В носу защекотало от чего-то кислого, Колька чихнул и проснулся. Конечно, он просыпался за это время не раз, было больно, стонал, видел какие-то лица незнакомые, доктор в белом халате над ним нагибался, куда-то его тащили, клали, опять несли, — все это помнил Колька, но не знал хорошенько — во сне все это или наяву.

А сейчас проснулся в чужой большой комнате, уставленной длинным рядом кроватей, проснулся и понял, что и солнце в окне, и он сам, и столик с бутылочками около кровати, все это настоящее, а не во сне, и есть хочется по-настоящему.

Стал Колька вспоминать все по порядку. Где же дядя Вас? Скакали по лесу с красноармейцами, потом местечко притихшее, будто мертвое.

Диночка!.. Да, Диночку повесили, так сказал слепой… уколола больно эта мысль, задвигался, заворочался, заохал. Заболело в боку, зажгло.

— Что тебе, пить хочешь? — нагнулась к нему сестра, бледная, худенькая, на Диночку немножко похожая, но не она, конечно, не она. — Что тебе, лежи спокойно.

— Где Диночка, что с ней? — шептал, умолял сестру, хватал судорожно руками за халат.

— Успокойся, какая Диночка, все хорошо будет, успокойся. — Гладила тонкими прохладными пальцами по лбу, легче становилось.

Вздохнул Колька тяжело, но притих, замолчал, — так ласково, успокоительно гладила сестра, нагнулась над ним, улыбнулась.

— О чем ты вздыхаешь? Какие у тебя могут быть печали! Ведь еще совсем маленький, и горе твое должно быть маленькое.

Хотелось рассказать подробно обо всех событиях, но устал, завел глаза, задремал. А, может, Диночка и жива. Наверно, жива!

Через день Колька привык и к большой комнате, и к кисло-сладкому запаху лекарств, от которого в носу щекотно, и к высокому, в белом халате, доктору, веселому, и громкому, и к худенькой бледной сестре, похожей несколько на Диночку.

Ко всему этому привык Колька, а рядом лежали в таких же серых халатах, как и он, бородатые, усатые, старые и совсем молодые. С ними тоже Колька познакомился и переговаривался, хотя двигаться и даже подниматься ему доктор строго-настрого запретил.

— Только попробуй у меня двинуться, я тебя без масла съем. — Страшные глаза, по-нарочному, делал доктор, а потом прибавлял спокойно — Потерпи, теперь уж скоро заштопаем. Можешь тогда сколько угодно опять чудить.

Вот когда утром на перевязку носили, больно было и страшно.

Колька зубы сжимал, глаза закрывал, но иногда не выдержит и закричит, завоет. Сестра успокаивает, стыдит:

— Какой же ты герой, если таких пустяков выдержать не можешь!

Хорошие пустяки, нечего сказать; когда начнут отдирать с живым мясом бинт, а потом палочкой жгут, жгут, мочи нет!

Наконец, доктор позволил сидеть, а потом и ходить. Ноги будто чужие, не слушаются, так и подгибаются, — все кругом хохочут на Кольку, как он, держась за койки, к столу пробирается.

Стал Колька сначала в своей комнате бродить, а потом и в соседнюю выполз и на лестницу, и в сад.

На второй день все уже разузнал, — как дома, — и на кухню забрался.

Сидел как-то Колька с другими ранеными на дворе на солнышке; вспоминали — где, кому, в каких оказиях быть приходилось. Колька от других не отставал, тоже есть чего порассказать, немало случаев с ним приключалось. Подъехали к воротам повозки, забегали сестры и санитары, доктор на крыльцо вышел.

— Новых привезли, — разнеслось среди раненых, и все заковыляли к воротам посмотреть новичков, может, кого знакомых встретишь.

Пошел и Колька.

Сначала слабых снимали и на носилках несли, потом стали выгружать тех, что сами идти могут. Мелькают в глазах бледные лица, повязки, костыли, — вдруг рыжая борода, такая знакомая!

Колька замер, рот открыл, — вспомнить не может, кто же это.

Отец!

Не поверил сразу — сколько раз ошибался! Опять отросла рыжая борода, брови кудластые рыжие, похудел, почернел, рука на перевязи.

Он, он!

Вдруг глаза его на Кольке остановились, губами пожевал, брови нахмурил.

— Неужто, Колька! — сказал, — и голос оборвался.

А Колька тоже молчит, так долго ждал этой минуты встречи, и не знает, что сделать, что сказать.

— Как же ты тут объявился, бегун! — Не то удивляется, не то сердится отец: — Мать писала, что убег. Хорошо ли это!

— Он — раненый, геройский паренек, в плену был, — загудели со всех сторон раненые, заахали, заудивлялись.

Даже доктор на крыльце руками развел.

— Вот так оказия, вот так встреча! Отец и сын. Здорово!

А Колька молчит, горло от волнения перехватило, слов не находит. Отец левой здоровой рукой медленно по голове провел, будто все еще не верил, хотел удостовериться, правда, что это — живой его Колька Ступин. в сером больничном халате.

Положили их вместе в одной палате, койка к койке. Колька сейчас же на кухню сбегал за обедом и чайником.

— Ишь-ты, какой проворный стал! — сказал отец и вдруг улыбнулся: — Зачем убег от матери?

— Тебя искать бегал — да и должны все Советскую власть защищать. Вот и я, — потупился Колька.

— А мать-то там убивается. Легко ли ей одной, — выговаривал отец, но не мог уже сдержать радостной улыбки.

Порешили матери письмо написать. Колька бумаги у сестры попросил, карандаш намусолил и стал выводить буквы. Трудновато было, отвык, давно ни книги, ни карандаша в руки не брал. Все отписал, всем поклоны послал и ребятам, и малышам, и всем жильцам, подумал, подумал и на самом кончике приписал:

«А как Катин котенок, на Варваринском что дворе живет. Мы живы, здоровы и скоро в Москву будем, так и доктор сказывал».

Начались потом разговоры без конца. Вокруг их коек чуть не весь лазарет собрался. Все дивились, надивиться не могли на встречу раненых отца и сына.

Оказывается, на позициях совсем рядом стояли. Отец слышал еще на фронте про мальчишку, что из плена удрал и потом целый отряд в тыл полякам завел, да не думал не гадал, что герой этот — его собственный Колька.

Долго не мог заснуть в ту ночь Колька, все ворочался; посмотрит, лежит кто-то рядом на койке.

Отец?

Неужели отец?

Потом начнет вспоминать все, что случилось. Где же Диночка, дядя Вас, Исаак, Мотька? Найдет ли их когда-нибудь или нет? Вот сколько забот теперь новых. А не думать о них, не вспоминать, разве возможно?

Зажили так рядом отец и Колька, разговаривают, будто равные, и даже представить Колька не может, что еще совсем недавно боялся отца, слова не мог ему сказать.

Через неделю Кольку с отцом назначили в санитарный поезд, в Москву ехать. В Москву! Забилось сердце радостно, будто вспомнил, что есть Москва, милый их переулочек, Лукьяновские, Козихинские, Варваринские ребятишки, мать, Катя с ее котеночком — ведь и всего-то месяц прошел, а ровно много-много лет никого не видел, забыл даже, какие они все такие.

В самый последний день перед отъездом пришло письмо от дяди Васа из деревни, писал коротко, что здоров, что хозяйство все благополучно, в гости к себе звал в Тульскую губернию.

— Сколько у тебя друзей-приятелей развелось по всей стране, — смеялся отец, а Колька читал, читал письмо, начитаться не мог.

Погрузили их к вечеру в поезд, а ночью и тронулись.

— Ну, попутешествовал вдосталь, айда домой, досыта наездился, — говорил отец, укладываясь.

Кольке спать не хотелось, стоял около открытого окна, смотрел на поля, перелески, на зеленую звезду в темном небе; вспоминал все, что за этот месяц случилось, сколько повидать пришлось, и грустно немножко было, что кончаются его приключения и путешествия, будто книгу интересную читал, торопился до конца дочитать, а дочитал и жалко, что продолжения еще нет, длинного, бесконечного.

А может не до конца прочел еще свою книгу, а только маленькую первую главу, может много еще страниц впереди, страшных, веселых и всегда интересных.

Тук-тук, стучали колеса, тук-тук, в Москву, в Москву, тук-тук, тук-тук. Еще постранствуем, тук-тук, не горюй, тук-тук. еще много впереди.

Лианозово.

28 июня 1923 года.