Уж так оно заведено в Божьем свете, что всему свой черёд: и плохому и хорошему. И в том нет ничего дурного, уверяю вас, господа! Хотя, признаться, подобное положение дел, мало того, что не устраивает многих и многих, но порою ещё и страшит их до чрезвычайности. Да чего греха таить, и ваш покорный слуга не раз испытывал душевный трепет при одной лишь мысли о недоступности его пониманию будущности – столь тёмной и столь неведомой до каждого из нас. И в то же самое время одна лишь она и есть единственное, чего по настоящему жаждает человек, по той простой причине, что только будущность и является обиталищем всех его надежд и чаяний, заставляющих всякого, не глядя на понесённые уж им ущербы да уроны, стремить жизнь свою далее.

Что же тут поделать, друзья мои, коли то бренное существование, на которое обречён каждый от мала до велика, прозываемое нами жизнью, соткано всё из таковых тёмных и тесных обстоятельств, что ежели только быть честным, ничего кроме боли, неверия и стыда не могут они вызвать в бедном человеческом сердце. Так что же поделать тут, как только не уповать на будущность, втайне надеясь, что может быть где—то на потаённых её дорожках дожидают нас долгожданные счастье, свет и покой…

Отчего это я вдруг решил заговорить о сем предмете? Трудно сказать, наверное, может быть даже и от того, что подошла к концу громадная моя работа? Та, что может показаться кому—то и замечательною, а кому и вовсе пошлою и не стоящею того, чтобы посвящать ей целую жизнь.

Так для чего же создавалась сия поэма, коли здесь в юдоли земной ничего толком и понять невозможно и не существует, как принято думать, окончательных ответов на все те вопросы, что задает нам жизнь? Из одной лишь игривости ума, коей Господь наградил меня с избытком, предпринял я столь неожиданную попытку? Или же вящей славы ради, либо ещё какого искушения, не побоявшись показаться смешным, прилагал я безумные усилия свои, стремясь побороть и испепеляющий всё жар пламени, пожравшей некогда великое творение, и глухое молчание самоей Смерти, что, может статься, во первой только раз и выпустила что—то, даже пускай и горсточку этих вот строк, из своей леденящей длани?

Нет, господа, как то кому будет угодно, но я твёрдо знаю, что всё содеянное мною, содеяно по промыслу Божьему. Потому—то и ответы, коих терпеливо дожидается верный мой читатель, будут, обязательно будут даны. И тому уж недолго осталось. Уж всего—то несколько страниц надобно перечесть вам, друзья мои, и всё тогда расстановится по своим местам, сделавшись вдруг простым и понятным! И все слёзы высохнут и раны зарастут, но уж верно откроются и новые раны, уж новые слёзы потекут по иным, пускай и незнакомым до нас щекам, и новая рука, обмакнувши перо в чернила, потянется к чистому белому листу бумаги, но то уже будет другая – не наша история.

* * *

Промерзающая ночною порою земля по утру убирала потемневшие бурые травы кружевными узорами инея, выбеливая не одни лишь только поля и перелески, раскинувшиеся вокруг, но и саму дорогу, оборачивая все придорожные кочки да камни в некия подобия пушистых белых зверушек, мирно прикорнувших у обочины. Встречаемые по пути лужи уж все до одной затянуты были прозрачным, словно стёклы, ледком, звонко трещавшим и ломавшимся под копытами запряжённых в коляску коней. А зябкость, словно бы висевшая в воздухе, проникала и вовнутрь коляски, заползая даже и под меховую полость, в которую кутался Чичиков.

Долгие вёрсты, пройденные его экипажем, потерялись уж далеко позади, уж пересёк он громадные пространства, что отделяли Сибирь от России, покуда не ощутил промозглое и пробирающее чуть ли не до костей, дыхание северной нашей столицы. Дыхание, в коем слышалось сильное присутствие студёных ветров, летавших над этими близкими до холодного моря российскими просторами, уж отданными в безраздельное владение хмурой и поздней осени. Ворох сочиненных и выправленных Чичиковым с таковыми трудами бумаг, что в самое короткое время должны были обратиться в капиталы, в состояние, коего он с беспримерным постоянством и усердием добивался, подогревал его нетерпеливое стремление к Петербургу, ещё терявшемуся где—то за висевшею над землею тёмной небесной хлябью.

Дальняя дорога, равно как и связанное с нею путешествие, по мнению многих должна быть обязательно наполнена увлекательными, а может быть даже и романическими событиями. Да и я не один день, проведший в пути, склонен считать путешествие наилучшим из времяпрепровождений, выключая, конечно же, сочинительство. Хотя спроси кто нынче у Павла Ивановича его мнения, вряд ли бы тот сумел ответить что—нибудь вразумительное. Потому как он с нетерпением ожидал окончания этого равного Одиссее пути, ожидал с тем же нетерпеливым чувством, с коим узник дожидается заветного скрыпа, закрывшихся за его спиною тюремных ворот.

День, коего искал он с таковым неистощимым терпением, был уже рядом, был уж близок. Уж вот—вот как должны были распахнуться над неугомонною головою нашего героя небесные закрома, из которых полетят, посыплются на него наместо Божеской милости бумажки ассигнаций и банковских билетов. Вот почему ему вовсе было не до тех сантиментов, на которые столь горазды мы – сочинители. И тем не менее, на том долгом пути, что проделал он возвращаясь из Сибири, с ним всё же приключилась одна весьма поучительная встреча, произошедшая где—то на окраине некого городишки и оставившая в душе Павла Ивановича заметный след.

Случилось же сие приключение тем самым манером, каковым обычно и случаются подобные происшествия, начинаясь с самого сущего пустяка, глядя на который по прошествии времени видишь, однако, что то был вовсе и не пустяк, а замешалась тут толи нечистая сила, толи перст Судьбы, хотя, признаться, порою и бывает трудно сказать, чем же одно отличается от другого.

Так было и тут; велел Чичиков Селифану остановиться перед какою—то мелочною лавчонкою, ничем, признаться, не отличавшейся ото всех прочих мелочных лавчонок, что держит на Руси люд известного покрою и пошибу. К коему относятся и неумелые да нерадивые купцы, крестьяне, сумевшие разжиться какою—то деньгою, разорившиеся вконец мелкопоместные дворянчики, верно и позабывшие о своём дворянстве и, словно бы само собою, перекочевавшие в какое—то иное, непонятное никому сословие, да и просто городские обыватели.

Зашедши в лавку, в коей царил полумрак, настоянный на густом духе чеснока, огуречного рассола и мыла, что горкою лежало на полке, Чичиков проследовал к прилавку, за которым, распластавши обширные свои груди, спала, похрапывая, довольно молодая ещё баба, как надобно думать и бывшая владелицею замечательного сего заведения. Постучавши костяшками пальцев своих о конторку, Чичиков произнёс нараспев:

— Просыпайся, милая, а не то весь товар свой проспишь!

На что встрепенувшаяся лавочница, выворотивши зевотою с несколькими уж выкрошившимися зубами рот и поведя с хрустом могучими плечами, воззрившись на Чичикова, ещё не вполне отошедшим ото сна взглядом, спросила:

— Чего изволите, сударь?..

Спросила с таковою ленью и безразличием в голосе, точно хотела сказать: «А шёл бы ты отсюда подобру—поздорову, наместо того чтобы мешаться под ногами!».

Павел Иванович назвал приведшую его в сей уголок потребу, на что лавочница отвечала:

— Обождите маленько, сударь, — и потому как нужной вещицы в лавке не оказалось, она обернувшись к тёмной, ведущей куда—то во глубину помещения двери, принялась выкликать кого—то.

— Эй ты, дурень, ну—ка, поди сюды, скотина ты эдакая! Слышь, кому говорю, поди, сюды, ежели не хочешь отведать сызнова палки!

На эти ёе восклицания из—за тёмной двери послышались какие—то шорохи, поскрыпывания да позвякивания, и в растворившуюся дверь прошла некая фигура – сгорбленная и заросшая седым волосом, длинными космами свисавшего с её головы. Фигура сия облачена была в дранный испещрённый заплатами армяк, наброшенный чуть ли не на голое тело. На ногах же у ней, и сие показалось Чичикову более чем удивительным, надеты были цепи на манер арестантских, звеневшие при каждом шаге.

Что—то показалось Павлу Ивановичу весьма знакомым в облике этого, столь неожиданно появившегося в лавке, существа. И спина горбатая, обтянутая сказанным уж армяком, и взгляд жалобный и в тоже время цепкий, мелькающий из под седых клочковатых бровей, и руки сухие, точно птичьи лапы, оплетённые жилами и словно бы постоянно что—то ищущие.

«Батюшки светы! Да никак это Плюшкин?!», — подумал Павел Иванович и пристальнее вглядевшись в заросшую физиогномию сам себе и ответил:

«Да, именно, что Плюшкин! Вот, стало быть, куда его недобрыми ветрами занесло!»

Это и вправду был Плюшкин, старый наш знакомец, что по словам Манилова, будто бы раскаявшись в своей скаредности и сребролюбии, отписавши всё своё имение наследникам, пустился в путь по Руси—матушке, посещая монастыри и иные святые места, дабы подобным подвигом очистить душу от мирской скверны.

Однако, как явствовало из нынешнего, истинное его положение довольно далеко отстояло от той замечательной картины, что рисовало некогда воображение Манилова, коей потчевал он в своё время и Павла Ивановича.

— Что же это он у тебя на цепи сидит, ровно собака? — спросил Чичиков у лавочницы, не подавая, однако ,виду, что может быть знаком с несчастным, уж отправившимся в кладовую за нужною Павлу Ивановичу безделицею.

— Да как же, батюшка, без цепи—то? Ведь не ровен час, сбежит, а мне тогда ответ держать перед полицеймейстером. Ведь он, как есть, вор! Не глядите, что с виду хилый, а у купца Какушкина цельную подводу с репою свёз со двора. Впрягся наместо коня и поволок, так что только у главного тракту и споймали, — отвечала лавочница, весьма подробно и правдиво пересказавши ту историю, что приключилась с Плюшкиным.

— Вот ежели бы кто уплатил за него пятьсот целковых, его, стало быть, и отпустили бы под залог. Только толку, я вам скажу, в том никакого нету. Потому как тут же чего—нибудь сопрёт сызнова, и сызнова же и попадётся. Уж кажись и наказан, и кажный день его от меня обратно в острог забирают, ан нет, засунет себе под армяк то одно, то другое, так что иной раз и не углядишь, — посетовала лавочница.

Тут в лавке вновь раздался звон цепей и Плюшкин, с горящею свечою в дрожащей руке, появился из кладовой, сказавши, что не нашёл нужного Чичикову предмета, кажется то были сапожные щётки. Лавочница тут же накинулась на него с бранью, стукнувши довольно сильно по горбатой спине, так что разве не гул пошёл по лавке. Но Плюшкин, точно бы не слыша брани и не чуя побоев, уставился на Павла Ивановича водянистыми своими глазами.

— Батюшка, спаситель мой! — проговорил он хриплым, срывающимся на слезу голосом. – Это вы! Это вы! Я вас признал, голубчика! Ангела, посланного мне Господом! Батюшка, заберите меня отсюда, я не могу тут! Я гибну! Уж мне недолго осталось, не хочу подыхать, как собака на протухлой соломе! Хочу, чтобы кровать была настоящая и простыня, и всё прочее, как положено! — плача говорил Плюшкин, и свеча тряслась и мигала в тонкой старческой его руке.

— Так, стало быть, судырь, вы его знакомый? — спросила лавочница и, увидавши, как вспыхнуло краскою и пошло пятнами лицо у Павла Ивановича, кивнувши головою, сказала. — Ага, так и есть: знакомец!

И тут же сменивши прежний свой тон на ласково примирительный и вторя Плюшкину, которого минутою назад бранила самою чёрною бранью, принялась уговаривать Чичикова «выкупить» старичка, расхваливая того на все лады, словно тот был ещё какой товар, завалявшийся в её лавке. Однако Чичиков состроивши во чертах чела своего выражение каменное, охладил ея пыл, заявивши, что никогда не имел счастья быть знакомым с посаженным на цепь Плюшкиным, а посему никого ни спасать, ни выкупать не намерен.

— На то у вас должны иметься настоящие знакомые, а не вымышленные, да к тому же ещё и родственники! Вот к ним и обращайтесь! — сказал Чичиков, вознамерившись покинуть лавку.

На что Плюшкин, зарыдавши в голос, юркими семенящими шажками оббежал вкруг прилавка и бросившись на пол лавки обвил сапоги Павла Ивановича костлявыми своими руками, в коих обнаружилась немалая сила, вследствие чего Чичиков не сумел сдвинуться с места, чему был удивлён.

— Батюшка, это вы, батюшка! Я признал Вас, признал! — плакал Плюшкин, осыпая пыльную обувь Павла Ивановича поцелуями. – Вспомните же и вы меня, Христом Богом вас молю! Вспомните, как торговали вы у меня «мёртвых душ»! Ведь я Плюшкин, Плюшкин! Вы ещё тогда ликерчику у меня выкушали, не погнушались. Не погнушайтесь и нынче помочь старичку! Батюшка, дай мне Бог памяти!.. Батюшка, Павел Иванович, я ведь признал вас, признал! Уплатите же за меня эти несчастные пятьсот целковых, вызволите же меня отсюда, а я вам, право слово, всё своё состояние отпишу, и будете вы тогда богатым человеком!

И новые потоки слёз пролились на сапоги Павла Ивановича, оставляя на них тёмные крапины.

— Нет, положительно вы обознались, сударь! И отпустите, ради Бога, мои сапоги, потому как мне надобно следовать далее. Тем более, что я уж сказал и повторяю вновь — вам надобно снестись с кем—либо из своих родственников, коли таковы уж ваши нынешние обстоятельства…

Но Плюшкин прервал сию назидательную и полезную мысль нашего героя очередною порциею слёз и причитаний.

— Батюшка, спаситель вы мой, так разве я не снесся бы с ними, коли помнил свой адрес! Ведь у меня голова точно ватою набита и я ни губернии, ни уезда, ни даже имения своего названия вспомнить не могу! В том—то и вся беда, а вас я вспомнил, батюшка, потому как редкой доброты вы человек! Освободили меня старика от уплаты податей в казну, освободите же и нынче, соблаговолите же оказать помощь бесприютному! Век за вас Господа Бога молить буду!

— Ну вот, опять вы за своё, сударь. Извольте видеть, можно сказать, разве что не изорвали мне платья! Чёрт знает что такое!.. — осерчал Чичиков.

— Свят, свят, свят! — торопливо стала креститься лавочница. – Не поминайте окаянного, грех это, нехорошо, вашество, Павел Иванович!

— И ты туда же, милая? — сказал Чичиков, осторожно высвобождаясь из плену. — Ну какой я вам обоим Павел Иванович?! Я, как есть купец жидовского сословия, именем Мордыхай Лазаревич. И заглянул я к тебе в лавку, чтобы приобресть сущую безделицу. Вот, к примеру, дюжину сальных свечей, — сказал он, глянувши на оплывавшую на прилавке свечу, ту, что давеча дрожала у Плюшкина в руках. — Но коли у вас тут и свечей нету, то, стало быть, загляну в какую другую лавку. Может быть, там всё нужное мне сыщется.

Однако свечи были ему тут же отпущены, посему расплатившись с лавочницею и не глядя на проливавшего слёзы Плюшкина, он покинул лавку, унося с собою сальные свечи, которые вряд ли могли бы пригодиться купцу жидовского сословия, потому как топлены, были из свиного сала.

Но справедливости ради надобно заметить, что Чичиков не кинул несчастного Плюшкина в беде, как о том можно было судить по приведённому выше эпизоду. Вовсе нет, господа. Просто будучи человеком практического складу он понимал, какою забирающею время волокитою может обернуться для него дело, связанное с вызволением Плюшкина. Вот почему остановившись у первой же встреченной им на пути почтовой станции Павел Иванович отправил пару писем по хорошо известным ему адресам. Одно из них даже было написано на гербовой бумаге и пошло, как надобно думать, в некие официальные инстанции. Так что через месяц с небольшим Плюшкин, отмытый до блеска от покрывавшей его арестантской грязи, причёсанный, надушенный и укутанный в шубы, отправлен был в NN—скую губернию в сопровождении того самого зятя, коего он с таковым усердием некогда поносил. Отправлен был в своё родовое имение, где под присмотром дочери и в обществе ласковых внуков проведёт он последние месяцы несчастливой и непонятной жизни своей, таская у внуков печенье с конфектами и складывая их горочкою под кроватью. Настоящей, рубленной из орехового дерева кроватью, всегда покрытой чистыми и белыми как снег простынями.

* * *

Въехавши в Петербург, Чичиков велел Селифану не мешкая править в К—ную улицу, к дому Ивана Даниловича Куроедова, того самого по мозговым болезням доктора, чья супруга некогда, а в сущности совсем недавно, была свезена из дому непотребным Ноздрёвым. Как казалось Чичикову, бедный доктор был бы рад приютить нашего героя, в своём опустевшем доме, тем более что искренне почитал Павла Ивановича за своего друга. Да и Чичикову сие было бы не в пример удобнее и выгоднее, нежели томиться в каком—нибудь постоялом дворе, либо иных съёмных нумерах.

Потому как время было уже вечернее, Павел Иванович не сомневался в том, что хозяин наверняка уж должен был быть дома в обществе собиравшихся в его гостиной старичков, а сие означало, что ему будет оказан достойный приём. И верно, подкативши к дому увидал горевшие за окнами свечи, услыхал приглушённые голоса и смех, долетавший сюда из комнат.

Поднявшись по каменным ступеням высокой лестницы, Чичиков трижды дёрнул снурок колокольчика, отозвавшегося знакомым ему с прежних времён звоном. Через минуту раздались в прихожей мелкие шажки, щёлкнул ключ в замке и из—за приотворённой двери выглянула хорошенькая головка горничной с кружевною наколкою, пришпиленною к волосам.

«Однако же, где прежний лакей? Ай да Иван Данилович!..», — подумал Чичиков несколько опешившись.

— Как о вас доложить? — вопросительно глядя на топтавшегося у дверей Чичикова, спросила горничная.

— Ступай—ка, передай Андрею Даниловичу, что к нему с визитом Чичиков Павел Иванович; он знает…— отвечал Чичиков.

Ничего не сказавши, но, однако же, несколько странно взглянувши на него, горничная впустила Чичикова в переднюю и, пожавши плечами, отправилась с докладом в гостиную, из которой доносились всё те же весёлые голоса.

Ждать Чичикову пришлось недолго, потому что двери гостиной залы через самое короткое время растворились, но наместо Ивана Даниловича в прихожей появилась Наталья Петровна, та самая беглянка, которую Павел Иванович менее всего рассчитывал здесь сегодня повстречать, и сие, надо сказать, слегка его смутило. Однако же герой наш был далеко не тот, кто мог бы долго пребывать в смущении.

«Стало быть, вот оно как! Воротилась, стало быть!», — подумал он и, выступивши навстречу хозяйке, вместе с целованием ручки и с хитроватою улыбкою, поднимая на неё глаза, сказал:

— Рад, очень рад видеть вас в добром здравии, уважаемая Наталья Петровна, хотя, признаться, и не думал, что придётся свидеться вновь!

На что Наталья Петровна, пригласивши Чичикова в малую свою гостиную, отвечала, что и она очень рада его неожиданному визиту, и тоже не чаяла уж более с ним повстречаться.

— Да всё дела, дела, матушка. Не дают они мне покою, вот и приходится колесить по городам и весям, — отвечал Чичиков. — А как Иван Данилович? Что же не вышел? Али со здоровьем нелады? — спросил он в свою очередь.

— Ах, это таковая беда, таковая беда, что мне и говорить об этом больно, — отвечала Наталья Петровна, горестно склонивши голову. – Вы, конечно же, Павел Иванович, не можете того знать, но у Ванечки моего внезапно сделался удар! И так некстати, так неожиданно, именно в то самое время, как пришлось мне сопровождать вашего больного друга с тем, чтобы сдать его на руки родным и близким. Посудите сами, хороша была бы я, бросивши того в столь тесных обстоятельствах. Да и Ванечка мой меня на сие благословил. Сказал: «Поезжай, голубушка, потому как мне это уж не по годам, уж не в мочь, а ты прояви сострадание к ближнему из одного только простого человеколюбия!». Да вам ведь и без того известно, каковой души был Иван Данилович!.. — сказала она, понуривши голову и прикладывая к глазам белый атласный платочек.

— Вы сказали, был, сударыня?! Так что же это, он, стало быть, уж и помер?! — изумился Чичиков, всё ещё надеявшийся увидеть доктора, пускай и прикованным к постеле, но достаточно живым для того, что бы у него квартироваться, с досадою подумавши при этом:

«Вот так оказия! Надо же, довела таки несчастного бедняка бесовская баба!»

— Да тому уж три месяца как минуло! — сказала Наталья Петровна, сызнова прибегнувши к помощи платочка. — Я как только прознала о приключившейся с Ванечкою беде, тут же кинула всё. Тем более, как выяснилось о вашем друге весьма и весьма есть кому заботиться. Оказалось, что у него в поместье проживает ключница с целым выводком ребятишек, да я думаю вам, Павел Иванович, сие известно не хуже моего, — при сих словах лицо новоиспечённой вдовицы Куроедовой передернуло некою гримасою, но она тут же совладала с собою и воротившись к прежнему продолжала.

— Так вот, я кинула всё и уж днями была у постели любезнаго супруга моего, служа ему наместо сиделки во все те тягостные дни и ночи, что отведены были нам напоследок Провидением, и уж не покидала его до конца!

«Ещё бы не «кинуть всё» и не прискакать сюда ко смертному одру «любезнаго супруга», когда подобное имущество могло бы перейти Бог знает в чьи руки. Один только дом с полмиллиона будет!», — подумал Чичиков.

— Нынче же я отдалилась от света, живу одна со своими мыслями и со своею бедою, потому как не сыскать мне уж более человека, подобного незабвенному Ивану Даниловичу моему… — продолжала Куроедова, всё так же поникнувши головою.

Но тут двери в малую гостиную отворились и в комнате возникнуло две фигуры в чёрных в облипку сертуках и весьма фатоватые. В гостиной явственно сделался слышным смех и голоса, доносившиеся снизу из большой залы, к коим присоединилось ещё и треньканье рояля, а также поплывший по воздуху запах парфюма, как надобно думать, исходивший от сказанных уж нами фатоватых фигур.

— Наталья Петровна! Наташенька!.. — заговорили фигуры в один голос, что ещё более добавило им фатоватости. – Где же вы, голубушка? Уж заждались все, не желают без вас начинать!

— Ах, я сейчас ворочусь, одну лишь ещё минутку, господа! — отвечала фигурам Куроедова, а сама оборотясь к Чичикову сказала:

— Это родственники моего Ванечки. Собрались нынче у меня, по семейному, обсудить некие насущные дела, почему я и прошу меня извинить за то, что не сумею уделить вам сегодня, Павел Иванович, должного внимания. Однако вы вольны навестить меня в любое иное время. Я всегда буду рада такому гостю, — с этими словами она поднялась с софы, на которой сидела и, протянувши на прощание Чичикову руку для целования, можно сказать, выставила того вон.

Герой наш протянутую ручку, конечно же, поцеловал и даже шаркнул ножкою, но на крыльце сплюнул в сердцах на каменные ступени, отвесивши к тому же Куроедовой пару таковых эпитетов, на каковые не отважится и наше перо. Усевшись в свою коляску, велел он Селифану отвезти его к привычному уж до него Труту, а сам, запахнувши полость, вознамерился было согреться, потому как помимо промозглого ветру чувствовал ещё и неприятный холод, исходивший точно бы из самого нутра.

Нынче в нём мешалось сразу словно бы несколько чувств – и негодование, вызванное оскорбительным приёмом, и досада оттого, что не удалось устроиться с выгодою для себя в большом и удобном для проживания доме, и тоска, вызванная известием о кончине Ивана Даниловича, о котором, надобно признаться, он вовсе не сожалел. Просто тоска сия связана была с обыденным, и, казалось бы, хорошо известным каждому рассуждением, обретшим вдруг для Павла Ивановича черты бессовестной и наглой бабенки, той, что минутами ранее выставила его за дверь.

«Вот так оно и бывает, — думал Чичиков, — всю жизнь бился, бился человек, точно рыба о лёд. Стремился сделать карьер, нажить деньгу, имущество приумножить, и тут разом всё исчезнуло! Даже и не то, что пошло в распыл, доставшись гнусной и развратной бабе, а именно, что исчезнуло для него, так, точно всего этого нажитого им богатства никогда и не существовало. Казалось бы, ещё только вчера ходил по земле, знался с иными людьми, тоже не последнего пошибу и враз всё исчезнуло!.. Словно и вправду некто задул свечу и опустилась вокруг тебя кромешная тьма, в коей уж ничему нету места, даже и твоей собственной персоне!..»

Тут уж Павлу Ивановичу, едва лишь пришла ему в голову сия, пускай и не блещущая новизною мысль, сделалось совсем худо. Он вовсе не желал додумывать её до конца, точно бы предчувствуя, что продолжение этой мысли может быть ещё более огорчительным, неприятным и имеющим прямое касательство до него. Но, не обращая внимания на это его нежелание, мысль стала вползать к нему в душу скользкою и холодной змеею.

Ледяной страх, распространяемый незримою этой змеей, сделался уж вовсе нестерпимым, и герой наш, рванувши меховую полость коляски, принялся колотить пухлым своим кулаком в спины сидевших рядком на козлах Селифана и Петрушки, понося их на все лады и пеняя и на тихий ход коляски, и на необоримую их глупость и темноту, которые, по словам Чичикова, являлись источником и причиною всех, когда—либо, постигавших его бед и несчастий. Сей неожиданный наскок, возымел действие, слуги встрепенулись, Селифан защёлкал кнутом, кони побежали резвее, а Чичиков почуявши, как у него странным образом отлегло вдруг от сердца, повалился на подушки сидения и уже в весьма сносном расположении духа явился к Труту.

Утро следующего дня было ничуть не лучше предыдущего. Ветер свистал за окошком снятого Павлом Ивановичем нумера, дождь впополам со снегом летал в воздухе, мешаясь в некое подобие жидкой каши, ложившейся на крыши домов и сараев, укрывавшей мостовые и тротуары, дабы быть перемешанной сапогами снующего взад и вперёд люда в совершенно чёрную, текущую жижею, слякоть. Однако ненастная сия погода не могла заставить остаться героя нашего в нумерах, тем более что в Петербурге об эту пору дожидаться лучшей погоды можно до самой весны. Вот почему Павел Иванович надушившись по своему обыкновению сразу несколькими парфюмами и одевшись потеплее, поспешил ко знакомому уж нам по предыдущему повествованию Земельному Банку, очень рассчитывая на встречу с секретарем Кредитного комитета Коловратским, с коим у него ещё весною состоялась беседа, весьма и весьма обещавшая.

В Земельном Банке он был, как и во первой раз, препровождён швейцаром в большую, сиявшую роскошью залу, в которой множество чиновников махая перьями отдавались целиком служению родимому Отечеству нашему. Разглядевши в углу круглую и гладкую, словно биллиардный шар, голову Коловратского, Чичиков испытал кольнувшее его в сердце радостное чувство, как оно всегда бывает при встрече с долгожданным и дорогим до тебя существом.

Коловратский, заполнявший лежавший пред ним на столе серый формуляр, увидавши краем глаза приблизившуюся к нему фигуру Чичикова, замахал пером ещё усерднее, делая вид, что вовсе не замечает подошедшего к его столу просителя. Однако Павел Иванович, как хорошо уж знакомый с его уловками, не дожидаясь приглашения, уселся на стул, стоявший подле и вытянувши из кармана заготовленную заранее ассигнацию, подсунул её под лежавшие на столе бумаги. Но Коловратский и глазом не моргнул, один лишь только кончик его птичьего носа сделался розов. Помахавши ещё с полминуты обгрызенным пером, он отложил недописанный им формуляр и глянувши на Павла Ивановича сказал:

— Признаюсь, сударь, что не могу припомнить вас, но сердцем чую, что видимся мы с вами не в первый раз, и оттого, стало быть, уж знакомы.

— Истинно, что так, милостивый государь! Хотя во прошлую нашу встречу вы обещали, что не позабудете не токмо меня, но и моего дела. Вот посему—то и уповая на сие обещание и отважился я вновь обеспокоить вас своим визитом. Тем более, что все необходимые, сказанные вами бумаги мною уж выправлены и все нужные справки получены, — отвечал Чичиков.

— Но вы не должны держать сердца на мою забывчивость. Такова уж особенность нашей службы, сударь. Посудите сами, каковое число просителей проходит предо мною ежедневно. Так что ежели бы я запоминал всякого, то уж без сомнения заболел бы горячкою мозга, — сказал Коловратский.

— О нет, милостивый государь, я вовсе и не думаю обижаться, потому как прекрасно вас понимаю. Ибо и самому довелось служить в своё время и я знаю, насколько он нелёгок: и чиновничий труд, и чиновничий хлеб. Это только господа щёлкоперы горазды строить над нашим братом всяческие насмешки. А заставь ты их каждый день отправляться в Присутствие, не глядя ни на погоду, ни на здоровье, ни на расположение духа; заставь переписывать все эти бумаги, от коих зависит судьба не одного лишь какого просителя—замухрышки, а порою и всего Отечества нашего, они запели бы тогда по иному! Нет, признаться по чести, ежели была бы только моя власть, то я всех этих писак, да бумагомарак определял бы отслужить пару годков, пускай и по девятому классу, вот тогда—то, хлебнувши с наше, перестали бы они изощряться в остроумии! А то что ни водевиль, то чиновник либо вор, либо дурак, что ни комедия, то чиновник опять же – либо дурак, либо пьяница! — желая сделать Коловратскому приятное, горячился Чичиков.

— Правда ваша, сударь, — согласился Коловратский, — и меня порою посещают подобные мысли, потому как, скажу откровенно, в литературе нашей творится форменное безобразие. Такое впечатление, что Цензурный комитет либо спит, либо его нет вовсе. Но, увы, увы, вы совершенно правы, сие не в нашей власти! — и он горько вздохнул, тоже для того, чтобы сделать приятное собеседнику. – Но, однако же, давайте оборотимся к вашему делу. Будьте добры, напомните мне его, и ежели все собранные вами бумаги оформлены верно, то смею вас заверить, с нашей стороны не будет проволочек.

На что Павел Иванович, извлекши на свет кипу справок, купчих и пашпортных книжек, передал их Коловратскому, и тот, аккуратно рядами разложивши бумаги перед собою, приступил к их изучению.

С четверть часа он молча просматривал представленные Чичиковым документы, перекладывая их время от времени из стороны в сторону и, наконец—то, поднявши на Чичикова круглые стёклы своих очков, сказал:

— Ну что же, батенька, всё составлено верно, по нужной форме, так что пишите прошение о кредите, да и оформляйте души свои в залог.

Услыхавши сей одобрительный отзыв, Павел Иванович, начавший уж было волноваться и потеть, просиял лучезарнейшею и счастливейшею улыбкою, однако на словах сказал следующее то, что заботило его более всего.

— Написать прошение недолго, но вы, милостивый государь, верно запамятовали, что дело моё заключалось не только в этом.

— В чём же ещё?.. — спросил Коловратский, с удивлением блеснувши на него стеклами.

— Осмелюсь напомнить, милостивый государь, — начал Чичиков, переходя разве что не на шёпот, — толковали мы во время прошлой нашей с вами встречи о том, что будь у меня какие заслуги перед Отечеством, либо какие награды и прочее, то очень даже было бы возможным получить мне не в пример более, чем по обычному залогу…

— Но ни заслуг, ни наград, как я понимаю, не имеется?! — спросил Коловратский.

— Не имеется…, — вздохнувши, отвечал Чичиков, — но за определённый процент, как то обещано было вами ранее, они будто бы могли бы и сыскаться. Вот сие и хотелось бы мне с вами обсудить нынче.

— Обсудить то можно, однако менее чем как за пять процентов от суммы никто не возьмётся, — сказал Коловратский.

— Я и в прошлый то раз соглашался и нынче соглашусь, — поспешно зашептал Чичиков, — пять процентов, так пять процентов, лишь бы дело выгорело.

— Хорошо, я переговорю с кем надобно, но, однако же, скажите, каковую сумму хотели бы вы выручить за свои полторы тысячи душ? — спросил Коловратский.

— Миллион рублей... — с замиранием сердца, жарким и хриплым шёпотом прошептал, Чичиков, словно бы и не веря тому, что губы его осмелились произнесть подобное.

— Так, стало быть, миллион, стало быть, миллион, — нараспев проговорил Коловратский, прикидывая что—то на счётах. Что ж, сударь, стало быть, приходится по шестьсот шестьдесят шесть рублей и шестидесяти шести с хвостиком копеек за каждую ревизскую душу. Это и будет ваш миллион. Нам же за всё про всё, за работу и за какие потребно бумаги отдадите ровно пятьдесят тысяч. Двадцать пять тысяч авансом, остальные после получения кредита.

— Ежели условия таковы, то я в состоянии нынче же расплатиться по авансу, — проговорил Чичиков, приложивши ладошку к отвороту сертука и как бы показывая сим жестом, где у него схоронена требуемая сумма.

— Ну, коли так, то это даже к лучшему, потому что дело двинется без проволочек и я нынче же снесусь с нужными до нас людьми, — отвечал Коловратский.

— Не извольте гневаться, милостивый государь, но позволительно ли спросить; а как вздумается кому затеять проверку моих заслуг и наград, то не случится ли в таковом случае ровно по поговорке: «Грудь в крестах, а голова в кустах»? Я это в том смысле, что не сносить мне тогда головы?

— Понимаю ваши сомнения и тревоги, сударь, но дело вовсе не в том, истинны ли ваши заслуги, а в том, верно ли выправлены на то бумаги. Что же касается бумаг, то обещаю вам, тут и комар носу не подточит, потому как все они будут внесены в соответствующие реестры с подписанием их теми вельможными особами, о коих порою и помыслить невозможно без душевного трепета.

— И за всё пятьдесят тысяч? — поразился Чичиков малости сей суммы, при упоминании Коловратским участия в этом деле неких вызывающих душевный трепет особ.

— Ну а с чего жадничать? Дело то несложное, да и вы, признаться, не один таковой у нас. И тут вы можете судить сами: назови я вам сумму в несколько раз большую, нежели та, что уж оговорена меж нами, то думаю, у вас поубавилось бы охоты до этого дела, да и других «охотников» пришлось бы дожидаться ровно у моря погоды. А так работаем себе потихонечку и никто не в обиде, — с ласковой снисходительностью блеснул Коловратский очками, — однако же вы, сударь, конечно же, вправе заплатить сумму не в пример большую супротив нынешней, — и он дробным рассыпчатым смешком рассмеялся собственной шутке.

Двадцать пять тысяч авансу перекочевали из карманов Павла Ивановича в карманы к Коловратскому, для чего обое герои наши отправились в курительную комнату, подалее от любопытных глаз. Меж ними было условленно, что Чичиков заглянет в Кредитный комитет денька через два, когда по обещанию Коловратского всё уж устроится. С чем они, довольные друг дружкою, и расстались.

Те два дня, что пришлось Чичикову дожидаться положенного сроку, герой наш провёл в возбуждённом нетерпении слоняясь по углам своего нумера. Ему всё мерещились всяческие пренеприятнейшие оказии, что могли вдруг приключиться у самых врат ждущего его скорого счастья. То Коловратский, по воле злого року заболевавший некой неизлечимой болезнью мерещился ему, отчего пропадали не только взятые им двадцать пять тысяч авансу, но и рушилось всё, казалось бы с таким трудом доведённое до конца дело, то чудилось, что, не приведи Господь, выйдет какой—нибудь высочайший указ, по которому запретят залоги в казну, особливо в отношении крепостных душ, а то и вовсе распустят Опекунский совет.

Те нечастые прогулки, что совершал он по Петербургу, тоже мало развлекали его, как по причине пакостной погоды, которая по преимуществу состояла из колючего мокрого снега, всё норовившего залепить путнику лицо, так и по причине отсутствия общества, столь необходимого всякому для времяпрепровождения. Приглашение, сделанное Наталией Петровною посетить её в удобное для Павла Ивановича время, конечно же, нельзя было принимать в расчёт, и посему два эти дня тянулись бесконечно долго и были наполнены таковою скукою, какую нашему герою не приходилось переживать уж давно.

Но вот оно, наконец—то забрезжило утро заветного дня, и Чичиков, не мешкая, собрался, с тем, чтобы отправляться к Коловратскому. Настроение у него было и радостное и нервическое в одно время. Однако на улице, стоило ему лишь глотнуть свежего воздуху, нервы его успокоились и он почувствовал даже некую приподнятость и возвышенность духа. К тому же ночью ударил морозец, и от слякоти и хляби не осталось и следа; напротив, за ночь всё вокруг покрылось пушистым снегом, и над столицею поднималась мглистая зимняя заря, красившая заснеженные городские пространства розовыми узорами.

Кликнувши извозчика, Чичиков уселся в подлетевшие к нему сани, и поглубже зарывшись в меховую полость, велел погонять к Земельному банку, куда прибыл прежде многих из чиновников, что ещё только заполняли гулкие и полупустые залы Присутствия. Коловратского ещё не было на месте, поэтому Чичиков решил дожидаться его у гардеробной, где он и впрямь скоро появился, стряхивая с мехового воротника шинели мелкий, набившийся меж волосом снежок.

— А, вот и вы, сударь, — глянувши на Чичикова сквозь запотевшие с морозу стёклы очков, сказал Коловратский. – Прекрасно, прекрасно! Дела то уж наши все обделаны и нужные бумаги у меня, — кивнул он на довольно потрёпанный портфельчик.

Пройдя с Чичиковым в присутственную залу, он усадил его напротив своего стола, а сам принялся рыться в портфеле, что—то бормоча вполголоса. Но вот нужные документы сыскались, и он извлёк на свет три какие—то сертификата.

— Так! — сказал он, передавая Павлу Ивановичу первый из них. – Это, стало быть, за геройство ваше о двенадцатом годе, когда вы, будучи ещё несмышленым мальчонкою, взорвали пороховой склад неприятеля. На то имеются показания свидетелей и прочее. Ну а что касаемо склада, то был он, нет, никому неведомо. Взорвали и, слава Богу! Награда же ныне нашла своего героя. Правда, до медали не дотянуть, но и сей диплом, тоже достаточен для дела.

«Однако же это лихо! Признаться и не ожидал такого!..», — подумал Чичиков.

— Сей же диплом, с почётною грамотою и медалью, — продолжал Коловратский, — получен уж вами в мирное время. За то, что отличились вы на пожаре в Нижнем Новгороде, и самолично спасли двенадцать человек, чьи свидетельства имеются и сие также весьма полезно для нашего дела. И, наконец, самое важное, — сказал он, торжественно блеснувши стёклами очков, — ваше ходатайство о проведении залога на льготных условиях. Оно уже прошло по Министерству финансов, было рассмотрено на самом высоком уровне, а так же и в Опекунском совете, и по нему уж получено положительное заключение. Все нужные подписи и печати на месте, вашу же подпись, для ускорения времени я проставил сам, ну да я думаю, что вы не будете на меня за сие в претензии.

Чичиков глянул, и впрямь, подпись его красовалась на нужном месте, так, что ни одной из ея завитушек нельзя было отличить от настоящей.

— Отец родной! Кормилец! О какой претензии может вестись речь, когда через вас только свет и взвидел?! — сказал Чичиков. – Да то, что вы сделали для меня недостойного, не сделает и родной родному. Воистину ничем кроме как даром судьбы не может считаться моя встреча с вами и ваше во мне участие!

— Полноте, полноте, сударь, — отвечал Коловратский, улыбаясь скромною улыбкою, — в том нет ничего удивительного. Ведь предназначение человеков лишь одно – помочь ближнему!

— Нет, это вы говорите по исключительной доброте своей…, — начал было Чичиков, но Коловратский не дал ему довесть сию прекрасную мысль до конца.

— Ладно, оставим это. Вот вам какие надобно формуляры, заполняйте их и получайте свой миллион. Кстати, в каковой форме желали бы получить? Я бы очень советовал вам оформить кредитив. А то все наши помещики берут только наличными. Кредитив для них бумажка, не более того.

— Стыжусь признаться, но и мне потребны наличные, и вовсе не потому, что не хочу послушать вашего совета. Дело в том, что в моей глуши мне сложно будет управляться с кредитивом. А трат у человека, живущего на земле, сами изволите знать, превеликое множество. Посему наличные деньги нужны постоянно, до ближайшего же банка вёрст сто с гаком, так что не наездишься, — отвечал Чичиков.

— Что же, воля ваша, сей же час пошлю курьера, чтобы заказали требуемую вам сумму. Однако в руках ведь вы её не унесёте. Как никак, а целых сто пачек, — сказал Коловратский.

— Признаться, я об этом и не подумал, заволновался Чичиков, — а не то прихватил бы с собою чемодан.

— Ну так ещё не поздно. Времени у вас достаточно, потому как деньги свои получите не ранее, как через час. Так что вполне ещё успеете съездить за чемоданом, — посоветовал Коловратский.

И отдавши вторую половину от оговоренной суммы процента, Чичиков поспешил восвояси, за известным уж нам белым своим чемоданом, который ото всех выпавших на его долю невзгод сделался, черен и грязен.

Часа через полтора он снова появился на пороге Земельного банка, настолько распарившийся от волнений, спешки и суеты, что пот тонкими струйками стекал из—под сбившегося у него на затылок картуза. Бросивши коляску, уж поставленную Селифаном на полозки, он чуть не прыжками взбежал по ступеням и скрылся за тяжёлой дубовой банковской дверью, закрывшуюся за ним с каким—то тяжёлым, более похожим на вздох хлопком.

Чем занимался в банке Павел Иванович, можно только гадать. Может быть пересчитыванием многочисленных, доставшихся наконец—то ему, ассигнаций, или же подписанием неких потребных банку бумаг, но только по прошествии трёх часов тяжелая дверь, вздохнувши снова, выпустила нашего героя на свободу, и он, волоча за собою тяжёлый чемодан, засеменил к коляске.

— Что же ты расселся, дурень ты эдакой, — крикнул он словно бы примёрзшему к козлам Петрушке, — а ну—ка давай, помогай барину!

На что Петрушка, соскочивши с козел, побежал навстречу Павлу Ивановичу несколько в раскорячку, по причине замороженных и затекших от долгого сидения на морозе ног. Но вот вожделенный груз уложен был под сидение коляски и Чичиков, усевшись на сидение, приказал трогать, всё ещё не до конца веря в то, что вот оно и закончилось мучительное и долгое его предприятие, и всем его странствованиям, надеждам на лучшую долю, унижениям и уловкам пришёл уж конец. Потому как лучшая доля сия, числом в один миллион целковых, покоилась нынче в недрах его экипажа, подпирая собою его седалище.

«Однако же выгорело, выгорело!» — билось в его разгорячённой волнением и спешкою голове. — «Всё, я миллионщик! Миллионщик!» — думал Чичиков, готовый разве что ни криком кричать от счастья; счастья по достигнутой вдруг долгожданной и, казалось бы, несбыточной цели.

И то дело, господа, что же иное в этом мире может почитать за счастье всякий, как не исполнение заветного желания, к коему стремился всеми помыслами своими и всеми силами души своей не один год? И чувство сие, рождающееся порою в самом грешном и чёрном сердце, конечно же, дано нам не без тайного и мудрого умысла. Только им Господь и померяет души наши, ибо в счастье лучше всего видно, каков он на самом деле есть человек, потому как его всегда с головою выдаст предмет его счастья.

Но вернёмся же к нашему герою, что катит нычне, пылающим от распирающих его чувств, по Петербургским улицам. Когда поутихнули первые приливы нахлынувшего на него восторга, Чичиков почувствовал вдруг проклюнувшееся в его сердце некое опасение. Причём опасение нешуточное и вполне соотносимое с величиною той суммы, что хоронилась в сей час у него под сидением. И в том, признаться, был свой резон.

«Не нужно бы засиживаться здесь, в Петербурге, а то, неровен час, напорешься на каких—нибудь мошенников, либо злодеев, — думал он, — а что, очень даже и возможно! Тут далеко ходить не надобно: тот же Коловратский наведёт. Даром, что ли, он все пытался всучить мне кредитив? Конечно же, нет! Ведь одну бумагу куда как сподручнее стянуть, нежели целый чемодан с ассигнациями! Принеприятнейший, надобно будет сказать, субъект! Давненько не видывал я подобной физиогномии. Глядит на тебя из—под стекла не мигая, точно рыба чёрным своим зраком и поди прознай, что там у него на уме! Да и те пятьдесят тысяч, что берут они якобы за миллионное дело, верно, говорены для одного только отводу глаз! Да на что им какие—то пятьдесят тысяч, ежели можно огресть сразу в двадцать раз более. Ах, я ворона, ворона! Поддался на таковую уловку! Простофиля, одно слово — простофиля!», — принялся стращать и корить себя Чичиков.

— Ну—ка, ты, — толкнул он в спину Селифана, — давай враз осади у тротуара, да погляди, не следует ли за нами какой экипаж!

Однако Селифан не спешил исполнять приказание своего барина, отвечая, что для сего и останавливаться нет нужды, потому как экипажей за их коляской следует цельная туча.

— На то она и проезжая часть, чтобы по ней экипажи следовали, — закончил он нравоучительным тоном, глянувши при этом на Чичикова из—за плеча.

— Слышь, ты, умник! Ты ежели не хочешь отведать сей же час розог, то выполняй лучше, что барин тебе велит, а не сказывай мне сказок о проезжей части, — осерчал Чичиков, снова пихнувши своего рассудительного возницу в бок, что тут же и возымело действие, потому что Селифан, выровнявши коляску у тротуара, так сильно осадил коней, что Павла Ивановича даже подбросило вверх вместе с поставленною на полозки коляскою.

Не рассчитывая на бестолкового кучера своего, Чичиков, приподнявшись над сидением, сам глянул по сторонам и на первый взгляд ничего подозрительного не отметил. Экипажи сновали взад и вперёд по белой укатанной улице, уж местами расцветшей зелёными конскими яблоками, скрипели полозьями по булыжнику там, где тот глядел сквозь проплешины в ободранном снежном насте и никому словно бы и дела не было до крутившего по сторонам потною головою Чичикова.

Но вдруг лихач на железных, крытых расписным лаком санях, описавши резвую дугу, остановился, словно вкопанный прямо перед коляскою Павла Ивановича, так что у героя нашего даже ёкнуло сердце и оно опустилось куда—то в пространство, что расположено в нашем теле намного ниже желудка. Чичиков уж было приготовился к самому худшему развороту событий, чувствуя, как все его члены становятся точно бы ватные, а по ещё мокрой от пота спине студёною струйкой бежит холодок. Однако из санок наместо разбойников выпорхнула одетая в прехорошенькую шубку молодая дама, и отдавши лихачу некое указание, скрылась за дверью модного магазина, чьи витрины пестрили всяческим любезным дамскому сердцу товаром.

«Нет, это никуда не годится! Таковым манером и до сердечного припадка можно себя довесть, — подумал Чичиков, — и в правду, нечего тут более околачиваться, коли уж все дела обделаны. А погулять мы ещё успеем. Ещё сыщется для сего время, пускай и в другой раз!».

И приободрённый сим рассуждением он снова отправился к Труту где выписавшись из нумера и собравши свой нехитрый дорожный скарб, не теряя уж времени даром, и увозя с собою заветный миллион, отбыл из Петербурга.

Небольшая остановка сделана была им у оружейной лавки, в коей приобрёл он пару дуэльных пистолетов, со всем необходимым прикладом и, зарядивши оба, тронулся далее в путь, расположивши коробку с пистолетами у себя на коленях.

Что ж тут сказать, господа? Всякий приобретатель и всякий собственник должен радеть о своей собственности, особливо ежели к приобретению оной приложены были некие усилия. Потому как лишь только глупец, которому досталось даром отцовское состояние, проматывает его с такими же, как и он, вертопрахами за бутылкою, либо за карточным столом. Человек же рачительного ума всегда будет стараться сберечь своё достояние, да к тому же, ещё и приумножать его праведным своим трудом, но таковых, увы, всё меньше остается в Отечестве нашем. Всё и везде пускается в распыл. И те заклады в казну своего имущества, коим ныне не счесть числа, и те делаются не от большого ума и не рачительности ради, а из пустого и обманного чувства скорой поживы, на которую всегда столь падок русский человек, и некой неведомой пользы, что они якобы могут принесть дурню—помещику, не умеющему видеть далее своего измазанного в табаке носу.

Так что наш Павел Иванович, как бы и не был он кому смешон со своими страхами, с готовыми к бою пистолетами, да саблей в подмышках, пожалуй, был из немногих, кто не потерял на закладах, а сумел приобресть из них для себя пользу. И пользу весьма и весьма немалую, при одной мысли о которой у него начинали дрожать и прыгать в животе самые мелкие и неведомые доселе жилки.

Тут, надобно сказать, и окончилось то предприятие Павла Ивановича, к описанию коего и всех, связанных с ним приключений, приложили мы столько труда и старания. Но сие вовсе не значит, что пришла нам пора поставить точку в нашей поэме, распростившись и с Павлом Ивановичем, да и с вами, дорогие наши читатели, навсегда. Нет, тому, покуда, ещё не пришло время, по той причине, что история Чичикова Павла Ивановича на этом не заканчивается и пускай и немного страниц осталось прочитать вам, верные спутники мои, но мне есть, ох, как есть, что ещё рассказать. И кто знает, может быть та небольшая часть текста, что ждёт нас ещё впереди, и есть самое главное и самое важное изо всего того вороха страниц, что когда—либо выходили из—под моего пера.

Итак, Павел Иванович, вырвавшись из Петербурга, понесся по хорошо уж известному ему тракту. Не мысля ни о каком промедлении и не допуская его, он желал только одного, как можно скорее очутиться в Кусочкине, подле Надежды Павловны, что без сомнения, с нетерпением дожидалась его возвращения. Потому что только там, в Кусочкине и должна была начаться, по его разумению, новая, чистая и настоящая его жизнь, та, к которой он столько лет неустанно стремился.

Жизнь, наполненная покоем, достатком, радостию, детским смехом, звучащим то где—то в комнатах большого дома, то на летнем лугу за усадьбою. И в этой новой жизни, как он рассчитывал, будет доставать места всему; и труду сельского хозяина, и ловкости купца, торгующего произведённым в имении товаром, и мудрости управителя, пекущегося о благе своих крестьян. Крестьян, не просто прописанных на бумаге, а самых что ни на есть настоящих, тех, что будут трудиться в его угодьях, получая за свой труд заслуженную мзду, как то заведено, к примеру, у того же Костанжогло.

Бедный, бедный Павел Иванович, по примеру многих и многих из живших когда—либо на земле людей, он считал, что жизнь его, та самая, данная ему Господом Богом жизнь – ненастоящая, а посему она была и нелюбимая им. А истинная, достойная его жизнь только лишь ждёт его впереди за всеми теми несчастьями, невзгодами да свершениями, коих достигал он с таковым непреклонным упорством на протяжении мучительно долгих годов, тех, что сложились для него в нечто такое, что он хотел бы отринувши от себя позабыть навек, как забывает узник о покинутой им затхлой и тесной каморе.

Как же сильно сие заблуждение, посещающее, почитай, что всякую душу верующую в то, что жизнь можно будет переписать набело так, словно бы это некое сочинение, в котором стоит лишь только расставить по собственному разумению запятые, точки да кавычки и выйдет радующее тебя, совершенное произведение. Но именно что в таковом разе и не выйдет ничего. По той причине, что Господь посылая нам испытания, готовит души наши к иной светлой и ждущей достойных, горней жизни, отсекая всё лишнее — чёрное, уродливое и постыдное, что только и есть в нашей душе, отсекая, словно ваятель, откалывающий железным стилом куски мрамора для того, чтобы в конце концов явить миру совершенство. И ежели принять в расчёт сие рассуждение, то тогда сразу и просто становится понятным, что мы счастливы изначально и что счастье наше лежит не вовне, а находится внутри нас, и его можно будет отыскать даже на дне самого разбитого горем сердца. Поступая же иным образом, мы словно бы вычёркиваем себя из той книги жизней, что пишется неведомою, но доброю до нас рукою, вычёркиваем, как вычёркивает сочинитель неверный и убогий на его взгляд абзац, и вот тогда—то некто иной подхватывает нас и, окруживши бесами искушений, волочет за собою.

Страх сделаться ограбленным да обобранным гнал Чичикова всё дальше и дальше из Петербурга. Коляска его, со свистом рассекая морозный воздух, летела по хорошо укатанной дороге. Кони храпели и выбивались из сил, но Павел Иванович не жалея коней торопил своего возницу, надеясь подобным манером освободиться от гнетущего, неприятного чувства. Ему было ещё невдомек, что сие смущённое состояние духа навсегда уж прилепилось к его естеству, и отныне пребудет с ним постоянно, потому как сие и есть та цена, коей расплачивается всякий приобретатель за приобретённую им собственность, а вовсе не деньгами, как принято думать о сем предмете.

Однако неприятности сего путешествия усугубились для Павла Ивановиче ещё и тем, что умудрился он подхватить простуду, хотя и сидел во все дни пути завернувшись в меховую полость, стараясь по возможности не казать наружу и носу. Вероятно, виною тому была та суета вокруг вырученного им, наконец—то, миллиона, когда обливаясь жарким потом носился он по коридорам банка, кочуя из кабинета в кабинет, бегая меж этажами, то в кассу, то из кассы, то добираясь до Коловратского за какой—то малостью, то гремя чемоданом по железной лестнице, устремляясь вниз, ко ждущему его в подвале кассиру, уж отсчитавшему Павлу Ивановичу его миллион.

Как бы то ни было, а к шестому дню пути, когда забрезжили сквозь морозную, висевшую в воздухе, дымку купола московских церквей, Чичикова колотил уж изрядный озноб, лоб его покрылся липким потом, а голова, точно набитая суконками, болела немилосердно. Посему Павел Иванович велел Селифану заворотить к первой же попавшейся им на пути гостинице, что стояла чуть ли не у самого въезда в первопрестольную.

Борясь с головной болью он кое—как прописался в сем заведении, надо сказать весьма унылом и затрёпанном, и снявши нумер, тот, что более пристал назвать каморкою, ежели к сей каморке не прилеплена была бы ещё одна каморка, прозывавшаяся «людскою», повалился на кровать, велевши Петрушке отправляться за доктором.

Конечно же, Павел Иванович вовсе не намерен был делать подобную остановку, и Москва, как ни странно, никогда не была интересна ему, как предпочитавшему во всём просвещение высшее, европейского складу, но, стало быть, так сделалось вдруг угодным судьбе, чтобы завернул он и в этот славный столичный город.

К слову сказать, но меня всегда мучал вопрос: «А не многовато ли целые две столицы для одной, пускай и такой большой, страны? И хорошо ли сие для русского общества?». Хотя и так уж видно, что нехорошо!

Нынче уж всякий знает, что некие господа, почитающие просвещение лишь высшего, западного толку, тянут на себя одеяло западного же покрою, тогда как иные, ворча на первых, кутаются в наш овчинный тулуп, приговаривая, что лучше нашего лоскутного одеяла нет ничего в целом свете. Что же в том хорошего, скажите на милость, ежели такая неразбериха и в тех и в других головах.

А не приведи Господь ещё и Киев, «мать городов русских», примется пыжится да претендовать на столичность, гордясь своим салом да галушками, а там и всякая губерния, глядишь, сверзившись с умишки пойдёт писать кренделя… Нет, что ни говори, а я не вижу в этом ничего хорошего и полезного для России и народа русскаго.

Однако же вернёмся к нашему повествованию, потому как часа через два явился доктор, весьма ещё молодой, но державшийся с напускною солидностью человек. Одет он был в сертук московского пошибу, с такими широкими отворотами, что глядя на них почему—то само—собою думалось о сарайных воротах. Осмотревши Павла Ивановича и выслушавши его грудь сквозь чёрную деревянную дудочку, доктор сказал, что простуда изрядная и выписал каких—то порошков для приёма внутрь и бальзамических капель для носа, потому что у Чичикова весь лоб, что ранее казался забитым суконками, нынче уж словно был залит свинцом. Сей произведённый доктором осмотр утомил Павла Ивановича, потому, отославши Петрушку за лекарствами, он снова повалился на постель, в изнеможении закрывши глаза.

Долго ли, коротко ли пролежал так Чичиков, сказать трудно, но вдруг, словно бы вызывая его из тёмного забытья, в которое был он погружён, заскрипели ржавые дверные петли, и в комнату неслышно ступая вошла некая фигура, плохо различимая в неверном свете одинокой свечи, горевшей у изголовья постели Павла Ивановича. Толи появление это, сопровождаемое протяжным скрыпом, было столь неожиданным, толи неслышная мягкая поступь возникшей в комнате мешковатой фигуры показалась Чичикову зловещей, но он, так и не разглядевши появления сего незваного гостя, испугался неимоверно. Вот почему приподнявшись на кровати, разве что не из последних сил, выхватил он из под подушки один из заряженных дуэльных пистолетов и направивши на фигуру сказал:

— Кто бы ты ни был, убью, сей же час, без раздумий!

На что фигура, взвизгнувши по—поросячьи, бухнулась на колени, и зачастивши вдруг бабьим голосом, взмолилась.

— Барин, барин, пошто же убивать—то! Я же, поди, ничего плохого не сделала! Я ж подметальщица тутошна. Велено мне здеся в твоём нумере прибраться, вот я и зашла! А так ничего дурного и в мыслях не держала!..

Моля о пощаде и протянувши руки к Павлу Ивановичу, подметальщица ползла к его постеле. Вот вползла она в круг света, отбрасываемого свечой и Чичиков увидал молодую, ядрёную бабу в синей запаске, туго обтягивавшей все её обильные, рвущиеся из под материи округлости, что тряслись при каждом её движении. При виде сей незнакомой бабы, тянувшей до него свои руки с тонкими, словно карандаши, пальцами, Павла Ивановича проняло такою ледяною, такою неизбывною тоскою, каковая может быть лишь в сердце приговорённого ко смертельной казни узника. Незнакомая сия подметальщица, вдруг явившаяся сюда из тревожных, но напрочь забытых им сновидений, без сомнения, должна была означать нечто важное до него, нечто такое от чего зависело всё дальнейшее течение его жизни, а может быть и самое жизнь.

Таковые встречи не бывают случайными. Они всегда подстраиваемы либо Судьбою, либо Провидением, а может быть и самим чёртом. Хотя я более чем уверен, что в таковых случаях и чёрт действует по наущению Отца нашего небесного, или же при явном его попустительстве, и это вселяет в меня робкую надежду на некую, пускай и неведомую нам и недоступную пониманию нашему, пользу.

— Пошла! Пошла вон! Позже приберёшься. Не сейчас, не сейчас!.. — просипел Чичиков сквозь распухшее горло.

И баба пятясь, поползла к двери, а затем, толкнувши её округлым своим задом, опрометью кинулась вон и, шлёпая мягкими своими лапами, помчалась по коридору.

Однако надобно заметить, что Павел Иванович допустил досадную оплошность, выставивши напоказ заряженный свой пистолет. И дело тут вовсе не в том, что перепуганная подметальщица могла донесть об этом факте околоточному надзирателю, с коим вполне могла бы пребывать в теснейшей дружбе. Потому как хорошо известно, что околоточные надзиратели большие протекторы в отношении молодой прислуги, попадающей прислуживать в большие города, и на сем поприще им, пожалуй, что нет равных. Разве что ещё пожарные могут составить им конкуренцию? Но нет – околоточные, как правило, всё одно выходят победителями.

Оплошность же Павла Ивановича состояла в том, что своим пистолетом, дал он знать молодой подметальщице, что при нём явно имеется нечто весьма и весьма ценное, то, ради чего не пожалеет он ни своей, ни чужой жизни. И то дело, господа, народ в заведениях подобных сей убогой гостинице, служит тёртый. И одному лишь Богу известно, сколько скрытых и тайных миллионщиков вышло из прислуги таковых вот гостиниц да постоялых дворов, тех, что нечисты да скоры были на лихую руку.

Порошки, принесённые Петрушкою, Чичиков проглотил с большим трудом, потому как горло его принялось ломить острою ломотою. Бальзамические капли закапаны были им в нос, но не принесли ожидаемого облегчения, и Павел Иванович снова провалился в некое подобие сна, заполнившегося жарким бредом.

Бред сей был зол и томителен. Многие и многие образы всплывали в нём, тревожа и бередя душу Павла Ивановича, потому—то он стонал и ворочался во сне, затихая лишь когда являлся ему дорогой образ Надежды Павловны, что будто бы гладила его по волосам ласковою своею рукою, как гладит маменька захворавшего своего сыночка. Но затем Надежда Павловна уплывала от него, глядя на нашего героя полными слёз, прекрасными своими глазами, и он снова начинал стонать и ворочаться на постеле.

Порою, словно бы стряхнувши с себя тяжкие и липкие сновидения, что обвивали его мозг, приходил он в себя и глядя по сторонам, не узнавая нумера, не мог понять того, где находится и каковым ветром занесло его под этот унылый кров. Сквозь приотворённую дверь, ведущую в «людскую» видел он Селифана с Петрушкою, сидевших у стола, уставленного бутылками. Оба они уж были сильно пьяны, оба разве что не спали, повиснувши на стульях чёрными тряпичными кулями, но чья—то рука, кого—то третьего, присутствовавшего в «людской», подливала им водку в их быстро пустеющие стаканы.

Не видя сего третьего их собутыльника, Чичиков и без того знал, кто это был. Он ощутил тут некую решимость встать и воспротивиться этому! Воспротивиться сей попытке воспользоваться его немощью и надругаться над ним, надругаться над его судьбою, его стремлениями и трудами.

«Убью! Убью всякого!..», — подумал он, чувствуя решимость и несказанную тоску от той мысли, что дешёвая и замызганная эта гостиница, вероятно, станет последним его приютом на сей холодной и безрадостной земле.

Сюда ли стремила бег свой его тройка, на которой исколесил он всю Россию, здесь ли должна окончиться его жизнь, исполненная ухищрений, унижений, подлогов, предательств и преступлений на которые шёл он, как ему казалось, необходимости ради, а не из скверности своей натуры. От обиды и жалости к себе, на глаза ему навернулись слёзы. Потёртые в ободранных обоях стены окружали его, оконце пыльное и кривое глумливо усмехалось, глядя в ему в лицо тусклым зрачком висевшего на тёмной улице фонаря, что дрожал и скрипел под ударами глухой метели, сотрясавшей стены дома и кидавшей в стёклы слепых окошек пригоршни колючих ледышек.

Боль, та, что ранее была в горле, опустилась уж нынче вниз и словно бы сковала ему рёбры тугою железною цепью. Дышать Павлу Ивановичу становилось всё труднее и труднее, а сердце колотилось в груди с такою неистовою и болезненною силою, что казалось, ещё немного и оно, разорвавшись, разлетится на сотни и сотни мелких клочков и осколков. Жар его сделался ещё сильнее и комната точно бы поплыла от этого жара, как плывет и тает свеча под силою сжигающего ея пламени. Знакомые предметы уж принялись менять свои очертания, уж меж ними зашевелились какие—то тени, какие—то рожи принялись, выглядывая из углов и словно бы махая мохнатыми своими лапами, манить куда—то лежавшего в поту на постеле Павла Ивановича.

Нетвёрдою рукою нащупавши стоявший у изголовья кровати кувшин с холодною водою, стал он лить воду на своё лицо, на голову, стремясь прогнать нестерпимый сей жар. Подушка, и без того мокрая от поту, напиталась тут холодною водою точно губка, но сие казалось Павлу Ивановичу приятным. Выливши на себя остатки воды, он огляделся кругом. Комната вновь была на месте и рожи, только что пугавшие и манившие его, исчезнули, точно бы попрятавшись по углам в лежавшей там тени. Но на место их явилась та самая баба в синей запаске. Она стояла у постели Павла Ивановича и пытливо вглядываясь в его лицо, слушала хриплое его дыхание, с трудом рвавшееся из скованной невыносимой болью груди.

«Ждёт, — подумал Чичиков, — ждёт!»

Он попытался было попросить её послать за священником, но язык уж более не повиновался ему. Казалось, что наместо языка кто—то вложил ему в уста кусок сухого жаркого камня, отчего с губ его сорвалось нечто, более напоминавшее мычание, нежели членораздельную речь. Сие развеселило бесовскую бабу, потому что она хихикнула коротким смешком, словно бы хрюкнувши в притиснутый ко рту круглый кулак. После чего уж без церемоний принялась шарить под кроватью у Павла Ивановича, и в самое короткое время, кряхтя и отдуваясь, вытащила на середину комнаты некогда белый его чемодан.

Чемодан заскрипел под её пальцами истёртыми своими ремнями, глухо щёлкнул потемневшим от времени замком и, предательски распахнувшись, вывалил пред бесовскою бабою содержимое своего нутра – сто тугих пачек сторублёвых ассигнаций, перетянутых цветною лентою.

«Ах ты, дрянная баба! Получай же! — подумал Чичиков, и выпроставши из—под одеяла руку с зажатым в ней пистолетом, выстрелил не глядя в направлении мешковатой фигуры, чувствуя как дёрнуло отдачею ослабевшее его плечо.

Толи пуля и впрямь задела гадкую сию подметальщицу, толи неожиданная эта атака перепугала бабу чуть не до смерти, но она, истошно завопивши, побежала из нумера мимо спящих в «людской» мертвецким сном Петрушки и Селифана, верно позабывшим и о себе, и о больном своем барине.

«Неужто и вправду закончилось всё? Однако же, как же нелепо и как жаль...», — подумал Чичиков.

Перевалясь через край кровати повалился он на пол и из последних сил поднявшись на ноги, отправился ко двери. Каждый его шаг сопровождаем был новыми хрипами, рвущимися сквозь простуженное его горло. Дважды повернувши ключ в замочной скважине и надежно оградивши себя от могущих повториться новых посягательств, он повалился на пол рядом с разверстым своим чемоданом и принялся кидать пачки ассигнаций в открытое жерло непогасшей ещё печи.

«Не сохранить, не переслать! Слишком уж мало времени осталось! То есть вовсе не осталось!..», — думал он, обречённо глядя на то, как огонь, поначалу нерешительно, а затем, словно бы распробовавши угощение и найдя его замечательно вкусным, с жадным урчанием набросился на него, загудевши в печной трубе гулко и протяжно.

«Вот и всё, — снова подумал Чичиков, бросая в жаркое пламя пачку за пачкой, — окончилось всё! Как же глупо окончилось! Прошла жизнь!..»

Глядя на эту стремительно превращавшуюся в пепел бумагу, он ощутил вдруг странную, пришедшую откуда—то со сторон, и словно бы посланную ему мысль:

«Что же это сгорает нынче в чёрной чугунной печи, подумай—ка, Павел Иванович? Цель ли, счастье всей твоей жизни, или же то сама жизнь твоя превращается в пепел и золу? Либо же это горит обычная бумага, покрытая цветными узорами и завитками? Подумай—ка, Павел Иванович, подумай!»

Он попытался было дать ответ на сей вопрос, но не сумел, потому как почувствовал то, насколько страшным может быть сей ответ. И без того он уже знал, что умирает. Умирает нежданно—негаданно, без священника, не успевши ни причаститься, ни получить отпущения грехов, ни подготовиться к тому страшному, что дожидало его впереди, для того чтобы чтобы встретить смерть, как оно и подобает православному.

Тут принялся он было шарить взглядом по стенам, в надежде отыскать хотя бы какой образок, но не увидел его и это напугало его ещё более. Комната сызнова словно бы поплыла и заструилась пред его глазами. Вновь знакомые и обыденные предметы потекли извилистыми линиями и повалясь навзничь Павел Иванович, точно бы нечаянно, точно бы ненароком, ухватил краем тускнеющего уж глаза пришпиленную к засаленным обоям, засиженную мухами литографию с изображением государя—императора на ней. Государь тоже будто бы увидал Чичикова нарисованными своими глазами, потому что взгляд его сделался вдруг полным жалости и сострадания к лежавшему пред ним на полу беспомощному человеку.

«Вот ведь она судьба, — подумал Чичиков, слабея, — ведь тоже родился когда—то мальчик, как и я. Только он родился – царь, а я… Кто знает, что тому причиною? Эх, кабы довелось ещё раз родиться! Кабы ещё раз!»

Тут слЁзы потекли у него из глаз, боль отступила и наместо неЁ в груди, у сердца, возникло сладкое, томительное чувство. Государь—император склонился над ним и положивши прохладную свою ладонь ему на лоб, проговорил спокойным и тихим голосом:

— Все будет хорошо, Павлуша, всё будет хорошо! — сказал император.

И вправду ему сделалось вдруг хорошо. Хорошо настолько, что всё, всё; весь тот мир, что знал он и в котором страстно стремился укорениться, устроиться, дабы прожить в нём получше и послаще, показался вдруг пустым и безразличным ему. И всё, что казалось ему прежде важным, необходимым, без чего невозможно было бы и прожить и минуты, тоже показались ему нестоящим ничего! Ничего! Теперь он это знал наверное. И словно бы последним отзвуком прошедшей даром жизни, словно бы острой искрою прошило его жалостью к чему—то, что так и не сбылось в его судьбе, но и эта искра рассеялась огоньками, рассыпавшись парою фраз:

«Кабы ещё раз… Кабы ещё раз…»

Тут снова возникнул пред ним образ Государя—императора. Государь стоял словно бы несколько поодаль. Во всём его облике было столько царственного, но это—то и рассмешило Павла Ивановича без меры.

«О, Господи! Он даже и представить себе не может того, насколько же он засижен мухами!», — подумал Чичиков.

Ему сделалось отчего—то жаль императора, но в то же время в душу его снизошла такая лёгкая и свободная радость, каковой он не испытывал никогда за всю прежнюю свою жизнь.

Комната и всё бывшее в ней уплыла тут от Павла Ивановича и непроглядная тьма опустилась на него. Но это была ещё не смерть, это было лишь её предвестие, потому что Чичиков ещё был здесь, ещё ощущал эту темноту.

И вдруг, в чёрном декабрьском небе, спустившимся к Павлу Ивановичу, вспыхнула нежданно сияющими своими огнями зимняя радуга, и где—то на самой её середине, на той излучине, что служит ей вершиною, увидал он, ещё за мгновение до того бывший Чичиковым Павлом Ивановичем, чудную и уносящуюся от него тройку небесных коней. Гривы им трепал горный ветер и звёзды летели им навстречу.

«Догоню, — подумал он, бросаясь вослед за уносившейся тройкой, дабы продолжить бесконечный свой бег, — обязательно догоню!..»

Догнал ли, не знаем, не берёмся судить, как и не знаем, куда увело его это развернувшееся в поднебесье сияние и что стало с тем, кто столько лет был с нами рядом, кого звали мы Палом Ивановичем и кого любили безмерною и бескорыстною любовью, не глядя на все его каверзы и проделки. Горько мне в сей час, господа, и никто и никогда не сможет и вообразить того, насколько же горько мне.

И одно лишь утешает меня, согревая мне сердце надеждою: это тайное знание того, что тою же чёрною и глухою ночью, в далёком и заснеженном Кусочкине под завывание ночного ветра и скрыпы вековых, выбеленных метелью, елей, окружавших усадьбу, родился у Надежды Павловны мальчик.

Вот и всё, господа! Вот и всё!

03.05.2002 года – первая рукописная редакция.

01.05.2008 года – окончательная электронная версия текста поэмы Н.В. Гоголя «Мёртвые души» том третий.

http://www.deadsouls2.ru