третьего класса, подобно военачальникам, которые когда-то спали вместе со своими солдатами в полевых условиях, и думал, что наш долг – превратить теорию в практику. Богатые, бедные, брамины, бизнесмены, шудры, бенгали, маратхи, пенджаби, гуджарати – мы все были вместе, ели и спали вместе, испытывая прекрасное чувство братства. Мы спали на полу, ели простую пищу из риса, бобов и кислого молока. Мы все стали единым телом. Во время пребывания в тюрьме в Алипоре я жил, ел, разделял тяготы и пользовался теми же привилегиями, что и остальные заключенные, мои соотечественники, крестьяне, кузнецы, горшечники, домы и багди; и я осознал, что Господь пребывает в каждом из нас. Этот социализм, единство, это общее братство наложило отпечаток на мое жизненное предназначение (дживан брата). Часто в тюрьме я с волнением и восторгом сознавал, что близится день, когда перед алтарем божественной Матери Мира предстанут с гордо поднятыми головами все сословия, как братья, и у них будут те же убеждения, та же доброта и сердечность, что у моих товарищей по заключению, как впрочем и та же беспристрастность, что у британских чиновников. Как-то на днях газета «Индиан Сошиал Реформер» в Пуне так иронически прокомментировала одно из моих простых заключений: «Похоже, в тюрьме наблюдается избыток божественности!» О, гордые и ничтожные люди, ищущие славы и знаменитости, но так мало знающие и столь гордые своими маленькими добродетелями! Разве божественное проявление не должно иметь место скорее в тюрьме, в лачугах, в ашрамах, в сердце бедняка, чем в роскошных дворцах богатых или на ложе ищущего светских развлечений бездельника? Бога не влекут образованность, знатность, лидерство, популярность и утонченные манеры. Он приходит к бедным и обездоленным, представая им в образе Милосердной Матери. Тот, кто видит Бога в каждом человеке, в каждой нации, как и в собственной родине, в униженных, бедных, падших и грешниках и отдает свою жизнь служению Богу, тому открывается Всевышний. Так уж получается, что божественное присутствие ощущается больше падшим народом, готовым к возрождению, или народным героем в камере-одиночке.
После того как тюремщик, осмотрев камеру, ушел, я, сидя на одеяле, предался созерцанию. Одиночное заключение нравилось мне гораздо больше, чем то, как нас держали в Лал Базаре. Там тишина огромного зала была еще более ощутима из-за его размеров. Здесь же стены камеры, смыкаясь, как будто обнимали тебя, подобно вездесущему Брахману. Там из высоких окон третьего этажа даже не видно было неба и трудно было представить, что где-то в этом мире есть деревья и цветы, люди, животные, птицы и дома. Здесь же дверь во двор всегда была открыта и, сидя около решетки, можно было видеть открытое пространство и других заключенных. Во дворе у стены росло дерево, радуя глаз заключенного своей сочной зеленью. Перед камерами «шести декретов» ходил взад и вперед тюремщик, и звуком своих шагов и своим видом он был дорог нам, как старый добрый друг. Заключенные из соседнего коровника каждый день выводили коров пастись перед нашим двором. Я любил наблюдать за ними. Одиночное заключение в Алипоре было уникальной школой любви. До того как я попал сюда, мои привязанности в обществе ограничивались очень узким кругом, редко я испытывал и теплые чувства к животным и птицам. У Раби-бабу есть стихотворение, в котором он прекрасно описывает глубокую любовь деревенского мальчика к буйволу. Когда я прочитал его в первый раз, мне это показалось наигранным и преувеличенным. Теперь бы я прочитал это стихотворение совсем по-другому. В Алипоре я узнал, насколько глубока может быть любовь человека ко всем тварям, сколь сильные чувства он может испытывать при виде обычной коровы, птицы и даже муравья.
Первый день в тюрьме прошел спокойно. Все вокруг было так ново и необычно, что было даже почти весело. В отличие от Лал Базара я был вполне доволен моим нынешним положением; одиночество не слишком угнетало меня, благодаря моей вере в Бога. Даже невероятный вид тюремной пищи не испортил мне настроения. Грубый рис был сдобрен шелухой, камнями, насекомыми, волосами, грязью и тому подобным, в безвкусном гороховом супе было больше половины воды, овощи и коренья были перемешаны с травой и листьями. Я и не подозревал раньше, что еда может быть настолько безвкусна и абсолютно лишена полезных веществ. В испуге я смотрел на эту унылую черную массу и, не проглотив и двух ложек, поспешил закончить столь утонченную трапезу. Все заключенные получали одинаковую еду, причем перемен в рационе надо было ждать целую вечность. Уж если давали зелень, или шак, то одну и ту же неделями, месяцами; неизменными оставались горох и рис. Что говорить об однообразии меню, когда способ приготовления пищи оставался все время одним и тем же, не меняясь ни на йоту, абсолютно уникальным и неповторимым. За два дня при таком питании заключенные должны были убедиться в недолговечности этого мира Майи. Но даже здесь я был в более выгодном положении, чем все остальные, благодаря стараниям моего врача. Он добился, чтобы мне приносили из больницы молоко, и я был избавлен хотя бы на какие-то дни отлицезрения шака.
В тот вечер я лег спать рано, но обеспечивать заключенному спокойный сон, дабы не потакать привычке к роскоши, не входило в тюремные правила. Поэтому каждый раз при смене часовых заключенного будили громкими окриками, и до тех пор, пока он не отзывался, покоя ему не было. Среди тех, кто охранял камеры «шести декретов», были и не очень прилежные в этом отношении – хотя некоторые делали это просто из сострадания к заключенным, – особенно этим отличались полицейские хиндустани. Другие же неукоснительно выполняли предписания. Они будили нас во внеурочные часы и обычно таким образом справлялись о нашем благополучии: «Как поживаете, сэр?» Их юмор не всегда доставлял удовольствие, хотя я понимаю, что делали они это, просто выполняя приказ. Несколько дней я терпел это. Но потом мне пришлось выговаривать часовым, и в конце концов это подействовало и вскоре меня совсем перестали будить, чтобы справиться о моем благополучии.
На следующее утро в 4. 15 зазвонил тюремный колокол, это было время подъема. Через некоторое время колокол звонил опять, теперь уже на регистрацию, потом, умывшись, заключенные съедали свою кашу (люфси) и отправлялись на работы. Проснувшись с первым колоколом, я знал, что уже не смогу спать, так как будут звонить опять, и поэтому встал. Решетку открыли в пять, я умылся и снова вернулся в камеру. Немного позже принесли люфси и поставили у входа в камеру. В тот день я не стал есть, ограничившись созерцанием этого блюда. Только через несколько дней я решился отведать это чудо поварского искусства. Люфси, вареный рис, и вода – вот завтрак заключенного. Как Троица, он предстает в трех лицах. В первый день Люфси был выражением Мудрости в первозданном несмешанном виде, чистый, белый, как Шива. На второй день он предстал как выражение Хираньягарбхи, сваренный с горохом, – желтое месиво. На третий день Люфси явился олицетворением Вирата, с добавлением неочищенного пальмового сахара – более удобоваримый вариант. Первые две ипостаси, на мой взгляд, были не для обычных смертных, поэтому я даже не притронулся к ним, но время от времени я заставлял себя съедать «Вират», с восторгом думая о достоинствах британского правления и о высоком уровне развития западного человеколюбия. Надо сказать, что люфси, в отличие от другой еды, был единственной пищей для заключенных бенгали, имеющей хоть какую-то питательную ценность. Но что с того? Ведь помимо этого он имел еще и вкус, и потому есть его можно было только от сильного голода и даже тогда надо было долго бороться с собой и уговаривать себя проглотить эту гадость.
В тот день я вымылся в половине одиннадцатого. Первые четыре-пять дней пришлось носить свою одежду, в которой прибыл из дома. Пока я купался, старик-тюремщик из коровника, который был приставлен смотреть за мной, раздобыл где-то кусок грубой шелковой ткани, в которую я и завернулся, пока сохла моя одежда. Сам я не стирал свою одежду и не мыл посуду, за меня это делал один из заключенных из коровника. Обед был в одиннадцать. Чтобы быть подальше от корзины-туалета, я обычно ел во дворе, невзирая на летнее пекло. Часовые не возражали. Ужин был между 5. 00 и 5. 30. После этого открывать дверь уже не разрешалось. В семь звонил вечерний колокол. Старший надзиратель собирал вместе всех тюремщиков, устраивал им перекличку, после чего они возвращались на свои посты. Теперь уставший заключенный мог отдохнуть, предавшись своему единственному наслаждению – сну. В эти часы слабый духом оплакивает свои несчастья или думает о предстоящих тяготах тюремной жизни. Возлюбивший Бога ощущает присутствие своего божества и испытывает радость от молитвы или медитации в тишине ночи. В эти часы для всех трех тысяч человеческих существ, происшедших от Бога, жертв уродливого социального строя, алипорская тюрьма, этот огромный инструмент пыток, погружается в глубокую тишину.
III
Я не часто видел других заключенных, проходивших по нашему делу. Их держали в другом месте. За камерами «шести декретов» было еще два ряда камер, всего сорок четыре, поэтому они и назывались «сорок четыре декрета». Большинство и содержалось в этих камерах. Они не были обречены на одиночное заключение, в каждой камере находилось по три человека. На другой стороне тюрьмы было несколько больших камер, в которых могло поместиться до двенадцати человек. Некоторым повезло, они попали именно туда. Им выпало счастье быть в обществе других людей, и они могли разговаривать с утра до ночи, скрашивая тюремные будни. Но был один человек, которого лишили этой роскоши. Это был Хемчандра Дас. Не знаю, почему он вызывал такой страх и ненависть у властей, но лишь его одного приговорили к одиночному заключению. Хемчандра объяснял это тем, что полиции, несмотря на все усилия, не удалось добиться от него признания собственной вины. Его держали в крошечной камере, в которой даже дверь во двор все время была заперта. Как я уже говорил, это было самым суровым способом наказания. Время от времени полиция представляла самых разношерстных свидетелей и разыгрывала спектакль опознания. При этом нас выстраивали в длинный ряд перед канцелярией вперемежку с другими заключенными. Однако это был просто фарс, ведь облик тех, кто проходил по делу о взрыве, выходцев из благородных семей, образованных, с интеллигентными чертами лица, настолько отличался от вида остальных – обычных заключенных, в грязной одежде, с ничего не выражающими лицами, что этого мог не заметить только совершеннейший глупец, не обладающий зачатками разума. А заключенным даже нравились такие парады. Это вносило разнообразие в тюремную жизнь и давало возможность обменяться парой слов. Именно во время одной из таких процедур я впервые после ареста встретился со своим братом Бариндрой, хотя нам и не удалось поговорить. Часто я оказывался рядом с Нарендранатом Госвами, поэтому с ним я общался больше, чем с другими. Он был очень красивый, высокий, крепкий, дородный, но в глазах было что-то, говорящее о дурных наклонностях, да и умом он тоже не блистал. В этом отношении он разительно отличался от других молодых людей. Те обычно говорили о высоких идеалах, и в речах их виден был острый ум, любовь к знаниям и благородная самоотверженность. Госсайн (краткая форма от Госвами – прим. ред.) говорил, как человек неумный и легкомысленный, но в то же время со страстью и смело. В то время он твердо верил, что его оправдают. Он говорил: «Мой отец – специалист по оспориванию судебных процессов, полиция не может с ним тягаться. Да и мои показания не принесут мне вреда, потому что все равно докажут, что они были получены путем пыток». Я спросил его: «Ты ведь уже был в полиции. А где же твои свидетели?» Ничуть не смутившись, Госсайн ответил: «Мой отец провел сотни процессов, он прекрасно знает, как все это делается. В свидетелях недостатка не будет». Именно из такой породы делаются осведомители.
Ранее я уже говорил о чрезмерных страданиях и тяготах заключенных, но необходимо отметить, что все это происходило из-за издержек самой тюремной системы и не было результатом жестокости или отсутствия человеколюбия со стороны кого-либо из тюремщиков. Действительно, все служащие алипорской тюрьмы были очень вежливыми, добрыми и добросовестными людьми. Если где-то и когда-то условия содержания для заключенных и были облегчены, а варварство западного тюремного режима сведено до минимума благодаря состраданию и добросовестности, то именно в Алипоре под начальством г-на Эмерсона. Это стало возможным по двум причинам: из-за выдающихся личных качеств г-на Эмерсона, а также благодаря тюремному доктору Байдьянатху Чаттерджи. Один был воплощением почти уже вымерших европейских идеалов христианства, другой – воплощением милосердия и филантропии, которые лежат в основе индуизма. Такие люди, как г-н Эмерсон, не часто появляются у нас в стране, да и на Западе их становится все меньше. Он являлся воплощением всех добродетелей настоящего христианина. Справедливый, миролюбивый, чрезвычайно щедрый и честный, простой, прямой, вежливый даже с подчиненными, он от природы был не способен ни на что дурное. Одним из его недостатков была нерасторопность и пассивность в работе, он все предоставлял решать надзирателю, а сам оставался в стороне. Думаю, что большого вреда от этого не было. Надзиратель, Джогендра-бабу, был способный и расторопный работник; хоть и больной (он страдал от диабета), он сам следил за всем и, хорошо зная натуру своего начальника, старался, чтобы соблюдалась справедливость и не было жестокости по отношению к заключенным. Конечно, ему было далеко до такой великой души, как Эмерсон, он был лишь бенгальский солдат, но он знал, как сделать так, чтобы сахиб был в хорошем настроении, добросовестно выполнял свою работу, вежливо обращался со всеми. Это, вероятно, были и все его достоинства. По причине болезни работа давалась ему с трудом. Кроме того, через восемь месяцев, в январе, он должен был уйти на пенсию и он с нетерпением ждал заслуженного отдыха. Появление в тюрьме новой партии заключенных – заговорщиков, проходивших по делу о взрыве бомбы, напугало и озадачило нашего надзирателя. От этих энергичных и отчаянных ребят-бенгальцев можно было ожидать чего угодно. «Мне осталось чуть-чуть до верхушки пальмы», – говорил он. Однако ему удалось преодолеть только половину оставшегося расстояния. В конце августа г-н Бьюкэнон посетил тюрьму с инспекцией и остался доволен результатами осмотра. Надзиратель был очень рад: «Это последнее посещение сахиба до моей пенсии, теперь можно ни о чем не беспокоиться». Но, увы! Человеческая слепота достойна сожаления. Поэт справедливо сказал, что Бог сделал для вечно страждущего рода человеческого два великих благодеяния. Во-первых, он сокрыл будущее под покровом неизвестности; а во-вторых, наградил нас слепой надеждой, единственным утешением и отрадой нашей жизни. Через пять дней Нарен Госсайн был убит Канаем, и визиты Бьюкэнона в тюрьму участились. В результате Джоген-бабу уволили с работы раньше времени, и он вскоре умер от тревог и болезни. Если бы Эмерсон занимался административными вопросами сам, вместо того чтобы возлагать всю ответственность на такого подчиненного, то изменения к лучшему, наметившиеся под его руководством, могли бы быть гораздо более значительными. То немногое, что он делал сам, он выполнял добросовестно, и именно благодаря ему пребывание в тюрьме стало лишь суровым наказанием, а не настоящим адом. Даже после того, как его перевели в другое место, результаты его благородной деятельности не исчезли совсем. Его последователям пришлось сохранить их на шестьдесят процентов.
IV
Если за все, что происходило в тюрьме, отвечал бенгалец Джоген-бабу, то в больнице это был доктор-бенгалец Байдьянат-бабу. Он подчинялся доктору Дали, который, хотя и был не таким благотворителем, как г-н Эмерсон, но, тем не менее, казался совершенным джентльменом и очень рассудительным человеком. Он всегда хвалил ребят за хорошее поведение, бодрость духа и смирение и любил обменяться шутками с молодежью и обсудить проблемы религии, политики и философии с остальными заключенными. Доктор был по происхождению ирландец и унаследовал многие черты этого либерального и сентиментального народа. Ему не свойственны были подлость и двуличность, иногда, разозлившись, он мог быть резким или сказать какую-нибудь грубость, но в целом был всегда рад помочь людям. Ему были хорошо известны все трюки и ухищрения заключенных, пытавшихся притвориться больными, однако иногда, заподозрив обман, он мог отказать в помощи действительно больному человеку. Но уж если он убеждался, что человек в самом деле болен, то относился к нему с огромным вниманием и добротой. Однажды я немного простыл и у меня была небольшая температура. Тогда стоял сезон дождей, и освежающий влажный ветер свободно гулял в огромных застекленных верандах госпиталя. И, тем не менее, я не хотел ложиться в госпиталь или принимать лекарство. К тому времени мои взгляды на болезни и лечение изменились, и я не особо верил в лекарства. Я считал, что, за исключением тяжелых заболеваний, природа сама в силах справиться с болезнью, избрав для этого свой путь. Теперь в этой сырости, контролируя свое состояние с помощью йоги, я хотел проверить и доказать логическому уму преимущества и успех моих йогических упражнений и методов. Но доктор был очень обеспокоен моим состоянием и всеми силами пытался уговорить меня лечь в госпиталь. Когда я согласился, он создал для меня идеальные условия, меня даже кормили по-домашнему. Он боялся, что если я останусь в камере, то в период дождей мое состояние может заметно ухудшиться, поэтому и настоял, чтобы я находился в благоустроенном госпитале. Я же не хотел там задерживаться и стремился как можно скорее вернуться в камеру. Но доктор был так внимателен далеко не ко всем, особенно он боялся держать в госпитале здоровых и сильных заключенных, даже когда они были больны. Он ошибочно считал, что если и может произойти какой-то инцидент, то уж точно при участии этих крепких, полных энергии парней. В итоге все случилось как раз наоборот. Инцидент в госпитале стал делом рук больного, истощенного Сатьендранатха Боса и слабого, тихого от природы и немногословного Канайлала. Хотя д-р Дали был вполне положительный человек, но многое из того хорошего, что он делал, на самом деле зачиналось и побуждалось Байдьянат-бабу. Никогда в жизни я не встречал такого отзывчивого человека, как он, и, думаю, не встречу. Он как будто родился для того, чтобы помогать и делать добро людям. Стоило ему только услышать о чьих-то страданиях, и он тут же спешил на помощь, словно бы это было самым главным и неотложным его делом. Всем обитателям этой юдоли страданий и горестей казалось, что он явился в этот ад, чтобы раздавать страждущим живительную божественную влагу. Лучшим способом удовлетворить какую-либо просьбу, восстановить справедливость или избавить кого-то от ненужных страданий было донести весть о них до слуха доктора. Он всегда готов был сделать все от него зависящее. Байдьянат-бабу хранил в своем сердце глубокую любовь к родине, но, будучи на службе, он не мог свободно проявлять это чувство. Единственным его недостатком было чрезмерное сострадание. И хотя для тюремного служащего это, может быть, и недостаток, но, с более высокой этической точки зрения, это качество есть наивысшее проявление подлинной человечности и представляет наивысшую ценность для Бога. Он не делал различия между обычными заключенными и теми, кто проходил по делу «Бандематарам»; кто бы это ни был, но если человек был болен или ослаблен, он держал его в госпитале и оказывал ему всемерную помощь до тех пор, пока тот полностью не выздоравливал. Из-за этого своего основного недостатка он и потерял работу. После убийства Госсайна его стали подозревать в излишнем либерализме и несправедливо уволили с работы.
Есть особая причина говорить о доброте и гуманизме этих людей. Ранее я уже описал условия нашего тюремного содержания и в дальнейшем мне снова придется говорить о нечеловеческой жестокости британской тюремной системы. Чтобы читатели не подумали, что все это было результатом отрицательных личных качеств отдельных служащих, я и рассказал о некоторых главных представителях тюремной администрации. Я еще вернусь к этому при описании начального периода заключения.
Я уже говорил о своем душевном состоянии в первый день одиночного заключения. На протяжении нескольких дней у меня не было ни книг, ничего другого, что могло бы отвлечь меня от вынужденного одиночества. Позднее г-н Эмерсон принес мне разрешение получить из дома книги и кое-какую одежду. А когда мне удалось раздобыть у тюремного начальства чернила, перо и бумагу, я написал своему дяде по материнской линии, известному и всеми уважаемому редактору «Санджибани», письмо с просьбой прислать мне дхоти и курту, а из книг – Гиту и Упанишады. Книги я получил через несколько дней. А до того у меня было достаточно времени, чтобы ощутить всю чудовищность и жестокость одиночного заключения. Я понял, почему даже сильные натуры с высоко развитым интеллектом не выдерживают такой изоляции и сходят с ума. И в то же время я осознал всю безграничность божественного милосердия и то редкое преимущество, которое предоставляется этими же условиями. До того как я попал в тюрьму, я обычно медитировал в течение одного часа утром и вечером. В одиночке, не имея никаких других занятий, я попытался медитировать дольше. Но тем, кто не имеет достаточного опыта, не просто взять под контроль и успокоить ум, увлекаемый тысячами предметов. Тем не менее мне удавалось сохранить концентрацию в течение полутора-двух часов, после чего ум начинал выходить из-под контроля, да и тело тоже уставало. Вначале ум был переполнен самыми разными мыслями. Потом, лишенный человеческого общения и ощущая ужасную апатию из-за отсутствия каких-либо внешних раздражителей, возбуждающих мысль, он постепенно утрачивал способность к мышлению. У меня было такое состояние, когда, казалось, тысячи неопределенных мыслей роились вокруг, пытаясь проникнуть в ум, но двери для них были закрыты; одной или двум из них все-таки удавалось пробиться, но они были так напуганы царившей внутри умственной тишиной, что спешили скорее прочь. Находясь в этом неопределенном сумеречном состоянии, я испытывал настоящую ментальную агонию. В надежде хоть как-то успокоить ум и дать отдых воспаленному мозгу я пытался созерцать доступные моему взору красоты природы, но могли ли одинокое дерево и маленький клочок неба, стиснутый тюремными стенами, послужить утешением и облегчить осознание беспросветности тюремной жизни? Я направлял взор на голую стену. Но от созерцания безжизненной белой поверхности чувство безнадежности становилось еще сильнее, разум, осознав всю мучительность заточения, не находил покоя в тюремной клетке. Я опять сел медитировать, но не смог. Напряжение же, которого мне стоила эта попытка, только еще больше утомило мозг, и без того горевший как в огне. Я огляделся и к своей радости обнаружил больших черных муравьев, сновавших вокруг отверстия в полу. Некоторое время я наблюдал за ними. Потом я заметил еще и крошечных красных муравьев. А вскоре между красными и черными завязалась битва, черные стали кусать и убивать красных. Я почувствовал глубокое сострадание к красным, так безжалостно уничтожаемым черными убийцами, и попытался их спасти. Это занятие отвлекло меня на некоторое время. И так, благодаря муравьям, я провел несколько дней. Тем не менее, надо было придумать, чем занять предстоявшие долгие дни. Я пытался спорить с самим собой, заставлял себя обдумывать те или иные предметы, но с каждым днем ум бунтовал все сильнее и погружался во все большую безысходность. Казалось, время давит на меня всей своей тяжестью – невыносимая пытка, я не мог даже вздохнуть свободно, это было как в кошмарном сне, когда тебя душат, а у тебя даже нет сил пошевелиться. Удивительное состояние! Да, на свободе я никогда не любил сидеть без дела, но несмотря на это, много времени проводил и в уединенном размышлении. Неужели я настолько ослаб духом, что несколько дней одиночества могли привести меня в такое состояние? Вероятно, думал я, между добровольным уединением и принудительным – громадная разница. Одно дело быть наедине с собой дома, и совсем другое – сидеть в камере-одиночке по принуждению. В первом случае при желании всегда можно обратиться за поддержкой к людям или прибегнуть к книгам, черпая в них знание или наслаждаясь эстетическими достоинствами; голоса дорогих тебе друзей, шум на улице, весь мир вокруг – все это услаждает душу и приносит успокоение. Но здесь, в тюрьме, лишенный каких-либо контактов с внешним миром, ты прикован к колесу железного закона и находишься в полной зависимости от прихотей других. Пословица гласит, что только бог или скотина может выносить одиночество, человеку же оно не под силу. Раньше я не понимал этого, теперь же я знаю, что даже для практикующего йогу человека переносить одиночество не так-то просто. Я помню трагическую смерть итальянца Бречи, которого жестокие судьи вместо виселицы приговорили к семи годам одиночного заключения. Через год пребывания в одиночной камере Бречи сошел с ума. Но он все-таки продержался какое-то время! Неужели я был настолько слаб? Тогда я не знал, что Господь лишь играет со мной, тем самым давая мне необходимые уроки. Сначала Он продемонстрировал мне то душевное состояние, которое испытывают заключенные в камерах-одиночках перед тем, как сходят с ума. Он показал мне всю нечеловеческую жестокость западной тюремной системы, с тем чтобы я по мере возможностей постарался обратить своих соотечественников и весь мир на путь более гуманной организации общества. Это был первый урок. Я помню, как пятнадцать лет назад, вернувшись из Англии домой, я написал ряд статей в бомбейскую газету «Инду Пракаш» с резкой критикой существовавшей тогда в Конгрессе системы петиций и нравоучений. Но видя, какое влияние оказывают эти статьи на молодые умы, ныне почивший Махадев Говинда Ранаде в течение почти получаса пытался уговорить меня заняться какой-нибудь другой деятельностью в Конгрессе вместо того, чтобы писать подобные статьи. Ему очень хотелось тогда, чтобы я начал работу в области тюремной реформы. Мне его предложение показалось очень странным, и я отказался. Тогда я не знал, что это было прелюдией будущих событий и что сам Господь продержит меня год в тюрьме, чтобы я увидел жестокость и бесполезность всей системы и осознал необходимость ее реформирования. Я понимал, что в существующей политической обстановке какая-либо реформа тюремной системы невозможна, но совесть говорила мне, что я должен пропагандировать и защищать эту идею, дабы варварские пережитки чужой цивилизации не укоренились в самоопределяющейся Индии. Я также понял и вторую Его цель: продемонстрировать моему уму его собственную слабость, с тем чтобы я навсегда мог покончить с ней. Для того, кто стремится достичь йогического состояния, не должно быть разницы между пребыванием в толпе и в одиночестве. Действительно, слабость, которую я испытывал, прошла через несколько дней, и теперь, казалось, даже двадцать лет одиночества не нарушат достигнутого мною душевного равновесия. Согласно промыслу Всеблагого (мангаламайя), даже зло несет в себе добро. Третья цель заключалась в том, чтобы показать мне, что мое продвижение в йоге не было результатом моих личных усилий и что совершенства в йоге можно достичь только путем полной самоотдачи Господу (атма-самарпана) и глубокого преклонения пред Ним (шраддха), а единственной целью моих йогических поисков должно быть приятие и использование тех сил или достижений, которые по своей милости дает мне Господь. С того дня, как начал рассеиваться глубокий мрак невежества, я стал видеть подлинную природу Всеблагого Господа, не переставая удивляться Его беспредельной божественной доброте, которая теперь открывалась мне во всем, что происходило в тюрьме. Не было ни одного события – большого или маленького или даже самого незначительного, – которое не несло бы хоть малой доли добра. С помощью всего одного события Он часто достигает сразу нескольких целей. Нередко мир кажется нам творением слепой силы и мы полагаем, что так уж устроено в природе, что какая-то часть сил и энергии всегда затрачивается впустую, отрицая тем самым всемудрость Бога и считая несовершенным божественное Провидение. Такое обвинительное заключение совершенно безосновательно. Его Провидение никогда не действует вслепую и ни капли Его усилий не тратится впустую, просто человеческий разум не в состоянии постичь, как минимальными средствами Он достигает одновременно многих результатов.
Несколько дней я провел, мучаясь от духовного опустошения. Как-то днем, когда я был занят размышлением, мысли вдруг понеслись сплошным потоком, стали мешаться, и я почувствовал, что уже не в силах их контролировать и что ум перестает меня слушаться. Впоследствии, вспоминая о том, что я ощущал тогда, я понял, что, хотя я и утратил контроль над мыслительным процессом, ум не терял бдительности ни на минуту, и я как будто со стороны наблюдал за тем, что со мной происходит. Но в тот момент я не понимал этого и был лишь в ужасе от мысли, что схожу с ума. Я стал взывать к Богу, моля его не отнимать у меня разум. И в тот же миг над моим существом пронесся легкий освежающий ветер, мой воспаленный мозг расслабился и успокоился. Никогда прежде я не испытывал такого блаженства. Как ребенок, беззаботно спящий на коленях своей матери, я чувствовал себя в полной безопасности в объятиях Матери Вседержительницы. С того дня для меня кончились все тревоги тюремной жизни. Потом, не один раз в суровые моменты одиночного заключения, в минуты душевного беспокойства или смятения ума, вызванного отсутствием физической активности, недомоганием или болезнью, в «застойные» периоды йогической жизни я вновь испытывал подобные трудности, но в тот день в один-единственный миг Всевышний даровал моему внутреннему существу такую силу, что все эти горести уже больше не затрагивали меня и уходили без следа: с той поры каждый новый удар лишь приумножал во мне силу и наслаждение, и мой разум с легкостью преодолевал эти субъективные страдания. Все невзгоды теперь казались столь же недолговечными, как капли росы на листе лилии. И когда пришли книги, в них уже не было такой необходимости. Я уже мог бы прожить и без книг. Хотя описание своего духовного развития и не входит в мою задачу в этой статье, я не мог не упомянуть это событие, которое доказывает, что можно быть счастливым, даже отбывая длительное одиночное заключение. И чтобы доказать это, Всевышний провел меня через это испытание. Не давая мне сойти с ума, он провел меня через все стадии помешательства в одиночном заключении, сохранив при этом ясность моего ума, следившего, как сторонний наблюдатель, за развертывающейся на его глазах драмой. Это укрепило мой дух, и я проникся состраданием ко всем жертвам человеческой жестокости. Я также убедился в чрезвычайной силе и действенности молитвы.
V
В течение моего одиночного заключения ко мне в камеру почти каждый день приходили доктор Дали и заместитель начальника тюрьмы, чтобы поговорить со мной. С самого начала, уж не знаю почему, я чувствовал к себе их особое расположение и симпатию. Я не говорил с ними много, лишь отвечал, когда они что-либо спрашивали. Если они поднимали какой-нибудь вопрос, я или молча слушал, или умолкал, сказав несколько слов. Но, тем не менее, они продолжали свои посещения. Однажды г-н Дали сказал: «Мне удалось с помощью заместителя начальника тюрьмы получить для вас разрешение совершать ежедневные прогулки утром и вечером. Мне не нравится, что вас весь день держат в этой маленькой камере, это плохо действует как физически, так и умственно на человека». С того дня я ежедневно, утром и вечером прогуливался на свежем воздухе в тюремном дворе. Вечером, как правило, десять, пятнадцать или двадцать минут, утром – в течение часа; иногда даже дольше, до двух часов – во времени меня не ограничивали. Я получал большое удовольствие от этих прогулок. С одной стороны находились мастерские, в которых работали заключенные, с другой коровник – этими рамками ограничивалась моя свобода. Так я и ходил – от мастерских до коровника, от коровника до мастерских, повторяя про себя проникновенные, бессмертные, всесильные мантры Упанишад или наблюдая за заключенными, пытаясь осознать имманентность Всевышнего, увидеть Бога во всем многообразии жизненных форм: в деревьях, домах, стенах, в людях, животных, птицах, в земле и ее недрах. С помощью мантры, которую я все время повторял про себя: Все это есть Брахман (sarvaṁ khalvidaṁ Brahma), я пытался проникнуться сознанием этого, глядя на окружающие предметы. По мере того, как я все чаще делал это, тюрьма порой переставала казаться мне тюрьмой. Высокая стена, эта железная решетка, блестящее на солнце зеленое дерево – все эти такие обычные предметы оживали и вибрировали в унисон с всемирным сознанием, я ощущал, что они любят меня, хотят обнять меня – по крайней мере, так мне казалось. Люди, коровы, муравьи, птицы – все движутся, летают, поют, разговаривают, но все они – часть игры Природы, и за всем этим стоит великий и чистый дух, невозмутимый в своем покойном божественном блаженстве. Иногда мне виделось, что сам Господь стоит под деревом, играя на своей упоительной флейте, и при помощи чарующих звуков овладевает моей душой. При этом мне всегда казалось, что меня как будто кто-то заботливо обнимает. Невозможно описать те чувства, которые охватывали все мое тело и душу, как будто все было пронизано глубочайшим миром и гармонией. Панцирь моей жизни раскололся, и из глубин моего существа заструился поток любви ко всем созданиям. Вместе с любовью такие саттвические эмоции, как милосердие, доброта, ахимса, возобладали над преимущественно раджасическими чертами моего характера и теперь изливались на все вокруг. И чем больше развивались эти качества, тем большее чувство наслаждения и безоблачного покоя я испытывал. Все беспокойство по поводу судебного дела бесследно исчезло, и в душе у меня теперь царили совершенно противоположные чувства. Я уже не сомневался, что нахожусь в тюрьме по воле Всеблагого Господа и для моего же собственного блага и что обвинения будут сняты и меня освободят. После этого на протяжении долгого времени меня уже не беспокоили неудобства тюремной жизни.
Но понадобился не один день на то, чтобы я глубоко осознал и проникся этими чувствами. А тем временем наше дело вынесли на рассмотрение в суд. Поначалу, когда я был вытянут из одиночного заключения в суету внешнего мира, мой ум испытывал состояние замешательства и смятения. Терпение, достигнутое в результате внутренней дисциплины, пропало, и ум отказывался часами выслушивать скучные и утомительные аргументы обвинителя. Вначале, сидя в зале суда, я пытался внутренне сконцентрироваться, но ум, будучи еще недостаточно тренирован, отвлекался на каждый звук и каждую мелочь, и в таком шуме, который стоял вокруг, у меня ничего не получалось. Позднее я научился отключать внимание ума от внешних раздражителей и обращать его внутрь себя. Но это было позже. А пока я еще не развил истинную силу концентрации и поэтому, отказавшись от бесплодных усилий, довольствовался созерцанием время от времени Божественного во всех созданиях, а когда это не удавалось – наблюдал за поведением в суде моих товарищей по несчастью или думал о чем-нибудь, или иногда слушал весьма ценные замечания г-на Нортона или даже показания свидетелей. Оказалось, что хотя теперь мне легко и приятно проводить время в одиночке, но совсем не так легко находиться в толпе людей и участвовать в этом спектакле судебного разбирательства, который вполне мог стоить мне жизни. Я поистине наслаждался вызывавшими взрывы смеха шутками и любезностями, отпускаемыми нашими ребятами в суде, иначе вообще было бы невозможно высидеть все заседание. А в 4. 30 я с радостью садился в полицейский фургон и возвращался в тюрьму.
Человеческие контакты, возможность побыть в компании других людей после пятнадцати или шестнадцати дней заключения очень радовали других заключенных. Как только они садились в фургон, начинались разговоры, шутки, взрывы смеха, которые не прекращались, наверное, ни на миг в течение тех десяти минут, пока мы были в дороге. В первый день нас доставили в суд с большой помпой, в сопровождении взвода европейских сержантов, которые шли с нами, неся в руках заряженные револьверы. Когда мы садились в фургон, вокруг нас стояла группа вооруженных полицейских, которые потом маршем шли за фургоном. Этот ритуал повторился и на обратном пути. Глядя на всю эту процессию, какие-нибудь неискушенные прохожие наверное думали, что все эти любящие пошутить молодые ребята были отъявленными головорезами. Кто знает, может быть, они были столь отчаянны и сильны, что даже невооруженные могли прорваться сквозь кордон, состоящий из сотни полицейских и английских солдат. Может быть, именно поэтому их сопровождают с такими почестями. В течение еще нескольких дней церемония сопровождения сохраняла свою помпезность, но со временем она постепенно утрачивалась, и в конце концов нас сопровождали лишь два или четыре сержанта. Они не очень-то обращали внимания на то, как мы входим в тюрьму, куда мы возвращались так же, как на свободе человек приходит домой после прогулки. Видя такое послабление в дисциплине, комиссар полиции и полицейские офицеры сердито замечали: «В первый день в группе сопровождения было двадцать пять, а то и тридцать сержантов, а теперь приходит не больше пяти». Они устраивали выволочки сержантам и устанавливали строгие правила сопровождения. После чего, может быть, в течение двух последующих дней появлялось еще два человека, а потом опять все снова возвращалось к прежнему состоянию. Сержанты пришли к выводу, что эти любители бомб оказались в общем-то совсем безобидными ребятами, они не собирались бежать и не планировали ни нападений, ни убийств, и поэтому они, конечно, не могли себе объяснить, зачем терять время на выполнение не очень-то приятных обязанностей. Вначале перед входом и выходом из зала суда проводился личный досмотр, толку от которого никакого не было, разве что мы могли насладиться прикосновениями ласковых рук сержантов. Ясно было, что наши попечители сомневались в пользе такой процедуры, и через несколько дней отменили и ее. Мы свободно могли проносить в зал суда книги, хлеб, сахар, все, что хотели. Скоро всем стало понятно, что мы не собирались бросать бомбы или открывать стрельбу из револьверов. Но я заметил, что одного сержанты все-таки побаивались. Кто знает, а вдруг кому-то из осужденных придет в голову запустить ботинок в блистательную макушку судьи? Тогда уж берегись! По этой причине строго запрещалось входить в зал суда в обуви, и сержанты всегда очень следили за этим. Я не заметил, чтобы они с таким же рвением следили за выполнением других правил.
VI
Слушание дела проходило в довольно странной обстановке. Судья, обвинитель, свидетели и их показания, вещественные доказательства, обвиняемые – все было несколько outré . Видя день за днем не прекращающийся поток свидетелей и вещественных доказательств, неизменно драматическое поведение обвинителя, мальчишеское легкомыслие молодого судьи, наблюдая за этим удивительным зрелищем, мне часто казалось, что мы находимся не в британском храме правосудия, а участвуем в каком-то фантастическом театральном действе. Позвольте мне описать некоторых наиболее экстравагантных обитателей этого царства фантазии.
Главным действующим лицом этого представления был государственный обвинитель г-н Нортон. Он был не только главным действующим лицом в спектакле, но также его композитором, сценическим директором и суфлером – редко можно встретить столь разносторонний гений, каким обладал он. Г-н Нортон был родом из Мадраса, поэтому, очевидно, он не был знаком с нормами поведения барристеров Бенгалии. Когда-то он был лидером Национальной Организации и поэтому, наверное, не мог терпеть возражений и оппозиции и имел привычку расправляться со своими оппонентами. Таких людей называют свирепыми. Я не могу сказать, был ли г-н Нортон своего рода львом в мадрасской организации, но он безусловно был царем зверей в суде Алипора. Глубина его юридических познаний не могла удивить никого, потому что их было не больше, чем воды в пустыне. Но нельзя было не восхититься, видя этого несравненного гения в действии с его нескончаемым потоком слов и саркастических замечаний, с удивительной способностью превращать самого незначительного свидетеля в главного, с его манерой делать столь же безапелляционные, сколь и безосновательные заявления, и высокомерием по отношению к свидетелям и младшим барристерам, с его завораживающей способностью превращать белое в черное. Великие обвинители делятся на три категории: те, которые могут производить благоприятное впечатление на судью благодаря глубине своих знаний и умению выгодно представить и проанализировать дело; те, которые с особым искусством могут вытянуть из свидетелей правду и так представить факты по делу, чтобы склонить на свою сторону мнение судьи и присяжных; и те, которые говорят так громко, грозно и витиевато, что сбивают с толку свидетеля, а заодно и судью и присяжных, и блистательно запутывают все дело, таким образом выигрывая его. Г-н Нортон без сомнения принадлежал к третьей категории. И это не является само по себе недостатком. Обвинитель – человек практичный, он берет плату за свои услуги, и его обязанность – отстаивать интересы клиента, для этого он и существует. Но по британской правовой системе установление истинности происшедшего между двумя сторонами, истцом и подзащитным, не является целью судебного разбирательства, выиграть дело любым путем – вот главная задача. Поэтому обвинитель должен приложить все силы для достижения этой цели, иначе он не будет верен закону собственного существа. Если Бог не наградил тебя выдающимися способностями, то приходится добиваться своего, используя те способности, что у тебя есть, и выигрывать дело с их помощью. Так что, г-н Нортон просто действовал согласно закону собственного существа (свадхарма). Правительство платило ему тысячу рупий в день. Если бы ему не удалось выиграть этот процесс, то правительство оказалось бы в убытке, и г-н Нортон делал все возможное, чтобы не допустить этого. Но в политическом судебном процессе, согласно законам британского права, обвиняемому должен быть предоставлен целый ряд привилегий, а уж о предъявлении ему сомнительных и непроверенных улик не может быть и речи. И г-ну Нортону не мешало бы это знать. Это избавило бы нескольких ни в чем неповинных людей от ужасов одиночного заключения и спасло бы жизнь еще одному невинному – Ашоку Нанди. Но вся проблема, как мне думается, заключалась в личности самого обвинителя. Подобно Холиншеду и Плутарху, которые «поставляли» материал для исторических пьес Шекспира, в нашем случае полиция таким же образом снабжала материалом представление судебного процесса. А г-н Нортон был шекспиром этого драматического спектакля. Однако между Шекспиром и г-ном Нортоном была некоторая разница: Шекспир использовал не все из имеющегося материала, время от времени выпуская отдельные места, г-н Нортон же использовал весь без исключения материал, верный или ложный, имеющий и не имеющий значения для дела, все до мельчайших деталей; из него он создавал с помощью таких умозаключений и гипотез, которые лишь он один мог делать, такой замечательный сюжет, которому позавидовали бы столь великие писатели, как Шекспир и Дефо. Критик мог бы сказать, что, подобно тому, как на счету Фальстафа за время его постоя в гостинице съеденного хлеба числилось лишь на несколько пенсов, остальное же приходилось на вино, которое он пил галлонами, так и в деле Нортона крупица подтвержденных фактов растворялась в разливе предположений и умозаключений. Но даже скептики не могли не восхититься полетом фантазии, с которой создавался этот судебный «сюжет». Я был счастлив, что г-н Нортон выбрал именно меня на роль главного героя пьесы. Как Сатана в «Потерянном Рае» Мильтона, по сценарию г-на Нортона, во главе величайшего заговора стоял я, невероятно умный, коварный, могущественный и дерзкий злодей. Я был альфа и омега национального движения, направленного на подрыв Британской империи, его создатель и вдохновитель. Как только в руки Нортона попадало что-либо, талантливо и живо написанное по-английски, он вскакивал и во всеуслышание объявлял: «Ауробиндо Гхош!» Вся легальная и нелегальная деятельность движения, его организованные выступления и неожиданные последствия – за всем этим стоял Ауробиндо Гхош! А раз в деле замешан Ауробиндо Гхош, то даже при кажущейся своей законности оно должно было иметь скрытый нелегальный умысел. Похоже, он думал, что если бы меня не поймали в ближайшие два года, то Британской империи пришел бы конец. Если мое имя появлялось на каком-нибудь случайном обрывке бумаги, радости г-на Нортона не было предела, он с особой почтительностью представлял этот документ высочайшему вниманию председательствующего судьи. Жаль, что я не родился Аватаром, иначе благодаря столь беззаветному почитанию моей персоны и непрестанному памятованию обо мне в ходе этого процесса он бы в самом скором времени заслужил освобождение, мукти, и таким образом сократил бы наше пребывание под стражей, а заодно и сэкономил бы государственные средства. Однако суд признал меня невиновным в предъявляемом мне обвинении, тем самым испортив всю изысканность и величественность сценария Нортона. Убрав принца датского из «Гамлета», лишенный чувства юмора судья Бичкрофт испортил величайшее произведение двадцатого века. Если критику позволено вносить изменения в поэтическое творение, невозможно гарантировать сохранение первоначального замысла. У Нортона была и еще одна неприятность – некоторые свидетели в ответ на оказываемое на них давление наотрез отказались давать показания в поддержку его сфабрикованного сценария. Нортон, узнав об этом, багровел от злости и, рыча как лев, нагонял такой страх на свидетеля, что тот весь сжимался от ужаса. Справедливый и безудержный гнев, который испытывает поэт, когда в его творении изменяют слова, или режиссер, когда актер не выполняет его указаний, охватывал Нортона, и в такие минуты он терял самообладание. Этот праведный или саттвический гнев стал причиной ссоры с барристером Бхубаном Чаттержи. Я никогда раньше не встречал столь непонятливого человека, как г-н Чаттержи. Он совершенно не чувствовал сценического действа и постоянно вставлял неуместные реплики в самый неподходящий момент. Например, всякий раз, когда г-н Нортон, пожертвовав здравым смыслом, приводил какие-то аргументы исключительно для того, чтобы произвести нужный драматический эффект, не обращая внимания на то, имеют они отношение к делу или нет, г-н Чаттержи обязательно вставал и заявлял протест, говоря, что это недопустимо. Он никак не мог понять, что аргументы эти приводятся не потому, что они имеют какое-то значение для дела, а исключительно из-за их соответствия сюжетному замыслу Нортона. Сталкиваясь со столь неуместным поведением, не только г-н Нортон, но и г-н Бирли с трудом сдерживал себя, и однажды он в очень патетической форме заметил Чаттержи: «Г-н Чаттержи, у нас прекрасно все шло, пока не появились вы». Действительно, если возражать по поводу каждого слова, то никакой драмы не выйдет и зрители никакого удовольствия не получат.
Если г-н Нортон был автором пьесы, ее главным героем и режиссером, то г-на Бирли можно было бы назвать ее патроном. Он не посрамил своего шотландского происхождения. Он словно олицетворял собой саму Шотландию. Бледный, довольно высокий, очень худой; его маленькая голова на длинном туловище выглядела так же нелепо, как если бы кокосовый орех поместили на самую верхушку обелиска Клеопатры. У него были светлые волосы, и казалось, что весь холод Шотландии был запечатлен на его лице. Человек такого роста должен иметь и соответствующий высокий интеллект, иначе пришлось бы усомниться в практичности природы. Но, похоже, работая над Бирли, великая созидательница была несколько рассеянна и небрежна и кое в чем поскупилась. Английский поэт Марло описывает подобную скупость, как «огромные богатства в кладовой ничтожной», но при виде г-на Бирли на ум приходило как раз противоположное – «ничтожные богатства в кладовой огромной». Обнаруживая столь ничтожный интеллект в столь длинном теле, невольно испытываешь чувство жалости к его обладателю. Мысль о том, что несколько подобных чиновников управляли такой страной, как Индия, невольно внушала чувство преклонения перед могуществом английских господ и их методами управления. Познания г-на Бирли потерпели полный крах во время перекрестного допроса, учиненного Шриджутом Биомкешем Чакраварти. На обращенные к г-ну Бирли вопросы, когда он начал вести дело и как закончить оформление перевода дела, г-н Бирли после многих лет работы судьей не мог ответить и, спасая собственную шкуру, предоставил г-ну Чакраварти расхлебывать все это самому.
Даже и теперь вопрос о том, когда же г-н Бирли начал вести это дело, остается одной из самых больших загадок процесса. Патетический упрек г-ну Чаттерджи, который я цитировал выше, дает представление о присущей г-ну Бирли манере ведения дела. С самого начала, очарованный образованностью и риторикой г-на Нортона, он был целиком и полностью под его влиянием, слепо и безоговорочно идя по пути, указанному Нортоном. Он во всем соглашался с Нортоном, смеялся, когда тот смеялся, и сердился вместе с ним. Глядя на такое беспечное детское поведение, невольно можно было испытать к нему нежные родительские чувства. Бирли вел себя как настоящий ребенок. Я никогда не воспринимал его как судью, он был больше похож на школьника, который неожиданно стал учителем и теперь сидит за учительским столом. Именно с таким видом он проводил заседания суда. Если же кто-то был с ним недостаточно почтителен, то он начинал выговаривать ему, прямо как учитель. Если мы, устав от этого фарса, начинали разговаривать между собой, г-н Бирли одергивал нас, как учитель, а если кто-то не подчинялся, то он заставлял всех встать, а если и это не выполнялось, он призывал часового обеспечить порядок. Мы настолько привыкли к такому поведению Бирли, что, когда он начал спорить с Чаттерджи, мы ждали, что вот-вот барристеру будет приказано встать. Но г-н Бирли на этот раз использовал другую тактику. Крича: «Сядьте, г-н Чаттерджи», он заставлял этого новенького непослушного ученика алипорской школы сесть на свое место. Так же, как раздраженный учитель начинает угрожать ученику, который задает излишние вопросы и требует объяснения, так и г-н Бирли начинал угрожать защитнику, когда тот выдвигал возражения. С некоторыми свидетелями Нортону пришлось здорово помучиться. Он хотел доказать, что одно из писем было написано рукой такого-то обвиняемого. Если свидетель говорил: «Нет, сэр, это не очень похоже на его почерк, но, может быть, это и его почерк, я не могу точно сказать», – так говорили многие свидетели, – то Нортона это страшно выводило из себя. Он начинал ругаться, кричать, угрожать, стараясь любым способом получить желаемый ответ. И, в конце концов, задавал вопрос: «А как ваше мнение, это действительно так, да или нет?» На что свидетель мог ответить «да» или «нет» и потом снова и снова повторять свой ответ, стараясь дать понять Нортону, что у него нет «мнения» на этот счет, а есть одни только сомнения. Но Нортону такой ответ был не нужен. И он вновь и вновь обрушивал на свидетеля, как удар грома, тот же самый вопрос: «И все-таки, сэр, как ваше мнение?» Г-н Бирли тоже начинал загораться от гнева Нортона, и, как гром, гремел его глас с высокого судейского престола: «Как ваше мнение?» Бедный свидетель! Он не знал, что говорить. У него не было никакого «мнения», но при этом с одной стороны метал молнии разгневанный судья, а с другой – Нортон, как голодный тигр, кругами ходил вокруг него, готовый разорвать свою жертву, но добыть столь драгоценное и столь недоступное «мнение». Иногда это так и не удавалось сделать, и свидетель в полном душевном смятении, мокрый от пота, уносил ноги из камеры пыток, сохранив себе жизнь. Те же, кому жизнь была дороже пресловутого «мнения», всегда были готовы принести этот свой драгоценный, хоть и фальшивый, дар к стопам г-на Нортона, который, теперь чрезвычайно довольный, проводил остальную часть допроса с учтивостью и благосклонностью. Из-за того, что судья был под стать такому прокурору, суд становился еще больше похожим на пьесу.
Хотя некоторые свидетели и не давали ожидаемых от них показаний, большинство отвечали так, как хотел г-н Нортон. Среди последних мало было знакомых лиц, хотя одного или двух мы, конечно, знали. Один из них, Дэвдас Каран, развеселил нас так, что мы покатывались со смеху, за что будем благодарить его всю свою жизнь. В ходе дачи показаний он сказал, что во время конференции в Миднапоре, когда Сурендра-бабу попросил своих учеников выразить преданность учителю, гурубхакти, Ауробиндо-бабу встал и сказал: «Что сделал Дрона?» Услышав это, г-н Нортон чуть не умер от любопытства – так ему захотелось узнать, кто такой Дрона. Он очевидно думал, что это был участник заговора, или политический убийца, или причастный к «Маниктола-Гарденз», или к делу студентов. Нортон, наверное, думал, что этой фразой Ауробиндо Гхош призывал к передаче бомб в качестве награды Сурендра-бабу вместо гурубхакти. Такое толкование значительно помогло бы следствию, поэтому он живо и заинтересованно спросил: «Что сделал Дрона?» Сначала свидетель никак не мог уразуметь, в чем суть (столь бестолкового) вопроса. Минут пять продолжалось выяснение, после чего, воздев над головой руки, г-н Каран сказал: «Дрона совершил много чудес». Это не удовлетворило г-на Нортона. Да и как он мог быть удовлетворен, если он не знал, где Дрона держит бомбу. Поэтому он спросил снова: «Что вы имеете в виду? Скажите мне конкретно, что он сделал». Свидетель еще много говорил, но так и не открыл секрета Дроначарьи, как того хотел Нортон. К этому времени прокурор уже потерял контроль над собой и перешел на крик. Свидетель тоже начал кричать. Адвокат, улыбаясь, заметил, что, может быть, свидетель не знает, что сделал Дрона. Услышав это, г-н Каран рассвирепел от гнева и оскорбленной гордости, абхимана. «Что?!» – вскричал он. – «Я не знаю, что сделал Дрона?! Да я прочитал Махабхарату от корки до корки». В течение получаса продолжалась битва между Нортоном и Караном по поводу Дроны. И каждые пять минут, сотрясая здание суда, гремел вопрос Нортона: «Ну выкладывайте, господин редактор! Что сделал Дрона?» В ответ редактор начинал одну из своих длинных историй, но выяснить, что же сделал Дрона, так и не удавалось. Весь зал трясся от хохота. Наконец, после перерыва, во время которого г-н Каран имел возможность подумать, он со свежей головой вернулся в зал и предложил следующее решение проблемы: бедный Дрона ничего не сделал, и что напрасно они воевали в течение часа, беспокоя его давно ушедшую душу, потому, что Арджуна убил Дрону, своего гуру. Услышав это, Дроначарья, наверное, с облегчением возблагодарил всемилостивого Шиву за снятие с себя ложного обвинения и за то, что, благодаря показаниям г-на Карана, ему не пришлось выступать в качестве свидетеля по алипорскому делу. Одного слова редактора было бы достаточно, чтобы имя Дроначарьи было связано с именем Ауробиндо Гхоша, но милосердный Шива спас его от такой участи.
VII
Всех свидетелей по делу можно было разделить на три категории. Это были полицейские и работники секретной службы; люди из низших слоев общества и прочая публика, побаивавшаяся полиции за свои грехи и потому особенно чтившая ее; и другие, которые совершенно не питали любви к полиции, но которых по их малодушию полиция против их воли привлекла к этому делу. У каждой группы была своя манера давать показания. Представители первой категории четко, без запинки проговаривали свои показания, заранее подготовленные и тщательно выверенные, и без тени сомнения опознавали тех, кого должны были опознать. Вторая группа свидетелей, «друзья полиции», с особым рвением давала показания и очень усердно опознавала тех, кого нужно было опознать, однако иногда, переусердствовав, представители этой группы опознавали и кого не надо. Насильственно привлеченные свидетели говорили только то, что знали – обычно очень немногое, – чем вызывали крайнее недовольство г-на Нортона. Подозревая, что свидетель скрывает какую-то очень важную для суда информацию, он обычно устраивал перекрестный допрос, чтобы выудить из него тщательно скрываемую тайну, пусть даже путем хирургической операции. Это ставило свидетеля в крайне затруднительное положение. С одной стороны у него был мечущий гром и молнии г-н Нортон и красноглазый г-н Бирли, с другой – тяжелый грех, который он брал на душу, посылая своими ложными показаниями собственных соотечественников на Андаманские острова. Вопрос о том, кого удовлетворить в первую очередь – Нортона и Бирли или же Бога, вставал для свидетеля со всей остротой. С одной стороны, сиюминутная опасность навлечь на себя неудовольствие тех или иных лиц, с другой – адские муки и тяготы в последующей жизни из-за своих дурных поступков. Но свидетель рассуждал так: преисподняя и следующая жизнь – это все где-то очень далеко, тогда как гнев человеческий может обрушиться на него уже в следующую минуту. Большинство свидетелей боялись, что их обвинят в даче ложных показаний (как раз за то, что они не хотели этого делать!), поскольку такие случаи не были редкостью. Для этой категории свидетелей время, проведенное при даче показаний в суде, было исполнено страха и мучений. Только к концу допроса жизнь, с которой они уже почти простились, возвращалась к ним и они могли вздохнуть с облегчением. Тем не менее некоторые были совершенно спокойны и уверены в себе, ничуть не боясь гнева Нортона, – при этом англичанин прокурор, следуя национальной привычке, заметно смягчался. Новые и новые свидетели приходили и уходили, давая самые разные показания, и ни один из них при этом ни на йоту не сдвинул дело. Некоторые и вовсе заявляли: «Я ничего не знаю и вообще не могу понять, почему полиция втянула меня в это дело». Подобный метод ведения дела вообще, наверное, возможен только в Индии, в любой другой стране судья давно бы вынес осуждение полиции и притом в самой категорической форме. Привлекать сотни свидетелей, собранных совершенно случайно, независимо от того, имели они отношение к делу или нет, тратить государственные деньги и бессмысленно держать обвиняемых в тяжелых тюремных условиях в течение длительного времени – такое может делать только полиция Индии. Но что же еще оставалось делать беднягам полицейским? Они же числятся сыщиками только на бумаге, не имея к тому действительных способностей. Поэтому единственное, что им оставалось делать, это раскинуть свои широкие сети, заполучить в них как можно больше свидетелей, нужных и ненужных, и притащить их в суд, как кота в мешке. Кто знает, может кто-нибудь из этих свидетелей возьмет да и скажет что-нибудь стоящее, а то и даст нужные показания.
Метод опознания тоже был довольно загадочный. Вначале свидетеля спрашивали: «Знаете ли вы кого-либо из этих людей?» Если свидетель отвечал: да, счастливый г-н Нортон просил его тут же продемонстрировать способности его памяти. Если же свидетель говорил: я не уверен, может быть, и знаю, г-н Нортон делался немного грустен и говорил: ну хорошо, постарайтесь. Если же кто-то говорил: нет, я никогда их не видел, или: я не запомнил, то и тогда г-н Нортон не отпускал его. При виде такого количества лиц могут всплыть какие-то воспоминания из прошлой жизни – с этой надеждой Нортон решал повторить эксперимент с опознанием. Но ему так и не удавалось разбудить в свидетеле эту йогическую способность – быть может тот вообще не верил в прошлые рождения и, мрачно шагая в сопровождении сержанта между двумя рядами обвиняемых, говорил, даже не смотря на нас: нет, я никого из них не знаю. Упавшему духом Нортону ничего не оставалось, как свернуть попусту расставленные сети. Но процесс этот продемонстрировал и чудесные возможности человеческой памяти. Выстроят тридцать-сорок человек, ты не знаешь даже, как их зовут, или вообще никогда их не видел ни в этой, ни в какой-либо другой жизни, или, может быть, где-то видел одного-другого, или видел кого-то там-то и там-то, а в другом месте не видел. Или, например, ты случайно увидел, как человек чистит зубы, и его фигура навсегда отпечаталась в твоей памяти. Ты не помнишь, когда видел этого человека, что он делал, был он один или с кем-то еще – ничего; лишь фигура этого человека запечатлевается навсегда. Или, например, ты встречался с Хари десять раз и поэтому вряд ли его забудешь; если же ты видел Шьяма лишь только полминуты, но уже не забудешь его никогда и никогда ни с кем не спутаешь, – такая память не часто встречается в несовершенной человеческой природе на этой бренной земле, окутанной бессознанием материи. Однако в нашем деле не один и не два человека, а каждый полицейский оказался обладателем такой поразительной безошибочной памяти. Из-за чего наша преданность и уважение к полиции возрастали с каждым днем. Но все же надо сказать, что раз-другой у нас возникли определенные подозрения. Когда читаешь в задокументированных показаниях свидетелей, что Шишир Гхош в апреле месяце был в Бомбее, а несколько полицейских утверждают, что своими глазами видели его в это самое время на Скотт Лейн в Калькутте, то невольно возникает какое-то нехорошее чувство. Или когда Бирендрачандра Сен из Сильхета, физически находясь в Баньячунге в доме своего отца, явился в тонком теле оккультному видению полиции в Маниктола-Гарденз и на Скотт Лейн – о существовании которой Бирендра даже не подозревал, как было позднее доказано при следствии, – сомнения возрастали; а уж когда людям, ни разу в жизни не бывавшим на Скотт Лейн, сообщали, что они не один раз были замечены там полицией, возникающее чувство подозрения казалось довольно естественным. Свидетель из Миднапора – в котором, правда, обвиняемые из Миднапора узнали секретного агента – сказал, что видел, как Хемчандра Сен из Сильхета произносил речь в Тамлюке. Хемчандра же никогда не бывал в Тамлюке в своем смертном теле, однако тень его примчалась из Сильхета в Миднапор и своей пламенной патриотической речью усладила зрение и слух нашего любезного детектива. Но еще большие чудеса произошли с телом Чаручандра Роя из Чандернагора, материализовавшимся в Маниктоле. Два полицейских офицера поклялись, что такого-то числа, в такое-то время видели Чару-бабу в Шьямбазаре, откуда он шел в сопровождении одного из заговорщиков к Маниктола-Гарденз. Полицейские шли за ним на близком расстоянии до самых дверей, поэтому ошибки быть не могло. Оба свидетеля не отступили от своих показаний даже при перекрестном допросе. Действительно, как слова Вьясы воистину правдивы, Vyāsasya vacanaṁ satyam, так и показания полиции не могут быть ложными. Они также не ошиблись ни во времени, ни в числе, поскольку, по показаниям директора колледжа Дюпле в Чандернагоре, в тот же день и в то же время Чару-бабу уехал из колледжа в Калькутту. Но самое удивительное, что в тот же день и в тот же час его видели на станции Хаура разговаривающим с мэром Чандернагора Тардивалом, его женой, губернатором Чандернагора и еще несколькими уважаемыми европейскими джентльменами. Все они согласились выступить в качестве свидетелей Чару-бабу. Так как полиции пришлось освободить Чару-бабу после вмешательства французского правительства, то тайна эта так и оказалась нераскрытой. Но я бы посоветовал Чарубабу послать все имеющиеся у него доказательства в Общество психических исследований, чтобы способствовать развитию науки. Поскольку показания полицейских – особенно из отдела уголовного розыска – не могут быть ложными, то остается лишь искать ответа в теософии. В целом этот процесс показал, как легко по британской системе правосудия невиновный может быть наказан, заключен в тюрьму, выслан и даже лишен жизни. Тому, кто не был под следствием как обвиняемый, трудно понять, как обманчив кодекс прав человека на Западе. Он скорее похож на игру, ставка в которой – свобода человека, его радости и горе, пожизненные мучения для него самого и его семьи, его друзей и родственников, оскорбление, смерть заживо. При этой системе нельзя с уверенностью сказать, скольким преступникам удалось избежать наказания и сколько погибло невиновных людей. Только участник этой игры, жертва этой жестокой безжалостной реакционной машины, может понять, почему пользуются все большим успехом идеи социализма и анархии. При такой обстановке неудивительно, что многие добродушные, либерально настроенные люди заговорили о том, что пора покончить с этим обществом, которое держится на пороке и страдании, на терзающих душу стонах невинных, на их кровоточащих сердцах.
VIII
Единственным событием в суде, достойным внимания, были показания Норендранатха Госвами. Но перед тем, как я перейду к его описанию, позвольте мне сказать несколько слов о моих товарищах по несчастью, людях, которые проходили вместе со мной по этому делу. Наблюдая за тем, как они вели себя в суде, я понял, что наступает новая эра, ибо видел, что новый тип детей взрастила наша Мать. В те времена бенгальская молодежь делилась на две категории: это были либо покорные, хорошо воспитанные, безобидные, благонамеренные, трусоватые, лишенные чувства собственного достоинства и высоких идеалов люди, либо порочные, с дурными наклонностями, хулиганы и мошенники, необузданные и бесчестные. Помимо этих двух совершенно противоположных категорий Мать Бенгалия взрастила великое множество самых разных людей, но за исключением восьми или десяти необыкновенно одаренных и сильных личностей, не было никого, кто превосходил бы эти категории. Бенгальцы отличались умом, одаренностью, но не мужеством. Глядя же на этих молодых ребят в суде, казалось, что в Индии возродились сильные, смелые, свободомыслящие мужчины былых времен, но с закалкой сегодняшнего дня. Этот смелый и невинный взгляд их глаз, слова, дышащие силой, их беззаботный смех даже в минуты опасности, их отвага, бодрость духа, умение не поддаваться отчаянию или горю – все это были не инертные индусы того времени, а вестники новой эры, новой породы людей и новой деятельности. Если они были убийцами, то нужно сказать, что кровавая тень убийства не оставила отпечатка на их характере, в котором не было ни малейшего следа жестокости, грубости или безрассудства. Нисколько не беспокоясь о будущем или об исходе процесса, они проводили время в тюрьме за мальчишескими развлечениями, шутками, играми, чтением и беседами. Они быстро перезнакомились со всеми, с офицерами, часовыми, заключенными, с сержантами-европейцами, следователями и судьями и, не делая различия между друзьями, врагами или чинами, со всеми шутили и смеялись. Время в суде для них тянулось ужасно медленно, да и, вправду, в этом фарсе было мало привлекательного. Книг, чтобы скоротать время, у них с собой не было, а разговаривать в зале суда им не разрешалось. Те из них, которые начали заниматься йогой, еще не научились концентрироваться в толпе людей и не знали, чем заняться. Вскоре некоторые из них стали приносить с собой книги, потом и другие последовали их примеру. И спустя какое-то время можно было наблюдать такую странную картину: шел суд, на котором решалась судьба тридцати или сорока человек – причем их могли приговорить к повешению или пожизненной ссылке, – а между тем кое-кто из них, даже не глядя на то, что происходит в зале суда, был погружен в чтение романов Банкимчандры или «Раджа-йоги» Вивекананды, или Гиты, или Пуран, или европейской философии. Ни английские сержанты, ни индийские полицейские не имели ничего против. Если это успокаивает тигра в клетке, думали они, нам так будет меньше работы. Да и никому не было вреда от этого. Но однажды это привлекло внимание всевидящего ока г-на Бирли, который счел это абсолютно недопустимым. Два или три дня он молчал, а потом, не в силах дольше себя сдерживать, отдал приказ, запрещающий приносить книги в суд. Вот уж действительно, Бирли так прекрасно вел процесс, а неблагодарные присутствующие вместо того, чтобы наслаждаться его речами, читали книги! Без сомнения, это было проявлением чудовищного неуважения к самому Бирли и ко всему британскому правосудию.
Пока нас держали в одиночках, возможность поговорить у нас была только в полицейском фургоне, в течение полутора часов до прибытия судьи и во время перерыва. Для тех, кто был знаком раньше, это была сладостная передышка от принудительного молчания, и они в это время оживленно беседовали, обменивались шутками и новостями. Однако к общению с незнакомыми людьми обстановка не располагала, поэтому мне не приходилось особо разговаривать. Я прислушивался к их историям и смеху, но сам разговаривал только со своим братом и Абхинашем. Однако был один человек, который часто подсаживался ко мне, это был будущий доносчик Нарендранатх Госвами. Он не был тихим и спокойным, как остальные ребята, а казался самоуверенным, бесшабашным и несдержанным в речи и в поведении. Во время своего ареста он держался смело и развязно, но, будучи по натуре беспечным и легкомысленным, не выдержал даже минимальных страданий тюремной жизни. Как сын землевладельца, воспитанный в роскоши и избалованный излишествами, он не мог вынести суровых условий заключения, в чем сам не раз признавался нам. Неистовое желание вырваться из этого ада любыми путями с каждым днем становилось для него все сильнее. Сначала он надеялся, что, отрицая свои показания, сможет доказать, что полиция под пытками добилась у него признания вины. Он сказал нам, что его отец сможет представить суду нужных свидетелей. Но через несколько дней дело приняло новый оборот. Его отец и моктар, помощник адвоката, стали часто посещать его в тюрьме, а потом к ним присоединился и следователь Шамс-ул-Алам и стал вести с ним длительные конфиденциальные беседы. Через какое-то время Госсайн вдруг стал проявлять любопытство и задавать вопросы. При этом многие начали относиться к нему с подозрением. Он задавал разные вопросы, спрашивал о Бариндре и Упендре, были ли они знакомы или близки с «большими людьми Индии» и кто помогал деньгами тайному обществу, были ли в нем люди, действующие за пределами Индии и в ее провинциях, кто сейчас руководит обществом, где находятся его отделения и т. д. Известие о том, что Госсайн вдруг стал проявлять неожиданную тягу к знаниям, быстро распространилось среди заключенных, да и его конфиденциальные свидания с Шамс-ул-Аламом стали общеизвестной тайной. Об этом много говорили, и некоторые даже заметили, что всякий раз после визита полиции у Госсайна рождались новые вопросы. Не стоит и говорить, что на свои вопросы он не получал удовлетворительных ответов. В самом начале, когда заключенные только заговорили об этом, сам Госсайн признался, что полиция всячески старается уговорить его стать «осведомителем правосудия». Как-то он упомянул это в разговоре со мной в суде. «И что ты им сказал?» – спросил я его. «Неужели ты думаешь, я их послушаю! И даже, если бы и так, я не знаю ничего, что могло бы их интересовать». А когда через несколько дней он опять заговорил об этом, я заметил, что это зашло уже слишком далеко. Стоя рядом со мной при опознании, он сказал: «Ко мне все время приходят из полиции». Тогда шутки ради я сказал ему: «Почему ты им не скажешь, что сэр Эндрю Фрейзер был главным покровителем тайного общества. Это было бы достойной наградой за их старания». «Я сказал им примерно что-то в этом роде», – ответил Госсайн. «Я сказал им, что наш руководитель – Сурендранатх Баренджи и что я однажды показал ему бомбу». Потрясенный таким заявлением, я спросил: «Зачем ты это сказал?» На что Госсайн ответил: «Я устрою им такую кашу… Я им много чего сказал в таком роде. Пусть они теперь попробуют все это доказать. Может, так и весь процесс лопнет». На что я только сказал: «Тебе лучше оставить эти шутки. Хочешь быть умнее их, а окажешься в дураках». Не знаю, правду ли сказал мне Госсайн. Другие заключенные думали, что все это он говорил, чтобы сбить нас с толку. А мне кажется, что тогда Госсайн еще не решил, стать ли ему доносчиком, даже если он уже и сделал довольно много в этом направлении, но он также рассчитывал сбить полицию с толку и тем самым сорвать процесс. Дурные натуры всегда пытаются достичь цели обманом и неправедными путями. С тех пор я понял, что под нажимом полиции, говоря им правду и неправду – то, что они хотели, Госсайн пытался спасти собственную шкуру. Дурной человек деградировал на наших глазах. Я замечал, как Госсайн менялся с каждым днем, его лицо, движения и манеры, его язык были уже не такими, как раньше. В оправдание своего предательства он стал приводить политические и экономические доводы. Не часто приходится наблюдать столь поучительный психологический случай.
IX
Сначала никто не подавал виду, что намерения Госсайна всем известны. Да и он сам, не отличаясь большим умом, не подозревал об этом довольно долго, думая, что помогает полиции тайно. Но все выплыло на поверхность, когда через несколько дней нас перевели из одиночки в общую камеру и мы могли разговаривать с утра до ночи. Один или двое из парней поругались с Госсайном. Из их слов и весьма недружелюбного отношения всех остальных Госсайн понял, что его замыслы стали всем известны. Когда позднее он дал показания в суде, некоторые английские газеты сообщили, что это вызвало удивление и беспокойство среди обвиняемых. Не стоит и говорить, что все это было выдумкой репортеров. Содержание этих показаний было известно нам заблаговременно. На самом деле, даже день, когда будут даны показания, был известен заранее. Незадолго до того один из обвиняемых подошел к Госсайну и сказал: «Послушай, брат, я больше не могу здесь оставаться. Я тоже хочу стать осведомителем полиции. Пожалуйста, скажи Шам-сул-Аламу, чтобы он освободил меня». Госсайн согласился и через несколько дней сообщил, что по всей вероятности просьба обвиняемого будет удовлетворена, и предложил, чтобы тот постарался добыть еще кое-какую информацию у Упендры и других, например о расположении отделений тайного общества или его руководителях, и т. д. Новоиспеченный осведомитель был парень с чувством юмора и любитель посмеяться, и, по совету Упендры, он сообщил Госсайну несколько выдуманных имен, а также сказал, что среди руководителей тайного общества были Вишамбхар Пиллаи в Мадрасе, Пурушоттам Натекар в Сатаре, профессор Бхатт в Бомбее и Кришнаджирао Бхао в Бароде. Госсайн был в восторге и передал все эти «правдивые» сведения полиции. Полиция же обыскала весь Мадрас, нашла много Пиллаев, маленьких и больших, но ни одного Пиллаи Вишамбхара, ни даже пол-Вишамбхара; что касается Пурушоттама Натекара из Сатара, то его личность тоже, казалось, скрывалась под мраком неизвестности; в Бомбее нашли некоего профессора Бхатта, но он был совершенно безобидный и при том еще лоялист, и было маловероятно, чтобы какое-нибудь тайное общество использовало его как прикрытие. Тем не менее, когда Госсайн давал свои показания, он опирался на то, что раньше слышал от Упендры, и называл таких лидеров заговора, как несуществующий Вишамбхар Пиллаи и т. д., и Нортон в дальнейшем использовал эту информацию в своей фантастической обвинительной теории. Что касается Кришнаджирао Бхао, то полиция устроила мистификацию, представив суду копию телеграммы, посланной неким Гхошем из Маниктола-Гарденз Кришнаджирао Дешпанде из Бароды. Никто из жителей Бароды не знал никого под этим именем, но уж коли правдивый Госсайн назвал имя Кришнаджирао Бхао из Бароды, то уж без сомнения Кришнаджирао Бхао и Кришнаджирао Дешпанде должны были быть одним и тем же лицом. А существовал ли Кришнаджирао Дешпанде – это уже не важно, так как в письмах упоминается имя многоуважаемого Кешаврао Дешпанде. А потому Кришнаджирао Бхао и Кришнаджирао Дешпанде это один и тот же человек. Из чего следует, что Кешаврао Дешпанде – руководитель тайной организации. Вся знаменитая теория г-на Нортона строилась на подобных невероятных умозаключениях.
Если верить Госсайну, то это по его предложению нас перевели из одиночек в общую камеру. Он сказал, что полиция специально так устроила, чтобы он содержался вместе с другими заключенными, чтобы иметь возможность узнавать от нас все, что только можно, о заговоре. Госсайн и не подозревал, что о его новом амплуа всем было известно уже давно, когда он только начал выспрашивать об участниках заговора и о местонахождении отделений тайного общества, о его покровителях и членах, о тех, кто продолжал руководить его секретной деятельностью и т. д. Я уже приводил примеры ответов, которые он получал. Но большая часть того, что говорил Госсайн, была ложь. Доктор Дали сказал нам, что это он выхлопотал у г-на Эмерсона, чтобы нам изменили условия содержания. Очевидно, слова Дали соответствовали действительности; позднее, услышав о переменах, полиция, вероятно, решила, что это даже к лучшему. Так или иначе все, кроме меня, были очень рады нововведению. Я же в то время предпочел бы не находиться среди людей, так как то был период моего быстрого продвижения в духовной жизни, садхане. Я уже начал понемногу приобщаться к состоянию Равновесия, Непривязанности и Покоя, хотя они пока еще и не были стабильными. Общество же других людей, воздействие их мыслительной энергии могли отрицательно сказаться на моих еще не созревших идеях и новом мироощущении или даже погубить все. И действительно, так все и случилось. Но тогда я не понимал, что для полноты моего духовного развития необходимы были и противоположные эмоции. И потому мой Внутренний Наставник, антарьямин, внезапно лишил меня дорогого мне одиночества, бросив в самое пекло событий. Все же остальные были в восторге. В ту ночь вся огромная камера, в которой находилось большинство заключенных и среди них такие певцы, как Хемчандра Дас, Сачиндра Сен и другие, не спала до двух или трех часов утра. Непрекращающийся смех, песни, все до сих пор сдерживаемые переживания – все выплеснулось наружу и, подобно бурлящим рекам в сезон дождей, слилось в один бушующий поток. Прежде тихая тюрьма теперь содрогалась от шума и веселья. Мы заснули, но всякий раз как просыпались, мы слышали смех, пение и продолжающиеся разговоры. К утру поток эмоций иссяк, певцы тоже заснули. В тюрьме опять все стихло.