Мертвые души. Том 3

Авакян Юрий Арамович

 

Перед тобой, дорогой читатель, третий том «Мёртвых душ», который Николай Васильевич Гоголь только задумал при создании первого тома, но ни одной строчки не написал, а второй том постигла печальная участь, о которой знает каждый поклонник творчества Гоголя.

Мечтой жизни Юрия Арамовича Авакяна было воссоздание второго тома поэмы «Мёртвых душ» Николая Васильевича Гоголя. Перед Юрием Арамовичем стояла необыкновенно сложная задача — воссоздать текст второго тома, бережно сохраняя и стиль, и язык автора бессмертного произведения; максимально используя фрагменты оригинального текста, те, что сохранило для нас Провидение.

В 1994 году второй том был воссоздан. Заново были написаны семь глав, те, которые в своё время не пощадил огонь, дописаны недостающие фрагменты второй, четвёртой и заключительной одиннадцатой главы. Второй воссозданный том «Мёртвых душ» — дань безмерного восхищения творчеству великого Человека, преклонении перед его памятью и осуществлённая мечта Юрия Авакяна.

После поступления второго воссозданного тома в продажу, Юрий Арамович получил огромное количество отличных отзывов от читателей. Второй воссозданный том признали не только российские гоголеведы. Отличные отклики приходили и от иностранных рецензентов. Это вдохновило Юрия Авакяна дописать трилогию до конца, как с самого начала и задумывал Николай Васильевич Гоголь.

Юрий Авакян к тому времени тяжело болел и знал, что жить ему остаётся немного. Но не смотря на болезнь он продолжал работать над книгой каждый день. Третий том был закончен в мае 2008 года, а 8 февраля 2009 года Юрий Арамович скончался. Он был похоронен 11 февраля, в день сожжения Гоголем второго тома «Мёртвых душ».

Юрий Арамович долго думал, как завершить третий том, долго сомневался, но всё-таки решил построить судьбу главного героя так, как она заканчивается в этом произведении.

Читатель пусть сам решит, правильно ли поступил автор с героями поэмы, особенно с Чичиковым, судьба которого крайне неожиданна, но другого быть и не могло, так считал Юрий Авакян.

Отдаем на суд читателей это крайне смелое произведение.

Светлана Владимировна Авакян

http://www.deadsouls2.ru

 

ГЛАВА 1

Что бы там кто ни говорил, господа, а всё же надобно, конечно же, надобно пожить и в столицах! Пускай и ненадолга, пускай изредка, но покидать свои насиженные медвежьи углы, хотя бы и для того только, чтобы вдохнуть в себя всю эту столичную жизнь со всеми ея разнообразными шумом и гамом, со всею ея праздничною и праздною суетою, что будто бы растворена в воздухе — ветром летающим над широкими нарядными прошпектами, по которым снует взад и вперёд люд различного сословия и наружности, и проносятся с громоподобным грохотом чудесные экипажи, просыпая на мостовую искры из—под копыт резвых, косящих налитым кровью глазом коней, тех, что послушны лишь до щёлканья кнутов толстых надменных кучеров, да криков форейторов правящих сиими великолепными, крытыми сверкающим лаком каретами, в запятки которых вцепляются гренадерского росту ливрейные лакеи, с чьих париков летит сдуваемая на бегающим воздушным потоком белая пудра, так что порою кажется, словно их глядящие поверх экипажей головы дымятся на быстром встречном ветру.

Здесь же, ежели повезёт кому, то может увидать сей благословенный счастливец, как мелькнёт во глубине такой вот, точно бы сошедшей с картинки из модного парижскаго журнала кареты, сквозь неплотно занавешенное оконце, то величавый профиль вельможи, отправляющегося лишь по ему ведомым, государственной важности делам, то кокетливая, изящная шляпка, с глядящею из—под нея парою прелестных глазок, тех, что могут не просто ранить бедное сердце, но и вовсе разбить его вдребезги; и тогда вдруг родится в душе тревожное и радостное вместе чувство, и позовёт, повлечёт за собою с какою—то необоримою силою, куда—то к неведомой и непрожитой, никогда не бывшей с тобою жизни, где одни лишь счастье, покой да любовь... Да, что там ни говори, а всё же надобно пожить и в столицах, господа, надобно!

Поливаемый обильно холодными струями вечернего весеннего дождя, тащился по раскисающей мокрой дороге темнеющий в сумерках экипаж. При ближайшем рассмотрении оного становилось видно, что это не просто некое, теряющее очертания в вечернем воздухе пятно, издающее жалобныя стоны и скрыпы, но довольно ещё новая, разве что не щегольская коляска, наматывающая на стройныя колёсы своя комья липкой грязи и глины, из коих, собственно и слагалась вся эта вымокшая под дождём дорога, так что вознице и располагавшейся с ним рядком на козлах фигуре, как надо думать относившейся к лакейскому сословию, то и дело приходилось соскакивать с козел, расплёскивая стоявшую лужами грязь, с тем, чтобы соскрести глину, плотно убиравшую не одни только шины и ободья колёс, но и самые их шпицы.

Подобные частые остановки, признаться кажущиеся и нам чрезмерными, как надобно думать, сказывались на настроении хоронящегося за плотно запахнутою кожаной полостью седока, потому, как всякий раз, едва лишь коляска прерывала своё и без того медленное движение, уж упомянутая нами кожаная полость приоткрывалась, и из—за неё раздавался голос с явно звенящею в нем ноткою нервического неудовольствия.

— Ну что вы опять возитесь, болваны, что там у вас опять за напасть?

На что «болваны», поворотивши к коляске перемазанные грязью физиогномии, принимались с сурьёзностью объяснять строгому своему барину, что следовать далее с таковыми комьями глины на колёсах «ну никак невозможно».

— Доколе же толковать тебе, образина, по траве поезжай, по траве! По полю либо по обочине! Чего может быть проще? Вот и не будешь грязь со всей дороги на колёсы цеплять! — снова звучал прежний голос, чьи раздражённыя замечания, как можно было догадаться, относились до кучера поражавшего таящегося в коляске седока своею нерадивостью.

Но у кучера на сей предмет видать имелись иные соображения, потому, как, взобравшись на козлы после новой порции липкой грязи соскобленной им с колёс, он словно бы ненароком заводил с сидящим с ним рядом лакеем незамысловатый разговор, на самом деле предназначавшийся сердитому барину, которому напрямую перечить опасался.

— Оно конечно можно бы и по полю, — словно бы размышляя вслух, говорил он, — ну а не ровен час, какой из коней в нору провалится, ноги себе переломает? Да и с обочины в канаву запросто сползтить можно; тогда не только что колёсы, тогда!..

И многозначительно вздохнувши, он снова замолкал, предоставляя спутникам своим возможность самим вообразить те ужасные последствия, что могли бы приключиться «тогда».

Наконец миновали они последнюю станцию на пути ко влекущей их долгожданной цели, коей являлась, как верно вы уж догадались, благословенная наша столица, и нетерпение ещё сильнее взыграло в их сердцах. Небо тёмное, укрытое тёмными же плотными облаками оставалось у них за спиною, уступая место освещённому бесчисленными огнями небосводу, возвещавшему об их приближении к огромному, невиданному ими доселе граду. Нетерпеливый наш седок, распахнувши кожаную полость, то и дело высовывался из коляски и, приподнимаясь на носки ладных лаковых полусапожек, стремился получше разглядеть брезжившие впереди огни. Что, согласитесь, вовсе небезопасно проделывать на российских наших дорогах, где рытвина соседствует с ухабом, тот – с выбоиною и все они дружно сплетаясь воедино с канавою, упираются в большую чёрную кочку. Но сие рвение его вполне возможно было и понять и объяснить: ибо поскорее хотелось узреть ему тот самый город, что влечёт к себе и манит, не только изо всех обширных просторов отечества нашего, несметные толпы народу, жаждущего обресть в пределах его удачу богатство и успех, но и многочисленных чужестранцев, хорошо понимающих то, что нигде не удастся им так легко и быстро обзавестись состоянием, как в России.

Во всей фигуре этого кутающегося в тёплую шинель седока, то опускающегося на эластические подушки коляски, то вновь вскакивающего с них с тем чтобы лучше рассмотреть тот либо иной из чем—то приглянувшихся ему огоньков, явно угадывалось нечто хорошо знакомое, что не в силах была скрыть даже царящая вокруг темень. И шея его, упрятанная по самый подбородок в шерстяной, радужных цветов платок, несколько выгоревший и поблекший, как думается от долгого ношения, и картуз – тёмный, надвинутый чуть ли не на глаза, с завязанными в «бант» снурками, и большая сабля, на которую, не вынимая ея из ножен, опирался точно о трость сей вытягивающийся в струнку господин, да и сама коляска сменившая ту самую, достопамятную бричку в коих колесят по Руси отставные подполковники, штабс—капитаны, помещики, имеющие около сотни душ и прочая, и прочая – всё говорило о том, что здесь у самых пределов «Северной Пальмиры» вновь пересеклись пути наши со столь дорогим писательскому моему перу Павлом Ивановичем Чичиковым и, стало быть, впереди ждут нас новыя приключения и проказы на которыя так горазд то ли сам Павел Иванович, то ли тот бес, что морочит и водит его по кругу жизни, как водит по кругу слепую свою лошадь трудолюбивый мельник.

Увы, увы! Но с прискорбием приходится отметить, что время, минувшее с нашей последней с ним встречи всё же отложило на нём свои отпечатки, чему, впрочем, немало поспособствовали и те невзгоды да злоключения, что выпали на долю Павла Ивановича, но тут уж ничего не поделаешь, потому, как таков его удел. И всё же, как бы там ни было, но о нём, как и прежде можно было сказать, что он хотя и не красавец, но и не урод, не худ, но и не то чтобы толст, пускай и сделались более округлыми благородныя линии его брюшка; что же до того, будто бы стал он глядеть старше, то и тут нельзя было сказать о нём, что сделался он стар, хотя вся фигура его нынче уж сделалась не в пример осанистее нежели прежде, но сие, как известно многим идёт лишь на пользу, придавая им словно бы более веса в обществе. Редеющий волос Павла Ивановича тот, что и прежде был одною из его забот, стал уж заметно реже, но и здесь нельзя было назвать его плешивым, а так лишь – слегка лысеющим, средних лет господином, либо же господином с весьма высоким лбом.

Въезд его в столицу, как впрочем, и во все иные населённые пункты отечества нашего, те, что довелось ему посетить, не привлёк ничьего внимания и не наделал никакого шуму, чего нельзя было сказать об его отъездах из сих благословенных селений, всегда куда более удававшихся в этом смысле нашему герою. Здесь же всего то и было, что расписался он в подорожной книге, прописавши в ней имя своё и звание, да прочитавши в объявлениях, где можно было бы остановиться на постой, проследовал далее всё ещё охваченный волнением от предстоящего ему первого свидания с Петербургом. Но к досаде его, те окраинныя улицы, по которым несла его тройка, вовсе не выглядели столицею, а были весьма унылы и замусолены. От них то влево, то вправо, петляя меж серых бараков и мануфактур расползались замысловатыя переулки прятавшие во глубине своей ещё большую, погруженную во тьму унылость, а изо всей иллюминации, коей манил к себе Петербург плясавшего в коляске от нетерпения Павла Ивановича, оставалась лишь печальная Луна глядящая сквозь прорехи в уже обессилевших изошедших долгим дождём облаках, да ея дрожащее отражение мелькающее то в одной, то в другой придорожной луже.

Когда подъехали они, наконец, к Кокушкину мосту, настроение у Павла Ивановича сделалось совсем уж тихое, потому, как вокруг стояли одни лишь доходныя домы, из подвалов и подворотен коих, не смотря на поздний уж час, что—то гремело и ухало. Глядя на подслеповатыя и закопчённыя окна сиих громогласных подвалов, Чичиков справедливо решил, что тут помещаются не иначе, как ремесленныя мастерские. Его несколько удивило то, что обладатели сих мастерских не стесняясь неурочным временем продолжают оглашать стуками окрестность, ничуть не смущаясь тем, что могут принести многия неудобства обитателям самих доходных домов. Откуда ему было знать то, что хозяевами сих мастерских были по большей части немцы сделавшия себе в России на своих ремёслах изрядныя состояния, а нынче уж владеющие и самими домами, и видно почитавшие даже и обитателей этих домов за свою собственность.

Остановившись у одного из подобных домов, глядевшего настоящею машиною и убедившись в том, что сей дом и есть тот самый «доходный дом Зверькова», о котором в объявлении виденном им на заставе было прописано весьма заманчиво, Чичиков прошёл во глубину большого подъезда с тем, чтобы договориться с домоуправителем о ночлеге.

Домоуправитель живший тут же, во первом этаже, бывший то ли немец, то ли чухонец; чего впрочем, так и не разобрал Чичиков, глядел на Павла Ивановича сонно, строя во всей своей чухонской физиогномии всяческия ужимки да зевки, должные видимо подчеркнуть то, что подняли его с постели во столь неурочный час, и что приличныя господа вселяются в «апартаманы» с утра, либо на худой конец до обеду. Для тех же, кто желал бы только переночевать, имеются при дорогах трактиры, постоялыя дворы, станции и прочия прибежища.

— Как это на одну только ночь? — вопрошал он, зевая так, что заместо слова «ночь» у него выворотилось «ноучь» — словно мало ему было его чухонского прононсу, так он ещё угодил и в аглицкий.

Чичиков смешался, потому, как красноречивыя зевки домоуправителя, его удивление просьбе Павла Ивановича о ночлеге, пускай и сонное, но вполне искренное, заставили нашего героя думать, что он либо сказал, либо произвёл в своих действиях нечто такое, на что, по мнению домоуправителя, способен был лишь человек несветский и не наученный хорошим манерам.

Однако он тут же обругал себя за подобныя мысли, прекрасно понимая, что сие всё вздор, и что этот «чухонский немец» не имеет никакого права зевать ему прямо в лицо, выворачивая сонную свою пасть с наполовину выпавшими, наполовину выкрошившимися зубами, а должен лишь кликнуть коридорного и распорядившись насчёт багажа прописать Чичикова в домовой книге. Но может быть робость, поселившаяся в его сердце от мысли о том, что вот он наконец—то и в Петербурге, в столице, какой нет равных среди прочих столиц мировых, то ли усталость от долгого пути, сделали своё дело, и наместо того чтобы возмутиться подлыми зеваниями домоуправителя, Чичиков что—то залепетал в ответ, словно бы засеменивши в своих словах, так будто и не слова это были, а осторожныя шажочки, коими он несмело приближался до слуха сего «чухонскаго немца».

— Дело, видите ли, в том, что я впервые в Петербурге. Не знаю ещё ни цен здешних, ни порядков. Вот посему и хотел бы пооглядеться, с тем, чтобы прояснить для себя образ мыслей и жизни столичной, — сказал Чичиков.

На что домоуправитель сделавши совершенно уж осоловелую мину, коротко бросил:

— У нас сто двадцать рублей в месяц!..

«Однако! — подумал Чичиков, — это выходит четыре целковых в сутки! — и с некоторой надеждою спросил.

— Это, конечно же, с пансионом?

Отчего с домоуправителя слетела вся его сонная одурь, и, поглядевши на Чичикова так, словно пред ним стоял некто по кому точно уж давно скучает смирительный дом, он ответил:

— Нет, это стены и дрова с водою! — и увидавши в лице Чичикова замешательство сказал, зевнувши напоследок так, что сделались видными кусочки чего—то, что ел он за ужином, расположившиеся во многочисленных прорехах промеж его зубов.

— Ежели вам дорого, то отправляйтесь к Труту! — и захлопнул пред носом Чичикова дверь своей комнаты.

Поначалу Чичиков опешился от подобного наскоку, и оттого, что не мог взять в толк, что же означает сие – «отправляйтесь к Труту». То ли это было доброе пожелание, то ли некое изощрённое чухонское ругательство. Поэтому он с минуту стоял, выпучивши глаза и хватая ртом воздух, не в силах решить, что же ему делать далее – отправляться ли туда, куда послал его «чухонский немец», либо молотить в захлопнувшуюся пред носом дверь кулаком, требуя с того объяснений. Но на счастье Чичикова пробегавший мимо малый, одетый в серый фланелевый сертучек с позументом и, как надобно думать служивший здесь коридорным, разрешил бывшие в Павле Ивановиче сомнения, рассказавши, что дом Трута стоит тут же недалече, у Кокушкина мосту, и даже вышедши с Чичиковым из подъезду объяснил, как туда проехать, на прощание, выставивши лодочкою ладонь справедливо ожидая от Чичикова награды, на что тот сделал вид, будто не заметил сего дружелюбного жеста. И то дело – нечего баловать чужую прислугу! Коляска отъехала от дому, а малый поглядел ей вслед, поскрёб в затылке и, сплюнувши в сердцах на мостовую, поплёлся восвояси.

У Трута и взаправду было дешевле – всего два рубля с шестью гривенными в сутки, опять же без пансиону, но Чичиков не стал более ломаться и, хотя свободные комнаты были лишь в четвёртом этаже, он прописался в домовой книге, внёс за неделю задатку и распорядившись на счёт коляски и багажа, прихвативши с собою лишь шкатулку с выкладками из карельской берёзы да саблю, поднялся узкою тёмною лестницею в свой нумер. Подъем несколько смутил его, потому, как покрылся он испариною: и глубокий его лоб и спина, да и прочия части его тела сделались влажными, и даже появилась некоторая отдышка; из чего он заключил, что будет это нехорошо вот эдак, каждый день утомлять себя, хотя бы и по той причине, что в сыром петербургском климате это совсем нездорово для лёгких, да подобным манером и белье будет занашиваться не в пример быстрее обычного. Посему и решил Чичиков, что при первой же удобной возможности сменит он сие временное пристанище, на что—либо более сообразное.

Доставшийся Павлу Ивановичу нумер был о двух небольших комнатках, с крашеными зелёною краскою стенами, по которым кем—то из малярского сословия то тут, то там посажены были жёлтенькия цветочки, призванныя, как видно оживить общий довольно унылый тон нумера. Цветочки сии по большей части уже обтёрлись и осыпались, так что наместо них оставались по стенам лишь бледныя пятны и посему представлялось, будто это некто усердный, не жалея для того времени покрыл все стены ровными плевками. Первая из комнаток изображавшая собою прихожею была заметно меньше той, коей долженствовало служить постояльцу кабинетом, спальнею и гостиною в одно время. В прихожей помимо большой вешалки с отдельною полочкою для шляп и картузов помещались ещё – небольшой шкапчик, узкая кушетка, явно предназначавшаяся для лакея и мятое жестяное ведро для мусора. Во второй комнатке пол был убран довольно уж поистёршимся ковром, в самой середине которого, прикрывая толстою своею ногою изрядную дыру расположился круглый стол с глубокою бороздящею его поверхность царапиною – плодом чьих—то стараний. Большой умывальник с серою мраморною доскою и зеркалом, диван с низкою изогнутою спинкою, шкап кое—как крытый лаком да пара скрыпучих стульев довершали убранство, сей замечательной комнаты.

Двое окошек, что были, в сей комнате, как нужно думать глядели на улицу. Но сквозь них нынче, увы ничего нельзя было разглядеть по той причине, что на дворе стояла уже глухая ночь – петербургская, сырая ночь наполненная запахами плесени, протухлой воды, солёного морского ветра, гари и ещё чего—то особенного, лишь ей присущего, точно бы таящего в себе некую невидимую, прячущуюся в пустых улицах опасность, от которой холодком пробирает обывательское сердце и тогда невольно ищет обыватель взглядом засовы и крюки коими хочет отгородиться от большого и страшного города, и лишь уверившись в том, что все запоры на местах, задувает свою свечу, погружаясь в нервический, беспокойный сон, полный тревожных и зыбких сновидений.

Дождавшись коридорного втащившего на четвёртый этаж весь небогатый Чичиковский багаж, среди которого находился всё тот же, хорошо нам известный большой чемодан, некогда сиявший белизною, а нынче уж изрядно исцарапанный и потёртый, несколько узлов с чем—то, что невозможно было понять и разве что не позеленевший от времени дорожный сак, Чичиков одарил слугу пятаком и велевши Петрушке себя раздеть, не мешкая завалился спать на недовольно скрыпнувшей ему в ответ кровати. Сон сморил его сразу и уже через минуту он насвистывал посредством обеих своих носовых закруток такие музыки, что в соседнем нумере за стеною залилась с перепугу звонким нескончаемым лаем, разбуженная им чья—то собачонка.

Ну что ж, покуда ночь стоит на дворе, да покуда спит наш герой подперевши кулаком пухлую свою щёку, не худо бы нам оборотить свои взоры назад и как требует того не один только избранный нами жанр поэмы, долженствующий отличаться и стройностью и взаимною гармониею частей, но и простая справедливость в отношении верных наших читателей, коих попросту не может не интересовать то, что же приключилось с Павлом Ивановичем Чичиковым во всё то довольно изрядное время покуда отдыхало наше писательское перо в ожидании музы, и что же произошло с той поры, как оставили мы его на холодной зимней дороге, ведущей прочь из Тьфуславльской губернии в обществе верных его Селифана и Петрушки. Ведь что ни говори, а ещё и по сей день, нет, нет, а вспомянут где—нибудь за чашкою вечернего чая, либо за карточною игрою, либо за ещё каким—нибудь приятным времяпрепровождением славные тьфуславльские обыватели нашего, столь споро отличившегося героя. И им стало быть тоже небезынтересно: каково ему теперь, где обретается он нынче, и куда прибила жизнь бедного нашего Павла Ивановича со всем тем ворохом «мертвецов», что скупил он трясясь в своём экипаже по бесконечным российским дорогам.

Ну что ж, воротимся несколько назад, к тому, казалось бы, уж канувшему в вечность мгновению, когда увидел внезапно Павел Иванович нагоняюшую его экипаж знакомую и зловещую карету, в которой сопровождаемый ротою гусар катил грозный и скорый на расправу князь, отправлявшийся с докладом по министерству в тот самый далёкий Петербург, где нынче мирно почивал, укрывшись одеялом, по самую свою бороду наш герой.

Мало сказать, что появление сей кареты, вызвало в душе у Чичикова смятение; потому, что сердце его в ту минуту словно бы оборвалось и почудилось Павлу Ивановичу, будто покидает все его члены и самое жизнь! И каждая, самая что ни на есть тончайшая жилочка его естества забилась, задрожала мелкой дрожью, а кровь вся без остатку точно бы отойдя от сердца прилила внезапно к вискам заполнивши голову его гулким своим шумом, так что казалось – ещё мгновение и прорвётся, лопнет некая зыбкая преграда, и изойдёт он своею перепуганною насмерть кровью, что хлынет у него горлом, прольётся из носу, из глаз пятная всё вокруг красным своим крапом.

Но вот промчалась карета, обдала порывом сырого холодного ветра и Чичиков не веря ещё своей удаче, не в силах перевесть дух повалился на остынувшия кожаныя подушки сидения и хватая широко разинутым ртом воздух чувствовал, как каждый его студёный глоток достигая до самого сердца словно бы приносит тому успокоение.

— Стой! Не гони, не гони! — только и сумел просипеть он сквозь стиснутое волнением горло оборотясь до Селифана, на что тот послушно и поспешно осадил коней и, выровнявши коляску у края дороги повернулся к барину поглядывая на того виновато мигающими глазками, всем видом своим показывая участие в Павле Ивановиче и готовность до новых его указаний. А уносящейся в даль по замёрзшему тракту ужасной карете, вослед которой Чичиков глядел расширившимися со страху глазами, и дела уж не было до остающегося где—то там, позади маленького, нашкодившего человечка, насмерть перепуганного своими же проказами и шкодами.

Прошло немалое время в которое уже и карета исчезнула без следа, истаявши в студёной мглистой дымке, стелящейся над дорогою, и морозец, словно бы сделавшись крепче, одел тонкою ледяною попоною спины остывающих у обочины, застоявшихся лошадей, а Чичиков всё так же, словно сомнамбула сидел боясь пошевельнуться и прижавши обе руки ко груди шептал что—то неслышное своими трясущимися белыми с перепугу губами. В тот час ему на самом деле казалось, что произведи он только хотя бы и самое мелкое движение, употреби малый, даже и не видимый глазу жест, и тут рухнет сие, только что бывшее с ним нежданное чудо – по которому зловещая карета со влекомым ею в далёкий Петербург князем промчалась мимо него. Промчалась точно, не видя и не зная того, кто он есть таков – Чичиков Павел Иванов сын, ещё вчера сидевший в каморе Тьфуславльского острога.

Но вот, наконец, страх, волновавший и будораживший его кровь утихнул, сердце, воротившись из пяток, стало на место и в душе его всё явственнее принялась утверждаться мысль о том, что вот пронеслась, пролетела мимо него лютая опасность, осенивши чёрным своим крылом, но, о счастье, не задела его, не зацепила! И, что этот вот замёрзнувший серый тракт – свобода! И этот воздух студёный и мглистый – свобода! И снег, пятнающий спины его коней, и убирающий покрытые рогожкою фигуры Селифана и Петрушки белою ноздреватою коркою – тоже свобода! Тут же почуял он непомерный, несообразный ни с чем аппетит: способность управиться с обедом, который пришёлся бы в пору, мало что двоим, а то и троим сотрапезникам. А ещё ему захотелось водки – в большой потеющей гранёной рюмке. И так чтобы закусить ея не каким—то там солёным огурцом или рыжиком, а чем—то горячим, острым и шкворчащим в сотейнике; чем—то, что плавало бы в красном жарком соусе, булькало бы мелко нарезанной зеленью и кореньями, и во что можно было бы, махнувши рукою на хорошие манеры, опустить чуть ли не половину белой пушистой булки, с тем, чтобы насосала она в себя, набрала соку, и лишь затем отправить ея в рот. Посему—то выйдя из оцепенения, в которое был он погружен нежданною встречею, приказал он Селифану править до ближайшего трактира, и тот, к слову сказать, не замедлил явиться взору нашего героя за первым же поворотом с тем, чтобы укрыть под своей сенью наших продрогших путников, давши им кров, пищу и приют.

Нынче нам уж трудно вспомнить, чем и как укреплял свои пошатнувшиеся силы Павел Иванович, но вот мысли и настроения, посетившие его в тот час, питаемы были, не до конца ещё пережитым им, недавним страхом. Оттого—то и решено было им, свернувши с главного тракту ехать кружными, дальними путями, дабы неровен час, а не свела бы его вновь злодейка судьба с чёрною княжескою каретою, подведя под сиятельный и беспощадный княжеский гнев.

Отобедавши на славу, и вопреки обыкновению своему не заведя ни с кем, ни разговоров, ни новых знакомств, он в пятом уже часе покинул гостеприимный кров приютившего его трактира, и, глядя на розовое, на вечерней заре солнце, поспешил продолжить свой путь. Его поставленная на полозки коляска резво и бойко бежала по промёрзнувшей звонкой дороге, и у первого же большого поворота вильнувши в сторону, пошла, петлять по узким ведущим в глухомань и неизвестность проселкам, рассыпая над ними звон замирающих в морозном воздухе колокольчиков, и хороня среди этих бескрайних полей и дремучих лесов след нашего героя с тем, чтобы мог он, переведши дух, осесть на время, никем не узнанный в какой—нибудь прячущейся среди лесов усадьбе, коей хозяева и слыхом не слыхивали бы ни о Чичикове с его мёртвыми душами, ни о поддельных завещаниях миллионных старух, ни о брабантских кружевах и баранах наряженных в тулупчики, ни о радзивиловской таможне. Либо укрыться в маленьком уездном городишке, под крышею старой обветшалой гостиницы, забившись с головою под тяжелое ватное одеяло, замкнувши нумер на три оборота ключа, заперевши ставни на окнах – и спать, спать, спать! Спать мёртвым сном – может быть год, а то и два, покуда не порастет быльём вся эта произошедшая так недавно история, и не потухнет, сей живущий в каждом уголку его сердца страх.

Не глядя на сгустившиеся уж зимние сумерки и тёмное, раскинувшееся над ним небо, Чичиков вовсе не опасался того, что может заблудиться в этом незнакомом и глухом захолустье, резонно пологая, что дорога на то и дорога, чтобы привесть его, в конце концов, к жилью людей ея проторивших. Тем более, что во время многочисленных своих путешествий он имел возможность не раз убедиться, в справедливости сей нехитрой мысли.

Не успели они отмахать и десяти вёрст, как уж подвернулась им деревенька, а затем и другая. А вот и сельцо покатило навстречу, убирая синеющий в сумерках косогор, но Чичиков всё твердил себе – «рано», да «рано», стремясь насколько возможно далее уйти из пределов тьфуславльской губернии. И лишь когда последния лучи зимнего солнца исчезнули с небеснаго свода не оставивши по себе и следа, когда тьма, разлившись повсюду, нарушаема была разве что одними только звёздами, блещущими в вышине холодным равнодушным до всего блеском, а притомившиеся от долгого бега кони покрылись белым инеем от замерзающего на встречном ветру пота, решил наконец—то Павел Иванович, что можно бы и остановиться, с тем чтобы дать отдых и коням, и своим дворовым людям, да и самому погреться у какого Бог пошлёт огонька.

Через три четверти часу ровнаго конскаго бегу выплыло из—за густых дерев обступивших дорогу, большое селение, со стоящим несколько поодаль господским домом, отороченным сзади толи парком, толи еловым лесом — чего нельзя было уж разобрать в темноте, и, своротивши с дороги, наши путники не мешкая, поспешили к нему. Почуявши близкое жильё и отдых, кони попластавши копытами по замёрзнувшей деревенской улице, приободряясь, дружно налегли на постромки, и коляска, выровнявши свой несколько кособокий ход, бойко побежала к подмигивавшему из—за дерев жёлтым светом своих окошек, господскому дому. Строение сие, об одном этаже, было, однако же, довольно велико, и как можно было судить – просторно. Крыльцо его убрано было круглым деревянным портиком, опирающимся на деревянные же колонны покрытыя щекатуркою, и даже по сию зимнюю пору сохранившие следы белой известки, бывшей на них. Окна дома частью были просто темны, частью занавешены ставнями, и лишь в нескольких из них, тех, что мигали Чичикову из—за дерев, горел свет. Поравнявшись с высоким дощатым забором Селифан, не слезая с козел, принялся стучать кнутовищем о тесовыя наглухо запертые ворота и стуки эти далеко разносились в звенящем тишиною вечернем воздухе, но, увы, помимо сего они так и не произвели никакого иного эффекту. Никто не отозвался на них, никто не спешил растворять ворота – встречать притомившихся путников, и лишь пара сердитых дворовых псов залилась хриплым простуженным лаем.

Чичиков некоторое время глядел на бесплодныя попытки своего возницы, строя во чертах лица своего презрительное неудовольствие, а затем голосом в котором сквозили раздраженныя бестолковыми действиями Селифана нервы произнес:

— Ну, что, братец, так и будешь лупить по воротам до утра, или же все—таки соизволишь сойти и постучаться по—человечески?

На что Селифан послушно и ни словом не возразивши, спрыгнул наземь и затряс ворота так, что загремели и задрожали не одни только их железныя замки да засовы, но и самые доски ворот отозвались глухим рокотом. Сия весьма достойная попытка возымела действие – в сенях мелькнул огонек свечи, и некто покрытый с головою тулупом, проковылял к забору.

— Кого ещё принесло о такую пору? Вот, прости Господи, не сидится людям дома, — раздался из—за забора недовольный бабий голос, на что возница отвечал строго:

— Будет, будет тебе! Ишь разворчалась, старая! Отворяй—ка лучше приличному господину, а то не ровен час, замёрзнем здесь на дороге!

Ворота, сей же час, с протяжным скрыпом растворились и из—за них глянула кутающаяся в тулуп дворовая баба, с волосами, торчащими в разныя стороны над сердитым ея лицом.

— Что за имение? Как прозывается? — не сменяя сурового тону, вопрошал Селифан.

На что баба отвечала, что имение прозывается Кусочкино и на всякий случай придерживая тяжёлыя створки ворот, с недоверием поглядывая на наших путешественников, спросила:

— А сами то вы кто таковые будете?

— Доложи, голубушка, своему барину, что просится переночевать коллежский советник – Чичиков Павел Иванович. Что не знает он здешних мест и боится, упаси Бог, заблудиться, потому, как время уж к ночи, — решил вмешаться, в сей замечательный разговор Чичиков.

— Доложить то оно конечно недолга, только вот барин у нас, почитай, что скоро уж как год – померли, — пробурчала баба, распахнувши ворота и коляска слегка кренясь въехала за ограду господскаго двора, остановясь подле украшенного портиком крыльца.

Павел Иванович прыгнул из коляски с ловкостью почти военного человека, и огонек свечи, коей подсвечивала себе дорогу баба, блеснул жёлтым блеском, на бронзовой рукоятке сабли которую он держал в подмышках. Разматывая на ходу радужных цветов косынку, что сберегала горло нашего героя от свищущих над российскими трактами сквозняков и сбросивши на руки поспешавшему ему во след Петрушке шубу, прошёл он в комнату, служившую по всем приметам гостиною залою, где отыскавши не успевшую ещё остыть к ночи печку, припал к ней озябшею спиною.

— Так что же, милая, — обратился он к сопровождавшей их бабе, — неужто некому и доложить о приезде, так—таки никого в доме и не осталось?

— Почему ж не осталось, — словно бы обидевшись, отвечала баба, — барыня осталась!

— Ну, вот и славно! Ей то, голубушка, и доложи, — сказал Чичиков, — а кстати, барин то твой молод был, али уже в летах? — бросил он вослед уходящей бабе.

— С вас будет, — ответствовала та, будучи уже в дверях.

Велевши Петрушке отправляться в людскую, а Селифану отвесть коней на конюшню, он уселся на стоявшую тут же, несколько поодаль от печки слегка рассохшуюся софу и принялся с наслаждением напитывать в себя уютную теплоту и покой царящий в сем доме. От крашеных красною краскою досок пола, укрытого плетёными половиками, распространялся по всей гостиной приятный, умиротворяющий аромат воска, которым надо думать совсем недавно и натирали пол, по обклеенным синими обоями стенам висели изображавшия сцены охоты да морские баталии гравюры, так хорошо знакомые тем, кому доводилось посещать домы наших помещиков, имеющих не более двух сотен душ, а над входною, сиявшею белизною дверью помещалась голова огромнаго лося, с огромными же рогами. Голова сия, место которой было, конечно же, в прихожей, либо, на худой конец в кабинете хозяина дома, глядела на Павла Ивановича печальными, стеклянными глазами, и Чичиков резонно заключил, что то видать был любимый охотничий трофей усопшего барина, служивший, как надо думать, подпорою его охотницкой гордости настолько, что он счёл возможным пугать сим рогатым пугалом всякого своего гостя, и верно же, всякому гостю рассказывавший, в бытность свою на этом свете, байку о том, как ему с величайшей опасностью для живота своего, удалось подстрелить сие несчастное животное.

Но отпечаток не одних лишь героических черт, увы, но уже почившего в бозе хозяина носила на себе эта зала. Было в ней ещё и нечто, точно бы тонкою паучьею лапкою касающееся до чувств Павла Ивановича, точно нашептывающее ему на ухо тонким шёпотком о том, что стоит только приглядеться и станет видно присутствие тут и хозяйки. Пускай и не явное, и незаметное с первого взгляду, но вот — то скромный букетик бумажных цветов в стеклянной вазочке мелькнёт на полке, то сыщется меж батальных картинок золочёная рамочка с цветною литографией изображающей лобзанье весёлых и толстых купидонов порхающих над цветущими розами, с которыми мог бы поспорить в размерах редкий кочан капусты, да и те уже упоминавшиеся нами плетённыя половички, убиравшие пол в гостиной, тоже, без сомнения, постланы были женской рукою. Ну и, конечно же, на самом видном месте, в простенке между двух окон располагался обрамлённый чёрною рамкою портрет худенькаго человечка с тонкими, точно шильца, усами и тёмными круглыми глазками на словно бы «утином» личике.

«Он, стало быть, и есть — новопреставленный!», — подумал Чичиков, и более уж в мыслях своих не касался до сего предмета.

Недолгое время спустя, стали доноситься до разморенного исходящим от печки теплом Павла Ивановича некоторыя шумы и возня, возникнувшие за ведшей в покои дверью. Сопровождаемы они были ещё и шуршанием, коим отличаются накрахмаленныя дамския юбки, а затем дверь медленно отворилась и в гостиную прошла лет тридцати дама, как можно было догадаться — хозяйка дома, облачённая, как то и пристало вдове, в чёрное, скрывающее ея руки и шею, скромное платье. Павел Иванович разве, что не мячиком подскочил со скрыпнувшей своими пружинами софы, и, склонивши голову так, что его круглый подбородок упёрся в самую манишку – отрекомендовался.

— Чичиков Павел Иванович! Коллежский советник! Волею судеб и обстоятельств вынужден искать у вас, сударыня, приюта. Посему прошу простить меня великодушно за то, что с подобными пустяками обращаюсь в столь горькую до вас пору.

На что дама вздохнувши, просила его не беспокоиться, на сей счёт и, указавши на софу, с которой он только что вскочил, просила садиться. С появлением в гостиной зале дамы, бывшая в Чичикове сонная, тёплая одурь, вызванная близостью его к жаркой печке, исчезнула во мгновение, глаза его заблистали, румянец, на его и без того не отличавшихся бледностью щеках, сделался еще шире, и усевшись на софу в своей всегдашней, приятной манере, с подворачиванием ножки за ножку, он выгнул спину дабы показать мужественныя линии своего корпуса с наивыгоднейшей стороны.

Что же касаемо до внешности вошедшей дамы, то тут мы пребываем в некотором затруднении. Затруднении связанном отнюдь не с самою дамою, но так хорошо знакомом всякому литератору желающему описать внешность какой–либо из дам. Потому, что стоит лишь написать о героине, что была она полна и хороша собою, как тут же все, кто не полны, а наоборот худы, сделают для себя вывод, что все они вовсе нехороши и обвинят автора в предвзятости. Ежели же прописать иным, каким образом, как тут же образуется новая партия, и уж обидятся на автора дамы иные. Из чего сразу же возникнет новая неразбериха, в которой, всё одно, автор лишь и будет виноват. Посему из подобного деликатного положения возможен единственный выход – описать просто, безо всяких затей, какова же была внешность вошедшей в гостиную залу дамы; ровно таковым же манером, каковым мы описывали, к примеру, самою гостиную. А засим уж предоставить Чичикову решать, какова на взгляд его сия дама – дурна ли, или же хороша собою? Вот тогда с него и будет весь спрос.

Итак, дама, вошедшая в залу, была изрядного для женщины росту и весьма достойных статей. Несмотря на обширныя ея юбки, видно было, что бёдра у дамы и широки и круты, а грудь, сокрытая под скромным чеёным платьем – высока и крупна и вполне могла бы поспорить…, но молчим, молчим – без лишних замечаний! Лицо у нея хотя и было несколько бледно и припудрено, но все же природный румянец заметен был и под слоем пудры, правда, совсем небольшим. Нос у дамы был прямой – средний по размерам нос. Глаза же толи серыя, толи голубыя, чего нельзя было сказать определённо по причине скудного освещения – горело всего то шесть свечей. Губы у дамы были слегка припухлыя, но, в общем, то вполне обычныя с виду губы. Волосы – светлые, в завиток, собранныя на затылке в большой пучок, убранный чёрною же кружевною наколкою… Ну вот кажется и всё. Ежели я, что и выпустил, то это, стало быть, незачем, потому, как мало что может добавить к сему портрету. Но и без того знаю, что не выпустил ничего, акромя может быть ушек, да ручек, да и те были под стать всему мною уж рассказанному.

Что же в отношении Павла Ивановича, то помимо оживления, охватившего все его существо при виде сей дамы, о чём мы уже имели место сказать, ощутил он новое, непонятное и разве, что не впервые посетившее его чувство – схожее с тем, как ежели бы поселился у него под сердцем некий щекотный и в одно время приятный червячок, чьи шевеления, надо думать, и прогнали из души его ту тёплую, уютную сонливость в коей пребывал он дожидая в гостиной хозяйку.

Нынче же, после совершенных им весьма галантных прыжков, чья резвость также, надо думать была вызвана сим новым, проклюнувшимся у него по сердцем шевелением, сидя на краешке софы, в уже сказанной нами изящной позе, он слышал, как радостно шумит у него в висках кровь, словно бы выкликая, выстукивая одну и ту же мысль: «…удачно заехал…, удачно заехал…, удачно заехал…». Однако ни взбудораженное хозяйкою имения воображение нашего героя, ни «червячок» ковырявшийся у него в груди, не помешали Чичикову в самой изысканной и светской манере осведомиться об имени и прозвище столь взволновавшей его особы. На что хозяйка назвавшись Кусочкиной Надеждою Павловной, спросила у него в свою очередь:

— А как вы? Простите, как вы изволили сказать – «Павел Иванович»? Я признаться и не упомнила с первого разу. Потому, что и нервы и мысли заняты иным. Так что уж прошу покорнейше меня простить.

— О, сие не стоит и извинений, любезная Надежда Павловна. Тем более что изволили вы запомнить правильно. Я и есть Павел Иванович, собственною персоною. Причина же нервам вашим ясна, ея не заметит один лишь глупец, либо слепой.

При этих сказанных Чичиковым словах, лицо хозяйки окрасилось благодарною, но в то же время и несколько болезненною улыбкою, а в кулачке возникнул неизвестно откуда взявшийся платочек.

— В отношении же себя могу добавить, что я столь невзрачный червь мира сего, что, по правде сказать, не достоин ни внимания, ни заботы со стороны подобной вам особы. Могу лишь не стыдясь говорить, что много претерпел на веку своем за правду, и по службе, да и просто от всяческих неприятелей не однажды покушавшихся на самое — жизнь мою. И даже не далее, как несколько времени назад был доведён врагами до такового плачевного состояния, что ежели мне не отворили бы вовремя кровь…, — и, не окончивши фразы, Чичиков сделал рукою некий жест, который должен был означать всю глубину безнадежности его, а затем, возведя глаза к потолку, перекрестился с чувством, так словно бы и впрямь увидал кого—то на потолке, после чего украдкою глянул на хозяйку.

Надежда Павловна, сидевшая супротив него в кресле притиснула вдруг батистовый свой платочек к лицу, и из глаз ея покатились внезапныя и обильныя слезы. Круглыя заманчивыя плечи ея затряслись от мелких рыданий и Павел Иванович несколько смешавшись от подобного порыва, который, скажем прямо, не знал к чему и отнесть, засуетился, забегал по гостиной в поисках воды, либо нюхательной соли, либо какого иного средства могущего быть полезным при подобного рода припадках. Нюхательной соли он не нашёл, зато стакан с водою к счастью сыскался скоро, благо рядом на столике стоял прозрачного стекла кувшин, до краёв полный водою. Принявши у Чичикова стакан, Надежда Павловна сделавши несколько маленьких глоточков, с благодарностью глянула на Павла Ивановича, ожидавшего, что она стукнет зубками о край стакана, как оно обычно случается с дамами во время рыдания; но нет – она не стукнула.

«Видать совладала с собою!», — подумал Чичиков.

— Покорнейше прошу простить мне сию слабость, — сказала Надежда Павловна, — но, поверите ли, все произошедшее для меня ещё так живо! — и она возвела заплаканныя свои глаза к портрету с «утиным» личиком. – Давеча, когда вы сказывали, как отворяли вам кровь, то мне подумалось, что ежели бы и ему — Александру Ивановичу вовремя отворить кровь, то может статься он жил бы ещё и поныне! Но здесь в нашей глуши, в деревне разве сыщешь хорошего доктора?— и она снова поднесла платочек к глазам, дабы промокнуть выступившия было слезы.

— Боюсь обеспокоить вас неприятным вопросом, но коли уж, как бы сам собою зашёл о том разговор, то не скажете ли вы, от чего скончался уважаемый Александр Иванович?— осторожно осведомился Чичиков.

— Ах, это такая трагедия, такая трагедия! — отвечала Надежда Павловна, сызнова поднося платочек к глазам. – Супруг мой, изволите ли видеть, были, что называется «страстный охотник». Дня не проходило без того, чтобы не уезжал он из дому, пропадая на своей охоте с утра и до вечеру. Порою случалось и так, что и по неделям его не дождешься…

«Интересно бы знать, где же на самом деле прохлаждался он от трудов праведных? Уж я то знаю подобных, с позволения сказать – «охотников», — подумал Чичиков, но вслух, конечно же, ничего не сказал, выразивши на челе своем ещё более усердное внимание.

— И вот однажды, немногим более года назад, — продолжала Надежда Павловна, — собрался он, как обычно поохотиться, сел на свои дрожки и поехал, но не проходит и часу, как заявляется к нам сосед наш – Варлам Николаевич Троехвостов, что живёт от нас в двадцати пяти верстах: у него там деревенька – Мшанки. Заявляется и с порогу, ни «здрасте» тебе, ни «пожалуйста», принимается стучать ногами, глаза таращить и кричать: «Подайте—ка сюда мне сего подлеца Кусочкина! Я его, сей же час, и взаправду на кусочки изрублю!» А у самого в руках сабля, и сам весь красный – дрожит. Не знаю, что он там себе вообразил, либо наслушался, чьих наветов, только кричит: «Я обесчещен этим негодяем – Кусочкиным и не желаю теперь всех этих кусочкинских отпрысков под своею фамилиею растить!»…

«Однако же, я в нём не обманулся! Крутить «амуры» на стороне, будучи женатым, на подобной — весьма и весьма незаурядной особе. Это, конечно же, и впрямь надобно быть «страстным охотником», — подумал Чичиков, невольно залюбовавшись раскрасневшимся от искреннего волнения лицом Надежды Павловны, продолжавшей изливать нашему герою свою душу. Ведь порою душе каждого из нас необходимо бывает подобное, может быть и способное поразить кого—нибудь своею внезапной откровенностью излияние. А тем более душе женщины, немало перенесшей, носящей в сердце своем глубокую рану, запертой в глухом поросшем лесом уголку, где из ближайших соседей либо Троехвостов — живущий в двадцати пяти вёрстах, либо зайцы да белки, скачущие по полям да по веткам. Что же до Павла Ивановича, то в нём по всему видать приличного с хорошими манерами господина, который к тому же может быть и добр. Таковому вполне можно и довериться, потому, как сегодня он здесь, а завтра его уж – поминай, как звали. Если даже и посмеется он над бедою несчастной женщины, то, что с того? Смех его не будет уж слышен в этом окруженном глухими лесами имении, а на душе у Надежды Павловны сделается неизмеримо легче.

Однако вернемся к сей исповеди, господа, она далеко не окончена, последствия её станут видны совсем скоро и будут более чем важны для всего нашего повествования.

— Представьте себе только, Павел Иванович, позволить себе сказать таковое, и о ком? Об Александре Ивановиче?— продолжала Надежда Павловна, — О человеке который был нраву самого кроткого, здоровья слабого – сил у него только и доставало, что на сон да охоту.

Тут Надежда Павловна сделала остановку, вновь прибегнувши к батистовому платочку, и лишь затем продолжала рассказ, увидевши в Павле Ивановиче слушателя сочувствующего и внимательного.

— Поверите ли, Павел Иванович, но только каждый раз он мне говорил: «Душенька, ежели бы не охота, то сил у меня вообще бы не стало. А так, выйдешь в лес – никого! Можно вообразить, что ты один в целом мире, и окромя тебя будто никаких других человеков нету, будто всех их уж Бог прибрал. И эдак хорошо, покойно на душе сделается, и силы незнамо откуда снова берутся».

— Вот такой он был человек! Слабый, мечтательный; а его – раз, и в грязь топтать. Тем более^ что этот Варлам Николаевич тутошней жизни и вовсе не знает. И пускай он и местный, но даром, что здесь живёт. Потому что в последние лет пять, вообразил он себе, будто бы он большой купец. Всё зерном да лесом торгует, всё скачет по губерниям, однако с его торговли проку никакого не видать! Как жил в Мшанках, так и живёт. Но вот вбил себе в голову несусветную глупость и нате – заявился!

— Прошу покорнейше простить, — осмелился вступить Чичиков, — это, стало быть, он и изрубил уважаемого Александра Ивановича в кусочки?

— Ах, нет же, нет! — чуть не со стоном отвечала Надежда Павловна. – Он покричал тут, потоптался и, увидавши, что Александра Ивановича в имении нет, укатил на своей пролетке, крикнувши напоследок, что пришлёт к нему своих секундантов. Не успела я остынуть от подобного наскоку, как появился мой Александр Иванович. Я к нему с расспросами, что мол, да как, а он отвечает, что погода не клеится для охоты, да и чувствует он себя, дескать, неважно. И вправду бледный такой и лоб испариною покрыт, а сам спрашивает: «А что, матушка, без меня никто к нам не наведывался?» Прямо, как в воду глядел, голубчик мой, — и она сызнова уткнулась лицом в платок, на что ей Чичиковым вновь был предложен стакан с водою.

— А я, не подумавши, возьми да и расскажи про нежданный визит, да про то, как Троехвостов саблею махал, да грозился к утру секундантов прислать. Ежели бы видели вы, любезный Павел Иванович, как горько ранило сие известие чистое сердце Александра Ивановича. Он не в силах был перенесть подобной людской подлости и даже слегка зашатался, схватившись рукою за грудь. Бледность его сделалась ещё заметнее, так что даже под глазами пошли зеленыя круги. Слёг он тогда же, в тот же вечер и более уж не вставал. Всё лежал и слушал – стукнет только где дверь ненароком, как у него тут же припадок сделается. От слабости задрожит весь, потом изойдёт и плачет, плачет от обиды, что могли о нём таковую небылицу понесть, и эдак низко имя его уронить. Проболел мой голубчик подобным манером неделю, и отдал Богу душу от сердечного припадку. И никого не укорял, никого ни в чём и словом не попрекнул, — и у нея вновь затряслись плечи в рыданиях.

Признаться, герой наш ощутил ото всего поведанного ему безутешною хозяйкою, некоторую неловкость. С одной стороны дело сие казалось совершенно ясным – и то, что нашкодивший в чужом дому господин Кусочкин, бывший при жизни, как упоминалось уж нами не раз – «страстным охотником», помер от сердечного припадку, приключившегося у него с перепугу, ни о чём другом, как о Божьем промысле свидетельствовать не могло. С другой же стороны, Павел Иванович совершенно не мог взять в толк, как это Надежда Павловна, к слову сказать, всё более волновавшая его сердце, могла не только не ведать того, что столько времени творилось у нея чуть ли не под самым носом, но и сегодня по прошествии года минувшего с той поры, продолжавшая хранить верность сей добровольной своей слепоте.

«Нет, не похоже, чтобы была она «святая простота». А не кроется ли здесь какой—либо с ея стороны умысел, либо женское коварство? — мелькнула вдруг в нём некая догадка, доставившая ему даже и удовольствие и польстившая мужескому его самолюбию, — и верно, к чему ей было сказывать мне все мелкия подробности сего происшествия; так только могла бы упомянуть ненароком – дескать, скончался любезный супруг от сердечного припадку, и всё, а тут таковая драма, какою впору делиться лишь с близким и сердешным другом. Очень может быть, но сие проистекает даже, что из кокетства?…»

Но нет, ошибался Павел Иванович. Не была Надежда Павловна «коварною женщиною», А просто то была свежая, молодая вдова, недавно схоронившая блудливого своего супруга, с глупыми глазками на утином рыльце (упокой, Господи, его душу), не видавшая за покойным никакой жизни – той, что так жаждает всякая женщина, не знавшая ничего кроме горести и постоянных унижений, производимых над нею «страстным охотником», и по сию пору пребывающая в замешательстве от произошедшего в ея судьбе перелома, не желающая поверить в то, что не остается ей уж ничего, даже и чистых, светлых воспоминаний, о столь печально завершившемся ея супружестве, воспоминаний, что одни бы могли осветить тёплым своим светом, проходящую в тоскливом одиночестве, несчастливую жизнь ея. Вот и возникнуло в ея душе некое тяготение к этому, столь неожиданно появившемуся в сей лесистой глуши гостю, отличному ото всех особ мужеского роду, что попадались на ея пути доселе. Его деликатныя и достойныя манеры, округлыя обороты речи, внешность приятная и представительная в одно время показались Надежде Павловне выходящими из обычного ряду — вон. Ей захотелось поделиться с таковым необыкновенным человеком, каковым показался ей Чичиков, теми болями, коими болела ея душа. Верно, так она надеялась излечиться от них; заговорить горькую свою беду, как заговаривают хворь знахарки, а затем и самой поверить в то, что печаль ея светла, утрата высока. Что пускай жизнь ея и нельзя счесть удачною, но и в ней тоже было нечто достойное, что потеряла она близкаго дорогого друга, чья душа полна была самых выдающихся побуждений и качеств, а не мелкого и гадкого, надсмеявшегося над лучшими ея чувствами человечишку.

— Ах, бедная моя Надежда Павловна! Признаюсь мне нынче трудно даже подобрать слова, чтобы таковому вашему горю соболезновать. Уже невыносимо трудно, когда уходит просто близкий до тебя человек. А тем более таковой необыкновенный муж, каковым, насколько смею я судить, являлся ваш супруг! Да, воистину невосполнимая для вас утрата, но всё же надобно ея пережить и перенесть. Потому, как думаю я, у вас должны были бы остаться после него малыя детки, и им необходимы материнская любовь и участие. Вы же находясь в тоске и печали просто не сумеете уделить им должного внимания, а для деток сие плохо, уж поверьте мне — опытному в житейских делах человеку, — с проникновенным светом во взоре говорил Чичиков.

Однако мне кажется, что сия горячая его забота о малых детках высказанная словно бы невзначай, хорошо и понятна, и видна всякому, кто хотя бы сколько—нибудь знаком с Павлом Ивановичем.

— Нет, Павел Иванович, детками нас Господь обделил. Я ведь уже говорила вам, что сил Александру Ивановичу доставало на одну лишь охоту. Поначалу я, признаться, переживала по деткам, но теперь то вижу, что и тут не обошлось без промысла Божьего, не то оставались бы нынче — сиротки, — сказала она, вздохнувши, но и ей видимо тоже сделался понятным вопрос Павла Ивановича, потому, что щёки ея вдруг покрылись румянцем и, потупивши глаза она улыбнулась, словно бы какой—то новой вспыхнувшей в ней мысли.

— Воистину так! Всё, что не совершается Господом нашим – всё нам на благо и ко спасению нашей души. Сие видно даже и из того, что у вас нынче не в пример прежнему прибавится забот. Ведь это страшно подумать – всё имение ляжет на ваши плечи, — сказал Чичиков, с заботою поглядевши на заманчивыя плечи хозяйки.

На что Надежда Павловна, махнувши рукою, отвечала:

— А оно и без того вёе на моих плечах и лежало. Александр Иванович были натура мечтательная. В хозяйстве они мало знали толку, вот и приходилось мне самой во все тонкости вникать…

— Но позвольте, ведь всегда возможно, в таковом случае нанять управляющего! — с некоторым даже задором произнес Чичиков, верно желая показать своё неравнодушие к тем заботам, что обременяли пышныя плечи Надежды Павловны.

— Оно, конечно же, так, но с другой стороны, не желательно доверять имение постороннему человеку. Даром что ли говорят, что управляющие все воры, — отвечала Надежда Павловна.

— Позвольте однако ж полюбопытствовать, — не удержался Чичиков, вовсе не замечая того, что его словно бы подвели ко сделанному им вопросу, — но ежели, вы, уважаемая Надежда Павловна изволили заговорить об имении, то каково оно у вас – велико ли, мало?...

— Ну не то сказать, что велико, но и малым его тоже не назовешь. Полтораста душ крестьян. Да винокурня своя, да два года назад меленку поставила, так что ещё и с окрест приезжают муку молоть. Да рожь с пшеницею сеяла, тому же Троехвостову да прочим купцам продавала. Под пашнею у меня более тысячи десятин, да лес еловый – вы знать сами его могли видеть, когда подъезжали; большой надо вам сказать лес. Так что при случае и лесом торгую. Ещё два пруда у меня рыбных, да река…, — принялась перечислять Надежда Павловна. — Да ежели вам сие интересно, то я готова вам всё показать. Ведь и то приятно, чтобы на имение кто знающий, мужеским глазом поглядел. Может статься, и увидите где, какой недочёт. Подскажите, как поправить получше.

— Я с превеликим удовольствием, матушка! Я страсть, какой до всего этого охотник. По мне лучшего времяпрепровождения не сыскать, как поглядеть на хорошо налаженное хозяйство. Тут всегда поучиться хорошему можно, что—либо и себе перенять, — сказал Чичиков очень довольный тем, что довелось ему услыхать об имении Надежды Павловны.

— А вы, Павел Иванович, часом, не помещик ли сами будете? Или же всё служите ещё? Я признаться не вполне поняла – какой на вас чин?— спросила Надежда Павловна.

— Коллежский советник, голубушка. Но более уж не служу. Тоже надобно хозяйством заниматься. А то крестьян, видите ли, много, а селить негде, вот и задумал я провесть переселение в Херсонскую губернию. Да хлопотно больно сие переселение, одних бумаг кипы уж набрались, конца—краю всё не видно, — посетовал Чичиков.

— Сколько же это должно быть у вас крестьян, Павел Иванович, ежели их вам и селить некуда?— с нескрываемым интересом спросила Надежда Павловна.

— Тысяча душ, голубушка! Тысяча душ! — дважды произнес Чичиков заветное для себя число, как видно для большего эффекту, но эффект и без того был немалый.

Разрумянившееся от приятной беседы личико хозяйки, разрумянилось тут ещё более, так, что по щекам ея разве, что не зацвели красныя пятны, а глаза уж блистали не прихлынувшими было к ним вновь слезами, а иным, неизвестным ещё доселе науке веществом, что заставляет сиять и светиться женския очи ежели только бывает, встречаем достойный до их внимания муж.

Что ж, господа, так уж устроен белый свет, что любой, и каждый радеет о своей пользе. И коли оно так не нами заведено, то, может быть, и не пристало нам судить о том – хорошо ли сие, либо худо, а то и вовсе никуда не годится. Хотя признаться порою и грустно бывает, друзья мои, оттого, что подобное происходит с нами, из века в век. Приходит поколение, уходит поколение, а ничего не меняется. Всё остаётся, как и прежде, и даже самая малая амёба, видная лишь сквозь, по самой последней научной моде сочинённый, мелкоскоп, суетится и снуёт по сторонам своей лужи, верно почитаемой ею за вселенную, заботясь лишь о том, как бы поболее ухватить сегодня, сейчас, крохотными своими ручонками, или же чем—то, что дано ей Богом наместо оных, так словно век её не мерян, словно жить ей вечно, вечно же забивая амёбий свой животик желанной и драгоценной для нея пакостью, какою кишит всякая лужа на скотном дворе.

«Миллионщик! Безо всякого сомнения – миллионщик!», — подумала Надежда Павловна, скользнувши рассеянным взглядом по портрету с «утиным» рыльцем. – «Эх! Расселить бы их всех здесь! И то дело – места хватит, а не хватит, так можно и землицы прикупить. Вот было бы хорошо!»

— А где же нынче содержатся ваши крестьяне? — полюбопытствовала она, строя во чертах лица своего искреннюю заботу, как в отношении крестьян, коим предстояло столь долгое и опасное переселение, так и в отношении нашего героя, находящегося во власти такового грандиозного предприятия, на которое мало кто может отважиться, потому, как на него, порою, уходят годы и годы жизни.

— В северных наших губерниях, — соврал Чичиков, — но сами изволите видеть, климат там суров, хлебопашествовать сложно. А на одних рыбных да лесных промыслах таковую орду не удержать. Вот и решился – на переселение.

Неизвестно, сколько ещё времени мог бы длиться сей разговор, но тут в гостиную вошла давешняя баба и объявила, что ужинать подано; с чем наши собеседники и проследовали в столовую.

Часа через два, когда, отужинавши уж лежал Чичиков, готовясь отойти ко сну на широкой, свежепостланной постеле, самые разнообразные, соревнующиеся друг с дружкою в своей приятности мысли, устроили целое коловращение у него в голове. И все они, так или иначе, оканчивались хозяйкою имения. Всё в ней пришлось по душе Павлу Ивановичу – все стати ея были именно те, что всегда глянулись нашему герою. И тут вышло ровно, как по поговорке: «И волос, и голос – всё по нраву!» Да ещё и именьице, как можно было понять, неплохо налаженное, да полтораста душ крестьян, причём всамоделищных, живых, а не присутствующих только лишь на бумаге, да в воображении Павла Ивановича, да винокурня, да своя меленка, да лес, да река…

«С такового имения в год, с закрытыми глазами, до двадцати тысяч выколачивать можно! Да ежели ещё нововведения всякия ввесть, по примеру того же Костанжогло, чтобы всякая дрянь в дело шла — копейку давала – тогда, пожалуй, и до полуста поднимешься, — сладко потягиваясь в тёплой постеле думал Чичиков. – А что? «Надежда Павловна Чичикова» — звучит не в пример лучше какого—то там «Кусочкина»! — усмехнулся он сам себе.

В довершении к сим приятным, и несколько игривым его размышлениям случилась ещё одна, весьма неожиданная приятность. Как так получилось, может тому виною послужила планировка дома, но оказалось, что по чистой случайности поселили Павла Ивановича через стенку от спальни самой хозяйки и он, затаивши дыхание, слушал, как Надежда Павловна, в самых лестных словах и выражениях отзывалась о нашем герое, обсуждая его персону с прислуживающею ей перед сном девкою – отметивши его тонкия манеры, незаурядный ум, привлекательную внешность и даже в отличие от нас с вами, назвавши его – красавцем. Что весьма и весьма польстило самолюбию Павла Ивановича! Когда же пошёл пересчёт предметам, о которых нам неловко и говорить: «…прими, мол, Дуняша это, да подай—ка то, да расстегни—ка вот здесь…», и так далее, то Чичиков замеревши, обратился весь без остатка, в один лишь пламенеющий слух, и долго ещё наслаждался шорохами и скрыпами достигавшими до него из—за стенки.

Конечно же, по утру проснулся Павел Иванович в преотличнейшем настроении, чему причиною были и здоровое пищеварение, и здоровые сны, что снились ему во всю эту ночь. В первые мгновения по пробуждении, даже не вспомнивши ещё того, где он находится, он уже знал, что с ним вчера приключилось нечто весьма и весьма приятное. А тут ещё и лицо Надежды Павловны засветилось вдруг пред его мысленным взором и Чичиков хохотнувши коротким радостным смешком, энергически задрыгал ногами,и сбросивши с себя тёплое одеяло вскочил с постели. В комнату сквозь неплотно пригнанный ставень, косым лучом проникнуло солнце, и проделавши спешно обычный свой утренний туалет, Павел Иванович обтёр смоченною губкой водою всё тело, растеревши его затем до красноты жестким полотенцем, кликнул Петрушку для выполнения им его всегдашней роли – цирюльника, и, облачившись в свежее белье, свежую же рубашку с заманчивою манишкою, отправился в гостиную.

Нынче гостиная показалась ему ещё более приветливой и уютною, нежели вчера. Чему причиною были не одно только яркое солнце, льющееся в комнаты сквозь расписаныя морозцем стеклы окошек и хорошее его настроение, но и весьма заметные усилия по её переустройству и украшению, что Павел Иванович не без оснований отнёс на свой счёт, и сие также польстило ему. Изменения, что как надо думать, произведены были под покровом ночи, и заключались в перекочевавших в гостиную из других помещений, больших кадок с фикусами и прочими представителями растительного царства, действительно пошли гостиной на пользу, потому, как сии зелёныя насаждения весьма и весьма оживили залу. Усевшись на давешнюю и уже несколько привычную ему, слегка рассохшуюся софу, со склонившимся над нею фикусом, и слушая, как потрескивают поленья в голландке, Чичиков принялся дожидаться хозяйки. В душе его сейчас царили одни лишь мир да покой, да нарушаемая щелканьем сгорающих в печи головешек тишина.

«А что бы не остановиться мне именно здесь, в этом уголку, не сыскивая уж иных? Обождать, покуда и впрямь не улягутся страсти…, — думал Чичиков, жмурясь от солнечных бликов играющих по граням большого висящего в гостиной зеркала, и вслушиваясь в басовитое тиканье стоявших в углу часов, — ведь тут самая настоящая глухомань. Ближайший сосед, этот Троехвостов – в двадцати пяти верстах, да и тот вряд ли объявится после того скандалу да похорон. В усадьбе одна хозяйка да слуги. Из гостей может, кто и приедет, но с другой стороны – много ли охотников по морозу, зимою вёрсты мерять? Так что оно само – собою, как бы выходит, что весьма заманчиво было бы мне проквартировать тут до весны, ежели, конечно же, хозяйка не будет против», — уговаривал себя Чичиков, которому всё более хотелось таковым образом поступить.

Но приятные его мысли прерваны были вдруг явившейся в гостиную залу, вчерашнею бабой, нынче уж прибранною и не глядящею более пугалом. Баба объявила, что барыня дожидаются его в столовой, потому, как кушать, уж подано. И Чичиков, с ловкостью почти военного человека подскочивши с софы, проследовал за нею.

Надежда Павловна, бывшая в столовой, расцвела при виде вошедшего в комнату Павла Ивановича приветливою, милою улыбкою. Чело ея уж не хранило следов той печали, что блуждала по нему прошедшим вечером. Напротив – глаза ея светились дружелюбным радостным светом, отчего Чичиков снова почуял под сердцем шевеления давешнего щекотного червячка.

«А она хороша! Право – хороша! Воистину, просто красавица!», — подумал он, проходя приложиться к ея ручке.

Затянувши, отчасти сию процедуру, он не без удовольствия заметил, как на щеках хозяйки вспыхнул румянец, а на шейке забилась синяя жилка, так хорошо видная под белою кожей. Он хотел, было сесть супротив неё, по другую сторону стола, как того требовали приличия, но Надежда Павловна, без колебаний усадила его на самом почетном месте, сама, оказавшись по правую от него руку, куда расторопною Дуняшею тут же и переставлен был ея прибор. Этот жест, произведенный хозяйкою, показался Чичикову необыкновенно домашним, по—семейному тёплым и простым. Да к тому же в нём словно бы сокрыто было ещё и некое обещание, от чего сердце Павла Ивановича тут же накрыло тёплой волною, и приятною ломотою заломило где—то внизу живота.

Завтрак, предложенный ему Надеждой Павловною, был прост, свеж и обилен. Тут присутствовали и горячие, промасленные блины, и оладьи утопающие в сметане, и творог — наведённый с мёдом, и яйца, сваренные вкрутую, и холодная телятина, запечённая в какую то заманчивую корочку – нарезанная толстыми сочными ломтями, и только что изжаренныя курицы, по которым пузырилось, стекая на блюдо желтое масло. Помимо всего сказанного, стоял на столе кувшин тёплого молока, плошки полные мёду с домашней пасеки, а наместо хлеба выступали добрыя, пушистыя шанежки да нежныя ватрушки.

— Как спалось вам на новом месте, любезный Павел Иванович? — осведомилась Надежда Павловна с тем, чтобы завесть разговор.

На что Чичиков состроивши значительную мину, отвечал, что уснуть не мог долго, по причине многого им увиденного и услышанного вчерашним вечером, от того и возникнули в голове и сердце его многия мысли не дававшие ему покою.

— Одна лишь история, касающаяся гибели глубокоуважаемого Александра Ивановича – достойна пера романиста, не говоря уж об ином, — не сменяя глубокомысленной задумчивости на челе, проговорил он.

На что Надежда Павловна отвечала печальным склонением головки и не менее печальным же вздохом, правда ныне не сопровождаемым уж промакиванием глаз.

Однако вздохи, вздохами, а природа брала своё. И здоровые желудки наших героев требовали заполнить их едою, столь заманчиво глядящею со стола. Посему, не откладывая сего дела в долгий ящик, они сполна отдали свой долг каждому из блюд, и Чичиков всё испробовавши, нашёл все кушанья чрезвычайно вкусными и питательными.

В продолжение, завтрака последовало ещё одно событие, сколь неожиданное, столь для Чичикова и приятное. Отдавая некое распоряжение Дуняше, Надежда Павловна, несколько неловко повернувшись всем своим статным корпусом влево, невзначай коснулась под столом своим бедром до его коленка. Прикосновение сие было мимолетным, длилось всего лишь одно счастливое мгновение, но и его достало для того, чтобы Чичиков едва не подавился плохо прожеванным им куском телятины. Именно этот имевший место казус, впрочем, как кажется не замеченный самою Надеждою Павловною, и вызвал в нашем герое окончательное решение оставаться в Кусочкине сколько возможно долго.

Разговор же протекавший тем временем за завтраком был полон светского, любезного тону и был, как надо думать, интересен обоим. Главным предметом его, как—то само собою сделалось имение Надежды Павловны, её хозяйство, вот посему—то и было решено, что отдохнувши после завтрака часок – другой, выберутся они на прогулку с тем, чтобы Чичиков своими глазами мог оценить то весьма приличное приданное, что могла при случае дать за собою прекрасная молодая вдовушка. Засим Надежда Павловна проследовала в свои комнаты, предоставивши Павлу Ивановичу полную свободу действий, коей он и не преминул воспользоваться. Для начала решил он ревизовать господский дом, где ему только и были, что знакомы гостиная со столовой да сени, выключая, конечно же, комнату, отведенную ему под ночлег.

Вот почему и принялся он, заложивши руки за спину, путешествовать по коридорам деловою походкою и с тем видом знатока, с каковым многия из наших соотечественников прогуливаются по самым примечательным местам, самых известных мировых столиц — то есть выражая во челе своем самое скрупулёзное внимание ко всякому пустяку. Путешествие сие привело Павла Ивановича в скором времени в людскую – весьма просторную и опрятную, посреди которой на добела выскобленном столе покоился медный, на полтора ведра самовар. Среди дворовых и челяди сидящих вкруг стола увидал он и своих, затесавшихся Петрушку с Селифаном. Петрушка, важничая, вёл о чём—то разговор с крупным при окладистой бороде мужиком, а Селифан сидел уж порядком осоловевший, поклевывая в стол сизым своим носом.

Чичиков не стал долго останавливаться на людской и проследовал далее. А далее направо и налево по коридору пошли комнаты — которыя из них были замкнуты, которыя – отворены. В них то и заглядывал пытливый наш путешественник. И виденное, надо думать, потрафляло изысканному его вкусу, потому, как в лице его сохранялось выражение спокойного довольства. Наведался он и в кладовые, сделавши ревизию припасам, где ровные ряды колбас и ветчин под потолком да полки заставленныя соленьями да вареньями порадовали его своею обильностью. Кухня встретила его жарким отсветом плиты, шкворчанием и бульканьем уж готовящихся к обеду блюд, заманчивыми запахами да звоном кастрюль и сковородок, что тоже пришлось ему по душе. Покончивши с осмотром хозяйственной части дома, Чичиков проследовал туда, где по его расчетам должен был располагаться кабинет усопшего Кусочкина. И надо отметить — расчёт его оказался верным. Он безо всякого труда отыскал нужную ему дверь.

Комната, служившая некогда кабинетом, разительно отличалась ото всего остального дома. Взглянувши на неё, легко было поверить в то, что у почившего хозяина сил, по словам его супруги, только и доставало, что на сон и охоту. Третьим же из основных занятий господина Кусочкина, помимо уж сказанных нами, было, по всей видимости — чтение «Русскаго Инвалида», чьи отдельные номера и подшивки попадались на глаза повсюду. Прочая же обстановка комнаты словно бы мешалась в какую—то кашу – всё в ней было как—то неопределённо, тускло, неумно и даже двое ружей, накрест висевшие на стене, показались Чичикову глупою, ненужною деталью. Одним словом комната сия произвела не всегда опрятного нашего героя, ценившего порядок, чистоту и никогда не забывавшего и о личной гигиене, настолько неприятное впечатление, что он, не переступая порога, лишь заглянул в неё и, поморщивши нос, хлопнул дверью, отправившись восвояси.

Об двенадцатом часе, как оно и было уговорено – сошлись Чичиков с Надеждою Павловной в гостиной, с тем, чтобы отправляться на прогулку по имению. Сани давно уж были заложены, и герои наши, приодевшись потеплее, по причине изрядного морозцу, прошли на крыльцо. Чичикова во первую голову конечно же влекли к себе меленка с винокурнею, как хозяйственныя заведения могущия давать ровный и постоянный доход, однако он побоялся выказывать свой излишне рьяный до них интерес, решивши, что хозяйке самой виднее с какой стороны позаманчивее показать принадлежавшее ей имение.

Усевшись в санки, Павел Иванович сразу же отметил и ладную добротность сего небольшого экипажа, и крепких, уж обросших кудлатою, зимнею шерстью коней погоняемых стареньким, кутающимся в видавший виды кожушок, возницею. Удовольствие же для него, от поездки в этом экипаже, как сие стало ясным с самого начала, состояло не из одного только любования окрестными видами, но проистекало ещё и из некоторой тесноты самих санок. Отчего Чичиков оказался настолько притиснутым к корпусу Надежды Павловны, что признаться тут же позабыл и о прогулке, и об имении, и с сожалением, время от времени, «выковыривал» своё тело из—под меховой, защищавшей их от мороза полости саней, лишь, для того чтобы осмотреть какой—либо из предметов служивших достопримечательностью сего имения: как то пруд, что и вправду был хорош даже и нынче зимою, либо гумно, засыпанное играющим в лучах солнца снегом, либо работный двор, где всё было выстроено просто и разумно. И меленка, и винокурня тоже произвели на Павла Ивановича должное впечатление. Потому, как меленка была вовсе и не меленка, а даже мельница, и не мудрено, что на ней мололи муку не только свои, но съезжались ещё и с окрест мужики. На винокурне же только что закончили менять старый деревянный куб, на новый – медный сиявший своими красными боками и трубками.

— Вот, удалось купить по случаю. Очень дешёво, — сказала Надежда Павловна, сияя от радости не меньше своего купленного по случаю куба.

Нынче, глядя на неё, невозможно было и признать в ней ту давешнюю, сотрясаемую рыданиями вдову, которую Чичикову пришлось отпаивать водою. Напротив, пред глазами Павла Ивановича была молодая, красивая женщина. У которой в жизни коли и есть заботы, то одни лишь приятные, и которая вполне счастлива этими заботами. Мало помалу, но в душе Чичикова принялся строиться некий покой, как строится он, должно быть у потерпевшего кораблекрушение мореплавателя, ещё минуту назад беспомощно махавшего и бьющего руками по воде, и вдруг почуявшего землю под ногами.

Когда с показом имения было покончено, Надежда Павловна предложила кататься, на что Чичиков с радостью согласился, и санки влекомыя добрыми конями понеслись по белой наезженной дороге, искрящей им в глаза сияющею, серебряною пылью, что словно бы покрывала блещущие под солнцем снега.

Отчего так мил сердцу каждого из нас сей стремительный бег несущихся над дорогою коней, легкое скольжение едва касающегося земли экипажа, ветер, свищущий в ушах, и высекающий слезу из глаз? Может быть и оттого, что лишь один он в целом свете похож на тот свободный и беспредельный полёт о котором не успела ещё позабыть уставшая от превратностей земной жизни душа. Полёт, который и есть начало и конец божественной ея природы, сродственной полёту ангела в небе.

Конечно же, и Надежда Павловна и Павел Иванович тоже ощущали нечто подобное, необыкновенно прекрасное, что словно бы летело вместе с ними над дорогою, над сияющими на солнце заснеженными полями, что точно бы пело им песню, слагающуюся из стука копыт бегущей тройки, скрыпов ладного экипажа, треньканья бубенчиков под дугою. И будучи ещё не в силах выразить охватившее их чувство словами, оба они уже понимали, что случилось с ними что—то нежданное, проникнувшее в обое жаждущие и уставшие от одиночества сердца их.

В усадьбу воротились они о четвёртом часе, когда ранние зимние сумерки распластали свои тени, чуть ли не в половину неба, оставляя до поры другую половину небеснаго свода багряному, спешащему на покой солнцу, чей огненный отсвет лежал на синеющих ввечеру снегах, на бронзовых стволах сосен в господском парке, полыхая пламенными узорами в морозных окошках усадьбы. Белый дым над заснеженною крышею дома, что поднимался в вышину тонкою струей, говорил о жарко натопленных печках и тёплых комнатах, ждущих наших путников впереди, где смогут они, сбросивши с себя задубевшие на морозе рукавицы да шубы, и скинувши с озябших ног меховые сапожки, отогреться у заставленного яствами стола, за добрым и обильным обедом, слушая, как тикают часы в углу, щёлкают поленья в печи да потрескивают быстрым, шипящим шепоточком свечи в подсвечниках.

В дверях встречали их всё та же верная Дуняша, тут же принявшаяся хлопотать о своей барыне, да Петрушка с озабоченным выражением на лице, приступивший ко сдиранию шубы с продрогнувшего Павла Ивановича. Тут же была подана Чичикову, припасённая Дуняшею рюмка водки, и он, не мешкая, опрокинул её в горло с проворностью, коей мог бы позавидовать и иной заправский пьяница, и в который раз с одобрением подумал, что обычай сей, замечателен и лучшего средства опосля морозу и пожелать нельзя, потому, как водка тут же согрела ему желудок, и словно бы тонкими огонечками побежала по всем его жилам, пробуждая в нём аппетит отчаянный – и было с чего, ведь с десятого утреннего часу не держал он во рту и маковой росинки.

— Обедать, обедать, обедать, — хлопая в ладоши, провозгласила Надежда Павловна, в точности угадывая настроение своего гостя, — а то сил более нету терпеть!

На что Дуняша отвечала, что стол накрыт уж давно; и только что и ожидали, как их возвращения. Посему наши герои не заставили себя упрашивать, и в какие то минуты, прибравшись и переодевшись к обеду, сидели уж за столом.

Однако я вновь нахожусь в некотором замешательстве; вновь овладевают мною некия сомнения пускай и прозаическаго, в прямом смысле этого слова — ремесленного толку. Уж страсть, как хочется приняться мне за описание обеда, коим готовятся угощать себя наши герои. Только вот дело всё в том, что несколькими страницами ранее, я довольно подробно рассказывал о весьма обильном завтраке, которому отдали должное Чичиков с Надеждою Павловною, вот почему и маюсь теперь, боясь пойти, с одной стороны, супротив законов построения литературных произведений, а именно – избегать слишком частого повторения сцен, в чём либо схожих меж собою. С другой же стороны отлично понимая, что даже если махнуть рукою на неписанные сия законы, то поэма моя, весьма и весьма может сделаться схожею с поваренною книгою, за что многие и всеми уважаемые литературные критики, тут же наведут на меня справедливые критики. И всё же, в оправдание своё, должен я заметить, что сцена сия чрезвычайно важна для всего последующего нашего повествования, что же до схожести ея с предыдущею, то могу лишь сказать, что схожего во всех подобных сценах крайне мало – разве что одно лишь жевание, которое, кстати, и описывать то неприлично, и о котором я совершенно не собираюсь упоминать. Так что, махнувши на все высказанные мною опасения рукою – отправляемся дальше.

Обед сей, начался с принесшего Павлу Ивановичу немалое удовольствие знака, а именно он сызнова усажен был заботливою хозяйкою во главу стола, на самое почётное место. Но на этот раз, принялся он было отказываться, говоря о том, что не пристало ему, дескать, злоупотреблять ея гостеприимством, что каждый сверчок должен знать свой шесток, и прочее в таком же роде, но Надежда Павловна не захотела сего и слушать, возразивши в том смысле, что ей легше судить об этом предмете, и что таковому достойному мужу, каковым является Павел Иванович, другого места не может быть, и предназначено, как только это. Сидеть же по разные концы стола не в её натуре, потому, как и поговорить толком не поговоришь, да и лица собеседника не разглядишь, сколько свечей не жги. С этими словами она вновь, как и утром расположилась по правую руку от Чичикова, а он полный радостных предчувствий, уселся на отведенное ему место.

Слуги принялись обносить их первым блюдом, коим оказался рассольник из копченого гуся. Жирный, наваристый и необыкновенно душистый. И Павел Иванович должен был признать, что давненько не отведывал такового рассольника, потому, что подобные блюда сподручнее приготовляются не в трактирах да харчевнях, а в чистом, опрятном дому, где имеется и умница хозяйка, и расторопныя слуги, и повар, не измученный потугою на всяческия заморския изыски, и посему не терзающий желудков своих едоков. К рассольнику, наместо хлеба подаваемы были пухлыя, покрытыя золотою корочкою мясные пышки, из тех, что обычно подаются к бульону, но и тут они пришлись как нельзя кстати. Надкусивши такую пышку, брызнувшую ему в рот маслом, топлёным жиром, и необыкновенно вкусным соком мясной припеки, да прихлебнувши рассольнику, Павел Иванович только и мог, что возвесть глаза к потолку и произнесть:

— Батюшки светы! Как же мне у вас, Надежда Павловна, хорошо! Как же хорошо!..

И сие, исторгнувшееся, словно из глубины сердца признание, конечно же, не могло оставить Надежду Павловну равнодушною. Вот почему она, несколько потупясь отвечала, что с появлением в имении Павла Ивановича, будто и для неё многое переменилось — и в доме, и в душе, и что такою покойною и умиротворённою она не чувствовала себя, почитай никогда в жизни.

И тут, пожалуй, что она вовсе и не кривила душою. Потому, как и сама фигура нашего героя, словно бы выходившая из общего, привычнаго ей ряду, казалась ей необыкновенною, да и та сказанная Чичиковым тысяча душ тоже играла здесь немалую роль. Так, как то была сила стоявшая за его спиною. Сила, что от многого могла бы оборонить, сила, которой она, прожившая чуть ли не всю молодость за «страстным охотником», могла бы наконец вверить свою судьбу, переставши быть помещицею управляющей собственным имением, а сделавшись просто женщиною – счастливою женщиною… Ну что же, скажите, в этом предосудительного, господа?

— У меня же, матушка вы моя, Надежда Павловна, таковое чувство, точно знаком я с вами не один только день, а будто бы всю мою жизнь. А ещё кажется мне, что словно бы вы мне родня, словно бы сестрица какая, али ещё кто…, — сказал Чичиков, не посмевший, однако же, продолжить далее перечисление родственниц женскаго роду, ибо выбор тут был не велик, и слово «жена» могло бы выскочить запросто и невзначай. Вот почему принялся он ещё усерднее прихлебывать рассольник, выуживая из него жирные куски копчёной гусятины, пропитавшейся запахом всяческих огородных пряностей и корешков, коими богато уснащён был суп и, предоставляя Надежде Павловне возможность самой пополнить, сей дамский список недостающими названиями. Что тою, вероятно и было проделано, потому, как у нея вдруг точно розами зардели щёки, засияли глаза, и она так же, примолкнувши ненадолго, сосредоточила всё внимание своё на стоявшем пред нею блюде.

В комнате установилась неловкая тишина, нарушаемая лишь редким позвякиванием посуды, лёгким потрескиванием огня во глубине голландки, шорохом одежд наших героев, да едва слышным шипением фитилей в висящей над столом лампе, проливающей вокруг тёплый свой свет, что придавая лицу Надежды Павловны ещё более мягкости и очарования, жёлтыми пятнами ложился на крахмальную, убиравшую стол скатерть, дрожа отсвечивал в стёклах лихих, висевших по стенам гравюр и плясал по блюдам, к описанию коих мы сейчас оборотимся, дабы предоставить Чичикову с Надеждою Павловною несколько перевесть дух, да ещё и для того, чтобы у читателей наших не сложилось бы превратного впечатления, будто на столе только и присутствовал не раз уж сказанный нами рассольник. Но нет, смею вас заверить, господа, что это вовсе не так. Потому, что по всему столу в изобилии располагались всяческия кушанья, среди которых глядел, словно бы усмехаясь всему остальному, запечённый поросёнок, обложенный, кроме обычной в таких случаях, гречневой каши ещё картофельными мишками, и солёными грибами, дожидаясь того часу, когда, наконец — то разделают его на порции. По обе стороны от поросенка находилось два блюда со студнем — одно со свиным, другое с говяжьим, к коим приставлены были плошки с розовым свекольным хреном и горчицею, такою острой, что Чичикову сидящему от неё несколько поодаль, казалось, что и до него достигает резкий ея дух. Жёлтою, маслянистою горою высился над столом горячий блинный пирог – каравай, заправленный рисом с изжаренными говяжьими мозгами и уложенными рядом с ним на блюде блинчатыми же пирожками с куриною и грибною припёками. Когда же подана была на второе ещё и разварная говядина с кислым брусничным соусом, в окружении крупно нарезанных и отваренных вместе с нею кореньев и прочих овощей, то тут уж сердце Павла Ивановича (не знаем почему и причём была тут разварная говядина) не выдержало и потребовало от него решительных и незамедлительных шагов в отношении Надежды Павловны. Так что он даже несколько оробел от охватившего его сердечного порыва, потому как прекрасно понимал, что, несмотря на все нетерпеливыя чувства, завладевшие его душою, у него, на самом деле, нет ни малейшего предлога для того, чтобы остаться в этом имении, пускай и не надолго, пускай и не на всю зиму. Те обстоятельства в коих пребывала нынче Надежда Павловна – ея траур, чёрное платье, портрет покойного мужа, печально глядевший со стены, не оставляли Чичикову никакой надежды на то, что чувства, так внезапно и полно овладевшие им, будут приняты прекрасною хозяйкою, да к тому же ещё и разделены. Ведь ночлег, коего вчера он просил, был ему дарован, и ночь, да и последовавший за нею день уж минули, и ничто не указывало на метель, либо буран, которые могли бы помочь отсрочить ему, свой отъезд, о котором думал он с искренною досадою. Видимо мысли эти настолько смутили Павла Ивановича, что сие не замедлило отразиться во чертах лица его – глаза у него сделались тусклые да невесёлые и он принялся, словно дурно воспитанный гимназист, катать по тарелке шарики из хлебного мякиша, чувствуя, как обречённо стучит сердце у него в груди.

От Надежды Павловны не ускользнули произошедшия с ним перемены и, глядя на его погрустневшие глаза, на испарину, внезапно выступившую на лбу, она с тревогою спросила:

— Павел Иванович, что с вами, уж не худо ли вам?

Тут у Чичикова мелькнула, было, счастливая мысль о том, что скажись он больным, и с отъездом тогда наверняка можно было бы повременить. Пред внутренним его взором чередою поплыли картинки, в которых замелькали и порошки и микстуры, и вызванный с нарочным сельский доктор. Он точно уж видел себя обложенного со всех сторон подушками и укрытого шалью где—нибудь в кресле, либо на софе в гостиной рядом с хозяйкою читающей ему какой—нибудь переводной роман, или вяжущей что—либо на спицах. Ему страсть, как захотелось, чтобы картинки сии были бы правдою, но они пронеслись мимо и погаснули, исчезнувши без следа.

— Что ж, матушка моя, Надежда Павловна, и впрямь худо мне – не в силах я вам солгать. Да только проистекает сие от мыслей моих безрадостных. От того, что завтра уж поутру отправлюсь я далее по нелёгким моим делам, и уж не свидимся мы с вами, голубушка, вовек. И, может быть сейчас я только и понял, насколько сие положение для меня непереносимо, потому, что ничего я нынче в целом свете так не жаждаю, как оставаться подле вас, сколько возможно дольше… Знаю, что оскорбительны вам слова сии, матушка, чьи помыслы все без остатка обращены на скорбь по безвременно усопшему супругу вашему, посему, воля ваша – казните меня неразумного!.. — мешаясь, глухим голосом проговорил Чичиков, и не в силах поднять глаза продолжал свои упражнения с хлебным мякишем.

Прошло некоторое время, а Чичиков сидел всё так же, уставясь на плавающие по тарелке кружочки солёных огурцов вперемешку с кореньями и гусятиною, слушая равнодушные постукивания больших часов стоящих в углу, и ругая себя на чём свет стоит за произведённую только что выходку, которая простительна разве что безусому мальчишке — школяру, а не опытному в житейских отношениях мужу, как вдруг почувствовал, что по его судорожно сжимавшей ложку руке заскользили лёгкия трепетныя пальцы, и его всего, точно бы обдало изошедшею из стана Надежды Павловны волною тепла, мешающегося с запахом немудрёного ея парфюма и чистого дыхания, когда она, словно бы выдохнула из себя:

— Оставайтесь, Павел Иванович, оставайтесь, голубчик! Оставайтесь навсегда!...

* * *

Но, Боже, Боже! Что же я слышу?.. Как сердито захлопываются книжки; разве, что уж не целая туча пыли поднялась над головами негодующих читателей моих. Причём надобно заметить, что не одни лишь благонравныя дамы производят сии хлопки. Им вторят и благонравныя мужья их, кидая книжки на пол. Что ж, поделом автору! Право слово – поделом! А то, видите ли, вздумал пускаться в такие вольности, на какия горазды одни лишь французския романы, да и то надо сказать не все!.. И куда, позволительно будет спросить, смотрит цензура?

Чем же мне оправдаться перед вами, господа? Может быть тем, что и у нас на Руси тоже, кому – то знакома, бывает любовь? И на то вовсе не нужны никакие романы, пускай даже и французския. Да что тут толковать, друзья мои, оборотите сами взоры свои вспять, в ту минувшую уж для многих пору, когда вы были молоды, свежи, любимы кем—то, да и сами любили кого—нибудь, ежели, конечно вам в том повезло. Хотя Павел Иванович далеко уж не молод, да и Надежда Павловна, тоже успела распроститься с порою своей юности, но подобныя чувства и в этом возрасте случаются; ну и слава Богу!

И пускай кому—то даже покажется безнравственным то, что подобное могло случиться со вдовою, всего лишь год, как схоронившею своего супруга и уже, как принято говорить в подобных случаях, готовой до нового чувства. Но смею огорчить вас, господа, со вдовою подобное случается, как правило, легше и проще, чем с кем бы то ни было другим. Нам же сие вовсе не кажется ни странным, ни предосудительным – стоит лишь представить, какова была жизнь ея в супружестве, то порыв, толкнувший героиню нашу к Чичикову, станет тут же и понятным и простительным. Если же кого—то и продолжает беспокоить нравственный облик моих героев, то хочу сказать прямо – сие есть занятие пустое, потому, как доподлинно известно, что Чичиков лицо совершенно безнравственное, что, однако же, не мешает многим из нас любить Павла Ивановича, следя за его приключениями и проделками не первый уж год. И в отношении Надежды Павловны – считаю, что, по моему мнению, нам вовсе не стоит беспокоиться и о ея нравственности. Что же касается сцены за обедом, о которой высказывал я некоторыя профессиональныя свои опасения, то она, как мне кажется, действительно чрезвычайно важна для развития сюжета нашей поэмы. Хотя, по чести сказать, я и сам, покуда ещё не вполне знаю, каковыми пассажами и коллизиями обогатит она, и без того гораздую на всяческие повороты, историю нашего героя.

Да и сцена сия ещё не окончена, ещё дрожат мелкою дрожью пальцы Надежды Павловны в ладони у Павла Ивановича, и дрожь сия словно бы достигает до самого его сердца, так что и оно, задрожавши, запрыгавши у него в груди сообщает сие дрожание и кишкам его, и желудку, что доселе мирно переваривал замечательно вкусный обед. Дыхание Надежды Павловны учащено, лицо пылает краскою смущенья, и Чичиков тоже краснея и смущаясь, вновь целует ея руку нежным, долгим целованием, отчего и без того неровное дыхание хозяйки становится уж и вовсе прерывистым, и нервически задышавши высокой грудью, отворотясь от Павла Ивановича, она прижимает платок к губам…

Я думаю, господа, что нам с вами было бы вполне уместно, именно сейчас, оставить наших героев наедине друг с дружкою. Поэтому давайте же покинем сию столовую, и тихонечко затворивши за собою деликатно скрыпнувшие двери, из—за которых ещё долго, разве что не до самой полуночи, будут доноситься два звенящие счастьем голоса, оборотим наши взгляды на последующие эпизоды нашего повествования.

* * *

Что ж, Павел Иванович вполне успешно разрешил вопрос, со столь потребным ему временным убежищем, ещё и не понимая того, насколько сие обстоятельство переменит и самое его жизнь. Однако это случилось, и произошло оно, как впрочем и происходит подобное, не под громогласный гром литавр да пение торжественных хоров знаменующих собою великие события, не на нарядных площадях больших городов, в присутствии огромного скопления народу, а в тихой заснеженной глуши, где—то посреди России, куда привело Павла Ивановича, после долгой и изнурительной скачки по трактам, дорогам и проселкам всё ведающее Провидение.

На следующий день, после описанных выше событий, Павел Иванович заболел. Ему вдруг так сильно обложило горло, что сделалось даже больно глотать. Может статься, тому послужило виною и недавнее катание на тройке по окрестностям имения, во время которого задубели от холоду не одни лишь рукавицы и шуба его, но и сам он, разве что не покрылся инеем. Конечно же, об этом тут же доложено было пришедшей в нешуточное волнение хозяйке. За доктором, было, послано сей же час – без промедления. Сама же она, поспешно пройдя в комнату Павла Ивановича, принесла ему какого—то целебного питья, наведённого на варёном молоке, во вкусе которого мешались мёд со свиным смальцем. Поморщившись, Чичиков выпил предложенное Надеждою Павловною зелье, и весь в поту повалился на подушки. Часа через два появился доктор – с седыми пушистыми бакенбардами старичок, который осмотрел, ощупал Чичикова, постучал и послушал, каково у него в груди, а затем, прописавши каких—то порошков и микстур, сказал, что покуда ещё особо беспокоиться нечего. Что ежели лечиться, то всё будет хорошо, а запустить, то может случиться и горячка. На что Надежда Павловна в ужасе всплестнула руками, но доктор приободрил ея и, указавши пальцем на большой цветок столетника, сказал:

— Вот, кстати, очень хорошее средство. Пускай жуёт веточки, а сок в горло пускает. Очень хорошее средство!

— Так ведь он весь в колючках, да к тому же горький, — отвечала Надежда Павловна, имея в виду, конечно же, столетник. На что доктор верно заметил:

— Да и ваш больной тоже не дитя, чтобы его конфектами кормить! — с чем и укатил, бросивши на прощание:

— Про порошки, про порошки не забывайте! А я к вам денька через два снова наведаюсь.

Несмотря на жар и распухшее горло для Павла Ивановича настали полныя блаженства денёчки! С утра пораньше перебирался он из своей комнаты в гостиную, где для него на софе уж сооружена была постель, на которой, под неусыпным вниманием хозяйки, он и проводил всё время до самого вечера. Надежда Павловна то и дело меняла ему тёплые компрессы на горло, следила по часам, как принимает он порошки и, обрезая со своего столетника мясистыя веточки, заставляла Чичикова жевать эти, нестерпимой горечи колючки. Павел Иванович противился было неприятной сей процедуре, но она уговаривала его с такою заботою и нежностью, с какою не всякая мать, порою уговаривает и своё дитя, гладя его при этом по голове, заглядывая в глаза, и он, отступивши пред ея уговорами принимался за жевание очередной веточки, коих на бедном столетнике оставалось всё меньше и меньше.

Старичок доктор оказался прав – средство сие и впрямь было отменным, потому что после каждого изжёванного и изгрызенного им мясистого отростка Чичиков чувствовал, как боль в горле у него стихает, а опухоль уменьшается разве что не на глазах. Дела его быстро пошли на поправку, так что через два дня, когда доктор снова заехал с визитом, Павел Иванович был уже почти здоров. Доктор, как и в первый раз, осмотрел нашего больного, и, оставшись довольным предпринятым осмотром, похвалил и его и Надежду Павловну за то усердие, с каким велось лечение.

По отъезде доктора Чичиков было спохватился о том, что позабыл расплатиться с ним за визиты, на что Надежда Павловна не велела о том и беспокоиться, потому как давеча ею послан был доктору возок с овсом в уплату и уж за состоявшиеся его посещения и за будущия. Тут Чичиков пытался, было протестовать, на что Надежда Павловна, присевши на край его постели и взявши его руку своею рукою, стала его укорять, говоря, что он не в праве противиться, что она чувствует за собою вину в этой его болезни, и что не умори она его тогда катанием по морозу, был бы он нынче и крепок, и здоров.

— Да к тому же я вовсе не хочу, чтобы промеж нами были бы подобныя счёты, — сказала она, гладя Чичикова по руке, на что, он ничего не ответивши, лишь блаженно закатил глаза, и со счастливым вздохом повалился на подушки.

Ежели болезнь кому и шла на пользу, то, несомненно, это был наш герой. Лежания его на софе с обмотанными компрессами горлом и услуги, оказываемыя ему хозяйкою, сблизили обоих настолько, что им стала казаться скучною всякая минута, какую проводили они порознь, и можно сказать, что меж ними возникнула привязанность глубокаго и сердечнаго свойства какая встречается порою между супругов, искренно ценящих дарованное им Богом чувство. Когда же доводилось оставаться им наедине с собою, предаваясь волнующим их мыслям, то обое не могли не согласиться с тем, что произошедшее с ними более чем хорошо. И на то у каждого сыскивались свои доводы и резоны. Несмотря на то, что головы наших героев нынче населяли мысли по преимуществу романтическия, среди них, однако отыскивалось место и мыслям прозаическаго, ежели не сказать точнее – практического свойства, но и они все тоже были необыкновенно приятны. Произведя в уме своем некий расчёт, Павел Иванович пришёл к заключению, что Кусочкино и является именно тем причалом, к коему и прибило, наконец—то, судьбу его, что столь часто сравнивал он с баркою. Расчёт же его состоял в том, что имение Надежды Павловны при том виде и весьма завидном состоянии дел, которые были на лицо, может стоить не менее трёхсот тысяч рублей. А сие означало, что объедини Чичиков свои двести тысяч, что надеялся получить он под залог «мёртвых душ», со сказанными уж, тремястами, какие можно было бы выручить за Кусочкино – вот они и получались: полмиллиона! Сумма, от которой у Павла Ивановича становилось тесно в груди. Из сего расчёта также вытекало, что ежели развернуть шире столь разумно и верно направляемое хозяйство, да заключить, к примеру, подряды на постав муки, к чему имеющаяся мельница давала все возможности, то того и гляди, через какой—нибудь пяток лет, состояние может прирасти никак не менее чем вдвое. Замечательный сей расчёт приводил Чичикова в преотличнейшее расположение духа, так что случившаяся с ним болезнь ничуть не смущала его в те минуты, когда в голове у него складывались и вычитались все эти рубли, копейки, мельницы, овины, пруды, поля, древесныя стволы в лесу и прочая, и прочая…

В отношении же Надежды Павловны, можно было сказать, что она довольствовалась уже и одним тем обстоятельством, что в Чичикове не видно было ни малейшей тяги к охоте — он пребывал к ней совершенно равнодушным. Если же она и могла интересовать его, то разве лишь в виде изжаренного в сметане рябчика, поданного ко столу. Помимо сего неоспоримого достоинства Надежда Павловна сумела различить в Павле Ивановиче ещё целый ряд замечательных качеств, из коих, словно бы сам собою сложился – утвердившись в ея очаровательной головке, портрет великаго мужа, равного коему не бывало по сию пору под небесами отчизны нашей. И Павел Иванович имел ежевечернюю возможность «любоваться» сим портретом, слыша доносящиеся из—за стены разговоры, которые вела Надежда Павловна с Дуняшею, перед отхождением ко сну. Но справедливости ради надо заметить, что и Надежде Павловне не чужд был некий расчет. Питая к Павлу Ивановичу весьма искрения чувства, и в то же время, не менее же искренно почитая его за миллионщика, она со своей стороны тоже не прочь была бы объединить оба имения в одно, но покуда, до поры до времени, предпочитала не заводить об этом никакого разговору.

Уже более двух недель минуло с той достопамятной ночи, как попросился Павел Иванович на ночлег, столь внезапно объявившись в Кусочкине. Горячки с ним, к счастью не приключилось и старенький седовласый доктор, ещё несколько раз побывавший с визитом, отменивши лечение, назначил ему кратковременные, ежедневные прогулки на свежем воздухе, что нашими героями было воспринято с радостью, потому, как обоим изрядно наскучило сидение в комнатах. Для предписанных Павлу Ивановичу моционов расчищены были дорожки в парке и он ежедневно, рука об руку с хозяйкою прохаживался по ним три четверти часа, как оно и было велено доктором, любуясь и самим запорошенным снегом парком, и набегающими друг на дружку белыми, блестевшими не солнце холмами, и высокой поросшей лесом кручею, что нависала над спрятавшейся подо льдом рекою – излучиной огибавшей утопающую в снегах господскую усадьбу. Виды сии не могли не тронуть сердце Чичикова своею живописностью, и он несколько раз ловил себя на том, что невольно сравнивает их с имением Тентетникова, что, как мы помним из предыдущего, некогда поразило Павла Ивановича своею красотою. Тут обычно возникала в душе у него легкая досада, но он отмахивался от сего неприятного чувства, потому, как приятных мыслей и чувств было в избытке, и очень скоро забывал о ней.

Так размеренно и покойно текли дни его пребывания в Кусочкине. Отношения наших героев стали ещё теснее и ближе, хотя внешне и выглядели вполне благопристойными, но кое—кто из дворни всё же посмеивался в усы, да перемигивался меж собою. Мы же, со своей стороны, хотя и призваны следовать похождениям нашего героя, живописуя их по возможности полно — тоже ничего предосудительного в отношениях между Надеждою Павловной и Павлом Ивановичем не заметили. Правда, поздними ночами, когда весь господский дом находился уже во власти сна, раздавались, порою некия скрыпы дверных петель, что, однако тут же исчезнули, после того, как призван, был хозяйкою плотник Михайло. Временами, так же, доносился из—за затворенных дверей хозяйской спальни горячий и таинственный шёпот, но кто знает, может то, был жаркий шёпот молитвы, для коей у Надежды Павловны существовало множество поводов и причин. Вот собственно и всё, что можем мы сказать, на сей счет. Заниматься же досужими измышлениями нам вовсе не интересно, да и не пристало.

Однако незаметно, за всеми этими событиями, приблизилось Рождество, а там невдалеке, замелькал, замаячил и конец года, столь богатого для Павла Ивановича на всяческия приключения, и герой наш, словно бы выйдя из некоего оцепенения, в которое был он погружен последними, счастливыми до него событиями, вновь оборотился мыслями к оставленному им было на время предприятию. А тут, надо сказать, выходило, что на все скупленныя им «мёртвые души» нужно было либо подавать ревизскую сказку — прописавши их, как они собственно и были – мёртвыми, либо, обозначивши сии души живыми, платить за них подати в казну, и сумма тут, за тысячу с лишком душ, набегала немалая. К тому же, близился год восьмой ревизии, и надобно было поспешать с завершением всех дел, связанных с этой, столь многое обещавшей затеей, иначе всё могло бы пойти прахом, и силы и средства оказались бы истраченными Павлом Ивановичем впустую.

Не ведая, как и подступиться к нелёгкому сему разговору, предстал Чичиков пред очи Надежды Павловны с таковым смущением во чертах чела своего, что это не могло не насторожить нашу героиню, приведя в некоторое смятение ея безмятежный, пребываюший в ожидании веселого праздника дух. Павел Иванович прекрасно понимая, что не разгласивши тайных пружин своего предприятия, ему не объяснить Надежде Павловне причин, понуждающих его ко скорейшему отъезду, решил объявить ей, о якобы наступивших для него сроках уплаты податей в казну, и о нехватке у него, потребных для сего наличных средств. Опустивши глаза и потея всем телом, приступил он, было к малоприятному сему разговору, но уже очень скоро, когда страшныя слова, о необходимости отъезда были им произнесены, зазвучали ему в ответ рыдания – горькие и безудержныя, сквозь которыя только и было слышно одно: «Не любит! Не любит! Не любит!»…

Пытаясь ея утешить Павел Иванович опустился пред нею на колени, и, взявши ея за руку стал говорить, что не только любит Надежду Павловну, но и самоей жизни готов себя лишить ради нея, но она словно бы не слыша ничего, продолжала проливать слезы.

— Ну что же я сделала до тебя плохого, что решил ты меня, таковым вот образом казнить, Павлуша?! — поднявши, в конце концов, на Чичикова полные слёз глаза, спросила она дрожащим голосом

— Ангел мой! Ангел мой! Что же ты можешь, кому сделать акромя хорошего, душенька! Поверь мне, поверь, что и в мыслях моих нет, причинит тебе обиду. Да мне легше руку себе отрезать, нежели расстаться с тобою! — лепетал Чичиков, ползая на коленях у кресла, в котором сидела рыдающая Надежда Павловна, и осыпая ея ручки своими поцелуями. – Поверь, что всё дело то в пустяке, в нехватке средств. Ведь я, как только всё, что потребно обделаю, так сразу же и назад к тебе — голубушка моя!

— Так неужто в этом и вся причина? Ты говоришь мне правду, Павлуша?.. Только не лги мне ради всего святого, — оттирая от слёз, уже успевшие слегка опухнуть глаза, спросила Надежда Павловна.

— Конечно же, в этом! Истинным Богом клянусь, душенька моя! Иного и быть ничего не могло. Поверь мне, поверь! — говорил Чичиков, продолжая целовать ручки ея и пальчики.

Тут печаль сошла с заплаканного лица Надежды Павловны и всегдашнее ее выражение воротилось во черты ея.

— Ну, что же, погоди минуточку, — только и сказала она, и, шурша юбками, побежала прочь из комнаты на свою половину. Очень скоро она вновь воротилась в гостиную, слегка раскрасневшаяся, с выбившейся из под наколки прядью волос, и более похожая нынче на институтку, нежели на умелую барыню, столь успешно распоряжавшуюся своим имением.

— Вот! И не надобно никуда ездить! — сказала она, положивши на стол пред изумленным Павлом Ивановичем семь туго перевязанных пачек ассигнаций.

Здесь мне хотелось бы сделать небольшое отступление для того, чтобы обсудить с вами, дорогие мои друзья, некоторые заблуждения нашего героя, касающиеся притеснителей, да гонителей, будто бы окружавших его разве, что не со всех сторон. Конечно же, сие было далеко не так, а ежели рассудить по справедливости, то и вовсе не так! Ведь уже в который раз смогли мы с вами убедиться, что почитай повсюду встречал он нечаянных до себя друзей, стремившихся на помощь к нему чуть ли не по первому его зову. И таковых, коли пересчитать, то наберётся немалый десяток – и те же братья Платоновы, и Костанжогло, и несчастный, загубленный Чичиковым Тентетников, и Афанасий Васильевич Муразов, да и генерал Бетрищев, не говоря уж о Самосвистове с его компанией, да и прочих; и даже Манилов был Павлу Ивановичу друг – души в нём не чаявший. Несчастья же Павла Ивановича проистекали только лишь оттого, что не умел он столь просто дающиеся ему, через дружелюбное отношение многих вполне расположенных до него людей, счастье и удачу удержать и сберечь. Его всегда словно бы проносило мимо того важного и доброго, что уж готово было построиться в его жизни. Он точно не верил в возможность осуществления заветных своих желаний именно здесь и сейчас. Потому, как ему всегда казалось, что настоящее, истинное — ещё только лишь поджидает его, где—то там, впереди, на том пути, в который и превратил он всю жизнь свою без остатка. То же, что предлагается ему провидением сегодня, почитал он случайностью, неким намеком на действительную, будущую свою жизнь и судьбу.

В любом другом случае Павел Иванович без зазрения совести, и ничтоже сумнящеся, положил бы эти, принесённыя простодушною нашей героинею, деньги к себе в шкатулку, и укатил бы восвояси, дабы обделывать далее тёмные свои делишки, но тут всё складывалось по иному. И сердце его тоже, может быть впервые, во всю суетливую и суетную жизнь его, тоже по иному откликалось на те знаки, что уже в который раз посылало ему терпеливое Провидение. Он напрямую заявил о невозможности с его стороны, воспользоваться столь великодушно предложенной ему услугою, чем вызвал новые слёзы и упреки своей возлюбленной. Он вновь упрекаем был ею в неискренности, отсутствии должных чувств и неспособности к любви, готовности бросить ея на произвол судьбы с разбитым сердцем и так дальше… Все его попытки к оправданию отвергаемы были ею бесповоротно, потому как она и слушать не желала никаких оправданий. Одним словом – вышла сцена, обоим попортившая немало крови, но, конечно же, закончилось всё примирением, как к счастью и заканчивается большее число подобных сцен. Чичиков принялся промакивать шёлковым своим платочком слёзы, лившиеся из глаз Надежды Павловны, в одно время нашептывая ей что—то в самое ушко, и толи промакивания его были так искусны, толи нашептывания столь горячи, но в самое короткое время слёзы исчезнули уступивши место улыбкам, поначалу несколько сдержанным, несущим на себе следы от недавней обиды а затем уже и вполне довольным и счастливым. Семь тысяч, принесенныя Надеждой Павловной, в конце концов перекочевали в его, с выкладками из карельской берёзы, шкатулку, разместившись на самом ея дне. Но сие, надобно сказать, доставило мало удовольствия нашему герою, а вызвало у него одну лишь досаду.

* * *

Минул уж старый год, народился уж новый, и февраль со своими вьюгами да метелями голодным промерзнувшим псом завывал под окном, хлопая плохо привязанным его ставнем, а Чичиков оставаясь подле Надежды Павловны чувствовал себя вполне счастливым, вернее почти что счастливым и успокоенным… О, если бы только не «мёртвые души»! Вот одно, что порою лишало его сна, расстраивало нервы и хотя бы раз на дню вгоняло Павла Ивановича в состояние тихой и унылой тоски. Глядя на его терзания, Надежда Павловна не могла понять причины этой временами одолевающей его ипохондрии. Не ведая об истинных его тревогах и устремлениях, она считала не стихавшее в нём желание провесть скорейшее переселение мнимых его крестьян в Херсонскую губернию, не более чем капризом, потому, как, не раз уж предлагала ему для сей цели своих земель. На что Чичиков, разумеется, согласиться не мог, даже и по той причине, что изо всех предлагаемых ему Надеждою Павловною угодий, нашего героя устроило бы разве что одно лишь кладбище. Но так, как сии благородные предложения делались, готовой на многия жертвы Надеждою Павловною не единожды, то поневоле нашему герою пришлось сочинить следующую отговорку, которую справедливости ради, нельзя было не признать весьма правдоподобною.

— Знаешь ли, душенька моя, что я надумал в отношении переселения? — сказал он, как—то раз Надежде Павловне, стараясь упредить таковым манером очередное предложение ею земель, от которых ему с каждым разом всё труднее становилось отказываться, с тем чтобы не вызывать с ея стороны новых слёз и подозрений. — Ни мне, ни тебе такового предприятия не осилить. Посуди—ка сама, каковых средств потребует одно только строительство. А на скот, на обзаведение хозяйством, на прокорм таковой орды? Это для нас с тобою выйдет лишь разорение, да и только. Посему я и решил заложить всех своих крестьян в опекунский совет, но заложить без земли никак нельзя, вот, как ни крути, а всёж придётся добиваться мне Херсонских земель.

—Уж и не знаю, что тебе в этих Херсонских землях, будто бы тут у меня земля хуже… Да к тому же, ежели закладывать с землёю, то на сие ведь есть и у тебя имение…, — попыталась было вновь возразить Надежда Павловна.

— К сожалению, голубушка, ты не знаешь всех моих обстоятельств. Дело в том, что крестьяне сии завещаны мне ополоумевшим к старости дядюшкою, поделившим своё наследство таковым вот непостижимым образом – отписавши мне одни лишь души, а земли и остальное имение поделивши меж прочих родственников. Те земли почитай уж проданы, так что мне, всё одно, деваться некуда. В отношении же твоих земель, то и впрямь хорош я буду, коли стану крестьян с твоею землёю закладывать. Это, как—никак, боязно даже мне. Ведь неровен час, случись что – у тебя всё имение пойдет с молотка! Так что даже и не думай о сём. Я сам, как надобно всё это дело обделаю.

— Хорошо, пусть оно даже и так, как ты говоришь, — согласилась Надежда Павловна, — но ведь сие всё одно – траты. Сюда ли их переселять, в Херсонскую ли губернию, какая разница?

— О, душенька, об этом даже и не беспокойся. Никаких особых трат тут не будет, потому, как у меня всё уж решено. На сие есть пружины и ходы, так что не думай ни о чём и доверься мне. Я верно тебе говорю, что ежели по моему поступить, то не то, что в накладе останешься, а ещё и с прибытком изо всего этого выйдешь! — сказал Павел Иванович.

Так что Надежде Павловне ничего не оставалось, как довериться Чичикову, уступивши его уговорам. Сие, надо сказать, далось ей с чрезвычайным трудом. Она снова нет, нет, а проливала украдкою слёзы, не спала ночами, в страхе ожидая того часу, когда придёт, настигнет ея разлука с Павлом Ивановичем, без которого не мыслила она уж более своей будущности, не видела смысла в жизни своей.

Что же было с нашими героями потом? Когда наступившая словно бы между делом весна просушила дороги, покончила с распутицею, давши Чичикову возможность к отъезду, дабы покончил он с затеянным им нелёгким предприятием, о котором, как нам кажется, не раз уж успел пожалеть. Тут в самых отчаянных врагов их обратились часы с календарями, во врагов, не ведающих ни милости, ни сострадания; потому что — хочешь клей назад листки календаря, либо крути в противуположную сторону стрелки на циферблате – всё одно, ничего этим не добьёшься — не обманешь, не заставишь бежать вспять беспощадное время.

За неделю до предстоящего Павлу Ивановичу отъезда, меж ними было твердо решено, что по возвращении Чичикова, которое по расчётам нашего героя должно было состояться не ранее чем осенью, обвенчаются они, наконец, уже истинным, церковным браком, что соединит их любящие, но, увы, грешные покуда ещё души, навеки на небесах. Решение сие подкрепило обоих, ибо словно бы говорило, что предстоящая им обоим разлука не навсегда, что у неё обязательно должен будет случиться счастливый конец и что судьбы их непременно соединятся в одну общую судьбу, пускай для этого им и придётся ещё немножечко потерпеть и подождать. После сей произошедшей меж ними помолвки, Чичиков, как того и требовали приличия, подарил Надежде Павловне колечки и прочие украшения, позаимствованные им во время, «путешествий» по шкатулкам старухи Ханасаровой, и в положенный срок, сопровождаемый плачами безутешной, названной супруги своей, да и сам, признаться, проливая немалыя слёзы, покатил в компании со столь привычными уж нам Петрушкою и Селифаном. Покатил навстречу бесприютной, полной мытарств и пустой суеты жизни для того, чтобы завершилась, наконец, грандиозная сия «одиссея», протянувшаяся через целых три поэтических тома.

 

ГЛАВА 2

Что ж, господа, после того, как мы столь подробно разобрали те, несколько неожиданные даже и для нас, и уже оставшиеся в недалёком прошлом события, имевшие место в жизни нашего героя, события вовсе не пустяшные, что сделается хорошо видным из последующего повествования, и в чём легко убедится верный наш читатель, ежели только найдёт в себе силы проследовать за нами до самого конца, не худо было бы нам оборотиться и на настоящее, воротившись к оставленному нами в доме Трута Павлу Ивановичу, что подперевши кулаком пухлую свою щёку, мирно спал в нумере, чьи стены были изукрашены уже сказанными нами ранее, похожими на плевочки цветками, проводя среди сей замечательной красоты и небывалого изящества первую свою петербургскую ночь. Несмотря на мирный и полный покоя вид его, сновидения посетившее Чичикова той ночью были по преимуществу сумбурны и он не запомнил их, как впрочем, не запомнил и ту, в который уж раз приснившуюся ему молодую бабу в синей, надетой на голое тело запаске, что бежала вослед его экипажу, протягивая до Павла Ивановича обнаженныя руки своя, с острыми растопыренными пальцами. И груди ея перехваченные синей материей, и прочие округлости ея тела, тряско вздрагивавшие во время бега, производили, почему—то на Чичикова самое гнетущее впечатление, оставшееся в нём и по пробуждении, тем более, что и пробуждение его тоже сопровождаемо было весьма неприятными пассажами, в виде громких шумов, стуков и тресков, доносившихся с улицы, что издаваемы были всякого рода экипажами среди которых большею частью выделялись ломовые извозчики, свозившие к ремесленным лавкам, бывшим по обеим сторонам улицы, столь необходимый для проведения ремесленных работ приклад, либо же увозившими в разныя концы большого города произведённый тут и уже годный к продаже товар, столь потребный в быту городского обывателя. А посему грохот от скидываемого наземь железа, брёвен, досок и прочего стоял немилосердный. К тому же сопровождаем он был криками приказчиков, возчиков, грузчиков, да и самих владельцев мастерских, следивших за разгрузкою и за отпуском товаров, от чего шум сей, словно бы ещё более усиливаясь, терзал деликатный слух нашего героя, успевшего привыкнуть к мирным пробуждениям в далёком уже, оставшемся посреди лесной тиши Кусочкине, где мог его разбудить разве что мирный перезвон посуды, долетающий из кухни, либо мычание какого—нибудь бычка на скотном дворе. Да, что ни говори, а было, было!... И свежий воздух, прилетавший с весенних полей, не в пример сырому Петербургскому, и кофий со сливками, подаваемый прямо в постель заботливою Надеждою Павловною, и многое другое из приятного и казавшегося ему уже родным и привычным, то к чему он надеялся непременно вернуться, как только тому, наступит должный срок.

Нынче же его уж дожидали иные заботы и иные дела, что спешно призывали его к себе, требуя скорейшего своего завершения. В шкатулке у него хранилось около двадцати тысяч ассигнациями, и надобно признаться, что у Чичикова уже давно не бывало в кармане подобной суммы, которую он, почти — что без зазрения совести, мог бы объявить своею. Потому как всё то, что перепадало ему ранее и от Костанжогло, и от братьев Платоновых требовало либо немедленной уплаты, как тому же Хлобуеву, либо последующих возмещений. Ведь даже и то, что досталось ему, было, по поддельному старухиному завещанию, тоже полыхнуло лишь пред его взором золотым своим всполохом и исчезнуло навсегда, как исчезает дым от пролившейся только что золотым огненным дождем шутихи. Те же двадцать тысяч, среди которых находились и деньги коими ссудила его Надежда Павловна для уплаты им якобы податей в казну, не должны были по разумению Чичикова никуда исчезнуть, потому как никаких податей он, разумеется, платить с них не собирался, надеясь найти для них иное, более достойное на его взгляд применение.

Посему, разлепивши глаза, он кликнул Петрушку и, велевши тому себя собрать, призвал коридорного, дергая засаленный, с кистью снурок, свисавший у изголовья его постели. Дёргать за него Чичикову пришлось не раз и не два, покуда, наконец, в дверь не постучали, и в тёмном растворившемся её проеме на показалось голова плешивого малого, по самыя уши ушедшая в разве что не дыбом стоявший воротник того, что покушалось называться ливреею. Но какова была та ливрея, заслуживает отдельного разговору, потому, как простиралась она от самоей плешивой макушки явившегося на зов слуги, почти что до самых его пят. К тому же, похоже, было на то, что наместо обычного сукна, из которого подобает быть изготовленной всякой уважающей себя ливрее, была она словно бы сколочена из обтянутых тканью досок, образуя собою нечто вроде панциря, отчего коридорный сей походил более на таракана, нежели чем на представителя рода людского, чему, к слову сказать, способствовали и тонкия его конечности свисавшие из—под того, что уже названо было нами ливреею. Пришедши из темного коридора, он принёс с собою запах кошек и кислой капусты, тот, что всегда стоит на чёрных лестницах почитай что всех доходных петербургских домов и Чичиков недовольно поморщивши носом, сказал.

— Тебя не дозовёшься, братец! Нешто это у вас тут так заведено в Петербурге?

На что «ливрейный» малый отвечал, что замешкался в соседнем нумере, потому, как с собачкою проживавшей там барыни приключился ночью странный припадок, от которого она, протявкавши без умолку всю ночь кряду, к утру издохнула, испустивши дух.

Однако Чичиков не обративши на сие печальное известие никакого внимания, сказал, что это всё равно, а являться надобно по первому зову, с чем «ливрейный» малый не мог не согласиться и, склоняясь в почтительном полупоклоне только и смог что произнесть:

— Слушаюсь Ваше Превосходительство! Чего изволите приказать?

И Чичиков, несколько смягчаясь от «превосходительства», но всё ещё дергая носом от кошачьего духа, принесённого коридорным, отвечал, что изволил бы позавтракать, и желал бы, чтобы завтрак ему доставили бы прямо в нумер.

— Ежели это, конечно же, в обычаях вашего заведения, — добавил он.

Напуская на своё маленькое, точно бы сложенное фигою, личико важное внимание и словно бы всем своим обликом давая Чичикову понять то, что «в обычаях их заведения» многое из хорошего, к примеру, такая вот как он вышколенная прислуга, коридорный снова с подчёркнутым смирением произнес.

— Слушаюсь Ваше Превосходительство! Чего изволите подать?

«Вот дурака Бог послал!», — подумал Чичиков, в слух, однако сказавши:

— А что у вас то имеется к завтраку?

— Всё, чего пожелает Ваше Превосходительство, — ответствовал коридорный продолжая игру во чертах чела своего, от чего Чичикову нестерпимо захотелось запустить в него сапогом, который он как раз натаскивал на ногу, но вовремя спохватясь, Павел Иванович решил отложить сей порыв до будущих времён и принялся заказывать себе завтрак.

Сколько уж лет, господа, знаю я Павла Ивановича, а всё так и не могу не дивиться, могучему желудку моего героя. Желудку, способному на многия и многия подвиги, вызывающем во мне, жалком сочинителе сей поэмы, страдающем, почитай, всеми известными медицинской науке желудочными хворями (да простят меня дамы), жгучую и неизбывную зависть. Послушайте лишь только, друзья мои, что, к примеру, заказал он себе в то утро, и вы, я думаю, без сомнения со мной согласитесь.

В списке, который я здесь привожу без сокращений, присутствовали: блины с сёмгою, числом в двадцать штук, политые растопленным коровьим маслом; варёное молоко, но не горячее, а остынувшее, это верно для того, чтобы сёмга удобнее улеглась у него в животе, ибо всякий знает, что рыба плохо чувствует себя в горячей воде; затем следовала яичница на свином сале из пяти яиц, изжаренная так, чтобы шкварки не подрумянились, а лишь сделались бы прозрачные точно стеклы, к яичнице полагался стакан сладкого чаю с двумя пшёнными булками, а напослед, вероятно, дабы освежиться, заказаны были ещё и яблоки – штук, эдак, пять, шесть, от которых к концу завтрака, может быть, и останется какой огрызок Петрушке, да и то – навряд ли. Ибо Павел Иванович проснулся, как имели мы уж место упомянуть не в духе, так, что и впрямь — не видать сегодня Петрушке и огрызка.

Однако, подкрепивши подобным образом свои несколько поистраченныя долгою дорогою силы, Чичиков вновь призвал к себе коридорного и прежде чем сей «ливрейный» малый собрал поднос с порожнею посудою, приступил к расспросам.

— Ну и каково же, братец, живётся вам здесь в Петербурге – весело али худо?— спросил Чичиков, ловко орудуя зубочисткою, извлечённою им из специального футлярчика.

— Знамо как, Ваше Превосходительство – по всякому случается, — отвечал коридорный, стуча посудою.

— Ну а на что у вас тут можно поглядеть, где погулять, где пообедать?— не унимался Павел Иванович.

— И погулять можно, и пообедать. Ежели по—простому, то и тут недалеча двое трактиров помещается. Один, можно сказать, разве что не насупротив. Ну а ежели на широкую ногу, так чтобы и себя показать и на людей поглядеть, то лучше Палкинского трактиру и не ищите, Ваше Превосходительство. Там и зеркала, и сервизы, и мраморы, всё имеется, — отвечал коридорный.

— Хорошо, братец, ну а что—нибудь позабористее! Чтобы, как бы в Раю оказаться, чтобы вокруг одно только золото, бронза, да хрусталь! И чтобы всё светом залито, и приборы все серебрянныя, и обхождение самое, что ни на есть изысканное! Есть ли тут такое?— спросил Чичиков.

— Как не быть, — ответствовал коридорный, — очень даже что и есть! Вот к примеру: «Лондон» —ресторация. Надобно сказать, что и даже сами великие князья не гнушаются…

— Это хорошо, — сказал Чичиков, — это нужно будет взять на заметку, а что интересного можно было бы посмотреть? Насчет театров я и сам знаю, а вот из прочего?

— Насчет «киатров» не скажу, я до них не охоч, меня туда и калачом не заманишь. А интересного много всякого. К примеру, завтра Охтяне с крючниками из хлебных амбаров на Семёновском плацу сойдутся! Обязательно надоть бы поглядеть!

— Постой, постой, братец, как таковое возможно, ведь мордобои давно уж как запрещены?! — не поверил сказанному Чичиков.

— Запрещены то они, запрещены, а с позволения полицмейстера – можно! Да и как же без этого?— недоуменно пожал плечами коридорный.

— Нет, это не по мне, — поморщился Чичиков, — мне чего—нибудь бы поделикатнее…

— Имеется что и поделикатнее. Как же, Ваше Превосходительство, не быть? Петербург на то и столица, чтобы в ней всё было. Можете, даже очень просто пожаловать на гулянье. Можно и в Вольфов сад, и в Таврический, и в Аптекарский, и в Строгановский, либо же в «Вокзал» на Мойке. Правда, там вход – целковый, зато чисто и барышни все с билетом. Можно так же и в танцевальный клуб зайтить. Вот у Полицейского мосту очень хороший танц—клуб имеется. Всякого можете спросить, всякий и покажет, — говорил коридорный.

— Так, хорошо, — перебил его Чичиков, — ты мне лучше вот что расскажи, как мне до Невского прошпекту добраться, да так, чтобы нигде не заплутать?

— И ничего в том такового нету, чтобы заплутать, — разве что не обиделся коридорный, — сейчас, как выйдете из дому, перейдёте в Столярную улицу, оттель в Мещанскую, поворотите в Гороховую, а там уж и Невский! Так что ничего в том и нету, чтобы вам заплутать…, — снова пожал плечами коридорный.

— Ну, ладно, братец, иди, — сказал Чичиков, махнувши рукою, на что коридорный собравши поднос, принялся топтаться у двери, оглашая нумер красноречивыми вздохами и с укоризною поглядывая на Чичикова, который, дабы развеять все его сомнения на сей счёт и укоротить пустыя надежды на возможныя чаевые, спросил:

— Кстати, любезнейший, а как пройти мне до квартального надзирателя? Далеко ли, близко ли? И может быть, ты тоже сходил бы к нему со мною?

На что коридорный, переменившись в лице, проговорил уж иным, лишённым прежней игривости голосом, в котором очень легко угадывалась сквозящая в нём тревога:

— А пошто к квартальному—то?

— Да ты пока что не пугайся, — отвечал Чичиков, — ты ведь, как я думаю, ничего у меня покуда не украл, не правда ли?

— Нет, нет! — зачастил коридорный, и, порываясь поскорее покинуть нумер, принялся, было пихать дверь, подносом надеясь открыть её эдаким манером. Но попытки сии, увы, оканчивались неудачею, причиною коей явились тугие дверные петли, и потому единственным ответом на сей порыв коридорного, служили лишь звон, да дребезжание прыгавшей по подносу посуды. Чичиков какое—то время следил за бестолковыми телодвижениями коридорного, а затем, налюбовавшись сим замечательным зрелищем вдоволь, отпустил того восвояси.

Покончивши с завтраком, Павел Иванович решил отправиться на прогулку по Петербургу, резонно заключивши, что и Опекунский Совет и «мёртвые души» могут и погодить денёк другой, потому как ему, впервые попавшему в столицу, страсть, как нетерпелось поглядеть на неё, дабы увидеть наконец—то воочию всё то, о чём он только лишь слыхивал ранее. Все эти Дворцовые, да Английские набережные, все эти Моховые да Гороховые, Гостиные дворы, да Обжорные рынки, и Адмиралтейство, и Биржу, и Дом двенадцати коллегий, и, конечно же, Невский проспект, и многое, многое другое, что слагалось для нашего героя в некую заманчивую и сладкую до него сказку под названием – Петербург, что давно уже ждал его, был совершенно, что рядом — прямо за стеною замечательного его нумера.

Выбрившись и надушившись так, что от него пахнуло точно бы от какой—нибудь диковинной цветочной клумбы, по той причине, что были им пущены в ход все имевшиеся под рукою одеколоны и парфюмы, Павел Иванович повязал самый затейливый из своих галстухов купленных им ещё в Тьфуславле на ярмарке, и, облачившись в серый сертук и серые же панталоны, покинул нумер. Несмотря на солнечное утро на дворе было ещё довольно свежо, потому что поддувало с Финского заливу и Чичиков, поплотнее запахнувшись в шинель, подумал, между делом, что не мешало бы укутать горло в радужных цветов платок, наместо того чтобы козырять глупым галстухом, коим уж точно никого в Петербурге не удивишь, но возвращаться назад в нумер не было у него никакого желания, и оглядевшись по сторонам, он хотел было уж кликнуть извозчика, но затем, решивши, что и без того насиделся за последнее время в коляске, и что хорошая пешая прогулка пойдёт ему совсем не во вред, зашагал в Столярную улицу.

«Вот ежели заплутаю, тогда то и возьму извозчика, а так не грех и ноги поразмять.» — подумал он, с любопытством глядя на громоздящиеся вокруг невиданные им доселе домы. И три, и четыре, да что там и все шесть этажей были им нипочем. Громадною машиною нависали они над тротуарами, сверкая стеклами высоких своих окон с отражающимся в них бледным петербургским небом, в которое уносились их высокие, все как одна крытые железом крыши. Взад и вперёд мимо Павла Ивановича со страшною быстротою, гремя колёсами по паркету мостовой, носились вдоль улиц во множестве разнообразные экипажи, из которых Чичиков более всего приметил полуколясок да фаэтонов, резонно решивши, что тяжелые кареты, время от времени попадавшиеся ему навстречу, в большинстве своём уж попрятались в тёмные каретные сараи с тем, чтобы дожидаться там новой зимы. С интересом поглядывая на случайных прохожих, словно бы надеясь отыскать в них нечто особое – петербургское, Чичиков отметил про себя то, что попадался ему пока, по преимуществу, один лишь ремесленный да чиновный люд. Однако чем ближе подбирался он к Невскому проспекту, тем более в толпе появлялось «мамок», да «нянек», спешащих по каким—то своим необыкновенной важности делам, и снующих из лавки в лавку, что одаривали всех проходящих мимо, каждая своим особенным ароматом: то рыбою, то мылом, то прокиснувшею капустою, а то и просто плесенью.

Но вот миновал он Мещанскую, прошёл Гороховой и вынесла она его, наконец–то к Невскому проспекту, который, порою кажется, и есть целый Петербург, ибо чего только не сыщется на Невском проспекте!.. Решительно всё, что только и есть достойного и примечательного в столице, всё можете встретить вы тут! И большие магазины, скроенныя на заграничный лад, с модными, выставляемыми в витрины картинками, и кондитерские, что в пышности могут соперничать с иными ресторациями, и кафе, соперничающие с названными кондитерскими, и прочая, и прочая, и прочая… А стоит вам только глянуть по сторонам, как точно голова у вас пойдёт кругом от проносящегося мимо множества экипажей всевозможных расцветок и всяческих форм, влекомых невиданной красоты конями, точно бы созданными не самою природою, а стилом гениальнейшего ваятеля. А каких только лиц, каких уму непостижимых нарядов не встретишь на Невском.

К слову сказать, вертевший головою по сторонам Чичиков успел заметить, что таких, как у него шинелей уж вовсе и не увидишь вокруг, что в моде нынче всё более короткие воротнички — два, один над другим, застёгивающиеся на серебрянныя лапки, не в пример его воротнику, висящему точно собачьи уши. Он тут же стал разве что не стыдиться собственной шинели, ему начали мерещиться всяческия глумливыя и насмешливыя взгляды, якобы обращённыя до него и словно бы говорившие:

«Вона, каковая птица к нам сюда пожаловала! И туда же «со свиным рылом в калашный ряд»! Будто бы своих убогих недостало!...», хотя надобно сказать, что на самом деле, никто не обращал на него никакого внимания, а ежели ему и случалось ловить какой случайный взгляд, то что с того? Такова уж она есть — природа человеческая! Страсть как любит человек порою поглазеть вкруг себя безо всякого на то дела и потребы.

Однако от сиих, внезапно возникнувших у него в голове фантазий, Чичиков почувствовал себя весьма и весьма неловко. Его всего прошибло потом, в висках мелкою дробью застучала кровь, которую с удвоенною силою погнало охваченное смущением сердце, и он не зная, куда себя девать, готов был разве что не юркнуть в какую ни возьмись подворотню. Но на счастье Павла Ивановича, очень скоро, и точно бы по заказу выскочил ему навстречу, наместо подворотни магазин готового платья — ещё одна немецкая выдумка долженствующая облагодетельствовать человечество, и Чичиков, скрепя сердце, решил войти в него. Признаться, по сию пору он никогда ещё не приобретал себе готовых одежд, по той причине, что почитал сие неделикатным, достойным лишь людей принадлежащих к низшим сословиям, но тут был Петербург, он понадеялся на то, что в столице всё должно быть особое, даже и готовое платье, и всё же несколько стыдясь своего поступка, прошёл в стеклянную, тренькнувшую ему навстречу колокольчиком дверь.

Приказчик, скучавший у конторки живо переменясь в лице, подскочил к Павлу Ивановичу и как—то странно дергая и извиваясь всею своею фигурою, что, вероятно, самому приказчику казалось верхом наигалантнейшего обращения, закружил вокруг Чичикова.

— Чего изволите, Ваше Высокородие? — спросил приказчик, перегибаясь в поясе и складывая лодочкою ладони.

— Меня, любезнейший интересуют шинели, — отвечал Чичиков, — да и прочее хотелось бы посмотреть, — добавил он.

— Шинели у нас вон в том углу, — сказал приказчик и, забегая бочком впереди Чичикова, повел того к большому гардеробу, с раздвижными, в добрую половину стены дверями.

— А скажи, любезнейший, в какую цену у вас самая дорогая шинель? — спросил Чичиков.

— Самая дорогая в восемьдесят целковых, — отвечал приказчик, и Чичиков подумал, что это вовсе не дорого, потому, как порою и переделка большего стоит.

— Ну ладно, показывай, что там у вас имеется, — сказал Чичиков, принимаясь ждать пока приказчик вывесит товар на толпящиеся тут же в углу манекены. Товар был вывешен, и Павел Иванович принялся придирчиво и с надеждою рассматривать его. Но всё было нехорошо. То есть, кому другому оно, может быть, и пришлось бы вполне по вкусу, но, увы, не Павлу Ивановичу, который не то что был особо привередлив во вкусах, но как мы помним из предыдущего, всегда желал, что коли и попадет в руки его какая, пускай и пустяшная вещица, то должна она быть, непременно, самого высокого качества. Тут же всё было не так. То ехали вкривь да вкось швы, то не хватало пуговиц, либо полы были перекошены так, что ежели и наденешь сию шинель, то и сам выйдешь точно бы косым, да и само сукно было не дегатированное, а воротники по большей части являли собою крашенную под куницу кошку, что уж вконец расстроило Павла Ивановича.

Он попытался, было набросить на себя одну из вывешенных приказчиком шинелей, ту, что словно бы выглядела получше остальных, но она навалилась ему на плечи таковою тяжестью, так сдавила со всех боков своими точно бы жестяными выточками и швами его корпус, что он поспешил от нёе поскорее избавиться. Приказчик, видя неудовольствие посетителя, принялся вертеться ещё живее, наперебой расхваливая виснувших на манекенах уродов, но Чичиков напустивши на чело сонное выражение, не дослушавши приказчика сказал:

— Ну, хорошо, братец, а теперь скажи—ка мне, где в Петербурге уж точно можно приобресть первоклассное изделие? — и дабы приказчик был откровеннее, Чичиков сунул ему в кулак двугривенный, на что приказчик тут же переставши крутиться точно бы на шарнирах, отвечал, что лучше Ручьевских мастерских не сыскать, потому что там так уж сошьют, что никакому французу не угнаться.

— И во что станет? — поинтересовался Чичиков.

— Да уж недешево, судырь вы мой. Раза в три, а то и в четыре супротив нашего, — отвечал приказчик.

«Однако же, каковы цены, — подумал Чичиков, — это ведь прямо кусаются ровно собаки. А с другой то стороны, ежели признаться, новая шинель мне ведь нынче и не к чему. Ведь не успеешь и глазом моргнуть, как уж и лето подкатит, что ж это я летом стану в новой шинели щеголять? Нет, брат Павел Иванович, вот ближе к осени, когда главное то дело обделается, да когда прибудет средств, вот тогда и о гардеробе подумать будет можно. Нынче же выбрось ты всё это из головы: модная шинель, либо немодная! Виданное ли дело, таковые суммы издержать на тряпки, когда деньгам этим наверняка уж сыщешь ты более достойное применение…».

Доводы сии показались ему более чем убедительными, посему решивши повременить с новыми приобретениями, Чичиков ещё немного побродил по магазину, поглазел на выставленный товар, всё более убеждаясь в правильности выбранного им решения, потому как одна только шляпа, которую он вознамерился было приобресть наместо всем нам знакомого картуза стоила в сотню рублей! Посему, ругнувши ещё раз кусачие петербургские цены, Чичиков покинул магазин, затворивши за собою стеклянную дверь, которая, как показалось Павлу Ивановичу, звякнула ему вослед нечто довольно обидное своим колокольчиком.

Но справедливости ради надобно заметить, что досада, вызванная посещением сего магазина уже совсем скоро исчезнула бесследно, уступивши место в сердце нашего героя иным впечатлениям и настроениям. Потому, как Невский проспект это вовсе не то место, где долго может томить душу человеческую злой дух уныния. Невский проспект, ежели даже и вступил ты на его мостовые впопыхах, обремененный заботою, либо спешкою по какому—либо, пускай и важному делу, всё одно, заставит тебя, укоротивши твой бег, перейти на неспешный размеренный шаг, более приличествующий месту гуляния города, равного которому и впрямь не сыскать в целом свете.

То слева, то справа от Чичикова останавливались поминутно разнообразнейшие экипажи, из которых выходили на каменные тротуары проспекта их седоки с одной лишь целью – пройтись по Невскому! Тут были и величавыя мужи в сертуках, мундирных фраках, да и в самих, шитых золотом, украшенных звездами мундирах, дамы – их спутницы, в таковых роскошных нарядах, что их вполне было возможно принять за райских птиц, опустившихся на мостовые проспекта с самое небес, и даже лёгкость их походки могла быть сравнима разве что с порханием. Среди дам порою попадались и старухи, одетыя по последней моде, с морщинистыми лицами и шеями, но со столь тонко утянутыми талиями, что, глядя на них Чичиков испытал даже некую неловкость.

«Господи, какое обезьянство!», — подумал он, но и это впечатление скоро было смыто волною других. Потому что Невский проспект катил мимо него, словно река, сложенная из тысяч и тысяч всевозможнейших шляп и шляпок, платочков, платьев, сертуков, шинелей, лиц, бакенбардов, усов, причесок, бород… Одним словом, перечислять так можно до бесконечности! И глядя вокруг, Чичиков мог сказать себе, что никогда ещё по сию пору не видывал он в жизни своей ничего равного размахом и красотою Невскому проспекту! У него даже слегка зарябило в глазах, и он остановился у магазина «Юнкера», дабы слегка перевесть дух. В витрине магазина, как и всегда, красовалась вечная картинка, изображающая поправляющую чулок девушку, и франта с жадностью глазеющего на нея из—за дерева, но столь хорошо знакомой всем жителям столицы, шерстяной фуфайки, на сей раз, в витрине почему—то не было. Толи весна была тому причиною, что заставила хозяев магазина сменить её на легкомысленно глядящие фуражки и хлыстики, толи — хвала небесам, наконец—то её всю без остатка съела моль!

Но, увы, не успел Павел Иванович порядком отдышаться, как его уже ожидало новое испытание. Испытание, к которому он, признаться, вовсе не был готов, и совершенно не чаял его. Только что, принялся он, было, разглядывать показавшуюся ему заманчивою картинку, как раздался у него над самым ухом голос, столь знакомый, и столь ненужный в сей час до Чичикова, что он чуть было не отскочил в сторону, как отскакивает обыкновенно бедняга, которого ненароком ошпарили кипятком. Вослед за голосом появились, отражаясь в витрине, точно в зеркале, румянныя, пухлыя щёки и чёрныя как смоль бакенбарды, и Чичиков, не желая ещё поверить в эту внезапную, словно свалившееся на него несчастье встречу, оборотясь, увидал прямо пред собою потную от удовольствия физиогномию Ноздрева.

— Ах ты, свинтус ты эдакий, душа ты моя, Павел Иванович! — вскричал Ноздрёв, набрасываясь на Чичикова с объятиями. – Не…е…ет, право, ты, мерзавец, право! Уехал тогда, и даже не попрощался! Э…э…эх, ты! А ведь я тебе друг! Да ты сам это знаешь, душа моя, что лучшего, чем я друга у тебя не было, и нет! — продолжал он, стискивая Чичикова в своих объятиях, и пытаясь влепить ему всегдашний, звонкий свой поцелуй. Павел Иванович попробовал, было высвободиться из сиих цепких объятий, но тщетно, потому, что Ноздрёв держал его крепко, стиснувши точно тисками, так словно боялся, как бы Чичиков вновь не улизнул бы от него, скрывшись где—нибудь в подворотне.

— Признаться, я не думаю, что обстоятельства нашей последней встречи, могли бы дать вам, милостивый государь, повод говорить о дружбе! — всё ещё пытаясь освободиться, сдавленным голосом пролепетал Чичиков, на что Ноздрёв, не сменяя полного радостного возбуждения, тону отвечал:

— Ну, ты, братец, и собака, должен я тебе заметить! Это ты мне говоришь, ты? Тот, который предательски раскидал все мои шашки и именно когда я начал выигрывать! Однако же я великодушен, и ты должен был увидать из последующего, что зла я, даже на подобное предательство не держу! Ведь кто первый, как не я протянул тебе руку помощи в той истории с губернаторской дочкою?! Вспомни, вспомни, собака! И ты тогда, точно уж увидишь, кто есть истинный до тебя друг! — продолжал Ноздрёв, так и не оставляя намерения запечатлеть на щеке Павла Ивановича дружеский свой «безе».

— Милостивый государь, извольте, сей же час отпустить меня! — потребовал Чичиков, на что Ноздрёв, не разжимая объятий, закатился дробным, рассыпчатым смехом.

— Отпустить тебя? — переспросил он, продолжая хохотать. – Отпустить, чтобы ты сызнова понаделал новых глупостей? Нет уж, братец, и не рассчитывай! Ведь за тобою нужен глаз да глаз. А не то опять во что—нибудь таковое впутаешься, чего потом уже и не распутаешь вовек. Мало ли тебе, что ли, твоих фальшивых бумажек? Ведь апосля тебя, почитай целый год ассигнации по всей губернии проверяли, но благодарение Богу, так ни одной из твоих и не нашли.

— Какие еще фальшивые бумажки, что ты несёшь?!.. — опешился Чичиков.

— Ну да! Ты, конечно же, ничего не знаешь! Ну, ты, бестия – хитёр, так запрятал, что ни одной улики нет! Даром, что прокурор помер…, — не унимался Ноздрев.

Стиснутый в его объятиях Чичиков увидел вдруг краем глаза как привлечённый, вероятно необычностью сцены, и тем явно бедственным и угнетенным положением, в котором оказался нежданно Павел Иванович, шагает по направлению к ним полицейский чиновник.

— Отпусти меня сей же час, — чуть было не вскричал Чичиков, — не то сдам тебя квартальному! — на что Ноздрев расхохотался ещё громче.

— Ха—ха—ха! Вздумал, чем пугать меня, братец! Я тебе вот, что скажу – ежели не поедешь ты нынче со мною, то я и сам сдам тебя квартальному, да ещё и попрошу препроводить до частного пристава. Вот там то мы и сделаем следствие твоим «мёртвым душам». Погляжу я тогда на тебя, каков ты есть – «херсонский помещик»! — и он снова расхохотался, находя свою шутку чрезвычайно забавной.

— Хорошо, поехали, — сдался Чичиков, в чьи планы вовсе не входили объяснения с полицией, да ещё и по столь деликатному предмету, каким являлись «мёртвые души».

— Вот оно и славно, вот это по дружески! — обрадовался Ноздрёв, и принялся выкликать извозчика, который тут же появился, осадивши свою, впряжённую в пролетку, лошаденку у тротуара.

Не дожидаясь, покуда полицейский чин приблизится к ним вплотную, Чичиков с Ноздрёвым разместились в сказанной уж пролетке, что, не теряя времени даром, гремя колесами, покатила по мостовой.

— Будет тебе дуться, голуба, — толкая его в бок локтем и с примирительною улыбкою на челе говорил Ноздрёв. – Я то ведь к тебе не в претензии за то, что тогда почитай уж всё оговорено было! И лошадей, и коляску, всё бы я тебе дал. Так и свезли бы тогда губернаторскую дочку, да ты ведь «скалдырник»! Пожалел мне тогда трёх тысяч. А ведь, как они нужны мне были! Позарез нужны!..

По счастью Чичиков, вовремя спохватясь, вспомнил о всегдашней привычке Ноздрева к выпрашиванию денег, потребных ему всякий раз «позарез». Потому—то и решил он своею «атакою» предупредить готовящийся, как он чувствовал, «вражеский набег», и, перебивши бубнившего с укоризною Ноздрева, сказал:

— Послушай—ка, братец, не в службу, а в дружбу – одолжи—ка ты мне пять тысяч. Всего на неделю. А через неделю я, ей Богу, верну.

Но Ноздрёва оказалось не так то просто сбить. Он, ухмыльнувшись, глянул на Чичикова и отвечал:

— Я не сомневаюсь, «скалдырник», что ты это нарочно у меня попросил. Знаешь ведь, что я тут с поста околачиваюсь, и всё уж успел спустить на ярмарке. Кстати – какая же дивная ярмарка на Адмиралтейской площади! Жаль, правда, что днями уж закрывается. Такая ярмарка, право, что не надобно и остального Петербурга! Одна всего стоит! А тебе, голуба, сознайся, небось, Подносов донёс насчет меня? Нет? Ты скажи, я ведь и так знаю. Этот Подносов зол на мой счёт, ходит, распускает слухи, будто проиграл я ему пятнадцать тысяч, и не отдаю. Но это ложь! Ты ведь меня знаешь! Я до такового допустить не могу! Кстати и свидетелей не было.

«Да уж, я тебя знаю», — подумал Чичиков, но вслух ничего не сказал.

— А ты, душа моя, давно ли тут, аль нет? — спросил Ноздрёв.

— Да вот, вчера только приехал…, — ответил Чичиков.

— Однако, как же это, душа моя, вчера только что приехал, а денег уж и нет? — принялся допытываться Ноздрёв.

— Поиздержался в дороге! Да мало ли какие бывают обстоятельства. Можно думать с тобою такового не случалось? — отмахнулся, было Чичиков, но Ноздрёв не унимался.

—Нет, братец, такого не бывает, чтобы в Петербург кто ехал бы без денег. Просто «печник» ты, хотя я тебя и люблю. Ведь знаешь, что нужны мне какие то две тысячи, и я сегодня же превращу их в тридцать! Но всё равно ведь не дашь! По глазам вижу, что не дашь! Потому, что ты, «скалдырник»!

— Да не с чего давать, да и было бы, не дал, потому как мне и самому нужно. Остались у меня там какие—то гроши на прожитьё и всё, — сказал Чичиков.

— А кстати, душа моя, ты, где остановился, — спросил Ноздрёв, – небось, в каких—нибудь шикарных апартаментах? Ты ведь у нас миллионщик, «херсонский помещик»! — сказал он и снова расхохотался.

— Какое там, — отозвался Чичиков, решивший не обращать внимания на подобныя задиры, — остановился у Кокушкина мосту, в доме Трута, в меблированных комнатах.

— Вот так комиссия, не может такового быть! — вскричал Ноздрёв. – И я ведь тоже у Трута! Только ты, в каком нумере?!

— В сорок втором, — ответил Чичиков.

— Не может быть! — вновь вскричал Ноздрёв. — Я же в сорок первом!

При этом известии Чичикова разве что не сразило досадою. Точно бы некая злая сила пронзила его всего, от преющей под картузам макушки, до сердца.

«Ах, я дурень! И зачем только сказал ему, где живу? Ведь от него теперь уж не отвяжешься», — подумал Чичиков.

— Но у меня такое горе, такое горе! — продолжал Ноздрёв, картинно ухвативши себя за чуб.

«Бог ты мой, сызнова примется денег просить», — забеспокоился Чичиков, но, как оказалось, угадал лишь отчасти.

— Видишь ли, — переходя на доверительный шёпот, сказал Ноздрёв, — тебе откроюсь, ежели только дашь честное слово, что нигде, никому и никогда!..

— Да можешь не открываться, коли так. Я ведь не пытаю, — пожал плечами Чичиков.

— Ну, так знай, — заговорщицки проговорил Ноздрев, — живу я в этом нумере не один. Со мною проживает «дама сердца», как говорится. Супруга одного здешнего доктора. Кстати сегодня вечером пойдёшь со мною к нему на ужин…

— Постой, постой, что—то я в домёк не возьму — живёшь в нумере с чужою женою, ужинаешь у ея мужа; так в чём же горе—то? — усмехнулся Чичиков.

— Нет, в этом то горя как раз никакого и нету. Он хотя и подозревает нечто эдакое, но, тем не менее, верит, будто жена уехала на две недели к тётке в Тверь, — говорил Ноздрёв. – Понимаешь, познакомился я с нею на той же ярмарке. Прихожу, как—то в ярмарку поутру, народу — тьма. Кто продаёт, кто покупает, кто так гуляет. И вижу, у качелей стоит барынька, такая ладненькая, глаза, что вишни, щёчки – яблочки; одним словом в моём вкусе! Кстати, помнишь родственницу Бикусова, что я тебе предлагал наместо губернаторской дочки? Вот в точности она!

— Не помню я никакой родственницы Бикусова., — возразил, было, Павел Иванович, но Ноздрёв не слушая его, продолжал.

— Вижу я, что ей страсть как охота на качелях прокатиться. А хрыч старый, что топчется подле неё, по всему видно – не даёт. Тогда я подхожу самым наигалантнейшим образом, и, оттёрши хрыча спрашиваю её — «Не желали бы вы со мною, как с честным человеком, на сиих качелях прокатиться?» Хрыч этот, который впоследствии доктором оказался, ну на меня кричать — «Что это вы позволяете себе, милостивый государь? Да кто это только позволил вам обнимать за талию мою жену?!», — и всё в подобном же роде, но всё это решительная ложь! Ты меня знаешь. Я прилюдно никогда не позволю себе покуситься на честь дамы. Да супруг ея – доктор и сам тут же всё это понял, потому как я в тот же день у них и обедал. Вот с той поры всё и закрутилось…, — закончил он со вздохом.

— Ага! — сказал Чичиков, — стало быть, это и есть твое горе?

— Ах я садовая голова! Забыл совсем!, — принимаясь сызнова строить во чертах чела своего страдание, проговорил Ноздрёв. — Нет, горе в другом. Понимаешь ли, у ней была любимая собачонка. Она так мне всегда и говорила: «Милый, у меня только две радости в жизни – это ты и Жужу!» .Жужу – это была её собачонка. Так вот, поверишь ли, что Жужу сия не далее, как нынешнею ночью околела. И невозможно взять в толк — отчего? Давешним вечером ещё была весёлая, жрала конфекты, а потом среди ночи, как принялась тявкать ни с того ни с сего, так и протявкала всю ночь напролёт, а к утру уж обессилела и была готова. Я грешным делом даже подумал, не нечистая ли сила к нам ночью наведывалась? Ведь недаром говорят, будто собаки её чуют…

— Вот это горе, так уж горе! Собачонка! Вот уж поистине – уморил, так уморил, — с усмешкою глянувши на продолжавшего картинно страдать Ноздрёва, сказал Чичиков.

— Ну, нет, ты не справедлив, душа моя. Мне то ещё ничего, но ты представь себе, голуба — она то как убивается! Эх, были бы у меня сейчас две тысячи, я б ей новую, такую же собачонку, купил! — сказал Ноздрёв, зыркнувши на Чичикова быстрым глазом.

Но Чичиков оказался глух к его мольбам.

— Вот ещё, что выдумал, — сказал он, — собачонку за две тысячи покупать! Погляди—ка вокруг, сколько их бегает. Хватай любого «барбоса» и тащи к себе в нумер. И потом, где это ты только цены такие видывал на собак? Понимаю, благо ещё борзая была бы, а так, небось – блоха на веревочке!

— Ну да, блоха! Ну, что ж с того? Надобно полюбить и блоху, коли есть в тебе сердце! Но этого тебе «скалдырник» не понять, — сказал Ноздрёв, а затем продолжал разве что не с драматическою икотою. – Друг, лучше которого нет у него в целом свете, просит о жалкой сумме, о которой смешно и упомянуть, а наместо того, чтобы сказать ему — «Бери и владей, ибо ты брат мне!», он предлагает хватать, какого ни есть «барбоса», и сим удовлетвориться!..

— Погоди, не части, — прервал его Чичиков, — скажи—ка ты мне лучше, у доктора после ужину садятся за карты?

— Садятся, и что с того? — строя непонимание во чертах лица своего, отозвался Ноздрёв.

— Ну, так я вижу, что тебе, братец, проигранных тобою, пятнадцати тысяч мало, — сказал Чичиков, — ты, видать, решился господина Поносова озолотить. Свои то все спустил, так надобно и за чужие взяться!

— Во—первых, не Поносова, а Подносова. А во-вторых…, — попробовал, было вставить словцо Ноздрёв, но Чичиков не стал даже слушать.

— Экая разница, кого ты, братец, решился озолотить! Сказано тебе, что нет у меня денег, стало быть, и нет! — и, махнувши рукою, он отвернулся от Ноздрёва и принялся глядеть в сторону.

Ноздрёв тоже замолкнувши и видать, решивши обидеться на Павла Ивановича поворотился от него на другую сторону пролетки, глядя из под насупленных бровей на проносящиеся мимо него мостовые, но, однако совсем уже скоро натура его одержала верх над решимостью выглядеть оскорблённым высказанными в его адрес подозрениями, и он, как ни в чём небывало обратился к Чичикову, тронувши того за плечо.

— Погляди—ка туда, душа моя. Видишь, там вдоль набережной стоят пароходы? Вон там, где народ толпится…

И верно, глянувши по направлению, в котором указывал Ноздрёв, Павел Иванович увидел изукрашенныя цветными флажками пароходы, что цепочкою стояли вдоль набережной, на которой толпилось изрядное число народу. Поначалу Чичиков было подумал что всех их привлекла сюда к набережной та особая, ни на что не похожая красота швартовавшихся у причалов судов; красота, которую открыло нам лишь просвещённое наше столетие, вступившее уверенно в век паровых машин, тех, что сделали человеков истинными господами мира и царями природы. Ибо картина, открывавшаяся взору, и впрямь была весьма и весьма живописна. Ветер, летящий с Финского залива, заставлял трепетать убиравшие суда многочисленныя флаги и вымпелы, отчего казалось, будто над причалами машет разноцветными крылами стая разноперых, собирающихся в дальнюю дорогу пёстрых птиц, а бронзовые, начищенные до нестерпимого блеска части пароходов горели на весеннем солнце жарким весёлым огнём, будя в душе праздничное, радостное настроение.

Действительно, картина открывшаяся взору нашего героя была более, чем живописна, и не оставила бы Павла Ивановича равнодушным, ежели бы не одно обстоятельство; а именно то, что вся эта красота и живописность протежируемы были ни кем иным как Ноздрёвым. От которого кроме каверз, подвохов и неприятностей ничего ожидать было невозможно. Так, скорее всего, обстояло дело и нынче. Глянувши искоса, краешком глаза в сторону Ноздрёва, Чичиков поразился произошедшей во чертах его перемене.

И без того полное лицо его, сейчас словно бы налились томным предвкушением грядущего удовольствия. Щёки, те, что постоянно пылали румянцем, тут и вовсе залоснились, словно бы натертые воском яблоки, взор, устремлённый до пароходов, живо скакал с предмета на предмет, как скачет эластический мячик, брошенный умелою рукою, а с кривящихся в сладкой улыбке губ разве что не капала слюна.

— Вон! Погляди, погляди какова! Вон та блондиночка! Как пить дать – англичаночка! Страсть, как я люблю англичанок! — возбуждённо говорил Ноздрёв, ухвативши Чичикова за локоть и указуя тому на некую высмотренную им в толпе «англичанку». И тут Павел Иванович наконец—то разглядел то, на что признаться поначалу не обратил внимания. На причале, по сходням, по верхним палубам пароходов стояли сотни, словно бы собравшихся на гуляние, и чего—то дожидающихся барышень, в чистых и нарядных платьях. Те из них, что не уместились на палубах, сидели по каютам, и, выставляя словно бы напоказ, сквозь круглыя пароходныя окошки свои свежия, хорошенькия личики тоже словно бы чего—то дожидались.

Сие действо сопровождаемо было шумом и гамом, наподобие тех, что стоят на привозе в базарный день. Причём шум сей производим был вовсе не барышнями, как того вполне можно было бы ожидать от толпы молоденьких девиц, а совершенно наоборот — лицами, принадлежащими к мужескому сословию, что в изобилии толпились вдоль набережной, у пароходов. Время от времени они выкликали какую—нибудь из приглянувшихся им барышень, и та в сопровождении специального, приставленного для сего случая человека, приводима была к господам, где её оглядывали со всех сторон и, перетолковавши о чём—то с сопровождавшим, либо отсылали назад, либо сажали в экипаж, один из тех, что стояли здесь во множестве, и увозили восвояси.

— Куда же это ты меня привёз, милостивый государь?! Изволь повернуть сей же час назад! — вознегодовал Чичиков. – За кого же ты меня принимаешь, ежели дозволяешь себе творить надо мною подобные мерзости, будто я тебе мальчишка какой?! — восклицал он, пытаясь высвободить из цепкой хватки Ноздрёва своё плечо.

— Да, что же ты это, душа моя? Белены, что ли объелся? Чего это тебе померещилось с перепугу?... Эх, ведь знал я, что нельзя с тобою связываться, так нет же, пожалел! Дай, думаю, подойду, не чужой ведь вроде. А не то, неровен час, натворит снова бед, да таких, что потом и не разгребёшь!.. И вот на тебе — сызнова виноват в том, что желал его немного развлечь. Одно слово – шильник! Как есть – шильник! Печник ты гадкий, должен я тебе сказать, а не «херсонский помещик»! — сплюнувши в сердцах на мостовую, проговорил Ноздрёв.

— Однако, довольно уж! Однако это никому не позволено переходить на личности, да к тому ж якобы проявляя столь горячую заботу о моей персоне!… Извозчик, останови—ка тут, я сей час же сойду, — возмутившись, вознамерился, было покинуть пролетку Чичиков.

Но Ноздрёв, в чьём сердце не погасли видать ещё надежды затащить Павла Ивановича за карточный стол, либо поживиться каким—нибудь иным манером за его счёт, вновь ухватил Чичикова под руку, заговоривши уже совершенно другим, примирительным тоном.

— Ну да уж ладно, душа моя. Было бы и впрямь из—за чего эдак расстраиваться. Ежели решил ты, что то были девки, до которых я тебя не спросясь повёз, так сие и не так вовсе! Подумаешь всего то делов, поглядеть на горняшек, да гувернанток, что навезли, можно сказать со всей Европы на заработки, а ты надо же каковую комиссию из сего развёл. Я ведь только и хотел, что пройтись потолковать с барышнями, потому, как, согласись, заманчиво ведь послушать, как барышня щебечет на каком—нибудь там французском, либо гишпанском, либо ещё каком. Сам подумай, где ты ещё сумеешь поглядеть на стольких чужестранок разом? Уверяю тебя – нигде! Хотя и должен признать из справедливости, что многия приезжают сюда «попользоваться насчет клубнички», но сего я тебе, как порядочный человек, предложить не могу. Потому как знаю, каких ты строгих правил! Вот даже и губернаторскую дочку…

Но Чичиков не дал ему возможности довесть до конца сию замечательную мысль, о чистоте сердца и помыслов нашего героя. Он, стуча кулаком по борту пролетки, чуть ли криком не закричал на Ноздрёва.

— Оставьте меня в покое, милостивый государь, с вашею губернаторскою дочкой! Знать не знаю я никакой губернаторской дочки! Что это у вас за фантазии, любезнейший! Откуда вы только их взяли, в каком это горячечном бреду возникнули они в вашей голове?!..

— Ну что ты, душа моя. Не убивайся ты так. Я понимаю, тебе, конечно же, больно о ней вспоминать. Так я более о ней и не заикнусь. Коли бы я знал, что тебя так по ней разобрало, я бы и слова не сказал бы вовек, — отвечал Ноздрёв.

— Нет, это непереносимо, — проговорил Чичиков, сникнувши, и устремивши исполненный страдания взор свой в пространство. – Отчего за тридевять земель, здесь в Петербурге должен был повстречать я именно тебя?

— Это судьба! — глубокомысленным тоном отвечал Ноздрёв. – Судьба, она всегда хороших людей вместе сведет!..

«Боже, Боже! За что мне и вправду подобное наказание?», — думал Чичиков, чувствуя, как нервические, беспомощныя мысли начинают вершить в душе его чёрный свой хоровод. Он понимал то, что словно бы путами опутан нынче знанием Ноздрёва о «мёртвых душах», и более того — постоянной готовностью сего отъявленного негодяя в любую минуту и без зазрения совести разгласить столь тщательно оберегаемую Павлом Ивановичем тайну.

«Нет, видать и впрямь бес меня в тот час попутал, дергая за язык! Иначе чем же ещё объяснить то, что связался я с подобным, с позволения сказать, господином?! И ведь видел, что Ноздрёв человек ненадёжный – дрянь человек, ан нет же, понадеялся на «авось», вот оно мне сие «авось» боком и вышло, — думал Чичиков, — Господи, как же это какая—нибудь мелочь, о которой порою и не вспомнишь даже, может проследовать за тобою через целые годы, да что там, через целую жизнь! Ты о ней уж словно бы и забыл, уж и не думаешь о ней, а она, подлая, бросится вдруг на тебя из засады, словно бешеная собака, и именно когда ты ее менее всего ожидаешь. И вырастет вдруг из этой позабытой уже соринки из, казалось бы, ничего не значащей загогулины пред тобою каменная стена, закрывая собою чуть ли не весь белый свет!.. Господи, Господи, научи, как избавиться от этого «репейника»? А то ведь эдак недалеко и до греха!..»

Не одно крепкое словцо, адресованное Ноздрёву, готово было уж сорваться с его уст, но всё же не дал Павел Иванович воли своему гневу, коим гневался, отчасти и на себя, за то, что остановился давеча у магазина «Юнкера», разглядывая сальныя картинки. Он провёл в угрюмом молчании ещё какое—то время, в которое, как надобно думать в нём шла некая мозговая работа, потому, что поворотясь вдруг к Ноздрёву он спросил у того с неожиданною улыбкою.

— Так что же, стало быть, нынче вечером обедаем у доктора?

По всему было видно, что и гнев, и чёрныя мысли и все те, дрожавшие у него на устах крепкия словечки, всё это внезапно отступило под натиском некоего нового, решительного его умонастроения, так, что Павел Иванович даже несколько просветлел лицом, что не укрылось даже и от Ноздрёва.

— Вот это по—нашему! Вот так бы и всегда! А то сидишь, надувшись, точно какая «ракалья», но я, братец, так и думал, что это у тебя напускное. Признайся, братец, что прикидывался, я то тебя хорошо знаю! Ты ведь такая, брат, штучка, что с тобою держи ухо востро! Кого угодно, брат проведёшь, но только не меня, брат, только не меня!.. — и он сызнова полез к Чичикову с объятиями да поцелуями, торжествуя от счастливой мысли о том, что ему всё же удастся заманить сегодня Павла Ивановича к карточному столу.

— Однако, как мне думается, до ужина ещё далеко, а вот к обеду дело уж близится! Как смотришь ты на счёт того, чтобы нам вместе отобедать? — спросил Чичиков у Ноздрёва, всем видом своим, излучая радушие.

— Что ж, я вовсе не против того, чтобы перекусить, да промочить горло доброй бутылочкой мадеры, — отозвался Ноздрёв, довольно потирая руки.

— Ну – мадеры, так, стало быть – мадеры! — усмехнулся Чичиков, и велел, оборотясь к извозчику:

— Ты, любезный свези нас в какую—нибудь ресторацию, где и вкусно и не очень дорого.

— Будет сделано, ваше степенство! — отозвался извозчик и решительно хлестнул свою клячу, звонко застучавшую коваными копытами по каменной мостовой.

Ресторация сия, прозывавшаяся «Павлином», была самая обыденная, во вполне российском вкусе, и ничем не отличалась бы ото всех подобных рестораций, коих предостаточно и в столичных, и в губернских городах, ежели бы над буфетною стойкою, под самым потолком, не располагалось развернувшее веером хвост чучело большого павлина, стоявшее там толи для того, чтобы оправдать название сего заведения, толи, чтобы легче и лучше собирать из воздуха пыль. Несмотря на вполне обеденное время, посетителей в зале было немного, и Чичиков с Ноздрёвым пройдя через залу, заняли приглянувшийся им столик, стоявший у занавешенного, не первой свежести занавесками, окна.

Хотя на улице и было ещё по весеннему свежо, в зале, от топившейся большой голландской печки, стояла изрядная духота, а над столами отдавая дань благодарности тёплой и духовитой атмосфере ресторации, кружило изрядное число мух, и, судя по ровному и неспешному их полёту, они чувствовали себя здесь ежели и не хозяевами, то уж совершенно точно давними и привычными постояльцами. Особенно большая их стая толклась и порхала над лохматою головою спящего буфетчика, из чего можно было заключить, что воздух над его мирно посапывающей тушею, был и теплее, и душистее. Но Павел Иванович давно уж не придавал значения подобного рода мелочам, что в избытке присутствовали в «походной» его жизни, вот почему, кликнувши полового, прозывавшегося здесь «официянтом», он отдал ему какие надобно распоряжения и они с Ноздрёвым принялись дожидаться обеда.

О, эти чудесные и ни с чем не сравнимые минуты подобного ожидания! Не знаю, отдал ли кто из пиитов своё вдохновение описанию сиих восхитительных и томительных мгновений, порою, впрочем, растягивающимся до неприличия, но мы твердо намерены сейчас, посвятить им несколько своих восторженных строк; тем более что обеда нашим героям пока не несут, и у нас вполне есть для этого и повод, и время.

Итак, господа, что может быть прекраснее минуты, когда усталый, томимый голодом и жаждою путник приближается, наконец, к покрытому белою, хрустящею скатертью столу, по которому словно бы дивные цветы, сплетающиеся в прелестные гирлянды, либо слагающиеся в умопомрачительные клумбы, располагаются разнообразнейшие блюда, благоухающие неземными ароматами, и исходящие дивными соками. Тарелки с закускою заполненныя то лоснящейся, усеянной прожилками жёлтого, звездчатого жира осетриною, либо нежною, как весенний закат, розовеющею семгою, нарезанной тонкими со слезою ломтиками; пироги, дразнящие самою заманчивою припёкою, сочинить которую мог лишь некто обладающий Сократовской, прозорливой мудростью; ждущие где—то неподалеку от рюмок и стопок своего часу соленья, то зеленеющие ядрёными на подбор огурчиками, то белеющие рассыпчатою горою квашеной капусты, или же золотящиеся шляпками хрустящих рыжиков и лисичек – всё здесь, всё зовет вас и манит к себе с необоримою силою!

А икра? Икра, то разлетающаяся отдельными шариками, либо единым плотным паем намазываемая на тёплую ещё пшеничную булку вместе с желтым коровьим маслом. А десерты? О, эти десерты! Но главное, главное, что радует глаз – дивные и стройные, точно лесные нимфы, бутылки с ликёрами, наливками, винами и так далее – до бесконечности…

Взор ваш, не дожидая вас, начинает уж своё пиршество, перебегая от блюда ко блюду, а нос вбирает в себя запахи и ароматы, более схожие со счастливым сновидением или же со сбывшейся мечтою. Слюна ласковым прибоем бьётся во рту, уже готовая вобрать в себя те безумного вкуса соусы, коими повара напитали ждущие прикосновения вашей вилки кушанья, и вот уж расправлены крахмальныя салфетки, уж ножи устремились к тарелкам, уж дрожат капельки на запотевших бокалах… Вот оно! Сейчас, сейчас начнётся застолье, словно свершившееся счастье!.. Да, понять меня сумеет либо бессовестный объедала, либо очень голодный человек!

Но вот кушанья нашим героям были поданы, и они безо всяких церемоний принялись орудовать вилками, потому, что ни один из них не страдал ни отсутствием аппетита, ни несварением желудка. Чичиков ни на словах, ни на деле не выказывал в отношении Ноздрёва таящегося в душе его недружелюбия. Более того, он был словно бы сама любезность и предупредительность, и подобная, столь мгновенно произошедшая в нём перемена, казалось бы, должна была насторожить кого угодно, потому как всякому понятно, что столь резкие перемены в настроении случаются, как правило, неспроста. Но не таков был Ноздрёв и нынче он ни о чём, кроме двух потребных ему для игры тысяч, да предстоящего у доктора ужина и думать не мог.

— Ну и пошто ты здесь? По делам приехал, или же так – погулять?— спросил у Ноздрёва Павел Иванович, явно желая навесть того на какой—то нужный для себя разговор.

— Да как тебе сказать – поначалу будто бы и ехал по делу, а теперь уж выходит, что гуляю! — глодая баранью кость, задумчиво проговорил Ноздрёв, у которого всегда бывало так, и всегда же невозможно было понять, где у него кончается дело и начинается гулянка, как оно впрочем и бывает с теми, для кого разгул и является единственным, забирающим их целиком делом.

— Однако ты темнишь, братец. Вижу, на уме у тебя нечто, что скрыть от меня хочешь. Но признаться не ожидал я от тебя подобной скрытности. Я то с тобою всегда откровенен, видит Бог! — сказал Чичиков, поглядывая на Ноздрёва в перерывах между ложек с жарким.

— Это ты то?! — изумился Ноздрёв. – Ты, у которого и клещами ничего не вытянешь, обвиняешь меня в скрытности?! Ну, душа моя, ты несправедлив. Мне то как раз скрывать нечего, а вот тебе твоя скрытность совсем не на пользу. Скажу тебе прямо – ежели бы ты сознался мне в своё время в фальшивых ассигнациях, то я тебе в них премного был бы полезен! И то, посуди сам, я на каждой ярмарке – свой человек. Меня там всякая собака знает. Я бы, к примеру, мог бы привесть тебя к цыганам, и они с удовольствием обменяли бы твои ассигнации на настоящие. В половину, конечно же, цены. Но ведь ты не захотел делиться. Хотел весь куш себе урвать, вот и попался с ними!

— Позволь, ты уж в другой раз толкуешь мне о каких—то ассигнациях. Не знаю я, что вы там у себя на мой счёт навыдумывали, но уверяю тебя – никаких ассигнаций не было! Другое что могло быть, не буду отпираться. Но этого не было, — твёрдо сказал Чичиков.

— Ну хорошо, коли, не будешь отпираться, скажи мне тогда, к чему ты скупал «мёртвых душ»? Или же скажешь, что и этого не было? — не унимался Ноздрёв.

— Это было, — отвечал Чичиков, — но сказать не могу, по той причине, что нахожусь я на государевой службе и сие не моя тайна.

— И кем же ты числишься на государевой службе – «херсонским помещиком»? — насмешливо спросил Ноздрёв.

— Можешь называть и так, мне всё равно, — пожав плечами ответил Чичиков.

— Не верю! Врёшь ведь! Сызнова врёшь! Чую я, что здесь дело нечисто, вот от того ты и юлишь. Я, братец тебя знаю. Ты ведь хвастлив до невозможности. Сразу бы выложил, ежели что!.. — чуть не вскричал Ноздрёв.

— Отчего ты решил, будто я хвастлив? — не сменяя ровного тону сказал Чичиков. — Повторяю тебе, тайна сия не моя, а государственная, и просто так, за здорово живёшь, выложить я её тебе не могу. Лишь при условии, что подпишешь ты какую надобно бумагу.

— Это какую же, позвольте спросить, бумагу? — всё ещё продолжая насмешливо улыбаться, но уже и несколько посекшись в тоне, спросил Ноздрёв.

— Ну, так и быть! Тебе откроюсь, потому как знаю, что ты не болтлив. А что ездишь много и многих знаешь, так это хорошо. Такие нам нужны! — с напускною решительностью сказал Чичиков.

— Это кому же «вам»? — уж вовсе без усмешки, и можно сказать даже с некоторой робостью переспросил Ноздрёв.

— А вот подпишешь бумагу, по форме, что я скажу, сейчас и узнаешь! Ну, как — слать человека за гербовою бумагою? — усмехнулся на сей раз Чичиков.

— Слать! — отодвинувши от себя тарелку, кивнул вихрастою головою Ноздрёв. На что Чичиков кликнул полового и тот, немного помешкавши, принёс им бумаги и чернил.

— Однако, братец, подумай ещё раз, — сказал Чичиков, — может быть тебе этого не надо. Потому, как дело сие и сурьёзное и опасное!

— Чего надобно писать? — обмакнувши перо в чернила и изображая во чертах лица своего бесстрашие и решимость, спросил Ноздрёв.

— Ну, коли так, пиши — «Расписка, дана мною, таким—то и таким—то, сыном такого—то, родившимся там—то и там—то, числа и года такого—то, помещиком такой—то губернии…». Написал?, — спросил Чичиков, и увидавши, что Ноздрёв наместо ответа кивнул склонённою над листком бумаги головою, продолжил диктовку, делая голосом ударение на каждом слоге, — «…дана полковнику Третьего отделения, его высокоблагородию, господину Чичикову Павлу Ивановичу…»

Тут перо у Ноздрёва дёрнулось, скрыпнуло и посадило на строку жирную кляксу.

— Ну вот, братец, бумагу испортил, ну да ничего, продолжай, это не страшно, — покровительственным тоном произнёс Чичиков.

— Позволь, позволь, душа моя! Что это за шутки? — недоумённо поднявши глаза на Чичикова, спросил Ноздрёв.

— А никаких шуток нету, — отвечал Чичиков, — нынче идет одна лишь голая правда. Но ты, братец, ежели трусишь, то можешь сей же час порвать сию бумагу, покуда ещё не поздно.

— Я, чтобы трусил?! Нет, Павел Иванович, видать, ты и впрямь плохо меня знаешь! Давай, диктуй далее! — бодрился Ноздрёв, но лоб его, тем не менее, уж покрылся испариною.

«Однако же, заглотнул наживку, — с удовольствием подумал Чичиков, — ну, что ж, поделом тебе, братец!», — а сам продолжил размеренную свою диктовку.

— Значит так, пиши — «…господину Чичикову Павлу Ивановичу…», — написал? Хорошо! Пиши далее — «… в том, что обязуюсь сохранять в строжайшей тайне сведения, переданныя мне означенным выше господином полковником, касательно военного плана — «Мёртвые души», и в меру моих сил и возможностей участвовать в осуществлении оного плана». Так, хорошо, теперь проставь число и распишись.

Ноздрёв послушно расписавшись, передал бумагу Чичикову, а тот внимательно прочитавши сию «расписку», сложил листок вчетверо и спрятал его во внутренний карман сертука.

— Надеюсь, ты осведомлён, что следует за разглашение государственной тайны?.. Смертельная казнь! И покуда я тебя ещё не посвятил в огромной важности секреты, от коих без преувеличения, можно сказать, зависит вся будущность России, то можно и порвать эту твою расписку. Так что выбирай, — сказал Чичиков.

— Ох, брат, и верно врёшь ты всё. Признаться, я тебе ни на сколько не верю. Так только и написал я сию бумажку для смеху, да для того, чтобы рассказал ты мне про эти свои «мёртвые души», — отвечал Ноздрёв с улыбкою, но улыбка у него почему—то вышла несколько кислая и косая, в пол—лица.

— Воля твоя. Можешь и не верить, но я, как истинный друг твой, обязан предупредить, потому, как дело и впрямь сурьёзное, и ежели что, то тут уж шутки плохи. Вот от того—то и даю я тебе последнюю возможность к отступлению, — сказал Чичиков.

— Эх, была–не была, — махнул рукою Ноздрёв, — рассказывай!

— Ну так вот, слушай, — принялся сочинять Чичиков. – Я думаю, что ты без сомнения слыхал уж о том, что Буонапартисты вновь оживились и подняли голову?

— Да, да, конечно же, слыхал! — поспешил заверить его Ноздрёв, на самом деле знать не знавший ни о каких Буонапартистах, которые, к слову сказать, вовсе и не думали поднимать головы.

— Страсть, как желают отомстить России и нашему государю—императору за своего Буонапартишку, будто мы в том виноваты, что вздумалось ему о двенадцатом годе воевать с нами. Они, видишь ли, собирают большие силы. У нас по ведомству говорят, что армия у них должна собраться никак не менее нескольких миллионов. Да к тому же вокруг всё просто кишмя кишит их лазутчиками. Во всё нос суют, во всё вникают! А более всего интереса у них не до пушек да сабель, хотя и этого не упускают, а к русскому мужику нашему. Потому как знают – Россия сильна мужиком! Очень уж им прознать охота, каково есть у нас народонаселение мужескаго полу. Но так, запросто, этого не узнаешь. Вот и дожидаются восьмой ревизии, когда уж видно станет по ревизским сказкам, сколько душ живых, а сколько мёртвых. Тогда—то и начнут! Вот почему и задумал государь сей план с «мёртвыми душами». Ты что ж думаешь, я один, что ли по Руси—матушке, колешу – души скупаю? Нет, братец ты мой, нас множество и действуем все во спасение родимого Отечества нашего. По ревизским сказкам мы сии души показываем точно живые, и точно же за живые подати в казну платим. Конечно же, всё это идет за казённый счёт. Да и на приобретение душ денег, как ты понимаешь, также из казны не жалеют. Так что, апосля ревизии, ничего врагам отечества нашего не узнать по правде. Как увидят они, каковую громадную армию государь в силах собрать при надобности, то враз пропадёт у них охота идти на Россию новою войною. Вот так—то, брат, а ты говоришь – «херсонский помещик»…

Ноздрёв сделался ни жив, ни мёртв. Байка столь вдохновенно сочиненная Чичиковым, как видно было, проняла его не на шутку, вот оттого—то и боролись в душе его два большие чувства – страх от того, что видать и взаправду ввязался он в дело до чрезвычайности опасное, и радость, возникающая в сердце его при одной лишь мысли, что вот оно и ему, наконец—то улыбнулось счастье – попользоваться казёнными деньгами.

— Хорошо, и сколько же, ежели я соглашусь, выдадут мне из казны на закупки? — не удержавшись, спросил он о главном, что тревожило его.

— Пятьдесят тысяч. Из расчёта рубль за одну «мёртвую душу». Но ты волен, покупать и за двугривенный, это в твоей власти – разница твоя, — отвечал Чичиков.

— Согласен! — не раздумывая более ни минуты, стукнул кулаком по столу Ноздрёв, так что стоявшие по нему приборы жалобно звякнули. – Изволь выдать мне денег, сей же час! Я готов послужить родимому Отечеству!

— Ну, брат, тут не вёе так просто. Каждому новичку устраивается нечто вроде испытания. Выдают ему сто рублей и смотрят, как быстро сумеет он скупить на эти деньги сотню душ. Иной – скупит за день, а другой и за год не управится. Так что посуди сам, какой резон таковому пятьдесят тысяч выдавать? Это чтобы они у него прокиснули?

— Но ты то меня знаешь! Ты ведь знаешь, каков я! Вот и замолвил бы за меня словечко, чтобы денег мне бы выдали поскорее…, — заторопился Ноздрёв.

— Знать то я тебя, конечно же, знаю, но правила – есть правила. Вот почему выдам я тебе сегодня сто рублей, но и те под расписку, потому как деньги эти казённые. Да, и не вздумай подсунуть мне своих «мёртвых душ». Потому, что сие получится словно бы подлог, и за это ты можешь отправиться в самое Сибирь, — сказал Чичиков, и по тому, как потухнул взор у его сотрапезника, понял, что отнял у него именно эту, казавшуюся ему столь удачною мысль.

— Кстати сказать, сколько у тебя нынче мертвецов наберётся? — словно бы ненароком спросил Чичиков.

— Да около сорока душ будет, — со вздохом отвечал Ноздрёв.

— Перепишешь их на меня сегодня же.

— И почем же ты дашь за душу? — спросил Ноздрёв, на что Чичиков, показавши возмущение голосом, отвечал:

— Нет, братец, я вижу, что ты словно бы не возьмёшь в толк главного. Какие счёты могут быть меж своими? Коли ты в одной с нами упряжке, то просто обязан пустить всех своих мертвецов в дело безвозмездно, тем более что на карту поставлено благополучие государства Российскаго!

— Но почему же я должен переписать их именно на тебя? — спросил Ноздрёв, в котором было снова зашевелился червь сомнения.

— А ты, что же, знаешь ещё кого—нибудь акромя меня? — спросил в свою очередь Чичиков, на что Ноздрёв вынужден был признать, что на сей раз Павел Иванович действительно прав и он и впрямь никого кроме него не знает.

На том и порешили. Чичиков передал ему сторублевую ассигнацию с оторванным уголком, в чём получил с Ноздрёва ещё одну расписку, и покинувши ресторацию обое наши герои отправились восвояси, а именно в меблированные комнаты в доме Трута. Там, в комнатах у Чичикова, они быстро заключили меж собою купчую на все Ноздрёвские «мёртвые души», благо у Павла Ивановича всегда доставало припасённой для сей цели гербовой бумаги, после чего Ноздрёв заторопился в свой нумер, утешать оплакивающую утрату любимой Жужу, супругу доктора, чьи рыдания время от времени достигали слуха Павла Ивановича, даже из—за стены. И ежели не считать сего обстоятельства, то до самого вечера не приключилось никаких иных происшествий. Правда, следовало бы отметить, что Ноздрёв, подкупивши коридорного, выставил того с дозором у дверей Павла Ивановича, дабы тот ненароком не ускользнул, нарушивши таковым образом все Ноздревския надежды и планы на предстоящую в доме у доктора карточную игру. А так, действительно, более ничего не случилось, до тех самых пор, покуда не пришла пора нашим героям отправляться на ужин.

* * *

Вечером, о восьмом уж часе, в двери нумера постучали.

— Чего изволите? — спросил Петрушка, неосторожно выглянувши в коридор.

— Отворяй, отворяй, ворона! Свои! — раздался из коридора зычный голос Ноздрёва, засим последовал нешуточный пинок, от которого двери распахнулись и Петрушка отлетевши к стенке, едва не ушибся о неё затылком.

— Ба, душа моя, да я, как вижу, ты ещё не готов! — обратился Ноздрёв к Павлу Ивановичу, присевшему на краю кровати, где он ровно минуту назад ещё лежал, предаваясь дреме.

— А что, пора уж, что ли? — спросил Чичиков, зевая и протирая глаза.

— Да уж сумерки на дворе! Собирайся, собирайся, братец, сам знаешь, негоже опаздывать…, — чуть было не вырвалось у Ноздрёва «к игре», но он вовремя осекшись, укоротил себя, не закончивши фразы и побоявшись вспугнуть до времени Павла Ивановича, за счёт которого надеялся разжиться вожделенными двумя тысячами, теми, что нынешним же вечером обещался оборотить в тридцать. Почему—то всё казалось Ноздрёву, что у всякого, ровно, как и у него, при виде зелёного сукна и непочатой карточной колоды нестерпимо должны были «чесаться руки».

Признаться, Павлу Ивановичу страсть, как не хотелось отправляться в совершенно незнакомый ему дом, да ещё и без приглашения, а самое главное в сопровождении Ноздрёва, чье общество, как Чичикову почему—то казалось, вряд ли могло бы служить ему хорошей рекомендацией, в глазах доктора, не глядя даже на то, что Ноздрёв был в дому у него, как бы свой человек, обедая и ужиная там постоянно. Однако ему необходимо было довесть начатую им интригу до конца, дабы уж навсегда оградить себя от всяких неприятных случайностей, могущих проистекать со стороны Ноздрёва.

— Ты велел бы заложить свою бричку, — сказал Ноздрёв повязывающему свой синий шёлковый галстух Павлу Ивановичу, — как, кстати, она у тебя – цела ли ещё или уж изломал вконец? А не то смотри, тут у меня на примете есть хорошая коляска. Один мой приятель…, он её, конечно же, не продаёт, но я сумею его уломать ради тебя! И всего—то каких—то двенадцать тысяч! Хотя, для тебя, он по моей просьбе, конечно же, сделает скидку. Ну, как, по рукам?!..

— Нет, спасибо, братец, не нужно. Да и где это ты, скажи на милость, выискиваешь подобныя цены – собачонка в две тысячи, коляска в двенадцать… Будто, дом продаёшь! — сказал Чичиков.

— Ну вот, с тобою всегда так! Заботишься о нём, желаешь лишь хорошего! Чтобы у него, как у приличного человека, солидный экипаж был, чтобы вид был, как положено в столицах! Так нет, опять же виноват! Ну и чёрт с тобою, езди на своем «шарабане» коли так, мне всё равно! — и отвернувшись от Чичикова он с преувеличенною обидою принялся глядеть в окно.

— Ну, полно, полно, — сказал Чичиков примирительным тоном, — уж есть у меня одна коляска, другой не надобно! Куды мне две?

— Нет, ты решительно отказываешься понимать, какая тебе из этого выйдет польза. Ведь ты всё время в пути, всё время в дороге. А ежели ехать на двух колясках, то вдруг одна поломается, но ты – ничего! Тут же перешёл во вторую и поехал далее…, — горячо принялся было расписывать Ноздрёв преимущество владения двумя колясками, на что Павел Иванович, который совершенно был уж готов к выходу, резонно заметил:

— Тогда уж лучше сразу три коляски приобресть, на случай если две вдруг сломаются, коли рассуждать по—твоему, — а потом дабы предупредить со стороны Ноздрёва возможные новые наскоки не терпящим возражения тоном сказал: — Нет! Не нужно, и покончим на этом!

— Ну, вели хотя бы заложить экипаж, — всё ещё строя во чертах лица своего недоумение и обиду предложил Ноздрёв. На что Чичиков отвечал, что оно ни к чему; потому как с одной стороны Селифан городу не знает, а потому, неровен час, заплутает, с другой же стороны, кони апосля долгого пути стоят раскованные, и нечего им о петербургские мостовые ноги бить.

Ноздрёв пытался было возразить, что это ничего, что дорогу он укажет, причём наикратчайшую, а мостовые в Петербурге так хороши, что раскованным коням Павла Ивановича от них сделается одна лишь польза, однако Чичиков не стал уж более его слушать и собрался выходить.

— Ну и «скалдырник» ты, брат, хотя и полковник! — буркнул Ноздрёв, выходя вослед за ним.

Вечерний Петербург понравился Павлу Ивановичу до чрезвычайности. По всем большим улицам светили фонари, сами улицы были довольно чисты и по ним бродило изрядно народу. В витринах магазинов и лавок горело множество свечей, дабы привлечь к выставленным в витринах товарам взоры новых покупателей. А тут и впрямь было на что посмотреть, потому как порою из—за их стекол глядели такие диковины, каковым более пристало помещаться где—нибудь в Кунсткамере, а не в рыбной, к примеру, лавке. Ноздрёв же, оставаясь безучастным ко всему, был молчалив против обыкновения, вероятно продолжая тем самым выказывать Павлу Ивановичу обиду за то, что не удалось ему сегодня подкатить к докторскому дому на щегольской коляске. По причине этой подчёркнутой его угрюмости и проистекавшего, как надо думать, из неё невнимания, улицу в которой проживал доктор, нашли они не сразу, а всё ходили какими—то кругами, какими—то закоулками, для того чтобы «срезать дорогу», как говорил Ноздрёв. И лишь изрядно поплутавши по задворкам, прошли в неё темными Казанскими воротами.

Оказавшийся весьма казистым строением, о двух этажах, дом доктора приветливо светил своими высокими окошками, из—за которых доносились хорошо слышные здесь на улице звуки рояля: кто—то усердный, но видать не особо прилежный в уроках, что есть мочи, барабанил по клавишам.

— Да тут разве что не бал, — сказал Чичиков, глянувши на своего, всё ещё продолжавшего дуться, спутника.

— Забыл тебя предупредить — Наталья Петровна воротилась сегодня домой, не сменяя выражения в лице, отвечал Ноздрёв.

— Пошто же так скоропалительно? Ведь кажись, ещё после обеда была с тобою? — спросил Чичиков.

— После кончины Жужу, уж не в силах была оставаться в стенах, где настигнула её сия трагедия, вот и воротилась. Но сие, увы, не всякому дано понять, а только же тому, у кого наличествуют душа и сердце!.. — глядя поверх Чичикова, сказал Ноздрёв.

— Ага, стало быть «воротилась из Твери», а бедняжку Жужу наверное «волки по дороге съели», — точно бы не замечая Ноздрёвского тону, проговорил Чичиков.

— Какой же ты, брат, чёрствый! Как же возможно с таковым гнусным пафосом говорить о бедной женщине, которая, может быть столько претерпела на своём веку, как никто, которая одна может быть истинно – ангел небесный... — начал было Ноздрёв, но Чичиков не дал ему продолжать. Он принялся дергать за длинный, свисавший в углу двери снурок, и где—то в глубине дома, наверняка в лакейской, зазвонил колокольчик.

С минуту, а может быть и немного поболее, им никто не открывал, а затем двери распахнул молодой, с напомаженными усиками лакей, с приветливым выражением в лице, которое тут же исчезнуло, сменившись кислою миною, при виде Ноздрёвской физииогномии.

— Как прикажете доложить?.. — спросил лакей, изо всех сил стремясь не замечать присутствия Ноздрёва.

— Что…о…о?! Да как ты смеешь, каналья, ломать предо мною комедь?! Да я тебя сейчас в бараний рог согну! — принялся было куражиться Ноздрёв, но Чичиков осадивши и отодвинувши его от лакея, которого тот разве уж было ухватил за грудки, сказал мирным и любезным тоном:

— Доложи—ка, милый, будь добр, что коллежский советник Чичиков Павел Иванович до барина твоего по личному делу.

Впустивши их в прихожую слуга удалился с докладом и Павлу Ивановичу с трудом удавалось сдерживать Ноздрёва, уж готового к тому, чтобы бежать в гостиную, не дожидаясь хозяина.

— Что же ты, честное слово, словно бы с Луны свалился, словно бы и вовсе не знаешь хороших манер, — принялся отчитывать он Ноздрёва, — коли ты тут и запанибратствуешь, то я ведь всё—таки в первый раз, да к тому же без приглашения! Должен же ты меня хотя бы представить этому твоему доктору.

— Да всё это пустые церемонии, душа моя, сам скоро же убедишься…, — пытался было возразить Ноздрёв, но тут, видимо в связи с известием о визите Ноздрёва, музыка в гостиной зале смолкнула, а наместо неё стали слышны некия перешептывания, доносящиеся из—за неплотно притворенной двери.

— Так значит, говоришь, не один явился? — шептал первый голос.

— Нет, не один, с ним ещё такой деликатный господин, — отвечал другой, как можно было догадаться принадлежавший слуге.

— А кто таков, часом не знаешь?

— Нет, не признал, во первой раз вижу. Но кажись господин – сурьёзный.

— О, Господи, Господи! И откуда только взялась сия напасть на мою голову, за что же такое наказание? — разве что не со слезою прошептал первый голос. – Ну хорошо, иди, скажи, что сейчас выйду, — отдал он распоряжение, и дверь, ведущая в гостиную, скрыпнувши, выпустила давешнего лакея.

— Иван Данилыч сейчас будут, — церемонно произнес лакей, и тут же удалился.

«Видать от греха подальше», — с усмешкою подумал Чичиков, глядя на Ноздрёва, поминутно порывающегося отправляться в гостиную из опасения того, как бы игра, которой он жаждал, не началась бы без него.

Но вот дверь в гостиную залу снова отворилась, и из гостиной появился небольшого росту сухонький старичок, с живыми умными глазами и несколько нервическою улыбкою на хорошо выбритом лице, к слову сказать, сразу же словно бы окаменевшем и потухнувшем при виде томящегося в прихожей Ноздрёва. На вид ему можно было дать лет шестьдесят, шестьдесят пять, одет он был в дворянский сертук тёмно коричного цвету, серыя панталоны и глядящие довольно изящно лаковыя сапожки.

— Ну, здравствуй, брат, Иван Данилыч! — сказал Ноздрёв, без обиняков стаскивая с себя шинель, но Иван Данилыч, словно бы не заметивши сего «радушного» привета, глядя на Чичикова со сквозящею во взоре тревогою, спросил:

— Чем могу быть полезен вам господа? — на что Ноздрёв хмыкнувши, повесил свою шинель на находящуюся тут же в прихожей вешалку и сказал:

— Ладно, так уж и быть, вы тут церемонничайте, а я так пойду! Чай, уже все собрались, — и, не мешкая, прошмыгнул в гостиную.

— Прошу покорнейше меня простить, глубокоуважаемый Иван Данилыч за то, что, не будучи представленным вам, как того требуют приличия, я всё же осмелился нанесть вам визит, — словно не замечая выходки Ноздрёва сказал Павел Иванович. – Тем более что, как вижу, супруга ваша только что воротилась из Твери, и посему визит мой, конечно же, не только неожидан, но и несвоевременен. Но уверяю вас, что ежели не обстоятельства самого сурьезного свойства, то я никогда не осмелился бы потревожить вас, — продолжал он самым наилюбезнейшим тоном, на который только был способен, сопровождая к тому же всё сказанное почтительным склонением головы.

Однако доктор, словно бы не заметивши ни любезного тона, ни обходительных манер посетителя, встрепенувшись, спросил с тревогою:

— Как прознали в отношении супруги?

— О, тут ничего мудрёного нет! Приятель ваш Ноздрёв…, — отвечал Чичиков, подчеркнувши голосом слово «ваш» и тем самым, словно бы отделяя себя от Ноздрёва, —… многое хорошего рассказывал мне о вашем семействе. В числе прочего он упомянул и то, что супруга ваша Наталья Петровна, гостит в Твери, кажется у тётки. Я же, подходя уже к вашему дому, услыхал звуки наичудеснейшего из вальсов, призвесть которыя могли лишь только дамския ручки. Вот из чего позволил я себе заключить, что супруга ваша воротилась.

— Что ж, сие весьма проницательно с вашей стороны, — сказал доктор, несколько успокоившись насчёт супруги и терзавших его в отношении Ноздрёва подозрений, — но прошу прощения, с кем имею честь?

— Коллежский советник, Чичиков Павел Иванович, нынче уж не служу, заделался помещиком, да и в столицу прибыл по делам имения. Однако же, прошу прощения за то, что не будучи представленным вам по нужной форме, не знаком с чинами вашими, посему и не знаю, каковым образом мне далее к вам обращаться, с тем, чтобы не выглядеть фамильярным.

— О, это совершенные пустяки. Служил я по пятому классу. Отставной статский советник – Куроедов Иван Данилович. Нынче же, как и вы, более не служу, хотя увы, не в пример вам не заделался помещиком, но всё же ещё случается, консультирую в меру сил моих и познаний, — с улыбкою отвечал Иван Данилович, которому уже начинал нравиться сей нежданный посетитель.

— Ваше Высокородие, поверьте, и вправду не посмел бы потревожить вас, коли бы дело моё не было бы столь безотлагательным и довольно опасным. Посему крайне рассчитываю на вашу поддержку, ибо речь идёт о нашем с вами общем знакомом, — сказал Чичиков, многозначительно глянувши на доктора сурьезными глазами.

Даже при столь мимолетном упоминании о Ноздрёве, у доктора сызнова сделалось каменное лицо, и он с усталою обречённостью произнес:

— Что же, давайте—ка в таковом случае пройдём ко мне в кабинет, коли дело столь безотлагательно.

Длинным коридором, огибающим ведущую во второй этаж лестницу, прошли они в дальнюю, служившую Ивану Даниловичу кабинетом комнату, по стенам которой стояли стеклянные шкапы, сплошь заставленныя склянками да банками, в которых помещались непонятные Чичикову и плохо различимые в царящем в кабинете сумраке предметы. Усевшись за внушительных размеров резной письменный стол, доктор засветил полдюжины свечей, и в ярком, разлившемся вкруг стола свете, Чичиков увидал вдруг такое, от чего к горлу его подкатил тошнотворный комок. Едва успевши выхватить из кармана платок, он прижал его к губам и делая вид будто закашлялся, попытался скрыть прихлынувший внезапно приступ дурноты. И было от чего! На зелёном сукне стола, по левую от доктора руку, помещалась большая круглая банка с чем—то, что Павел Иванович принял поначалу за обычную, больших размеров губку, вроде той, которой пользовался он сам во время ежеутренних своих туалетов. Нынче же, в ярком свете, хлынувшем от зажжённых доктором свечей, он с ужасом разглядел в этом сером и округлом, покрытом складками предмете, человечьи мозги, что плавали в прозрачной, заполнявшей банку жидкости.

«Быть может, это спирт или водка…», — подумал Чичиков, но почему—то от этой простой мысли его затошнило ещё сильнее.

Увидевши охватившее Павла Ивановича замешательство, доктор, как ни странно, вроде бы даже немного развеселился. У него вдруг заблистали глаза, а по губам поползла, в одно время, довольная и полная снисхождения к страданиям Чичикова, улыбка.

— Прошу покорнейше садиться, — сказал он, указавши ему на кресло стоявшее, как раз супротив злополучной банки. И Павел Иванович стараясь не глядеть на плавающий прямо у него пред носом ужасный предмет, уселся в предложенное доктором кресло. Он попытался, было совладать с собою, для чего принялся разглядывать кабинет Ивана Даниловича, но признаться и остальные виды были не лучше.

Дабы не пугать и не утомлять читателя жуткими описаниями скажем только, что какие—то кости кучками громоздились там и сям по полкам, из угла кабинета, словно бы прячась в полумраке, глядел на Чичикова пустыми глазницами человеческий скелет, а полноту сей замечательной картины довершали страшного вида орудия, походящие на сверкающие в льющемся от свечей свете, пилы и ножи, какие мог бы выдумать для своего удовольствия лишь безумный людоед. Оставшееся от костей и железа пространство на полках, занимали толстые и пыльные, с золочёными корешками книги, которые одни, пожалуй, во всём кабинете и не смущали духа нашего, несколько оробевшего, героя.

— Иван Данилыч, Ваше Высокородие, заранее прошу простить меня, ежели скажу что—нибудь не так, вы, часом, доктор, не по мозгам ли? — осторожно косясь на смутившую его банку, спросил Чичиков.

— Что ж, любезнейший Павел Иванович, тут можно выразиться и эдаким манером. На самом же деле область моей науки прозывается весьма мудрёно для непосвящённого – «Психопатология», ежели вам будет угодно.

— Боже милостивый! Ваше Высокородие, не смею и поверить в таковую удачу! Ведь по словам приятеля вашего, Ноздрёва, не мог и заключить такого. Признаться думал по незнанию, что вы обычный доктор, который клистиры да пилюли прописывает, и более ничего. Теперь то уж точно вижу, что нас с вами не иначе, как Господь свёл! — искренне обрадовался Чичиков.

— А в чём, собственно, состоит ваше дело, милейший, то, что не терпит отлагательств? Готов оказать вам любую помощь, ежели сие, конечно же, в моей компетенции, — сказал Иван Данилович.

— Ах, помощь необходима, причём наискорейшая! Да только дело в том, что потребна она общему нашему с вами приятелю – Ноздрёву. Скажите, Ваше Высокородие, как давно знакомы вы с сиим господином? — спросил Чичиков у Ивана Даниловича.

— Признаюсь вам, Павел Иванович, потому, как мне кажется, что вы человек порядочный, лучше бы мне и вовсе его не знать! Такая болячка, такая болячка этот Ноздрёв, что спасу нет. Поверите ли, но бедной супруге моей, Наталье Петровне, пришлось от него чуть не бегством спасаться. К тетке в Тверь, как вы изволите уж знать, уезжала. Так нет же! Не успела воротиться, как и он тут как тут! — в сердцах махнул рукою доктор.

— А знает ли Ваше Высокородие, что Ноздрёв сей, коего уж доводилось мне встречать и ранее, опасный безумец? И уж не раз собирались его было засадить в «жёлтый дом», да всё находились заступники. И я, признаться, удивлён, как вы сами по сию пору этого не распознали, — сказал Чичиков, осторожно кивнувши взор в сторону банки.

— Дорогой вы мой, дорогой вы мой! — вдруг странным образом переменившись, засуетился доктор. – Друг вы мой любезный! Вы это, наверное знаете, то, что сейчас мне открыли? — спрашивал он у Чичикова.

— Да о чём вы говорите, Ваше Высокородие? По улицам ходит опасный больной! Вхож в дома законопослушных граждан, могущих потерпеть от него всякую минуту. Посему, просто счёл своим долгом предупредить возможную беду, — сказал Чичиков.

— Я знал, я чувствовал, что всё неспроста! Что очень уж походит на параною…, — задумчиво проговорил доктор.

— Что, что? — переспросил Чичиков.

— Первичное помешательство с частичною истерией, — пояснил Иван Данилович, — но доказательств, доказательств маловато! Ну – хамоват, ну – беспардонен, ну – скотина…

— Так, стало быть, он вам ещё не рассказывал о «мёртвых душах»? — спросил Чичиков тоном, в котором сквозило неподдельное удивление сим фактом.

— Нет, нет, а что это за «мёртвые души»? Ну—ка поведайте, поведайте, голубчик, радостно потирая сухонькие ручки, попросил доктор.

— О, это, да будет вам известно, целый роман! — отвечал Чичиков. – Видите ли, приятель наш убежден, что призван Господом Богом, никак не менее, как спасти родимое Отечество, путем скупки «мёртвых душ».

— Простите, но как это? — спросил доктор, немного опешивши.

— А очень просто! У него есть некая идея, состоящая в том, что француз якобы сызнова хочет идти на нас войною, на сей счёт у приятеля нашего будто бы имеются наиточнейшия сведения. Так вот, скупая «мёртвые души» намеревается он показать их по ревизским сказкам, точно живые, и тогда после ревизии российскаго нашего народонаселения, враг, не сумевши распознать истинного числа наших мужиков, и перепугавшись громадности той армии, что якобы сумеет в случае войны собрать наш государь, оставит свои намерения, отказавшись от подлых планов! Ну, что вы на это скажете?— спросил Чичиков, всплеснувши руками.

— Это правда, всё, что вы мне тут только что рассказали? — спросил доктор тоном человека всё ещё не верящего во внезапно свалившееся на него счастье.

— Истинная правда, Ваше Высокородие. Иначе, разве посмел бы я обеспокоить вас своим неурочным визитом? — отвечал Чичиков.

— Любезный Павел Иванович! Прекратите вы крестить меня «Вашим Высокородием». Отныне, с сей минуты, для вас я просто – Иван Данилыч, и всё тут! — сказал доктор и, откинувшись на спинку своего стула, рассмеялся радостным, дробным смешком, вполне довольного человека. Однако, насмеявшись, он сделался вдруг весьма озабоченным, заговоривши уж сурьёзным, деловым тоном.

— Сей же час надобно назначать консилиум! Промедление тут непростительно, и вы, дорогой мой Павел Иванович, совершенно правы в том, что поставили меня в известность о Ноздрёве. Мы все обязаны что—либо делать для того, чтобы обезопасить общество от подобных ему субъектов. Вы совершенно, совершенно правы…Так, так, — продолжал он словно бы разговаривая сам с собою, — Иван Архипыч с Аристархом Емельянычем у меня, я третий, стало быть надобно ещё двоих, и тогда я его сегодня же упеку в Смирительный дом! Сегодня же его, голубчика свезут у меня на Пряжку! — хлопотал он, выкладывая из ящиков на стол какие—то бумаги, формуляры и печати.

Позвонивши в бронзовый колокольчик он призвал уж знакомого нам молодого лакея, велевши ему без промедления отправляться с письмами до каких—то профессоров – Дубоносова и Хрупского—Кобеняки.

— Да, и не забудь заехать в Обуховскую больницу! Возьмёшь там пятерых санитаров, с фельдшером. И обязательно чтобы Пантелей Пахомыч был! Скажешь, что я просил об этом самолично, понял? — спросил он у слуги.

— Как не понять! — отвечал слуга коротко и чуть не бегом, торопясь покинул кабинет.

К тому времени, когда покончивши с делами прошли они в гостиную залу, там уже, судя по всему, успели развернуться немалые события. Гости Ивана Даниловича, а всё это по большей части были пожилые и заслуженные мужи, сгрудившись в дальнем углу залы о чём—то возбуждённо переговариваясь между собою, с опаскою поглядывали в противуположный угол, всё пространство коего, конечно же, захвачено было Ноздрёвым. Причём надобно сказать, что вместе с пространством ему удалось захватить ещё и некоего ветхого старичка, которого удерживал он за лопнувший по шву рукав темно—синего фрака, и заговорщицки улыбаясь тому, вертел пред его покрывшимся со страху красными пятнами лицом, тою самою с оторванным уголком сторублевою ассигнацией, что передана была ему сегодня Чичиковым за обедом.

Сцена сия, и без того выглядевшая весьма живописною, сопровождаема была ещё и «барабанным боем» рояля, за которым сидела, как догадался Павел Иванович сама госпожа Куроедова, надрывно кричавшая некия вирши, что совокупно с грохотом терзаемого ею инструмента должно было означать исполнение романса. Словно бы не замечая творимого Ноздрёвым безобразия, она продолжала самозабвенно музицировать…

«Однако же это неудивительно, что героем её романа сделался не кто иной, как Ноздрёв…», — подумал про себя Павел Иванович, с нескрываемым удивлением глядя на черты молодой докторши – ибо без преувеличения можно было сказать, что пред ним предстало видение Ноздрёва в юбке! Конечно же, видение, лишённое усов с бакенбардами, хотя справедливости ради надобно признать, что кое—какая лёгкая растительность всё же присутствовала у неё над верхнею губою; остальные же черты ея словно были скроены по единому с Ноздрёвым ранжиру: и нос, и глаза, и чёрныя, как смоль, волосы и даже щёки, горящие красным румянцем – всё было общее.

С появлением в гостиной Ивана Даниловича, не на шутку взволнованные его гости, выключая, конечно же, пленённого старичка в синем фраке, собрались вкруг доктора и стали о чём—то ему нашёптывать, кидая возмущённые взгляды в сторону Ноздрёва, всё ещё поглощённого терзанием беспомощной своей жертвы. Выслушивая со вниманием их жалобы, доктор улыбался всё более и более довольною улыбкою, и временами поглядывая на Чичикова, точно бы согласно кивал ему головою. А затем, когда жалобы сии были исчерпаны, он и сам принялся о чём—то, с сурьезным выражением на сухоньком своём лице, шептать своим, находящимся в смущённом духе, гостям. После чего многия из них, придя в ещё большее смятение, принялись поспешно, и даже не прощаясь с продолжавшей музицировать хозяйкою, покидать дом Ивана Даниловича, покуда из гостей не осталось всего двое — весьма представительных старцев, что вовсе не выказывая никакого волнения стали с интересом, и разве что не придирчиво, разглядывать Ноздрёва, как разглядывают барышники на ярмарке какую—нибудь приглянувшуюся им лошадёнку. Из чего Чичиков и заключил, что сие были потребные Ивану Даниловичу для консилиума — Иван Архипович с Аристархом Емельяновичем, коих тот помянул у себя в кабинете.

— Всё в точности так и есть, Павел Иванович, как вы сказывали, — сказал доктор, подойдя к Чичикову. — Покуда мы с вами беседовали в кабинете, он успел измучить всех моих гостей, своими «мёртвыми душами». Сулил всякому по рублю за каждую душу, хоть и начал торговать с пятака. Кричал, что сие есть государственная тайна, грозил всем смертельною казнью за её разглашение, пугая Третьим жандармским отделением, где у него якобы есть своя рука, которая каждого, дескать, выведет на чистую воду и каждого же достигнет…

— Что ж, Иван Данилыч, стало быть, недаром я к вам сегодня наведался, и может быть сумеем послужить мы, каждый по своему, общественной пользе, — проговорил Чичиков тоном скромного, но знающего свою заслугу человека.

Но тут разговор их был прерван внезапно оставившей свое музицирование Натальей Петровной, что, приложивши руку к виску, сказала, точно бы не замечая того, сколько в гостиной оставалось народу.

— Ах, господа! Прошу покорнейше меня простить, но мне что—то неможется. Видать с дороги. Так что позвольте откланяться…

— Иди, душенька, иди! — отвечал ей доктор, для которого её присутствие в гостиной было нынче совершенно излишни; с чем она и удалилась.

Остававшиеся ещё в гостиной Иван Архипович с Аристархом Емельяновичем молча и с почтением поклонились ей вослед, и лишь один Ноздрёв, протестуя против её ухода, разве что не с криками бросился за хозяйкою, вероятно желая её воротить, отчего у бедняги доктора вдруг нервически, мелко задёргалась щека, но тут вся эта, не успевшая развернуться до конца сцена, была прервана появлением в столовой новых лиц.

Двое из вновь прибывших – самые осанистые и представительные, как догадался Чичиков, те самые профессора Дубоносов и Хрупский–Кобеняка, за которыми Иван Данилович посылал лакея с письмом, подошли к хозяину поприветствовать его, остальные же, числом в пять человек, все дюжие, одетые в солдатские шинели, стали поодаль у стенки, и снявши шапки, принялись кланяться доктору издали. Один из этой дюжей пятерки, выделявшийся и громадностью роста, и шириною корпуса, верно и был Пантелей Пахомыч, прибыть которого просил Иван Данилович самолично, и, глядя на сего бородатого богатыря, Чичиков отлично понимал – почему.

Ноздрёв упустивши сбежавшего старичка, а вместе с ним и надежду разжиться за его счет «мёртвыми душами», подошёл к Ивану Даниловичу и «аппетитно» хлопнувши в ладоши, предложил:

— А что, не затеять ли нам банчишку, господа?

На что Иван Данилович, заверивши его в том, что игра непременно же состоится, представил Ноздрёва вновь прибывшим гостям, сказавши, что те, дескать, необыкновенно заинтересовались сделанным Ноздрёвым предложением в отношении «мёртвых душ», и посему хотели бы ещё раз послушать его для того, чтобы лучше уразуметь – стоящее ли дело он им предлагает, либо так – пустяк.

Замечание о пустяке задело Ноздрёва за живое.

— Послушай—ка Иван Данилыч, да когда это я говорил о пустяках?! Может, кто другой и толковал, может быть даже и ты, но только не я. Хотя тебе, подлецу, это всё равно. Я то ведь тебя знаю, и знаю, из каковых таких жидовских побуждений желал бы ты обратить всё это дело в пустяк. Но только вот знать того не знаешь, что берёшься играть с огнём. Учти, это не пустое, то о чём я тебе нынче говорю! Вот и Павел Иванович подтвердит! Подтверди, Павел Иванович, что дело здесь государственное, что здесь, ежели чего, то запросто можно головы лишиться! — обратился за подмогою он к Чичикову, на что тот молча и согласно кивнул в ответ.

— Вот видишь! — торжествующе продолжал Ноздрёв, обращаясь к Ивану Даниловичу. — Бьюсь об заклад, что первым побежишь купчую со мною заключать, потому как скаредность твоя известна всему свету! Все знают, что ты братец, не большой то охотник подати в казну платить. И я, честно тебе скажу, пусть и люблю тебя, старую каналью, но ей Богу, повесил бы тебя на первой же берёзе, потому, что ты этого заслуживаешь! Но сие не в обиду тебе будет сказано, а из одной лишь любви!..

— А скажите, милостивый государь, — прервал его излияния один из старцев, что расселись в расставленных лакеем креслах вкруг Ноздрёва, — что это за история с «мёртвыми душами», в чём тут суть, хотелось бы знать, и для чего вам, с позволения сказать все эти мертвецы?

— Ну, так как мы тут собрались нынче все свои, я думаю, что не будет большой беды, из того, что я вам сейчас открою. Как ты скажешь, Павел Иванович, ведь не будет в том греха, потому как в собственном кругу, да с близкими людьми?.. — вновь обратился за поддержкою к Чичикову Ноздрёв.

— Думаю, что никакого греха в том нет, ежели в приличном обществе, да с благонадёжными людьми беседуешь ты на какие—нибудь, пускай даже и несколько щекотливые темы, — отвечал Чичиков, и они с Иваном Даниловичем обменялись многозначительными взглядами.

— Так вот, — сказал Ноздрёв подбоченясь, — вы, я думаю, слыхали, что француз сызнова принялся точить зубы на Россию?..

Что последовало далее, читатель, как мне кажется, может вообразить и без моего участия. Скажу только, что меж членами консилиума сразу же возникнуло согласие в отношении Ноздрёва. Единственное, из—за чего они немного поспорили, это то, куда лучше было бы поместить больного – везти его в Смирительный дом на Пряжку, либо же в Обуховскую больницу. Но и тут они тоже весьма скоро достигнули согласия, отдавши предпочтение «Обуховке». Затем консилиум проследовал в кабинет Ивана Данилыча, выправить все потребныя бумаги, отдавши мимоходом некия распоряжения Пантелею Пахомычу, а полчаса спустя, когда старцы вновь возвратились в гостиную, то там кроме Чичикова, старательно приставлявшего к стене стул с отломанною ногою, никого уж не было.

 

ГЛАВА 3

Во всё время, прошедшее с того памятного вечера, коим Ноздрёв, к удовольствию многих, оборотился вдруг в пленника Обуховской больницы, Павел Иванович пребывал в преотличнейшем расположении духа. Излишне упоминать о том, что он ещё теснее сошёлся с доктором, видевшем в Чичикове своего избавителя, и уже обедал и ужинал у гостеприимного Ивана Даниловича чуть ли не ежедневно. Со стороны хозяйки дома, что впрочем, и неудивительно, встречал он весьма холодный приём, но сие однако ничуть не тревожило его, потому как Чичикова интересовала отнюдь не Наталья Петровна, а то состоящее из почтенных петербургских мужей общество, что вечерами собиралось в гостиной у доктора. Словно бы ненароком пытая Ивана Даниловича в отношении то одного, то другого из постоянных его гостей, он уже в самое короткое время знал чуть ли не обо всех собирающихся здесь ежевечерне старцах многое из того, что почитал для себя важным.

Интерес его, впрочем, как всегда, был совсем не бескорыстного свойства и, конечно же, впрямую связан был всё с теми же, забирающими его полностью, «мёртвыми душами». Но не в пример Ноздрёву, Павел Иванович вовсе не собирался торговать их у гостей Ивана Даниловича, прекрасно понимая, чем это могло обернуться для него, а вот в основном его предприятии – закладе уже приобретённых им мертвецов, кое—кто из названных старцев мог быть весьма и весьма ему полезным, ибо Чичиков прознал, наверное, что ежели правильно повесть сие дело с закладом, да надавить на какие потребно рычаги и пружины, то вполне возможно получить за ревизскую душу не одни только двести рублей, как рассчитывал он ранее, а многим более.

Интересовавшие же Чичикова старцы, бывшие по большей части статскими советниками, среди которых, впрочем, затесались и двое действительных статских, весьма благоволили нашему герою видя в нём, как и уж сказанный несколько ранее Иван Данилович, спасителя, избавившего их наконец—то от беспрестанных покушений, производившихся в отношении сих почтенных персон всё тем же Ноздрёвым. Вот почему не глядя на его «коллежского советника» они всегда с искренним радушием встречали Павла Ивановича, выказывая ему симпатию и ничуть не чинясь пред ним. Но справедливости ради надобно сказать, что и Чичиков старался тут как мог. Вновь пущены были им в обиход все, столь удававшиеся ему всегда округлые и деликатные выражения, какие строил он и на словах, и во чертах лица своего — все эти заманчивые наклонения головы, да «запятые» с «кавычками», что столь ловко выписывали по паркетам лаковые его полусапожки и прочее того же роду. Вот почему о нём совсем скоро сложилось меж старцев мнение — «что он хотя и провинциал, и не совсем их круга, но весьма и весьма воспитанный и приятный молодой человек!».

Как свежее, едва лишь прибывшее в столицу лицо, он без сомнения интересен был сиим скучающим и по преимуществу уже отошедшим от дел, старцам, и теми историями какие, надобно думать случались с ним во время продолжительных и многочисленных его путешествий, вот почему они, не скрывая своего любопытства, подступали к нему с расспросами о всяких, бывавших с ним приключениях. Живо отзываясь на сей проявляемый к нему интерес, Чичиков рассказывал им свои байки во множестве: как те, что в действительности происходили с ним, так и иные, имевшие место лишь в его воображении. Но, впрочем, и тут и там он всегда бывал – герой! И тут и там претерпевал за правду, гонимый недругами точно хорошо уж известная нам барка, с коей не уставал сравнивать он судьбу свою. И тут и там осаждаем бывал врагами, посягающими на самое жизнь его! И благодаря одной лишь только Божеской милости, удавалось ему всякий раз избегнуть уже разве что не вплотную приблизившейся к нему погибели!

Напустивши на чело выражение смиреной покорности и благородной печали, приступал он к живописанию своих историй, которые случались, как правило, ближе к десерту, и тут уж всё служило «хворостом» изощрённой фантазии Павла Ивановича, всё мешалось им в некую кучу, из которой точно бы выглядывали смутные лица и персонажи, в коих внимательный читатель, не без труда, сумел бы распознать знакомые по предыдущему нашему повествованию черты, о чём вы, господа, сами сумеете судить по приводимой мною ниже истории, приключившейся будто бы с Павлом Ивановичем о прошлом годе, «в некой, неважно какой,губернии, где одна молодая дочь одного весьма заслуженного отца, служившего к тому же о двенадцатом годе по военному ведомству, (но, разумеется ни имён, ни чинов, господа), затеяла с вольнодумствующим молодым же человеком, прозывавшимся ея женихом без благословения на то ея родителя (вот каковы нравы нынешней молодежи, господа), затеяла, как то уж было сказано выше – тайное общество, имевшее покуситься на священныя для каждого русского человека устои!» Тут, конечно же, очи устремляемы были вверх, и указательный палец также возводим был к потолку так, словно бы тот и являлся одним из наиважнейших для русскаго общества устоев. Но, однако же, заслуженный сей отец, как следовало из дальнейшего повествования, наместо того чтобы предпринять все потребные в таковых обстоятельствах действия, либо же по крайности хотя бы образумить подлую сию дочь, проведавши о знании Павлом Ивановичем тайного общества заманил, будто бы, ничего не подозревающего нашего героя в своё имение, где и пытался лишить его жизни посредством натравливания на него своры гончих, и лишь благодаря расторопности кучера да сабле бывшей при Чичикове он только и остался в живых, благодаря чему и имеет нынче возможность наслаждаться обществом друзей Ивана Даниловича.

На расспросы же касающиеся фигуры Ноздрёва, всё ещё занимающей умы изрядно претерпевших от него старцев, Чичиков отвечал с охотою, говоря, что «имел несчастье повстречать сего субъекта» во время одного из своих вояжей при посещении им губернского города «NN», куда Павел Иванович будто бы прибыл по приглашению тамошнего губернатора, с которым находился в короткой дружбе, дабы участвовать в вызволении губернаторской дочки из затеянной Ноздрёвым гнусной истории.

— Уж подставы были готовы, господа! Уж с попом расстригою тот сговорился, но слава Создателю, уберегли тогда губернаторский дом от позору! А ведь какова девица, какова девица, — рассыпался трелью Чичиков, — просто Ангел небесный, а не девица!

— То есть она была ни причём? — спросил кто—то из старцев, явно заинтересовавшихся этой историей.

— Ни, ни! Ни в коем случае! Ведать не ведала! — вступился за честь «ангельской девицы» Павел Иванович.

— А что же Ноздрёв, неужто он так и не был призван к ответу? — вновь спросил кто—то из слушавших Чичикова старцев.

— Посудите сами, господа, чего можно требовать от больного человека? Ведь и болезнь его и вся история с «мёртвыми душами» там в губернии всем хорошо были известны. Посему и посмотрели на всё это как бы сквозь пальцы, решивши не привлекать к суду… Нет! Поначалу губернатор, конечно же, вспылил: «Сколько это, — говорит, — возможно терпеть, что среди нас ходит столь опасный больной?» Но сами знаете, господа, что безумцев привлечь по суду никак нельзя – нету такого закону. Хотели, правда, тогда же упечь его в «жёлтый дом», но признаться, нашлись таки у него заступники. Как знаю, через самого генерал—губернатора решилось! Вот и остался он на свободе «куролесить».

— Да, признаться! — только и нашлись, что заметить на сие почтенные старцы…

Однако, на самом деле, как это не покажется кому—либо странным, вся история, имеющая отношение к Ноздрёву была ещё весьма далека от своего завершения. И в один из вечеров, когда минула уж неделя или около того с той поры, как принялся коротать Ноздрёв свои дни и ночи на больничной койке, обратился к Павлу Ивановичу в прихожей молодой с усиками лакей, которому Чичиков, собиравшийся пройти в гостиную, сбросил было на руки свою шинель, и понизивши голос шепнул скороговоркою, что с Павлом Ивановичем желала бы перемолвиться с глазу на глаз хозяйка дома, дожидающая нашего героя на женской половине в дамской своей приёмной. Надобно сказать, что подобное приглашение, со стороны Натальи Петровны отнюдь не явилось для Чичикова неожиданным, напротив — признаться, он давно уже ожидал с её стороны неких шагов, и посему напустивши на своё чело любезное и полное внимания выражение, проследовал вслед за слугою.

Наталья Петровна, как и было обещано лакеем, уже ждала его. Она с нетерпением прохаживалась по своей приёмной, дробно стуча каблучками по лоснящемуся паркету и теребя в тонких, дрожавших нервическою дрожью пальцах, батистовый платочек. Войдя в приёмную, Чичиков хотел было произвесть целование ея ручки, но Наталья Петровна отдернувши руку, произнесла злым и холодным тоном:

— Милостивый государь, мне вовсе не до ваших сантиментов, и не до вас! Посему постараюсь быть с вами по возможности краткой, потому как, признаться, мне даже и общество ваше противно. Не знаю, для каковых целей проникнули вы в наше семейство, да собственно говор, и знать того не желаю, однако же я не позволю вам, сударь, губить во имя сих целей прекраснейшего из людей, каких я только знаю!..

Услыхавши о «прекраснейшем из людей», коим был, конечно же, Ноздрёв, Павел Иванович едва ли не прыснул со смеху, но слава Богу совладал с собою, и лишь в глазах у него запрыгали весёлые огоньки, что, разумеется, не укрылось от Натальи Петровны, потому как голос ея тут зазвучал ещё пронзительнее и злее, нежели прежде.

— Ежели же вы, милостивый государь, не отправитесь нынче же к Ивану Даниловичу, и не добьетесь у него вызволения известного вам лица, то я обещаю вам, что не замедлю предать огласке приобретение вами «мёртвых душ», о которых поставил меня в известность мой бедный друг. И тогда я не премину призвать частного пристава с тем, чтобы над вами учинено было бы следствие, и уж поверьте мне, тогда вам не поздоровится! — говорила она, точно бы с назиданием и угрозою тряся пальчиком у самого носа Павла Ивановича, но тот, словно бы не замечая сего отвечал.

— Согласен, матушка вы моя, Наталья Петровна, на всё согласен, и на огласку, и на частного пристава. Только вот не соизволите ли вы, голубушка, взглянуть на это, а уж потом мы и продолжим, сей интереснейший разговор? — и с этими словами он вытащил из внутреннего своего фрачного кармана некие бумаги, принявшись разворачивать их пред несколько насторожившимися вдруг очами Натальи Петровны.

— Итак, что же это у нас с вами такое? — словно бы вопрошая самого себя проговорил Чичиков. – Ага, это у нас не что иное, как выписка из домовой книги доходного дома Трута! И что же мы видим на сей выписке? Не желаете ли взглянуть? — спросил он оборотясь до Натальи Петровны. – А видим мы тут печати и подпись самого домоуправителя, подтверждающие подлинность сей выписки, в которой говориться о том, что с такого—то и по такое—то число, а в общей сложности почти что две недели, проживала в доме Трута, в сорок первом его нумере некая госпожа Куроедова Наталья Петрова—дочь! Причём проживала, как следует из той же выписки не одна, а неким господином Ноздрёвым… Вот, пожалуйста, взгляните, — сказал Чичиков показывая ей бумагу, но эдак, несколько издали, дабы не возникнуло бы у нея внезапного желания выхвативши у него из рук сию бумагу изорвать ту в клочки.

— Далее мы видим, что прилагаются, к сей выписке ещё и показания коридорного слуги Осьминожкина Архипа, крестьянина «N»—скаго уезду, записанныя с его слов господином домоуправителем, и скрепленныя тою же домовою печатью и собственноручным подписанием Архипа Осьминожкина, где во всех подробностях даётся описание названной выше госпожи Куроедовой, и того весьма немалого багажа, что пришлось Осьминожкину втаскивать на четвертый этаж. Видать изрядно запарился, бедняга, тем более что наместо законного его пятака, кавалер ваш одарил его одною лишь оплеухою, потому—то сей Осьминожкин и не в силах был ни его, ни вас позабыть, — усмехнулся Чичиков, извлекая на свет Божий еще одну бумагу.

— А вот это у нас, матушка, рассказ дворника Матвея Похлебкина, так же, как вы изволите видеть, должным образом удостоверенный – о том, как неким господином Ноздрёвым, проживавшим в сорок первом нумере в доме Трута, выброшена была на помойку издохнувшая собачонка в красном ошейнике, по которому бронзовыми буковками написано было «Жужу», к чему прилагается и сам ошейник, — и извлекши из карману небольшой сафьяновый ошейник, по которому и вправду что—то было написано блеснувшими во свете свечей буковками Чичиков тоже показал его Наталье Петровне.– А ведь, небось, обещался вам собачонку вашу похоронить, — сказал Чичиков, — а наместо того отправил её на помойку, друг то ваш! — и вновь усмехнувшись, он взглянул в глаза Наталье Петровне, доселе хранившей гробовое молчание.

Надобно сказать, что во всём облике её произошли весьма большие перемены. Уж не стало холодного блеска в глазах и злоба во чертах ея лица сменилась растерянностью, уж губы ея дрожали мелкою дрожью и сделались слышными всхлипывания, всегдашние предвестники обильных дамских слёз, которые впрочем и не замедлили последовать тут же. Поникнувши плечами и уткнувши лицо своё в ладони, она вдруг горько и безудержно разрыдалась и в облике ея уж не оставалось ничего от той грозной обличительницы, коей предстала было, она пред Чичиковым несколькими минутами ранее. Напротив, вид у нея сделался жалкий и подавленный, так что Павлу Ивановичу отчасти даже стало жаль её, и он, качая головою, с укоризною произнес:

— Эх, голубушка, ну он то дурак—дураком, но вы то – женщина! Должны чутьё иметь, а вы, эдак решили со мною — «с плеча рубить». Да к тому же ещё и под мужненою фамилией в нумерах прописались – нехорошо! Ну да ничего, сие и для вас будет наука! А дурня этого скоро позабудете! Это я вам, наверное, говорю. Не пройдёт и месяца, как новый сыщется. На сем позвольте откланяться. Честь имею! — и он собрался было уходить, но сцены, что последовала далее, менее всего мог бы ожидать кто угодно, даже и Павел Иванович.

Наталья Петровна, упавши ему в ноги и обхвативши руками лаковые его полусапожки, принялась обильно поливать их слезами, моля Чичикова сдавленным, прерывающимся от душащих ее рыданий голосом:

— Не оставьте меня, не оставьте, Павел Иванович! Помогите! Одного его люблю! Жизни себя лишу, коли не поможете мне вызволить его! — причитала она, издавая горестные стоны. – Христом Богом молю, только в вашей это власти! Только вы один в целом свете сумеете мне помочь! Ибо не к кому более мне обратиться, не кому открыться кроме вас!.., — и лаковые полусапожки оросили новые потоки горючих слез.

«Однако же, как это её по этому дураку разобрало! Экая ненужная вовсе комиссия. Ведь неровен час, войдёт кто—нибудь – сраму не оберёшься!», — подумал Чичиков, на словах, однако сказавши:

— Ну, будет, будет вам, сударыня! Давайте—ка, поднимайтесь с полу скорее. Ничего в том хорошего нету, чтобы о нём так убиваться. Пустой и негодный он человек! — говорил Чичиков, пытаясь поднять её на ноги, но она ещё крепче обхвативши полусапожки, продолжала молить его о вызволении Ноздрёва.

— Ну хорошо, матушка, как же я могу вам в этом деле помочь? — спросил Чичиков, в конце—концов всё же усадивши её на крытую атласом аглицкую банкетку. – Вот ведь и супруг ваш и прочие светила осмотрели его, послушали речи, какие он вёл, и сочли его, мягко говоря – странным. Да и до сего случая он только тем и занят был, что сам себе яму копал. Вспомните только, каковые он делал выходки. Ну кто, скажите вы мне, захочет по доброй воле подобное терпеть? Кому понравится подобное обращение? Да и сам должен был он отдавать себе отчёт – чем подобные проказы заканчиваются? Вот они нынче и закончились. Так что раньше надобно было ему думать! И вам совершенно незачем сейчас терзать себя и лить по нём слёзы, потому как и для вас подобное тесное знакомство ни чем хорошим могло бы и не закончится.

— Ах, Павел Иванович! Павел Иванович! Он нынче уж всё осознал и во всём раскаялся. И более никогда уж не позволит подобных, как вы изволили выразиться, проказ! Ведь он никого ими не хотел ни обидеть, ни оскорбить, почитая их обычною шуткою… Давеча, когда я навещала его в больнице, он говорил мне о том, что любя всех и каждого беззаветною, братскою любовью – рассчитывал на ответныя чувства и на понимание со стороны своих друзей, на то, что они сумеют оценить весёлый гумор содержащийся в его поступках. Но, увы, люди бывают так черствы!.. Нет, не могу более…, — и она сызнова пустилась в рыдания.

— Хороша же «братская любовь», матушка вы моя, да и «гумор» — хорош! Таковы, что, с позволения сказать, люди не знают куды им от этой его «любви» бежать, и готовы разве что не в щели забиться, словно тараканы! Да и я, признаться, от сего господина немало претерпел, такового, что и вспоминать противно, вот и он пускай нынче потерпит. Не всё же ему над другими, «гумор» шутить! — сказал Чичиков.

— Пусть так, Павел Иванович, пусть так всё и есть, как вы говорите: и зол он, и плох, и глуп! Но только нету для меня никого ближе этого человека во всём белом свете! Поверьте мне Павел Иванович, у меня нынче такое чувство, будто бы нашла я, наконец—то, некую недостающую свою часть. Точно была я до того без рук, либо без ног или же глаз, точно совершенно лишенная членов, до нашей с ним встречи, а теперь, благодаря ему, я уж совершенно другая, и мне акромя него ничего уже в жизни не надобно! — сквозь слёзы говорила она, а Чичиков подумал — «Ну что же, даром что ли похожи друг на дружку словно две капли воды».

— Хорошо, матушка, я помогу! — вдруг неожиданно сказал Павел Иванович. – Но только при условии: что более уж никогда не увижу и не услышу сего господина. Чтобы сидел он тихонечко, точно мышка в норке, и носу никуда оттуда не казал, а тем более посмел бы языком чепуху молоть! В противном случае я так уж его упеку, что и следов от него не сыщется. Вы это ему так и передайте, а я завтра к вечеру уж, думаю, буду готов сказать вам, что от вас, матушка, потребуется. Но, только, вот Ивана Даниловича сюда мешать не станем. Ему до всего этого дела нет.

С этим он и покинул дамскую приемную Натальи Петровны, которая отойдя от слёз припудрила себе носик и щёки, и, не глядя на спустившиеся уже сумерки, принялась поспешно куда—то собираться.

* * *

Следующим вечером Павел Иванович вновь отправился в дом к Ивану Даниловичу. Едва успевши скинуть с себя в прихожей шинель, он велел давешнему лакею проводить его до хозяйки без промедления. Наталья Петровна с нетерпением ждала его в уже знакомой нам приёмной, и поднявши на вошедшего Чичикова горящие надеждою глаза, спросила:

— Ну, что? Как скажете, Павел Иванович?

— Обо всём сумел договориться, голубушка, и всё устроил наилучшим образом, — отвечал Чичиков, и Наталья Петровна облегчённо вздохнувши, словно бы без сил опустилась в кресло, приглашая и Чичикова садиться.

— Дела обстоят следующим образом, — принялся излагать Чичиков, — друга вашего отправят, точно бы переводом, в какую—нибудь заштатную больничку, в какой—нибудь уездный городишко вместе с сопровождающим, али родственником, ежели конечно же таковой сыщется. Сопровождающему лицу, в роли коего, конечно же, выступлю я, выдаются на руки все потребные нам документы, все бумаги, все «истории болезней», и прочая и прочая… Конечно же никаким переводом ваш друг никуда не поедет, а отправится прямиком к себе в имение, где и будет вести себя «тише воды, ниже травы». Надеюсь, это вы с ним уже обсудили? — спросил Чичиков.

— Да, да! Он согласен на все условия! Он настолько переменился в эти дни — сделался молчалив и даже плакал сегодня! — отвечала Наталья Петровна, несколько прослезившись.

— Полно, полно, не о чем тут плакать, лучше бы вёл себя так, как то подобает в обществе, вот и не случилось бы с ним подобной неприятности. Но это все пустяки, а вы лучше слушайте меня внимательно, потому что я ещё не всё вам обсказал, — приступая к дальнейшему изложению плана, с сурьёзным выражением во чертах лица своего, сказал Чичиков. — Разумеется, всё это предприятие необходимо содержать в строжайшей тайне от Ивана Даниловича, и хотя ему нынче уж всё равно — в Обуховской ли больнице помещается ваш приятель, либо в каком—нибудь там Аркадаке, но до него сие никак не должно дойти, по той причине, что здесь в Петербурге уничтожаются все ранее сделанные записи и все формуляры, заведённые на вашего друга, да и бумаги, что переданы будут мне, как мнимому сопровождающему, тоже должны быть мною уничтожены. Но тут, сударыня, мы поступим таковым вот образом – никаких бумаг я конечно же уничтожать не стану, а причина тому одна: дабы господин Ноздрёв всегда помнил, в чьих руках узда от его упряжи; на тот случай, ежели во друге вашем сызнова пробудиться резвость и желание пошутить надо мною какие—нибудь гумористические шутки. Вот таковы условия, сударыня, теперь вы их знаете, вам и решать, — сказал Чичиков.

— И во что станет? — спросила Наталья Петровна.

— На круг выходит в двадцать тысяч, — не сморгнувши глазом и вдвое увеличивши оговорённую им с кем надобно сумму отвечал Чичиков.

— Хорошо, — сказала Наталья Петровна, — у меня имеются кое—какие драгоценности…

— Нет, матушка, драгоценностей ваших никому не надобно. А вот вам, ежели вы и вправду желали бы дельце сие решить скоро, без проволочек, надо будет снабдить меня названной суммою безотлагательно, — сказал Чичиков тоном, отметающим всяческие возражения.

— И как скоро в таковом случае дело решится? — не смея ещё до конца поверить в возможное скорое вызволение своего возлюбленного, спросила Наталья Петровна.

— А как деньги будут, — отвечал Чичиков, — в тот же день, ежели, конечно же, с утра уплатить. Им ведь тоже мало корысти его у себя содержать. Потому как таковых у них целые палаты, и тут ровно по поговорке выходит: «Баба с возу – кобыле легче».

— Сегодня мне уже, конечно же, не успеть, а завтра к полудню деньги будут, — немного подумавши, сказала Наталья Петровна.

— Вот и славно! Стало быть, тогда то и получите вашего ненаглядного, — усмехнулся Чичиков.

— Спасибо вам, Павел Иванович! Никогда не забуду вашего участия! — почти что с искренним чувством произнесла Куроедова.

— Вот на сей случай я бумаги эти и приберегу, — отвечал Чичиков, с чем они и расстались, сговорившись встретиться завтра в первом часу пополудни, в приёмном покое Обуховской больницы.

* * *

На следующий день, в первом часу пополудни, как то и было условлено меж нашими героями, Чичиков вошёл в приёмный покой Обуховской больницы. Шаги его гулко отдавались в той глубокой тишине, что стояла под сводами сего достойного помещения. С вытершейся деревянной скамьи, расположенной у запылённого окна, поднялась ему навстречу женская фигура, облачённая в скромный, тёмных тонов редингот. Лицо сей фигуры, пряталось в тени отбрасываемой обширными полями чепца, но Чичиков, тем не менее, сразу же признал в ней Наталью Петровну. Подойдя к ней поближе, он произвёл целование ея ручки, как надобно заметить, на сей раз не отдёрнутой, а наоборот, протянутой Павлу Ивановичу даже с некоторым изяществом, несмотря на заметное ее дрожание.

— Бодритесь, сударыня, бодритесь, и ничего не бойтесь. Всё сделается так, как то надобно нам с вами, не извольте даже и сомневаться, — сказал Чичиков и, кивнувши на сумочку, что держала она в руках, спросил:

— Надеюсь, деньги уж при вас?

—Да, вся сумма со мною, можете пересчитать, — отвечала Наталья Петровна, передавая Чичикову извлечённый из сумочки увесистый пакет.

— Ну, разве только для порядку…, — отозвался Павел Иванович и, разорвавши синюю бумагу, ту которой обычно пользуются приказчики в мануфактурных лавках, увидел четыре большие пачки, состоящие все из пятидесятирублёвых билетов.

— Здесь ровно двадцать тысяч, как вы и говорили, — сказала Наталья Петровна.

— Вижу, матушка, вижу, — отвечал Чичиков, — но позвольте, однако же, спросить: деньги, я надеюсь, законные, а то не случилось бы какого конфуза, либо беды? — ничуть не смущаясь, адресовал он подобный вопрос даме, на что дама, тоже, в свою очередь не смущаясь, отвечала, что заложила нынче утром кое—что из «безделушек» подаренных ей супругом.

— Вот кстати и закладная записка, — сказала она, показывая Чичикову закладную.

— Что ж, ждите меня в таковом случае здесь, я мигом ворочусь, — сказал Чичиков, и скорым шагом пройдя в тяжёлые дубовые двери, ведущие во глубину больницы, оставил Наталью Петровну одну томиться ожиданием.

Однако ожидание её было недолгим, потому что не прошло и четверти часа, как Павел Иванович воротился. Лицо его светилось довольною улыбкою, да и весь вид его был именно таков, каковым и должен он быть у человека удачно и споро обделавшего свои делишки. Что впрочем и немудрено, потому как десять тысяч, столь просто им заработанные — его доля в деле вызволения Ноздрёва из больничного плена, уютно устроившись в его кармане, грели собою не только его несколько вспотевший от суеты бок, но и самое – душу. Вертя в руках большой серый конверт, в котором, надо думать, и помешались обещанные им давеча бумаги, он подошёл к Наталье Петровне.

— Вот, пожалуйста, сударыня, извольте удостовериться, — сказал Чичиков, показывая Наталье Петровне конверт, — тут всё, о чём меж нами было уговорено. Это — история его болезни, это сопроводительное письмо, по которому наш больной якобы переводится в П—скую губернию, для лечения в какой—то вовсе не существующей больнице. А это, вот тот самый формуляр, что заведён был на него в отделении. Нынче же формуляр у нас, так что можно сказать «и концы в воду». Тем более что и в регистрационной палате заменён уж лист, в котором прописано было его сюда поступление, так что «и комар носу не подточит».

— А скоро ли уж его отпустят? — спросила Наталья Петровна голосом, выдававшим её волнение сполна.

— Да не волнуйтесь вы эдак, голубушка, ведь неровен час и у вас приключится нервный припадок, ежели только не возьмёте себя в руки. Он верно нынче уж в кастелянской, переодевается в своё, так что должен быть, думаю, с минуты на минуту, — сказал Чичиков усаживаясь на скамью рядом с Натальей Петровной, которая прижавши руки ко вздымавшейся от волнения груди, с тревогою во взоре глядела на те самые двери из которых вот—вот должен был появиться обещанный ей Павлом Ивановичем Ноздрёв.

В приёмном покое на несколько мгновений воцарилась та самая тишина, о которой принято говорить, что в ней якобы делается слышным жужжание летающих под потолком мух, но тут надобно сказать, что и мух не было слышно, возможно даже и по той причине, что в больницах имеются куда более привлекательные с их точки зрения помещения, нежели приемные покои. Но вот, довольно внезапно, хотя и протяжно заскрипели петли ведущих во глубину больничных покоев дубовых дверей и из—за них выскользнул некто, в ком Павел Иванович поначалу даже и не признал Ноздрёва по причине произошедших в его внешности поразительных перемен. Обритый наголо, лишённый роскошных своих усов с бакенбардами, ещё совсем недавно столь выгодно оттенявших его налитые, словно яблоки, щёки, тоже, к слову сказать, исчезнувшие и опавшие настолько, что из—за них с нахальностью вздумали торчать уши, неожиданно большие и обильно поросшие волосом, он предстал пред ними жалким, исхудавшим в повиснувшем на нём складками платье, том, что всего лишь неделею ранее сидело на нём как влитое. Но главная перемена, случившаяся с ним, конечно же произошла во чертах его внезапно осунувшейся физиогномии, что словно бы успела уж поблекнуть, вобравши в себя некую, всегда сопутствующую больницам чахлость и бледность от чего лицо его сделалось похожим на лицо человека действительно перенесшего тяжкую и стоившую ему многих жизненных сил болезнь. Глаза сего бедняка, некогда горевшие нетерпеливым и жадным до всяческих утех да забав огнём, нынче и вовсе потухнули, из них исчезнул тот прежний безумный блеск, ранее не покидавший их ни на минуту, и взгляд этот даже показался Чичикову взглядом вполне спокойного и разумного, пускай даже и отчасти, человека.

«Батюшки, — подумал он, — неужто помогло, неужто и вправду вылечили? Вот, поди ж ты, а ведь ругают докторов почем зря!..»

Не проронивши ни звука, точно нашкодивший школяр, Ноздрёв нерешительно приблизился к Чичикову с Натальей Петровной и молча стал подле них. Сопя и опустивши очи долу, он теребил поля щегольской своей шляпы, выданной ему только что в кастелянском покое, не осмеливаясь даже и глянуть на Павла Ивановича.

— Что же это вы молчите, милостивый государь? С дамою хотя бы поздоровались что ли? — усмехнулся Чичиков, от чего взрогнувши, словно бы от испуга Ноздрёв поспешно и послушно в одно время, припал к руке Натальи Петровны, и вдруг неожиданно заплакал горько и не таясь.

Тут, разумеется, не обошлось без слёз и со стороны Натальи Петровны, которая принялась гладить его по некогда кудлатой голове, что—то приговаривая и нашептывая ему на ухо, на что Ноздрёв согласно и точно дитя кивал в ответ.

— Ну, всё, всё! Будет вам сантименты разводить, — с заметным нетерпением проговорил Чичиков. – Ты вот что, братец, послушай—ка лучше меня – в том для тебя выйдет больше проку.

На что Ноздрёв снова вздрогнувши, словно бы от полученного им пинка, оторвался от ручки Натальи Петровны и утеревши слёзы несмело взглянул на Павла Ивановича.

— Так вот же, братец, в этом конверте все твои бумаги, и весь ты в них словно бы на ладони, — сказал Чичиков, тряхнувши у него перед носом уже знакомым нам с вами серым конвертом. — Я решил, что покуда оставлю их все при себе, на тот случай, ежели в тебе сызнова начнет просыпаться резвость, и вздумаешь ты несть на мой счёт всякую околесицу, хотя бы и о «мёртвых душах». Так что смотри же, голубчик, не позабудь об этом. И ещё хочу тебе сказать, что надеюсь на то, что всё произошедшее послужит тебе хорошим уроком, и ты, наконец—то, поймёшь и усвоишь ту простую истину, что не тебе – шуту уездному, со мною тягаться. Это, видишь ли, любезный, не шашки с доски воровать… Одним словом – даю тебе сроку до завтрашнего дня, чтобы убирался ты восвояси и сидел бы там у себя в деревне молча, точно бы воды набравши в рот. Ежели ослушаешься ты меня, и не покинешь Петербурга до названного мною сроку, то завтра же ввечеру сызнова окажешься в прежней же палате, на прежней же койке. Это я тебе более чем верно обещаю! Надеюсь, что ты хорошо понял меня, и мне не потребуется вновь прибегать в отношении твоей персоны ко всяческим карательным мерам?! — сурово глядя на присмиревшего Ноздрёва спросил Чичиков.

— Завтра об каком часе уезжать? — с обречённой покорностью в голосе и всё так же не смея поднять глаз на Чичикова, спросил Ноздрёв.

— Об каком говоришь часе? — точно бы задумавшись переспросил Чичиков и словно бы для верности глянувши на стрелки извлечённых из кармана часов, сказал:

— Нынче уж почитай, что два часа пополудни; так вот завтра, чтобы апосля двух часов в Петербурге и духу твоего не было! Ну как, договорились?

— Договорились, — ещё ниже склонивши обритую голову, отвечал Ноздрёв.

— Что ж, вот и славно! Однако же я думаю, что нам с вами уж пришла пора проститься, потому как меж нами уж нет никаких взаимных интересов. Прощай же, любезный, прощайте голубушка, — сказал Павел Иванович и сдержанно поклоняясь вновь соединившимся любовникам, зашагал прочь, чувствуя, как приятною тяжестью тяжелят его карманы две тугие пачки пятидесятирублевых билетов.

Вечером того же дня собираясь к ужину, в разве что не ставший ему уже родным докторский особняк, Чичиков отдавал помогавшему ему со сборами Петрушке строгие указания – быть начеку и никого из посторонних в комнаты не пускать, а во первую голову Ноздрёва, который по мнению Павла Ивановича вполне был способен сделать в его отсутствие ревизию всем его бумагам, и, конечно же, замечательной, со штучными выкладками шкатулке, хранящей в своём чреве немало важных и заманчивых тайн. Но в конце—концов бумаги в коих нынче сосредоточена была вся будущность, вся судьба Ноздрёва решил взять он с собою, резонно полагая, что так они, в случае чего, останутся целы, и, пригрозивши на прощание Петрушке спустить с того шкуру, ежели что, сунул серый конверт во внутренний карман своего сертука, и отправился к ужину.

Надобно сказать что ужин сей не отличался ничем примечательным. Наталья Петровна так и не вышла к собравшимся в гостиной зале старцам, коим было объявлено, что она часом ранее отправилась с визитом к своей модистке, и верно уж воротится нескоро.

«Знаем мы, к каковой она отправилась модистке…», — думал Чичиков, поглядывая украдкою на Ивана Даниловича, в котором однако не было заметно никаких перемен, из чего Павел Иванович заключил, что бедняга доктор всё ещё находился в абсолютном неведении в отношении давешнего освобождения ненавистного Ноздрёва. Поэтому несколько успокоившись на сей счёт, решил наш герой продолжить свои искания в отношении заклада приобретённых им «мёртвых душ», те, что в связи с переполохом возникнувшем в последние дни из—за фигуры Ноздрёва, были им словно бы отчасти заброшены. Теперь он то уж знал наверняка, что при «правильном повороте дел», возможно было получить за ревизскую душу втрое более обычного, но в наше просвещённое время кажется и дитя ведает о том, что для «правильного поворота дел» надобно и знаться с «правильными людьми» – иначе никакого толку не будет. Вот потому—то и решился Чичиков искать протекции у того самого ветхого старичка в тёмно—синем фраке, что успел тем достопамятным вечером побывать в пленниках у Ноздрёва, и посему, конечно же, как и прочие гости Ивана Даниловича по понятным причинам, весьма благоволил Павлу Ивановичу.

Старичок сей, прозывавшийся попросту — Николаем Николаевичем, на самом же деле был особою весьма непростою, потому как служил прежде начальником канцелярии «Думской Ревизионной Комиссии» и безо всякого сомнения мог помочь Павлу Ивановичу явиться, куда тому было потребно, не простым просителем с улицы, а вроде бы как и «своим человечком». Вот посему—то, не откладывая дела в долгий ящик, Павел Иванович и подступил к означенному старцу со всеми теми любезностями да приветственными словами, на которые, как мы с вами, дорогие мои читатели, знаем, всегда был горазд. Не размениваясь на обиняки, он сразу же приступил к самоей сути того разговора, который, по совести сказать, и был главною причиною нынешнего его визита, а Николай Николаевич слушая излагаемую Чичиковым просьбу, принялся делать некие знаки лицом, те, что должны были означать безусловное понимание им рассказанного Павлом Ивановичем предмета. По окончании сделанной Чичиковым просьбы, он возвёл очи своя к потолку, что, конечно же, свидетельствовало о глубоких размышлениях, в которые погрузился сей могучий ум, после чего уже, переведя взгляд вновь на Павла Ивановича, сказал, прошамкавши беззубым ртом:

— Дело сие не то, чтобы совсем уж невозможное, а скорее чрезвычайно хлопотное, голубчик вы мой. Да и что вам было не обратиться напрямую в ваш Губернский Поземельный Банк? Пошто было отправляться в таковую даль – в Петербург, за тридевять земель?

На что Чичиков, вовсе не бывший расположенным раскрывать кому бы то ни было истинные рычаги и пружины создаваемого им предприятия отвечал, прикинувшись воплощённою простотою, что рассчитывал здесь в столице произвесть сей заклад через Опекунский Совет для той цели, чтобы сумма заклада была повыше, а проценты насколько возможно ниже.

— Опекунский Совет тут мешать ни к чему. Опекунский Совет всё равно сам денег не даёт. Да и откуда у него деньги? Он натурально обратится в тот же Земельный Банк, так что акромя затяжки времени вы, любезный Павел Иванович, ничего иметь не будете, — сказал Николай Николаевич, — но, коли вы уже здесь в столице, то ступайте, в таковом случае, в Земельный Банк сами. Незачем вам в таком разе с Опекунским Советом связываться. Бумаги надо думать у вас все в порядке, вот и проводите заклад самостоятельно – всё быстрее будет.

— Таковой совет, признаться вам, дорогого стоит, да только вот слыхивал я, будто имеются некия пути, что позволяют получить по закладу втрое более той цены, что выплачивается по обычной закладной, — проговорил Чичиков, затаивши дыхание, потому, как сие и была наизаветнейшая часть того разговора, что вёл он нынче с почтенным ревизором, — сами понимаете, достопочтеннейший, что не хотелось бы продешевить, когда есть способы, как избежать убытков. Вот по сией—то причине и отважился обеспокоить вас просьбою, быть советчиком, либо заступником в моём деле.

— Не стану скрывать, тем более что вы и сами о том знаете – таковые пути имеются, да вот только получение подобного закладу и впрямь – дело непростое. Ведь для того, чтобы подобное дельце выгорело, надобно иметь заслуги перед отечеством, либо же какие—никакие отличия. В противном случае, думаю, не стоит и браться. Хотя, признаться, и изыскиваются возможности, но тут, для того чтобы знать наверное, вам, любезный вы мой, лучше переговорить на месте в самом банке. Там ведь они все мастера на подобные штуки, и посему сами и подскажут как сподручнее к вашему делу подступиться.

— Эх, коли бы знать, с кем о подобном то деле перемолвиться — всё было бы проще! Научите, Николай Николаевич, окажите милость, ведь весь свой век за вас молить Бога буду!.. — взмолился Чичиков, разве что не со слезою в голосе.

— Ну, тут—то, как раз ничего мудрёного нету, — отвечал Николай Николаевич. – Можете и от моего имени перетолковать, хотя бы даже и с секретарем Кредитного комитета, Он—то вас как надобно просветит и всему нужному научит. Но, разумеется, Павел Иванович, тут, как вы понимаете, без особого подходу не обойдётся, и пускай секретарь, и невесть какая птица, но и он – человек, и у него тоже свои амбиции имеются…

— Об этом не извольте даже и беспокоиться! Это я, дорогой Николай Николаевич, как нельзя лучше понимаю. Что же тут поделать, ежели таково естество человеков, что им без амбиций никак нельзя. Иначе ведь и не проживёшь в наше—то время! Да и посудите сами, кому охота брать на себя труды по чужим делам, коли из того не будет проку? Так что с этой стороны мною всё будет соблюдено, — проговорил Чичиков вздыхая смиренно и строя во чертах лица своего понимание.

— Ну, вот и славно, — сказал Николай Николаевич, — В таком случае, в любой удобный вам час ступайте в Земельный Банк и спросите там титулярного советника Аяякина. Как я знаю, он всегда с самого утра в присутствии сидит, так что вам мудрёно будет его не застать, он вам всё и растолкует, тем более, ежели будет знать, что явились вы от меня.

Обнадёженный столь успешно завершившимся разговором, к которому Павел Иванович приступал с сомнением и учащённым биением сердца, он ещё несколько времени покружил по гостиной зале, потолкался в её углах, а потом незаметно для окружающих простился с Иваном Даниловичем и отправился восвояси, по той причине, что после разговора с ревизором ничто уж не сулило ему ни малейшего интересу.

Но по возвращении в нумера к Труту Павла Ивановича всё же ожидал сюрприз. То было письмо от Ноздрёва, адресованное нашему герою и Чичиков поначалу хотел было даже пристукнуть Петрушку, коему велено было никого из чужих в комнаты не впускать, но Петрушка отговорился от наказания тем, что сказал, будто письмо сие подсунуто было под дверь нумера неизвестною рукою, а в этом никакой его вины нет, с чем Павел Иванович не мог не согласиться, так что Петрушке на сей раз удалось избегнуть обещанных барином тумаков.

Письмо, которое, скинувши с себя шинель, принялся читать Чичиков, была совершеннейшая абракадабра, сквозь которую лишь местами проскальзывали слова и фразы подвластные разумению, из коих всё же с трудом, но можно было заключить, что Ноздрёв якобы всегда, с самого раннего своего детства, горячее любил Павла Ивановича, почитая того за лучшего из людей, с какими его когда—либо сводила судьба, а посему он вовсе не чаял той «размолвки» (как написано было в письме), что случилась меж ними. Заканчивалось сие послание признаниями в вечной любви и преданности и обещаниями быть Павлу Ивановичу верным другом до самой гробовой доски. Страница, по которой там и сям сидели кляксы, обильно была сдобрена, к тому же, грамматическими ошибками – Буква «Ять» гуляла по строчкам, как хотела, а точки, запятые и восклицательные знаки, которых было столько, что иные места в письме легко можно было принять за изображение частокола, прыгали и скакали повсюду на совершенной свободе.

Дважды перечитавши письмо, Чичиков улёгся на кровать и покусывая уголок Ноздрёвского послания, явно стал что—то обдумывать, а потом, словно бы надумавши, не изорвал листка, как того вполне можно было ожидать, но сложивши его вчетверо спрятал на дно своей шкатулки вместе с остальными бумагами, имевшими касательство до Ноздрёва. После чего уже вытребовал у призванного им коридорного чаю с горячими ватрушками, к коим были присовокуплены ещё и блины с какою—то припёкою, и лишь покончивши с принесённой коридорным снедью, отправился почивать.

До самого утра Павел Иванович спал спокойным и безмятежным сном, каким обычно удаётся забыться лишь счастливцам, вполне довольным своею жизнью, либо очень спокойным и уравновешенным людям, и сон его был настолько крепок, что он даже не слышал, как среди ночи кто—то бегал по коридору, стуча о пол босыми пятками, как плакала некая женщина, где—то за стеною, и как истошно вопя, звали доктора. И лишь пробудившись поутру, уже о десятом часе, он узнал от Петрушки, что в соседнем нумере кто—то наложил на себя руки, повесившись ночью на снурке.

От подобного известия всё тело Павла Ивановича проняло мелкою дрожью, а в сердце кольнуло тонкою и больною иголкой, что словно бы так и засела где—то там во глубине его груди. Поднявши на Петрушку испуганные глаза, он спросил его с дрожью в голосе:

— А кто был таков, часом ли не знаешь?

— Никак нет, барин, не знаю. Только вот сказывали, будто кто—то сбежавший из «жёлтого дому», — отвечал Петрушка, а сам не видал, не знаю, потому и врать не хочу.

«Этого не может быть, чтобы из «жёлтого дому»! Да и зачем было ему?! Зачем было ему?!..», — забилось и застучало у Чичикова в голове, и он, чувствуя, как задрожали его пальцы мелкой дрожью, сказал Петрушке:

— Так, не мешкая собираться! Потому, что мы съезжаем сей же час, и чтобы у меня враз было всё готово, как я вернусь! — бросил Чичиков вскакивая с постели и накинувши кое как на себя сертук, поспешил в первый этаж, в контору, с тем, чтобы расплатиться.

«Не приведи Господь, ни сегодня, завтра начнется следствие, — думал Чичиков, — ведь, как пить дать, меня притянут, потому, как видывали нас с ним вдвоём не раз – откуда он только, прости Господи, взялся на мою голову. А там и Обуховка, и участие моё в его вызволении — всё вылезет наружу и тогда уж мне, конечно же, не поздоровится. Потому, что во всё примутся вникать, все бумаги мои перекопают, и тогда уж точно выйдет мне Сибирь со всеми моими «мёртвыми душами». Нет! Бежать, бежать, не откладывая ни на минуту! И ведь, как, собака, подгадил! И именно в то время, когда у меня уж, кажется, и ходы нужные появились до банка. Только и оставалось, что воспользоваться протекцией Николая Николаевича, и нанесть визит, так нет же — вот вам, Павел Иванович, кушайте фигу на прованском масле! И наместо того, чтобы обделывать дела, как оно потребно, мне нынче придётся спасаться бегством, потому что, видите ли, кому—то взбрела в голову фантазия вешаться на снурке! Воистину — нечистая сила поставила его на моём пути! Но нет, врёшь, меня так просто не взять!..», — думал Чичиков, стучась к управляющему.

Счёт, выставленный управляющим, был огромен! В нём проставлено было всё – оплата и за нумер, и за воду, и за дрова, и за постой коляски, и за лошадей, и за овёс, и за Селифана жившего при лошадях, так, будто и он сей овёс тоже жевал. Но Чичиков не стал торговаться. Не тратя времени даром, он расплатился без лишних слов, попросивши управляющего распорядиться по—поводу его экипажа. На вопрос о том, куда он намерен путь держать, Чичиков отвечал весьма расплывчато, что, дескать отправляется он нынче на север в Архангельскую губернию, по особенной важности делам, вероятно таковым образом намереваясь навести на ложный след возможную погоню. Со своей стороны он не сделал решительно никаких расспросов относительно ночного происшествия. Довольно было и того, что всего лишь днями он выправил у домоуправителя справку касательно жильцов, проживавших в сорок первом нумере. Думая сейчас об этом, Чичиков ощущал неподдельные страх и досаду.

«А как и вправду вздумают увязать одно с другим, — промелькнула в голове его ещё одна тревожная мысль, — Господи, что же это тогда будет?!»

Тут же, подстёгнутый сей мыслью бросился он назад к себе в четвёртый этаж с тем, чтобы поторопить Петрушку, но когда, запыхавшись, вбежал он в свой нумер, Петрушка уж был готов, разве что оставалось уложить ему какие—то один или же два пустяка и тогда точно можно было бы отправляться в путь. Тут же зван был Чичиковым и коридорный, для того, чтобы в один приём снесли бы они вместе с Петрушкою, пусть и небольшой его багаж, но всё же требующий, как оказалось, четырёх рук. Коляска уж поджидала их у подъезда. На сей раз не сыскалось у Селифана никаких проволочек и Чичиков, взобравшись в неё и откинувшись на сидения своего экипажа, только и бросил что – «Погоняй!», а сам, натянувши до упору складной верх коляски, забился в угол, хоронясь от любопытствующих взоров, что начинали мерещиться ему чуть ли не повсюду.

Когда миновали они с добрый десяток улиц, оставивши позади злополучный Трутов дом, решился, наконец, Павел Иванович перевесть дух, потому как место, в которое они попали, петляя проулками да проходными дворами, являло собою обычный Петербургский задворок и посему выглядело тихим и глухим. С одной стороны сего задворка помещался какой—то чахлый и замусоренный по весне сквер, подпиравший собою глухую каменную стену большого дома, а с другой сквозь ворота проходного дворика отсвечивала вода некоего канала, какого – Павел Иванович не знал. Пытаясь успокоить свои вконец было расстроившиеся нервы, Чичиков принялся обдумывать приключившееся с ним происшествие, и то, каковым образом лучше было бы повесть себя в сложившихся непростых обстоятельствах. С одной стороны ему как будто надобно было без промедления убираться из Петербурга, но и то предприятие, что забрало у него уже часть жизни, тоже необходимо было продолжать.

«Ну, в чём тут моя вина, коли кому—то вздумалось лезть в петлю? Чего мне бояться?..», — говорил он себе, так, словно бы пытался заговорить подобным манером беспокойно стучавшее у него в груди сердце. Но сердце отвечало ему другое – оно говорило Чичикову, что вина его видна совершенно ясно, и стоит лишь потянуть за ниточку, коей и являлась та злополучная выписка из домовой книги, стоившая ему пяти рублей, как тут же, словно бы сами собою выскочат и проживавшая в доме Трута Наталья Петровна, и Ноздрёв, и вся история с Обуховской больницей, и консилиумом, к которому и он приложил немалые усилия, а там, того и гляди, выползет на свет, точно прятавшаяся в подземелье гадина, что соскучилась по солнышку, и его история, в которой смешаются в одну кучу и бараньи тулупчики, прятавшие под собою брабантские кружева, и «мёртвые души» распирающие его со штучными выкладками шкатулку, и поддельное завещание миллионной старухи, всё снова всплывёт на поверхность, и тогда уж ему действительно не поздоровиться.

Однако сии разумные увещевания сердца недолго тревожили ум нашего героя, совсем скоро в нём возникло и другое чувство, всё с большей настойчивостью принявшееся заявлять о себе, и чувство сие было всегдашнее стремление Павла Ивановича к выгоде, по существу служившее для него ни чем иным, как путеводною нитью проходящей через всю его полную приключений жизнь. И, конечно же, под его влиянием решил Чичиков искусить свою судьбу ещё один раз, резонно полагая, что персону его вряд ли стерегут уже на всяком углу каждой петербургской улицы, с чем и решил отправиться на встречу с титулярным советником Аяякиным.

Для того же, чтобы сохранить хотя бы какую—то секретность в передвижениях, и не мелькать своею коляскою по улицам, велел он Селифану с Петрушкою, дожидаться его, не сходя с места, в сих тихих задворках, а сам, пройдя проходным двориком сквозь который светила сиявшая под весенним солнцем гладь «безвестного» канала, кликнул извозчика, что подвернулся весьма к случаю, и надвинувши на глаза картуз и пряча лицо в воротник шинели, отправился пытать счастья в Государственный Земельный Банк.

Дорогою он несколько раз крепким словцом ругнул Ноздрёва за те обстоятельства, в кои был ввергнут он ныне страшным и безбожным его поступком, но в то же время Чичиков чувствовал, что не может всерьёз сердиться на этого бедняка, которого он точно уж погубил. Наверное, сие проистекало отчасти и из—за большой впечатлительности нашего героя, разве что не впервые в жизни столкнувшегося с подобным происшествием, способным вызвать у каждого в душе страх, сумятицу и переполох. Хотя надо признаться, что подобные происшествия вовсе не редкость в Петербурге. Здесь они случаются весьма часто, и наша столица, превосходящая прочие мировые столицы славою и величием, богата и на подобные случаи. То проигравшийся в пух и прах офицеришко, которому нечем заплатить карточный долг пустит себе пулю в лоб, то несчастливый любовник наглотается либо мышьяка, либо какой другой дряни, а то и просто спасаясь от сварливой жены и «дружелюбных» своих домочадцев шагнет с крыши дома на каменную мостовую, словно бы надеясь таковым образом освободиться от опостылевшей жизни и улететь в синие небеса, жалкий, затёртый человечек с семьюстами рублей годового жалованья. К слову сказать, не замечали ли вы, господа, такого удивительного и никак не объяснённого наукою факта – чем меньше достаток, тем более он прижимает к земле своего обладателя, будто непосильная, тяжкая ноша.

Добравшись наконец—то до Земельного Банка, и велевши извозчику дожидаться его, по той причине, что ему трудно было бы одному отыскать тот задворок, в котором оставил верных своих Селифана с Петрушкою, Чичиков первым делом решил справиться у привратника о том, как отыскать ему в сем обширном здании Кредитный комитет, надеясь встретиться там с Аяякиным, обещанным ему вчера на ужине у Ивана Даниловича. Но и тут ждало его разочарование – оказалось, что Аяякин захворал, а вместо него принимает некто Коловратский, тоже титулярный советник и тоже секретарь. Воистину день сей был немилостив к Павлу Ивановичу, но, несмотря на подобную, столь неудобную для нашего героя комиссию, он всё же решил нанесть визит означенному секретарю, втайне надеясь, что и ему должен быть известен старичок Николай Николаевич, пусть нынче и пребывающий в отставке. Посему попросил он служителя провесть его в какую надобно залу, поразившую его великолепием мраморов, паркетов и множеством усердно машущих перьями чиновников. Служитель указал Павлу Ивановичу на нужного ему титулярного советника, что сидел в углу залы за отдельным столом и прилежно что—то записывал в некий серого цвета формуляр. Несмотря на свой совсем нестарый ещё возраст, чиновник сей был абсолютно лыс и как можно было судить – худ и долговяз. На тонком птичьем его носе сидели круглые стёклы очков, а сквозь узкую полоску рта высунулся и был виден бледный кончик розового его языка, как надо думать немало помогавший при заполнении бумаг своему обладателю.

Несколько робея, Чичиков приблизился к заветному столу, над которым склонился столь усердно предававшийся своим обязанностям чиновник, но тот, сделавши вид, будто не видит посетителя, ещё ниже согнулся над столом, правда язык им был тут же убран за тоненькие, в ниточку, губы, а всё лицо сделалось точно бы обрамлённым рамою сердитого и сосредоточенного внимания к целиком забирающей его работе. Павел Иванович кашлянул было в кулак, дабы лучше сделалось видным его присутствие, и сказал:

— Простите меня великодушно, любезнейший, за то, что осмеливаюсь, так сказать, вторгаться в наиполезнейшие труды ваши, но коли бы не нужда, ни в коем случае не осмелился бы вас обеспокоить…

На что секретарь молча и не поднимая птичьего носу от бумаг, ткнул обгрызенным пером в сторону стоявшего тут же стула, и продолжил свои занятия. Так, в молчании, сопровождаемом стоявшим в присутствии треском перьев, прошла минута, другая, прежде чем Чичиков осмелился произнесть:

— Я, собственно, рассчитывал переговорить с господином Аяякиным, но служитель сообщил мне, что на беду тот захворал, посему—то я и решился обратиться за советом к вам, потому как думаю – это всё равно. Ведь господин Аяякин тоже дела моего не знает, я ведь наведываюсь к вам в присутствие в первый раз.

Сие замечание Чичикова также сопровождаемо было молчанием, посему сделавши в словах небольшой перерыв, Павел Иванович вновь попытался было завязать разговор.

— Мне рекомендовано было перетолковать о моём деле с кем—нибудь из вашего комитета Николаем Николаевичем – прежним начальником канцелярии Думской Ревизионной Комиссии, не изволите ли вы, любезнейший, знать сего господина?

Тут секретарь впервые сделал попытку оторвать было нос свой от бумаг.

— Имею счастье!.. — сказал он, но по тону, коим он это произнёс, Чичиков понял, что он как раз и не почитал подобное знакомство за большое счастье.

«Однако же, как же это я неудачно сегодня сюда зашёл, — подумал Чичиков, — и впрямь надо было дожидаться Аяякина.»

Он уже обдумывал, под каким бы благовидным предлогом покинуть ему присутствие Кредитного комитета, когда секретарь, покончивши с упражнениями в чистописании, ухватил вдруг бумаги, положенные Чичиковым в углу стола и принялся их читать. Прошло ещё несколько времени, в которое изучаемы были купчие, совершённые Павлом Ивановичем, после чего секретарь, глянувши на него поверх круглых своих стёкол, спросил:

— Как пологаю, речь идёт о закладе?

— Именно так, милейший – о закладе. Посему собственно и решился на то, чтобы обеспокоить вас своею…, — начал было Чичиков, но секретарь живо укоротил этот его порыв, заявивши с возмущением во взоре, блещущем сквозь круглые стёклы очков:

— Как же это вы, милостивый государь, решили крестьян закладывать, ежели за них подати ещё не уплачены?

На что Чичиков принялся сбивчиво и краснея объяснять секретарю, что желал бы прежде заложить крестьян, а затем уже с полученных сумм и оплатить подати, потому как иначе к этому у него нет никакой возможности, ибо лишён средств, потребных на поддержание самоей жизни, а сам при этом подумал:

«Господи, это надобно сразу же всё таковым вот образом испортить!»

Секретарь же, точно не слыша всех этих направленных до него жалобных призывов, глянул в бумаги ещё раз и сказал, покачивая своею лысою головою, словно бы хороня сим отрицающим жестом все пустые надежды Павла Ивановича:

— Да к тому же и без земли! Нет, милостивый государь, и речи быть не может, и не рассчитывайте даже!

Что было тут делать бедному Павлу Ивановичу, которого тут же прошибло холодным потом. Он попытался было разжалобить секретаря упоминаниями и о незначащем черве мира сего, коим будто бы являлся, и о барке, гонимой жестокими волнами, вспомнил о многих врагах не единожды покушавшихся на святая святых – жизнь нашего героя, и доведших до сегодняшнего плачевного положения, когда спасти его может разве что один заклад в казну, но секретарь оставался глух ко всем этим обращенным до него зовам. Отложив в сторону бумаги, поданные ему Чичиковым, он снова вернулся к переписыванию формуляра, даже не глядя на потевшего со страху просителя, и лишь когда, прикрывши ладонью, Павел Иванович подсунул под один из лежавших на столе листов легонько хрустнувшую, свежую ассигнацию, секретарь тот час же переменился. И в лице его, прежде отстраненно—хмуром, и во всей долговязой фигуре, состроились вдруг такое радушие и такая приятность, что засияли даже сидевшие на его птичьем носе кругляшки очков.

— Ах, простите, — сказал секретарь, сызнова поворошивши бумаги Павла Ивановича, — я признаться, проглядел то обстоятельство, что крестьяне куплены вами на вывод. Это, конечно же, несколько меняет дело.

— Научите, голубчик, научите, — запел тут Чичиков сладким голосом, поглаживая ладошкою сукно зелёного секретарского рукава. – Научите, отец родной! Век за вас Господа Бога молить буду, и малым деткам своим накажу, — пел Павел Иванович.

— Ну, хорошо, — согласился секретарь, в задумчивости покусывая перо. – Стало быть на вывод в Херсонскую губернию… Так, так, так!.. Знаете—ка, сударь вы мой, нам с вами надобно будет поступить вот каковым манером. Нынче у нас тут большие строгости в отношении правильного оформления бумаг, поэтому вы уж потрудитесь, обязательно, доставить свидетельство за собственноручным подписанием капитана—исправника о том, что крестьяне ваши, дескать освидетельствованы. Да и само переселение, тоже надобно будет оформить, как положено – по суду. И самое главное – из Херсонской губернии, от тамошнего капитана—исправника тоже свидетельство приложить, о том, что переселение сие состоялось, а то, сами знаете, милостивый государь, крестьяне, ведь они мрут дорогою.

Услыхавши такое, Чичиков, признаться, впал в уныние. Он совершенно понял то, что ему нечего рассчитывать на скорые деньги, и что сделанное им дело всего лишь – полдела, а полдела, покуда впереди. Впереди ещё все эти путешествия по капитанам—исправникам и по пыльным уездным судам, где надобно будет выправить ему целый ворох бумаг, для того, чтобы лишь только подступиться к тем деньгам, что он уже разве не почитал своими, и словно бы чуял их где—то совсем рядом, так, что руки его уж готовы были хватать их горстями. Но, несмотря на всё то смятение чувств, что охватило нашего героя, он всё же нашёл в себе силы для того, чтобы улыбнуться, наместо того чтобы сидеть с кислою миною, и, склоняясь доверительно к секретарскому плечу, спросил:

— А скажите, многоуважаемый, верно ли я слыхивал, что имеются некие возможности в получении закладов больших, нежели обычные, и не были бы вы столь любезны, чтобы просветить и меня на сей счёт?

На что секретарь, приподнявши краешек того листка, под которым мирно притаилась ассигнация, поглядел в глаза Чичикова с приязненною улыбкою, и Павел Иванович, не мешкая, достал ещё одну хрустнувшую бумажку, которая тут же отправилась за своею товаркою под листок.

— Что ж, — сказал секретарь, — возможность получить за ревизскую душу до шестидесяти процентов ея стоимости, действительно имеется, но на то должны быть определённые мотивы…

— И каковы же мотивы? — не удержавшись, спросил Чичиков.

— О, весьма разнообразные! Такие, например, как всевозможные заслуги перед отечеством, ордена, воинския награды… Многое…, — отвечал секретарь.

— Ну, а ежели ничего из сказанного только что вами не имеется, как быть тогда? — снова спросил Чичиков.

— Не имеется, так сделается, — сказал секретарь, для пущей важности прикрывая глаза.

— И во много ли станет?.. — сделал ещё одну попытку Павел Иванович, решивший узнать как можно более об этой стороне своего дела.

— Да в сущие пустяки. От двух до пяти процентов от искомой суммы, — отвечал секретарь с улыбкою, какую обычно делает фокусник, только что поразивший публику приятным сюрпризом.

— Что же, это вполне по Божески, — начал было Чичиков, — я признаться был бы рад…

Но секретарь, не дослушавши его, сказал:

— Ну, вот и отлично! Выправите, какие надобно бумаги, и приезжайте.

— А вы не позабудете о моём дельце, и о нашем с вами разговоре? — заволновался Чичиков.

— Не позабуду, — отвечал секретарь, сызнова приподнимая уголок заветного листка, и третья бумажка проследовала за двумя предыдущими.

Покидая Земельный банк, Павел Иванович, конечно же, весь был под властью мыслей о предстоявших ему новых путешествиях, и многих усилиях, ждавших его впереди. Ему страшно было вообразить то, каковых трудов потребует от него затеянное им предприятие с «мёртвыми душами», покуда обернутся они в тугие пачки ассигнаций, которых давно уже жаждала его душа. С унынием думал он сейчас о том, что ему всё одно, придётся сызнова возвращаться в те места, из коих он совсем ещё недавно спасался бегством, пытаясь укрыться и от позора, и от крутого княжеского гнева. Но вот прошла минута, другая, и проснулось в нём новое, радостное чувство, погасившее все, вздумавшие было ожить в его сердце страхи. Он думал сейчас, разве что не с ликованием, о том, что за свои тысячу с лишком «мёртвых душ», сумеет получить никак не менее полумиллиона рублей.

Кликнувши извозчика послушно дожидавшего своего седока тут же, неподалеку от банка, Чичиков велел отвезти себя для начала в М—скую улицу, для того, чтобы проститься с доктором Иваном Даниловичем, а затем уж возвращаться к тем задворкам в коих оставил он свою коляску.

«Вот и ладно, что так всё вышло, — думал он, — всё одно надо было уж уезжать из Петербурга, и то дело – к чему мне здесь деньги то проедать. Это надо же завести у себя такие цены, что просто не укладываются в голове!», — ругнулся он, вспомнивши давешний счёт, выставленный ему домоуправителем, и сие лишь усилило его побуждение к отъезду.

Подъехавши к дому, в котором жил доктор, Чичиков, вновь велев извозчику дожидаться, принялся звонить в колокольчик, дёргая за свисавший у двери снурок. Но ему так долго не отворяли, и Павел Иванович уж решил, что заехал неудачно, по той причине, что никого не сумел застать дома. Он собрался, было уже отправиться восвояси, когда в прихожей возникнуло какое—то шевеление, загремели запоры, зазвякали цепочки и лишь, затем двери дома распахнулись. Однако наместо привычного уже Чичикову молодого с усиками лакея, его встречал сам Иван Данилович. Вид у него был довольно жалок – небритое лицо осунулось, под глазами легли тёмные круги, от чего заметнее стали немалые уж его годы.

— Ах, Павел Иванович, Павел Иванович! — обречённо взмахнувши рукою и со слезою, дрожащею в голосе, проговорил он наместо приветствия, впуская Чичикова в дом.

— Что с вами, Иван Данилович? Что стряслось?! — с испугом спросил Чичиков, в чьей голове тут же родилась мысль о том, что не связаны ли эти настроения доктора с Ноздрёвым и приключившейся с ним давешней ночью бедой.

— Ах, и не спрашивайте, Павел Иванович! Такое горе, такое горе! Кому другому и не сказал бы, а вам откроюсь, потому, как вижу в вас друга истинного, — отвечал доктор, провожая Чичикова в гостиную и с тоскою высмаркиваясь в изрядно измятый уж носовой платок.

Не сменяя тревоги во чертах лица своего, Чичиков уселся на предложенное ему Иваном Даниловичем место, а тот уже не таясь принялся сморкаться далее, сопровождая сие занятие потоками горючих слёз.

— И представить себе невозможно, того, что случилось! И вообразить того – что за беда! — плакал доктор, и Чичиков не на шутку струхнувши, подумал о том, что не случилось ли чего плохого и с Натальей Петровной, не наложила ли и она на себя рук с горя, но то, что довелось ему услышать, сделалось для нашего героя совершеннейшей неожиданностью.

— Сбежала от меня, голубушка моя, — продолжал плакать доктор, — сбежала с этим прохвостом, с Ноздрёвым! Всего только, как за четверть часу до вас и уехала! Собрала все свои вещи и уехала! А негодяй сей, поджидал ее в коляске под окном!..

— Как с Ноздрёвым?! — опешился в свою очередь Павел Иванович, искренне всё утро почитавший Ноздрёва покойником. — Разве он не…

— Нет, не в больнице, — отвечал доктор, не знавший направления мыслей Павла Ивановича, и не давший ему закончить фразы. – Уж выпустили! Сочли, будто бы, наш диагноз ошибочным, и отпустили подчистую. Набралось там выскочек из молодых. Нас, стариков и знать не хотят. Вот и решили насолить. А он и увёз мою голубушку, — вновь пустился в плач Иван Данилович.

«Однако позвольте! Это, стало быть, он жив, — подумал Чичиков, — а я то – простота, чего себе вообразил, каких страхов на себя нагнал! Ну да, видать приключилось нынче ночью что—то в доме у Трута, но почему же это я решил, что сие должно было случиться именно с ним; и на тебе — пустился наутёк. Хотя, с другой то стороны, какой у меня ещё резон оставаться здесь в Петербурге, не гулять же я сюда приехал? Надобно и далее дело обделывать. А это они там, в больнице, ловко придумали про диагноз. Отвели старичкам глаза, теперь они уже и не сунутся более, не их, стало быть, это дело!»

Так думал Павел Иванович, и мысли его сопровождаемы были обильными сморканиями и горестными стонами несчастного доктора, то воздевавшего руки к небесам, то ронявшего их в бессилии, но Чичикову уж было не до его горя. Известие о том, что Ноздрёв жив, жив настолько, что в силах даже свозить из дому чужих жен — воодушевило Павла Ивановича. Он чувствовал, что словно бы огромный камень отвалился у него от сердца, которое тут словно бы затрепетало от вошедшего в него ощущения совершенной свободы. Впереди уж маячила пред ним дальняя дорога, та, что должна была привесть нашего героя к долгожданному и желанному состоянию, уж все помыслы его были обращены на неё, поэтому и, ответивши что—то невпопад на вопросы сделанные доктором, искавшим у него советов, Чичиков наскоро простился, и нисколько не успокоивши Ивана Даниловича, покинул, сей дом для того, чтобы, не теряя времени даром отправляться в новое путешествие.

«И поделом ему, — думал он, уже садясь в коляску, — незачем было жениться на молоденькой! Однако с другой стороны, это положительно хорошо, что вздумалось мне заехать проститься с Иваном Даниловичем. Не то пребывал бы я в полнейшем неведении в отношении Ноздрёва, да так и шарахался бы в сторону от каждого случайного косого взгляда... Надо же, и случится ведь порою такое, что застит глаза точно бы пеленой, так, что и правды не разберёшь, и всякую мелочь, всякий вздор почитаешь, чуть ли не покушением на собственную свободу. А ведь, если задуматься, то проистекает подобное из того простого факту, что приходится всю жизнь ходить «дорожками кривыми» — по словам того же Муразова, дай Господи ему поболее здоровья, до «прямых» так запросто не добредёшь! Ну да ничего, ничего, скоро уж совершенно, что на «прямые дорожки» выйдем, да затопаем по ним своими ножками, так, что пыль взобьём столбом!…», — думал Павел Иванович, с неким возникшим в сердце умилением.

Он почувствовал тут горячую нежность и уважение к собственной персоне, за то огромное богатство, которого сумел уже почти достигнуть одною лишь силою мысли своей и характера, но чувства эти мешались с не менее горячей и острой жалостью к себе столь много претерпевшему на том жизненном поприще, где радость была, увы, но не частой гостьей. Слёзы, было, набежали ему на глаза, но он смахнул их рукою, подумавши о том, что в какой уже раз сумел вырваться из объятий словно бы преследовавшей его по пятам бедности, благодаря своим недюжинным смекалке и терпению, и рассуждение сие заметно укрепило его. Пускай нынче ему предстояли ещё немалые усилия к достижению заветной цели – что ж с того? Чичиков знал теперь уж наверное, что цель сия не избегнет его, и он сумеет достигнуть до всего того, о чём ему нынче лишь только мечталось – и поместье с усадьбою, и богатый дом в городе, и выезд, отборный, состоящий из одних только десятитысячных рысаков, всё это в точности сбудется в его жизни, в том у него уже не было ни малейшего сомнения.

«А захочу, фабричёнку какую себе заведу, — думал Павел Иванович, — а что, чем мы хуже других? Продам, к примеру, то же Кусочкино – вот уже и до миллиону недалеко. Стоит ведь только пальцем пошевельнуть и миллион – тут как тут, разве что на бери да кушай его с маслом!..»

Тут на глаза ему попался стоявший в углу у проезжей части улицы худой, замызганный мальчонка, в фуражке со сломанным козырьком, торговавший газетами. Кликнувши его, Чичиков взял себе свежий нумер «Русского инвалида», всегда гораздого до всяческих сплетен да слухов, надеясь обнаружить в нём разгадку таинственных событий, произошедших нынешней ночью в доме у Трута. Не глянувши на прочие страницы, он развернул ту из них, где обычно помещались сведения из полицейского ведомства, и тут же в глаза ему бросился напечатанный крупными буквами заголовок – «Происшествие в доходном доме», украшенный к тому же ещё и черепом, обвитым веревкою. Сей замечательный заголовок и предварял рассказ о событии, которое герой наш умудрился проспать нынешней ночью.

Из статейки помещённой ниже, написанной, как показалось Павлу Ивановичу весьма дельно, следовало, что некто — офицер, бывший в чине поручика, чья фамилия указывалась всего лишь в трёх буквах, разделённых, как то и водится, чертою, проживавший в четвёртом этаже доходного дома Трута в сорок пятом нумере, то есть почти что рядом с комнатами Павла Ивановича, проигрался «в пух и прах», потративши при этом казённые деньги. По сей причине он принялся пить горькую, потому как иных выходов для себя не видел, но в самое короткое время допился до того блаженного состояния, что прозывается «белою горячкою», после чего уж принялся буйствовать, за что и был свезён в смирительный дом на «Пряжку». Однако пробыл он там недолго. Ему каким—то образом, о котором ничего не говорилось в заметке, удалось не только выбраться на свободу, но и добраться до нумеров Трута, где должны были оставаться у него какие—то вещи. Но, конечно же, ничего из своих вещей наш бедняк в нумерах не обнаружил, «потому, что они были снесены в кладовую прислугою», во всяком случае, так говорилось в статейке. Не найдя своих вещей, он впал в настолько сильное отчаяние, что не заметил даже мирно спавшей на кровати некой саратовской помещицы, занявшей сей нумер двумя днями ранее. А на место неё, на беду свою, сумел рассмотреть свисавший у изголовья кровати снурок, чей вид совершенно уж вывел из равновесия несчастного поручика. Снурок сей, понят был им как ещё одно, последнее оскорбление, нанесённое ему судьбою, потому как вместе со всеми остальными вещами у него исчезнули и пистолеты, с помощью которых он и надеялся поставить благородную точку в своей, так неудачно сложившейся жизни, из коей сейчас не мог даже и уйти как то и пристало офицеру – пустивши себе пулю в висок. Глядя на глумливо свисавший с потолка снурок, поручик, в порыве последнего отчаяния, вскарабкался на постель, а вернее сказать на спину почивавшей в сей постеле саратовской помещицы, и, не обращая внимания на огласившие нумер ея вопли, которые вполне вероятно мог счесть за продолжение своего горячечного бреда, принялся вязать вокруг своей шеи петлю. Однако вопли эти и послужили причиною тому, что, как говорилось в заметке – «жизнь его ныне находилась уже вне опасности, и доктора надеялись на скорейшее его выздоровление», потому как перепуганная насмерть помещица перебудила всех, кто был в тот час в доме Трута, выключая одного лишь Павла Ивановича, и тем самым спасла поручика от неминуемой гибели.

«Ну, вот и слава Богу!», — подумал Чичиков и перекрестясь оставил газету, тем более что они уже подкатили к тем самым задворкам, в которых и должны были дожидать Чичикова Селифан с Петрушкою.

Ах, Павел Иванович, Павел Иванович! Не знал он, к несчастью, того, о чём известно почитай всякому из обывателей нашей Северной Пальмиры, и что всякого же обывателя заставляет сторониться и избегать каких бы ни было задворок и подворотен — пускай и таких, к которым примыкает либо сквер, либо пролегающая, где—то через два дома большая улица. Потому как обыватель знает, что ничего хорошего не ожидает его в подобном пустынном месте, где с ним может приключиться любая беда. Что ж поделать – таков он, этот великий город, сверкающий своими великолепными витринами, что скрывают, порою, за собою, мрачные и опасные подвалы, в коих обитает публика настолько разношёрстная, что её просто невозможно бывает отнесть к какому бы то ни было сословию, посему и зовущаяся, промеж законопослушных и добропорядочных соотечественников наших – «сбродом».

Господа, кто бы из вас знал, как не люблю я Петербурга, и как устал я живописать его, посвятивши сему занятию вот уже третью главу заключительной части моей поэмы, наместо того, чтобы покончивши с этим занятием, покатить в компании с моим героем по земле, всё далее уходящей из весны в лето, навстречу благодатному теплу, идущему сюда на север из южных наших губерний. Где уже, наверное, оделись зелёною молодою листвою леса и рощи, полные звонкого птичьего гомону, запестрели весенними первоцветами поля, над которыми носятся пробудившиеся от зимнего сна пчёлы, спешащие ко ждущим их цветам, а в тёплом, ломающемся воздухе, идущем от прогревшейся уж земли, порхают яркие бабочки, либо гудят громко и басовито, так, что всякому тут же сделается понятным – серьёзное насекомое полетело, цветные, сверкающие под солнечными лучами жуки. И всё это весеннее великолепие проснувшейся и бурлящей земли, стремящейся к тебе навстречу, наполняет душу твою восторгом, и тогда ты вдруг понимаешь, какое же это счастье — быть допущенным по Божьему соизволению и милости к тому, чтобы любоваться всеми этими бесценными, зовущимися жизнью, сокровищами. А весенние ночи, проведённые в дороге, когда уж можно спать, не запахивая полости, а всего лишь зарывшись в тулуп до подбородка, вдыхая ни с чем не сравнимые запахи ночной земли, что, мешаясь с овчинным, идущим от тулупа духом, способны успокоить самые расстроенные нервы, и навеять сладкий похожий на счастье сон, исцеляющий самую измученную лютой бессонницею и тоскою душу. Наутро же бодрость и свежесть переполняют тебя, и ты чувствуешь, как каждый удар сердца, каждый глоток воздуха точно бы напитывают все твои члены радостью и здоровьем, наместо горячки и чахотки, что кружат непрестанно в пахнущей плесенью, задохнувшейся петербургской атмосфере.

В задворках, куда воротился, полный решимости действовать далее, Павел Иванович было пусто! Ни коляски своей, ни Петрушки с Селифаном он там не увидел, так что поначалу он даже было, решил, что обознался и это вовсе не тот задворок, где оставил он всё свое достояние. Но извозчик, побожась, заверил Чичикова, что это именно то самое место, где Павел Иванович подрядил его для поездок по Петербургу.

— И не сомневайтесь, барин, здеся я вас и взял, именно, — сказал он, произнося последнее слово так, что сразу делалось видным, как горд он знанием сего господского словца.

— Ничего не понимаю, и куда это они могли подеваться, — недоумевал Чичиков, оглядываясь по сторонам и разводя руками.

— Знамо, куда! Убёгли! — отвечал извозчик, которому сей случай казался совершенно ясным.

— «Убёгли»! — передразнил его Чичиков. — Куды им бежать? Им и бежать некуда. Да и незачем. Катаются, как сыр в масле!..

— Нет, не убёгли, — сказал извозчик, подходя к тому месту, где давеча стояла коляска Павла Ивановича. – Не убёгли, видать поубивали их тута, — проговорил он не сменяя тону и указывая на что—то красное кнутовищем. – Кровя им пустили. Надоть к околоточному, — кивая головою для солидности, продолжал он, — ну, да ничего, здеся недалече. Я подвезу.

— Как поубивали? — не веря в сказанное извозчиком, переспросил Чичиков. — Как поубивали? За что?

— Да мало ли за что. Может коляска ваша, барин, приглянулась, а может и ни за что. Так – забавы ради. Мало ли его, лихого люду, по задворкам околачивается, так что может и ни за что, — рассуждал извозчик.

«Бог ты мой! Бог ты мой! Неужто и вправду поубивали?! Нет, этого не может быть, что за дикость!..», — думал Павел Иванович на пути к околоточному, чувствуя, как в сердце его прокрадывается страх за судьбу дворовых его людей. Он тут же принялся молить Господа о том, чтобы предсказания бородатого возницы оказались бы пустыми, равно как и его, Павла Ивановича за них опасения, но затем мысли его приняли более прозаическое направление, и он принялся благодарить Бога за то, что и бумаги и деньги его оказались целы, из—за давней его привычки рассовывать их по своим многочисленным карманам.

«Тридцать тысяч! Тридцать тысяч! Слава тебе, Господи, что надоумил забрать всё с собою, не доверяя шкатулке, а не то они бы вместе со шкатулкою…», — думал он, крестясь и чувствуя, как от одной лишь этой мысли у него на лбу проступает холодными капельками пот.

—Ну вот, барин, приехали, — сказал извозчик, осаживая лошадь у большого крашенного жёлтою краскою дома. — Тута и есть околоточный. Как войдёте во двор, то сразу и увидите, так что и спрашивать не надоть.

Чичиков расплатился с ним сполна, и довольный седоком извозчик укатил восвояси, а Павел Иванович прошёл сквозь железные, украшенные коваными завитушками ворота, во двор, на который указал ему возница.

Извозчик оказался более чем прав, когда обещал Чичикову, что ему не придётся даже справляться об околоточном, потому как он всё сразу же увидит сам. Так оно и случилось, ибо первое, что тут же бросилось в глаза Павлу Ивановичу, было ни что иное, как собственная его щегольская коляска с поклажею, и стерегущий ее городовой. Не ожидая того, что пропажа его сыщется столь скоро, Чичиков, конечно же, почувствовал и облегчение и радость, от столь внезапного обретения утраченного было имущества, но, надо сказать, что к сим чувствам примешивалась ещё и легкая тревога, порождаемая той неизвестностью, что ожидала его за дверями околотка.

Не тратя времени на разговор с городовым, охранявшим коляску, Павел Иванович прошёл в помещение и заглянувши из тёмного коридора в приоткрытую дверь, ведшую в большую залу увидел сидевших за деревянною загородкою Селифана с Петрушкою. Рядом с ними на лавке, помещалось ещё двое незнакомых Чичикову мужиков, один из которых, тот, что был явно побойчее своего долговязого приятеля, о чём—то говорил, видимо отвечая на вопросы сделанные ему полицейским чиновником, восседавшим за небольшим столом, расположенным как раз напротив загородки. Но слова, произнесённые бойким мужичком, те, что достигнули до слуха Павла Ивановича, просто—напросто изумили его.

— Да врут они всё, ваше высокоблагородие. Наша это коляска, и все вещи в ней наши. Барина нашего – Чичикова Павла Ивановича. Меня вот, к примеру, Селифаном кличут, а его вот — Петрушкою, — безбожно врал бойкий мужичок, кивнувши в сторону своего долговязого приятеля, оттиравшего рукавом разбитый нос из которого всё ещё, нет—нет, а сочилась кровь.

«Так, так – однако же, хороши фантазии!», — подумал Павел Иванович, приостанавливаясь в дверях, для того, чтобы услышать, что же ещё соврёт такового сей бойкий мужичонка, а тот, не заставляя себя упрашивать, продолжал:

—Видите ли, какое дело, ваше высокоблагородие, барин то наш, энтот самый Чичиков, поехали вперёд на своей карете, а нам с Петрушкою велели вещички ихние прибрать и за ними вослед отправляться. Ну, мы всё как положено и исполнили да и поехали следом, только тут заминка вышла с колесом. Стали мы во дворах, чтобы не мешаться на проезжей то части с починкою энтого самого колеса, как тут подходят вон энти двое, — сказал мужичонка, указавши на настоящих Петрушку с Селифаном, — и предлагают подсобить. Тут же штоф водки вытаскавают, и давай с нами разговоры разговаривать. Мол, кто мы есть такие и откудова, да кто наш барин, да как его кличут, и где мы с ним тута в Петерсбурхе проживали – обо всём эдак выспрашивают, а опосля, как про всё выпытали, достают ножики и говорят – «А таперича, ребятки с коляски слазьте, а не то прирежем вас тута, так, что никто и не узнает!». Ну мы—то конечно не робкого десятку, постоять за себя могем, вот она и вышла драка… А мы тута ни при чём.

— Да…а…а! А этот мине нос разбил. Разве можно так, — кивнувши в сторону Селифана, вступил неожиданно долговязый, молчавший до сей поры. – Саблей мине по рылу заехал, хорошо исчо, што в чухле была, а не то б…, — и он, ища сочувствия, глянул на околоточного.

Но тот, словно бы не услышавши направленной до него жалобы на бывшую в «чухле» саблю, сощурил левый глаз и оборотивши сей проницательный взор на подлинных Селифана с Петрушкою, спросил:

— Ну, а вы, голубчики? Вы мне, про что врать будете? Что и вас также Селифаном да Петрушкою кличут, или же всё же потрудитесь рассказать мне правду? — и повысивши голос он хлопнул рукою по столу так, что в солнечном луче, пробравшемся сквозь окошко, заклубилась пыль, доселе дремавшая на лежавших по столу бумагах.

— Да мы, ваше высокоблагородие…, да мы, истинным Христом Богом клянёмся! Я и есть, ваше высокоблагородие, натурально, что Селифан, а это и есть, что — Петрушка! А как же иначе—то?! Я и есть, что – Селифан, кем же мне исчо быть—то, ваше высокоблагородие?!.. — принялся оправдываться Селифан, глядя на околоточного надзирателя вылупившимися из орбит, по причине крайней его правдивости, глазами.

— Хорошо! Не желаете сами сознаваться – не надо! Сей же час учиню я над вами следствие, и уж тогда—то вы не отвертитесь, голубчики, вы мои! — щуря в страшную щёлку глаза, пригрозил околоточный.

— Петров! Позвать мне Петрова! — крикнул околоточный в сторону двери, за которой хоронился Павел Иванович, тут же в ответ на сей громогласный его призыв в коридоре раздался стук кованых сапог и в приёмную залу вошёл громадного росту городовой.

— Слушаю, ваше высокоблагородие, — густым басом произнёс он.

— Ну—ка, Петров, расскажи—ка мне сызнова, что ты увидал сегодня на пустыре, возле сквера? — спросил его околоточный.

— Увидал драку, ваше высокоблагородие!

— Ага! Так! Хорошо! И кто ж там дрался, Петров? — снова спросил околоточный, с хитрою улыбкою поглядывая в сторону деревянной загородки, за которой сидели пленники, так, словно бы хотел сказать им этой своей улыбкою – «Сейчас, сейчас, я выведу вас на чистую воду, голубчики!».

— Вот эти самые и дралися, — ответил Петров, указавши на пленников.

— И кто же из них, Петров, на кого наседал? Кто кого, так сказать, сильнее бил? — продолжал «учинять следствие» околоточный.

— Вот эти двое, — указал Петров на Селифана с Петрушкою, — били тех двоих, ваше высокоблагородие, — сказал он, имея в виду незнакомых Чичикову мужиков.

— Ага! Очень хорошо! — обрадовался околоточный. – А теперь, Петров, подойди—ка к задержанным и понюхай, оn кого из них сильнее пахнет водкою. Те, от которых пахнет сильнее – есть невиноватые, по той причине, что коли они выпили водки более, то, стало быть, сие оттого, что это именно их и хотели подпоить преступники.

Услыхавши такое, Селифан заметно приободрился, резонно полагая, что от него водкой будет пахнуть сильнее, нежели от кого бы то ни было, но Чичиков решивши прервать, сей достойный эксперимент, вошёл в комнату, где учинялось столь блистательное, по всей своей сути, следствие, и поздоровавшись с околоточным надзирателем сказал:

— Разрешите представиться, ваше превосходительство, Чичиков Павел Иванович, коллежский советник и барин этих вот двух крепостных людей, что были арестованы вами сегодня на пустыре. Вот моя паспортная к тому книжка, вот прочие бумаги, а вот крепости на этих двоих, — сказал он, указавши на Селифана с Петрушкою, которые при виде своего избавителя разве что не пустились в пляс от радости. – Так что ежели инцидент сей исчерпан, то я просил бы вас приказать выпустить их, ибо нам надобно уж быть в пути, тем более что дорога нам предстоит неблизкая.

Однако околоточный надзиратель, как надо думать, остался недоволен тем, что так внезапно прервано было проводимое им следствие, обещавшее окончиться подлинным триумфом и полным изобличением преступников. Он стал говорить, что не имеет права вот так просто взять да и отпустить людей Павла Ивановича, потому как для начала должно составить протокол об имевшем место происшествии, затем дело существующим порядком будет передано в суд, до которого он просил бы Павла Ивановича не покидать Петербурга, и лишь затем, когда зло будет наказано, а справедливость восторжествует, Чичиков вместе со своими людьми смогут отправляться, куда им только вздумается.

— Послушайте, любезный, не знаю, к сожалению, вашего имени и прозвища? — сказал Чичиков беря околоточного под локоток.

— Антон Антонович, — подсказал околоточный.

— Итак, добрейший мой, Антон Антонович, не могли бы мы с вами, где ни будь перетолковать накоротке?

— Что ж, пожалуйте в мой кабинет, — сказал околоточный, провожая Павла Ивановича в смежную с приёмной залой комнату, служившую ему кабинетом.

Описывать сию комнату мы не будем. Скажем только, что это был кабинет околоточного надзирателя – вот и всё описание. Кажется этого вполне достаточно.

— Друг мой, — сказал Чичиков, подступаясь к околоточному без обиняков, — скажу вам прямо! Мне, голубчик, безразлично, что вы сделаете с теми двумя мошенниками, набросившимися сегодня на моих людей. Пойдут ли они в каторгу, будут ли биты батогами – мне всё равно, на то вы и власть, чтобы решать, что с таковыми делать. Но мне необходимо сей же час отправляться в путь, куда меня призывают государственной важности дела, смею вас в этом заверить.

— Да, но ведь и на самом деле, тут необходимы протокол и следствие, да и на суд вам не мешало бы явиться…, — опять принялся было за старое околоточный, но Чичиков не дал ему развернуться.

— Любезный мой Антон Антонович, я, стоя за дверью, наблюдал за тем, каковым замечательным манером начали вести вы следствие над этими двумя злоумышленниками, из чего и составил я мнение – что вы весьма искусны в своём деле. Посему я и уверен в том, что вы обязательно что—нибудь придумаете… А, кстати, Антон Антоныч, позвольте полюбопытствовать, — продолжал Чичиков, — детишки—то у вас, чай, имеются?

— Ну, как тут без детишков. Целых трое по лавкам уж сидят, — улыбнулся околоточный.

— Вот и славно! Позвольте уж мне в таковом разе преподнесть, как говорится – «детишкам на молочишко», — сказал Чичиков, подсовывая ему под обшлаг рукава «красненькую».

— Что вы, что вы! Это, право слово, ни к чему, — просиявши, принялся отнекиваться околоточный, на что Чичиков ему отвечал:

— Ах, почтенный мой Антон Антонович, мы с вами, надобно думать, в одних чинах. Вы ведь, как я вижу, по восьмому классу служите, ну, а я по шестому в отставку вышел, так что разница не так чтобы очень уж велика, оба мы с вами только до «высокоблагородия» и дослужились, а я то уж знаю, каково нашему брату приходится, да ещё и обременённому семьёю, да ещё и таковому как вы – лучше других дело разумеющему. Так что не удивлюсь тому, ежели завистники последние жилы из вас мотают!..

На что околоточный лишь горестно вздохнул и развёл руками – дескать, «да уж мотают».

— Вот видите, я думаю, что мы с вами хорошо понимаем друг друга, с чем и позвольте откланяться, — сказал Чичиков, улыбаясь околоточному улыбкою, исполненной таковой проникновенной мудрости и сочувствия, что околоточному только и оставалось, как сказать:

— Ступайте, ступайте с Богом, Павел Иванович, и людей своих берите. Я же с этими двумя мошенниками разберусь таковым образом, что света белого они у меня невзвидят, — пообещал он, тряся руку Чичикову в дружеском прощании, на чём они и расстались.

Уже выходя из участка и уводя с собою наконец—то сумевших перевесть дух Селифана с Петрушкою, Павел Иванович услыхал, как за спиною у него поднялась какая—то возня, послышались звуки посыпавшихся ударов и крики да вопли коими, надо думать, огласили участок обое злоумышленники.

«Вот и славно!», — подумал Чичиков, на словах же, оборотясь до своих людей, сказавши:

— Сколько же мне предупреждать вас – не ввязываться в разговоры с посторонними?! Что ж это вы, из—за бутылки всё на свете готовы позабыть? Благодарите Бога, за то, что на сей раз я подоспел вовремя – не—то быть бы вам в Сибири!..

На самом же деле Павел Иванович был доволен Селифаном с Петрушкою.

«Однако они молодцы, — думал он, — надо же, как этих—то двух подлецов уходили, а в особенности Селифан. Дать им, что—ли, по рублю? Ведь за господское добро бились точно за своё. Да ведь, как дашь—то? Ведь пропьют, опять же — собаки!»

Проверивши коляску и убедившись в том, что из неё ничего не пропало, и всё находится на своих местах, Чичиков откинулся на тугие подушки сидения, наконец—то велевши Селифану трогать.

Застучав копытами о камни, мостившие двор участка, кони дружно налегли на постромки, и мягко качнувшись на эластических рессорах, коляска развернулась и медленно покатилась прочь со двора, начиная долгий свой бег тот, что будем следить мы протяжении всех ждущих нас ещё впереди глав поэмы.

 

ГЛАВА 4

Только что успели герои наши выбраться из пределов Петербурга да покатить по тракту, соединяющему две наши столицы, как у меня, оказавшегося вместе с ними на свободе, о которой я столь страстно мечтал, томясь перипетиями петербургской жизни Павла Ивановича, сразу же возникли серьёзные затруднения. И проистекали они из простого, на первый взгляд, рассуждения – что сей наиглавнейший тракт отечества нашего, по которому пылит нынче тройка Чичикова, чьи проделки я словно бы приставлен живописать некою высшею силою, хорошо известен всякому, кому доводилось, хотя бы однажды, путешествовать либо из Петербурга в Москву, либо в противуположном направлении. И все те Тосны да Лобани, все Бронницы да Ядровы, все Спасския—полисти да Хотиловы, Торжки, да Выдропуски, все они живут и дышат, отнюдь не вымышленною, а натуральною жизнью, и населены посему не бумажными персонажами, выходящими из—под авторского пера, а дорогими соотечественниками нашими, пускай и не всегда далёкими от того, чтобы характером, либо физиогномией своею подчеркнуть ту или же иную из авторских идей или сентенций.

Скажу более – подобное обстоятельство видится мне не просто некой, вызвавшей заминку в плавном моём повествовании, трудностью, которой можно было бы и пренебречь, использовавши обычные уловки, на которые всегда столь горазда пишущая братия. Увы, увы, обстоятельство сие уж готово встать передо мною точно непреодолимая стена, что не пускает меня вослед за моими героями.

Посудите сами, господа, начни я менять истинные названия встреченных Павлом Ивановичем на пути городов и городишков измышленными мною – что из того выйдет хорошего? Ничего!.. Ничего кроме конфуза. Всякий тогда скажет – «Гляди—ка, эка, куда его развернуло. Стыдно, батенька не знать в наше время географической науки, ну или хотя бы даже и малой ея части!». Вздумаю же я, на новомодный манер, обходиться двумя либо тремя разделёнными чёрточкою буквами, выбранными мною из названий сих достойных населённых пунктов, то и тут сраму не оберёшься, потому как хитрости в том нет никакой.

Напишу я, к примеру, пытаясь сокрыть истинное название городка – «Чу—во», либо «М—ное», или же «Я—цы», как тут же, каждый из ездивших по сему тракту смекнёт, что это ни что иное, как Чудово, да Медное, а «Я—цы» это вовсе ни какие не Яйцы, и не Яичницы, как можно было бы подумать, а всем хорошо известные Яжелбицы, которые – что такое, к стыду своему, сказать не берусь.

Ежели же прибегну я к старой методе, и примусь крестить всё встреченное мною на пути жильё столь привычною всем буквою «N», то и тут ничего путного не выйдет, потому, как придётся Павлу Ивановичу беспрестанно перебираться из одного «N» в другое, коих будет понатыкано на его пути около трёх десятков. Нехорошо это ещё и с той стороны, что герой наш уже сейчас направляется в тот самый город «NN», где собственно и приключилась наша первая с ним встреча, посему смею утверждать, что подобное обилие этой, по своему даже и красивой буквы, вовсе не украсит нашего повествования, а напротив, внесёт в него весьма изрядную путаницу.

Но всё это было бы полбеды! А вообразите, что вздумается вдруг Павлу Ивановичу завесть, с кем бы то ни было в пути дружбу, либо затеять некое предприятие, может быть даже и с «мёртвыми душами»; во что тогда обратится наша поэма? В форменный донос! Ибо, как ни крути, на какие хитрости не пускайся, а всё равно дознаются, где и когда жил такой—то и такой—то, проверят все бумаги, прикинут в уме, покумекают, и скажут кому—то, может быть даже и невинному – «Ну что, попался, голубчик?!». И вот по нашей нескромности, да неумелости, отправиться сей бедняк по этапу в самою Сибирь.

Конечно же, мне могут возразить, что подобным же образом, вполне возможно поступить со всяким другим из персонажей уж выведенным мною на страницы сей поэмы, и что ничего в том мудрёного нету, чтобы дознаться, какой такой есть город Тьфуславль, либо та же тьфуславльская губерния, или же город «NN», куда нынче правит пути своя любезный наш Павел Иванович. Но нет, господа! Спешу уверить вас в том, что это заблуждение, ибо настолько осторожен и хитёр автор этих строк, что сие предприятие весьма и весьма непросто. Потому как спрятаны все нити и концы опущены в воду того тёмного омута, что зовется авторским вымыслом. Ну а то, что вдруг одно покажется вам знакомым из того, что встретите вы на моих страницах, другое ли, так на то она и Россия, что в ней всякий город «NN», всякая губерния – «тфуславльская».

Те же авторския намёки, что позволяют судить, будто дело происходит как бы в южных наших губерниях, проистекают из—за неприятия организмом моим всякого холоду, всякой сырости и хляби, почему, собственно, и не люблю я Петербурга, о чём уж имел случай не раз упомянуть.

Так что теперь, вам, надеюсь, понятно какова стоящая предо мною задача, что сковывает авторский мой пыл, с коим готов я поспешать вослед за моим героем, столь близко подобравшимся до своей цели. И тут видится мне следующий выход – либо опустить все те сцены, что могут произойти, да что там говорить, обязательно произойдут с Павлом Ивановичем на его пути (уж мне ли его не знать, господа?), но тогда выпадет, пускай и небольшой кусок его жизни, которую мы привыкли описывать столь тщательно, либо надеяться на то, что близость до громадного куша, что грезился Чичикову в завершении его нового путешествия, подстегнёт его, не позволивши завёртывать во всяческия, попадающиеся по дороге селения. Да и признаться, ну какой в подобных остановках толк? Пускай и прикупит он, скажем, с десяток, другой душ, что, казалось бы, могли бы принесть ему некий прибыток, что с того? Столько новых хлопот да возни со всеми потребными бумагами – от совершения самой купчей крепости, до получения справки от того же капитана—исправника да решения суда в отношении переселения якобы купленных им крестьян, возникнет пред ним, столько времени заберёт у него вся эта суматоха да суета, что того и гляди пройдет месяц, а то и два, прежде чем сумеет Павел Иванович продолжить свой путь ко ждущему его впереди богатству.

Думаю, что подобное соображение не могло остаться незамеченным расчётливым умом нашего героя, и сие предположение моё оказалось более чем верным, потому как Павел Иванович, «ничто же сумняшеся» решил не тратя даром времени на всяческия мелочи править путь свой прямиком в «NN», делая остановки только лишь для того, чтобы дать роздых коням, да своим людям. Для сего же, господа, вовсе ненадобно никуда завёртывать; так как всем известно, что именно для оных целей и существуют почтовые станции да постоялые дворы, коих предостаточно выстроено вдоль всякого тракту. Ну и, слава Богу! И нам, надо признаться, легче от этого его решения. А теперь уж за ним, за ним! Не упуская его из виду, ни на минуту – до самого конца!..

Покинувши Петербург, Чичиков не сожалел об этом нисколько! Напротив, уезжал он с лёгким сердцем, даже и по той причине, что не сумел тут ни к чему ни привыкнуть, ни привязаться. И вам, друзья мои, надобно думать, небезызвестна сия особенность нашей северной столицы – её можно полюбить либо в минуту и уж навсегда, либо не полюбить и вовек.

Вот почему коляска Павла Ивановича, несмотря на довольно поздний для начала путешествия час, бойко стрекоча своими колёсами, бежала прочь из Петербурга, оставляя за собою облако бурой пыли, что повисала в тёплом весеннем воздухе густым медленно оседающим вниз шлейфом. Да признаться не одна она пылила по дороге – многие и многие экипажи сновали по сторонам. Которые из них ехали Павлу Ивановичу навстречу, спеша поскорее достигнуть до пределов желанного Петербурга, которые же напротив, точно бы набиваясь, Чичикову в попутчики, стремились в одном с ним направлении, стараясь обойти его коляску, дабы избегнуть тех пыльных облаков, что летели из—под ея быстрых колёс. Но то были напрасные с их стороны попытки, потому, как пыль из—за множества экипажей, летала надо всею дорогою, не спеша оседать на её поверхность, носившую следы явной о ней заботы. Дорога сия насыпана была из мягкой земли, что конечно же облегчало езду путешественникам, но способствовало возникновению тех пыльных облаков, о коих мы только что упоминали, и от которых невозможно было найти спасения. Посему Павел Иванович, равно как и прочие седоки прочих экипажей, часто чихал, то и дело прикрывая белое лицо своё платком, надеясь таковым манером избавить себя от летавшей кругом пыли, так что нынче ему было вовсе не до тех красот, которых ожидает всякий путешественник от предстоящего ему путешествия. Да признаться, простиравшиеся с обеих сторон тракту ландшафты были совсем не те, что могли бы ласкать глаз жаждающий красоты и гармонии – всё те же елки да берёзы стояли вдоль пути, да кустарник неизвестной Павлу Ивановичу породы клочками торчал у обочины.

В дождь сей тракт, конечно же, должен был раскисать немилосердно, что уж, как помнит читатель, довелось испробовать нашим героям по пути в Петербург. Пудовыми комьями грязи налипала эта дорога на колёсы бедных, застигнутых непогодою экипажей, растаскивавших грязь сию по сторонам, но заботою неких чиновников дорога всякий раз насыпаема бывала сызнова, что, как надобно думать, было делом весьма прибыльным, потому как истребляемы,были для сих целей тысячи возов земли, тысячи же и приписывались… Но молчу, молчу! Это всего лишь мёе писательское воображение подсказало мне подобный пассаж.

Однако чем далее наши путешественники уезжали от Петербурга, тем менее встречалось им на пути всяческих экипажей и тем реже приходилось Павлу Ивановичу прибегать к помощи носового платка, потому как воздух почти совсем очистился от клубов висящей над дорогою пыли, отчего задышалось свободнее, да и сама дорога наконец—то стала походить на наш обычный российский тракт. Исчезнула уж мягкая насыпная земля, уж кочки да ухабы развернулись во всей своей, привычной до каждого путника, полноте и коляска, то и дело подскакивая на сих дорожных многоточиях и запятых, вздрагивая всем своим лаковым корпусом, по которому дрожью прокатывался недовольный рокот металлических ея скобок и винтов, что словно бы крепким, железным своим словцом поминали подобныя частые подскакивания.

Всяк, кому доводилось отправляться в далёкое, полное грядущих забот путешествие, знает то, словно бы припекающее сердце чувство томления, что переполняет всё существо путешественника беспокойством и тревогою, когда вдруг начинает казаться ему, будто может он к чему—то опоздать, куда—то не успеть – пропустив нечто важное, от чего, может статься, зависят его счастье, будущность и судьба… Чувство сие, когда бывают, пройдены первые вёрсты, обычно проходит, и тогда уж путник, успокоившись, начинает отдаваться самой дороге – всем тем мелким, связанным с нею хлопотам, что всегда откуда—то да возьмутся на всяком пути, независимо от того, куда бы ты его не держал.

Так и Чичиков, после того, как миновали они с дюжину вёрст, успокоился, и, угревшись на кожаных сидениях своей коляски, точно бы в привычной и родной ему скорлупе, принялся размышлять о том времени, когда сумеет, обделавши все потребные дела, воротиться в милое сердцу его Кусочкино, что осталось дожидаться его где—то там, в покойной и лесистой глуши, но, как ни прикидывал он, всё одно выходило, что ранее Рождества ему никак не обернуться. В подобных размышлениях и расчётах прошло времени изрядно, потому как и сумерки успели уж опуститься на дорогу, уж потянуло холодком из ложбин, попадавшихся на пути, уж туманы расстелили над полями влажные свои покрывалы, а даль, разворачивавшаяся пред глазами Павла Ивановича, стала теряться в сгустившемся к ночи воздухе, в котором дрожал грустный плач одинокого, прятавшегося в полях коростеля.

Кони, тряся бубенчиками, бежали ровною рысцою, Селифан временами, точно бы от переполнявшего его счастливого чувства, навеянного дорогою, принимался что—то надсадно выкрикивать – изображая песню, слова которой, надо думать, рождались у него тут же в голове, а Петрушка весело поглядывая на Селифана, хрипло похохатывал, и оборотясь на Павла Ивановича, точно бы приглашал и его принять участие в общем веселье. Жмуря глаза, Чичиков одобрительно улыбался ему в ответ, чувствуя, как всё ближе подбирается до него на мягких своих, неслышных лапах сон. Завернувшись поплотнее в тёплый пахучий тулуп, ощущал он, как заполняется его сердце сладким уютным покоем и уверенностью в скором и счастливом завершении всего того огромного предприятия, что выстроено было его упорством и трудом. Он всё пытался вообразить было себе, каково же это – заделаться миллионщиком? Но воображение отказывало ему, потому как стоило лишь Павлу Ивановичу представить себе кучу туго перевязанных в пачки банкнотов, так сердце его тут же захлёстывало восторженное чувство, и все иные картинки, что готово было изобразить ему услужливое воображение, сразу же тонули в этом восторге. Однако скоро уж сумерки сделались столь густы, что трудно стало различать и дорогу, да и кони, к тому же, притомились; стало быть, пришла пора отдыхать. Посему—то завидевши впереди почтовую станцию, Чичиков велел Селифану заворотить к ней, с тем, чтобы можно было бы без помех провесть под ея кровом ночь. Станция сия являла собою большой обшитый тёсом дом – в три жилья, под железною крышею, обнесённый покосившимся, щербатым забором и воротами с одною лишь половиною створок, той которую не успели ещё сорвать с петель пьянныя возчики.

Остановившись у крыльца сего достойного строения, Павел Иванович, отдавши Селифану какие надобно приказания, проследовал в сени, столкнувшись в дверях у самого входу нос к носу со станционным смотрителем – обладателем настолько пакостной физиогномии, что глянувши на него Чичиков испытал даже некую досаду, пришедшую от одной только мысли о том – каково, однако же, жить на белом свете таковою образиною. Выцветший и потёртый мундиришко смотрителя кое—где уж пошёл швами, потому как шит был видно в годы далеко отступившей юности своего обладателя, как надо думать глядевшего тогда не столь обрюзгшим и раздавшимся вширь. Обшлага на рукавах сего мундира висели совершеннейшею бахромою, а сквозь с трудом сошедшиеся на смотрительском брюшке борты, бесстыдно светило исподнее. В довершение картины щека у смотрителя, видать по причине больного зуба, подвязана была красным клетчатым платком, в волосах, по которым скучало мыло с гребёнкою, запутались куриные пёрышки, верно набившиеся туда из худой подушки, и летал вкруг всей его фигуры, обвивая ея точно невидимым облаком, аромат лука, мешавшийся с водочным перегаром.

— Лошадей нет, и не ждите! — бросил смотритель, не удосуживая себя никаким иным приветственным возгласом.

Видно было, что фраза сия выскакивала из него при встрече со всяким вновь прибывшим, поэтому Чичиков лишь усмехнулся в ответ, как хорошо знающий ухватки подобных смотрителю субъектов. Они будут божиться и клясться в том, что лошадей нет, что все они в разгоне, либо в болячке, что чума у них, ящур, либо моровая язва, но дашь целковый, как лошади тут же сыщутся – не пройдёт и минуты. Посему—то Павел Иванович молча кивнувши в ответ на сию ламентацию, проследовал в общую залу.

— Лошадей нет, и не ждите! — со слабеющею надеждою в голосе крикнул ему во след смотритель.

— Нет и не надобно! Я на своих, — отвечал Чичиков не обернувшись, на что смотритель горько вздохнувши и понимая, что уплыл целковый, побежал во двор по каким—то своим смотрительским делам.

Пройдя в общую залу, крашенную зелёною всегдашнею краскою, затёртой до лоска спинами множества проезжающих, что сиживали не раз по стоявшим вдоль стен деревянным скамьям, Чичиков тоже присел на струганное, потемневшее от времени сидение и огляделся по сторонам. Признаться он не любил почтовых станций, отдавая предпочтение, впрочем, как и многие, постоялым дворам да гостиницам, где по крайней мере возможно выспаться в отдельном нумере, пускай и на соломенном, но матраце, что служит, как правило, прибежищем для многочисленных клопов и блох, от которых, как ни старайся, не убережёшься, так же, как и от судьбы. На почтовых же станциях изо всех перечисленных удобств наличествуют разве что клопы с блохами, да те самые деревянные скамьи, по которым и спят временные постояльцы сих, безусловно наиполезнейших заведений, застигнутые ночною порою, либо же непогодою.

Оглядевшись по сторонам, Чичиков увидел, что один угол в общей зале выгорожен ширмами, из чего можно было заключить, что там помещалось либо семейство, либо одинокая путешественница, вынужденная коротать здесь ночные часы. Предположение его в самом скором времени подтвердилось, потому как из—за ширм раздался шорох крахмальных юбок, перестук дамских каблучков, и два голоса – мужской и женский о чём—то негромко стали переговариваться меж собою.

«Стало быть супруги», — подумал Чичиков, но наблюдения его были прерваны вернувшимся с улицы смотрителем, что тут же принялся требовать с него оплаты за овёс, потому как по его словам овёс был казённый и он посему не был во праве расточать сие казённое добро на всяческих проезжих лошадей.

Чичиков снова усмехнулся на эти его слова, зная наверное, как приторговывают казённым овсом на всех почтовых станциях по всей же необъятной нашей матушке Руси, но, тем не менее, не стал спорить со смотрителем, а, заплативши назначенную цену, добавил ещё и сверх того, попросивши смотрителя распорядиться по поводу ужина.

— Пожалуйте, пожалуйте! Сей же час будет исполнено, — залебезил смотритель, делая попытку состроить во чертах пакостной своей физиогномии радушную улыбку, а затем поспешил во смежный с общею залою покой.

«Вот послужит он эдак годков пятнадцать, двадцать, да и сколотит себе капиталец тысчонок в семьдесят! И всё по целковому с проезжающих, да за овёс, — подумал Чичиков, — а там гляди и прикупит домишко в слободке, да будет себе на вечерней зорьке чаи попивать со своею смотрительшею, в полном покое и удовольствии».

Но тут подан был ему ужин тою самою смотрительшею, которую он только что успел помянуть. Не знаю, право, о чём рассказать во первой череё – об ужине, либо о смотрительше? Потому как они одна другого стоят — как ужин сей являл собою гречневую кашу с остынувшею телятиною, так и смотрительша была та же гречневая каша с тою же остынувшею телятиной.

Но Павел Иванович, принявши поданное ему блюдо с благодарностью, приступил было уж к ужину, как внезапно из—за ширм ограждавших угол от посторонних взоров, дробно стуча каблуками сапожек, точно бы козьими копытцами, появился небольшого росту, сухой, желчного вида господин с редкими, но прилежно зализанными на пробор волосиками, украшавшими его маленькую костистую головку. Глазки его, мелкие и колючие, горели негодованием, а жидкие усики под тонким красным носом трепетали от гнева, сотрясавшего всё его довольно хрупкое тело. Уставившись на Чичикова сощуренными в щёлки глазами, он произнёс дрожащим от злости, надтреснутым голосом:

— Сударыня! По какому праву сей господин ужинает вперёд нас?! Мне кажется, что мы с супругою моею прописались тут ранее него?!

В первые мгновения Чичиков даже опешился от подобного наскоку, не понявши, от чего это глядящий на него в упор господин, называет его сударынею, но недоумение его тут же исчезнуло, потому как на обвинительную сию инвективу отозвалась смотрительша, не успевшая покинуть ещё общую залу:

— Позвольте, сударь, — отозвалась глядящая холодною телятиною смотрительша, словно бы делаясь при этом ещё холоднее, — но вы не захотели каши с поджаркою, а другого у нас ничего нет.

— Да, но вы ведь обещали пулярку…, — капризно произнёс желчный господин, не терпящим возражения тоном.

— Сударь вы мой! Но покуда её изловят да ощиплют, покуда изготовят, пройдёт время. Так что извольте уж обождать, — сказала смотрительша.

— Обождать?! — вскричал желчный. – Я вам покажу – «обождать»! Я не потерплю подобного обращения! Вы у меня по суду ответите, канальи! Да знаете ли вы, с какими господами я на короткой ноге?! Да в какую должность собираюсь войти?! Я вам всем покажу, где раки зимуют, всем! — не унимался он, и всё более распаляясь, принялся даже топать ногами, отчего по зале вновь рассыпалось цоканье козьих копытец.

Смотрительша же смеривши его равнодушным взглядом, как ни в чём ни бывало повернулась к нему спиною и, словно бы говоря всем видом своим «видывали мы таковских», вышла из залы, оставив разгневавшегося сего господина осёкшимся на полуслове. Однако он, казалось, вовсе и не собирался отступать. Не успела ещё затвориться за смотрительшею скрыпучая дверь, как он уж оборотил гнев свой до Чичикова.

— А вы, сударь вы мой, тоже хороши! Совести, совести–то в вас, как погляжу, нет ни на грош! Хотя по виду и не скажешь, по виду словно бы и благонадёжный гражданин отечества нашего, — сказал он, картинно разведя руки в стороны и тут же уронивши их так, что в боковых карманах дорожного его сертука отозвалась бряцанием и звоном какая—то мелкая монета. – Как же вам, милостивый государь, невдомёк, что не поступают подобным манером приличные господа? Как же вам только не совестно есть теперь предо мною свою телятину, когда мы с супругою моею здесь вперёд вас прописались? Да, как вы можете, апосля такового в глаза—то людям смотреть? Ведь вот из—за таких как вы и пропадает наша Россия – в которых ни порядка нет, ни совести! — не унимался он.

Чичиков с набитым кашею ртом изумлённо глядел на него, как глядят изумлённыя дети на внезапно выпрыгнувшего пред ними из коробки игрушечного чёртика, что повизгивая и кружа сучит спрятанными в лапах пружинками, скрипит потайными шестерёнками, стараясь напугать их механическими своими кривляньями.

— Позвольте, позвольте, милостивый государь, да кто это позволил вам переходить на личности? Вы что же себе это позволяете на людей кидаться, где это видано подобное отношение? Вы выучились бы сперва хорошим манерам, а затем уж…, — попытался было вставить Чичиков с трудом проглотивши кашу, но желчный господин не дал ему возможности договорить.

— Да знаете ли вы, сударь, с кем говорите? Я штабс—капитан Петрушкин! Да меня тут всякая собака знает! — вскричал он, топорща жиденькие свои усишки.

— Ну, вот и знайтесь с собаками, — отвечал ему Чичиков, все ещё не отошедший от столь неожиданного нападения, — мне же знаться с вами совершенно ни к чему. Мало ли каких «Петрушек» встретишь на пути, но коли вы уж назвали себя, то позвольте и мне представиться – Чичиков Павел Иванович, жандармский полковник, служащий Третьего отделения, — соврал он, да и то сказать, Третье отделение и прочее приплелось как бы само собою и почему оно выскочило, не сказал бы, наверное, Чичиков; может быть, даже и от того, что, выскочивши тогда в разговоре с Ноздрёвым и произведя над ним поразительный эффект, оно затаилось где—то во глубине памяти Павла Ивановича, именно для подобного вот часу.

Признаться и нынче эффект вышел поразительный! Господин Петрушкин, что разве уже не пузырями исходивший от упоминания Чичиковым «всяческих Петрушек», коих якобы всегда в изобилии встретишь в дороге, тут же прекратил свои кривляния и, ставши словно бы столбиком, дёрнул кадыком на тонкой жилистой шее, а затем, тоскливо махнувши на всё ладошкою и не произнеся более ни слова, процокал назад к себе за ширму, из—за которой вновь послышалось шуршание юбок и гневный женский шепоток, явно о чём—то его вопрошавший.

Дожевавши свою телятину и отойдя немного от бывшей минутами назад перепалки, Павел Иванович подумал, что это оно удачно вышло – насчёт Третьего отделения, явно придясь к месту и что надобно бы сие взять ему на заметку, для того чтобы и в будущем укорачивать подобных, не в меру горячих субъектов. Ощущая себя победителем, и пребывая оттого в прекрасном расположении духа, Чичиков направился было за чаем ко стоявшему в углу залы большому, пышущему жаром самовару, как тут створки ширмы скрывавшей ретировавшегося с поля боя его противника распахнулись и из—за них вновь появился Петрушкин, державший в руках по большому серебряному подстаканнику, с позвякивавшими в них пустыми стаканами. Увидавши Павла Ивановича, что также как и он намерен был напиться чаю, Петрушкин, наверняка помимо чаю жаждавший ещё и реваншу за постигшее его несколько ранее поражение, бросился вперёд звеня стаканами и всё так же дробно стуча копытцами, но увы, и тут ожидал его конфуз, потому как Павел Иванович вовсе не намерен был уступать ему своего первенства. Не теряя достоинства, и не переходя по примеру того же Петрушкина на рысь, Чичиков, однако же, добрался до самовара первым, и подставляя свой стакан под пылавший жаром медный кран, услыхал за спиною недовольное и злобное ворчание.

Не обративши внимания на переминавшегося с ноги на ногу Петрушкина, Павел Иванович едва—едва отвернувши кран, принялся цедить кипяток в стакан тоненькою струйкою, стараясь достигнуть того, чтобы стакан его наполнялся как можно дольше, словно бы стараясь растянуть удовольствие от достигавших до его слуха глухих и нетерпеливых вздохов томящегося позади соперника. Но когда стакан был им вроде бы уже и нацежен и маявшийся за спиною Чичикова штабс—капитан вздохнул было с облегчением, Павел Иванович, сделавши вид, будто была обнаружена им в стакане некая соринка и сливши кипяток в стоявшее тут же в углу жестяное ведро, принялся цедить стакан сызнова под нетерпеливое рассыпающееся по залу цоканье. Второй и третий стаканы подобным же образом обращены были нашим героем в помои, а когда же черед дошёл и до четвёртого стакана, изнемогающий от нетерпения Петрушкин не выдержал и срывающимся голосом, со сквозившими в нём нотками негодования, проговорил:

— Милостивый государь, эдак вы всю воду выпустите, и прочим постояльцам уж нечего будет пить!..

— Я кажется, сударь, не просил у вас никаких советов, — полуобернувшись и видя, как у того по лицу и шее пошли красныя пятны, отвечал ему Чичиков. – Я уплатил вперёд за двадцать стаканов чаю, и уверяю вас, что покуда не сочту, что чай сей возможно пить, и что в нём не плавает никаких козявок да соринок, буду поступать с ним по своему разумению.

— Но может быть вы позволите наполнить мне мои стаканы, а затем уж и продолжите свои изыскания в отношении козявок? — спросил Петрушкин строя во чертах лица своего некое подобие насмешливого превосходства.

— Э…э…э, нет! И не просите! А ежели и у вас станут появляться в стаканах козявки, то тут уж придётся ждать мне, а чего, позвольте спросить, ради? — отвечал Чичиков, сопровождая свои слова очередным, проследовавшим в помойное ведро стаканом.

— О Боже! Что за наказание?! — возгласил Петрушкин, нервно забегавши за спиною у Павла Ивановича. Жиденькие его усики жалобно поникнули, а стаканы в подстаканниках, что держал он в руках, принялись возмущённо позвякивать при каждом козьем его шаге. — Ну скажите на милость, долго ли сие ещё будет продолжаться? — проговорил он, разве что не икая от нетерпеливого негодования.

— Я уж имел удовольствие ответить вам, сударь, что мною уплачено вперёд за двадцать стаканов. Налил же я себе покуда что восемь, стало быть, остается всего то дюжина, — сказал Чичиков, поднимая к потолку глаза и загибая пальцы на свободной от упражнений с самоваром руке, так, будто и впрямь собирался пересчитывать остающиеся впереди стаканы кипятка.

Отблескивавший тусклою жаркою медью самовар, хотя и был огромен, но ставлен был смотрителем часа четыре назад, и к сему времени им, надо думать, успели уже как следует попользоваться, оттого—то и кипятку в нём оставалось разве что не на самом дне. Так что струйка воды, лившаяся из его носика, с каждою минутою становилась всё тоньше и тоньше и, наконец, выпустивши из своего опустевшего нутра последний стакан кипятку, самовар точно бы всхлипнул на прощание и совершенно затих. Чичиков же придирчиво рассмотревши кружащий у него в стакане кипяток, удовлетворённо хмыкнул и пошёл назад к своей лавке, где заботливым Петрушкою уж была постлана ему постель.

А нетерпеливый штабс—капитан, дождавшийся наконец—то своего часу, бросая вослед Павлу Ивановичу недружелюбные взгляды, приступил было к самовару, но самовар вовсе не расположен был ему услужить. Он снова всхлипнул, хрюкнул, и выцедивши из своего огромного чрева всего лишь несколько капель воды, сиротливо стукнувших о донце одного из подставленных штабс—капитаном стаканов, замолкнул, теперь уж, насовсем. Однако злоключения бедного штабс—капитана не закончились тем вечером одною лишь этою, сделанной над ним Павлом Ивановичем проказою. Чертыхаясь и ворча он принялся было выкликать смотрителя, а сам, в надежде добыть из опустевшего самовара хотя бы полстакана кипятку, ухватился за его жаркие, не остынувшие покуда бока, пытаясь склонить медную сию машину несколько вперёд. Но жар, томившийся в толстых стенках медного корпуса, опаливши ладони сему неудачнику, не позволил ему этого сделать, и завопивши от боли он выпустил из рук сей трёхпудовый самовар, который тут же рухнул на досчатый, вытершийся пол залы, оглашая её немилосердным грохотом. Что есть мочи дуя на обожжённые свои ладони и выкрикивая ругательства, Петрушкин принялся прыгать по зале, выделывая забавные антраша и высекая из полу уж ставшую привычной Павлу Ивановичу, что следил за ним со своей расположенной у противуположной стены лавки, козью дробь.

Гром от рухнувшего наземь самовара, крики боли, призывы направленныя до смотрителя, козий перестук каблуков Петрушкина – всё смешались в одно, разбудивши многих, из успевших уже устроиться на ночлег постояльцев. Те же из счастливцев, что продолжали покуда ещё спать, не глядя на творившиеся в общей зале безобразия, через минуту также были разбужены потому как ко всему этому бессовестному бедламу присовокупились ещё и вопли самого смотрителя, явившегося на шум и увидевшего лежащий на мокрых досках пола покалеченный, с измятыми боками самовар. Смотритель тут же, не тратя времени даром, вцепился в скачущего по зале штабс—капитана, словно клещами, и стал требовать с него пятьдесят целковых на покрытие убытку, на что Петрушкин, не желавший платить за какой бы то ни было, пускай и огромных размеров самовар подобных сумм, кричал ему в ответ, что таковому самовару красная цена всего—то пять рублей, и что смотритель – жулик. Смотритель же, в свой черёд кричал, что самовар сей казённый, а на казённое имущество цены иныя, за «жулика» же грозился привлечь к суду.

Выхлебавши к тому времени свой чай и с удобством расположившись на приготовленном ему ложе, Чичиков с интересом следил за всеми происходившими в зале событиями, когда на сцену вдруг выступило новое лицо. Правда, справедливости ради надобно сказать, что вначале прозвучал один лишь голос той, что томилась за ширмами в ожидании обещанной ей, изрядное время тому назад, пулярки. Голос сей прозвучал властным контральто дробно и грозно раскатывающим букву «р».

— Александр…р! Где вы, Александр…р!, — раздалось из—за ширм. – Право, вас только за смертью посылать!

Затем сызнова прошуршали юбки, и колыхнувшись, ширмы выпустили в залу высокаго росту даму, кутавшуюся в тёплую тёмных тонов шаль и успевшую уж обрядиться в ночной, с оборками чепец. Лицо у дамы сей было плоско и бело, напоминая собою плохо пропечённую ковригу хлеба, сходство с коей усиливали маленькие и чёрные, словно бы две дырочки, глазки. Нос же у дамы, не в пример глазкам, был довольно велик, походя видом своим и формою на крупных размеров огурец, украшенный к тому же весьма заметною бородавкою.

Пройдя через залу мерною уверенною походкою, штабс—капитанша, а это, конечно же, была она, выдернула несчастного Петрушкина из цепких объятий смотрителя, и, напустившись на последнего, принялась грозно вопрошать оного, о том чего тому надобно от ея супруга. На что смотритель, заметно смешавшись, залепетал в ответ нечто о казённых ценах, о покалеченном самоваре и о пятидесяти рублях, которые он всё ещё надеялся содрать со злополучного штабс—капитана.

Смеривши его пристальным взором, от самой его взлохмаченной макушки до пят, так, что ея глядящий огурцом нос описал резкое повелительное движение – сверху вниз, словно бы указуя, тем самым, смотрителю на его место, она тоном, не терпящим возражений, сказала ему, что с него станет и трёх рублей, на что смотритель смиренно сложивши руки на груди, принялся кланяться чуть ли не в пояс сей грозной и решительной особе. После чего штабс—капитан был незамедлительно уведён ею в угол за ширмы, из—за которых долго ещё раздавалось приглушённое её контральто, что—то назидательно и зло бубнившее. Под это её бормотание Чичиков и уснул тихим и безмятежным сном здорового и уверенного в завтрашнем дне человека.

Проспавши всю оставшуюся ночь без сновидений, он проснулся наутро – ни свет, ни заря и даже не позавтракавши отправился в дальнейший путь, не желая начинать новый свой день встречею со штабс—капитаном, почивавшим ещё под надёжною защитою стоявших в углу залы ширм, и о давешней перебранке с которым нынче он уже сожалел.

«Чёрт с ним, с этим Петрушкиным! И чего это я ввязался с ним в перепалку, видел ведь, что он дурень, каких – поискать?.. Однако с чаем потешно получилось! Забавно, право слово забавно!», — усмехнулся он, вспоминая давешние сцены и поудобнее устраиваясь в коляске.

Глядя на занимавшуюся зарю, что поднималась ему навстречу, Чичиков почувствовал, как сердце его наполняется звонкою радостью от, казалось бы, ни на минуту не покидавшей его мысли о скором завершения всего его предприятия и ждущем впереди непременном богатстве. На душе у Павла Ивановича сделалось легко и покойно, и хлопнувши в ладоши, он сказал:

— Ну, с Богом! Поехали, родимые, — адресуя сие замечание непонятно кому – толи дворовым людям своим, толи лошадям. И послушная этому его повелению тройка, тут же тронулась в путь.

— «Вот и славно, — подумал Павел Иванович, когда коляска его выехала со двора почтовой станции, — а позавтракаю где—нибудь на дороге. И то лучше, нежели в сием закуте!».

Отдохнувшие за ночь кони бежали споро, легко налегая на постромки, звенели на все лады весёлые бубенчики, кнут свистал и пощёлкивал в тихом утреннем воздухе, пугая ласточек уж носившихся над дорогою в поисках разбуженных солнцем мошек и мух. Поскрипывая и кренясь наезжала порою коляска Павла Ивановича на какую—нибудь плохо убитую кочку, торчавшую посреди дороги, либо раскачивалась, повстречавши очередную выбоину, но и это не причиняло неудобств седоку. Нынче ему всё было по сердцу и казалось, что ничего не может случиться в целом мире такого, что омрачило бы ему настроения. С наслаждением вдыхал он летевший с окрестный полей свежий утренний ветерок, несущий собою ароматы уж пробудившихся по весне луговых трав, клейких, молодых листочков убиравших ветви растущих окрест дерев, первоцветов, усыпавших скромными своими цветками все крутины и насыпи, попадавшиеся вдоль дороги и запахи самоей земли – таинственные, ни на что другое непохожие, и достигающие до самого сердца.

Откинувшись на подушки, Чичиков велел Селифану остановиться у первого же трактира, либо постоялого двора, что встретится им на пути, и хотел было ещё вздремнуть под размеренное покачивание коляски, но сон не шёл к нему и виною тому, вполне возможно, был тот самый бодрящий утренний воздух, летящий до него с полей, что, вливаясь в грудь Павла Ивановича, словно бы наполнял всё его тело крепкою молодою силою. Глаза его уж вовсе не желали закрываться, и от нечего делать Чичиков принялся смотреть по сторонам. Но нынче он уже не праздным оком случайного путешественника оглядывал окрестности; всё встреченное им будило в Павле Ивановиче жадное чувство приобретателя. Потому—то и завидевши плывущие к нему навстречу поля, берёзовую рощу, либо строем выбежавшие из—за повороту корабельные сосны, говорил он себе: «И это, может статься, вскорости будет моё, и то, и вон это тоже…».

Приятные сии фантазии вызывали к жизни и иные, не менее приятные мысли и заветные воспоминания о, казалось бы, недавних днях, что проведены были им в незабвенном Кусочкине. Точно бы чередою принялись летать они пред умственным взором нашего героя, сплетаясь в живые картины. Иные из их них гаснули тут же словно бы промелькнувши в волшебном фонаре, иные же, те что были особенно дороги ему, пытался он удерживать силою своего воображения, возвращаясь к ним вновь и вновь. От чудесных сиих картинок у Чичикова тёплою истомою заломило в груди, а душа заполнилась нежным трепетным чувством ко ждущей его терпеливо где—то там в потерянной лесистой глуши Надежде Павловне. И сразу же Павлу Ивановичу сделалось совестно оттого, что по сию пору не удосужился он ещё отписать к ней ни одного письма. Давши себе слово исправить сие несправедливое положение при первой же представившейся ему возможности, он ещё раз возблагодарил судьбу за то, что послала она ему в образе Надежды Павловны того ангела, что скрасит остаток дней его, которые, как надеялся наш герой, проведёт он с ней в довольстве и достатке. И подумавши так, он возвёл очи к небесам, трижды перекрестился — намереваясь помолиться, однако тут выпрыгнул из—за очередного повороту трактир и Селифан стал заворачивать к нему своих коней.

Прошедши через почти пустую поутру залу, Павел Иванович уселся за покрытый крахмальною, не успевшей покуда что вымараться, скатертью стол и, отдавши трактирному слуге касающиеся завтрака распоряжения, принялся ждать. За соседним столом, что стоял неподалеку от занавешенного кисейною занавескою окошка, расположилось двое проезжающих — по виду помещиков, ведших меж собою оживлённую беседу. Один из них весь точно бы налитой, с округлым, пышущим здоровьем лицом, толковал о чём—то своему соседу, о котором можно было сказать наверное лишь одно – что одет он был в коричного цвету сертук, ибо сия черта и была наиболее выдающейся во всём его обличии.

«Коричный», слушавший «округлого» приятеля своего с выражением полнейшего изумления на челе, и точно забывший о стынущем пред ним на столе блюде, то и дело повторял:

— Не может такового быть! Надо же, никогда не поверил бы в эдакое!.. — и прочие подобные замечания, свидетельствовавшие о большом его замешательстве.

Изумление сего «коричного» господина было столь велико, что, можно сказать, принудило Павла Ивановича прислушаться к происходившему за соседним столом разговору, за что нам вовсе не следует его корить даже и по той причине, что содержание сей столь оживлённо протекавшей беседы имело касательство до самого Чичикова, и касательство далеко не безобидное.

— Верно, верно тебе говорю, — горячился «округлый» помещик, размахивая вилкою с нацепленным на неё куском холодного поросёнка, — не сойти мне с этого самого места, ежели что сочинил! Вчера в вечеру, у Михеича, на постоялом дворе сие и было! А не веришь мне, так спроси у Ивана Арнольдыча, они тоже там вчера стояли…

— Это у какого Ивана Арнольдыча – У Барашкина, или же у Мешкова? — спросил «коричный».

— У Мешкова, — отвечал ему «округлый».

— Ну, ты ведь знаешь, я с ним не в ладах, из—за той кобылки каурой масти, что не захотел он мне продать. Как же это я у него спрошу?

— Так и не надо, не спрашивай, а так верь, — махнул вилкою «округлый» сызнова принимаясь за прерванный было «коричным» рассказ. – Сошлись мы, стало быть, в салоне за карточною игрою. Народу не то, чтобы было много, но кое—кто, признаться – был. Так вот, не успели мы разменять и одной колоды, как тут неожиданно распахиваются двери, и входит сия пара. Мы, конечно же, поначалу все опешились, потому как не ждали того, чтобы дама…, ну, да ты, понимаешь. Но, однако же, она ничуть не смутясь проходит вместе со своим спутником прямиком к середине залы, а спутник ея, поднявши руку, эдак, для привлечения общего внимания и говорит: «Господа, — говорит, — позвольте мне ненадолго отвлечь вас от игры, с тем, что имею предложить вам дельце, могущее быть до многих из вас весьма выгодным и заманчивым!»…

Тут Чичикову принесена была шкворчащая на сковороде яичница с грудинкою, солёные к ней огурчики и свежие, тёплые булки, но и приступивши к завтраку Павел Иванович не переставал вслушиваться в шедший за соседним столом разговор, всё более и более его изумлявший.

— Мы, конечно же, все побросали тут карты, — продолжал тем временем «округлый», — а сей господин и говорит: «Господа, ежели у кого из вас имеются беглыя, либо мёртвыя души, то готов их тут же у каждого приобресть, дабы освободить вас от уплаты разорительных податей в казну!»…

— Не может быть, — снова возгласил «коричный», — не могу в таковое поверить!

— Вот тебе крест! — принялся божиться «округлый». – Я бы и сам не поверил, ежели бы не присутствовал при этом самолично.

Услыхавши такое, Чичиков чуть было не подавился сочным куском грудинки, который жевал в ту минуту. Уж менее всего готов он был к подобному повороту событий.

«Ноздрёв, — точно молнией прошило его догадкой, — как есть он – подлец!».

Однако же, совладавши с собою и состроивши полную любезности улыбку во чертах чела своего, он наклонился к соседнему столу, за которым беседовали названные нами помещики, и сказал:

— Господа, прошу покорнейше меня простить за то, что мешаюсь в ваш разговор, невольно мною подслушанный, но позвольте мне полюбопытствовать, как прозывался сей господин – не Ноздрёвым ли?

— Именно, что Ноздрёвым, — отозвался «округлый» помещик, — стало быть, он и вам небезызвестен?

— Это не то слово, господа, что «небезызвестен»! С вашего позволения хотел бы пересесть за ваш стол, с тем, чтобы прояснить для себя некоторые детали сего происшествия, свидетелем коему вы явились, — сказал Павел Иванович и, отрекомендовавшись, как того требовал обычай, перебрался к выказавшим полнейшее радушие помещикам.

— Позвольте вас спросить, — вновь обратился Чичиков к «округлому», — а не сказывал ли сей господин, для какой цели могли бы служить ему испрашиваемые им «мёртвые души»?

— Говорил он об этом предмете довольно темно, полунамёками, ссылаясь на некую государственной важности тайну, да торговал беглую и мёртвую душу по два рубли за штуку, только и всего, — отвечал «округлый» помещик, — но надо сказать, что никто из присутствовавших в зале не поддался его уговорам, потому как меж всеми сразу же было решено, что господин сей не в себе. Хотя он, почитай что каждому подсовывал уж составленныя им купчие крепости, в коих только что и надо было прописать своё имя и звание, да ещё и число выставленных к продаже мертвецов. Вот отсюда и знаю, какова была его фамилия, потому как подглядел в этих его бумагах. Но, по чести сказать, сегодня уж жалею, что не подписал купчей; и то дело – положил бы себе сотенную в карман, ни за понюх табаку.

— И правильно сделали, что не подписали, — сказал Чичиков, — потому как господин сей есть никто иной, как сбежавший из Обуховской больницы опасный больной. Сему имеется у меня подтверждение. Я же послан с тем, чтобы сыскать его и изловивши вернуть назад, в больницу, для излечения.

С этими словами Чичиков достал из внутреннего своего карману бумаги, имевшие касательство до Ноздрёва, и представивши их растерянно захлопавшим глазами помещикам, сказал, глядя на то, как покрываются мертвенной бледностью щёки у «округлого»:

— Благодарите Бога за то, что не стал он кидаться на вас давешним вечером с ножом, с него подобное вполне могло бы статься!

— Да, но дама, что была при ёем, каково её участие?— спросил «округлый», становясь ещё бледнее.

— Про даму ничего наверное сказать покуда не могу. Возможно, что и она причастна к его побегу, — отвечал Чичиков, — об одном же вас пока попрошу – не распространяться об этом деле с «мёртвыми душами», по той причине, что сие может помешать мне изловить беглеца в скорейшем времени. Кстати, не сказывал ли он, куда намерен был податься далее? Ежели таковое имело место, то премного обяжете меня, господа, подобною подсказкою, потому, что, надеюсь видите – дело сие нешуточное. Ибо через этого господина неповинные люди могут пострадать, и страшно сказать, но недалеко и до смертоубийства, а тогда уж простите, но грех ляжет и на тех, кто знал, да не пожелал помочь в поимке сего опасного больного. И, более вам скажу, в подобном случае могут быть предприняты некия преследования, даже и уголовного характеру, так что не хотелось бы вас пугать, господа, но извольте уж, скажу вам прямо, каково может быть ваше положение.

После подобных речей Павла Ивановича оба, насмерть перепуганные, помещика, стали наперебой клясться в своей благонадёжности и неведении относительно дальнейших планов Ноздрёва, хотя «округлый» и рассказал, будто бы обещал Ноздрёв всем, кто присутствовал прошедшим вечером на постоялом дворе у Михеича, что обязательно постарается навестить их, повстречавшись с каждым в отдельности.

— Говорит: «Ну что же, господа, встретимся с вами при иных обстоятельствах, может быть тогда вы станете посговорчивее, — с расширенными от страха глазами рассказал «округлый».

— Вот видите, — вскричал Чичиков, — это именно то, от чего я стараюсь вас предостеречь! Ведь это он выступил с форменною до вас угрозою, а вы и не поняли сего. Так что имейте в виду, ни под каким видом и ни при каких условиях не вступайте в сношения с этим господином, да и прочих из тех, что присутствовал вчера при карточной игре, предупредите, коли не хотите стать одною из его жертв.

Заручившись на прощание их согласием к молчанию, до которого обещали они побудить и прочих из тех, у кого Ноздрёв пытался торговать «мёртвых душ», Павел Иванович поспешил покинуть трактир, но вовсе не для того, чтобы отправиться на поиски Ноздрёва. Он всем нутром своим, всею приобретательскою своею натурою чуял, что ему нынче уж нельзя было терять ни минуты, что любое промедление на пути ко ждущей его впереди цели, может быть губительным для всего его предприятия, потому как положение его в самое короткое время грозило сделаться совершенно незавидным. Из того, что довелось ему услыхать только что, в трактире, можно было вывести сразу несколько соображений, и все они враз были схвачены цепким и юрким умом Павла Ивановича.

Первое из них было того свойства, что либо Ноздрёв, либо сбежавшая с ним из дому Наталья Петровна, проникнули в тайный смысл производимых Чичиковым приобретений связанных с «мёртвыми душами». Следующее соображение, вытекавшее из уж сказанного нами, было то, что Чичиков теперь уж не мог схватить Ноздрёва без того, чтобы дело сие не приобрело большой огласки, что, конечно же, нарушила бы все планы Павла Ивановича, ещё час назад казавшиеся ему столь прочными и близкими до завершения. Третье из сих соображений, и надобно сказать, принеприятнейшее изо всех предыдущих состояло в том, что нынче у него уж появился соперник, жаждавший пройти его, Павла Ивановича, путями и обресть состояние на сей взлелеянной и ухоженной Чичиковым ниве.

Вот почему снедаемый тревогою, и поминутно поминая Ноздрёва не иначе как «вором», решил Павел Иванович не мешкая отправляться прямиком в «NN», резонно полагая, что Ноздрёв рано или поздно тоже объявится там и тогда уж не видать Чичикову нужных ему бумаг, коими намеревался он разжиться в сем достославном городе, как своих ушей. Беспокойство его этим, открывшимися вдруг обстоятельством, было столь велико, что Павел Иванович и думать позабыл о первопрестольной нашей столице, куда подумывал завернуть на денёк—другой, ибо все помыслы его устремились нынче лишь к одному – опередить Ноздрёва в этой, возникнувшей вдруг гонке, за «мёртвыми душами».

Бедный, бедный Павел Иванович, каковые муки должен был испытывать он в сии мгновения, когда, казалось бы, рушилось всё столь тщательно возводимое им предприятие. Каковые тревога и волнение должны были снедать сердце его, и мы, право слово, готовы уж были и посочувствовать ему, признавши верными все эти беспокоившие нашего героя умозаключения, всю ту спешку и волнение, что захлестнули сейчас его душу, кабы сие не имело бы касательства до Ноздрёва! Потому,как уж знаем, что всё, что связано с сим господином нельзя мерять обыденною и привычною для всех меркою. Так оно вышло и на этот раз.

После того, как Ноздрёв и Наталья Петровна простившись с Чичиковым, покинули Петербург, решено было сей влюблённою парою, что пора уж Ноздрёву обресть «прочное положение в жизни». А так как бывшее у него имение навряд ли могло бы служить надёжною подпорою своему обладателю по причине хорошо всем известных его склонностей и пристрастий, обое любовники пришли ко взаимному мнению, что надобно тут Ноздрёву идти иными путями. Искренне почитая себя зачисленным в сотрудники Третьего отделения, порукою чему была расписка, выданная ему Чичиковым, в чьем могуществе после всей истории связанной с Обуховскою больницею ни Ноздрёв, ни Наталья Петровна уже не сомневались, они и сочли для себя наиболее разумным ступить на сей путь, казавшийся обоим самым простым и верным для достижения Ноздрёвым уж упомянутого нами «прочного положения». Посему и решено было меж ними, насколько позволит мошна, а вернее ридикюль Натальи Петровны, в котором сохраняемы были ею некия суммы и драгоценности вывезенные из дому, накупить мертвецов, с тем, чтобы явившись затем со всем этим ворохом бумаг, которые никто в целом свете, выключая, конечно же, Чичикова, не смог бы никоим образом употребить, в Третье жандармское отделение, и вытребовать себе достойное вознаграждение и приличествующие столь рьяному рвению на тайном поприще чин и должность. Каково господа?!

Так что все те беспокойства да волнения, коими тревожим был Павел Иванович, являлись на поверку ни чем иным, как одною лишь игрою его воображения. И то сказать, ну мог бы тот же Ноздрёв, либо Наталья Петровна, коих занимали в жизни лишь вещи мелкия, обыденныя, достигнуть, додуматься до столь невероятной мысли, столь изощрённой хитрости, что служила главною пружиною отправляемого Чичиковым предприятия? Хитрости, что лишь будучи выведенной нами на поверхность нашего повествования кажется доступной до разумения, на самом же деле оставаясь сокрытою и непонятною для многих глаз и многих умов.

Сидя во глубине своей коляски на мягких, эластических сидениях, и правя поспешный свой путь, Павел Иванович и по прошествии доброго часа, всё ещё продолжал без устали поносить Ноздрёва самыми страшными и тёмными словами, не в силах взять в толк того, отчего это, по какому неведомому замыслу всесильного провидения, выпало ему вновь повстречаться с Ноздрёвым, да ни где—нибудь, а в самоей столице, и именно в тот час, когда были отправляемы им те самые дела, от коих, можно сказать, зависела вся счастливая будущность нашего героя.

К чему была предназначена та встреча? Для чего она? Неразрешимая для человеческого ума загадка, да и только! И я, ваш покорный слуга, не в силах разрешить ея, хотя, признаться, не раз уже отмечал подобную странность происходившую и со мною во время многих моих путешествий, когда даже и за границею встретишь вдруг нежданно на улице, либо в каком ином, совсем, казалось бы неподходящем для подобной встречи месте, давнишнего своего знакомого, коего не чаял повстречать уже и вовек. И всякий раз после подобной встречи, удивляющей тебя сверх всякой меры, принимаешься гадать, как это могло занести вас обоих сюда, да к тому же ещё и в одно и то же время, из какого—нибудь там Торопца либо Кобеляк.

Но с другой то стороны, посудите сами, кого ещё можно узнать во всякой толпе на улице всякого города, как ни того, с кем сводила вас судьба, уже хотя бы однажды. Так что, как ни удивляйся Павел Иванович подобной встрече, а ему ещё не раз и не два придётся повстречать знакомцев, что всяк в свой черёд посетят сии страницы, за долгое время его путешествия, о нынешнем отрезке коего мы не станем распространять подробностей, по причинам уж сказанным нами ранее. Отметим лишь то, что в какие—то четыре с небольшим дня добрался Павел Иванович до пределов «NN»—ской губернии, и сверх ожиданий, безо всяких приключений, чему причиною, как думается, были та поспешность и тревога, с которыми правил он свой путь, не позволявшие нашему герою отвлекаться до всяких несущественных мелочей.

Однако, как бы там ни было, пересекая уже ввечеру границу губернии, решил он не заезжая в город «NN», с тем, чтобы до сроку не открывать своего здесь появления, нанесть визит кому—либо из помещиков с коими, казалось бы, совсем недавно, а на самом деле уж более тому, как два года назад, совершал купчие на мертвецов. Фигура Манилова показалась в тот час Павлу Ивановичу более привлекательной, нежели остальные, и в этом, нельзя не согласиться, был некий резон. Посему—то и было велено им Селифану отправляться на поиски Маниловки, для того чтобы обресть в этом скромном селении потребные Чичикову кров и приют.

Памятуя о том, как пришлось плутать им по диким этим полям да дорогам, Павел Иванович принялся со вниманием обозревать окрестности, с тем, чтобы не пропустить нужного им поворота. Да и Селифан, которому, надобно думать, памятен был тот случай, тоже принялся усердно вертеть головою по сторонам, то и дело, привскакивая с козел и отпуская в адрес нелюбимого им чубарого коня привычные уж тому окрики и замечания, потому как изо всех знакомых примет, что виднелись по сторонам дороги, самыми заметными были лишь чушь да дичь; а именно всё тот же вздор из мешающихся в одно жиденьких молодых берёз, низкого кустарника, ельника впополам с обгоревшими соснами, и дикого вереска стлавшегося вдоль обочины.

Точно и не уезжал отсюда Павел Иванович! Всё те же темнеющие в серых сумерках деревни, что показались некогда Чичикову похожими на складенные дрова, вытянутые вдоль дороги, точно по снурку, сменяли одна другую, всё те же мужики, в овчинных тулупах позёвывая, чесали в бородах, да толстолицые, толстомясые их бабы привычно бранились чему—то, готовясь отойти ко сну. Уж и вправду сделалось темно, и деревни совсем терялись в темноте, отзываясь на проезжающий мимо экипаж лишь собачьи побрехиванием, да криком лягушек в деревенских прудах, уж луна показалась над зубчатою, встопорщившейся чёрным лесом линиею горизонта, осветивши белым своим печальным светом, пустынный тракт по которому катила коляска нашего героя, а Маниловки всё было не видать. Павел Иванович уж начал тревожиться не на шутку, уж стало ему казаться, что и на этот раз заехали они не в ту сторону, уж принялся он грозить расправою притихнувшему Селифану, но вот проехавши ещё с полверсты повстречали они поворот на просёлочную дорогу показавшуюся им знакомою и, приободряясь, поворотили на неё. Проделавши ещё несколько вёрст, увидали они наконец—то и господский дом, что так же открытый всем ветрам стоял на юру, и деревню уж спавшую у подножия того холма, на котором маялась в одиночестве господская усадьба. В ночной тиши разлит был запах луговых трав, в которых прятались перекликавшиеся меж собою перепела да коростели, чей крик временами прерываем был перебранкою сидевших по дворам псов, да всё тем же оглушительным кваканьем лягушек справлявших весенние свои свадьбы чуть ли не в каждой луже.

По причине позднего часа в господском доме не светилось уж ни одно окно, не горела ни одна свеча, так что казалось будто дом этот смолкнул уснувши навек. Подъехавши ко крыльцу Чичиков довольно резво, но уже не с тою резвостью, что отличала его прежде, взбежал по ступенькам и принялся выкликать прислугу, дёргая за висевший у двери снурок. На раздававшийся в доме звон колокольчика довольно долго никто не откликался, и лишь когда Павел Иванович замолотил в дверь кулаками, где—то во глубине дома мелькнул огонек свечи и переползая от окошка к окошку стал приближаться ко входу. Но прошла ещё не одна минута, прежде чем загромыхали железныя запоры, и раздался из—за двери недовольный бабий голос. Слов, звучавших за дверью, разобрать не было никакой возможности, потому как заглушаемы они были стуком и звоном железа, да впрочем, известно, каковыми бывают слова, произносимые деревенскою нашей прислугою, разбуженной неурочным ночным визитом нежданного гостя, но вот двери отворились, и в проёме их показалось сморщенное личико востроносой маленькой старушонки. Одною рукою придерживая оплывающую свечу, а другою, придерживая створки дверей, она принялась шарить подслеповатыми своими глазками по фигуре Павла Ивановича и, признавши в нём благородного господина, ворчать перестала, спросивши лишь о том, чего ему надобно.

— А надобно, любезная, повидать мне барина твоего. Небось, почивает уж? — отвечал ей Чичиков.

— Знамо дело почивают. А как тут не почивать, коли уж ночь на дворе, — отвечала старушонка, и впуская Чичикова в сени, спросила, прежде чем отправляться к барину в опочивальню. – Как же доложить о тебе, батюшка?

— Доложи, что Чичиков Павел Иванович, собственною персоною, — отвечал Чичиков, и спросил вдогонку удаляющейся старушонке. – А как он, здоров ли, барин твой, матушка?

На что та, махнувши рукою, отвечала:

— Да здоров он, здоров! Что ему сделается, вертопраху—то? — с чем и скрылась за дверью, ведущей в покои дома.

Дожидая хозяина, которого верно в эти минуты выуживали из тёплой супружеской постели, Чичиков прошёл в гостиную и усевшись в кресло, принялся оглядывать знакомую ему залу. И вновь почудилось ему, будто и не уезжал он отсюда вовсе. Всё те же прекрасные мебеля стояли вокруг, часть из которых была оббита шёлком, а часть обычною рогожкою, всё те же горшки с геранью теснились по окнам, и те же, знакомые Павлу Ивановичу картины глядели со стен. Причём и здесь наблюдалась всё та же чехарда – некоторые из них покоились в замечательных отсвечивавших тусклою позолотою рамах, прочие же висели и вовсе без рам. Но всё же какие—то перемены, пускай и не замеченные сразу нашим героем, всё же имели место и глядя на них делалось понятным, что время шло и в этих комнатах, что и тут тоже была какая—то жизнь, пускай и придуманная, отделённая от настоящей, истинной жизни – жизнь Маниловского семейства.

Сколько же, прости меня Господи, на Руси подобных семейств, что живут в своих захолустных углах, в которых кажется протухнуло даже и самое время, стиснутое меж неких придуманных и словно бы игрушечных отношений, игрушечных же целей и скудных свершений.

Но покуда Чичиков оглядывался по сторонам да глядел в потолок, хозяин сего дома верно уж разбужен был прислугою, потому как раздалось вдруг за дверью шарканье ночных хлопанцев, двери растворились и из тёмного коридора вошёл в залу держа в руке о трёх свечах подсвечник сам Манилов. Из—под наспех накинутого ночного его халата выбивался край ночной рубахи и торчали тонкия белыя щиколотки. Ноги его засунутыя в большие красныя хлопанцы, чей звук предупредил Чичикова о приближении приятеля его, походили более на гусиныя лапы, нежели чем на человеческия конечности, на голове у Манилова сидел серый полотняный колпак, свисавший ему на левое ухо, и всё, и без того сильное впечатление от сей возникнувшей из темноты коридора фигуры, довершали всклокоченные его бачки, к слову сказать, изрядно уж побелевшие.

Признаться, в сию минуту он мало походил на того прежнего Манилова, отличавшегося округлостью манер и тою особою негою, что словно бы навечно сыскала себе пристанище на его челе. Нынче во чертах лица его сквозила безыскусная тревога, и в глазах часто и нервически мигающих, плескалось волною неподдельное беспокойство.

Чичиков верно и вдруг угадавший его граничащее с испугом настроение, возникнувшее от столь внезапной и неожиданной до Манилова встречи, решил исправить сие положение и, придавши лицу своему и голосу самое сердечное и дружелюбное выражение, распахнувши для объятий руки, поспешил навстречу всё ещё пребывающему в немалом смущении хозяину.

«Тук–тук–тук», — легко простучал он каблучками лаковых своих полусапожек по крашенным краскою половицам. «Хлоп–хлоп–хлоп», — отвечал ему Манилов, тоже заспешивший навстречу гостью и потешно перебирающий своими «гусиными лапами». Но звуки сии тут же потонули в радостных возгласах, коими приветствовали друг друга обоя приятели, запечатлевая на успевших к ночи покрыться щетиною щеках, дружеския поцелуи.

— Павел Иванович! Павел Иванович! Вот радость—то, вот радость! Как вы здесь? Каковыми судьбами? Мы уж, признаться и не чаяли увидеть вас снова! — говорил Манилов, бережно обнимая Чичикова за плечи и, словно бы напрочь позабывши о недавней своей тревоге.

— А вы?! Как вы здесь?! Каковы дела ваши? Каково семейство? — вторил Манилову Чичиков.

— Ах, да что мы. У нас вёе, почитай, как и прежде. Правда, вот в семействе прибавление, — немного гордясь, отвечал Манилов.

— Да что вы?! — чуть ли не вскричал Павел Иванович, строя во чертах лица своего таковую радость, что разве только слёзы не брызнули из глаз. — И кто же он, этот ангел? Кого вам Господь послал на сей раз? Наследника или же наследницу?

— Наследник! Мальчик! Нарекли Евпатридом. Необыкновенно милый ребенок… Да вы и сами, небось, увидите. Вы, надеюсь, погостите у нас, а не так, как во прошлый—то раз?... — спросил Манилов, и в голосе его вновь прозвучали тревожные нотки, однако на сей раз тревога сия была иного свойства, нежели та, что плескалась в глазах его во первые минуты свидания с Павлом Ивановичем.

— Конечно же погощу, — отвечал Чичиков, — у меня до вас столько дел, о столь многом нам с вами надобно будет перетолковать, и кто знает, может статься, что сумеем мы с вами послужить для пользы отечества нашего.

При упоминании об отечестве глаза Манилова словно бы подёрнуло дымкою, взгляд сделался мечтательным, и кто знает, какие картины поплыли пред его мысленным взором, но он тут же, точно бы очнувшись ото сна, проговорил:

— Ах любезный друг мой, если бы вы только знали, как тосковал я по нашим с вами беседам, как не доставало мне вашего просвещённого общества здесь, в нашей глуши. Но что это я, — спохватившись, сказал он, — вы ведь с дороги, верно, устали, голодны. Сей же час я распоряжусь, голубчик, о самоваре, а вы покуда располагайтесь. Я велю проводить вас в ваш «апартапман».

— Друг мой, стоит ли так беспокоиться из—за таковых пустяков? Время то ведь уже позднее…, — начал было Чичиков.

Но Манилов, не давши ему договорить, возразил в том смысле, что это как взглянуть, что ещё и не поздно вовсе, а так только, темно за окошками — и всё тут.

— Да и супруга моя, верно уж собралась. Она ведь просто не утерпит до утра, чтобы вас не повидать. Да и то сказать, каково?! Ведь просто именины сердца! — проговорил Манилов и, отдавши распоряжения в отношении самовара и «апартамана» для Павла Ивановича, сказал:

— Я с вашего позволения, любезный мой друг, покину вас ненадолго, дабы привесть себя в порядок, — и он коротким взмахом руки указал на красныя свои хлопанцы так, будто это лишь одно и надобно было «привесть в порядок», а затем «хлоп—хлоп—хлоп», побежал вон из залы.

Не прошло и четверти часу, как расторопная прислуга принялась накрывать на стол и на нём точно из—под земли появились не остынувший ещё самовар, вазочки с разных сортов вареньем, блины с мясною припёкою, как надо полагать оставшиеся ещё с ужина и несколько лафитников с разного рода настойкою.

Манилов уж снова был тут. Он успел облачиться в шалоновый свой зелёного цвета сертук, и даже закурить трубку, в которой теплился красный огонек, то разгоравшийся, то прятавшийся под слоем пепла при каждой его затяжке.

— Павел Иванович, любезный друг мой, памятуя о вашей непривычке к курению трубок, я всё же с вашего позволения выкурю одну, ежели вы, конечно же, не будете против, — сказал Манилов, отстраняя от себя трубку, и держа её несколько вбок на вытянутой руке, так, словно бы собираясь отбросить её по первому же высказанному Чичиковым неудовольствию.

При этом лицо его полнилось выражением покорности столь сладкой, что у Павла Ивановича вдруг защипало на языке и спазмою свело в горле, как бывает, когда глотнёшь нежданно чего—то липкого и приторного. Посему Чичиков поспешил заверить Манилова, что не только не будет против, а более того, готов просить его выкурить трубку, а может быть даже и не одну, хотя сам, по причине позднего часу, не хотел бы прибегать к услугам своей табакерки, потому как нюхательный табак освежает, и по сей причине может лишить его сна.

— Так вот же чем хороша трубка! Я уж имел удовольствие говорить в прошлую нашу встречу, что трубка расслабляет нервы и успокаивает душу. Я, к примеру, после хорошей трубки сплю ровно младенец. Или опять же – в последнее время меня порою мучит кашель; так вот, поверите ли, стоит лишь выкурить трубку, и о кашле забываешь так, словно его и не было.

— Оно так, оно так! Не буду и спорить, но, однако же, не сделавши прежде таковой, даже и полезной привычки, думаю, что уж не сделаю её и впредь, — отвечал Чичиков, но тут мирная их беседа была прервана скрыпом отворившейся двери и в столовую вошла Манилова.

Как и прежде была она недурна собою, как и прежде чиста и опрятна, но, как и прежде, сии достоинства ея складывались в некую, плохо объяснимую неприметность, что вряд ли позволила бы выделиться ей из многочисленной толпы подобных же славных, но неприметных людей.

— Душечка, душечка! Ты только взгляни, какового гостя послало нам с тобою провидение! Павел Иванович вновь с нами! Разве могли мы, ещё не далее, как вчера, мечтать о подобном счастье! — точно бы взвиваясь с места, возгласил Манилов.

Подскочивши к супруге своей, он повёл ея к Чичикову, поддерживая под локоток, да и Павел Иванович поднявшись со своего места и сам поспешил к ней навстречу и, как и в прошлый раз, не без удовольствия приложился к ея маленькой и тонкой ручке.

— Очень рада, очень рада! Прошу покорнейше, садиться, господа, — слегка картавя, проговорила Манилова, и мужчины послушные её приглашению, уселись за стол.

— Как же давно вы нас не навещали, — сказала Манилова, — мы уже, признаться, отчаялись когда—либо снова увидеть вас, но часто, очень часто муж вспоминал о нашей последней с вами встрече. Ведь он и по сию пору питает к вам самые нежные и искренние чувства.

— Да, да! Я постоянно говорю, что лучшего человека, нежели Павел Иванович, не сыскать в целом свете, что бы там не болтали злые языки, — сказал Манилов и тут же осёкся, ибо сообразил, что сделал бестактность.

Супруга его, побледневши лицом, принялась перемешивать чай в своей чашечке с таким усердием, будто от сего перемешивания зависело нечто необычайно важное, большое, что занимало в сию минуту всю её натуру целиком и без остатка.

Чичиков же весьма просто отнёсся к сказанному Маниловым, и с лёгкою усмешкою проговорил:

— Я, признаться, хотел отложить разговор сей до утра, но, друг мой, коли вы сами, ненароком обмолвились о том, что некто незнающий и неразумеющий предмета берётся болтать обо мне бессмысленные и безразличные до меня пустяки, то так и быть, я просвещу вас и на свой счёт и на счёт того, что, как я знаю, сделалось уж «притчею во языцех» в вашем достославном городе. Причём, для начала хотел бы заметить, и сие важно, что я прямиком из Петербурга, минуя «NN», поспешил нанесть визит именно вам, и вашему семейству, по причине, которая, не сомневаюсь и удивит вас и, надеюсь, порадует безмерно.

При этих сказанных Чичиковым словах, лица обоих супругов, что были склонены к стоявшему пред ними на столе чаю, оборотились на Павла Ивановича. Манилов попытался, было пролепетать нечто в своё оправдание, но Чичиков остановил его, сказавши:

— Полно, друг мой, не трудитесь. Смею вас заверить, оно не стоит того. Лучше постарайтесь выслушать меня со вниманием, ибо, как думается мне, пришёл ваш час, столь радеющему о просвещении и благе родимого Отечества, послужить ему не на словах, а на деле.

Сии слова привели супругов в замешательство, вызвавши явное волнение их чувств. Во взгляде Маниловой Павел Иванович без труда прочёл тревогу впополам с любопытством, что и немудрено, потому как была она женщиной, а любопытство, как известно редко покидает женскую душу, а то и не покидает вовсе, супруг же ея стиснул свою трубку с таковою силою, что у него даже побелели костяшки пальцев.

— Итак, — сказал Чичиков, — слушайте меня внимательно, и старайтесь ничего из сказанного мною не выпустить. Ежели надобно будет апосля, я объясню непонятное; ибо появление мое здесь, в ваших краях, как во первой раз, так и нынче произошло, смею вас уверить, вовсе не из прихоти моей. Потому как отправляемы были мною особой государственной важности дела, хотя признаюсь, поездка моя имевшая место во прошлый раз имела, можно сказать, более инспекционный характер. Целью моею было выявить тех соотечественников наших, что душою болеют за нашу Отчизну, радея о славе ея и будущности. Те приобретения мною «мёртвых душ» тоже были произведены мною неспроста, и о них расскажу я вам далее и более подробно, нынче же я хочу сказать, что по прибытии моём в Петербур, я доложил обо всём увиденном мною в вашей губернии по тому ведомству, в котором служу, отправляя должность свою в чине полковника. А служу я, да будет вам известно, по Третьему отделению, но сие конечно же тайна, которую мне дозволено было раскрыть только пред вами… Коли надобно, то могу предъявить к тому необходимыя бумаги, — сказал Чичиков и сделавши вид будто и впрямь ищет сии бумаги, принялся шарить у себя по карманам, на что изумлённые Маниловы в один голос воскликнули, что им никаких бумаг не надобно, потому как они верят Павлу Ивановичу ровно, как самим себе. Тем не менее, Чичиков извлёк на свет некую гербовую бумагу, с некоей же проставленной на ней печатью и, словно бы невзначай, небрежно помахал ею в воздухе. Но ни Манилов, ни супруга его никакого внимания на сие не обратили, потому как жадно ловили каждое сказанное Павлом Ивановичем слово, и при каждом же слове всё более и более светлели лицами.

—Доклад мой, — продолжал Чичиков, — пошёл по инстанциям, был внимательнейшим образом рассмотрен, и о нём доложено было самому государю—императору, потому как, повторяю – дело моё необычайной важности и затрагивает устои всего государства российскаго, над которым, может случиться, вновь сгущаются неприятельския тучи. Основной упор в докладе делал я на помещиков, как в отношении их благонадёжности, так и в отношении просвещённоссти, душевных склонностей, восприимчивости к новым веяниям, любви к Отечеству и прочему. Так вот, любезный друг мой, по рассмотрении всего представленного мною комиссии списка, и по высочайшему одобрению самого государя, мне предписывается, воротившись в вашу губернию, секретно, — при слове «секретно» Чичиков поднял вверх указательный палец, а Манилов с Маниловой уставились на него так, словно бы палец сей и был главный секрет, — так вот, повторяю – секретно снестись с достойнейшим помещиком «NN»—ской губернии, коим и комиссией и его Величеством признаны были вы, любезнейший мой друг! Снестись с тем, чтобы с вашею помощью довесть до конца то дело, что должно послужить к силе и славе нашей с вами матушки Руси...

Однако тут последовала сцена не вполне ожиданная. Манилов, не давши Павлу Ивановичу договорить, сползши со стула, рухнул пред Чичиковым на колени и, разве что не крича, залился радостными слезами.

— Павел Иванович! Павел Иванович!... Дорогой!... Да я! … Да будет вам известно!... Да я жизнью готов!... — выкликал он, давясь рыданиями. – Душенька! Душенька! Кланяйся Павлу Ивановичу, кланяйся! — сквозь рыдания обратился он к своей супруге. – Благодетель наш, благодетель! Позвольте же мне обнять вас, друг мой пренаилюбезнейший!... Я знал!... Я всегда знал, сердцем чуял!... — и он пополз к Чичикову всё так же, не поднимаясь с колен.

Супруга же его сидела, прижавши платочек к губам, по лицу ея бродила счастливая и бессмысленная улыбка, глаза сияли изумлением, грудь часто и высоко вздымалась, так что казалось – ещё немного и она лишится чувств под влиянием этого столь радостного до них и внезапного известия.

Павел Иванович поднявшись со своего места и оборотясь до ползущего к нему Манилова, улыбался тому с ласковою снисходительностью, умудряясь, к тому же, состроить во чертах чела своего некое подобие смиреной кротости. Манилов же, подползши к Чичикову, обхватил его на манер Рембрантова «Блудного сына» и содрогаясь от счастливых рыданий, застучал ему головою в живот.

— Полно, полно! Будет вам, — говорил Чичиков, гладя Манилова по бьющей его в живот голове. – Полно, никакой в том моей заслуги нет. Тут целиком одна лишь ваша заслуга. Недаром ведь прозорливый взор императора нашего пал на вас, и перст его указующий повелел мне: «Вот он – муж наидостойнейший, с ним верши дело правое!».

При сиих словах Манилов пуще прежнего залился слезами, замолотивши головою Павла Ивановича что есть мочи, на что Чичиков обеспокоенно, принялся отдирать от себя виснувшего на нём Манилова, явно опасаясь за сохранность того обеда, что мирно перевариваем был его желудком. Но, признаться, оторвать от себя Манилова оказалось делом нелёгким, тот вовсе не хотел отцепляться, и Чичикову чуть ли не силою пришлось вызволять себя из цепких его объятий.

— Друг мой! Друг мой! Я разделяю ваши чувства, и сам бы, наверное, был бы рад подобному обстоятельству не менее вашего, но, однако же, сядьте на место и постарайтесь выслушать меня до конца, — приговаривал Чичиков, уже всерьез начиная опасаться того, как бы Манилов не повредился в уме от свалившегося на него «радостного известия».

Однако прошло ещё около пяти минут покуда рыдания не стихнули, оставивши по себе лишь сырое пятно на измявшейся жилетке Павла Ивановича, да редкие уже, к счастью, восклицания, что словно бы сами собою выкликались из полнящейся восторгами груди Манилова. Но вот и они не стали уж слышны, и Павел Иванович отряхнувшись, вновь уселся на своё место и обведши супругов взглядом друга—заговорщика, сказал:

— Я, конечно же, поздравляю вас с той высочайшей милостью, что коснулась до вашего семейства, но хотел бы особенно указать на то, что милость сия проявлена была втайне, ибо миссия, что возложена на нас с вами, друг мой, особо секретна. И заклинаю вас обоих – всё, что будет сказано меж нами, не должно не токмо покидать пределов сего дома, но и более того – коснуться, чьих бы то ни было ушей! Потому, как от наших с вами деяний нынче будет во многом зависеть безопасность Отечества и родимой нашей земли, и не дай Бог допустить нам ротозейства либо оплошности, ибо милость сия легко может смениться гневом. А я никому не пожелал бы испытать на себе, что же оно такое – «монарший гнев».

Тут лица у обоих супругов сделались белыя, глаза округлились, а на лбу у Манилова мелкими капельками выступил пот.

— Клянёмся животами своими, Павел Иванович! Не извольте и сомневаться. Вы ведь и сами знаете, какова любовь моя к нашему государю—императору! Так что жизнь свою готов положить всю без остатка ради любимого отечества, — сказал Манилов, лицо которого сделалось само внимание.

— Ну, вот и прекрасно. А сейчас скажите, кто у вас нынче отправляет должность капитана—исправника, каков сей господин, каковых лет и привычек? — спросил Чичиков, ибо хорошо помнил встреченного им в имении Ноздрёва, в минуту нависнувшей было над ним опасности, строгого офицера и надеялся таковым образом хотя бы что—то да разузнать о нём, но услышанное им превзошло все его самые радужные надежды и ожидания.

— Да дядюшка супруги моей и отправляет, — отвечал Манилов, — он у нас уже, почитай год, как выбран в новые капитаны—исправники, и с тех пор земской суд ни у кого более не вызывает нареканий. Все дела решаются споро, по справедливости и признаться никого ещё не было недовольного его решениями. Потому как и заседатели все его все с ним накоротке, одним словом, как говорят у нас в губернии: «С приходом в земской суд Семена Семеновича Чумоедова там, точно бы, воздуху сделалось более». Люди говорят, словно бы вздохнули полной грудью, ибо самое главное его завоевание – что страху больше нет. Потому как всякий знает, что будет со вниманием выслушан и обспрошен. И знаете, что ещё чудно, но с его избранием в капитаны—исправники и преступников будто подменили. Поверите ли, не желают более греха на душу брать, не совершают преступлений. Да признаться у нас за весь этот год и не осудили никого. Правда, были некие в суде разбирательства, но там, как знаю, всё закончилось самым мирным образом, и все были выпущены безо всяких последствий.

«Это хорошо, что он человек новый, — подумал Чичиков, — и что заседатели все его. Просто замечательно! Надо же, эк повезло, что надоумил Господь заворотить до Манилова. Сейчас уж видно, что всё должно обстряпаться. Недаром ведь в земском суде «можно дышать полной грудью»…», — на словах же он сказал:

— Но я полагаю, что он человек весьма благородный, и позвольте уж спросить напрямую – взяток не берёт?

На что Манилов с супругою переглянулись весьма живо, и Манилов отвечал, что касательно благородства он поручиться может, в отношении же прочего ничего не ведает, и опустил глаза.

— Да вы не стесняйтесь, голубчик. То, что он берёт взятки, так это как раз хорошо. Потому как придётся нам с вами действовать самым натуральным образом, дабы никто ничего бы не заподозрил, а посему ежели придётся какую бумагу подписать, то и взятку дать придётся, так — для отводу глаз. Но вы на сей счёт не извольте беспокоиться, у меня для такого случая казённые деньги припасены. Да и с дядюшкою вашим никакого ущерба не приключится, так как он, не ведая того, послужит ко благу Отечества, пускай даже и через мздоимство. Тем более что только мы с вами и будем знать кому, где и сколько дадено. Тут мне предоставлена полнейшая свобода, — сказал Чичиков, стараясь успокоить Манилова в отношении могущих иметь место для дядюшки нежелательных последствий.

При последних словах Чичикова Манилов оживился.

— Признаться, любезный вы мой Павел Иванович, и мог бы взять на себя труд в отношении взяток. Слава Богу, давешний год был у нас хорош, так что нынче мы располагаем средствами, и я не счёл бы для себя обременительными подобныя траты.

Услыхавши подобныя речи Чичиков словно бы озарился изнутри, лицо его и без того непрестанно улыбавшееся, вдруг точно бы просияло, взгляд, устремлённый на Манилова, сделался лучистым, а голос зазвенел, будто рождественский колокольчик.

— Ежели так, ежели вы, любезный друг мой, возьмёте на себя заботу сберечь те казённыя суммы, что даны мне под строгий отчёт начальством моим, то обещаю вам, что подобная жертва не пройдёт незамеченной, и я, уверен, что со стороны государя—императора нашего она найдёт вполне заслуженную оценку. Уверен – без звезды тут не обойдётся. Да что там, я самолично сделаю всё от меня зависящее, дабы испросить для вас высочайшую награду.

— О…о…о! Павел Иванович! — принялся было сызнова голосить Манилов, но Чичиков на сей раз сумел быстро усмирить его, велевши сидеть и слушать далее.

— Теперь, друг мой, вы должны будете меня во всём слушать, разумеется, я не собираюсь злоупотреблять вашим послушанием, но такова субординация и мы с вами обязаны придерживаться её. Так же вы не должны задавать мне лишних вопросов, всё, что вам должно знать я и без того вам расскажу, не должны, как я уже сказывал давеча, обсуждать с кем бы то ни было наших с вами дел. Все должны думать, что мы с вами связаны простыми отношениями — продавца и покупщика. Должны же вы будете помогать мне во всём, где только сможет понадобиться мне ваша помощь. Ну как вы, согласны ли на подобныя условия? — спросил Чичиков.

— Конечно же согласен, дорогой вы мой Павел Иванович! Можете во мне и не сомневаться, — отвечал Манилов. – Но позволительно ли будет мне спросить, в чём собственно заключено то дело, на отправление которого получили мы с вами высочайшее соизволение?

— Вот видите, голубчик, вы уже нарушаете наш с вами уговор, уж задаете вопросы. Я отвечу вам, но не нынче вечером, потому как время и впрямь уже позднее и пора всем нам на покой. Завтра, завтра я отвечу на все ваши вопросы, и завтра же мы обсудим с вами план наших с вами действий. А покуда давайте—ка отправимся ко сну, и я ещё раз, напослед, хотел бы поздравить вас с началом новой вашей, замечательной жизни.

С этими словами Чичиков поднялся из—за стола и поблагодаривши хозяина с хозяйкою, отправился в приготовленный для него «апартаман», а Маниловы ещё немного о чём—то пошептавшись в столовой, проследовали в свою супружескую опочивальню. Но ни Павел Иванович, ни Манилов с супругою ещё долго не могли уснуть тем вечером. Чичиков думал о том, что это не иначе, как само провидение привело его сегодняшним вечером в этот одиноко стоявший на юру господский дом. И дядюшка капитан—исправник, и готовность Манилова к экономии «казённых денег», всё это иначе, как подарком судьбы и назвать было нельзя. Поэтому он ещё долго ворочался в своей постеле, перебирая теснившиеся в голове заманчивыя мысли, и лишь по прошествии часа сумел забыться сном – беспокойным и неглубоким. И кто знает, что привиделось ему на сей раз? Может быть, сызнова приснилась ему та самая молодая и толстая баба в синей запаске, бегущая вослед его экипажа и тянущая до нашего героя растопыренныя пальцы своя? Не знаем, не берёмся судить, может быть так оно и было. Но по утру Павел Иванович снова проснётся словно бы и не ведая о том, в который уж раз повторившемся, сновидении, и вовсе не помня бабы, стерегущей его бег, точно судьба.

 

ГЛАВА 5

Утро следующего дня выдалось довольно свежим и Павел Иванович, дурно проведший ночь, проснулся от ощущения зябкости во всех членах, что сообщена была им сырым, залетавшим сквозь растворённую форточку ветерком. Усевшись на постеле Чичиков принялся растирать зябнущие плечи, и кликнувши Петрушку, велел тому одевать себя. Судя по всему, нашего героя ждал сегодня нелегкий день, который он весь без остатка намерен был посвятить хлопотам о столь далеко уж зашедшем своем предприятии. Павел Иванович понимал, что ему необходимо было сколь можно скоро обделать все потребные до него дела, ради которых он собственно и рискнул вновь появиться в «NN»—ской губернии. Ибо явись до времени Ноздрёв вместе со своею беглянкою и попытками ко приобретению им «мёртвых душ», как вся, столь тщательно возводимая Чичиковым «постройка» могла бы обрушиться в одночасье, хороня под своими обломками не одни лишь его надежды и чаянья, но и самого «построителя». Вот посему—то ,наспех одевшись и принеся какие надобно жертвы утреннему туалету, он поспешил в гостиную залу. Однако, как на беду выяснилось, что гостеприимные хозяева сего достойного имения изволили ещё опочивать, и на вопрос сделанный Павлом Ивановичем о завтраке та же давешняя старушонка отвечала как—то невнятно, обиняками, так что делалось совершенно уж непонятным, толи завтрак был ещё не готов, толи о нём и вовсе не было отдано никакого приказу.

«Ну хороши же дела!», — подумал Чичиков, и нервно зашагавши по зале, в который уж раз, принялся обдумывать предстоящие ему хлопоты и встречи, те, что было рассчитывал сегодня произвесть.

Что же касается простодушных хозяев наших, то они, как и было сказано Павлу Ивановичу прислугою, и вправду почивали самым что ни на есть мирным манером, пребывая в состоянии полнейшей безмятежности, каковое бывает знакомо одним лишь совершенным счастливцам, потому как промаялись почитай что полночи без сна, не в силах сомкнуть глаз от прихлынувших до них новых мыслей и впечатлений. Но то, конечно же, была радостная маета и радостные мысли и впечатления. Им обоим казалось, что сердца их точно бы таяли, сгорая от переполнявшего их счастья, как тает свеча, сжигаемая лучезарным огоньком своим. Многое пригрезилось им той беспокойною ночью, после того, как обрушил на них Чичиков известие об оказанной их семейству «августейшей милости».

Видения грядущей славы и процветания, точно искры летали вкруг их постели, словно бы мерцая в темноте опочивальни. И золотые, сияющие бриллиантовым блеском звёзды, точно жёлтые осенние листья кружили над ними кругами, и ленты атласные и цветные извивались в ночном воздухе, словно бы силясь подхватить Манилова и понесть куда—то вверх, туда, где сияло солнце его славы, и где лучезарный лик его величества озарит благосклонною улыбкою его, Манилова, путь до вершины. И нестерпимой красоты паркеты, по которым он будто уж шагал, чеканя шаг и сменивши красныя свои хлопанцы на парадныя сапоги, и вельможи в густо расшитых золотом мундирах, с почтительным склонением головы, расступающиеся пред ним, и пускающие его туда, к лучезарному свету, мерещились ему — свету, в котором дожидал его сам государь—император для ласковой и просвещённой беседы, после которой, Манилов знал это наверное, выйдет он словно бы заново родившимся. А государь, узнавши о строе его мыслей, об их благородстве, разумности и направленности до общественной пользы возвысит его ещё более, и уж никогда не отпустит от себя.

Мечтания же и мысли супруги его были более прозаического, а точнее сказать более практического складу. Она думала о том, каково это — жить в Петербурге и быть представленной ко двору, в каковые деньги сие может обходиться и хватит ли у них средств для подобного проживания. Потом, как при том положении, в которое они войдут при дворе и наряды, и дом у них должны быть изрядными. Прикинувши в уме, что для подобных трат недостанет и целого их имения она было приуныла, но затем, после того, как супруг успокоил ея на сей счёт, сказавши, что это пустое, что ему по заслугам ег, государь всенепременно назначит достойное содержание — приободрилась и укоривши себя за то, что не приняла в расчёт столь очевидного рассуждения, принялась мечтать далее.

Уж грезилось ей, что сыновья ея отданы в пажеский корпус и все – и Фемистоклюс, и менее расторопный Алкид, и даже малютка Евпатрид выказывают столь поразительные успехи в учении, что даже допущены к общению с престолонаследником. Уж супруг ея, якобы дослужившись до действительного тайного советника, приготовился было шагнуть далее, ко первому классу, уж мелькнула где—то и звезда канцлера, готовая коснуться до его груди, но тут её понесло, закружило, точно в водовороте, она словно бы полетела куда—то и даже петух, вскочивший на плетень и принявшийся горланить утренния свои песни не в силах был ее разбудить.

Одним словом — утро давно уж вступило в свои права, уж солнышко поднявшись над горизонтом разогнало лёгкие тучки на небесном склоне, напитавши своим теплом зябкий утренний воздух, уж петух, покинувши плетень, принялся гоняться за курами по двору, а Манилов с Маниловою всё ещё нежились в постеле, продолжали предаваться сладким своим грёзам. Минуло уже три четверти часа с той поры, как Павел Иванович появился в гостиной, а приглашения к завтраку всё не следовало, так что положение нашего героя и впрямь можно было назвать незавидным. В конце—концов муки голода, терзавшие его желудок сделались столь нещадны, что он, не глядя на приличия, призвал к себе прислугу — всё ту же давешнюю старушонку, пригрозивши той, что ежели через десять минут она не подаст ему либо Манилова, либо яичницы со свежими булками, то он самолично высечет её своею барскою рукою.

Угроза сия видать возымела действие, потому как завтрак был ему в самое короткое время подан и прошедши в столовую он увидал не одну только вытребованную им яичницу, жареную, надо сказать, с ветчиною, шкворчащею и пускающей сало, но и многое другое, средь чего находились ещё и горячие пироги, свежий творог со сметаною, холодная варёная курица, поданная с каким—то неизвестным Чичикову кисло—сладким соусом и спрошенные им тёплые белыя булки. Усевшись за стол и принимаясь утолять не на шутку разыгравшийся аппетит, Чичиков, хотя и был сердит, всё же отметил про себя, что хотя завтрак сей и был собран прислугою, как говорится «на скорую руку», но всё же был довольно вкусен и обилен.

По прошествии еще некоторого времени, когда Павел Иванович покончивши с завтраком и дожевавши последний пирог, запивал его чаем, в столовую залу вошел Манилов, как надобно думать разбуженный все тою же старушонкою. По заспанному лицу его бродила рассеянная улыбка, глазки его и без того узкие, спросонья превратившиеся в совершенные щёлочки, виновато мигали, когда ему удавалось их для сей цели разлепить, шевелюра носила на себе явные следы того самого ночного колпака, в котором встречал он Чичикова минувшим вечером, а щёки чересчур уж требовали участия цирюльника. Правда, нынче он вышел не так, как давеча, в халате и красных хлопанцах, а успел всё же хотя бы наспех прибрать себя. Но прибрал именно, что наспех. Ибо и жилетка его была застёгнута не на ту пуговицу, да и галстух был повязан довольно небрежно и вкось.

Он тут же принялся рассыпаться пред Павлом Ивановичем в извинениях, столь округлых и сладких, что казалось ещё минута и мёд потечёт изо всех щелей по стенам комнаты. Обращаясь до Чичикова, Манилов называл его уже не «любезным другом», как то имело место ранее, а не иначе как «вашим высокоблагородием», что, конечно же, не ускользнуло от внимания нашего героя, оставшегося чрезвычайно довольным сим фактом, означавшим, что Манилов ни на минуту не усомнился в поведанной ему Павлом Ивановичем истории. Он понимал, что сказанное Маниловым «ваше высокоблагородие», долженствовало подчеркнуть готовность того к самоотверженному исполнению, якобы, возложенной на него государем—императором высочайшей миссии по спасению родимого Отечества. И сия готовность, пускай ещё до конца не отошедшего ото сна Манилова, была Чичикову весьма кстати. Ведь в исканиях, что предстояли ему в «NN»—ской губернии, он большой расчёт делал именно что на дядюшку капитана—исправника, связавши с ним главныя свои надежды, поэтому, довольно улыбнувшись в усы, он ответил на приветствие сонного хозяина, осведомившись, каково спалось тому нынешней ночью и, услыхавши в ответ, что такового отдохновения, как выразился Манилов, не имели и боги, заметил всё же, как бы ненароком, что сие, конечно же, замечательно, но их давно уж ждут неотложной важности дела.

На что Манилов смутясь проговорил сконфуженно, что подобная оказия случилась с ним по явному недоразумению, чему причиною явилась небывалая радость, произошедшая от встречи с Павлом Ивановичем, и что подобного впредь им уж не будет допущено никогда. Сказавши это, он повинно склонил нечёсаную свою голову, не забывши, однако же, прилепить к сказанному уж упомянутое нами «ваше высокоблагородие». На что Чичиков поморщившись, проговорил:

— Вы это, любезный друг мой, напрасно—то стараетесь насчёт «высокоблагородия». Я, конечно же, ценю подобное отношение, и в этом, без сомнения, сразу видать человека служившего, но право, лучше не прибегать к чинам, тем более прилюдно. Для всех мы, как уж было меж нами обговорено, двое смиренных помещиков занятых разве, что куплею—продажею крепостных крестьян – вот и всё. Большего от вас покуда и не требуется. А теперь потрудитесь—ка, пожалуйста, покончить со своим завтраком в самое короткое время, потому как настал час мне открыть вам истинную пружину возложенной на нас с вами задачи с тем, чтобы без промедлений приступить к ея выполнению на благо Отчизны.

Услыхавши насчёт Отчизны, Манилов несмотря на всё испытываемое им ещё смущение, вновь состроил было мечтательную физиогномию, и готов был точно уж воспарить к облакам, но Чичиков не давши ему для сего никакой возможности, сам распорядился в отношении его завтрака, и совсем уже скоро тащил торопливо дожевывавшего кусок ветчины Манилова к тому в кабинет.

Кабинет был всё тот же, не без приятности, крашенный какой—то голубенькой краскою, вроде серенькой, от которой плохо спавшего нынешней ночью Чичикова, поворотило зевать. Всё те же стулья стояли в нём да стол, да кресло; всё так же табак разложен был повсюду, разве что не стало на подоконнике выложенной красивыми рядками трубочной золы, как видно хозяин сего кабинета нашёл себе иное, более забирающее его препровождение времени.

Манилов как и во прошлый раз попытался было затеять препирательства по поводу того, кому из них следовало бы расположиться в креслах, а кому сидеть на стуле, стараясь устроить гостя с большим комфортом, однако же Павел Иванович и тут укоротил его, сказавши, что нечего тратить время на этакую безделицу, когда ожидают их впереди многия великия дела. На высказанное Маниловым желание пригласить в кабинет и свою супругу, дабы и она послушала рассказ Павла Ивановича о тайных пружинах, коими придётся воспользоваться им для свершения возложенной на них великой миссии, он снова получил отказ от Чичикова сказавшего ему на это:

— Будет с неё и того, о чём толковали давеча. Далее у нас с вами пойдут дела сурьёзные, мужеския и не пристало нам путать в них даму, пускай даже и таковых достоинств, каковыми обладает супруга ваша.

Тут на челе у Манилова возникнула некоторая растерянность, проистекавшая, как надобно думать оттого, что ему страсть, как хотелось, чтобы и Манилова услыхала о той, возложенной на ея мужа государем—императором роли, что направлена будет ко спасения России, но возразить Чичикову он не посмел и несколько помигавши глазами приготовился слушать того со вниманием.

— Итак, друг мой, надеюсь, что вы тут у себя уже слышали, что Буонапартисты во Франции сызнова зашевелились, хотят вновь идти на Россию войною и жаждают реваншу? Вокруг, доложу я вам, всё просто так и кишит от их шпионов и лазутчиков…— начал своё повествование Чичиков, глядя, в точно бы замершее от священного ужаса лицо Манилова, сурьёзными и строгими глазами.

Мы опустим здесь часть его рассказа, ту, что в точности повторяла всё поведанное им некогда Ноздрёву в ресторации «Павлин». Мне думается, что читатель и без того хорошо должен помнить те пассажи, в коих говорилось Палом Ивановичем о русском мужике, коего боится неприятель более чем огня, и о проистекающей отсюда необходимости показать больший, чем есть на самом дел,е отчёт касаемый народонаселения российскаго, дабы видною сделалась возможность к собиранию несметного войска, численность коего враз охладит пыл каких бы то ни было Буанопартистов махать шашкою супротив России и конечно же, о том, как и для чего, могут тут пригодиться «мёртвые души».

Рассказ сей занял у него довольно времени, и вероятно был и красноречив, и убедителен, потому, как Манилов не раз в продолжении сего рассказа то бледнел, то покрывался мелким потом, а то и сидя в кресле, принимался стучать от проистекавшей в нём нервической дрожи сапогами о пол так, точно бы порывался куда—то бежать.

— Вот, милый мой друг, каковое поприще ожидает нас с вами на сем пути, и вот, что потребуется от нас в самое наикратчайшее время. На всё про всё есть у нас с вами дней пять, от силы десять, не думаю, чтобы более, — сказал Чичиков, прикидывая в уме, сколько ещё может провесть в дороге Ноздрёв до того, как появится здесь в пределах губернии. – Так что за те немногия дни, что остаются нам, мы с вами должны сделать одно, но наиглавнейшее дело, а именно – получить свидетельство за подписью капитана—исправника, к счастью приходящегося вам дядюшкою, о том, что купленныя мною в вашей губернии крестьяне все как ни есть живые, и оформить их будто бы купленными на вывод, переселение же провесть по суду.

— Павел Иванович, дорогой мой, я не вижу в том никакого затруднения, — оживился Манилов, — всё это очень даже можно уладить и ко всеобщему удовольствию. Я завтра же готов отправиться с визитом до дядюшки, и более чем уверен, что тут не будет никаких проволочек, тем более что…, — при сих словах он несколько замялся, однако тут же нашёлся, что сказать, — одним словом я найду до него верный ход, не извольте даже и сомневаться.

— Это хорошо, это очень хорошо, но отправляться к вашему дядюшке нам с вами надо уже сегодня. Дело в том, что помимо вас имел я подобныя сделки ещё с несколькими из известных вам помещиков. А сие может, отчасти, усложнить наши хлопоты…, — осторожно начал Чичиков.

— С кем же ещё совершены были купчие, позволительно ли будет прлюбопытствовать? — спросил Манилов.

— Хорошо, скажу, однако же помните – всё должно оставаться в тайне, — отвечал Чичиков.

— Боже милостивый! Да неужто я не понимаю, Павел Иванович! Нешто уж нынче, когда вышел мой черед послужить к пользе Отечества нашего, допущу я какой—либо конфуз?! — воскликнул Манилов, возведши глаза к потолку.

— Ну хорошо, что касается крестьян, то я предоставлю дядюшке вашему все необходимыя списки и крепости, в отношении же помещиков повторю, что вы их всех без сомнения знаете. С Собакевичем встречались, как помнится в казённой палате, а остальные, что ж; остальные это некто фамилиею – Коробочка, да небезызвестный вам Плюшкин, — отвечал Чичиков.

— Это какая же Коробочка, — спросил Манилов, — не Настасья ли Петровна?

— Да пожалуй, что и Настасья Петровна, — сказал Чичиков, припоминая прозвище глупой старухи, что повстречал он в ту далекую глухую ночь на пути в имение Собакевича.

— Так она померла, — воскликнул Манилов, — уж более года, как померла. Я потому знаю, что протопопу отцу Кириллу ногу отдавили подводою во время ея похорон. Так что с этой стороны никаких загвоздок быть не должно. С Собакевичем разве что надобно будет договориться, потому как потребуется его роспись в бумагах. Но Павел Иванович, вам ли с вашим обхождением с ним не столковаться, тем более, что во первой—то раз сумели вы убедить его продать вам «мёртвых душ», а ведь с ним говорить, всё одно, что «кол на голове тесать», прошу покорнейше простить мне сие вульгарное словцо. Что же касаемо до Плюшкина, то тут надобно сказать – целый роман!

При упоминании романа, приключившегося с Плюшкиным, Павел Иванович изрядно был удивлён, потому как плохо представлял, что бы такого романическаго могло бы быть с ним связано.

— О, это целый роман! — продолжал Манилов. – Поверите ли, говорят раскаялся в собственной скаредности, отписал всю землю наследникам, дал крестьянам вольную, да и сам – вольная душа, в армяке да лаптях да в простой русской шапке пошёл по святым местам, с тех пор только его и видели.

— Оно, пожалуй, и хорошо, что и в наше время творятся подобные Богоугодныя дела, — сказал Чичиков, — но боюсь, нам с вами сие будет помехою. Одно дело, когда продавец отсутствует по причине своей кончины – тут «все взятки гладки», и совсем другое выходит когда он вроде бы как и есть, но в то же время его словно бы и нету вовсе.

— И тут не извольте беспокоиться, любезный Павел Иванович, и тут всё через дядюшку решится, — лучась улыбкою, сказал Манилов.

— Хорошо бы так, но каковым, позвольте узнать, манером намерены вы обратиться до него с подобною просьбою? — спросил Чичиков. — Ведь тут надобно будет придумать что—нибудь приличествующее случаю, а не так чтобы с наскоку, необдуманно…

— Ну уж предоставьте это мне. Я то уж знаю, каковым образом до него подступиться, — на чём они и порешили.

Ещё через каких—то полчаса, из ворот стоявшего на юру Маниловского дома выехал сверкавший свежим лаком хозяйский экипаж, признаться, довольно изящный, в коем и помещались обое наши герои, о чём—то оживленно переговаривавшиеся меж собою. Манилов жестикулируя, взмахивал руками, точно птица крыльями, а Чичиков напустивши на чело суровость, что—то сурьёзно втолковывал ему, чего, к сожалению, невозможно было разобрать из—за звона и бряцания, скреплявшего бока Маниловской коляски, железа.

Покуда катит наш герой в кампании с Маниловым просёлочными дорогами отмеряя версту за верстою, покуда будущая его затея не обратилась в настоящее, а остаётся для него лишь надеждою на счастье и каждый поворот дороги, каждый выцветший под солнцем и дождями верстовой столб всё ближе и ближе допускают его до сей заветной черты, могли бы мы, сделавши небольшую передышку в описании проказ Павла Ивановича, оборотить взгляд свой на иной, не дающий мне вот уже столько лет покою предмет, имеющий касательство до самого автора этих строк. Предмет, что, боюсь, так и останется для меня загадкою, даже и сейчас, когда написана, почитай, уже наполовину последняя часть моей поэмы, когда вот— вот уж случится всё ускользающее от Павла Ивановича богатство и набьёт он наконец—то тугими пачками ассигнаций тугую же мошну свою. Но и теперь, когда забрезжило впереди окончание долгого пути пройденного моим героем, когда заключительные картины, призванные завершить непосильную работу мою уж вспыхивают временами в воображении моём, я так же как и прежде остаюсь не в силах ответить на следующий вопрос — отчего выпала именно мне столь непростая доля, изломавшая вдруг, казалось бы, обыденный и размеренный ход всей жизни моей? Жизни, в которую ворвался вдруг Чичиков Павел Иванович, позвавший меня за собой и уведший в иные пространства и иные времена в которых с тех пор и блуждает душа моя, блуждает стремя бег свой вослед не знающей устали тройке его коней. Порою кажется мне, что всё приключившееся со мною даже и не урок, посланный мне свыше, а некий суд, которым пытаюсь судить я себя сам, судить за какие—то и мне самому неведомые прегрешения, что верно живут в потаённых глубинах сердца моего, равно как и в сердцах многих и многих, кому выпало пройти сею юдолью земною. Вот может быть именно потому и пытаюсь я следить судьбу моего героя «от альфы до омеги», дабы выплеснувши все темные закоулки его и моей души на непорочной белизны листы бумаги дать ответ многим, но прежде всего – самому себе.

Время летит быстро, кони бегут резво, вот и город встал уж пред ними, замелькавши дощатыми заборами, куполами церквей, мещанскими слободками, жмущимися поближе к окраине. Коляска со приятели пронеслась подобною слободкою, разбрызгавши напоследок грязь из лужи и распугавши кинувшихся из—под её колёс недовольно гогочущих гусей, и покатила, грохоча и подскакивая по булыжной мостовой, распростившись с безмятежным своим бегом по накатанной и убитой многими экипажами землёю проселка. Первыя минуты по прибытии его в «NN» взволновали было Павла Ивановича потому как свежи вдруг сделались воспоминания о последних днях, проведённых им здесь и о той тревоге, с которою покидал он некогда пределы славного сего селения. Ему всё казалось, что вот появится откуда ни возьмись некто знающий его и указуя на Павла Ивановича обличающим своим перстом завопит: «Ату его! Ату! Держите плута — Чичикова!». Посему—то и просил он Манилова поднять верх его коляски с тем, чтобы до времени сохранить в тайне своё здесь появление.

Меж героями нашими условлено было наведаться во первой черед в дом к дядюшке, ну а коли того не окажется дома, то искать его в таковом случае по городу – в суде, либо в каком ином месте. Прогрохотавши с десяток минут по уж сказанной нами мостовой, завернули они, наконец—то, за угол какой—то улицы и почти сразу же упёрлись в двухэтажное строение с обязательным деревянным «античным» портиком по обеим сторонам которого некий уездный талант посадил двух беленых известкою львов, чьи позы призваны были выказывать угрозу и свирепость, а на деле же обое хищника более походили на подавившихся чем—то лохматых обезьянок. У одного из сих свирепых царей звериного царства отломлен был хвост, отчего с заду зияла у него изрядная дыра, из которой торчали пакля со ржавою проволокой.

На звонок, открыл им двери высокий седой лакей, который признавши в Манилове своего, склонился пред ним в глубоком поклоне.

— Здравствуй, Иван! Чай дядюшка дома, или же уж отбыли в присутствие? — спросил Манилов.

На что лакей, всё так же почтительно клоня голову, отвечал, что, дескать, дядюшка, слава Богу, дома, а в присутствие сегодня не поедут вовсе, по причине желудочной хвори, что приключилась с ними вчера на обеде у почтмейстера.

— Ну так стало быть доложи о нашем прибытии, мы же покуда пройдём в гостиную, — сказал Манилов и, сбросивши с себя плащи, герои наши прошли вглубь дома.

Надобно заметить, что жилище, в которое привезён был Павел Иванович, не отличалось изысканностью обстановки. Скорее можно было сказать о нём, что оно весьма добротно, но и довольно уже старо, и как всякое старое жилье носило на себе следы пролетевшего над ним времени, оставившего по себе многия изъяны и щербины. Обстановка в комнатах так же далека была от модных веяний, и видно было, что мебеля стоявшие вокруг не сменялись уж не один десяток лет. Потому как все комоды, буфеты, столы да диваны отличались необыкновенною громоздкостью, прямизною линий и углов и отсутствием всех тех завитков да изгибов, что сделались нынче столь обычны и привычны глазу. Окна в гостиной, куда они прошли, занавешены были тяжелыми, винного цвету портьерами, сквозь которые не доносилось и ветерка, и потому казалось, что и воздух здесь тоже стар под стать самому дому. В дополнении ко всему дом сей полон был различных запахов, что летая в затхлой и недвижимой атмосфере комнат, отнюдь не делали её свежее. То были запахи сырости, запах пыльных тряпок, вероятно распространяемый убирающими окна портьерами, трубочного перегару и щей, что варились где—то на кухне кухаркою.

Усевшись на набитые конским волосом подушки монументального дивана, Чичиков принялся с покорностью дожидаться дядюшку, от которого нынче столь много зависело в будущности нашего героя. Большие часы стоявшие в углу гостиной залы, помахивая маятником, вполне сравнимым с одним из тех медных тазов, в коих по всей матушке Руси варят варенье, громкими щелчками отсчитывали минута за минутою, так что казалось, будто сидевший где—то во чреве часов терпеливый плотник вгоняет за гвоздем гвоздь в звонко отзывавшуюся на его прилежание сухую доску.

Прошла не одна минута, проведённая нашими героями в ожидании, прежде чем послышались нетвёрдые шаги, направлявшиеся до гостиной, но внезапно стихнувши у самой двери, шаги эти словно бы замерли, а затем поворотили назад, и звук их, ранее нетвёрдый и слабый, сделался тут скорым и нетерпеливым, так, словно бы обладатель сих шагов опрометью понёсся вспять к оставленным им чрезвычайной важности делам.

Минуло время не меньшее прежнего покуда за дверью не послышался вновь звук сиих приближающихся шагов, но и тут сызнова повторилась прежняя картина, и некто, разве что не вошедший уже в гостиную залу, предпринял внезапную и отчаянную ретираду, так, точно бы за ним гнались лихие разбойники.

— Однако же это странно! — сказал Чичиков обращаясь к Манилову и кивком указуя в сторону двери, за которой только что стихнуло торопливое топотание.

— Ах, это? — отозвался Манилов сидевший с невозмутимым видом, так словно бы и не слыхал творящегося за дверью. – Да, признаться, ничего странного в этом нет, — и он махнул рукою на сие, несколько смутившее Павла Ивановича обстоятельство, точно бы на какую—то вовсе не заслуживающую внимания безделицу.

Так и не получивши объяснений по поводу проистекавшей в коридоре таинственной возни Чичиков решил запастись терпением и, не задавая более никаких вопросов, принялся покорно дожидаться столь нужного ему в его деле дядюшку. Но к счастью всё имеет свои начало и конец, господа, и вот по прошествии изрядного времени, двери гостиной залы, наконец—то распахнулись и в комнату вошёл хозяин сего дома. И надо сказать, что столь терпеливо ожидаемое появление его было, тем не менее, весьма неожиданным для Павла Ивановича и неожиданность сия проистекала из внешности хозяина сего таинственного жилища, внешности столь примечательной, что мы хотели бы остановиться на ней особо.

Надо сказать, что вошедший в гостиную человечек был росту небольшого, а вернее настолько небольшого, что его, конечно же, ежели бы не должность которую он исполнял, вполне можно было бы назвать и коротышкою. Сложению небольшого его тела сопутствовала полнота, и хотя округлости и сопутствовали всем его членам, однако же, нельзя было сказать, что был он толст. Возрасту он был какого—то неопределённого, помещаясь где—то между пятым и шестым десятком, о чём свидетельствовали и густыя его седины, расписавшие серебром широкия бакенбарды, те, что подпирали пухлые его щёки с обеих сторон. Нос его глядел откровенною картошкою, усы, порыжевшие от табака, выдавали в нём отчаянного куряку, а глаза маленькие и подслеповато мигавшие, как показалось Павлу Ивановичу, глядели на мир с непонятною нашему герою мукою и тоскою. Одет был сей человечек в стёганный с шёлковыми отворотами шерстяной халат с засаленными кистями, и такие же как у Манилова красныя хлопанцы, разве что размером поменьше, но всё так же напоминавшие гусиныя лапы, из чего Чичиков вывел, что получены они были дядюшкою в дар от четы Маниловых.

Возгласивши приличествующие случаю приветствия, весьма радушные, но сделанные, однако же, довольно слабым голосом, дядюшка поспешил к Манилову и они заключили друг друга в самого сердечного свойства объятия, причём Манилов, будучи росту изрядного, низко склонившись для проявления сих родственных чувств, выставил кверху, обтянутый серыми панталонами тощий свой зад. Облобызавшись с Маниловым дядюшка, улыбаясь всё тою же со сквозящей в ней слабостью улыбкой, направился к Павлу Ивановичу, вопрошая полным светской любезности тоном:

— Кому имею честь быть представленным? Кому имею честь?... — как бы адресуя вопрос сей до переминающегося с ноги на ногу Манилова и точно не замечая сквозящих у него из—под халату самым бессовестным образом подштанников.

— Прошу покорнейше простить меня за мою бестактность, — торопливо проговорил Манилов, — но разрешите рекомендовать вам моего старинного друга и приятеля — Чичикова Павла Ивановича!

При сих последних, сказанных Маниловым словах, дядюшка, радушно улыбавшийся и готовый было уж заключить в объятия свои и Павла Ивановича, вдруг неожиданно приостановился, лицо его приняло белый, а затем разве что не зеленоватый оттенок, улыбка во мгновение исчезнула с его губ, а глаза округлившись, словно бы полезли из глазниц.

«Ну вот, всё пропало, и надо же так сразу! Видать, наслышан о моих подвигах, иначе с чего бы это его так перекосило. Нет, не судьба! Не сумеем столковаться!», — подумал Павел Иванович обреченно.

Дядюшка же, всё более и более зеленея лицом, и точно бы мяукнувши нечто на прощание, обернулся вкруг себя юлою и не произнесши более не звука, бросился вон из залы, что есть мочи, топоча красными своими хлопанцами. Так что у Чичикова даже мелькнула беспокойная мысль о том, что не караул ли он отправился выкликать для того чтобы вести героя нашего в острог. Посему—то и поспешил он было высказать предположение, что визит их не доставил, дескать, удовольствия хозяину дома, а коли так, то вернее им будет нынче откланяться, с тем чтобы пожаловать в иное, более подходящее случаю время, на что Манилов, точно бы ни в чём — ни бывало, спокойно отвечал:

— Не извольте беспокоиться, Павел Иванович. Дело это пустое и совсем обычное. Ведь знает дядюшка, что обедать у почтмейстера нельзя, что он почитай уж всю губернию перетравил! Так нет же, ездит к нему и ездит, вместе с остальными! Поверите ли, но сие ровно какое бедствие, ровно моровая язва, потому как после обедов у почтмейстера, почитай все присутственные места в городе закрыты, а начальство – как одно всё мается животом. Так что, ежели хочешь, какое дело выправить, то узнай заранее, а не было ли, братец, вчера обеда у почтмейстера, и лишь потом начинай хлопотать, потому что в противном случае всё без толку!

«Ах вот оно что, — подумал Чичиков, — вот оказывается где «собака зарыта», а я признаться никак не пойму, что это за странныя странности в сем дому творятся», — на словах же он, приободрясь, сказал:

— Друг мой, я, признаться, знаю верное средство, весьма полезное при желудочной хвори, и готов с превеликим удовольствием открыть его вашему дядюшке. Уверяю вас, в какие—то полчаса от хвори его не останется и следа.

— Что же, думаю сие будет весьма кстати. Я уж и без того вижу, что дядюшка к вам очень расположен, а так расположится ещё более, — сказал Манилов, но тут в коридоре сызнова послышались шаги уж известные нам.

На сей раз в них не произошло никакой заминки и дядюшка без помех проследовал в гостиную. Лицо его сделалось нынче уж не столь зелено, как несколькими минутами ранее, но бледность всё же покуда ещё осеняла чело.

Когда стихнули возобновившиеся было приветственныя возгласы и извинения за внезапно случившуюся отлучку, последовавшие со стороны хозяина дома, и герои наши расселись по стоявшим в гостиной сидениям, Манилов оборотясь до дядюшки проговорил безо всякой тени смущения во чертах лица своего, так, словно бы толковал о предмете вполне обыденном, а не настолько деликатном:

— Дядюшка, как выяснилось, Павел Иванович очень даже может подсобить вам в отношении вашей хвори. И пускай он и не доктор, но я, к примеру, не задумываясь ни на минуту вверил бы ему здоровье и своё, и всего семейства моего! Потому как просвещённость Павла Ивановича во всяческих вопросах столь обширна, что равного ему, пожалуй, и не сыскать по всей нашей губернии, даже и среди докторов да и прочего лекарского сословия…

На подобное предложение дядюшка встрепенулся всем своим исстрадавшимся телом, и поворотившись до Чичикова, жалобным голосом произнёс:

— Ох батенька, чего я только уже не пробовал – и кофий пил, и картофель сырой жевал, и табак глотал, ничего не помогает…

— Моё средство, любезный Семён Семёнович, всенепременно поможет. Надобно лишь только будет превозмочь в себе некоторую брезгливость и через полчаса позабудете и думать о своей хвори.

— Что же это за средство такое? — полюбопытствовал дядюшка.

— А средство весьма простое, потому что имеется во всяком дому, — отвечал Чичиков, — извольте только призвать кухарку.

Кухарка была призвана и оборотясь к ней Павел Иванович спросил:

— А скажи—ка мне, милая, не готовила ли ты сего дня курицы к обеду и не осталось ли у тебя от нея потрошков?

На что кухарка утвердительно отвечала, что курица уж, как есть, ощипана для бульона больному барину, и потрошки все, как и положено, наличествуют.

— Ты вот что сделай, милая, возьми—ка куриный желудок и сними с него шкурку как она есть, ту самую, что словно жесткая кожица, ошпарь кипятком, а затем, изрубивши в мелкую крошку, и подай барину. Сделаешь как надо, получишь гривенник, — пообещал Чичиков, и кухарка, обнадёженная сим обещанием, отправилась исполнять приказания нашего героя, а дядюшка же, несколько робея, спросил у Павла Ивановича:

— Это что же, любезный Павел Иванович, и есть то самое средство?

— Оно и есть, — утвердительно отвечал Чичиков.

— И что же, его, стало быть, надобно в сыром виде употреблять? — вопрошал он снова и по бледному лицу его поползло брезгливое выражение.

— А вы, Семён Семёнович, попробуйте. Хуже то ведь не станет, — отвечал Павел Иванович, и точно в воду глядел, потому как дядюшк,а сызнова позеленевши лицом, поспешно вскочил и не мешкая бросился вон из комнаты.

На сей раз он отсутствовал довольно долго, так, что и кухарка успела уж принесть истребованное Павлом Ивановичем средство, и получив обещанный ей двугривенный убраться восвояси.

— И что же прикажете, господа, неужто сие надобно съесть? — спросил, с опаскою поглядывая на тарелку с неаппетитным на вид крошевом, воротившийся в гостиную Семён Семёнович.

— Велите подать стакан водки и разведя с водкою смело пейте. Уверяю вас, враз почувствуете облегчение, — отвечал Чичиков.

— Нет, не могу, господа! Не буду, — проговорил дядюшка, отодвигая от себя тарелку с искрошенным куриным желудком.

— Семён Семёнович, дядюшка! Не противьтесь Павлу Ивановичу, потому как он худого не посоветует! Уж я то знаю, каковою заботою и радением радеет он за всякого. Так что глотайте, глотайте! — подступил к нему с уговорами Манилов.

Водка тем временем была принесена и дядюшка, ещё некоторое время поколебавшись, уступил наконец—то уговорам и поморщившись разом опрокинул в себя стакан поданного ему Чичиковым зелья.

—Вот оно и ладно! Можете уж распроститься со своею хворью, — сказал Павел Иванович, с довольным видом возвращаясь в своё кресло.

Не знаю, господа, что тут возымело действие? Решительный ли приступ, что произведён был Чичиковым в отношении дядюшки Семёна Семёновича, чудодейственныя ли свойства куринаго желудка либо ещё что, нам совершенно неведомое, но только и впрямь не прошло и получаса, как Семён Семёнович почуял, будто нутро его набирает новыя силы, и покидает его желудок хворь и расслабленность, а затем уже совсем через малое время почувствовал он себя и вовсе здоровым.

—Дядюшка, ведь сколько раз и я, и племянница ваша чуть ли не Христом Богом вас молили, не посещать обеды этого «мухомора», — с чувством сказал Манилов, — ан нет, всё как и прежде! Вы сызнова попались на эту его удочку, и вот пожалуйста, довели себя до крайности. Хорошо ещё, что Павел Иванович нашёлс, чем помочь, а не будь его так вы и до могилы могли бы себя довесть таковою, с позволения сказать, трапезою.

—Да нет, голубчик мой, на сей раз я вовсе не должен был захворать, — принялся оправдываться дядюшка, — ведь я, почитай, и не ел ничего; так только кусок повалял по тарелке и всё. Я, признаться, грешу в отношении водки. Ведь он, подлец, какую моду завёл, настаивает водку на табаке с сушеными грушами, для духу и забористости. Вот, думаю из—за неё…

—Ну конечно же из—за неё! Напились яду, вот вас и разобрало! Дядюшка, заклинаю вас – оставить эти посещения, ежели вы и впрямь не хотите смерть принять, — чуть ли не взмолился Манилов.

— Ладно братец, уж впредь буду умнее, — пообещал Семён Семёнович, — только ты вот что мне скажи, зачем ко мне пожаловал; так просто, али по делу? — и он мельком глянул в сторону Павла Ивановича, смекая, что верно неспроста завернули к нему обое приятели.

— Как вам сказать, дядюшка, с одной стороны и проведать хотелось дорогого родственника, да и, признаться, не без дела до вашей милости, потому как от дельца сего и вам может проистекать немалое удовольствие, — отвечал Манилов.

— Ну так сказывай, в чём состоит дельце—то, а про удовольствие мы апосля прикинем, — сказал Семён Семёнович совершенно уж приободряясь.

— Нужда наша до вас, дядюшка, состоит в том, что почитай как уж года два назад прикупил у меня Павел Иванович крестьян…

— Постой, постой, голубчик, что—то не припомню я того, чтобы ты крестьян продавал, да ещё и без земли, — в изумлении вскинул брови дядюшка.

— Позвольте мне, любезный Семён Семёнович, попытаться самому обсказать вам сие дельце, — вступил в разговор Чичиков, видя то, как смешался Манилов при сделанном дядюшкою замечании. – Крестьяне, как вы справедливо изволили заметить, приобретены были мною без земли, по той причине, что куплены были на вывод. К слову сказать, прикупил я тогда крестьян не у одного лишь только племянника вашего, но и ещё у нескольких помещиков губернии вашей, и все они так же приобретались мною с целью переселения их в южные наши губернии, где как известно земли можно получить и задаром – только бери.

Глянувши мельком на дядюшку и увидевши, что тот согласно покачивает головою, вторя его словам, Чичиков продолжал:

— Но, будучи человеком малой опытности в подобного рода делах, попал я впросак. Совершена была мною непростительная ошибка, обнаружившая себя ныне, когда стала видна потребность моя в закладах. А именно – вывести—то крестьян я вывел, но по неразумению своему не оформил того, как оно требуется по суду, и более скажу, не догадался получить освидетельствования купленных мною крестьян у прежнего капитана—исправника. Так что нынче сжат я сиими обстоятельствами, точно тисками. И то сказать – крестьяне выведены, на что потрачены мною, почитай, что последние средства, новых сумм на их обустройство, которые рассчитывал я получить я через Поземельный банк, получить я не могу, по причине уже сказанной мною ошибки, так что остаётся лишь ложиться да помирать, либо надеяться на помощь друзей, коими, к счастью, Господь меня не обделил.

— А позволительно ли будет мне полюбопытствовать в отношении числа выведенных вами из губернии крестьян. Сие, смею вам заметить, имеет немаловажное значение, — спросил дядюшка Семён Семёнович, напуская сурьезности на чело, хотя вопрос сей и на самом деле был отнюдь не праздного свойства, даже и в том смысле, что тут он, конечно же, хотел прикинуть — каковым может быть упомянутое Маниловым и могущее проистекать для дядюшки от дельца Павла Ивановича «удовольствие».

— Не так, чтобы и много, — отвечал Чичиков, уклоняясь до времени от прямого ответа, — да, впрочем, списки, какие надобно, я вам все предоставлю.

— Однако, уважаемый Павел Иванович, я всё же никак не возьму в толк, каковым манером сумели вывести вы крестьян из губернии безо всяких документов, да к тому же проделать с ними путь, столь неблизкий, не имея на сем пути никаких неприятностей? — с удивлением проговорил Семён Семёнович.

— Как же без неприятностей?! Без неприятностей в Отечестве нашем никак неможно! Порою кажется – не будь неприятностей и остановится коловращение жизни по всей нашей матушке Руси. Только, видите ли, во всё то время, что шло переселение, я неотлучно находился при приобретённых мною крепостных. К тому же и купчие крепости все как одна тоже были при мне, да прочее…, — при сих словах Чичиков выразительно пошевелил пальцами, так, словно бы отсчитывал бумажные купюры, а затем продолжал. — Одним словом, с грехом пополам, добрались мы до места, но только вышло мне сейчас кинуть на время сие, столь много обещавшее начинание, дабы прибегнувши к вашей помощи двигать дельце своё далее. Посему, можно сказать, с трепетом вверяю вам судьбу свою, с трепетом и надеждою, потому, как о благородстве вашем уж говорит всяк в губернии, и только от вас, дражайший Семён Семёнович нынче зависит вся моя будущность. Скажете «нет» и заделаюсь я банкрутом, а снизойдёте до нижайшей просьбы моей, и воспряну я до новой жизни, — сказал Чичиков.

— Это хорошо, любезный Павел Иванович, что вы столь ясно видите сей предмет, — сызнова закивавши согласно головою, отвечал Семён Семёнович, — однако дело ваше, прямо скажу, непростое, потому как начинаемо было не в моё время, а при предшественнике моём, о котором ничего плохого сказать не хочу, но уже и из вашего случая видно, каков он был ротозей и головотяп. Касаемо же потребных вам бумаг замечу, что необходимо было вам испросить не одно токмо освидетельствование капитаном-исправником, но и решение земского суда. Нынче же, по прошествии, как было вами сказано, почитай, что двух лет таковое решение можно получить лишь в случае, ежели воротите вы назад в губернию всех купленных вами мужиков, и уже затем, на законных основаниях затеете своё переселение. Потому как провесть задним числом заседание суда я вряд ли сумею.

— Ох, дядюшка, так ли уж невозможно помочь Павлу Ивановичу? Ничуть не верю! — вступил в разговор Манилов. – Ну, напишите все, какие надобно бумаги, да и скрепите их подписью и печатью. Ведь крепости—то все совершены по закону и собственноручные подписания все на месте. Кто там и когда будет проверять – было ли сие заседание земского суда, не было ли? И потом, не был бы Павел Иванович мне другом — из ряду вон, то посмел бы я обеспокоить вас подобною безделицею? Да вы, к слову сказать, уж и сами могли убедиться, каковой необыкновенный Павел Иванович есть человек, даже и из участия его в вашем самочувствии.

— Не скажи, голубчик, сие вовсе не безделица. Даже ежели и сумею я что—то исправить да подчистить в бумагах, то всё одно – тут и секретарей с писарями путать надобно, а они «калачи тёртые», их просто так не обойдёшь, — сказал дядюшка.

— И вовсе не надобно их обходить, любезный Семён Семёнович! Это очень даже хорошо, что, как вы изволили выразиться, они «калачи тёртые», но калач он, как известно, пища и его всегда можно с пользою употребить. Вот и этих ваших «калачей» тоже надобно употребить с пользою. Что же в отношении того, что «подмазать» их придётся, то даже и у коляски колёсы смазывают, чтобы бежала ровнее, — отозвался Чичиков.

— Нет, право, Павел Иванович, мне и впрямь нравятся ваши рассуждения. Сразу видать в вас человека здравых и правильных взглядов, — с приязненною улыбкою проговорил Семён Семёнович. — Однако ж, я эдак, вдруг, изготовить сии бумаги не сумею. На то потребно время, потому как писаны они должны быть со всею тщательностью и не в одном экземпляре.

— Признаться, Семён Семёнович, ежели б вы могли предоставить мне чернил, да пару формуляров, из тех коими пользуются писари у вас в земском суде, то я очень бы скоро составил какие надобно бумаги, так что их осталось бы разве что подписать. Нужная форма соблюдена будет мною полностью и в точности, потому как за время мытарств моих успел я научиться весьма многому из нужного, так как не раз претерпевал по службе за правду и многое же испытал на своём веку.

— Что ж, коли так, то давайте, и впрямь попробуем вам помочь, — согласился дядюшка Семён Семёнович, а затем оборотясь до Манилова, сказал: – Послушай—ка, голубчик, мне надобно с тобою секретным словцом перемолвиться, так что давай—ка пройдём ко мне в кабинет, я думаю, что Павел Иванович в обиде не будет.

Оставшись в одиночестве, Чичиков всё никак не мог поверить в то, что заветное дельце его обделалось столь просто.

«Ежели и в Тьфуславльской губернии так пойдеёт ,то вот он и конец моим злоключениям», — думал Павел Иванович прикидывая в уме, как скоро сумеет он воротиться в любезное сердцу его Кусочкино, к несравненной своей Надежде Павловне, и ещё раз укорил себя за то, что так по сию пору и не отписал ей письма.

По прошествии четверти часа в гостиной зале появился Манилов, верно исполнявший роль парламентера и подошедши к Павлу Ивановичу, сказал:

— Дядюшка за подписание всех, какие потребно бумаг, запросил тысячу рублей. Так что ежели вы согласны на эти условия, то он ожидает вас у себя в кабинете. Там у него и формуляры, и печати, какие нужно — всё сыщется.

— Конечно же, согласен! Только вот при таком разе, всё должно быть обделано нынче же, — отвечал Чичиков и не удержавшись спросил: — Однако скажите, друг мой, отчего такие непомерные цены?

— Оттого, говорит, что будто бы знает, наверное то, что все купленные вами души мёртвые. Я, конечно же, пытался его переубедить, а он только смеётся мне в ответ. Не мог же я, Павел Иванович, открыть ему истинного положения вещей, — отвечал Манилов, с чем они и прошли к дядюшке.

Кабинет, куда препроводили Чичикова, был подстать всему остальному дому – громоздок и стар. Стены кабинета крашены были какою—то коричною краскою, с которою мало что могло бы гармонировать, посему—то описывать подробно обстановку сего кабинета представляется мне неблагодарным занятием. Скажу лишь, что поближе к окну стоял старинный письменный стол, настолько большой и массивный, что сидевший за ним хозяин сего кабинета показался Чичикову ещё меньше ростом, нежели был он на самом деле.

— Ну что же, господа, — обратился Дядюшка Семён Семёнович к вошедшим, — ежели меж нами всё решено и обговорено, то вот вам Павел Иванович и «поприще», — сказал он, указавши на поверхность стола по которой лежали какие—то бумаги. – Садитесь на моё место и заполняйте нужные формуляры, потому что всё необходимое тут имеется.

— Это хорошо, что так, — сказал Чичиков, — только вот мне необходимо, чтобы дело моё решилось сей же час, потому как будучи крайне стесненным во времени, не имею возможности ждать долго.

— На сей счёт можете не тревожится, Павел Иванович, нужные вам бумаги получите нынче же, то же что надобно разнесть по реестрам да книгам, мы уж после разнесём, в том вашей заботы нету. Однако, как я понимаю, вами сделаны были некия приобретения и у помещика Собакевича. Так вот, с остальными дело решается просто – мы с вами их сами пропишем, что же касаемо до Собакевича, то тут необходимо будет вам, Павел Иванович, наведаться к нему в имение, дабы он самолично руку приложил, потому как господин сей не в меру придирчив и способен до всякой кляузы. Для того же, чтобы сделался он более сговорчив мы, я думаю, поступим с вами вот как, — сказал дядюшка и, сблизивши головы вкруг стола, наши герои принялись о чём—то перешёптываться.

О чём вёлся сей разговор нам достоверно неизвестно, но вот судя по тому как то Манилов то Чичиков чему—то, посмеиваясь, восклицали, что сие придумано замечательно, мы можем судить, что они с одобрением выслушивали некий предложенный дядюшкою Семёном Семёновичем план. Затем Манилов с дядюшкою оставили Чичикова одного в кабинете, дабы не мешать ему в составлении потребных нашему герою бумаг, и он, усевшись на оставленное хозяином кабинета место стал усердно махать пером, то и дело обмакивая его в хрустальную, с большою бронзовою крышкою, чернильницу.

Через час с небольшим уж всё у Павла Ивановича было готово. Заполнивши формуляры каллиграфическим своим почерком, он проставил подписи за отсутствовавших помещиков, выключая одного лишь Собакевича, Семён Семёнович скрепил всё это, как и положено было, нужными печатями, теми, что хранились у него в дому, чтобы, как он сказал «соблазну было меньше», и наши герои, передавши дядюшке условленную ранее сумму, принялись прощаться. Последовали все приличествующие и столь обычные в подобных случаях восклицания – о «душевной радости подобному знакомству», приглашения – «заезжать без стеснения» и прочее, что выскакивает из нас, словно бы само собою без малейшего усилия и мысли с нашей стороны. Однако же посреди всего этого, привычного каждому словесного вздору, произнёс дядюшка Семён Семёнович фразу и озадачившую Чичикова, и, надо сказать, не на шутку встревожившую его:

— Умнейший вы человек, Павел Иванович, и должно статься ждёт вас впереди большая будущность. Сие уж из одного того видно, как ловко вы придумали в отношении закладов. Ну, пожелаю вам успеха на вашем поприще, хотя и так вижу, что всё должно сладиться.

На том они и простились, с тем, чтобы уж наверное и не повстречаться вовек. Но Чичиков долго ещё поминал сего маленького человечка, сумевшего разведать его большую и столь тщательно хранимую тайну.

* * *

Хотя время уже и близилось к полудню, решено было промеж нашими героями не откладывая дела «в долгий ящик» отправляться сей же час в имение к Собакевичу с тем, чтобы покончить с сиим делом одним махом. Робкие поползновения желудка на предмет возможного обеда не приняты были Павлом Ивановичем во внимание, и обое друзья без промедления направили до цели стопы своя, а вернее сказать экипажи, потому как прихвачена была ими в городе ещё одна наёмная коляска,что верно соответствовало предложенному им дядюшкою Семёном Семёновичем плану, по которому Собакевич якобы должен был сделаться и уступчивее, и сговорчивее; во что нам, скажу откровенно, верится мне с трудом, а точнее сказать, совершенно не верится.

Однако, как бы там ни было, герои наши не тратя времени даром, прогромыхали по городским улицам, нещадно бросавшим и бившим обоих седоков, один из которых, вцепляясь в борты коляски, как и прежде на въезде в город, пытался схорониться в спасительной глубине Маниловского экипажа дабы избегнуть случайного и ненужного ему недружественного взгляда. Но вот, благодарение Господу, кончилась мучительная тряска, остались позади и булыжная мостовая, и слободка с разбитыми и грязными лужами наместо улиц, и пошли писать по сторонам дороги то ровныя пустынныя поля перемежающиеся перелесками, то деревеньки, что словно бы лепились поближе к дороге, либо убегали от неё, мерцая в отдалении сквозь тонкое искрящееся марево.

Горячее солнце проливало на раскинувшийся вокруг Божий мир сияющие потоки своих лучей, меж которых звенели в далекой вышине серебряныя колокольчики жаворонков, в травах растущих вдоль дороги гремели хоры меньших певцов, стрекотавших на все лады свои песенки, с полей летел пряный густой дух от зеленеющих и уж поднявшихся стеною хлебов, обещавших добрый урожай, пахло нагретою кожею и от полостей экипажа, и от упряжи, что за многия годы напиталась конским потом, чей запах также летал вокруг, ничуть, впрочем, не нарушая развернувшейся пред взглядом Павла Ивановича благостной картины.

Глянувши на редкие облачка, плывущие по небесному своду, Чичиков почувствовал вдруг, как плеснула в груди его лёгкою и внезапною волною кровь, заполняя сердце Павла Ивановича сладким и безмятежным покоем. На какое—то мгновение ему даже почудилось, что всегдашнее его беспокойство, страхи и хлопоты, связанные с «мёртвыми душами» покидают его, словно бы выпуская душу его на свободу, а сам он вот—вот воспарит к голубым небесам, и будто бы то же облачком будет обозревать оттуда с высоты окрестности мира, в котором ему, пускай даже и на мгновение, но удалось почувствовать себя счастливым.

Романическое сие настроение Павла Ивановича усилилось ещё более ибо довелось им проезжать мимо того места, где приключилась некогда его встреча с хорошенькою губернаторскою дочкою, что была приписана молвою в чуть было не свезённую Чичиковым из дому невесту. Тут какая—то светлая и нежная тоска, похожая более на счастливый сон, на сбывшуюся мечту, пронеслась сквозь грудь нашего героя и он сызнова, в который раз вспомнил о ненаписанном письме, которого с таким нетерпением дожидались в далёком, ставшим ему дорогим, лесистом уголке.

Он напрямую, без обиняков обратился к Манилову с вопросом о губернаторской дочке, ничуть не заботясь о том впечатлении, какое сей вопрос может произвесть на его спутника; на что Манилов отвечал, что особа, интересующая его нынче уж живёт в Петербурге, что сыскалась там для нея завидная партия, что приданного за нею было отдано одними ассигнациями пятьсот тысяч, и это выключая два имения с двумя тысячами душ крестьян и что муж у нея некто действительный статский советник из папенькиных однокорытников возглавляет некий департамент, какой, Манилов не брался сказать наверное, да сие, признаться, и не было важным для Павла Ивановича. Праздное его любопытство было удовлетворено, и он всё так же продолжал жмуриться на солнце, забавляясь тем, как путаются радугою его лучи в его ресницах. Впервые за многия годы почувствовал он подобное приятное расслабление всех своих душевных и телесных сил, проистекавшее из простой мысли о том, что ежели ему даже и не удастся довесть до конца затеи с теми «мёртвыми душами», что приобретены были им в Тьфуславльской губернии, то и сих, освидетельствованных нынче дядюшкою Семёном Семёновичем, должно было хватить и на покрытие всех его издержек, и даже на изрядную прибыль. Правда, надобно было ещё получить бумаги о состоявшемся, будто, их переселении в южные наши губернии, но сие казалось Чичикову меньшею задачею, нежели та, что была им уж сегодня решена.

Проехавши ещё две версты увидали наши путешественники наконец—то деревню Собакевича, стоявшую всё так же, точно бы осенённою по сторонам двумя крыльями — тёмным сосновым и светлым берёзовым лесом. Тут приятели решили разделиться и Чичиков, пересевши в наёмный экипаж, отправился прямиком к господскому дому, Манилов же, в соответствии с планом дядюшки Семёна Семёновича, должен был оставаться на месте не менее часа, и лишь затем тоже явиться к Собакевичу, словно бы не по сговору с Павлом Ивановичем, а по случайности, проистекавшей из чрезвычайно важных до Собакевича обстоятельств. Для чего сие было надобно, я думаю, мы увидим далее, а покуда герои наши по сказанному и поступили – Манилов, своротивши с дороги, схоронился в небольшом, стоявшем островком леске, а Чичиков поскакал далее, дабы встретиться с Собакевичем с глазу на глаз.

Красная крыша господской усадьбы нынче, равно как и два года назад, сияла свежею, сверкавшей под солнцем краскою. Видно хозяин не скупился в средствах на поддержание дома в исправности и порядке, потому что и стены его серые и дикие тоже носили на себе следы явного ухода, что виден был в более светлых пятнах из новых досок, сменивших прежние, как надо думать – истлевшие. Мы не станем занимать читателя описанием сего достойного строения, которое вполне могло бы украсить не одно военное поселение, о чём мы уж имели случай упомянуть, когда герой наш впервые посещал сие имение, поразившее его крепким, неуклюжим, на века рассчитанным порядком, видным во всём – и в сараях, срубленных из полновесных брёвен, и в деревенских избах мужиков, и даже в колодце, на который употреблё, был самый, какой только и мог сыскаться крепкий дуб.

Подкативши ко крыльцу, помещавшемуся под несколько съехавшим в сторону от серёдки дома трёхногим фронтоном, Чичиков повстречал всё того же, вышедшего на звук подкатившего экипажа, лакея, в серого сукна со стоячим воротником куртке, проводившего Павла Ивановича в прихожую, куда в скором времени вышел и сам хозяин, к слову сказать, ничуть не переменившийся за прошедшее время, и всё также глядевший медведем. Грубые, точно рубленные топором черты его пылали здоровьем, а лицо, не выказавшее никакого удивления по поводу нежданного визита, горело всё тем же цветом калёной меди.

Собакевич только и сказал своё:

— Прошу, — так, будто и не знал иных приветственных слов, присовокупивши сюда всего одну лишь фразу:

— Это хорошо, что вы заехали к обеду, — и повёл Чичикова в комнаты.

Помня о его привычке наступать на чужия ноги, Павел Иванович старался держаться поближе к стенке, дабы иметь возможность увернуться и не попасться под его сапоги, но и Собакевич зная за собою подобную особенность старался ступать осторожнее. Пройдя сквозь гостиную Павел Иванович повстречал всё те же гравированные портреты толстомясых греческих героев, что развешаны были по стенам залы, вдоль которых стояли всё те же, под стать хозяину, мебеля и лишь висевшая у самого окна клетка, в которой обитал некогда с белыми крапинками дрозд, была пуста, точно бы подчеркивая унылою своею пустотою что и в этом, срубленном на века мире, тоже что—то да кончается.

— А ведь я к вам по делу, Михаил Семёнович, — сказал Чичиков, на что Собакевич, поворотившись всем своим медвежьим корпусом, отвечал:

— Я другого и не подумал. Ведь в ином случае, какой вам во мне прок? Ну да дела после, а сейчас, прошу…— и повёл Чичикова в столовую, где уж восседала за столом тощая его Феодулия Ивановна, величаво и прямо державшая голову, формою своею, как уж было упомянуто нами ранее, напоминавшую, одетый для чего—то ситцевым чепцом, огурец.

— Душенька, позволь напомнить тебе! Павел Иванович Чичиков, заезжал, ежели помнишь, к нам как—то с визитом по делу, — сказал Собакевич препровождая Чичикова к ручке своей супруге, от которой на Павла Ивановича, как и во прошлый раз пахнуло огуречным рассолом, верно употребляемым Феодулией Ивановной для белизны и мягкости кожи.

С театральною величавостью, кивнувши огуречною своею головою, Феодулия Ивановна пригласила Чичикова к столу, на который кухаркою торопливо выставлен был ещё один прибор. Изрядно проголодавшийся наш герой, не заставивши себя долго упрашивать, уселся на указанное место и приступил вместе с хозяевами к скромной трапезе.

Не хотелось бы докучать читателю описанием ещё одного обеда, потому что их и без того набралось уж предостаточно на страницах сего повествования, посему упомяну разве лишь только, что к обеду подан был суп из рубцов с кореньями, жареные свиные кишки с кашею, свиные же котлеты с отварным картофелем, курицы фаршированные тыквою впополам с рисом, пироги с печёнкою и луком, не уступающие размером тем достопамятным, величиною с тарелку ватрушкам, коими потчевали Чичикова тут в прошлый его визит, ну и прочия мелочи, как то – телячья поджарка, булки, говяжьи сосиски и ещё что—то, до чего Павел Иванович уже не дошёл, потому как на сие не достало уж у него сил.

Течение обеда нарушаемо было замечаниями лишь самого общего свойства, в них не затрагивались ни прежние их дела, ни та нужда, что привела нынче Чичикова на старое место. На сделанный же Собакевичем вопрос о том, откуда Павел Иванович держит путь, наш герой отвечал, что едет прямиком из Петербурга, что только лишь на малое время наведывался он в «NN» с тем, чтобы обделать там какие надобно дела, а затем уж сразу и отправился к Собакевичу, разумеется, ни словом не обмолвившись ни о Манилове, ни тем более о своём визите к Семёну Семёновичу.

Собакевичем было сделано ещё несколько глубокомысленных замечаний о видах на урожай, о погоде, ценах на овёс, о том, как всё нещадно дорожает вокруг и что при прежней жизни такого не было, потому как порядку было больше… Засим обед как бы сам собою завершился и Чичиков приглашён был хозяином в гостиную для обсуждения той нужды, что привела его под этот кров. Глянувши на часы, и увидавши, что до появления в имении Манилова оставалось чуть более четверти часу, Павел Иванович уж не мешкая приступил к изложению своего дела.

— Что ж, дорогой Михаил Семёнович, вот и довелось встретиться сызнова, — сказал Чичиков, — небось не забыли того, по какой причине свела нас судьба во прошлый—то раз?

— Как тут забыть, — отвечал Собакевич, ещё более краснея лицом, — ведь обвели вы меня тогда, Павел Иванович, ободрали, можно сказать, точно липку, заплативши за ревизскую душу, стыдно сказать — по два рубля с полтиною! Да разве же это по Божески?

— Трудно мне, однако, войти в вашу ко мне претензию, дорогой Михаил Семёнович, потому как никто вас купчую подписывать не неволил, да к тому же мы с вами и не прописывали того, сколько я вам платил. Может статься, что платил я, как и положено, а вы и запамятовали; говорите о каких—то двух целковых, да ещё и с полтиною?! — сказал Чичиков вскинувши на Собакевича глаза, глядевшие со спокойною усмешкою, знающего свою силу человека.

— Ах, Павел Иванович, я ведь потом, почитай месяц себе места не находил, сна, можно сказать лишился, как понял свою оплошность. И то сказать – отдать таковых крестьян да за понюшку табаку! Нет, Павел Иванович, вы, ежели вы, конечно, честный человек, просто обязаны мне сей убыток возместить, а не то, признаться, придётся прибегнуть мне к некоторым средствам…— проговорил Собакевич.

— Ну, начнём с того, что я бесчестный человек, — отвечал Чичиков, — и посему ничего возвращать вам не намерен, да признаться и незачем, и я думаю, вы сами в этом в скором времени убедитесь, и даже более того, примете мою точку зрения на сей предмет. Что же касается, как изволили вы выразиться, «некоторых средств», то и сие мы обсудим, и вы, Михаил Семёнович, даже и не подозреваете того, как близки вы до истины, когда говорите о «средствах», и насколько сие отвечает и моим настроениям. И ещё одно – не с одним ведь с вами имел я подобные сношения, и, надо сказать, вы первый изо всех, кто оказался на меня в обиде. Вот, к примеру, и сосед ваш Плюшкин, что, как говорят, раскаялся в собственной скупости, и отправился по святым местам, даже и он, не глядя на неимоверную скаредность свою и словом меня не попрекнул, не то, что вы!

— Что Плюшкин! Плюшкин – вор! И ни в чём он и не думал раскаиваться. Просто украл у покупщика своего лошадь с коляскою, когда тот приехал к нему лес торговать, да спрятал так, что и найти не смогли. Вот и припугнули его судом и Сибирью, ну он с перепугу с ума и соскочил, наследники, конечно же, взяли над ним опекунство и вошли, можно сказать, в права, а он сбежал, куда неведомо. Сказывали, правда, что видывали его где—то по монастырям. Так что нечего его к нашим делам мешать, — отвечал Собакевич.

— Оно так, оно так, — закивал головою Чичиков, строя во чертах лица своего задумчивую озабоченность. — Бывает, человек ни сном, ни духом не ведает – хорохорится, кипятится, можно сказать, разве что, не кулаками машет, в грудь себя стучит, а Сибирь с тюрьмою да каторгою уж за плечами стоят, дожидаются его любезного. Но ничего не поделаешь, такова есть жизнь и никуда от нея не деться! Однако же я не за тем к вам приехал, чтобы сие обсуждать. Дело, дорогой мой Михаил Семёнович, меня вновь до вас приведшее, заключается вот в чём – в прошлый раз, когда мы уж совершили купчую и выправили все какие надобно бумаги, оказалось, что вы не соблюли нужных формальностей, а именно – вашей росписи недостаёт в постановлении земского суда о произведённом переселении. Посему я сегодня и явился к вам, для получения сей росписи. Что же касается до бумаг хранящихся в архивах суда, то думаю, вас туда пригласят особо, даже ранее, чем вы можете себе вообразить.

Не обративши внимания на последнее замечание Павла Ивановича и пропустивши его, как говорится, мимо ушей, Собакевич с важностью развалясь в кресле и надувши щёки произнёс:

— Хорошо, вы получите мою роспись, но только после того, как заплатите по двухсот рублей за каждую купленную у меня ревизскую душу.

— Странно, помнится в прошлый раз, вы начали свои торги со ста рублей. Что ж это у вас так цены скачут? — усмехнулся Чичиков.

— Ну, так то когда было, — ответил Собакевич, — нынче уж всё переменилось и ваши обстоятельства в том числе. Я же, как опытный в подобных делах человек, просто обязан этим воспользоваться.

— Что ж, опытность вещь хорошая, надо признаться, что она ещё никого не подводила. Но, надобно сказать, встречаются порою господа, что не зная всех скрытых пружин дела, кажущегося им простым и лёгким, берутся за него и сие оканчивается для них самым что ни на есть плачевным результатом, — сказал Чичиков, проникновенно глядя в медвежьи глазки своего собеседника.

Но и тут довольно прозрачный сей намёк не достигнул до цели и пропустивши и его мимо ушей Собакевич проговорил всё с тою же важностью:

— Так что ежели деньги у вас при себе, то выкладывайте их и я тот же час подпишу все необходимые бумаги.

Улыбнувшись ему в ответ Чичиков, глянувши на часы, подумал, что Манилову уж время появиться усадьбе для выполнения уготованной ему дядюшкою Семёном Семёновичем роли, и тут же, словно отозвавшись на сию возникнувшую в голове Павла Ивановича мысль, послышался со двора шум подъезжающего экипажа, храп коней и окрики кучера.

— Странно, кого это ещё черти принесли? — сказал Собакевич и позабывши извиниться и оставив Чичикова в одиночестве, поспешил в сени.

Однако в самое короткое время он воротился назад и неловко поворотясь медвежьим своим корпусом впустил в гостиную ещё одного гостя, которым, конечно же, был ни кто иной, как столь «внезапно» прибывший с визитом Манилов. Последний, при виде «нежданно» оказавшегося в гостиной Павла Ивановича, изобразил во чертах лица своего радостное удивление, весьма, надо сказать, удавшееся ему, и оба наши хитреца разыграли небольшое представление, состоявшее из известного рода приветствий да восклицаний. Когда же спектакль сей был окончен, Манилов вопрошающе воззрился на Павла Ивановича, на что тот состроил в ответ заранее оговоренный меж ними секретный знак, давший Манилову понять, что дела у друга его не так хороши, как того бы хотелось, и покуда никак не движутся вперёд. Знак же сей, несмотря на сугубую его секретность, состоял из хорошо знакомого дорогим моим читателям троекратного сморкания, всегда столь удававшегося Павлу Ивановичу, а нынче и вовсе прозвучавшего боевою трубою, призывавшей на поле брани новые, доселе находившиеся в резерве силы. Посему, извинившись перед Павлом Ивановичем, и сославшись на то, что ему необходимо перетолковать с гостеприимным хозяином имения по некоему, не терпящему отлагательств дельцу, Манилов отвёл Собакевича в сторонку и что—то с таинственным видом зашептал в его поросшее рыжим волосом ухо, отчего медвежьи глазки Собакевича весьма заметно увеличились в размере, и он, засуетившись и дважды наступивши Манилову на ногу, повёл того в свой кабинет как и во первой раз позабывши извиниться перед Чичиковым за то, что оставлял того скучать в одиночестве.

Кабинет сей, более походивший на чулан, в котором хранится всякий, неизвестно зачем собираемый хозяевами скарб, отличался от чулана лишь тем, что там помимо хлама помещался покоящийся на толстенных, точно спиленные пни ногах, письменный стол украшенный некими долженствующими изображать резьбу робкими попытками, да диван с креслом на котором что—то горою было навалено, почему Манилову и пришлось усесться на самый его край, где ещё оставалось немного свободного места.

— Ох, Михаил Семёнович, беда, просто беда! — без обиняков приступил к изложению дела Манилов. – Да будет вам известно, что Семён Семёнович Чумоедов, нынешний наш капитан—исправник, состоит со мною в родстве, а именно что является дядюшкою супруги моей. Так вот, заехал я к нему нынче утром по причине его нездоровья и услыхал от него известие, имеющее прямое касательство до вас, и известие, смею вам заметить, весьма и весьма тревожное. Узнавши, что я сегодня же собираюсь отправляться к себе в имение, передал Семён Семёнович для вас со мною пакет, потому как знает, что живём мы с вами, почитай что в одном углу, вот и просил оказать услугу, потому как дело и впрямь не терпящее отлагательств, и связано, как могу судить, с тем господином, что оставлен был нами только что в гостиной, — со значением сощуривши глаза, проговорил Манилов и, глянувши на не на шутку встревожившегося Собакевича, продолжал. — Признаться, мне не могло и прийти в голову, что повстречаю я тут у вас Павла Ивановича, и сие может быть и не к добру, но с другой стороны, может статься, что оно и хорошо что эдак совпало и это благосклонное до вас Провидение привело его со мною в одно время под ваш кров, — с этими словами и передал он Собакевичу пакет, запечатанный сургучною, с меткою самого капитана—исправника, печатью.

Печать сия, хрустнувши, рассыпалась в пыль под толстыми, поросшими волосом пальцами, и, извлекши из пакета весь покрытый убористым почерком дядюшки Семёна Семёновича листок гербовой бумаги, Собакевич принялся его со вниманием читать. Надо сказать, что чтение сего послания не оставило его равнодушным, о чём можно было судить даже и потому, как вдруг стал медленно отступать тот калёный медный жар, что вечно освещал его, словно бы вырубленное топором чело, крася грубые его черты в обычный для всякого прочего смертного цвет, что для Собакевича, как надо думать, означало крайнюю бледность в лице.

Однако же давайте, и мы обратимся к содержанию сего документа сумевшего произвесть в нём подобные перемены.

«Дорогой друг мой, Михаил Семёнович! — говорилось в письме, написанном мудрым дядюшкою, — посылаю до тебя с оказией сие послание, а именно с небезызвестным тебе соседом твоим помещиком, коему доверяю полностью, и ты поймёшь почему, как увидишь, но имени его называть не хочу по соображениям секретности. Да и весь сей документ, есть суть секретный, поэтому ты, как только прочтёшь его, тут же, не мешкая, сожги, дабы не попался он под те глаза, под какие не надобно.

Суть же моего послания к тебе в том, что ежели ты помнишь, года два назад наведывался в нашу губернию некто Чичиков Павел Иванович, тот самый, что как говорят, намеревался свезти из дому губернаторскую дочку, но дочка та к делу не клеится, это я так упомянул, дабы тебе проще было бы его вспомнить. Покупал он тогда в губернии крестьян. Много, мало ли купил – не важно, потому как было сие ещё при предшественнике моём. Я бумаги поднимал, там всё правильно было составлено, всё как надобно проведено было через инстанции, не хватает одной лишь твоей росписи, но сие безделица и не о том сказ.

Дело в том, что сей господин Чичиков подал на моё имя жалобу, а в жалобе той показывает на тебя, как на продавшего ему заместо ревизских душ – «души мёртвые» и требует с тебя возмещения убытку сполна, так как платил он будто бы тебе по тысяче рублей за ревизскую душу. Я проверил те списки, что приложены были к купчей, и верно, выходит, что продал ты ему мёртвых, а за сие, ежели он не заберёт назад жалобы, может последовать самая страшная кара. Лишишься не токмо всех прав и имущества, а ещё и упекут в Сибирь, а детей отдадут в крепостные. Правда, Господь милостив, не дал тебе деток, но и без того наказание сие не сладко, потому как можешь получить не менее десяти лет каторги, а то гляди и все пятнадцать, так что, можно сказать — сгинешь там навеки.

Я нарочно подослал этого Чичикова к тебе, чтобы ты подписал нужные ему бумаги, а главное с тем, чтобы была у тебя возможность перетолковать с ним накоротке, и может статься, решили бы всё полюбовно, потому как он человек взглядов просвещённых и обращения тонкого. Так что ежели сумеешь ты польстить его натуре, ежели подступишься к нему эдаким деликатным манером, то, думаю я, он и жалобу свою заберёт. Для верности посылаю и жалобу. Она находится у того помещика, соседа твоего чьего имени не называю, как уж писал из соображений секретности, потому,что ты и сам уж видишь – дело тут нешуточное.

Коли согласится Чичиков на мировую, то тогда и жалобу сожгите заодно с моим до тебя посланием, потому как жалобу сию я покуда ещё через канцелярию не проводил, а тогда и концы в воду! Мне ведь страсть, как неохота все губернское дворянство да губернию через тебя грязью марать, да и «сор из избы выносить» тоже, кому захочется.

Ну, засим пожелаю тебе успеха в разговоре с этим Чичиковым. Ты же, когда всё у вас сладится, не позабудь меня. Я тут новую кобылку себе приглядел, просит за неё подлец—хозяин десять тысяч, и я очень бы хотел, чтобы ты мне в сем деле помог, как я тебе в твоём. И то, как закончится всё, съездим мы с тобою на сию кобылку поглядеть, а там видно будет.

С уважением к тебе, отставной штабс—ротмистр Чумоедов Семён Семёнович.

P.S. Я насколько сумел сего Чичикова до тебя расположил, так что он ежели к тебе и поедет, то уж, поверь мне, не для ссоры, посему же уважь его, как сумеешь!».

Прочитавши сие приведённое нами послание, Собакевич поднял на Манилова медвежьи свои глазки, мигавшие растерянно и виновато, словно у того медведя, что не сумевши выполнить нужного фокусу, получил от своего водителя—цыгана увесистый удар дубиною по голове.

— Что скажете вы об этом деле? — спросил он у Манилова и голос его, признаться, дрожал.

— Нехорошее дело, — отозвался Манилов, — и виды на него нехороши. Не знаю даже, что вам и присоветовать, друг мой…

— Вот, Семён Семёнович пишет, что уж и жалоба подана, — Сказал Собакевич, и голос его прозвучал совсем потерянно.

— Ну, жалоба то у меня! Дядюшка её ещё не проводил, как надобно, по инстанциям. Так что если Павла Ивановича каким—либо манером уломать, то сегодня же и будете на свободе, — отвечал ему Манилов.

— Отдайте её мне, я её сожгу и дело с концом, — оживился было Собакевич.

— Сжечь недолго, да что в том толку? Дядюшке только навредите, а неприятель ваш напишет её сызнова, — нашёлся Манилов, и нельзя было не признать, что довод сей был весьма удачен.

— Да, ваша правда, — вздохнул Собакевич, — но что же прикажете делать – не убивать ведь и впрямь сего господина?!..

— Свят, Свят, Свят! Упаси вас Боже! Как это вы эдакое сумели даже произнесть, — перепугался Манилов, — эдак к одному греху хотите присовокупить ещё и другой, самый тяжкий?! Я, конечно же, приписываю сие высказывание ваше расстроенным чувствам, но по совести вам скажу, не пристало вам, как дворянину и слов подобных говорить!

— Да это так, само с языка сорвалось, да и то, извольте, как не сорваться при подобной то комиссии? — принялся оправдываться Собакевич.

— Вот что я вам скажу, любезный Михаил Семёнович. Насколько могу я о Павле Ивановиче судить, то это наиблагороднейший человек выдающихся достоинств и душевных свойств. И нет, уверяю вас, ничего в целом свете такого, чего он не сумел бы понять и простить, — сказал Манилов, проникновенно заглядывая в лицо своему собеседнику.

— Жулик ваш Павел Иванович! Самый, что ни на есть отъявленный жулик и мошенник, — буркнул Собакевич, — вот его то и надобно давно уж сажать в острог, да забривать в каторгу, так нет же, он ещё и жалобы подаёт на порядочных людей!

— Смею уверить вас, вы неправы. Вы не знаете души сего господина, как я её знаю, что и позволяет мне о нём судить с тою симпатией и расположением, коих он поистине достоин. Ну да, сейчас, признаться, и не это главное, а главное ваше дело, посему—то и постарайтесь с ним примириться. Тем более что к тому же призывает вас и Семён Семёнович, который более чем расположен к вам, — проговорил Манилов.

Услыхавши о «расположении к нему» дядюшки, Собакевич стукнул по столу кулаком так, что вздрогнувши громыхнула массивная столешница и гулко, барабанами отозвались пустые его ящики.

— Жулик! — снова произнёс он сквозь стиснутые зубы, вспомнивши о кобылке, которую дядюшка Семён Семёнович торговал будто бы за десять тысяч, но Манилов, принявши это его восклицание на счёт всё того же Чичикова, сказал:

— И всё же никуды не деться, придётся идти на мировую. И впрямь, не отправляться ведь вам из—за подобной ерунды в Сибирь.

— Правда ваша! — отвечал Собакевич и поднявшись из—за стола поплёлся грустно загребая косыми своими ногами в гостиную, увешанную отчаянными греческими молодцами, предводительствуемыми не менее же отчаянною Бобелиною и маленьким Багратионом, словно бы в смущении выглядывающим из узеньких своих рамок.

По всему было видно, что «секретное» письмо, состряпанное дядюшкою Семёном Семёновичем произвело на Собакевича необычайное впечатление, вызвавши в нём нечто весьма схожее с глубокими душевными переживаниями, ежели, конечно же, то, что по временам происходило в его словно бы гранённой из гранита голове можно было бы отнесть к столь тонкому предмету. И тем не менее, руки его дрожали, ноги подгибались, а сертук ходил на нём мелкими волнами, что распространяемы были всеми его, словно бы в ознобе трясущимися, членами.

— Плохие известия? — спросил у него Чичиков, когда он вернувшись в гостиную уселся в оставленное было им кресло и принялся глазеть в окошко, делая вид, будто углядел там нечто забравшее вдруг всё его внимание целиком.

— Даже и не знаю как отвечать вам, Павел Иванович, — отозвался Собакевич, — вам, как говорится, виднее. Только вот не могу взять в толк я вашей жалобы, что подана была давеча на меня в суд. Ведь коли крестьяне купленные вами, точно уж выведены из губернии, на что вы мне, к слову сказать, и бумаги показывали, то как же они могут быть «мёртвые»? Не пойму я этого – честное слово. Да ещё и просите возместить их полную стоимость, как за ревизскую душу, хотя и платили мне всего—то по два рубли с полтиною?

Не скажи Собакевич этих слов о «полной стоимости» требуемой Чичиковым к возмещению, что сочинены были дядюшкою для красного словца, то может быть участь его была бы и не столь тягостной. Павел Иванович, может статься, поиграл бы с ним, как играет порою кошка с пойманною мышью, дабы немного потешиться, а затем, получивши нужную подпись, отпустил бы его восвояси. Но тут, словно искрою пронзила его догадка, превратившись в ясную и простую мысль о том, что он и вправду может взять с Собакевича некия суммы, потому как тот нынче был у него в руках.

— Нет, Михаил Семёнович, эдак, как я погляжу, мы с вами не двинемся дальше, — сказал Чичиков. – Я ведь поначалу хотел сделать, как лучше. Хотел хорошего и себе и вам. Думал: «Дай—ка, освобожу сего господина от необходимости платить подушную подать в казну. Может статься, что он, как человек благородный и помянет меня добрым словом!». Так нет же, мало вам, что вы всучили мне промеж мужиков вовсе ненужную мне бабу, — сказал он, вспомнивши Елизавету Воробья, что вписана была Собакевичем в списки, — так вздумали ещё и тут обойти меня, затеявши сегодняшние торги. Так знайте же, любезный мой Михаил Семёнович, я хотя и мягко стелю, да вам жестко спать придётся. В отношении же якобы имевшего место переселения и бумаг, кои упомянуты были вами, скажу – нет в бумагах вашей росписи, и бумаг, стало быть, нету. К тому же, может вы и не расписались оттого, что побоялись, как бы не выплыло на свет ваше мошенство? Здесь, я думаю, и суд и следствие, которые над вами в самом скором времени учинят – разберутся. Разберутся и с душами, каковы они есть – живые ли, мёртвые ли? А вам, сударь мой, дорога будет одна – прямиком в Сибирь. Уж поверьте, я в этом деле не отступлюсь! — закончил Чичиков пламенную свою речь.

— Да разве я против того, чтобы расписаться? — встрепенулся Собакевич. – Извольте, я сей же час где надобно и распишусь. Скажите только, где надо руку приложить?

— Нет, Михаил Семёнович! Нынче уж поздно, нынче вы уж выказали мне истинное своё расположение и посему я намерен предать сие дело огласке. И то слово, ради чего это мне вас жалеть? Вы то меня не жалели, когда начали тут давеча со мною торговаться! — проговорил Чичиков с решительностью.

— Павел Иванович, может быть вы всё же решите ваше дело полюбовно? Я уж сейчас вижу, что Михаил Семёнович раскаивается в допущенной им оплошности. Да к тому же огласка понаделает шуму и пятном ляжет на всё губернское дворянство, — вступился было за Собакевича молчавший доселе Манилов.

— Ранее надобно было думать, ранее, прежде чем выказывать столько неуважительного апломбу в мой адрес! А посему, как я уж сказал – не отступлюсь, — состроивши во чертах лица своего решимость отвечал Чичиков.

— Но, может быть, Михаил Семёнович сумел бы каким—нибудь образом загладить свою пред вами вину? — спросил Манилов.

— Сумел бы, — отозвался Чичиков, — пусть немедля же возвратит мне деньги, переданные ему мною в счёт уплаты за ревизские души, те, что впоследствии оказались мёртвыми. Вот тогда—то, может статься, я и отзову свою жалобу назад.

— Сей же час и ворочу, — облегчённо вздохнувши, сказал Собакевич и живо пройдясь толстыми своими пальцами по карманам сертука выудил оттуда сложенную вчетверо сотенную бумажку, с улыбкою протянув её Чичикову.

— Милостивый государь! Вы что же это надо мною насмешки изволите строить, словно я нищий какой, просящий милостыню на паперти, чтобы мне мелочь всяческую швырять? Потрудитесь вернуть настоящую цену, — сказал Чичиков, делая вид, будто начинает горячиться.

— Побойтесь Бога, Павел Иванович, — взмолился Собакевич, — вы ведь приобрели у меня сорок душ, по два рубли с полтиною за душу. Вот и выходит ровнёхонько сто рублей. Я, признаться, не пойму, чему вы обиделись?!

— Я и не думал обижаться, — отвечал Чичиков, — потому как коли не желаете платить сейчас, то заплатите позднее – по суду. Но только помните — я от своего не отступлюсь и обвесть себя никому не дам!

— И сколько же вы намерены с меня получить? — упавшим голосом спросил Собакевич.

— Цену вы не ранее как час наза, означили сами. Двести рублей за каждую ревизскую душу, — отвечал Чичиков.

— Сжальтесь, Павел Иванович, ведь это ровным счётом грабеж! Ведь эдакое говорить, всё равно, что с ножом к горлу…, — начал было Собакевич.

На что Чичиков ему резонно отвечал, что требует с него не более того, что давеча спрашивал и сам Собакевич, и посему подобная цена кажется ему справедливою. Если же Собакевич на подобную с его стороны великодушную уступку не согласен, то тут имеются два пути. Либо Павел Иванович начинает набавлять цену, поднимая её до настоящих сумм, которые и впрямь можно выручить за ревизскую душу, либо он те же суммы получит с Собакевича по суду, а Собакевичу в придачу к позору и огласке достанутся ещё и Сибирь с каторгою, так что ему, Павлу Ивановичу, всё равно, нынче ли произойдёт расплата или же позднее.

Убедившись в его несговорчивости и поверивши в решимость Чичикова довесть дело сие до суда, Собакевич, тем не менее, всё же ещё пытался несколько времени увещеваниями да уговорами заставить Павла Ивановича согласиться с предложенною им ранее ценою, а именно с тою сложенною вчетверо сотенною бумажкою, что зажата была в его могучем шишковатом кулаке. Однако, встретивши непреклонный отпор своим поползновениям, он махнул на всё рукою, ибо, скажем прямо, господа, кому охота отправляться по этапу в Сибирь? Посему—то, отлучившись ненадолго в какие—то заветные свои закрома, где, надо думать, хранилось у него немало ценного и полезного, Собакевич воротился, неся с собою туго перевязанные, пухлые пачки ассигнаций от которых в гостиной запахло вдруг сыростью, чесноком и картошкою, с которыми, видать, пребывали они по соседству в тёмном, потаённом закуте.

— Вот, здесь восемь тысяч, — сказал Собакевич и, разве что не плача, добавил, — зарезали, можно сказать, меня без ножа!

На что Чичиков ему отвечал, что про сие он уже слыхивал, что винить во всём Собакевичу надобно лишь себя одного.

— А сейчас, любезный мой Михаил Семёнович, извольте—ка написать мне расписку, — сказал он Собакевичу, — в том, что сумма сия возмещена вами Чичикову Павлу Ивановичу за проданные оному ранее ревизские души, на поверку оказавшиеся мёртвыми. А иначе, знаю я вас, вздумаете ещё сказать, будто деньги эти я у вас украл!

Поначалу Собакевич никак не желал писать подобной расписки говоря, что таковым образом он сам себя словно бы изобличает в преднамеренном мошенстве, но потом, когда решили добавить слова о том, что души сии были ошибочно проданы точно живые — расписку написал.

— Ну, а теперь извольте расписаться в бумагах, — сказал Чичиков, подвигая к нему протоколы и выписки из судебного реестра, те самые, что составлены были им самим не далее как нынешним утром.

— Позвольте, Павел Иванович, — опешился Собакевич, — деньги то мною вам возвращены более нежели сполна, так что, стало быть, и купчую меж нами надобно считать расторгнутою?!...

— Э, нет, не скажите! Ведь ежели я забираю жалобу свою назад, то тем самым точно бы признаю, что крестьяне купленные мною у вас живые, а, следовательно, и переселение их состоялось, как бы на самом деле. А коли переселение имело уж место, то, следовательно, нечего тут более и говорить. Ставьте роспись, где положено и дело с концом, — сказал Чичиков, — деньги же мною с вас получены за понесение ничем не заслуженных обид! Так что вы, уважаемый, не путайте одного с другим. Расписку эту я, конечно же, приберегу, на всякий случай. Ведь никто не знает, каковая фантазия может сызнова к вам в голову забресть! — на этом они и распрощались, и надобно думать – навек.

На протяжении всего пути из имения Собакевича, Павел Иванович был более молчалив, нежели весел. По всему было видно, что обдумывается им нынче некая весьма важная до него мысль. Так что даже на сделанный к нему Маниловым вопрос, каковым образом намерен он употребить полученные с Собакевича суммы, он поначалу не ответил ничего, точно бы не расслышавши обращённые к нему слова, и лишь затем, оторвавшись от этих, забравших его целиком размышлений, махнувши ладошкою, отвечал:

— В казну пойдут, батенька, разумеется, в казну! — верно почитая казною карманы собственного сертука.

Мысль же, что обдумывалась им нынче столь тщательно была ежели и не продолжением, то уж родною сестрою той самой мысли, сверкнувшей догадкою в его гораздой на всяческие выдумки и каверзы голове, во время его с Собакевичем разговора. Нынче же она, утвердившись в уме его, сулила Чичикову немалые новые выгоды с той стороны, о которой он и не помышлял доселе и на которые навели нашего героя написанные невзначай слова письма адресованного дядюшкою капитаном—исправником злополучному Собакевичу.

«Право—слово, ходишь по деньгам ровно по грязи, и сам того не замечаешь!», — думал Чичиков удивляясь той внутренней слепоте, что порою охватывает всякого, становясь очевидною лишь когда словно бы случайно упадает пелена с глаз и видишь вдруг, что рядом с тобою лежит такая прямая и ёегкая до тебя выгода, что становится совершенно непонятным, как это возможно было ходить вкруг нея годами, не замечая того, что выгода сия не то чтобы просилась сама к тебе в руки, а просто—напросто всё это время разве что не лежала за пазухою.

«Ах, я и впрямь Аким—простота, да и только! Ведь как же славно может всё для меня повернуться, обратись я до капитана—исправника с подобными жалобами на тех помещиков, с коими успел уж заключить купчие на «мёртвые души». Эдак с каждого можно будет получить по кругленькой сумме отступного, а не с одного лишь Собакевича!», — думал Чичиков, чувствуя, как «мёртвые души» начинают поворачиваться для него неожиданною и свежею перспективою.

Уж новый план принялся было зреть в беспокойной его голове, уж принялся было он подсчитывать те немалые доходы, что возможно было бы выручить в дополнение к основной его затее, как вдруг мысль сия, казавшаяся доселе ему столь многообещающею и лучезарной, потухнула, свернулась точно в клубок, и он с досадою подумал, что нынче уж не выйдет у него тут никакого дела. Хотя бы и по той незамысловатой причине, что дядюшка Семён Семёнович не попустит ему домогаться до племянника своего, так что Манилова уж точно нечего было принимать в расчёт. Что же в отношении прочих помещиков, то и тут дела обстояли не лучше. Плюшкина неизвестно в каких краях Руси—матушки носили вольныя ветры, что же касается Коробочки, то та и вовсе уж была мертва.

Правда, оставались ещё и наследники, но и тут вставали на пути его сложности. Потому как над Плюшкиным, как он знал, принята была опёка со стороны родственников, и того, конечно же, признали бы по суду слабоумным. Имение же Коробочки, скорее всего, отошло уж какому—нибудь монастырю, либо приписано было к казне, поэтому навряд ли удалось бы Павлу Ивановичу урвать тут какой кусок, так что по зрелому размышлению решил он повременить с продолжением сих новых затей до лучших времен.

Манилов же, сидевший с ним в коляске, о чём—то воодушевлённо лепетал во всё время их путешествия чего Чичиков, погруженный в новые переполнявшие ум его размышления, даже и не слышал. По счастью легкомысленный и легковерный спутник его так и не почувствовал того, какая злая и угрюмая туча сгрудилась уж было над ним, но благодарение Господу и дядюшке капитану—исправнику пролетела мимо и не пролившись грозою на беззаботную и глупую голову его, истаяла без следа.

 

ГЛАВА 6

Когда в час сумрачных и тяжких размышлений, один их тех, что знаком всякой русской душе, всегда гораздой на то, чтобы погрузиться в тоску и меланхолию, доводилось мне среди прочего задумываться, ненароком, и о таящейся за гранью жизни и смерти тайне, то признаться, господа, тайна жизни озадачивала меня, порою, куда более, нежели то небытие, что, как принято думать, ожидает всех нас смертных за тёмным и глухим краем могилы. Невозможно сказать наверное, почему и для чего смертен бывает человек, но ещё труднее сыскать ответ на простой, казалось бы, вопрос — как и для чего бывает он жив? Каковым образом и откуда появляется он на свет сей из небытия, на что, впрочем, у него никто и никогда не спрашивает согласия, так, будто это вовсе и не его дело, жить в том сиром мире, в коем суждено провесть каждому из человеков долгие и по большему счёту нелёгкие и полные забот дни и годы.

Так что, глядя на тысячи и тысячи текущих рядом с тобою жизней, непонятных, серых и суетных, тех какими живут все эти мелкие человечишки, заполнившие сверх всякой меры просвещённое наше столетие, не захочешь, а поверишь поневоле, что жизнь человеческая в большинстве своём всего лишь пустой и весьма обидный урок, который всякий из нас, не ведая и не желая того, выполняет со старательною неукоснительностью для того лишь только, чтобы обернуться крохотным и безликим звеном в цепи многих и многих поколений, чьи начало и конец теряются в неподвластной нашей мысли и далёкой, зовущейся временем темноте..., и всего—то, господа?!

Вот таковая, мало на что могущая подвигнуть мысль, приходит мне порою в голову, друзья мои. И, не скрою, она страшит меня до чрезвычайности! Страшит уже и потому, что чудится мне, будто в ней и на самом деле заключена тоскливая и беспощадная для нас всех нас правда. Именно в такие вот минуты овладевает мною уныние и начинает казаться мне, что бесполезны и не нужны никому те устремления дела и надежды, из коих и старается выстроить всякий судьбу свою. А кто—то злой и безжалостный, прячущийся в густых потёмках на самом дне моей души начинает шептать, что жизнь человеческая ценна на самом деле не поступками и свершениями, её наполняющими, а лишь пошлым и безликим своим существованием, потребным лишь на то, чтобы приумножать и приумножать число человеков в сей юдоли земной, а прочее лишь фантазия, игра воображения, призванная отвлечь нас от пугающих и холодных истин, от которых стынет душа и замирает перепуганное сердце моё. Хочется мне тогда спрятавши голову под одеяло уж не видеть и не слышать ничего из творящегося кругом, а забыться глухим и беспробудным сном, лишённым сновидений, в котором уж ничто и никогда не сможет нарушить покоя моего.

И вот, когда бывает уж готова разверзнуться в душе моей ёерная, полная безысходности пропасть, в которую, кажется, вот—вот канут навеки мои вера с надеждою, то словно бы по Божьему соизволению, будто бы ангел слетает с небес и чувствую я в ту минуту как плещут в груди у меня нежные его крылья, заставляя сердце биться с новою силою, заполняя его тёплым, похожим на тихое счастье, чувством. Смолкает тогда во мне злой, беспощадный шёпот и начинает звучать в душе моей иной прекрасный голос, говорящий о том, что понапрасну мучаю я себя подобными тёмными мыслями, что сие есть пустое и неблагодарное занятие — пытаться понять непостижимое, что дано мне Богом другое, счастливое поприще, на котором вот уж который год дожидает меня мой герой, чья жизнь и судьба зависят от меня лишь одного и тогда его жизнь, более чем на две трети уж написанная мною вновь начинает стучаться в сердце моё, как стучит в скорлупу птенец, стремящийся выбраться на свободу к солнцу, к синему небу, ко ждущей его вовне настоящей, а не придуманной кем—то жизни.

Тогда—то и приходит ко мне, в который уж раз, пусть робкая, но проливающая покой в сердце моё догадка о том, что нынешняя жизнь моя и судьба даны мне для того, чтобы всё же сумел я довесть повесть о герое моём до конца, до той самой точки, где сойдутся все нити избранного мною сюжета в одно. Когда будущее наконец—то станет настоящим, обещание – исполнением, а жизнь… Чем станет жизнь его, да и моя, в ту минуту не скажу я наверное и приближение к ней, признаюсь, пугает меня так же, как пугает каждого приближение к черте, отмеренной ему неумолимым роком, черте у которой, может статься, проставлена будет точка и в сюжете нескладной моей земной судьбы; судьбы, которую я, несмотря ни на что, сумел обратить в призвание.

* * *

Уж неделя миновала с той поры, как объявился Павел Иванович в гостеприимной Маниловке. Дела его все, казалось бы, уж были обделаны, нужные бумаги выправлены и ничто не должно было смешать его планов к предстоящему отъезду, но он всё откладывал его к радости хозяев, стремившихся предугадать и предупредить разве что ни каждое его желание.

Весна уж окончательно вступила в свои права и уж всё вокруг полно было её лёгким и ясным светом, что радостными бликами мерцал и по ярким, словно бы лаковым листочкам, укрывшим плотною завесою кроны дерев, ослепительными пятнами сверкал на поверхности пруда, в котором уже успели вывестись головастики, золотым сиянием убирал кресты каменной деревенской церкви, что хорошо видна была отсюда, с возвышения, на котором расположилась господская усадьба. Тёплый воздух полон был гудением пчёл и шмелей, перепархивавших с цветка на цветок, и больших синих мух, прилетавших сюда вероятно со скотного двора. Мухи сии, непонятно почему, но вызывали в детских сердцах прилив неких недоступных пониманию Павла Ивановича чувств, и Фемистоклюс, который в своих географических познания, так и не ушёл далее Москвы и Парижу, и Алкид, в знаниях своих вряд ли превосходивший старшего братца, часами могли носиться по двору за сиими несчастными насекомыми с тем, чтобы оборвавши им крылышки следить за тем, насколько далеко сумеют они улететь после подобных, проведённых над ними изысканий. Сия любознательность и рвение, выказываемое отпрысками, вызывали в сердце наблюдавшего за ними с веранды Манилова неподдельную гордость и возвышенные надежды в отношении ждущей его сыновей впереди блестящей будущности, мыслями о которой он и делился с Чичиковым, что проводил с ним на веранде тихие послеобеденные часы.

И Чичиков, кивая согласно ему в ответ головою, чувствовал, как опускается на него блаженная безмятежность, точно бы расслаблявшая все его члены. Ему казалось, что наконец—то ослабнула та жесткая нить, на которой словно бы на створке держала его во все последние и нелёгкие для нашего героя годы, судьба. Временами некое новое и доселе незнакомое чувство легонько, точно бы нежным пальчиком касалось до его сердца, и Павел Иванович понимал, что вероятно это и есть то самое счастье, о котором ему, впрочем, как и многим, только лишь доводилось слышать.

Тот новый для себя урок, что вынес он после посещения Собакевича, урок, показавшийся ему столь заманчивым, посулившим изрядный прибыток в дополнении к тому, что надеялся получить он по завершении своей проделки с «мёртвыми душами», по более зрелому размышлению уж перестал казаться столь привлекательным по той причине, что был он не прост в исполнении, потому как всякий раз, вздумай Павел Иванович прибегнуть к нему, ему пришлось бы привлекать к участию в сем деле и капитанов—исправников, а сие могло привесть и к непредсказуемым расходам и к неожиданным неприятностям. Потому—то он и решил отложить сию новую каверзу, столь удачно проделанную им в имении Собакевича, до лучших времен.

Порою в расслабленной его душе возникало искушение – наведаться в NN с тем, чтобы сызнова пройтись по присутственным местам пугая братьев—чиновников внезапным своим появлением, но искушение сие бывало мимолётным и верно порождаемо было некой игривостью его умонастроения, возникнувшей в нём в эти последние, проникнутые покоем дни. Может быть сей безмятежный покой, столь непривычный Павлу Ивановичу и был той причиною, что заставляла откладывать его отъезд свой со дня на день, потому как он словно бы чувствовал подспудно, каковые нелёгкие хлопоты и заботы ожидают его на предстоящем ему пути.

Но всё имеет, господа, свойство приходить к своему завершению – и дело, и безделье. Пришёл час и Павлу Ивановичу, стряхнувши с себя сонное и столь приятное оцепенение, отправляться далее. И стоило ему только заикнуться о своём намерении, как чета Маниловых тут же сделалась безутешною. Потоками слёз орошаемы были последние, проведённые им в Маниловке дни. Более того, и сам Манилов принялся было собираться в дорогу, дабы плечом к плечу с Чичиковым отправлять «возложенную на них государем—императором высокую миссию», чему Чичиков, разумеется, тут же воспротивился, сказавши, что впереди его дожидают особой секретности дела, до которых он никого не вправе допустить, даже и Манилова. И пообещавши тому скорую звезду на сертук, собрался вдруг, без затей, в одночасье и сохраняя своё инкогнито укатил с тем, чтобы более уж не возвращаться сюда никогда.

Однако появление его в губернии не осталось незамеченным, как бы того и не хотелось нашему герою. Ведь как ни хорони, как не укрывай правду, а она всё равно найдёт самую что ни на есть крохотную щёлочку да и пролезет наружу. Кто знает, может быть даже и оттого, что у российских наших стен, по моему глубочайшему убеждению, помимо ушей имеются ещё и языки, причём, надо думать, преизряднейшей длины. И что тому причиною – искусство ли каменщиков стены сии кладущих, особенности замечательного нашего климата, деликатность ли народонаселения, либо другая какая напасть, сказать не берусь.

Но так или иначе, а по городу поползли слухи, причём надобно сказать слухи весьма лестные для нашего героя. Уж каковым образом пробрались они в город - не знаем, но только прошёл меж чиновников, знавшихся некогда с Павлом Ивановичем, толк о внезапном его появлении в губернии и о том, что выправлены были им некия бумаги, по которым выходило, что он и вправду миллионщик, а вовсе не делатель фальшивых бумажек, как то о нём промеж чиновников решено было ранее.

Сызнова собрались они с тем, дабы обсудить в своём кругу сие из ряду вон выходящее известие и решить, каковым же манером им вести себя далее. Ведь, как ни крути, а на поверку выходило, что они по глупости, да с перепугу позахлопывали двери своих домов перед носом, может быть, наидостойнейшего изо всех путешественников, что когда—либо посещали пределы славной их губернии. А сие, ох, как нехорошо могло при случае обернуться! Посему зван был на их собрание и Семён Семёнович Чумоедов, к слову сказать, приехавший с охотою, потому как собрание сие имело место не у почтмейстера, а совсем наоборот, у давнего приятеля Семёна Семёновича – полицеймейстера, чьи обеды славились, как мы уж имели случай убедиться, на всю губернию, особенно в отношении рыбных деликатесов и разносолов.

Семён Семёнович подтвердил, что дошедшие до чиновников слухи отнюдь не слухи, а истинная правда. Потому как покупки произведены были Чичиковым Павлом Ивановичем по закону, а крестьяне по закону же и были переселены, что явствует изо всех протоколов и справок, многия из которых он имел удовольствие скрепить собственною рукою.

Участие во всей этой истории Семёна Семёновича, конечно же, должно было смутить многих из тех, кто был с ним хорошо знаком, но городские чиновники почему—то пропустили сию важную деталь, как говорится, «мимо ушей», может быть даже и оттого, что раздосадованы были на себя до чрезвычайности. Вот почему за столом воцарилось долгое и унылое молчание, нарушаемое лишь стуком ножей, да царапаньем вилок о тарелки.

Растерянность их была того же рода, что случается у глупых и непослушных детей непонятно зачем и как изломавших прекрасную игрушку, равной которой не видать им уже вовек. Скоро у них и вовсе испортился аппетит и они сидели не глядя на стоявшие по столу блюда, воздыхая и озабоченно шепча про себя что—то, может быть и слова некой, призванной защитить их молитвы, выключая одного лишь почтмейстера, всё ещё возившего куском семги по своей тарелке.

— Послушай, Шпрехен зи дейч, Иван Андреич! Неужто тебе просто необходимо манкировать общество своею вознею? — не удержавшись сказал полицеймейстер. – Мало тебе того, что ты его в делатели фальшивых ассигнаций определил, так ещё и всем своим отношением хочешь показать, как тебе безразлична общая наша забота, — уже без обиняков напустился он на почтмейстера.

На что почтмейстер, едва не подавившись сёмгою, но ловко сумевший переложить её языком за щёку так, чтобы сподручнее было отвечать, принялся было оправдываться. По его словам выходило, что виною всему был вовсе не он, а, царство ему небесное, покойный прокурор со своею противною и всем хорошо известною привычкою обвинять всякого в невесть каких грехах – так, для всякого случая. Да не тут—то было! Потому что хотя покойный и не мог уж за себя постоять, за него вступились верные его друзья возразивши, что прокурор в тот памятный вечер и вовсе молчал, видимо оттого, что уж чувствовал себя худо. И отбивши прокурора, чиновники вновь принялись возводить обвинения на почтмейстера, успевшего тем временем проглотить спрятанный за щекою заветный кусок.

Обвинения сии отчасти возводимы были ими и потому, что не раз уж и не два отравленные почтмейстерскими обедами, желудки их побуждали обладателей своих к отмщению, но почтмейстер, не испугавшись общего натиску, отбивался как мог, говоря, что он всегда почитал Чичикова за благороднейшего из людей и оказывал тому достойные его особы почёт и уважение. Когда же напомнили ему, каково было то уважение, и как рядил он Павла Ивановича в разбойники, присочинивши к тому ж историю о капитане Копейкине, то и тут «мухомор» Шпрехен зи дойч не отступил, сказавши, что никогда не ровнял Чичикова с капитаном Копейкиным, что видно хотя бы и из того, что у капитана Копейкина недоставало конечностей, тогда как у Чичикова все члены находились на месте, а история та рассказана была им неспроста, а нарочно, дабы несуразностью своею подчеркнуть и несуразность их подозрений в отношении Павла Ивановича и отвесть их от нехороших мыслей на его счёт.

Назвавши его напоследок «канальею», чиновники махнули на него рукою переместивши гнев свой на Ноздрёва, который на свою беду не далее как вчера воротился назад в губернию из Петербурга и по свидетельству уж видавших его очевидцев заметно переменился – сделавшись худым и менее говорливым, нежели прежде. Но главною новостью, успевшей привлечь внимание многих из городских обитателей была та, что объявился он в городе с молодою дамою, которую вполне можно было бы счесть и благородною, ежели бы не появление её вместе с Ноздрёвым, да ещё и на его городской квартире.

Вот почему чиновники, разгорячённые спором о Чичикове и вполне объяснимым любопытством в отношении Ноздрёва и его спутницы сочли необходимым послать за ним квартального. Полицеймейстер тут же сочинил к нему записочку и велевши привесть Ноздрёва немедленно, отослал квартального с Богом. Пришедши на квартиру к Ноздрёву квартальный, которому не впервой доводилось выполнять подобные поручения, узрел там необыкновенную картину, вовсе не вязавшуюся с Ноздрёвым. Потому как тот сидел у окна в столь задумчивой и печальной позе, что квартальный поначалу даже не признал было в нём Ноздрёва, но, однако же, распознавши тут же свою оплошность, передал ему записочку с приглашением явиться к полицеймейстер, сей же час, и не мешкая.

Не прошло и тёех четвертей часа, как Ноздёев, сопровождаемый квартальным, предстал пред строгия очи друзей—чиновников с удивлением принявшихся озирать похудевшую его фигуру и физиогномию с торчащими из—за бакенбардов ушами. Появление его, надобно признаться, несколько развеяло всеобщее уныние и чиновники принялись делать ему, как бы невзначай, всяческия вопросы, связанные с его Петербуржским вояжем со спутницею, привезённую им в губернию и прочим, о чём спрашивают обычно у долго отсутствовавшего путешественника.

Но на все сделанные к нему вопросы Ноздёев отвечал несколько уклончиво, обиняками и всё более косил глазами по сторонам то шаря ими в углах, то вперяя взгляд свой в потолок. Одним словом вёл себя так, как ведут себя обыкновенно люди, когда доводится им либо ускользать от ответа, либо попросту врать. Для Ноздрёва же вравшего всегда самозабвенно и разве что не взахлеб, таковое поведение было несколько необычным, что и не укрылось от чиновничьих взоров.

На вопрос о том, кем доводилась ему дама, прибывшая вместе с ним из путешествия, Ноздрёв отвечал, что сие некая родственница вынужденная некоторое время провесть с ним под одним кровом. И хотя ответ сей был самым беспардонным враньем, многие из уже успевших повидать ее чиновников приняли его на веру по причине большого сходства между Ноздрёвым и Наталией Петровной, о чём мы уж не раз имели случай упомянуть. Когда же принялись спрашивать его о Чичикове, он вдруг, неожиданно для всех объявил, что повстречал Чичикова в Петербурге, и даже более того, снимал с ним нумер в одном и том же пансионе, что присутствующие, конечно же, сочли полнейшей ложью.

Затем в комнате воцарилось недолгое молчанье, во время которого чиновники принялись о чём—то перешептываться между собою, поглядывая при этом в сторону Ноздрёва, как бы несколько исподлобья. Однако Ноздрёв, словно бы не чуя странного и небезопасного для него настроения, возникнувшего промеж чиновников, пришёл вдруг в весьма сильное возбуждение и точно бы вспомнивши нечто важное, о чём запамятовал ненароком, принялся ходить по комнате от одного из присутствующих к другому, испрашивая у всякого «мёртвых душ» и всякому же суля по пяти целковых за каждую проданную ему душу.

Тут уж все присутствующие на обеде чиновники заключили, что он как есть вовсе соскочил с ума своего, из чего им и сделалось ясным, что та старая песня его о «мёртвых душах», к коим приплетён был им зачем—то и Чичиков, есть ни что иное, как душевная болезнь его, послужившая к осуждению городским обществом ни в чем неповинного Павла Ивановича и впрямь оказавшегося наповерку миллионщиком. И только тут сделалась им окончательно понятною та роль, что сыграна, была во всей этой истории Ноздрёвым, надоевшим всем точно гадкая и привязчивая болячка. Ведь причиною и тому позору, на который обрекли они «благороднейшего из людей», как сказал о Чичикове полицеймейстер, и внезапной смерти прокурора, и всему тому переполоху с сумятицею, охватившим и город, да и всю губернию в ту пору был один лишь только вздорный и болтливый язык Ноздрёва. Ноздрёва, который словно бы ни в чём не бывало продолжал вести затеянные им было торги, хватая по своему обыкновению присутствующих то за рукава, то за лацканы сертуков. Вот почему сказать, что братья—чиновники разгневались на Ноздрёве – ровным счётом не сказать ничего. И сцена, последовавшая вослед за этим требует скорее пера баталиста, нежели поэта, потому как почтенные городские чиновники разом, точно по команде, бросились на бубнящего нечто о «мёртвых душах» Ноздрёва, нанося тому весьма ощутимые удары и по голове, и по спине, и по осунувшейся физиогномии его.

За всё заплатил в тот вечер сей бедняк: и за позор, пережитый чиновниками, и за фальшивые ассигнации, и за губернаторскую дочку, и, конечно же, за «мёртвые души», к которым, как мы знаем, господа, он был совершенно непричастен, и которых, раз уж пришлось оно к слову, не наторговал по сию пору ни на медный грош.

Но давайте—ка оставим отцов города за сим замечательным занятием, как ни совестно нам в этом признаться, приносящим им глубочайшее удовлетворение, постичь которое в силах разве лишь тот, кто долгое время мучим был нестерпимыми мозолями и вдруг, по воле счастливого случая, сумевший от них избавиться. Что же в отношении Ноздрёва, то он, в конце концов, сумел вырваться на волю, оставляя в руках победителей клочки собственных бакенбардов, как известно довольно привычных к подобным экзекуциям, несколько пуговиц и воротник серого своего сертука, в виде трофея доставшегося почтмейстеру.

Конечно же, можно сказать, что это и были последние события, произошедшие в городе NN по второму пришествию в него Павла Ивановича. Но ежели мы хотим быть до конца последовательными, следя неукоснительно за всеми происшествиями, к которым герой наш был причастен, пускай даже косвенно либо отчасти, то нам следует упомянуть ещё и о некой беседе, имевшей место между двумя дамами, тоже впрочем, хорошо известными нашему читателю. Вот она то верно и была последним упоминанием имени Чичикова всуе, жителями сего замечательного селения.

Происходила она в крашенном тёмно—серою краскою деревянном доме с облупившимися от времени белыми барельефчиками над запылёнными окошками и узеньким палисадником с чахлыми деревцами и сухими унылыми цветами, растущими вдоль фасаду. Всего через несколько дней после учинённой над Ноздрёвым «казни» подкатила ко крыльцу этого дома коляска, приволокшая за собою густыя и толстыя клубы пыли, убелившей и без того блеклую растительность, окружавшую дом. В наезднице, выпорхнувшей из коляски, читатель без труда узнал бы даму, прозванную обществом города NN – «дамою просто приятною», что не глядя на иного фасону платье, нежели то, что надето было на ней в первую нашу с нею встречу и изрядное уж время, минувшее с той поры, мало переменилась во внешности. На сей раз в прихожей, куда прошла она с улицы, встречала её радостным лаем одна лишь лохматая собачонка Адель, потому что малютка Попурри издохнул вскоре после смерти хозяина, может быть и оттого, что не вынес разлуки с усопшим прокурором. Из чего следует, что и покойного тоже кто—то, а любил, пускай даже и собачонка.

На лай Адельки вышла навстречу гостье хозяйка дома, та, что, как помним, прозывалась «дамою приятною во всех отношениях». Нынче она хотя и не носила траура по покойному супругу, но тем не менее всё же ещё подчеркивала свою утрату: платье её всё сплошь усеяно было чёрным горохом по синему полю и перевязано чёрною же лентою у пояса. Довершали сей наряд ещё некоторые траурные детали, как—то: чёрныя шёлковыя кисти, убиравшие грудь, чёрныя же фестончики и чёрныя манжеты, раздвоенныя на манер ласточкиных хвостов, выглядевшие впрочем, весьма изящно.

Дабы не обижать другой дамы и избегнуть обвинения в предвзятости, а так же нашем большем расположении к «даме приятной во всех отношениях», мы опишем и наряд «дамы просто приятной», тем более что на наш взгляд наряд сей заслуживает того, ибо «просто приятная дама» тоже была одета весьма замечательно – в платье жёлтого шелку с толстою зелёною полосою и голубенькими цветочками по фону. Грудь ея топорщилась белым атласным пластроном, собранным в крупную складку, что делало «даму просто приятную», бывшую отчасти тяжеловатою, ещё более привлекательной. Складки же шедшие от лифчика кзади делали ея фигуру ещё более умопомрачительной и достойной пера более возвышенного, нежели наше.

Хотя справедливости ради надобно заметить, что платья, надетые на обеих дамах, при всей той необыкновенной красоте, что мы в меру своего таланта описали выше, поражали взгляд искушённого в подобных вопросах наблюдателя ещё и чрезвычайной схожестью покроя, позволявшей судить о том, что шиты они были по одному и тому же фасону. Вероятно по той самой выкройке, выпрошенной «дамою просто приятною» у своей сестры, как помнится, для одного только смеху. Выкройке, благодаря которой передняя косточка лифчика вела себя совершенно неподобающим образом, вызвавшим в своё время горячее неодобрение у обеих дам, нынче же у «дамы приятной во всех отношениях» толи по неведению, толи по неумению швеи сия косточка позволила себе вытворить такое, о чём и сказать совестно.

— Ах, Софья Ивановна!

—Ах, Анна Григорьевна! — только и проговорили наши дамы, скрепивши краткое сие приветствие звонкими поцелуями.

Признаться, с «дамою приятною во всех отношениях» в то время, что мы не видывали её, произошли некоторые, пускай и незаметные с первого взгляду, перемены. Исчезнула та поэтическая лёгкость, что была присуща ей ранее. Теперь она уже почти что не расставалась с носовым платком время от времени прикладывая его пускай и к сухим глазам, но сие совершенно не отдавало жеманством, потому что всегда производимо было дамою в приличествующий случаю момент и, как и прежде, с большим вкусом. Она уж более не декламировала стихов и многие из знавших ея поэтическую натуру считали это дурным знаком. Мечтательное держание головы производимое ею подчас, то, которым она столь выгодно отличалась ото многих дам города NN, нынче всё чаще сменяемо было ею на глубоко задумчивое держание головы, которое также всегда приходилось к месту и производило большое впечатление на ея знакомых. Во время разговору она словно бы уплывала на волнах своей задумчивости, а затем, как бы спохватившись, переспрашивала собеседника:

— Ах, простите, о чём это вы толковали? Я признаться прослушала, ведь я всё о своём…

Засим следовало прикладывание платочка ко глазам либо прижимание его ко рту, верно для того, чтобы предотвратить грозящее сорваться с ея губ рыдание. И собеседник, моловший по сию пору какой—либо обыденный вздор, вдруг замолкал, устыдясь мелкости своего разговора в сравнении со столь возвышенной и молчаливой скорбью.

— Пройдёмте же в гостиную, Софья Ивановна, — проговорила «дама приятная во всех отношениях» и откинувши голову прошествовала вперёд гостьи, приглашая ея за собою.

О Боже, сколько же трагической грации заключено было в этом её запрокидывании головы, как много сказало бы оно опытному в движениях сердца взгляду! А жест, последовавший за сим, когда она указуя гостье ея место, протянула в молчании руку с зажатым в горсти платочком к дивану, на который уже успела вскарабкаться Аделька?! Нет, право, оценить таковую тонкость невозможно даже и повидавшему виды театральному критику.

— Хорошо, что вы побеспокоились заехать ко мне, милая моя Софья Ивановна, а то я вся в ипохондрии. Тоска уж просто одолела меня, — нараспев произнесла «дама приятная во всех отношениях».

— Погодите, душенька моя, Анна Григорьевна, я вам сейчас такое расскажу, что от ипохондрии вашей не останется и следа, — отвечала ей «просто приятная дама».

— Ах, увольте! Ничто уж ни в силах возродить меня к жизни, милочка, — отозвалась «дама приятная во всех отношениях».

— Это вам, Анна Григорьевна, только так кажется, покуда не услыхали вы моей новости, душечка. Однако призываю вас сохранять нервы. Употребите все силы свои на то, чтобы не лишиться чувств, — сказала Софья Ивановна, — я так просто и свалилась в беспамятстве, услыхавши сие известие. Моя Машка мне и говорит: «Голубушка, барыня, вы просто в беспамятстве, просто без чувств!». «Не до тебя, Машка, — я ей отвечаю, — когда таковые дела в свете творятся!».

— Однако, каковы должны быть те дела, что могли бы лишить вас чувств? — спросила слабым голосом «приятная во всех отношениях дама», клоня печально голову и поднося платочек свой к глазам, в которых вспыхнул уж любопытный огонечёк, уж забилось жилкою волнение на бледной шее, уж застучало сердце в расшитой чёрными кистями и фестончиками груди.

— Только дайте мне слово, что совладаете с собою, — снова потребовала «просто приятная дама».

— Ну, я не знаю, в мёем положении всякое может приключиться, — отвечала, несколько оживясь и поводя плечами «дама приятная во всех отношениях».

— Тогда велите подать заранее воды, либо нюхательной соли. Потому как мне не хочется быть причиною какого—нибудь нервического припадка, какой вполне может с вами сделаться, — скрестивши руки под грудью сказала «просто приятная дама».

— Ах, Софья Ивановна, да не томите вы меня, а я уж постараюсь как—нибудь с собою совладать… Уж ежели сумела я справиться с таковым горем!.., — ответила Анна Григорьевна, несколько даже и назидательно и вновь поднесла платочек ко рту.

— Нет, нет и нет! Велите принесть воды, а не то не скажу, — упорствовала «дама просто приятная».

— Да вы просто изводите меня, душечка, — сказала Анна Григорьевна, — ну да ладно, будь по—вашему.

И оборотясь ко двери, ведущей из гостиной в прочие покои, она крикнула:

— Еропка! Еропка! Подай воды в гостиную!

На зов ея явился вертлявый и чернявый малый, наряженный в камзол шитый золотым галуном и в шёлковые, сидевшие на нём в облипку панталоны. Манерно склонившись над барынею и без церемоний заглянувши ей в глаза, он поставил стакан с водою на столик пред нею, а затем удалился с развязанною улыбкою.

— А где же ваша Глаша? — спросила «просто приятная дама», стрельнувши глазами вослед Еропке, а затем, столь же метким выстрелом поразивши и свою собеседницу, которая, не глядя на то, как побелел кончик ея носика и слегка зардели щёки, отвечала, что Глашу она отослала на кухню по причине ея нерасторопности.

— И давно, душечка? — коротко вопрошала «дама просто приятная».

— Что — «давно»?— отозвалась «дама приятная во всех отношениях».

— Давно ли отослали Глашу?

— Да не так, чтобы и давно, где—то с месяц как будет…

—Надо же, жизнь моя, Анна Григорьевна, это значит я столько времени к вам не наведывалась. Каковой стыд! Каковой стыд! — опешилась Софья Ивановна.

— Да, меня уж многие позабыли. Да и кому я нужна – вдовица! — скорбно проговорила «дама приятная во всех отношениях».

— Нет, не скажите! Верите ли, ведь я до вас первой с сией новостью и примчалась, а ежели и не заезжала, то всё по причине хлопот по хозяйству. Машка моя ну ничего сама сделать не может. За всем нужен глаз да глаз, а не то всё будет не так. Такая, право, растяпа… Однако, душечка, Анна Григорьевна, как вы посоветуете, может быть и мне её на лакея сменить? Только не знаю, будет ли толк?

— Как вам сказать, Софья Ивановна? Я своим Ерофеем довольна. Малый он расторопный и признаться — не глуп. Играет даже и на гитаре, обучен грамоте, и вообще… Одним словом я не сожалею о замене, — ответила ей «дама приятная во всех отношениях».

— Ну, стало быть, коли так, то и я попробую, — проговорила «просто приятная дама», и ея чело покрылось задумчивостью. Она даже примолкнула на мгновенье, явно о чём—то сурьезно размышляя.

— Так что за новость вы привезли до меня, любезная Софья Ивановна, и от чего должна я упасть без чувств? — прервала её размышления Анна Григорьевна. Надо прямо сказать, что она терялась в догадках, потому как предположить могла многое, но ничто изо всего пришедшего ей на ум по её разумению не могло заставить ея лишиться чувств.

— Так вот, держитесь, Анна Григорьевна! Он здесь! — торжественно произнесла «дама просто приятная», сделавши короткий взмах руками в стороны, на манер того, как делает сие пред открытием ярмарки ярмарочный староста произнося при этом: «Ярмарка открыта, господа!».

«Дама приятная во всех отношениях» признаться сразу и не догадалась, кого имеет в виду её гостья. На какое—то мгновение ей даже почудилось, что не покойный ли ея супруг восстал из гробу и явился сюда для того, чтобы хмурить свои густые удивлённые брови на Еропкины панталоны в облипку, да мигать на всё сердитым своим прокурорским глазом. Но она скоро поняла, что такового просто не может быть, поняла сие хотя бы и по тому полному торжественной радости тону, каковым никто и никогда не объявляет о прибытии прокурора.

— Не пугайте меня, Софья Ивановна! Кто это – он, и где это – здесь?— спросила она, теряясь в догадках.

— Как это – кто?! Наш прелестник! Он воротился снова по своей какой—то надобности до капитана—исправника, — отвечала Софья Ивановна.

Тут надо сказать «дама приятная во всех отношениях» почувствовала большое замешательство. С одной стороны, конечно же, надобно было бы впасть в беспамятство, потому как поэтичность и возвышенность ея натуры давно уж всем были известны, но с другой стороны возникали и некоторые препятствия весьма деликатного свойства. Во—первых, потерею чувств она как бы признавала справедливость, пускай и давних намеков Софьи Ивановны на неких дам, лишь только играющих роль недоступных, а на деле готовых на многое, о чём лишь шепчутся в гостиных да спальнях. Второе же соображение вытекало из воспоминания о том, как пошли они когда—то бунтовать город против Чичикова, и поэтому «приятной во всех отношениях даме» казалось верхом жеманства устроить нынче припадок. Потому как она обладала натурою лишь возвышенною да поэтическою, жеманною же – никогда! Вот почему и отвечала она своей гостье сухим и холодным тоном:

— Да, пускай эта новость и из ряду вон. Но что касается до меня, Софья Ивановна, то я имела уж случай говорить вам, правда это было давно и вы, стало быть, запамятовали, но смею напомнить — я считаю его совершенно обыденным и неинтересным господином, да и нос его я тоже назвала тогда самым неприятным носом.

— Позвольте, матушка моя, Анна Григорьевна, да при чём тут нос, когда открываются таковые виды!..

Но дама «приятная во всех отношениях» не дала ей договорить и перебивши свою гостью, сказала:

— Я, конечно же, понимаю, что в городе нашем сыщется немало дам по сию пору неравнодушных к нему и это, заметьте, при живом то муже, — тут она сделала остановку в словах и выразительно посмотрела на Софью Ивановну, — но, однако это положительно не про меня. Я и сейчас, вдовея, далека от подобных мыслей и поступков, — добавила она, глядя на то, как щёки «дамы просто приятной» запылали румянцем.

— Не знаю, душенька моя, кому адресуете вы ваши намеки, но и я, смею вам донесть, тоже далека от мыслей и поступков, — отвечала та, — и ежели и приехала к вам, то лишь по той простой причине, что хотела отвлечь вас ото всех этих ваших воздыханий по покойнику, которые и вас саму сведут скоро в могилу.

При этих словах Софьи Ивановны дама «приятная во всех отношениях» глянула мельком в висящее на стене зеркало и убедившись, что довольно ещё хороша собою и ни о какой могиле речи покуда не может и быть, отвечала:

— А мне и осталось в жизни разве что грусть да печаль. Я этим только и живу, это и есть моя жизнь, мой воздух, которым я дышу и напитываю силы и с этим я и уйду!.., — сказала она и ещё раз глянувши в зеркало, оправила кисти на груди, дабы они не путались бы и выглядели пышнее.

— Ох, не хотела я вам этого говорить, но право слово, было бы из—за кого! Ведь о супруге вашем покойном доброго слова не скажешь. Ведь всякий, даже и из его друзей, как вспомнит, так плюнет. Изо всех покойник—то ваш, царство ему небесное, кровушки попил. Изо всех – без разбору. Правый ли, виноватый, друг ли, враг – ему всё одно было. Сколько раз, помню, и муж мой ему в конверте то четвертную, то сотенную отсылал.

«А как не отослать, — говорит, — голубушка? Ежели он прилепится, как крючок к какой—нибудь малости, вопьётся так, что только деньгою и откупишься».

— Попрошу вас, сударыня, не сметь говорить в таковом тоне о моём покойном супруге! Это был святой человек! Святой! Святой! Он ни у кого не взял и копейки во всю свою жизнь!.., — воскликнула «дама приятная во всех отношениях», притопнувши при этом ножкою с такою силою, что из ковра укрывавшего пол поднялось облачко пыли и поплыло, мерцая и искрясь в солнечном луче, что пробрался в гостиную сквозь окошко.

— Ну хорошо, пускай «святой», пускай «не брал копеек», и то сказать, кому они копейки—то нужны? Но я, признаться, совершенно не имела в виду вас огорчить, просто и вам надобно уж оглядеться по сторонам, чаще бывать в свете, а то вы вовсе отдалились от общества. Это нехорошо!.. — сказала «дама просто приятная».

— А может быть мне совершенно неинтересно то общество, что может принимать столь скомпроментировавшего себя человека? Человека, который, подумать только, хотел свезти из дому губернаторскую дочку. Это небесное создание, этого ангела во плоти. Да его достаточно только за одно это четвертовать! А вы говорите – «прелестник, прелестник». Преступник он, вот что я вам скажу! — поднявши подбородок и горделиво поведя плечами произнесла «приятная во всех отношениях дама», так что и тут театральные наши критики ничего не смогли бы сказать дурного.

Надо думать, что она не без умыслу помянула Чичикова, намереваясь таковым образом сызнова навесть Софью Ивановну на сей, бывший ей интересным до чрезвычайности, предмет. Однако не тут то было, потому как упоминание о губернаторской дочке сбило «просто приятную даму» с того строя мыслей, к которому подвела было её снова Анна Григорьевна.

— Позвольте, душенька моя, — вознегодовала «просто приятная дама», как это вы можете называть ангелом ту, которую сами же столько раз уличали в манерности и жеманстве? А те речи, что вы будто слыхали из ея уст, те на которые, как вы говорили, и у вас не станет духу, чтобы произнесть их? Я право в замешательстве слышать от вас такое. И потом, вспомните только, как бесстыдно флиртовала она с тем молодым поручиком на балу у предводителя, а ведь тогда она, как помнится, уж была помолвлена со своим нынешним супругом, и вы так же осуждали её за сие бесстыдство. Так что это просто, признаюсь!.., — и она в замешательстве развела руками.

Да, тут «дама приятная во всех отношениях» допустила большую оплошность, заговоривши о губернаторской дочке. Ну что же, поэтические возвышенные натуры, как мы знаем, зачастую бывают непрактичны. Но с другой стороны, каждая дама, казалось бы, должна знать, что ни в коем случае нельзя восхищаться, либо даже высказываться в положительном смысле о какой бы то нибыло иной даме, в присутствии дамы третьей, так же знакомой с дамою превозносимою и восхваляемой. Ибо ничего хорошего изо всего этого выйти не сможет, а выйдет либо обида, либо скандал, либо, простите, сплетня.

Так оно и получилось. Полились слёзы, разразились рыдания, уж вовсе непритворные и платочек, уж точно, используем был по назначению. Одним словом – жалобная картина, на которую трудно было смотреть.

— Это вы мне бросаете таковое обвинение, — приговаривала Анна Григорьевна, перемежая слова со всхлипываниями, — мне, которая за целую жизнь свою не только не сказала, но и не помыслила ни о ком дурного! И за это мне такая расплата! — рыдала она, уткнувшись в диванную подушку.

— Позвольте, душечка, неужто надобно так убиваться из—за пустого слова? Нет, верно, я предупреждала, что у вас сделается нервический припадок от моего известия. Господи, уж лучше бы я вам о нём и не говорила. Ведь как знала, Господи! — принялась причитать Софья Ивановна.

— Какого известия? Вы ведь толком так ничего и не рассказали, — оторвавшись от подушки и кривя плаксиво рот проговорила Анна Григорьевна, — сказали только, что приехал он и больше ничего…о…о!.., — не унималась она.

— Так вы же сами не захотели слушать, — принялась оправдываться «просто приятная дама».

— Это вы не стали рассказывать, а я очень даже и слушала, — пытаясь справиться со слезами, но всё ещё слегка икая, отвечала «приятная во всех отношениях дама». И промокнувши глаза платочком и усевшись поровнее она изобразила во чертах лица своего усердное внимание.

— Ну так знайте, всё, что говорилось промеж городских наших обывателей о нём, всё чистейшая ложь!

— Я так и знала, Софья Ивановна, я так и знала, что это замечательнейший, честнейший человек, — воодушевясь стала было говорить Анна Григорьевна.

— Но это ещё не всё. Он оказывается и вправду миллионщик! Говорят, богат, как Крёз! Деньгам счету не знает. Приезжал выправить какие надобно бумаги по суду. Муж мой сказывал, встречались они тут с капитаном—исправником, так тот говорит – все бумаги подлинныя, и никаких таких нету в них «мёртвых душ», а все крестьяне, как есть живые и выведены им уж за пределы губернии. Так—то вот, душенька моя Анна Григорьевна, каковы дела, — сказала «просто приятная дама» с торжественною улыбкою на устах.

— Постойте, как же это нету мёртвых, а как в отношении остального – насчёт фальшивых бумажек, и такового прочего? — изумилась Анна Григорьевна.

— Ничего этого нету, говорю вам! Всё один только вздор и путаница…

— Да, но помнится, Софья Ивановна, вы сами рассказывали мне, как наш прелест…, то есть господин Чичиков подъезжал к Коробочке, строил куры старухе, с тем только, чтобы приобресть у ней этих самых «мёртвых душ». Это—то, как? — спросила «дама приятная во всех отношениях».

— Никаких кур он Коробочке не строил. Такого я вам сказать никак не могла, а что приезжала она справляться о ценах на «мёртвые души» — это было, это помню. Но и она продала Павлу Ивановичу самых, что ни на есть отборных крестьян, а говорила глупости оттого, что глупа была, ну да царство ей небесное, — отвечала «просто приятная дама».

— Но ведь и Ноздрёв тоже сознался в том, что продал пре…, Павлу Ивановичу «мёртвых душ», — не сдавалась «приятная во всех отношениях дама».

— Так Ноздрёв всё это и выдумал! Будто вы, милочка, не знаете Ноздрёва? Он кого угодно готов оговорить, даже и самого себя. Кстати, я думаю, это он Коробочку и подучил, верно не сошёлся в чём—нибудь с нашим прелестником, вот и решил ославить. Но ведь известно же — дурак, дураком, вот и не сумел выдумать ничего половчее «мёртвых душ», — сказала Софья Ивановна тоном, отметающим всякие сомнения, — по нему давно уж смирительный дом плачет, — добавила она, презрительно кривя губы.

— Да, Ноздрёв, Ноздрёв! Теперь уж видно, что это и впрямь его рук дело. Да и с губернаторскою дочкою всё тоже вышло не так, хотя и наболтали тогда с три коробу всякого вздору. А на поверку—то всё оказалось совсем иначе. Мы—то с вами, Софья Ивановна сразу это поняли, в отличие от многих других, — совсем уж было успокоившись сказала «дама приятная во всех отношениях».

— Кстати, жизнь моя, Анна Григорьевна, слыхали ли вы новость о Ноздрёве? — разом оживясь спросила «просто приятная дама».

— Как, разве он сызнова что—нибудь натворил? Я, признаться, думала, что он нынче в Петербурге, — отвечала Анна Григорьевна.

— Как же! Теперь он уж у себя на квартире в городе. В поместье ехать покуда не собирается, и знаете какая тому причина?

— Нет, признаться теряюсь в догадках, потому как в том, что касается сего господина, пожалуй, ничего не угадаешь наверное, — несколько рассеянно отвечала «приятная во всех отношениях дама», потому, что ей мало интересен был и Ноздрёв и та причина, что могла держать его в городе.

Ей бы хотелось поболее услышать о Чичикове, разузнать, у кого из окрестных помещиков остановился он на постой, а ежели квартирует в городе, то где именно. И тогда, конечно же, послать к нему человека с запискою, пригласить Павла Ивановича в гости к чаю или же на обед. Ведь он так дружен был с ея супругом! Вместе они могли бы помянуть покойного, да и вообще у них, без сомнения, много нашлось бы тем для задушевных разговоров, потому как Павел Иванович был человек редкостной обходительности и учености.

Покуда она думала обо всём этом, Софья Ивановна уж успела рассказать ей и о незнакомке, выдаваемой Ноздрёвым за близкую родственницу, что проживала с ним вместе в его городской квартире, и том, что не едет он в имение потому, что по ея глубокому убеждению боится своей ключницы, живущей у него на правах жены и уже успевшей нарожать Нохдрёву целую кучу ребятишек и о той основательной выволочке, что была устроена ему «отцами города» упомянула она. Но ничего из поведанного ей Софьей Ивановной словно бы и не слыхала «приятная во всех отношениях дама».

Мысли ея были уж далеко, уж и не мысли то были, а скорее грёзы. Уж словно бы отступили стены голубой ея гостиной и на место их нарисовались иные картины. Все они были чудесны, полны солнцем и радостью. Она видела себя то идущей рука об руку с Павлом Ивановичем к алтарю, в прелестном, но в то же время и скромном, как и подобает вдовице, подвенечном платье, то вступающей в огромный Петербургский дом мужа миллионщика, гордою и расторопною хозяйкою, покоряющей своим деликатным обхождением и возвышенностью натуры высшее столичное общество в котором, конечно же, и она не на минуту не сомневалась в этом, вращался Чичиков.

И заграница тоже мелькнула средь этих картинок, но мелькнула как—то невнятно и серо, потому что «дама приятная во всех отношениях» никогда не покидала пределов родимой губернии и посему знакомство ея с заграничными видами случалось лишь мельком, по картинкам, виденным ею то в одном, то в другом из журналов, либо газет, что ранее выписываемы были покойным ея прокурором. Отсюда видать и проистекала некоторая серость цвета пропитавшего мечты ея о загранице, серость присущая типографским клише.

А вот поместье с тысячами нарядных крестьян, вышедших встречать свою барыню—благодетельницу нарисовалось в ея воображении очень живо, настолько, что она словно бы видела каменные морды больших мраморных львов, охранявших мраморную же лестницу, ведущую к великолепному господскому дому, цветные рубахи мужиков и расписные платки баб, сгрудившихся вдоль улицы огромного села, по которой ехала она в карете вместе с супругом своим Павлом Ивановичем… Она несколько раз даже примерила на себя в мыслях его фамилию и осталась довольной – «Анна Григорьевна Чичикова, Чичикова Анна Григорьевна, коллежская советница…», — повторяла она про себя. Но тут мечты ея прерваны были вопросом, сделанным к ней «просто приятною дамою»:

— Ну что вы на это скажете, душечка, Анна Григорьевна?

— О чём вы, Софья Ивановна? Я, простите, несколько увлеклась мыслями и к стыду своему упустила то, о чём вы говорили, — растерянно проговорила «дама приятная во всех отношениях».

— Да вот что у него сызнова вырвали половину его бороды! — отвечала «просто приятная» Софья Ивановна.

— У кого вырвали бороду? — спросила Анна Григорьевна ещё не вполне отошедшая от прихлынувших было видений.

— Ну как это у кого, у Ноздрёва конечно же! Нет, душечка моя, Анна Григорьевна, вы положительно меня не слушаете, — надула губки «просто приятная дама».

При сих последних словах, сказанных Софьей Ивановной остатки грёз, ещё было мерцавшие пред ея мысленным взором, рассеялись. Ушли и мраморные львы, и Петербургский дом, и подвенечное платье, оставивши по себе всё ту же опостылевшую голубую гостиную с диваном, овальным и уже изрядно исцарапанным столом, ширмочками, обвитыми плющем, пыльными окошками, Аделькой, пачкающей ковры своею длинною липкою шерстью; и больше ничего…

Ах, бедная, бедная «дама приятная во всех отношениях», как горько и безудержно принялась она тут плакать, может быть как никогда прежде за всю свою жизнь. Слёзы ея не на шутку встревожили «просто приятную даму» предположившую поначалу, что вызваны они жалостью к оставшемуся без бороды Ноздрёву.

— Полно вам так расстраиваться из—за этого вертопраха. Ему ведь совсем не впервой «получать на орехи». Ну вырвали бороду, ну и ничего! Новая вырастет! — принялась она успокаивать «приятную во всех отношениях даму», разве что не гладила ту по голове, но Анна Григорьевна, не желая успокаиваться, рыдала пуще прежнего.

— Где он?! — только и могла, что произнесть она трясущимися губами, — где он?!

— Ноздрёв? Да где же ему быть? Дома у себя, на квартире. Небось крутит амуры со своею якобы родственницею. Я, признаться, только вы душа моя, Анна Григорьевна, поймите меня правильно, заглянула совершенно случайно вчера вечером к нему в окошко, и увидала там такое, что просто «орёр» да и только. Не решаюсь даже и произнесть каковую я там застала сцену, — сказала «просто приятная дама».

— Не Ноздрёв, не Ноздрёв, — плача проговорила «дама приятная во всех отношениях», — Чичиков, Чичиков где?!

— Ах, наш прелестник? Так разве я вам не сказала? Он уже уехал. Обделал какие надобно дела, да и укатил восвояси. А в городе, почитай, что и не появлялся, да и кому охота, посудите сами, после такового сраму. Наверное, обиделся, и тут его, безусловно, можно понять. Говорят, что прожил у Манилова с неделю, а теперь уж и уехал, — отвечала «просто приятная дама».

Тут рыдания разразились с новою силою – подушка была уж мокра.

— Вот видите, душечка, Анна Григорьевна, как однако я была права в отношении вас, когда говорила, что вы с вашими нервами можете не вынести сей новости. Однако может быть послать за доктором? Ведь, не приведи Господь, эдак можно себя и до горячки довесть, — сказала Софья Ивановна.

— Не надо доктора, — силясь удержать льющиеся слёзы и залпом выпивая стакан воды, действительно пришедшийся кстати, отозвалась Анна Григорьевна, — это я по супругу так, вспомнилось кое—что из прошедшего...

— Ну и ладно, коли так, — сказала «просто приятная дама», — тогда я поехала, а то глядите, уж и солнце село, а мне ещё надобно и к Прасковье Федоровне заехать. Признаться и к ней я давненько не наведывалась, — и с этими словами она покинула «приятную во всех отношениях даму» растворившись во глубине тёмной улицы вместе со своею грохочущею по камням коляскою, на которую глухим лаем отзывались цепные псы, сидящие по дворам.

Нынче она увозила из этого, покрытого серой пылью, дома ещё одну новость вдобавок ко всем имеющимся у нея новостям, новость, которою она не преминет поделиться и с Прасковьей Федоровной, и с Аделаидой Матвеевной, и с Настасьей Ивановной, и прочая, и прочая потому, что эдак можно продолжать до бесконечности. Новость, заключавшуюся в том, что у Анны Григорьевны наместо ея Глаши завёлся молодой и развязанный лакей в панталонах в облипку. Просто «орёр, орёр, орёр»!

О мир прелестных наших дам, как заманчив ты для той половины человеческого роду, что прозвана была кем—то – «сильною», как влечёшь ты и манишь к себе некими неразгаданными своими тайнами, сколько в тебе поэтического трепета, нежности и любви, как согреваешь ты душу и пленяешь сердца — немудрёный мир земных наших женщин.

«Дама же приятная во всех отношениях» так и не сумела успокоить расстроеныя свои нервы до самого вечера. Уже отойдя ко сну и лёжа в постеле она всё ещё продолжала лить слёзы, попискивая в притиснутый ко рту кулачок. Право слово, жаль её, господа!

И даже когда вертлявый Еропка принялся, словно кот, скрестись у дверей ея спальни, а затем тенью, на цыпочках, прошмыгнул через комнату, она, кинувши в него подушку, прошипела:

— Пошёл вон, дурак! — и снова принялась плакать ещё горше прежнего.

Но потом, ослабевши от слёз, стала она погружаться в сон, который, наверное, должен был излечить ея нервы. Ей стало казаться, что беда и горе, наполнившие ея жизнь, вдруг закончились, обойдя её стороною и не тревожа более уж ея души, и она, словно бы услыхала прекрасную песенку, зазвучавшую в явившихся к ней сновидениях. Кто—то невидимый пел тонким и чистым, как серебряный колокольчик голосом:

«Две горлицы покажут

Тебе мой хладный прах.

Воркуя, томно скажут,

Что она умерла во слезах»…

Вот теперь уж, наверное, всё, господа. Более уж нечего рассказывать мне о славном городе NN и его обитателях. И город сей, верно, исчезнет из жизни Павла Ивановича навсегда. Вспомнит ли он когда—нибудь про сей город? Скорее, что нет! Хотя кто знает, может быть и защемит сердце его обидою, либо волнением, случайно смутившим душу нашего героя на мгновение – не берусь судить. Но вот город сей будет хранить память о Павле Ивановиче вечно. И не один лишь он, а и вся губерния. Да что там губерния! Вся Россия будет помнить о нём вовек! Ибо, и это я знаю наверное, нет и не будет уже никогда на Руси книги более русской, нежели та, что пишется ныне моею рукою. Пишется вот уже сто девяносто пятый год.

 

ГЛАВА 7

И всё же, господа, что бы там не мерещилось мне в сумрачных моих фантазиях, какие бы тёмные мысли не навевала бы меланхолия, порожденная дурною погодою, либо плохо варящим обед желудком, а всякий пришедший в сию юдоль земную для чего—нибудь да бывает рождён. И не только тот счастливец и избранник судьбы, что срывая маски и обнажая нравы вершит переворот в мыслях и чаяниях своих современников, либо открывает новую науку, способную облагодетельствовать целое человечество, но и тот, что сидит сиднем весь свой век в каких—нибудь «Чумазых выселках», либо совсем уж в каком—нибудь «Гнилозадовске», точно гвоздями к месту приколоченный, и тот бывает нужен для того, чтобы и там не замирала бы жизнь, чтобы тлел хотя бы огонёчек ея, который, придёт ему время, и он на что—нибудь сгодится.

Тем—то, наверное, и хороша жизнь, друзья мои, что от неё редко знаешь чего ожидать. Сегодня она течёт мимо суровым и безразличным потоком, точно и не замечая твоей оттёртой к ея обочине судьбы, а завтра вдруг и словно бы без причины повернётся к тебе сияющим своим ликом, подхватит, закружит, замелькает пред тобою сменою событий и впечатлений, понесёт куда—то в неведомые и невиданные тобою доселе дали в которых дожидают тебя солнце, счастье, радость, любовь… И без этих внезапных ея поворотов и вовсе невозможно было бы жить на свете, господа. Потому как, в ином случае, жизнь наша, вся без остатка проходила словно бы в глухой и тёмной каморе, отделённой и от мира, и от общества, которое, увы, увы, столь необходимо человеку, что сие просто удивительно. Ведь и самый мрачный мизантроп, самый чёрный ненавистник рода человеческого и тот нуждается в обществе, хотя бы и для того, чтобы было ему на кого изливать свои желчь, злобу и обиду, а иначе одно только и останется сему бедняку – уткнувшись носом в стену тихо помирать в углу, чего ему, на самом деле, вряд ли хочется.

Но, благодарение Богу, герой наш был не таков, тем более что вся нынешняя его жизнь только и слагалась из мелькания пред взором