Во всё время, прошедшее с того памятного вечера, коим Ноздрёв, к удовольствию многих, оборотился вдруг в пленника Обуховской больницы, Павел Иванович пребывал в преотличнейшем расположении духа. Излишне упоминать о том, что он ещё теснее сошёлся с доктором, видевшем в Чичикове своего избавителя, и уже обедал и ужинал у гостеприимного Ивана Даниловича чуть ли не ежедневно. Со стороны хозяйки дома, что впрочем, и неудивительно, встречал он весьма холодный приём, но сие однако ничуть не тревожило его, потому как Чичикова интересовала отнюдь не Наталья Петровна, а то состоящее из почтенных петербургских мужей общество, что вечерами собиралось в гостиной у доктора. Словно бы ненароком пытая Ивана Даниловича в отношении то одного, то другого из постоянных его гостей, он уже в самое короткое время знал чуть ли не обо всех собирающихся здесь ежевечерне старцах многое из того, что почитал для себя важным.

Интерес его, впрочем, как всегда, был совсем не бескорыстного свойства и, конечно же, впрямую связан был всё с теми же, забирающими его полностью, «мёртвыми душами». Но не в пример Ноздрёву, Павел Иванович вовсе не собирался торговать их у гостей Ивана Даниловича, прекрасно понимая, чем это могло обернуться для него, а вот в основном его предприятии – закладе уже приобретённых им мертвецов, кое—кто из названных старцев мог быть весьма и весьма ему полезным, ибо Чичиков прознал, наверное, что ежели правильно повесть сие дело с закладом, да надавить на какие потребно рычаги и пружины, то вполне возможно получить за ревизскую душу не одни только двести рублей, как рассчитывал он ранее, а многим более.

Интересовавшие же Чичикова старцы, бывшие по большей части статскими советниками, среди которых, впрочем, затесались и двое действительных статских, весьма благоволили нашему герою видя в нём, как и уж сказанный несколько ранее Иван Данилович, спасителя, избавившего их наконец—то от беспрестанных покушений, производившихся в отношении сих почтенных персон всё тем же Ноздрёвым. Вот почему не глядя на его «коллежского советника» они всегда с искренним радушием встречали Павла Ивановича, выказывая ему симпатию и ничуть не чинясь пред ним. Но справедливости ради надобно сказать, что и Чичиков старался тут как мог. Вновь пущены были им в обиход все, столь удававшиеся ему всегда округлые и деликатные выражения, какие строил он и на словах, и во чертах лица своего — все эти заманчивые наклонения головы, да «запятые» с «кавычками», что столь ловко выписывали по паркетам лаковые его полусапожки и прочее того же роду. Вот почему о нём совсем скоро сложилось меж старцев мнение — «что он хотя и провинциал, и не совсем их круга, но весьма и весьма воспитанный и приятный молодой человек!».

Как свежее, едва лишь прибывшее в столицу лицо, он без сомнения интересен был сиим скучающим и по преимуществу уже отошедшим от дел, старцам, и теми историями какие, надобно думать случались с ним во время продолжительных и многочисленных его путешествий, вот почему они, не скрывая своего любопытства, подступали к нему с расспросами о всяких, бывавших с ним приключениях. Живо отзываясь на сей проявляемый к нему интерес, Чичиков рассказывал им свои байки во множестве: как те, что в действительности происходили с ним, так и иные, имевшие место лишь в его воображении. Но, впрочем, и тут и там он всегда бывал – герой! И тут и там претерпевал за правду, гонимый недругами точно хорошо уж известная нам барка, с коей не уставал сравнивать он судьбу свою. И тут и там осаждаем бывал врагами, посягающими на самое жизнь его! И благодаря одной лишь только Божеской милости, удавалось ему всякий раз избегнуть уже разве что не вплотную приблизившейся к нему погибели!

Напустивши на чело выражение смиреной покорности и благородной печали, приступал он к живописанию своих историй, которые случались, как правило, ближе к десерту, и тут уж всё служило «хворостом» изощрённой фантазии Павла Ивановича, всё мешалось им в некую кучу, из которой точно бы выглядывали смутные лица и персонажи, в коих внимательный читатель, не без труда, сумел бы распознать знакомые по предыдущему нашему повествованию черты, о чём вы, господа, сами сумеете судить по приводимой мною ниже истории, приключившейся будто бы с Павлом Ивановичем о прошлом годе, «в некой, неважно какой,губернии, где одна молодая дочь одного весьма заслуженного отца, служившего к тому же о двенадцатом годе по военному ведомству, (но, разумеется ни имён, ни чинов, господа), затеяла с вольнодумствующим молодым же человеком, прозывавшимся ея женихом без благословения на то ея родителя (вот каковы нравы нынешней молодежи, господа), затеяла, как то уж было сказано выше – тайное общество, имевшее покуситься на священныя для каждого русского человека устои!» Тут, конечно же, очи устремляемы были вверх, и указательный палец также возводим был к потолку так, словно бы тот и являлся одним из наиважнейших для русскаго общества устоев. Но, однако же, заслуженный сей отец, как следовало из дальнейшего повествования, наместо того чтобы предпринять все потребные в таковых обстоятельствах действия, либо же по крайности хотя бы образумить подлую сию дочь, проведавши о знании Павлом Ивановичем тайного общества заманил, будто бы, ничего не подозревающего нашего героя в своё имение, где и пытался лишить его жизни посредством натравливания на него своры гончих, и лишь благодаря расторопности кучера да сабле бывшей при Чичикове он только и остался в живых, благодаря чему и имеет нынче возможность наслаждаться обществом друзей Ивана Даниловича.

На расспросы же касающиеся фигуры Ноздрёва, всё ещё занимающей умы изрядно претерпевших от него старцев, Чичиков отвечал с охотою, говоря, что «имел несчастье повстречать сего субъекта» во время одного из своих вояжей при посещении им губернского города «NN», куда Павел Иванович будто бы прибыл по приглашению тамошнего губернатора, с которым находился в короткой дружбе, дабы участвовать в вызволении губернаторской дочки из затеянной Ноздрёвым гнусной истории.

— Уж подставы были готовы, господа! Уж с попом расстригою тот сговорился, но слава Создателю, уберегли тогда губернаторский дом от позору! А ведь какова девица, какова девица, — рассыпался трелью Чичиков, — просто Ангел небесный, а не девица!

— То есть она была ни причём? — спросил кто—то из старцев, явно заинтересовавшихся этой историей.

— Ни, ни! Ни в коем случае! Ведать не ведала! — вступился за честь «ангельской девицы» Павел Иванович.

— А что же Ноздрёв, неужто он так и не был призван к ответу? — вновь спросил кто—то из слушавших Чичикова старцев.

— Посудите сами, господа, чего можно требовать от больного человека? Ведь и болезнь его и вся история с «мёртвыми душами» там в губернии всем хорошо были известны. Посему и посмотрели на всё это как бы сквозь пальцы, решивши не привлекать к суду… Нет! Поначалу губернатор, конечно же, вспылил: «Сколько это, — говорит, — возможно терпеть, что среди нас ходит столь опасный больной?» Но сами знаете, господа, что безумцев привлечь по суду никак нельзя – нету такого закону. Хотели, правда, тогда же упечь его в «жёлтый дом», но признаться, нашлись таки у него заступники. Как знаю, через самого генерал—губернатора решилось! Вот и остался он на свободе «куролесить».

— Да, признаться! — только и нашлись, что заметить на сие почтенные старцы…

Однако, на самом деле, как это не покажется кому—либо странным, вся история, имеющая отношение к Ноздрёву была ещё весьма далека от своего завершения. И в один из вечеров, когда минула уж неделя или около того с той поры, как принялся коротать Ноздрёв свои дни и ночи на больничной койке, обратился к Павлу Ивановичу в прихожей молодой с усиками лакей, которому Чичиков, собиравшийся пройти в гостиную, сбросил было на руки свою шинель, и понизивши голос шепнул скороговоркою, что с Павлом Ивановичем желала бы перемолвиться с глазу на глаз хозяйка дома, дожидающая нашего героя на женской половине в дамской своей приёмной. Надобно сказать, что подобное приглашение, со стороны Натальи Петровны отнюдь не явилось для Чичикова неожиданным, напротив — признаться, он давно уже ожидал с её стороны неких шагов, и посему напустивши на своё чело любезное и полное внимания выражение, проследовал вслед за слугою.

Наталья Петровна, как и было обещано лакеем, уже ждала его. Она с нетерпением прохаживалась по своей приёмной, дробно стуча каблучками по лоснящемуся паркету и теребя в тонких, дрожавших нервическою дрожью пальцах, батистовый платочек. Войдя в приёмную, Чичиков хотел было произвесть целование ея ручки, но Наталья Петровна отдернувши руку, произнесла злым и холодным тоном:

— Милостивый государь, мне вовсе не до ваших сантиментов, и не до вас! Посему постараюсь быть с вами по возможности краткой, потому как, признаться, мне даже и общество ваше противно. Не знаю, для каковых целей проникнули вы в наше семейство, да собственно говор, и знать того не желаю, однако же я не позволю вам, сударь, губить во имя сих целей прекраснейшего из людей, каких я только знаю!..

Услыхавши о «прекраснейшем из людей», коим был, конечно же, Ноздрёв, Павел Иванович едва ли не прыснул со смеху, но слава Богу совладал с собою, и лишь в глазах у него запрыгали весёлые огоньки, что, разумеется, не укрылось от Натальи Петровны, потому как голос ея тут зазвучал ещё пронзительнее и злее, нежели прежде.

— Ежели же вы, милостивый государь, не отправитесь нынче же к Ивану Даниловичу, и не добьетесь у него вызволения известного вам лица, то я обещаю вам, что не замедлю предать огласке приобретение вами «мёртвых душ», о которых поставил меня в известность мой бедный друг. И тогда я не премину призвать частного пристава с тем, чтобы над вами учинено было бы следствие, и уж поверьте мне, тогда вам не поздоровится! — говорила она, точно бы с назиданием и угрозою тряся пальчиком у самого носа Павла Ивановича, но тот, словно бы не замечая сего отвечал.

— Согласен, матушка вы моя, Наталья Петровна, на всё согласен, и на огласку, и на частного пристава. Только вот не соизволите ли вы, голубушка, взглянуть на это, а уж потом мы и продолжим, сей интереснейший разговор? — и с этими словами он вытащил из внутреннего своего фрачного кармана некие бумаги, принявшись разворачивать их пред несколько насторожившимися вдруг очами Натальи Петровны.

— Итак, что же это у нас с вами такое? — словно бы вопрошая самого себя проговорил Чичиков. – Ага, это у нас не что иное, как выписка из домовой книги доходного дома Трута! И что же мы видим на сей выписке? Не желаете ли взглянуть? — спросил он оборотясь до Натальи Петровны. – А видим мы тут печати и подпись самого домоуправителя, подтверждающие подлинность сей выписки, в которой говориться о том, что с такого—то и по такое—то число, а в общей сложности почти что две недели, проживала в доме Трута, в сорок первом его нумере некая госпожа Куроедова Наталья Петрова—дочь! Причём проживала, как следует из той же выписки не одна, а неким господином Ноздрёвым… Вот, пожалуйста, взгляните, — сказал Чичиков показывая ей бумагу, но эдак, несколько издали, дабы не возникнуло бы у нея внезапного желания выхвативши у него из рук сию бумагу изорвать ту в клочки.

— Далее мы видим, что прилагаются, к сей выписке ещё и показания коридорного слуги Осьминожкина Архипа, крестьянина «N»—скаго уезду, записанныя с его слов господином домоуправителем, и скрепленныя тою же домовою печатью и собственноручным подписанием Архипа Осьминожкина, где во всех подробностях даётся описание названной выше госпожи Куроедовой, и того весьма немалого багажа, что пришлось Осьминожкину втаскивать на четвертый этаж. Видать изрядно запарился, бедняга, тем более что наместо законного его пятака, кавалер ваш одарил его одною лишь оплеухою, потому—то сей Осьминожкин и не в силах был ни его, ни вас позабыть, — усмехнулся Чичиков, извлекая на свет Божий еще одну бумагу.

— А вот это у нас, матушка, рассказ дворника Матвея Похлебкина, так же, как вы изволите видеть, должным образом удостоверенный – о том, как неким господином Ноздрёвым, проживавшим в сорок первом нумере в доме Трута, выброшена была на помойку издохнувшая собачонка в красном ошейнике, по которому бронзовыми буковками написано было «Жужу», к чему прилагается и сам ошейник, — и извлекши из карману небольшой сафьяновый ошейник, по которому и вправду что—то было написано блеснувшими во свете свечей буковками Чичиков тоже показал его Наталье Петровне.– А ведь, небось, обещался вам собачонку вашу похоронить, — сказал Чичиков, — а наместо того отправил её на помойку, друг то ваш! — и вновь усмехнувшись, он взглянул в глаза Наталье Петровне, доселе хранившей гробовое молчание.

Надобно сказать, что во всём облике её произошли весьма большие перемены. Уж не стало холодного блеска в глазах и злоба во чертах ея лица сменилась растерянностью, уж губы ея дрожали мелкою дрожью и сделались слышными всхлипывания, всегдашние предвестники обильных дамских слёз, которые впрочем и не замедлили последовать тут же. Поникнувши плечами и уткнувши лицо своё в ладони, она вдруг горько и безудержно разрыдалась и в облике ея уж не оставалось ничего от той грозной обличительницы, коей предстала было, она пред Чичиковым несколькими минутами ранее. Напротив, вид у нея сделался жалкий и подавленный, так что Павлу Ивановичу отчасти даже стало жаль её, и он, качая головою, с укоризною произнес:

— Эх, голубушка, ну он то дурак—дураком, но вы то – женщина! Должны чутьё иметь, а вы, эдак решили со мною — «с плеча рубить». Да к тому же ещё и под мужненою фамилией в нумерах прописались – нехорошо! Ну да ничего, сие и для вас будет наука! А дурня этого скоро позабудете! Это я вам, наверное, говорю. Не пройдёт и месяца, как новый сыщется. На сем позвольте откланяться. Честь имею! — и он собрался было уходить, но сцены, что последовала далее, менее всего мог бы ожидать кто угодно, даже и Павел Иванович.

Наталья Петровна, упавши ему в ноги и обхвативши руками лаковые его полусапожки, принялась обильно поливать их слезами, моля Чичикова сдавленным, прерывающимся от душащих ее рыданий голосом:

— Не оставьте меня, не оставьте, Павел Иванович! Помогите! Одного его люблю! Жизни себя лишу, коли не поможете мне вызволить его! — причитала она, издавая горестные стоны. – Христом Богом молю, только в вашей это власти! Только вы один в целом свете сумеете мне помочь! Ибо не к кому более мне обратиться, не кому открыться кроме вас!.., — и лаковые полусапожки оросили новые потоки горючих слез.

«Однако же, как это её по этому дураку разобрало! Экая ненужная вовсе комиссия. Ведь неровен час, войдёт кто—нибудь – сраму не оберёшься!», — подумал Чичиков, на словах, однако сказавши:

— Ну, будет, будет вам, сударыня! Давайте—ка, поднимайтесь с полу скорее. Ничего в том хорошего нету, чтобы о нём так убиваться. Пустой и негодный он человек! — говорил Чичиков, пытаясь поднять её на ноги, но она ещё крепче обхвативши полусапожки, продолжала молить его о вызволении Ноздрёва.

— Ну хорошо, матушка, как же я могу вам в этом деле помочь? — спросил Чичиков, в конце—концов всё же усадивши её на крытую атласом аглицкую банкетку. – Вот ведь и супруг ваш и прочие светила осмотрели его, послушали речи, какие он вёл, и сочли его, мягко говоря – странным. Да и до сего случая он только тем и занят был, что сам себе яму копал. Вспомните только, каковые он делал выходки. Ну кто, скажите вы мне, захочет по доброй воле подобное терпеть? Кому понравится подобное обращение? Да и сам должен был он отдавать себе отчёт – чем подобные проказы заканчиваются? Вот они нынче и закончились. Так что раньше надобно было ему думать! И вам совершенно незачем сейчас терзать себя и лить по нём слёзы, потому как и для вас подобное тесное знакомство ни чем хорошим могло бы и не закончится.

— Ах, Павел Иванович! Павел Иванович! Он нынче уж всё осознал и во всём раскаялся. И более никогда уж не позволит подобных, как вы изволили выразиться, проказ! Ведь он никого ими не хотел ни обидеть, ни оскорбить, почитая их обычною шуткою… Давеча, когда я навещала его в больнице, он говорил мне о том, что любя всех и каждого беззаветною, братскою любовью – рассчитывал на ответныя чувства и на понимание со стороны своих друзей, на то, что они сумеют оценить весёлый гумор содержащийся в его поступках. Но, увы, люди бывают так черствы!.. Нет, не могу более…, — и она сызнова пустилась в рыдания.

— Хороша же «братская любовь», матушка вы моя, да и «гумор» — хорош! Таковы, что, с позволения сказать, люди не знают куды им от этой его «любви» бежать, и готовы разве что не в щели забиться, словно тараканы! Да и я, признаться, от сего господина немало претерпел, такового, что и вспоминать противно, вот и он пускай нынче потерпит. Не всё же ему над другими, «гумор» шутить! — сказал Чичиков.

— Пусть так, Павел Иванович, пусть так всё и есть, как вы говорите: и зол он, и плох, и глуп! Но только нету для меня никого ближе этого человека во всём белом свете! Поверьте мне Павел Иванович, у меня нынче такое чувство, будто бы нашла я, наконец—то, некую недостающую свою часть. Точно была я до того без рук, либо без ног или же глаз, точно совершенно лишенная членов, до нашей с ним встречи, а теперь, благодаря ему, я уж совершенно другая, и мне акромя него ничего уже в жизни не надобно! — сквозь слёзы говорила она, а Чичиков подумал — «Ну что же, даром что ли похожи друг на дружку словно две капли воды».

— Хорошо, матушка, я помогу! — вдруг неожиданно сказал Павел Иванович. – Но только при условии: что более уж никогда не увижу и не услышу сего господина. Чтобы сидел он тихонечко, точно мышка в норке, и носу никуда оттуда не казал, а тем более посмел бы языком чепуху молоть! В противном случае я так уж его упеку, что и следов от него не сыщется. Вы это ему так и передайте, а я завтра к вечеру уж, думаю, буду готов сказать вам, что от вас, матушка, потребуется. Но, только, вот Ивана Даниловича сюда мешать не станем. Ему до всего этого дела нет.

С этим он и покинул дамскую приемную Натальи Петровны, которая отойдя от слёз припудрила себе носик и щёки, и, не глядя на спустившиеся уже сумерки, принялась поспешно куда—то собираться.

* * *

Следующим вечером Павел Иванович вновь отправился в дом к Ивану Даниловичу. Едва успевши скинуть с себя в прихожей шинель, он велел давешнему лакею проводить его до хозяйки без промедления. Наталья Петровна с нетерпением ждала его в уже знакомой нам приёмной, и поднявши на вошедшего Чичикова горящие надеждою глаза, спросила:

— Ну, что? Как скажете, Павел Иванович?

— Обо всём сумел договориться, голубушка, и всё устроил наилучшим образом, — отвечал Чичиков, и Наталья Петровна облегчённо вздохнувши, словно бы без сил опустилась в кресло, приглашая и Чичикова садиться.

— Дела обстоят следующим образом, — принялся излагать Чичиков, — друга вашего отправят, точно бы переводом, в какую—нибудь заштатную больничку, в какой—нибудь уездный городишко вместе с сопровождающим, али родственником, ежели конечно же таковой сыщется. Сопровождающему лицу, в роли коего, конечно же, выступлю я, выдаются на руки все потребные нам документы, все бумаги, все «истории болезней», и прочая и прочая… Конечно же никаким переводом ваш друг никуда не поедет, а отправится прямиком к себе в имение, где и будет вести себя «тише воды, ниже травы». Надеюсь, это вы с ним уже обсудили? — спросил Чичиков.

— Да, да! Он согласен на все условия! Он настолько переменился в эти дни — сделался молчалив и даже плакал сегодня! — отвечала Наталья Петровна, несколько прослезившись.

— Полно, полно, не о чем тут плакать, лучше бы вёл себя так, как то подобает в обществе, вот и не случилось бы с ним подобной неприятности. Но это все пустяки, а вы лучше слушайте меня внимательно, потому что я ещё не всё вам обсказал, — приступая к дальнейшему изложению плана, с сурьёзным выражением во чертах лица своего, сказал Чичиков. — Разумеется, всё это предприятие необходимо содержать в строжайшей тайне от Ивана Даниловича, и хотя ему нынче уж всё равно — в Обуховской ли больнице помещается ваш приятель, либо в каком—нибудь там Аркадаке, но до него сие никак не должно дойти, по той причине, что здесь в Петербурге уничтожаются все ранее сделанные записи и все формуляры, заведённые на вашего друга, да и бумаги, что переданы будут мне, как мнимому сопровождающему, тоже должны быть мною уничтожены. Но тут, сударыня, мы поступим таковым вот образом – никаких бумаг я конечно же уничтожать не стану, а причина тому одна: дабы господин Ноздрёв всегда помнил, в чьих руках узда от его упряжи; на тот случай, ежели во друге вашем сызнова пробудиться резвость и желание пошутить надо мною какие—нибудь гумористические шутки. Вот таковы условия, сударыня, теперь вы их знаете, вам и решать, — сказал Чичиков.

— И во что станет? — спросила Наталья Петровна.

— На круг выходит в двадцать тысяч, — не сморгнувши глазом и вдвое увеличивши оговорённую им с кем надобно сумму отвечал Чичиков.

— Хорошо, — сказала Наталья Петровна, — у меня имеются кое—какие драгоценности…

— Нет, матушка, драгоценностей ваших никому не надобно. А вот вам, ежели вы и вправду желали бы дельце сие решить скоро, без проволочек, надо будет снабдить меня названной суммою безотлагательно, — сказал Чичиков тоном, отметающим всяческие возражения.

— И как скоро в таковом случае дело решится? — не смея ещё до конца поверить в возможное скорое вызволение своего возлюбленного, спросила Наталья Петровна.

— А как деньги будут, — отвечал Чичиков, — в тот же день, ежели, конечно же, с утра уплатить. Им ведь тоже мало корысти его у себя содержать. Потому как таковых у них целые палаты, и тут ровно по поговорке выходит: «Баба с возу – кобыле легче».

— Сегодня мне уже, конечно же, не успеть, а завтра к полудню деньги будут, — немного подумавши, сказала Наталья Петровна.

— Вот и славно! Стало быть, тогда то и получите вашего ненаглядного, — усмехнулся Чичиков.

— Спасибо вам, Павел Иванович! Никогда не забуду вашего участия! — почти что с искренним чувством произнесла Куроедова.

— Вот на сей случай я бумаги эти и приберегу, — отвечал Чичиков, с чем они и расстались, сговорившись встретиться завтра в первом часу пополудни, в приёмном покое Обуховской больницы.

* * *

На следующий день, в первом часу пополудни, как то и было условлено меж нашими героями, Чичиков вошёл в приёмный покой Обуховской больницы. Шаги его гулко отдавались в той глубокой тишине, что стояла под сводами сего достойного помещения. С вытершейся деревянной скамьи, расположенной у запылённого окна, поднялась ему навстречу женская фигура, облачённая в скромный, тёмных тонов редингот. Лицо сей фигуры, пряталось в тени отбрасываемой обширными полями чепца, но Чичиков, тем не менее, сразу же признал в ней Наталью Петровну. Подойдя к ней поближе, он произвёл целование ея ручки, как надобно заметить, на сей раз не отдёрнутой, а наоборот, протянутой Павлу Ивановичу даже с некоторым изяществом, несмотря на заметное ее дрожание.

— Бодритесь, сударыня, бодритесь, и ничего не бойтесь. Всё сделается так, как то надобно нам с вами, не извольте даже и сомневаться, — сказал Чичиков и, кивнувши на сумочку, что держала она в руках, спросил:

— Надеюсь, деньги уж при вас?

—Да, вся сумма со мною, можете пересчитать, — отвечала Наталья Петровна, передавая Чичикову извлечённый из сумочки увесистый пакет.

— Ну, разве только для порядку…, — отозвался Павел Иванович и, разорвавши синюю бумагу, ту которой обычно пользуются приказчики в мануфактурных лавках, увидел четыре большие пачки, состоящие все из пятидесятирублёвых билетов.

— Здесь ровно двадцать тысяч, как вы и говорили, — сказала Наталья Петровна.

— Вижу, матушка, вижу, — отвечал Чичиков, — но позвольте, однако же, спросить: деньги, я надеюсь, законные, а то не случилось бы какого конфуза, либо беды? — ничуть не смущаясь, адресовал он подобный вопрос даме, на что дама, тоже, в свою очередь не смущаясь, отвечала, что заложила нынче утром кое—что из «безделушек» подаренных ей супругом.

— Вот кстати и закладная записка, — сказала она, показывая Чичикову закладную.

— Что ж, ждите меня в таковом случае здесь, я мигом ворочусь, — сказал Чичиков, и скорым шагом пройдя в тяжёлые дубовые двери, ведущие во глубину больницы, оставил Наталью Петровну одну томиться ожиданием.

Однако ожидание её было недолгим, потому что не прошло и четверти часа, как Павел Иванович воротился. Лицо его светилось довольною улыбкою, да и весь вид его был именно таков, каковым и должен он быть у человека удачно и споро обделавшего свои делишки. Что впрочем и немудрено, потому как десять тысяч, столь просто им заработанные — его доля в деле вызволения Ноздрёва из больничного плена, уютно устроившись в его кармане, грели собою не только его несколько вспотевший от суеты бок, но и самое – душу. Вертя в руках большой серый конверт, в котором, надо думать, и помешались обещанные им давеча бумаги, он подошёл к Наталье Петровне.

— Вот, пожалуйста, сударыня, извольте удостовериться, — сказал Чичиков, показывая Наталье Петровне конверт, — тут всё, о чём меж нами было уговорено. Это — история его болезни, это сопроводительное письмо, по которому наш больной якобы переводится в П—скую губернию, для лечения в какой—то вовсе не существующей больнице. А это, вот тот самый формуляр, что заведён был на него в отделении. Нынче же формуляр у нас, так что можно сказать «и концы в воду». Тем более что и в регистрационной палате заменён уж лист, в котором прописано было его сюда поступление, так что «и комар носу не подточит».

— А скоро ли уж его отпустят? — спросила Наталья Петровна голосом, выдававшим её волнение сполна.

— Да не волнуйтесь вы эдак, голубушка, ведь неровен час и у вас приключится нервный припадок, ежели только не возьмёте себя в руки. Он верно нынче уж в кастелянской, переодевается в своё, так что должен быть, думаю, с минуты на минуту, — сказал Чичиков усаживаясь на скамью рядом с Натальей Петровной, которая прижавши руки ко вздымавшейся от волнения груди, с тревогою во взоре глядела на те самые двери из которых вот—вот должен был появиться обещанный ей Павлом Ивановичем Ноздрёв.

В приёмном покое на несколько мгновений воцарилась та самая тишина, о которой принято говорить, что в ней якобы делается слышным жужжание летающих под потолком мух, но тут надобно сказать, что и мух не было слышно, возможно даже и по той причине, что в больницах имеются куда более привлекательные с их точки зрения помещения, нежели приемные покои. Но вот, довольно внезапно, хотя и протяжно заскрипели петли ведущих во глубину больничных покоев дубовых дверей и из—за них выскользнул некто, в ком Павел Иванович поначалу даже и не признал Ноздрёва по причине произошедших в его внешности поразительных перемен. Обритый наголо, лишённый роскошных своих усов с бакенбардами, ещё совсем недавно столь выгодно оттенявших его налитые, словно яблоки, щёки, тоже, к слову сказать, исчезнувшие и опавшие настолько, что из—за них с нахальностью вздумали торчать уши, неожиданно большие и обильно поросшие волосом, он предстал пред ними жалким, исхудавшим в повиснувшем на нём складками платье, том, что всего лишь неделею ранее сидело на нём как влитое. Но главная перемена, случившаяся с ним, конечно же произошла во чертах его внезапно осунувшейся физиогномии, что словно бы успела уж поблекнуть, вобравши в себя некую, всегда сопутствующую больницам чахлость и бледность от чего лицо его сделалось похожим на лицо человека действительно перенесшего тяжкую и стоившую ему многих жизненных сил болезнь. Глаза сего бедняка, некогда горевшие нетерпеливым и жадным до всяческих утех да забав огнём, нынче и вовсе потухнули, из них исчезнул тот прежний безумный блеск, ранее не покидавший их ни на минуту, и взгляд этот даже показался Чичикову взглядом вполне спокойного и разумного, пускай даже и отчасти, человека.

«Батюшки, — подумал он, — неужто помогло, неужто и вправду вылечили? Вот, поди ж ты, а ведь ругают докторов почем зря!..»

Не проронивши ни звука, точно нашкодивший школяр, Ноздрёв нерешительно приблизился к Чичикову с Натальей Петровной и молча стал подле них. Сопя и опустивши очи долу, он теребил поля щегольской своей шляпы, выданной ему только что в кастелянском покое, не осмеливаясь даже и глянуть на Павла Ивановича.

— Что же это вы молчите, милостивый государь? С дамою хотя бы поздоровались что ли? — усмехнулся Чичиков, от чего взрогнувши, словно бы от испуга Ноздрёв поспешно и послушно в одно время, припал к руке Натальи Петровны, и вдруг неожиданно заплакал горько и не таясь.

Тут, разумеется, не обошлось без слёз и со стороны Натальи Петровны, которая принялась гладить его по некогда кудлатой голове, что—то приговаривая и нашептывая ему на ухо, на что Ноздрёв согласно и точно дитя кивал в ответ.

— Ну, всё, всё! Будет вам сантименты разводить, — с заметным нетерпением проговорил Чичиков. – Ты вот что, братец, послушай—ка лучше меня – в том для тебя выйдет больше проку.

На что Ноздрёв снова вздрогнувши, словно бы от полученного им пинка, оторвался от ручки Натальи Петровны и утеревши слёзы несмело взглянул на Павла Ивановича.

— Так вот же, братец, в этом конверте все твои бумаги, и весь ты в них словно бы на ладони, — сказал Чичиков, тряхнувши у него перед носом уже знакомым нам с вами серым конвертом. — Я решил, что покуда оставлю их все при себе, на тот случай, ежели в тебе сызнова начнет просыпаться резвость, и вздумаешь ты несть на мой счёт всякую околесицу, хотя бы и о «мёртвых душах». Так что смотри же, голубчик, не позабудь об этом. И ещё хочу тебе сказать, что надеюсь на то, что всё произошедшее послужит тебе хорошим уроком, и ты, наконец—то, поймёшь и усвоишь ту простую истину, что не тебе – шуту уездному, со мною тягаться. Это, видишь ли, любезный, не шашки с доски воровать… Одним словом – даю тебе сроку до завтрашнего дня, чтобы убирался ты восвояси и сидел бы там у себя в деревне молча, точно бы воды набравши в рот. Ежели ослушаешься ты меня, и не покинешь Петербурга до названного мною сроку, то завтра же ввечеру сызнова окажешься в прежней же палате, на прежней же койке. Это я тебе более чем верно обещаю! Надеюсь, что ты хорошо понял меня, и мне не потребуется вновь прибегать в отношении твоей персоны ко всяческим карательным мерам?! — сурово глядя на присмиревшего Ноздрёва спросил Чичиков.

— Завтра об каком часе уезжать? — с обречённой покорностью в голосе и всё так же не смея поднять глаз на Чичикова, спросил Ноздрёв.

— Об каком говоришь часе? — точно бы задумавшись переспросил Чичиков и словно бы для верности глянувши на стрелки извлечённых из кармана часов, сказал:

— Нынче уж почитай, что два часа пополудни; так вот завтра, чтобы апосля двух часов в Петербурге и духу твоего не было! Ну как, договорились?

— Договорились, — ещё ниже склонивши обритую голову, отвечал Ноздрёв.

— Что ж, вот и славно! Однако же я думаю, что нам с вами уж пришла пора проститься, потому как меж нами уж нет никаких взаимных интересов. Прощай же, любезный, прощайте голубушка, — сказал Павел Иванович и сдержанно поклоняясь вновь соединившимся любовникам, зашагал прочь, чувствуя, как приятною тяжестью тяжелят его карманы две тугие пачки пятидесятирублевых билетов.

Вечером того же дня собираясь к ужину, в разве что не ставший ему уже родным докторский особняк, Чичиков отдавал помогавшему ему со сборами Петрушке строгие указания – быть начеку и никого из посторонних в комнаты не пускать, а во первую голову Ноздрёва, который по мнению Павла Ивановича вполне был способен сделать в его отсутствие ревизию всем его бумагам, и, конечно же, замечательной, со штучными выкладками шкатулке, хранящей в своём чреве немало важных и заманчивых тайн. Но в конце—концов бумаги в коих нынче сосредоточена была вся будущность, вся судьба Ноздрёва решил взять он с собою, резонно полагая, что так они, в случае чего, останутся целы, и, пригрозивши на прощание Петрушке спустить с того шкуру, ежели что, сунул серый конверт во внутренний карман своего сертука, и отправился к ужину.

Надобно сказать что ужин сей не отличался ничем примечательным. Наталья Петровна так и не вышла к собравшимся в гостиной зале старцам, коим было объявлено, что она часом ранее отправилась с визитом к своей модистке, и верно уж воротится нескоро.

«Знаем мы, к каковой она отправилась модистке…», — думал Чичиков, поглядывая украдкою на Ивана Даниловича, в котором однако не было заметно никаких перемен, из чего Павел Иванович заключил, что бедняга доктор всё ещё находился в абсолютном неведении в отношении давешнего освобождения ненавистного Ноздрёва. Поэтому несколько успокоившись на сей счёт, решил наш герой продолжить свои искания в отношении заклада приобретённых им «мёртвых душ», те, что в связи с переполохом возникнувшем в последние дни из—за фигуры Ноздрёва, были им словно бы отчасти заброшены. Теперь он то уж знал наверняка, что при «правильном повороте дел», возможно было получить за ревизскую душу втрое более обычного, но в наше просвещённое время кажется и дитя ведает о том, что для «правильного поворота дел» надобно и знаться с «правильными людьми» – иначе никакого толку не будет. Вот потому—то и решился Чичиков искать протекции у того самого ветхого старичка в тёмно—синем фраке, что успел тем достопамятным вечером побывать в пленниках у Ноздрёва, и посему, конечно же, как и прочие гости Ивана Даниловича по понятным причинам, весьма благоволил Павлу Ивановичу.

Старичок сей, прозывавшийся попросту — Николаем Николаевичем, на самом же деле был особою весьма непростою, потому как служил прежде начальником канцелярии «Думской Ревизионной Комиссии» и безо всякого сомнения мог помочь Павлу Ивановичу явиться, куда тому было потребно, не простым просителем с улицы, а вроде бы как и «своим человечком». Вот посему—то, не откладывая дела в долгий ящик, Павел Иванович и подступил к означенному старцу со всеми теми любезностями да приветственными словами, на которые, как мы с вами, дорогие мои читатели, знаем, всегда был горазд. Не размениваясь на обиняки, он сразу же приступил к самоей сути того разговора, который, по совести сказать, и был главною причиною нынешнего его визита, а Николай Николаевич слушая излагаемую Чичиковым просьбу, принялся делать некие знаки лицом, те, что должны были означать безусловное понимание им рассказанного Павлом Ивановичем предмета. По окончании сделанной Чичиковым просьбы, он возвёл очи своя к потолку, что, конечно же, свидетельствовало о глубоких размышлениях, в которые погрузился сей могучий ум, после чего уже, переведя взгляд вновь на Павла Ивановича, сказал, прошамкавши беззубым ртом:

— Дело сие не то, чтобы совсем уж невозможное, а скорее чрезвычайно хлопотное, голубчик вы мой. Да и что вам было не обратиться напрямую в ваш Губернский Поземельный Банк? Пошто было отправляться в таковую даль – в Петербург, за тридевять земель?

На что Чичиков, вовсе не бывший расположенным раскрывать кому бы то ни было истинные рычаги и пружины создаваемого им предприятия отвечал, прикинувшись воплощённою простотою, что рассчитывал здесь в столице произвесть сей заклад через Опекунский Совет для той цели, чтобы сумма заклада была повыше, а проценты насколько возможно ниже.

— Опекунский Совет тут мешать ни к чему. Опекунский Совет всё равно сам денег не даёт. Да и откуда у него деньги? Он натурально обратится в тот же Земельный Банк, так что акромя затяжки времени вы, любезный Павел Иванович, ничего иметь не будете, — сказал Николай Николаевич, — но, коли вы уже здесь в столице, то ступайте, в таковом случае, в Земельный Банк сами. Незачем вам в таком разе с Опекунским Советом связываться. Бумаги надо думать у вас все в порядке, вот и проводите заклад самостоятельно – всё быстрее будет.

— Таковой совет, признаться вам, дорогого стоит, да только вот слыхивал я, будто имеются некия пути, что позволяют получить по закладу втрое более той цены, что выплачивается по обычной закладной, — проговорил Чичиков, затаивши дыхание, потому, как сие и была наизаветнейшая часть того разговора, что вёл он нынче с почтенным ревизором, — сами понимаете, достопочтеннейший, что не хотелось бы продешевить, когда есть способы, как избежать убытков. Вот по сией—то причине и отважился обеспокоить вас просьбою, быть советчиком, либо заступником в моём деле.

— Не стану скрывать, тем более что вы и сами о том знаете – таковые пути имеются, да вот только получение подобного закладу и впрямь – дело непростое. Ведь для того, чтобы подобное дельце выгорело, надобно иметь заслуги перед отечеством, либо же какие—никакие отличия. В противном случае, думаю, не стоит и браться. Хотя, признаться, и изыскиваются возможности, но тут, для того чтобы знать наверное, вам, любезный вы мой, лучше переговорить на месте в самом банке. Там ведь они все мастера на подобные штуки, и посему сами и подскажут как сподручнее к вашему делу подступиться.

— Эх, коли бы знать, с кем о подобном то деле перемолвиться — всё было бы проще! Научите, Николай Николаевич, окажите милость, ведь весь свой век за вас молить Бога буду!.. — взмолился Чичиков, разве что не со слезою в голосе.

— Ну, тут—то, как раз ничего мудрёного нету, — отвечал Николай Николаевич. – Можете и от моего имени перетолковать, хотя бы даже и с секретарем Кредитного комитета, Он—то вас как надобно просветит и всему нужному научит. Но, разумеется, Павел Иванович, тут, как вы понимаете, без особого подходу не обойдётся, и пускай секретарь, и невесть какая птица, но и он – человек, и у него тоже свои амбиции имеются…

— Об этом не извольте даже и беспокоиться! Это я, дорогой Николай Николаевич, как нельзя лучше понимаю. Что же тут поделать, ежели таково естество человеков, что им без амбиций никак нельзя. Иначе ведь и не проживёшь в наше—то время! Да и посудите сами, кому охота брать на себя труды по чужим делам, коли из того не будет проку? Так что с этой стороны мною всё будет соблюдено, — проговорил Чичиков вздыхая смиренно и строя во чертах лица своего понимание.

— Ну, вот и славно, — сказал Николай Николаевич, — В таком случае, в любой удобный вам час ступайте в Земельный Банк и спросите там титулярного советника Аяякина. Как я знаю, он всегда с самого утра в присутствии сидит, так что вам мудрёно будет его не застать, он вам всё и растолкует, тем более, ежели будет знать, что явились вы от меня.

Обнадёженный столь успешно завершившимся разговором, к которому Павел Иванович приступал с сомнением и учащённым биением сердца, он ещё несколько времени покружил по гостиной зале, потолкался в её углах, а потом незаметно для окружающих простился с Иваном Даниловичем и отправился восвояси, по той причине, что после разговора с ревизором ничто уж не сулило ему ни малейшего интересу.

Но по возвращении в нумера к Труту Павла Ивановича всё же ожидал сюрприз. То было письмо от Ноздрёва, адресованное нашему герою и Чичиков поначалу хотел было даже пристукнуть Петрушку, коему велено было никого из чужих в комнаты не впускать, но Петрушка отговорился от наказания тем, что сказал, будто письмо сие подсунуто было под дверь нумера неизвестною рукою, а в этом никакой его вины нет, с чем Павел Иванович не мог не согласиться, так что Петрушке на сей раз удалось избегнуть обещанных барином тумаков.

Письмо, которое, скинувши с себя шинель, принялся читать Чичиков, была совершеннейшая абракадабра, сквозь которую лишь местами проскальзывали слова и фразы подвластные разумению, из коих всё же с трудом, но можно было заключить, что Ноздрёв якобы всегда, с самого раннего своего детства, горячее любил Павла Ивановича, почитая того за лучшего из людей, с какими его когда—либо сводила судьба, а посему он вовсе не чаял той «размолвки» (как написано было в письме), что случилась меж ними. Заканчивалось сие послание признаниями в вечной любви и преданности и обещаниями быть Павлу Ивановичу верным другом до самой гробовой доски. Страница, по которой там и сям сидели кляксы, обильно была сдобрена, к тому же, грамматическими ошибками – Буква «Ять» гуляла по строчкам, как хотела, а точки, запятые и восклицательные знаки, которых было столько, что иные места в письме легко можно было принять за изображение частокола, прыгали и скакали повсюду на совершенной свободе.

Дважды перечитавши письмо, Чичиков улёгся на кровать и покусывая уголок Ноздрёвского послания, явно стал что—то обдумывать, а потом, словно бы надумавши, не изорвал листка, как того вполне можно было ожидать, но сложивши его вчетверо спрятал на дно своей шкатулки вместе с остальными бумагами, имевшими касательство до Ноздрёва. После чего уже вытребовал у призванного им коридорного чаю с горячими ватрушками, к коим были присовокуплены ещё и блины с какою—то припёкою, и лишь покончивши с принесённой коридорным снедью, отправился почивать.

До самого утра Павел Иванович спал спокойным и безмятежным сном, каким обычно удаётся забыться лишь счастливцам, вполне довольным своею жизнью, либо очень спокойным и уравновешенным людям, и сон его был настолько крепок, что он даже не слышал, как среди ночи кто—то бегал по коридору, стуча о пол босыми пятками, как плакала некая женщина, где—то за стеною, и как истошно вопя, звали доктора. И лишь пробудившись поутру, уже о десятом часе, он узнал от Петрушки, что в соседнем нумере кто—то наложил на себя руки, повесившись ночью на снурке.

От подобного известия всё тело Павла Ивановича проняло мелкою дрожью, а в сердце кольнуло тонкою и больною иголкой, что словно бы так и засела где—то там во глубине его груди. Поднявши на Петрушку испуганные глаза, он спросил его с дрожью в голосе:

— А кто был таков, часом ли не знаешь?

— Никак нет, барин, не знаю. Только вот сказывали, будто кто—то сбежавший из «жёлтого дому», — отвечал Петрушка, а сам не видал, не знаю, потому и врать не хочу.

«Этого не может быть, чтобы из «жёлтого дому»! Да и зачем было ему?! Зачем было ему?!..», — забилось и застучало у Чичикова в голове, и он, чувствуя, как задрожали его пальцы мелкой дрожью, сказал Петрушке:

— Так, не мешкая собираться! Потому, что мы съезжаем сей же час, и чтобы у меня враз было всё готово, как я вернусь! — бросил Чичиков вскакивая с постели и накинувши кое как на себя сертук, поспешил в первый этаж, в контору, с тем, чтобы расплатиться.

«Не приведи Господь, ни сегодня, завтра начнется следствие, — думал Чичиков, — ведь, как пить дать, меня притянут, потому, как видывали нас с ним вдвоём не раз – откуда он только, прости Господи, взялся на мою голову. А там и Обуховка, и участие моё в его вызволении — всё вылезет наружу и тогда уж мне, конечно же, не поздоровится. Потому, что во всё примутся вникать, все бумаги мои перекопают, и тогда уж точно выйдет мне Сибирь со всеми моими «мёртвыми душами». Нет! Бежать, бежать, не откладывая ни на минуту! И ведь, как, собака, подгадил! И именно в то время, когда у меня уж, кажется, и ходы нужные появились до банка. Только и оставалось, что воспользоваться протекцией Николая Николаевича, и нанесть визит, так нет же — вот вам, Павел Иванович, кушайте фигу на прованском масле! И наместо того, чтобы обделывать дела, как оно потребно, мне нынче придётся спасаться бегством, потому что, видите ли, кому—то взбрела в голову фантазия вешаться на снурке! Воистину — нечистая сила поставила его на моём пути! Но нет, врёшь, меня так просто не взять!..», — думал Чичиков, стучась к управляющему.

Счёт, выставленный управляющим, был огромен! В нём проставлено было всё – оплата и за нумер, и за воду, и за дрова, и за постой коляски, и за лошадей, и за овёс, и за Селифана жившего при лошадях, так, будто и он сей овёс тоже жевал. Но Чичиков не стал торговаться. Не тратя времени даром, он расплатился без лишних слов, попросивши управляющего распорядиться по—поводу его экипажа. На вопрос о том, куда он намерен путь держать, Чичиков отвечал весьма расплывчато, что, дескать отправляется он нынче на север в Архангельскую губернию, по особенной важности делам, вероятно таковым образом намереваясь навести на ложный след возможную погоню. Со своей стороны он не сделал решительно никаких расспросов относительно ночного происшествия. Довольно было и того, что всего лишь днями он выправил у домоуправителя справку касательно жильцов, проживавших в сорок первом нумере. Думая сейчас об этом, Чичиков ощущал неподдельные страх и досаду.

«А как и вправду вздумают увязать одно с другим, — промелькнула в голове его ещё одна тревожная мысль, — Господи, что же это тогда будет?!»

Тут же, подстёгнутый сей мыслью бросился он назад к себе в четвёртый этаж с тем, чтобы поторопить Петрушку, но когда, запыхавшись, вбежал он в свой нумер, Петрушка уж был готов, разве что оставалось уложить ему какие—то один или же два пустяка и тогда точно можно было бы отправляться в путь. Тут же зван был Чичиковым и коридорный, для того, чтобы в один приём снесли бы они вместе с Петрушкою, пусть и небольшой его багаж, но всё же требующий, как оказалось, четырёх рук. Коляска уж поджидала их у подъезда. На сей раз не сыскалось у Селифана никаких проволочек и Чичиков, взобравшись в неё и откинувшись на сидения своего экипажа, только и бросил что – «Погоняй!», а сам, натянувши до упору складной верх коляски, забился в угол, хоронясь от любопытствующих взоров, что начинали мерещиться ему чуть ли не повсюду.

Когда миновали они с добрый десяток улиц, оставивши позади злополучный Трутов дом, решился, наконец, Павел Иванович перевесть дух, потому как место, в которое они попали, петляя проулками да проходными дворами, являло собою обычный Петербургский задворок и посему выглядело тихим и глухим. С одной стороны сего задворка помещался какой—то чахлый и замусоренный по весне сквер, подпиравший собою глухую каменную стену большого дома, а с другой сквозь ворота проходного дворика отсвечивала вода некоего канала, какого – Павел Иванович не знал. Пытаясь успокоить свои вконец было расстроившиеся нервы, Чичиков принялся обдумывать приключившееся с ним происшествие, и то, каковым образом лучше было бы повесть себя в сложившихся непростых обстоятельствах. С одной стороны ему как будто надобно было без промедления убираться из Петербурга, но и то предприятие, что забрало у него уже часть жизни, тоже необходимо было продолжать.

«Ну, в чём тут моя вина, коли кому—то вздумалось лезть в петлю? Чего мне бояться?..», — говорил он себе, так, словно бы пытался заговорить подобным манером беспокойно стучавшее у него в груди сердце. Но сердце отвечало ему другое – оно говорило Чичикову, что вина его видна совершенно ясно, и стоит лишь потянуть за ниточку, коей и являлась та злополучная выписка из домовой книги, стоившая ему пяти рублей, как тут же, словно бы сами собою выскочат и проживавшая в доме Трута Наталья Петровна, и Ноздрёв, и вся история с Обуховской больницей, и консилиумом, к которому и он приложил немалые усилия, а там, того и гляди, выползет на свет, точно прятавшаяся в подземелье гадина, что соскучилась по солнышку, и его история, в которой смешаются в одну кучу и бараньи тулупчики, прятавшие под собою брабантские кружева, и «мёртвые души» распирающие его со штучными выкладками шкатулку, и поддельное завещание миллионной старухи, всё снова всплывёт на поверхность, и тогда уж ему действительно не поздоровиться.

Однако сии разумные увещевания сердца недолго тревожили ум нашего героя, совсем скоро в нём возникло и другое чувство, всё с большей настойчивостью принявшееся заявлять о себе, и чувство сие было всегдашнее стремление Павла Ивановича к выгоде, по существу служившее для него ни чем иным, как путеводною нитью проходящей через всю его полную приключений жизнь. И, конечно же, под его влиянием решил Чичиков искусить свою судьбу ещё один раз, резонно полагая, что персону его вряд ли стерегут уже на всяком углу каждой петербургской улицы, с чем и решил отправиться на встречу с титулярным советником Аяякиным.

Для того же, чтобы сохранить хотя бы какую—то секретность в передвижениях, и не мелькать своею коляскою по улицам, велел он Селифану с Петрушкою, дожидаться его, не сходя с места, в сих тихих задворках, а сам, пройдя проходным двориком сквозь который светила сиявшая под весенним солнцем гладь «безвестного» канала, кликнул извозчика, что подвернулся весьма к случаю, и надвинувши на глаза картуз и пряча лицо в воротник шинели, отправился пытать счастья в Государственный Земельный Банк.

Дорогою он несколько раз крепким словцом ругнул Ноздрёва за те обстоятельства, в кои был ввергнут он ныне страшным и безбожным его поступком, но в то же время Чичиков чувствовал, что не может всерьёз сердиться на этого бедняка, которого он точно уж погубил. Наверное, сие проистекало отчасти и из—за большой впечатлительности нашего героя, разве что не впервые в жизни столкнувшегося с подобным происшествием, способным вызвать у каждого в душе страх, сумятицу и переполох. Хотя надо признаться, что подобные происшествия вовсе не редкость в Петербурге. Здесь они случаются весьма часто, и наша столица, превосходящая прочие мировые столицы славою и величием, богата и на подобные случаи. То проигравшийся в пух и прах офицеришко, которому нечем заплатить карточный долг пустит себе пулю в лоб, то несчастливый любовник наглотается либо мышьяка, либо какой другой дряни, а то и просто спасаясь от сварливой жены и «дружелюбных» своих домочадцев шагнет с крыши дома на каменную мостовую, словно бы надеясь таковым образом освободиться от опостылевшей жизни и улететь в синие небеса, жалкий, затёртый человечек с семьюстами рублей годового жалованья. К слову сказать, не замечали ли вы, господа, такого удивительного и никак не объяснённого наукою факта – чем меньше достаток, тем более он прижимает к земле своего обладателя, будто непосильная, тяжкая ноша.

Добравшись наконец—то до Земельного Банка, и велевши извозчику дожидаться его, по той причине, что ему трудно было бы одному отыскать тот задворок, в котором оставил верных своих Селифана с Петрушкою, Чичиков первым делом решил справиться у привратника о том, как отыскать ему в сем обширном здании Кредитный комитет, надеясь встретиться там с Аяякиным, обещанным ему вчера на ужине у Ивана Даниловича. Но и тут ждало его разочарование – оказалось, что Аяякин захворал, а вместо него принимает некто Коловратский, тоже титулярный советник и тоже секретарь. Воистину день сей был немилостив к Павлу Ивановичу, но, несмотря на подобную, столь неудобную для нашего героя комиссию, он всё же решил нанесть визит означенному секретарю, втайне надеясь, что и ему должен быть известен старичок Николай Николаевич, пусть нынче и пребывающий в отставке. Посему попросил он служителя провесть его в какую надобно залу, поразившую его великолепием мраморов, паркетов и множеством усердно машущих перьями чиновников. Служитель указал Павлу Ивановичу на нужного ему титулярного советника, что сидел в углу залы за отдельным столом и прилежно что—то записывал в некий серого цвета формуляр. Несмотря на свой совсем нестарый ещё возраст, чиновник сей был абсолютно лыс и как можно было судить – худ и долговяз. На тонком птичьем его носе сидели круглые стёклы очков, а сквозь узкую полоску рта высунулся и был виден бледный кончик розового его языка, как надо думать немало помогавший при заполнении бумаг своему обладателю.

Несколько робея, Чичиков приблизился к заветному столу, над которым склонился столь усердно предававшийся своим обязанностям чиновник, но тот, сделавши вид, будто не видит посетителя, ещё ниже согнулся над столом, правда язык им был тут же убран за тоненькие, в ниточку, губы, а всё лицо сделалось точно бы обрамлённым рамою сердитого и сосредоточенного внимания к целиком забирающей его работе. Павел Иванович кашлянул было в кулак, дабы лучше сделалось видным его присутствие, и сказал:

— Простите меня великодушно, любезнейший, за то, что осмеливаюсь, так сказать, вторгаться в наиполезнейшие труды ваши, но коли бы не нужда, ни в коем случае не осмелился бы вас обеспокоить…

На что секретарь молча и не поднимая птичьего носу от бумаг, ткнул обгрызенным пером в сторону стоявшего тут же стула, и продолжил свои занятия. Так, в молчании, сопровождаемом стоявшим в присутствии треском перьев, прошла минута, другая, прежде чем Чичиков осмелился произнесть:

— Я, собственно, рассчитывал переговорить с господином Аяякиным, но служитель сообщил мне, что на беду тот захворал, посему—то я и решился обратиться за советом к вам, потому как думаю – это всё равно. Ведь господин Аяякин тоже дела моего не знает, я ведь наведываюсь к вам в присутствие в первый раз.

Сие замечание Чичикова также сопровождаемо было молчанием, посему сделавши в словах небольшой перерыв, Павел Иванович вновь попытался было завязать разговор.

— Мне рекомендовано было перетолковать о моём деле с кем—нибудь из вашего комитета Николаем Николаевичем – прежним начальником канцелярии Думской Ревизионной Комиссии, не изволите ли вы, любезнейший, знать сего господина?

Тут секретарь впервые сделал попытку оторвать было нос свой от бумаг.

— Имею счастье!.. — сказал он, но по тону, коим он это произнёс, Чичиков понял, что он как раз и не почитал подобное знакомство за большое счастье.

«Однако же, как же это я неудачно сегодня сюда зашёл, — подумал Чичиков, — и впрямь надо было дожидаться Аяякина.»

Он уже обдумывал, под каким бы благовидным предлогом покинуть ему присутствие Кредитного комитета, когда секретарь, покончивши с упражнениями в чистописании, ухватил вдруг бумаги, положенные Чичиковым в углу стола и принялся их читать. Прошло ещё несколько времени, в которое изучаемы были купчие, совершённые Павлом Ивановичем, после чего секретарь, глянувши на него поверх круглых своих стёкол, спросил:

— Как пологаю, речь идёт о закладе?

— Именно так, милейший – о закладе. Посему собственно и решился на то, чтобы обеспокоить вас своею…, — начал было Чичиков, но секретарь живо укоротил этот его порыв, заявивши с возмущением во взоре, блещущем сквозь круглые стёклы очков:

— Как же это вы, милостивый государь, решили крестьян закладывать, ежели за них подати ещё не уплачены?

На что Чичиков принялся сбивчиво и краснея объяснять секретарю, что желал бы прежде заложить крестьян, а затем уже с полученных сумм и оплатить подати, потому как иначе к этому у него нет никакой возможности, ибо лишён средств, потребных на поддержание самоей жизни, а сам при этом подумал:

«Господи, это надобно сразу же всё таковым вот образом испортить!»

Секретарь же, точно не слыша всех этих направленных до него жалобных призывов, глянул в бумаги ещё раз и сказал, покачивая своею лысою головою, словно бы хороня сим отрицающим жестом все пустые надежды Павла Ивановича:

— Да к тому же и без земли! Нет, милостивый государь, и речи быть не может, и не рассчитывайте даже!

Что было тут делать бедному Павлу Ивановичу, которого тут же прошибло холодным потом. Он попытался было разжалобить секретаря упоминаниями и о незначащем черве мира сего, коим будто бы являлся, и о барке, гонимой жестокими волнами, вспомнил о многих врагах не единожды покушавшихся на святая святых – жизнь нашего героя, и доведших до сегодняшнего плачевного положения, когда спасти его может разве что один заклад в казну, но секретарь оставался глух ко всем этим обращенным до него зовам. Отложив в сторону бумаги, поданные ему Чичиковым, он снова вернулся к переписыванию формуляра, даже не глядя на потевшего со страху просителя, и лишь когда, прикрывши ладонью, Павел Иванович подсунул под один из лежавших на столе листов легонько хрустнувшую, свежую ассигнацию, секретарь тот час же переменился. И в лице его, прежде отстраненно—хмуром, и во всей долговязой фигуре, состроились вдруг такое радушие и такая приятность, что засияли даже сидевшие на его птичьем носе кругляшки очков.

— Ах, простите, — сказал секретарь, сызнова поворошивши бумаги Павла Ивановича, — я признаться, проглядел то обстоятельство, что крестьяне куплены вами на вывод. Это, конечно же, несколько меняет дело.

— Научите, голубчик, научите, — запел тут Чичиков сладким голосом, поглаживая ладошкою сукно зелёного секретарского рукава. – Научите, отец родной! Век за вас Господа Бога молить буду, и малым деткам своим накажу, — пел Павел Иванович.

— Ну, хорошо, — согласился секретарь, в задумчивости покусывая перо. – Стало быть на вывод в Херсонскую губернию… Так, так, так!.. Знаете—ка, сударь вы мой, нам с вами надобно будет поступить вот каковым манером. Нынче у нас тут большие строгости в отношении правильного оформления бумаг, поэтому вы уж потрудитесь, обязательно, доставить свидетельство за собственноручным подписанием капитана—исправника о том, что крестьяне ваши, дескать освидетельствованы. Да и само переселение, тоже надобно будет оформить, как положено – по суду. И самое главное – из Херсонской губернии, от тамошнего капитана—исправника тоже свидетельство приложить, о том, что переселение сие состоялось, а то, сами знаете, милостивый государь, крестьяне, ведь они мрут дорогою.

Услыхавши такое, Чичиков, признаться, впал в уныние. Он совершенно понял то, что ему нечего рассчитывать на скорые деньги, и что сделанное им дело всего лишь – полдела, а полдела, покуда впереди. Впереди ещё все эти путешествия по капитанам—исправникам и по пыльным уездным судам, где надобно будет выправить ему целый ворох бумаг, для того, чтобы лишь только подступиться к тем деньгам, что он уже разве не почитал своими, и словно бы чуял их где—то совсем рядом, так, что руки его уж готовы были хватать их горстями. Но, несмотря на всё то смятение чувств, что охватило нашего героя, он всё же нашёл в себе силы для того, чтобы улыбнуться, наместо того чтобы сидеть с кислою миною, и, склоняясь доверительно к секретарскому плечу, спросил:

— А скажите, многоуважаемый, верно ли я слыхивал, что имеются некие возможности в получении закладов больших, нежели обычные, и не были бы вы столь любезны, чтобы просветить и меня на сей счёт?

На что секретарь, приподнявши краешек того листка, под которым мирно притаилась ассигнация, поглядел в глаза Чичикова с приязненною улыбкою, и Павел Иванович, не мешкая, достал ещё одну хрустнувшую бумажку, которая тут же отправилась за своею товаркою под листок.

— Что ж, — сказал секретарь, — возможность получить за ревизскую душу до шестидесяти процентов ея стоимости, действительно имеется, но на то должны быть определённые мотивы…

— И каковы же мотивы? — не удержавшись, спросил Чичиков.

— О, весьма разнообразные! Такие, например, как всевозможные заслуги перед отечеством, ордена, воинския награды… Многое…, — отвечал секретарь.

— Ну, а ежели ничего из сказанного только что вами не имеется, как быть тогда? — снова спросил Чичиков.

— Не имеется, так сделается, — сказал секретарь, для пущей важности прикрывая глаза.

— И во много ли станет?.. — сделал ещё одну попытку Павел Иванович, решивший узнать как можно более об этой стороне своего дела.

— Да в сущие пустяки. От двух до пяти процентов от искомой суммы, — отвечал секретарь с улыбкою, какую обычно делает фокусник, только что поразивший публику приятным сюрпризом.

— Что же, это вполне по Божески, — начал было Чичиков, — я признаться был бы рад…

Но секретарь, не дослушавши его, сказал:

— Ну, вот и отлично! Выправите, какие надобно бумаги, и приезжайте.

— А вы не позабудете о моём дельце, и о нашем с вами разговоре? — заволновался Чичиков.

— Не позабуду, — отвечал секретарь, сызнова приподнимая уголок заветного листка, и третья бумажка проследовала за двумя предыдущими.

Покидая Земельный банк, Павел Иванович, конечно же, весь был под властью мыслей о предстоявших ему новых путешествиях, и многих усилиях, ждавших его впереди. Ему страшно было вообразить то, каковых трудов потребует от него затеянное им предприятие с «мёртвыми душами», покуда обернутся они в тугие пачки ассигнаций, которых давно уже жаждала его душа. С унынием думал он сейчас о том, что ему всё одно, придётся сызнова возвращаться в те места, из коих он совсем ещё недавно спасался бегством, пытаясь укрыться и от позора, и от крутого княжеского гнева. Но вот прошла минута, другая, и проснулось в нём новое, радостное чувство, погасившее все, вздумавшие было ожить в его сердце страхи. Он думал сейчас, разве что не с ликованием, о том, что за свои тысячу с лишком «мёртвых душ», сумеет получить никак не менее полумиллиона рублей.

Кликнувши извозчика послушно дожидавшего своего седока тут же, неподалеку от банка, Чичиков велел отвезти себя для начала в М—скую улицу, для того, чтобы проститься с доктором Иваном Даниловичем, а затем уж возвращаться к тем задворкам в коих оставил он свою коляску.

«Вот и ладно, что так всё вышло, — думал он, — всё одно надо было уж уезжать из Петербурга, и то дело – к чему мне здесь деньги то проедать. Это надо же завести у себя такие цены, что просто не укладываются в голове!», — ругнулся он, вспомнивши давешний счёт, выставленный ему домоуправителем, и сие лишь усилило его побуждение к отъезду.

Подъехавши к дому, в котором жил доктор, Чичиков, вновь велев извозчику дожидаться, принялся звонить в колокольчик, дёргая за свисавший у двери снурок. Но ему так долго не отворяли, и Павел Иванович уж решил, что заехал неудачно, по той причине, что никого не сумел застать дома. Он собрался, было уже отправиться восвояси, когда в прихожей возникнуло какое—то шевеление, загремели запоры, зазвякали цепочки и лишь, затем двери дома распахнулись. Однако наместо привычного уже Чичикову молодого с усиками лакея, его встречал сам Иван Данилович. Вид у него был довольно жалок – небритое лицо осунулось, под глазами легли тёмные круги, от чего заметнее стали немалые уж его годы.

— Ах, Павел Иванович, Павел Иванович! — обречённо взмахнувши рукою и со слезою, дрожащею в голосе, проговорил он наместо приветствия, впуская Чичикова в дом.

— Что с вами, Иван Данилович? Что стряслось?! — с испугом спросил Чичиков, в чьей голове тут же родилась мысль о том, что не связаны ли эти настроения доктора с Ноздрёвым и приключившейся с ним давешней ночью бедой.

— Ах, и не спрашивайте, Павел Иванович! Такое горе, такое горе! Кому другому и не сказал бы, а вам откроюсь, потому, как вижу в вас друга истинного, — отвечал доктор, провожая Чичикова в гостиную и с тоскою высмаркиваясь в изрядно измятый уж носовой платок.

Не сменяя тревоги во чертах лица своего, Чичиков уселся на предложенное ему Иваном Даниловичем место, а тот уже не таясь принялся сморкаться далее, сопровождая сие занятие потоками горючих слёз.

— И представить себе невозможно, того, что случилось! И вообразить того – что за беда! — плакал доктор, и Чичиков не на шутку струхнувши, подумал о том, что не случилось ли чего плохого и с Натальей Петровной, не наложила ли и она на себя рук с горя, но то, что довелось ему услышать, сделалось для нашего героя совершеннейшей неожиданностью.

— Сбежала от меня, голубушка моя, — продолжал плакать доктор, — сбежала с этим прохвостом, с Ноздрёвым! Всего только, как за четверть часу до вас и уехала! Собрала все свои вещи и уехала! А негодяй сей, поджидал ее в коляске под окном!..

— Как с Ноздрёвым?! — опешился в свою очередь Павел Иванович, искренне всё утро почитавший Ноздрёва покойником. — Разве он не…

— Нет, не в больнице, — отвечал доктор, не знавший направления мыслей Павла Ивановича, и не давший ему закончить фразы. – Уж выпустили! Сочли, будто бы, наш диагноз ошибочным, и отпустили подчистую. Набралось там выскочек из молодых. Нас, стариков и знать не хотят. Вот и решили насолить. А он и увёз мою голубушку, — вновь пустился в плач Иван Данилович.

«Однако позвольте! Это, стало быть, он жив, — подумал Чичиков, — а я то – простота, чего себе вообразил, каких страхов на себя нагнал! Ну да, видать приключилось нынче ночью что—то в доме у Трута, но почему же это я решил, что сие должно было случиться именно с ним; и на тебе — пустился наутёк. Хотя, с другой то стороны, какой у меня ещё резон оставаться здесь в Петербурге, не гулять же я сюда приехал? Надобно и далее дело обделывать. А это они там, в больнице, ловко придумали про диагноз. Отвели старичкам глаза, теперь они уже и не сунутся более, не их, стало быть, это дело!»

Так думал Павел Иванович, и мысли его сопровождаемы были обильными сморканиями и горестными стонами несчастного доктора, то воздевавшего руки к небесам, то ронявшего их в бессилии, но Чичикову уж было не до его горя. Известие о том, что Ноздрёв жив, жив настолько, что в силах даже свозить из дому чужих жен — воодушевило Павла Ивановича. Он чувствовал, что словно бы огромный камень отвалился у него от сердца, которое тут словно бы затрепетало от вошедшего в него ощущения совершенной свободы. Впереди уж маячила пред ним дальняя дорога, та, что должна была привесть нашего героя к долгожданному и желанному состоянию, уж все помыслы его были обращены на неё, поэтому и, ответивши что—то невпопад на вопросы сделанные доктором, искавшим у него советов, Чичиков наскоро простился, и нисколько не успокоивши Ивана Даниловича, покинул, сей дом для того, чтобы, не теряя времени даром отправляться в новое путешествие.

«И поделом ему, — думал он, уже садясь в коляску, — незачем было жениться на молоденькой! Однако с другой стороны, это положительно хорошо, что вздумалось мне заехать проститься с Иваном Даниловичем. Не то пребывал бы я в полнейшем неведении в отношении Ноздрёва, да так и шарахался бы в сторону от каждого случайного косого взгляда... Надо же, и случится ведь порою такое, что застит глаза точно бы пеленой, так, что и правды не разберёшь, и всякую мелочь, всякий вздор почитаешь, чуть ли не покушением на собственную свободу. А ведь, если задуматься, то проистекает подобное из того простого факту, что приходится всю жизнь ходить «дорожками кривыми» — по словам того же Муразова, дай Господи ему поболее здоровья, до «прямых» так запросто не добредёшь! Ну да ничего, ничего, скоро уж совершенно, что на «прямые дорожки» выйдем, да затопаем по ним своими ножками, так, что пыль взобьём столбом!…», — думал Павел Иванович, с неким возникшим в сердце умилением.

Он почувствовал тут горячую нежность и уважение к собственной персоне, за то огромное богатство, которого сумел уже почти достигнуть одною лишь силою мысли своей и характера, но чувства эти мешались с не менее горячей и острой жалостью к себе столь много претерпевшему на том жизненном поприще, где радость была, увы, но не частой гостьей. Слёзы, было, набежали ему на глаза, но он смахнул их рукою, подумавши о том, что в какой уже раз сумел вырваться из объятий словно бы преследовавшей его по пятам бедности, благодаря своим недюжинным смекалке и терпению, и рассуждение сие заметно укрепило его. Пускай нынче ему предстояли ещё немалые усилия к достижению заветной цели – что ж с того? Чичиков знал теперь уж наверное, что цель сия не избегнет его, и он сумеет достигнуть до всего того, о чём ему нынче лишь только мечталось – и поместье с усадьбою, и богатый дом в городе, и выезд, отборный, состоящий из одних только десятитысячных рысаков, всё это в точности сбудется в его жизни, в том у него уже не было ни малейшего сомнения.

«А захочу, фабричёнку какую себе заведу, — думал Павел Иванович, — а что, чем мы хуже других? Продам, к примеру, то же Кусочкино – вот уже и до миллиону недалеко. Стоит ведь только пальцем пошевельнуть и миллион – тут как тут, разве что на бери да кушай его с маслом!..»

Тут на глаза ему попался стоявший в углу у проезжей части улицы худой, замызганный мальчонка, в фуражке со сломанным козырьком, торговавший газетами. Кликнувши его, Чичиков взял себе свежий нумер «Русского инвалида», всегда гораздого до всяческих сплетен да слухов, надеясь обнаружить в нём разгадку таинственных событий, произошедших нынешней ночью в доме у Трута. Не глянувши на прочие страницы, он развернул ту из них, где обычно помещались сведения из полицейского ведомства, и тут же в глаза ему бросился напечатанный крупными буквами заголовок – «Происшествие в доходном доме», украшенный к тому же ещё и черепом, обвитым веревкою. Сей замечательный заголовок и предварял рассказ о событии, которое герой наш умудрился проспать нынешней ночью.

Из статейки помещённой ниже, написанной, как показалось Павлу Ивановичу весьма дельно, следовало, что некто — офицер, бывший в чине поручика, чья фамилия указывалась всего лишь в трёх буквах, разделённых, как то и водится, чертою, проживавший в четвёртом этаже доходного дома Трута в сорок пятом нумере, то есть почти что рядом с комнатами Павла Ивановича, проигрался «в пух и прах», потративши при этом казённые деньги. По сей причине он принялся пить горькую, потому как иных выходов для себя не видел, но в самое короткое время допился до того блаженного состояния, что прозывается «белою горячкою», после чего уж принялся буйствовать, за что и был свезён в смирительный дом на «Пряжку». Однако пробыл он там недолго. Ему каким—то образом, о котором ничего не говорилось в заметке, удалось не только выбраться на свободу, но и добраться до нумеров Трута, где должны были оставаться у него какие—то вещи. Но, конечно же, ничего из своих вещей наш бедняк в нумерах не обнаружил, «потому, что они были снесены в кладовую прислугою», во всяком случае, так говорилось в статейке. Не найдя своих вещей, он впал в настолько сильное отчаяние, что не заметил даже мирно спавшей на кровати некой саратовской помещицы, занявшей сей нумер двумя днями ранее. А на место неё, на беду свою, сумел рассмотреть свисавший у изголовья кровати снурок, чей вид совершенно уж вывел из равновесия несчастного поручика. Снурок сей, понят был им как ещё одно, последнее оскорбление, нанесённое ему судьбою, потому как вместе со всеми остальными вещами у него исчезнули и пистолеты, с помощью которых он и надеялся поставить благородную точку в своей, так неудачно сложившейся жизни, из коей сейчас не мог даже и уйти как то и пристало офицеру – пустивши себе пулю в висок. Глядя на глумливо свисавший с потолка снурок, поручик, в порыве последнего отчаяния, вскарабкался на постель, а вернее сказать на спину почивавшей в сей постеле саратовской помещицы, и, не обращая внимания на огласившие нумер ея вопли, которые вполне вероятно мог счесть за продолжение своего горячечного бреда, принялся вязать вокруг своей шеи петлю. Однако вопли эти и послужили причиною тому, что, как говорилось в заметке – «жизнь его ныне находилась уже вне опасности, и доктора надеялись на скорейшее его выздоровление», потому как перепуганная насмерть помещица перебудила всех, кто был в тот час в доме Трута, выключая одного лишь Павла Ивановича, и тем самым спасла поручика от неминуемой гибели.

«Ну, вот и слава Богу!», — подумал Чичиков и перекрестясь оставил газету, тем более что они уже подкатили к тем самым задворкам, в которых и должны были дожидать Чичикова Селифан с Петрушкою.

Ах, Павел Иванович, Павел Иванович! Не знал он, к несчастью, того, о чём известно почитай всякому из обывателей нашей Северной Пальмиры, и что всякого же обывателя заставляет сторониться и избегать каких бы ни было задворок и подворотен — пускай и таких, к которым примыкает либо сквер, либо пролегающая, где—то через два дома большая улица. Потому как обыватель знает, что ничего хорошего не ожидает его в подобном пустынном месте, где с ним может приключиться любая беда. Что ж поделать – таков он, этот великий город, сверкающий своими великолепными витринами, что скрывают, порою, за собою, мрачные и опасные подвалы, в коих обитает публика настолько разношёрстная, что её просто невозможно бывает отнесть к какому бы то ни было сословию, посему и зовущаяся, промеж законопослушных и добропорядочных соотечественников наших – «сбродом».

Господа, кто бы из вас знал, как не люблю я Петербурга, и как устал я живописать его, посвятивши сему занятию вот уже третью главу заключительной части моей поэмы, наместо того, чтобы покончивши с этим занятием, покатить в компании с моим героем по земле, всё далее уходящей из весны в лето, навстречу благодатному теплу, идущему сюда на север из южных наших губерний. Где уже, наверное, оделись зелёною молодою листвою леса и рощи, полные звонкого птичьего гомону, запестрели весенними первоцветами поля, над которыми носятся пробудившиеся от зимнего сна пчёлы, спешащие ко ждущим их цветам, а в тёплом, ломающемся воздухе, идущем от прогревшейся уж земли, порхают яркие бабочки, либо гудят громко и басовито, так, что всякому тут же сделается понятным – серьёзное насекомое полетело, цветные, сверкающие под солнечными лучами жуки. И всё это весеннее великолепие проснувшейся и бурлящей земли, стремящейся к тебе навстречу, наполняет душу твою восторгом, и тогда ты вдруг понимаешь, какое же это счастье — быть допущенным по Божьему соизволению и милости к тому, чтобы любоваться всеми этими бесценными, зовущимися жизнью, сокровищами. А весенние ночи, проведённые в дороге, когда уж можно спать, не запахивая полости, а всего лишь зарывшись в тулуп до подбородка, вдыхая ни с чем не сравнимые запахи ночной земли, что, мешаясь с овчинным, идущим от тулупа духом, способны успокоить самые расстроенные нервы, и навеять сладкий похожий на счастье сон, исцеляющий самую измученную лютой бессонницею и тоскою душу. Наутро же бодрость и свежесть переполняют тебя, и ты чувствуешь, как каждый удар сердца, каждый глоток воздуха точно бы напитывают все твои члены радостью и здоровьем, наместо горячки и чахотки, что кружат непрестанно в пахнущей плесенью, задохнувшейся петербургской атмосфере.

В задворках, куда воротился, полный решимости действовать далее, Павел Иванович было пусто! Ни коляски своей, ни Петрушки с Селифаном он там не увидел, так что поначалу он даже было, решил, что обознался и это вовсе не тот задворок, где оставил он всё свое достояние. Но извозчик, побожась, заверил Чичикова, что это именно то самое место, где Павел Иванович подрядил его для поездок по Петербургу.

— И не сомневайтесь, барин, здеся я вас и взял, именно, — сказал он, произнося последнее слово так, что сразу делалось видным, как горд он знанием сего господского словца.

— Ничего не понимаю, и куда это они могли подеваться, — недоумевал Чичиков, оглядываясь по сторонам и разводя руками.

— Знамо, куда! Убёгли! — отвечал извозчик, которому сей случай казался совершенно ясным.

— «Убёгли»! — передразнил его Чичиков. — Куды им бежать? Им и бежать некуда. Да и незачем. Катаются, как сыр в масле!..

— Нет, не убёгли, — сказал извозчик, подходя к тому месту, где давеча стояла коляска Павла Ивановича. – Не убёгли, видать поубивали их тута, — проговорил он не сменяя тону и указывая на что—то красное кнутовищем. – Кровя им пустили. Надоть к околоточному, — кивая головою для солидности, продолжал он, — ну, да ничего, здеся недалече. Я подвезу.

— Как поубивали? — не веря в сказанное извозчиком, переспросил Чичиков. — Как поубивали? За что?

— Да мало ли за что. Может коляска ваша, барин, приглянулась, а может и ни за что. Так – забавы ради. Мало ли его, лихого люду, по задворкам околачивается, так что может и ни за что, — рассуждал извозчик.

«Бог ты мой! Бог ты мой! Неужто и вправду поубивали?! Нет, этого не может быть, что за дикость!..», — думал Павел Иванович на пути к околоточному, чувствуя, как в сердце его прокрадывается страх за судьбу дворовых его людей. Он тут же принялся молить Господа о том, чтобы предсказания бородатого возницы оказались бы пустыми, равно как и его, Павла Ивановича за них опасения, но затем мысли его приняли более прозаическое направление, и он принялся благодарить Бога за то, что и бумаги и деньги его оказались целы, из—за давней его привычки рассовывать их по своим многочисленным карманам.

«Тридцать тысяч! Тридцать тысяч! Слава тебе, Господи, что надоумил забрать всё с собою, не доверяя шкатулке, а не то они бы вместе со шкатулкою…», — думал он, крестясь и чувствуя, как от одной лишь этой мысли у него на лбу проступает холодными капельками пот.

—Ну вот, барин, приехали, — сказал извозчик, осаживая лошадь у большого крашенного жёлтою краскою дома. — Тута и есть околоточный. Как войдёте во двор, то сразу и увидите, так что и спрашивать не надоть.

Чичиков расплатился с ним сполна, и довольный седоком извозчик укатил восвояси, а Павел Иванович прошёл сквозь железные, украшенные коваными завитушками ворота, во двор, на который указал ему возница.

Извозчик оказался более чем прав, когда обещал Чичикову, что ему не придётся даже справляться об околоточном, потому как он всё сразу же увидит сам. Так оно и случилось, ибо первое, что тут же бросилось в глаза Павлу Ивановичу, было ни что иное, как собственная его щегольская коляска с поклажею, и стерегущий ее городовой. Не ожидая того, что пропажа его сыщется столь скоро, Чичиков, конечно же, почувствовал и облегчение и радость, от столь внезапного обретения утраченного было имущества, но, надо сказать, что к сим чувствам примешивалась ещё и легкая тревога, порождаемая той неизвестностью, что ожидала его за дверями околотка.

Не тратя времени на разговор с городовым, охранявшим коляску, Павел Иванович прошёл в помещение и заглянувши из тёмного коридора в приоткрытую дверь, ведшую в большую залу увидел сидевших за деревянною загородкою Селифана с Петрушкою. Рядом с ними на лавке, помещалось ещё двое незнакомых Чичикову мужиков, один из которых, тот, что был явно побойчее своего долговязого приятеля, о чём—то говорил, видимо отвечая на вопросы сделанные ему полицейским чиновником, восседавшим за небольшим столом, расположенным как раз напротив загородки. Но слова, произнесённые бойким мужичком, те, что достигнули до слуха Павла Ивановича, просто—напросто изумили его.

— Да врут они всё, ваше высокоблагородие. Наша это коляска, и все вещи в ней наши. Барина нашего – Чичикова Павла Ивановича. Меня вот, к примеру, Селифаном кличут, а его вот — Петрушкою, — безбожно врал бойкий мужичок, кивнувши в сторону своего долговязого приятеля, оттиравшего рукавом разбитый нос из которого всё ещё, нет—нет, а сочилась кровь.

«Так, так – однако же, хороши фантазии!», — подумал Павел Иванович, приостанавливаясь в дверях, для того, чтобы услышать, что же ещё соврёт такового сей бойкий мужичонка, а тот, не заставляя себя упрашивать, продолжал:

—Видите ли, какое дело, ваше высокоблагородие, барин то наш, энтот самый Чичиков, поехали вперёд на своей карете, а нам с Петрушкою велели вещички ихние прибрать и за ними вослед отправляться. Ну, мы всё как положено и исполнили да и поехали следом, только тут заминка вышла с колесом. Стали мы во дворах, чтобы не мешаться на проезжей то части с починкою энтого самого колеса, как тут подходят вон энти двое, — сказал мужичонка, указавши на настоящих Петрушку с Селифаном, — и предлагают подсобить. Тут же штоф водки вытаскавают, и давай с нами разговоры разговаривать. Мол, кто мы есть такие и откудова, да кто наш барин, да как его кличут, и где мы с ним тута в Петерсбурхе проживали – обо всём эдак выспрашивают, а опосля, как про всё выпытали, достают ножики и говорят – «А таперича, ребятки с коляски слазьте, а не то прирежем вас тута, так, что никто и не узнает!». Ну мы—то конечно не робкого десятку, постоять за себя могем, вот она и вышла драка… А мы тута ни при чём.

— Да…а…а! А этот мине нос разбил. Разве можно так, — кивнувши в сторону Селифана, вступил неожиданно долговязый, молчавший до сей поры. – Саблей мине по рылу заехал, хорошо исчо, што в чухле была, а не то б…, — и он, ища сочувствия, глянул на околоточного.

Но тот, словно бы не услышавши направленной до него жалобы на бывшую в «чухле» саблю, сощурил левый глаз и оборотивши сей проницательный взор на подлинных Селифана с Петрушкою, спросил:

— Ну, а вы, голубчики? Вы мне, про что врать будете? Что и вас также Селифаном да Петрушкою кличут, или же всё же потрудитесь рассказать мне правду? — и повысивши голос он хлопнул рукою по столу так, что в солнечном луче, пробравшемся сквозь окошко, заклубилась пыль, доселе дремавшая на лежавших по столу бумагах.

— Да мы, ваше высокоблагородие…, да мы, истинным Христом Богом клянёмся! Я и есть, ваше высокоблагородие, натурально, что Селифан, а это и есть, что — Петрушка! А как же иначе—то?! Я и есть, что – Селифан, кем же мне исчо быть—то, ваше высокоблагородие?!.. — принялся оправдываться Селифан, глядя на околоточного надзирателя вылупившимися из орбит, по причине крайней его правдивости, глазами.

— Хорошо! Не желаете сами сознаваться – не надо! Сей же час учиню я над вами следствие, и уж тогда—то вы не отвертитесь, голубчики, вы мои! — щуря в страшную щёлку глаза, пригрозил околоточный.

— Петров! Позвать мне Петрова! — крикнул околоточный в сторону двери, за которой хоронился Павел Иванович, тут же в ответ на сей громогласный его призыв в коридоре раздался стук кованых сапог и в приёмную залу вошёл громадного росту городовой.

— Слушаю, ваше высокоблагородие, — густым басом произнёс он.

— Ну—ка, Петров, расскажи—ка мне сызнова, что ты увидал сегодня на пустыре, возле сквера? — спросил его околоточный.

— Увидал драку, ваше высокоблагородие!

— Ага! Так! Хорошо! И кто ж там дрался, Петров? — снова спросил околоточный, с хитрою улыбкою поглядывая в сторону деревянной загородки, за которой сидели пленники, так, словно бы хотел сказать им этой своей улыбкою – «Сейчас, сейчас, я выведу вас на чистую воду, голубчики!».

— Вот эти самые и дралися, — ответил Петров, указавши на пленников.

— И кто же из них, Петров, на кого наседал? Кто кого, так сказать, сильнее бил? — продолжал «учинять следствие» околоточный.

— Вот эти двое, — указал Петров на Селифана с Петрушкою, — били тех двоих, ваше высокоблагородие, — сказал он, имея в виду незнакомых Чичикову мужиков.

— Ага! Очень хорошо! — обрадовался околоточный. – А теперь, Петров, подойди—ка к задержанным и понюхай, оn кого из них сильнее пахнет водкою. Те, от которых пахнет сильнее – есть невиноватые, по той причине, что коли они выпили водки более, то, стало быть, сие оттого, что это именно их и хотели подпоить преступники.

Услыхавши такое, Селифан заметно приободрился, резонно полагая, что от него водкой будет пахнуть сильнее, нежели от кого бы то ни было, но Чичиков решивши прервать, сей достойный эксперимент, вошёл в комнату, где учинялось столь блистательное, по всей своей сути, следствие, и поздоровавшись с околоточным надзирателем сказал:

— Разрешите представиться, ваше превосходительство, Чичиков Павел Иванович, коллежский советник и барин этих вот двух крепостных людей, что были арестованы вами сегодня на пустыре. Вот моя паспортная к тому книжка, вот прочие бумаги, а вот крепости на этих двоих, — сказал он, указавши на Селифана с Петрушкою, которые при виде своего избавителя разве что не пустились в пляс от радости. – Так что ежели инцидент сей исчерпан, то я просил бы вас приказать выпустить их, ибо нам надобно уж быть в пути, тем более что дорога нам предстоит неблизкая.

Однако околоточный надзиратель, как надо думать, остался недоволен тем, что так внезапно прервано было проводимое им следствие, обещавшее окончиться подлинным триумфом и полным изобличением преступников. Он стал говорить, что не имеет права вот так просто взять да и отпустить людей Павла Ивановича, потому как для начала должно составить протокол об имевшем место происшествии, затем дело существующим порядком будет передано в суд, до которого он просил бы Павла Ивановича не покидать Петербурга, и лишь затем, когда зло будет наказано, а справедливость восторжествует, Чичиков вместе со своими людьми смогут отправляться, куда им только вздумается.

— Послушайте, любезный, не знаю, к сожалению, вашего имени и прозвища? — сказал Чичиков беря околоточного под локоток.

— Антон Антонович, — подсказал околоточный.

— Итак, добрейший мой, Антон Антонович, не могли бы мы с вами, где ни будь перетолковать накоротке?

— Что ж, пожалуйте в мой кабинет, — сказал околоточный, провожая Павла Ивановича в смежную с приёмной залой комнату, служившую ему кабинетом.

Описывать сию комнату мы не будем. Скажем только, что это был кабинет околоточного надзирателя – вот и всё описание. Кажется этого вполне достаточно.

— Друг мой, — сказал Чичиков, подступаясь к околоточному без обиняков, — скажу вам прямо! Мне, голубчик, безразлично, что вы сделаете с теми двумя мошенниками, набросившимися сегодня на моих людей. Пойдут ли они в каторгу, будут ли биты батогами – мне всё равно, на то вы и власть, чтобы решать, что с таковыми делать. Но мне необходимо сей же час отправляться в путь, куда меня призывают государственной важности дела, смею вас в этом заверить.

— Да, но ведь и на самом деле, тут необходимы протокол и следствие, да и на суд вам не мешало бы явиться…, — опять принялся было за старое околоточный, но Чичиков не дал ему развернуться.

— Любезный мой Антон Антонович, я, стоя за дверью, наблюдал за тем, каковым замечательным манером начали вести вы следствие над этими двумя злоумышленниками, из чего и составил я мнение – что вы весьма искусны в своём деле. Посему я и уверен в том, что вы обязательно что—нибудь придумаете… А, кстати, Антон Антоныч, позвольте полюбопытствовать, — продолжал Чичиков, — детишки—то у вас, чай, имеются?

— Ну, как тут без детишков. Целых трое по лавкам уж сидят, — улыбнулся околоточный.

— Вот и славно! Позвольте уж мне в таковом разе преподнесть, как говорится – «детишкам на молочишко», — сказал Чичиков, подсовывая ему под обшлаг рукава «красненькую».

— Что вы, что вы! Это, право слово, ни к чему, — просиявши, принялся отнекиваться околоточный, на что Чичиков ему отвечал:

— Ах, почтенный мой Антон Антонович, мы с вами, надобно думать, в одних чинах. Вы ведь, как я вижу, по восьмому классу служите, ну, а я по шестому в отставку вышел, так что разница не так чтобы очень уж велика, оба мы с вами только до «высокоблагородия» и дослужились, а я то уж знаю, каково нашему брату приходится, да ещё и обременённому семьёю, да ещё и таковому как вы – лучше других дело разумеющему. Так что не удивлюсь тому, ежели завистники последние жилы из вас мотают!..

На что околоточный лишь горестно вздохнул и развёл руками – дескать, «да уж мотают».

— Вот видите, я думаю, что мы с вами хорошо понимаем друг друга, с чем и позвольте откланяться, — сказал Чичиков, улыбаясь околоточному улыбкою, исполненной таковой проникновенной мудрости и сочувствия, что околоточному только и оставалось, как сказать:

— Ступайте, ступайте с Богом, Павел Иванович, и людей своих берите. Я же с этими двумя мошенниками разберусь таковым образом, что света белого они у меня невзвидят, — пообещал он, тряся руку Чичикову в дружеском прощании, на чём они и расстались.

Уже выходя из участка и уводя с собою наконец—то сумевших перевесть дух Селифана с Петрушкою, Павел Иванович услыхал, как за спиною у него поднялась какая—то возня, послышались звуки посыпавшихся ударов и крики да вопли коими, надо думать, огласили участок обое злоумышленники.

«Вот и славно!», — подумал Чичиков, на словах же, оборотясь до своих людей, сказавши:

— Сколько же мне предупреждать вас – не ввязываться в разговоры с посторонними?! Что ж это вы, из—за бутылки всё на свете готовы позабыть? Благодарите Бога, за то, что на сей раз я подоспел вовремя – не—то быть бы вам в Сибири!..

На самом же деле Павел Иванович был доволен Селифаном с Петрушкою.

«Однако они молодцы, — думал он, — надо же, как этих—то двух подлецов уходили, а в особенности Селифан. Дать им, что—ли, по рублю? Ведь за господское добро бились точно за своё. Да ведь, как дашь—то? Ведь пропьют, опять же — собаки!»

Проверивши коляску и убедившись в том, что из неё ничего не пропало, и всё находится на своих местах, Чичиков откинулся на тугие подушки сидения, наконец—то велевши Селифану трогать.

Застучав копытами о камни, мостившие двор участка, кони дружно налегли на постромки, и мягко качнувшись на эластических рессорах, коляска развернулась и медленно покатилась прочь со двора, начиная долгий свой бег тот, что будем следить мы протяжении всех ждущих нас ещё впереди глав поэмы.