Только что успели герои наши выбраться из пределов Петербурга да покатить по тракту, соединяющему две наши столицы, как у меня, оказавшегося вместе с ними на свободе, о которой я столь страстно мечтал, томясь перипетиями петербургской жизни Павла Ивановича, сразу же возникли серьёзные затруднения. И проистекали они из простого, на первый взгляд, рассуждения – что сей наиглавнейший тракт отечества нашего, по которому пылит нынче тройка Чичикова, чьи проделки я словно бы приставлен живописать некою высшею силою, хорошо известен всякому, кому доводилось, хотя бы однажды, путешествовать либо из Петербурга в Москву, либо в противуположном направлении. И все те Тосны да Лобани, все Бронницы да Ядровы, все Спасския—полисти да Хотиловы, Торжки, да Выдропуски, все они живут и дышат, отнюдь не вымышленною, а натуральною жизнью, и населены посему не бумажными персонажами, выходящими из—под авторского пера, а дорогими соотечественниками нашими, пускай и не всегда далёкими от того, чтобы характером, либо физиогномией своею подчеркнуть ту или же иную из авторских идей или сентенций.

Скажу более – подобное обстоятельство видится мне не просто некой, вызвавшей заминку в плавном моём повествовании, трудностью, которой можно было бы и пренебречь, использовавши обычные уловки, на которые всегда столь горазда пишущая братия. Увы, увы, обстоятельство сие уж готово встать передо мною точно непреодолимая стена, что не пускает меня вослед за моими героями.

Посудите сами, господа, начни я менять истинные названия встреченных Павлом Ивановичем на пути городов и городишков измышленными мною – что из того выйдет хорошего? Ничего!.. Ничего кроме конфуза. Всякий тогда скажет – «Гляди—ка, эка, куда его развернуло. Стыдно, батенька не знать в наше время географической науки, ну или хотя бы даже и малой ея части!». Вздумаю же я, на новомодный манер, обходиться двумя либо тремя разделёнными чёрточкою буквами, выбранными мною из названий сих достойных населённых пунктов, то и тут сраму не оберёшься, потому как хитрости в том нет никакой.

Напишу я, к примеру, пытаясь сокрыть истинное название городка – «Чу—во», либо «М—ное», или же «Я—цы», как тут же, каждый из ездивших по сему тракту смекнёт, что это ни что иное, как Чудово, да Медное, а «Я—цы» это вовсе ни какие не Яйцы, и не Яичницы, как можно было бы подумать, а всем хорошо известные Яжелбицы, которые – что такое, к стыду своему, сказать не берусь.

Ежели же прибегну я к старой методе, и примусь крестить всё встреченное мною на пути жильё столь привычною всем буквою «N», то и тут ничего путного не выйдет, потому, как придётся Павлу Ивановичу беспрестанно перебираться из одного «N» в другое, коих будет понатыкано на его пути около трёх десятков. Нехорошо это ещё и с той стороны, что герой наш уже сейчас направляется в тот самый город «NN», где собственно и приключилась наша первая с ним встреча, посему смею утверждать, что подобное обилие этой, по своему даже и красивой буквы, вовсе не украсит нашего повествования, а напротив, внесёт в него весьма изрядную путаницу.

Но всё это было бы полбеды! А вообразите, что вздумается вдруг Павлу Ивановичу завесть, с кем бы то ни было в пути дружбу, либо затеять некое предприятие, может быть даже и с «мёртвыми душами»; во что тогда обратится наша поэма? В форменный донос! Ибо, как ни крути, на какие хитрости не пускайся, а всё равно дознаются, где и когда жил такой—то и такой—то, проверят все бумаги, прикинут в уме, покумекают, и скажут кому—то, может быть даже и невинному – «Ну что, попался, голубчик?!». И вот по нашей нескромности, да неумелости, отправиться сей бедняк по этапу в самою Сибирь.

Конечно же, мне могут возразить, что подобным же образом, вполне возможно поступить со всяким другим из персонажей уж выведенным мною на страницы сей поэмы, и что ничего в том мудрёного нету, чтобы дознаться, какой такой есть город Тьфуславль, либо та же тьфуславльская губерния, или же город «NN», куда нынче правит пути своя любезный наш Павел Иванович. Но нет, господа! Спешу уверить вас в том, что это заблуждение, ибо настолько осторожен и хитёр автор этих строк, что сие предприятие весьма и весьма непросто. Потому как спрятаны все нити и концы опущены в воду того тёмного омута, что зовется авторским вымыслом. Ну а то, что вдруг одно покажется вам знакомым из того, что встретите вы на моих страницах, другое ли, так на то она и Россия, что в ней всякий город «NN», всякая губерния – «тфуславльская».

Те же авторския намёки, что позволяют судить, будто дело происходит как бы в южных наших губерниях, проистекают из—за неприятия организмом моим всякого холоду, всякой сырости и хляби, почему, собственно, и не люблю я Петербурга, о чём уж имел случай не раз упомянуть.

Так что теперь, вам, надеюсь, понятно какова стоящая предо мною задача, что сковывает авторский мой пыл, с коим готов я поспешать вослед за моим героем, столь близко подобравшимся до своей цели. И тут видится мне следующий выход – либо опустить все те сцены, что могут произойти, да что там говорить, обязательно произойдут с Павлом Ивановичем на его пути (уж мне ли его не знать, господа?), но тогда выпадет, пускай и небольшой кусок его жизни, которую мы привыкли описывать столь тщательно, либо надеяться на то, что близость до громадного куша, что грезился Чичикову в завершении его нового путешествия, подстегнёт его, не позволивши завёртывать во всяческия, попадающиеся по дороге селения. Да и признаться, ну какой в подобных остановках толк? Пускай и прикупит он, скажем, с десяток, другой душ, что, казалось бы, могли бы принесть ему некий прибыток, что с того? Столько новых хлопот да возни со всеми потребными бумагами – от совершения самой купчей крепости, до получения справки от того же капитана—исправника да решения суда в отношении переселения якобы купленных им крестьян, возникнет пред ним, столько времени заберёт у него вся эта суматоха да суета, что того и гляди пройдет месяц, а то и два, прежде чем сумеет Павел Иванович продолжить свой путь ко ждущему его впереди богатству.

Думаю, что подобное соображение не могло остаться незамеченным расчётливым умом нашего героя, и сие предположение моё оказалось более чем верным, потому как Павел Иванович, «ничто же сумняшеся» решил не тратя даром времени на всяческия мелочи править путь свой прямиком в «NN», делая остановки только лишь для того, чтобы дать роздых коням, да своим людям. Для сего же, господа, вовсе ненадобно никуда завёртывать; так как всем известно, что именно для оных целей и существуют почтовые станции да постоялые дворы, коих предостаточно выстроено вдоль всякого тракту. Ну и, слава Богу! И нам, надо признаться, легче от этого его решения. А теперь уж за ним, за ним! Не упуская его из виду, ни на минуту – до самого конца!..

Покинувши Петербург, Чичиков не сожалел об этом нисколько! Напротив, уезжал он с лёгким сердцем, даже и по той причине, что не сумел тут ни к чему ни привыкнуть, ни привязаться. И вам, друзья мои, надобно думать, небезызвестна сия особенность нашей северной столицы – её можно полюбить либо в минуту и уж навсегда, либо не полюбить и вовек.

Вот почему коляска Павла Ивановича, несмотря на довольно поздний для начала путешествия час, бойко стрекоча своими колёсами, бежала прочь из Петербурга, оставляя за собою облако бурой пыли, что повисала в тёплом весеннем воздухе густым медленно оседающим вниз шлейфом. Да признаться не одна она пылила по дороге – многие и многие экипажи сновали по сторонам. Которые из них ехали Павлу Ивановичу навстречу, спеша поскорее достигнуть до пределов желанного Петербурга, которые же напротив, точно бы набиваясь, Чичикову в попутчики, стремились в одном с ним направлении, стараясь обойти его коляску, дабы избегнуть тех пыльных облаков, что летели из—под ея быстрых колёс. Но то были напрасные с их стороны попытки, потому, как пыль из—за множества экипажей, летала надо всею дорогою, не спеша оседать на её поверхность, носившую следы явной о ней заботы. Дорога сия насыпана была из мягкой земли, что конечно же облегчало езду путешественникам, но способствовало возникновению тех пыльных облаков, о коих мы только что упоминали, и от которых невозможно было найти спасения. Посему Павел Иванович, равно как и прочие седоки прочих экипажей, часто чихал, то и дело прикрывая белое лицо своё платком, надеясь таковым манером избавить себя от летавшей кругом пыли, так что нынче ему было вовсе не до тех красот, которых ожидает всякий путешественник от предстоящего ему путешествия. Да признаться, простиравшиеся с обеих сторон тракту ландшафты были совсем не те, что могли бы ласкать глаз жаждающий красоты и гармонии – всё те же елки да берёзы стояли вдоль пути, да кустарник неизвестной Павлу Ивановичу породы клочками торчал у обочины.

В дождь сей тракт, конечно же, должен был раскисать немилосердно, что уж, как помнит читатель, довелось испробовать нашим героям по пути в Петербург. Пудовыми комьями грязи налипала эта дорога на колёсы бедных, застигнутых непогодою экипажей, растаскивавших грязь сию по сторонам, но заботою неких чиновников дорога всякий раз насыпаема бывала сызнова, что, как надобно думать, было делом весьма прибыльным, потому как истребляемы,были для сих целей тысячи возов земли, тысячи же и приписывались… Но молчу, молчу! Это всего лишь мёе писательское воображение подсказало мне подобный пассаж.

Однако чем далее наши путешественники уезжали от Петербурга, тем менее встречалось им на пути всяческих экипажей и тем реже приходилось Павлу Ивановичу прибегать к помощи носового платка, потому как воздух почти совсем очистился от клубов висящей над дорогою пыли, отчего задышалось свободнее, да и сама дорога наконец—то стала походить на наш обычный российский тракт. Исчезнула уж мягкая насыпная земля, уж кочки да ухабы развернулись во всей своей, привычной до каждого путника, полноте и коляска, то и дело подскакивая на сих дорожных многоточиях и запятых, вздрагивая всем своим лаковым корпусом, по которому дрожью прокатывался недовольный рокот металлических ея скобок и винтов, что словно бы крепким, железным своим словцом поминали подобныя частые подскакивания.

Всяк, кому доводилось отправляться в далёкое, полное грядущих забот путешествие, знает то, словно бы припекающее сердце чувство томления, что переполняет всё существо путешественника беспокойством и тревогою, когда вдруг начинает казаться ему, будто может он к чему—то опоздать, куда—то не успеть – пропустив нечто важное, от чего, может статься, зависят его счастье, будущность и судьба… Чувство сие, когда бывают, пройдены первые вёрсты, обычно проходит, и тогда уж путник, успокоившись, начинает отдаваться самой дороге – всем тем мелким, связанным с нею хлопотам, что всегда откуда—то да возьмутся на всяком пути, независимо от того, куда бы ты его не держал.

Так и Чичиков, после того, как миновали они с дюжину вёрст, успокоился, и, угревшись на кожаных сидениях своей коляски, точно бы в привычной и родной ему скорлупе, принялся размышлять о том времени, когда сумеет, обделавши все потребные дела, воротиться в милое сердцу его Кусочкино, что осталось дожидаться его где—то там, в покойной и лесистой глуши, но, как ни прикидывал он, всё одно выходило, что ранее Рождества ему никак не обернуться. В подобных размышлениях и расчётах прошло времени изрядно, потому как и сумерки успели уж опуститься на дорогу, уж потянуло холодком из ложбин, попадавшихся на пути, уж туманы расстелили над полями влажные свои покрывалы, а даль, разворачивавшаяся пред глазами Павла Ивановича, стала теряться в сгустившемся к ночи воздухе, в котором дрожал грустный плач одинокого, прятавшегося в полях коростеля.

Кони, тряся бубенчиками, бежали ровною рысцою, Селифан временами, точно бы от переполнявшего его счастливого чувства, навеянного дорогою, принимался что—то надсадно выкрикивать – изображая песню, слова которой, надо думать, рождались у него тут же в голове, а Петрушка весело поглядывая на Селифана, хрипло похохатывал, и оборотясь на Павла Ивановича, точно бы приглашал и его принять участие в общем веселье. Жмуря глаза, Чичиков одобрительно улыбался ему в ответ, чувствуя, как всё ближе подбирается до него на мягких своих, неслышных лапах сон. Завернувшись поплотнее в тёплый пахучий тулуп, ощущал он, как заполняется его сердце сладким уютным покоем и уверенностью в скором и счастливом завершении всего того огромного предприятия, что выстроено было его упорством и трудом. Он всё пытался вообразить было себе, каково же это – заделаться миллионщиком? Но воображение отказывало ему, потому как стоило лишь Павлу Ивановичу представить себе кучу туго перевязанных в пачки банкнотов, так сердце его тут же захлёстывало восторженное чувство, и все иные картинки, что готово было изобразить ему услужливое воображение, сразу же тонули в этом восторге. Однако скоро уж сумерки сделались столь густы, что трудно стало различать и дорогу, да и кони, к тому же, притомились; стало быть, пришла пора отдыхать. Посему—то завидевши впереди почтовую станцию, Чичиков велел Селифану заворотить к ней, с тем, чтобы можно было бы без помех провесть под ея кровом ночь. Станция сия являла собою большой обшитый тёсом дом – в три жилья, под железною крышею, обнесённый покосившимся, щербатым забором и воротами с одною лишь половиною створок, той которую не успели ещё сорвать с петель пьянныя возчики.

Остановившись у крыльца сего достойного строения, Павел Иванович, отдавши Селифану какие надобно приказания, проследовал в сени, столкнувшись в дверях у самого входу нос к носу со станционным смотрителем – обладателем настолько пакостной физиогномии, что глянувши на него Чичиков испытал даже некую досаду, пришедшую от одной только мысли о том – каково, однако же, жить на белом свете таковою образиною. Выцветший и потёртый мундиришко смотрителя кое—где уж пошёл швами, потому как шит был видно в годы далеко отступившей юности своего обладателя, как надо думать глядевшего тогда не столь обрюзгшим и раздавшимся вширь. Обшлага на рукавах сего мундира висели совершеннейшею бахромою, а сквозь с трудом сошедшиеся на смотрительском брюшке борты, бесстыдно светило исподнее. В довершение картины щека у смотрителя, видать по причине больного зуба, подвязана была красным клетчатым платком, в волосах, по которым скучало мыло с гребёнкою, запутались куриные пёрышки, верно набившиеся туда из худой подушки, и летал вкруг всей его фигуры, обвивая ея точно невидимым облаком, аромат лука, мешавшийся с водочным перегаром.

— Лошадей нет, и не ждите! — бросил смотритель, не удосуживая себя никаким иным приветственным возгласом.

Видно было, что фраза сия выскакивала из него при встрече со всяким вновь прибывшим, поэтому Чичиков лишь усмехнулся в ответ, как хорошо знающий ухватки подобных смотрителю субъектов. Они будут божиться и клясться в том, что лошадей нет, что все они в разгоне, либо в болячке, что чума у них, ящур, либо моровая язва, но дашь целковый, как лошади тут же сыщутся – не пройдёт и минуты. Посему—то Павел Иванович молча кивнувши в ответ на сию ламентацию, проследовал в общую залу.

— Лошадей нет, и не ждите! — со слабеющею надеждою в голосе крикнул ему во след смотритель.

— Нет и не надобно! Я на своих, — отвечал Чичиков не обернувшись, на что смотритель горько вздохнувши и понимая, что уплыл целковый, побежал во двор по каким—то своим смотрительским делам.

Пройдя в общую залу, крашенную зелёною всегдашнею краскою, затёртой до лоска спинами множества проезжающих, что сиживали не раз по стоявшим вдоль стен деревянным скамьям, Чичиков тоже присел на струганное, потемневшее от времени сидение и огляделся по сторонам. Признаться он не любил почтовых станций, отдавая предпочтение, впрочем, как и многие, постоялым дворам да гостиницам, где по крайней мере возможно выспаться в отдельном нумере, пускай и на соломенном, но матраце, что служит, как правило, прибежищем для многочисленных клопов и блох, от которых, как ни старайся, не убережёшься, так же, как и от судьбы. На почтовых же станциях изо всех перечисленных удобств наличествуют разве что клопы с блохами, да те самые деревянные скамьи, по которым и спят временные постояльцы сих, безусловно наиполезнейших заведений, застигнутые ночною порою, либо же непогодою.

Оглядевшись по сторонам, Чичиков увидел, что один угол в общей зале выгорожен ширмами, из чего можно было заключить, что там помещалось либо семейство, либо одинокая путешественница, вынужденная коротать здесь ночные часы. Предположение его в самом скором времени подтвердилось, потому как из—за ширм раздался шорох крахмальных юбок, перестук дамских каблучков, и два голоса – мужской и женский о чём—то негромко стали переговариваться меж собою.

«Стало быть супруги», — подумал Чичиков, но наблюдения его были прерваны вернувшимся с улицы смотрителем, что тут же принялся требовать с него оплаты за овёс, потому как по его словам овёс был казённый и он посему не был во праве расточать сие казённое добро на всяческих проезжих лошадей.

Чичиков снова усмехнулся на эти его слова, зная наверное, как приторговывают казённым овсом на всех почтовых станциях по всей же необъятной нашей матушке Руси, но, тем не менее, не стал спорить со смотрителем, а, заплативши назначенную цену, добавил ещё и сверх того, попросивши смотрителя распорядиться по поводу ужина.

— Пожалуйте, пожалуйте! Сей же час будет исполнено, — залебезил смотритель, делая попытку состроить во чертах пакостной своей физиогномии радушную улыбку, а затем поспешил во смежный с общею залою покой.

«Вот послужит он эдак годков пятнадцать, двадцать, да и сколотит себе капиталец тысчонок в семьдесят! И всё по целковому с проезжающих, да за овёс, — подумал Чичиков, — а там гляди и прикупит домишко в слободке, да будет себе на вечерней зорьке чаи попивать со своею смотрительшею, в полном покое и удовольствии».

Но тут подан был ему ужин тою самою смотрительшею, которую он только что успел помянуть. Не знаю, право, о чём рассказать во первой череё – об ужине, либо о смотрительше? Потому как они одна другого стоят — как ужин сей являл собою гречневую кашу с остынувшею телятиною, так и смотрительша была та же гречневая каша с тою же остынувшею телятиной.

Но Павел Иванович, принявши поданное ему блюдо с благодарностью, приступил было уж к ужину, как внезапно из—за ширм ограждавших угол от посторонних взоров, дробно стуча каблуками сапожек, точно бы козьими копытцами, появился небольшого росту, сухой, желчного вида господин с редкими, но прилежно зализанными на пробор волосиками, украшавшими его маленькую костистую головку. Глазки его, мелкие и колючие, горели негодованием, а жидкие усики под тонким красным носом трепетали от гнева, сотрясавшего всё его довольно хрупкое тело. Уставившись на Чичикова сощуренными в щёлки глазами, он произнёс дрожащим от злости, надтреснутым голосом:

— Сударыня! По какому праву сей господин ужинает вперёд нас?! Мне кажется, что мы с супругою моею прописались тут ранее него?!

В первые мгновения Чичиков даже опешился от подобного наскоку, не понявши, от чего это глядящий на него в упор господин, называет его сударынею, но недоумение его тут же исчезнуло, потому как на обвинительную сию инвективу отозвалась смотрительша, не успевшая покинуть ещё общую залу:

— Позвольте, сударь, — отозвалась глядящая холодною телятиною смотрительша, словно бы делаясь при этом ещё холоднее, — но вы не захотели каши с поджаркою, а другого у нас ничего нет.

— Да, но вы ведь обещали пулярку…, — капризно произнёс желчный господин, не терпящим возражения тоном.

— Сударь вы мой! Но покуда её изловят да ощиплют, покуда изготовят, пройдёт время. Так что извольте уж обождать, — сказала смотрительша.

— Обождать?! — вскричал желчный. – Я вам покажу – «обождать»! Я не потерплю подобного обращения! Вы у меня по суду ответите, канальи! Да знаете ли вы, с какими господами я на короткой ноге?! Да в какую должность собираюсь войти?! Я вам всем покажу, где раки зимуют, всем! — не унимался он, и всё более распаляясь, принялся даже топать ногами, отчего по зале вновь рассыпалось цоканье козьих копытец.

Смотрительша же смеривши его равнодушным взглядом, как ни в чём ни бывало повернулась к нему спиною и, словно бы говоря всем видом своим «видывали мы таковских», вышла из залы, оставив разгневавшегося сего господина осёкшимся на полуслове. Однако он, казалось, вовсе и не собирался отступать. Не успела ещё затвориться за смотрительшею скрыпучая дверь, как он уж оборотил гнев свой до Чичикова.

— А вы, сударь вы мой, тоже хороши! Совести, совести–то в вас, как погляжу, нет ни на грош! Хотя по виду и не скажешь, по виду словно бы и благонадёжный гражданин отечества нашего, — сказал он, картинно разведя руки в стороны и тут же уронивши их так, что в боковых карманах дорожного его сертука отозвалась бряцанием и звоном какая—то мелкая монета. – Как же вам, милостивый государь, невдомёк, что не поступают подобным манером приличные господа? Как же вам только не совестно есть теперь предо мною свою телятину, когда мы с супругою моею здесь вперёд вас прописались? Да, как вы можете, апосля такового в глаза—то людям смотреть? Ведь вот из—за таких как вы и пропадает наша Россия – в которых ни порядка нет, ни совести! — не унимался он.

Чичиков с набитым кашею ртом изумлённо глядел на него, как глядят изумлённыя дети на внезапно выпрыгнувшего пред ними из коробки игрушечного чёртика, что повизгивая и кружа сучит спрятанными в лапах пружинками, скрипит потайными шестерёнками, стараясь напугать их механическими своими кривляньями.

— Позвольте, позвольте, милостивый государь, да кто это позволил вам переходить на личности? Вы что же себе это позволяете на людей кидаться, где это видано подобное отношение? Вы выучились бы сперва хорошим манерам, а затем уж…, — попытался было вставить Чичиков с трудом проглотивши кашу, но желчный господин не дал ему возможности договорить.

— Да знаете ли вы, сударь, с кем говорите? Я штабс—капитан Петрушкин! Да меня тут всякая собака знает! — вскричал он, топорща жиденькие свои усишки.

— Ну, вот и знайтесь с собаками, — отвечал ему Чичиков, все ещё не отошедший от столь неожиданного нападения, — мне же знаться с вами совершенно ни к чему. Мало ли каких «Петрушек» встретишь на пути, но коли вы уж назвали себя, то позвольте и мне представиться – Чичиков Павел Иванович, жандармский полковник, служащий Третьего отделения, — соврал он, да и то сказать, Третье отделение и прочее приплелось как бы само собою и почему оно выскочило, не сказал бы, наверное, Чичиков; может быть, даже и от того, что, выскочивши тогда в разговоре с Ноздрёвым и произведя над ним поразительный эффект, оно затаилось где—то во глубине памяти Павла Ивановича, именно для подобного вот часу.

Признаться и нынче эффект вышел поразительный! Господин Петрушкин, что разве уже не пузырями исходивший от упоминания Чичиковым «всяческих Петрушек», коих якобы всегда в изобилии встретишь в дороге, тут же прекратил свои кривляния и, ставши словно бы столбиком, дёрнул кадыком на тонкой жилистой шее, а затем, тоскливо махнувши на всё ладошкою и не произнеся более ни слова, процокал назад к себе за ширму, из—за которой вновь послышалось шуршание юбок и гневный женский шепоток, явно о чём—то его вопрошавший.

Дожевавши свою телятину и отойдя немного от бывшей минутами назад перепалки, Павел Иванович подумал, что это оно удачно вышло – насчёт Третьего отделения, явно придясь к месту и что надобно бы сие взять ему на заметку, для того чтобы и в будущем укорачивать подобных, не в меру горячих субъектов. Ощущая себя победителем, и пребывая оттого в прекрасном расположении духа, Чичиков направился было за чаем ко стоявшему в углу залы большому, пышущему жаром самовару, как тут створки ширмы скрывавшей ретировавшегося с поля боя его противника распахнулись и из—за них вновь появился Петрушкин, державший в руках по большому серебряному подстаканнику, с позвякивавшими в них пустыми стаканами. Увидавши Павла Ивановича, что также как и он намерен был напиться чаю, Петрушкин, наверняка помимо чаю жаждавший ещё и реваншу за постигшее его несколько ранее поражение, бросился вперёд звеня стаканами и всё так же дробно стуча копытцами, но увы, и тут ожидал его конфуз, потому как Павел Иванович вовсе не намерен был уступать ему своего первенства. Не теряя достоинства, и не переходя по примеру того же Петрушкина на рысь, Чичиков, однако же, добрался до самовара первым, и подставляя свой стакан под пылавший жаром медный кран, услыхал за спиною недовольное и злобное ворчание.

Не обративши внимания на переминавшегося с ноги на ногу Петрушкина, Павел Иванович едва—едва отвернувши кран, принялся цедить кипяток в стакан тоненькою струйкою, стараясь достигнуть того, чтобы стакан его наполнялся как можно дольше, словно бы стараясь растянуть удовольствие от достигавших до его слуха глухих и нетерпеливых вздохов томящегося позади соперника. Но когда стакан был им вроде бы уже и нацежен и маявшийся за спиною Чичикова штабс—капитан вздохнул было с облегчением, Павел Иванович, сделавши вид, будто была обнаружена им в стакане некая соринка и сливши кипяток в стоявшее тут же в углу жестяное ведро, принялся цедить стакан сызнова под нетерпеливое рассыпающееся по залу цоканье. Второй и третий стаканы подобным же образом обращены были нашим героем в помои, а когда же черед дошёл и до четвёртого стакана, изнемогающий от нетерпения Петрушкин не выдержал и срывающимся голосом, со сквозившими в нём нотками негодования, проговорил:

— Милостивый государь, эдак вы всю воду выпустите, и прочим постояльцам уж нечего будет пить!..

— Я кажется, сударь, не просил у вас никаких советов, — полуобернувшись и видя, как у того по лицу и шее пошли красныя пятны, отвечал ему Чичиков. – Я уплатил вперёд за двадцать стаканов чаю, и уверяю вас, что покуда не сочту, что чай сей возможно пить, и что в нём не плавает никаких козявок да соринок, буду поступать с ним по своему разумению.

— Но может быть вы позволите наполнить мне мои стаканы, а затем уж и продолжите свои изыскания в отношении козявок? — спросил Петрушкин строя во чертах лица своего некое подобие насмешливого превосходства.

— Э…э…э, нет! И не просите! А ежели и у вас станут появляться в стаканах козявки, то тут уж придётся ждать мне, а чего, позвольте спросить, ради? — отвечал Чичиков, сопровождая свои слова очередным, проследовавшим в помойное ведро стаканом.

— О Боже! Что за наказание?! — возгласил Петрушкин, нервно забегавши за спиною у Павла Ивановича. Жиденькие его усики жалобно поникнули, а стаканы в подстаканниках, что держал он в руках, принялись возмущённо позвякивать при каждом козьем его шаге. — Ну скажите на милость, долго ли сие ещё будет продолжаться? — проговорил он, разве что не икая от нетерпеливого негодования.

— Я уж имел удовольствие ответить вам, сударь, что мною уплачено вперёд за двадцать стаканов. Налил же я себе покуда что восемь, стало быть, остается всего то дюжина, — сказал Чичиков, поднимая к потолку глаза и загибая пальцы на свободной от упражнений с самоваром руке, так, будто и впрямь собирался пересчитывать остающиеся впереди стаканы кипятка.

Отблескивавший тусклою жаркою медью самовар, хотя и был огромен, но ставлен был смотрителем часа четыре назад, и к сему времени им, надо думать, успели уже как следует попользоваться, оттого—то и кипятку в нём оставалось разве что не на самом дне. Так что струйка воды, лившаяся из его носика, с каждою минутою становилась всё тоньше и тоньше и, наконец, выпустивши из своего опустевшего нутра последний стакан кипятку, самовар точно бы всхлипнул на прощание и совершенно затих. Чичиков же придирчиво рассмотревши кружащий у него в стакане кипяток, удовлетворённо хмыкнул и пошёл назад к своей лавке, где заботливым Петрушкою уж была постлана ему постель.

А нетерпеливый штабс—капитан, дождавшийся наконец—то своего часу, бросая вослед Павлу Ивановичу недружелюбные взгляды, приступил было к самовару, но самовар вовсе не расположен был ему услужить. Он снова всхлипнул, хрюкнул, и выцедивши из своего огромного чрева всего лишь несколько капель воды, сиротливо стукнувших о донце одного из подставленных штабс—капитаном стаканов, замолкнул, теперь уж, насовсем. Однако злоключения бедного штабс—капитана не закончились тем вечером одною лишь этою, сделанной над ним Павлом Ивановичем проказою. Чертыхаясь и ворча он принялся было выкликать смотрителя, а сам, в надежде добыть из опустевшего самовара хотя бы полстакана кипятку, ухватился за его жаркие, не остынувшие покуда бока, пытаясь склонить медную сию машину несколько вперёд. Но жар, томившийся в толстых стенках медного корпуса, опаливши ладони сему неудачнику, не позволил ему этого сделать, и завопивши от боли он выпустил из рук сей трёхпудовый самовар, который тут же рухнул на досчатый, вытершийся пол залы, оглашая её немилосердным грохотом. Что есть мочи дуя на обожжённые свои ладони и выкрикивая ругательства, Петрушкин принялся прыгать по зале, выделывая забавные антраша и высекая из полу уж ставшую привычной Павлу Ивановичу, что следил за ним со своей расположенной у противуположной стены лавки, козью дробь.

Гром от рухнувшего наземь самовара, крики боли, призывы направленныя до смотрителя, козий перестук каблуков Петрушкина – всё смешались в одно, разбудивши многих, из успевших уже устроиться на ночлег постояльцев. Те же из счастливцев, что продолжали покуда ещё спать, не глядя на творившиеся в общей зале безобразия, через минуту также были разбужены потому как ко всему этому бессовестному бедламу присовокупились ещё и вопли самого смотрителя, явившегося на шум и увидевшего лежащий на мокрых досках пола покалеченный, с измятыми боками самовар. Смотритель тут же, не тратя времени даром, вцепился в скачущего по зале штабс—капитана, словно клещами, и стал требовать с него пятьдесят целковых на покрытие убытку, на что Петрушкин, не желавший платить за какой бы то ни было, пускай и огромных размеров самовар подобных сумм, кричал ему в ответ, что таковому самовару красная цена всего—то пять рублей, и что смотритель – жулик. Смотритель же, в свой черёд кричал, что самовар сей казённый, а на казённое имущество цены иныя, за «жулика» же грозился привлечь к суду.

Выхлебавши к тому времени свой чай и с удобством расположившись на приготовленном ему ложе, Чичиков с интересом следил за всеми происходившими в зале событиями, когда на сцену вдруг выступило новое лицо. Правда, справедливости ради надобно сказать, что вначале прозвучал один лишь голос той, что томилась за ширмами в ожидании обещанной ей, изрядное время тому назад, пулярки. Голос сей прозвучал властным контральто дробно и грозно раскатывающим букву «р».

— Александр…р! Где вы, Александр…р!, — раздалось из—за ширм. – Право, вас только за смертью посылать!

Затем сызнова прошуршали юбки, и колыхнувшись, ширмы выпустили в залу высокаго росту даму, кутавшуюся в тёплую тёмных тонов шаль и успевшую уж обрядиться в ночной, с оборками чепец. Лицо у дамы сей было плоско и бело, напоминая собою плохо пропечённую ковригу хлеба, сходство с коей усиливали маленькие и чёрные, словно бы две дырочки, глазки. Нос же у дамы, не в пример глазкам, был довольно велик, походя видом своим и формою на крупных размеров огурец, украшенный к тому же весьма заметною бородавкою.

Пройдя через залу мерною уверенною походкою, штабс—капитанша, а это, конечно же, была она, выдернула несчастного Петрушкина из цепких объятий смотрителя, и, напустившись на последнего, принялась грозно вопрошать оного, о том чего тому надобно от ея супруга. На что смотритель, заметно смешавшись, залепетал в ответ нечто о казённых ценах, о покалеченном самоваре и о пятидесяти рублях, которые он всё ещё надеялся содрать со злополучного штабс—капитана.

Смеривши его пристальным взором, от самой его взлохмаченной макушки до пят, так, что ея глядящий огурцом нос описал резкое повелительное движение – сверху вниз, словно бы указуя, тем самым, смотрителю на его место, она тоном, не терпящим возражений, сказала ему, что с него станет и трёх рублей, на что смотритель смиренно сложивши руки на груди, принялся кланяться чуть ли не в пояс сей грозной и решительной особе. После чего штабс—капитан был незамедлительно уведён ею в угол за ширмы, из—за которых долго ещё раздавалось приглушённое её контральто, что—то назидательно и зло бубнившее. Под это её бормотание Чичиков и уснул тихим и безмятежным сном здорового и уверенного в завтрашнем дне человека.

Проспавши всю оставшуюся ночь без сновидений, он проснулся наутро – ни свет, ни заря и даже не позавтракавши отправился в дальнейший путь, не желая начинать новый свой день встречею со штабс—капитаном, почивавшим ещё под надёжною защитою стоявших в углу залы ширм, и о давешней перебранке с которым нынче он уже сожалел.

«Чёрт с ним, с этим Петрушкиным! И чего это я ввязался с ним в перепалку, видел ведь, что он дурень, каких – поискать?.. Однако с чаем потешно получилось! Забавно, право слово забавно!», — усмехнулся он, вспоминая давешние сцены и поудобнее устраиваясь в коляске.

Глядя на занимавшуюся зарю, что поднималась ему навстречу, Чичиков почувствовал, как сердце его наполняется звонкою радостью от, казалось бы, ни на минуту не покидавшей его мысли о скором завершения всего его предприятия и ждущем впереди непременном богатстве. На душе у Павла Ивановича сделалось легко и покойно, и хлопнувши в ладоши, он сказал:

— Ну, с Богом! Поехали, родимые, — адресуя сие замечание непонятно кому – толи дворовым людям своим, толи лошадям. И послушная этому его повелению тройка, тут же тронулась в путь.

— «Вот и славно, — подумал Павел Иванович, когда коляска его выехала со двора почтовой станции, — а позавтракаю где—нибудь на дороге. И то лучше, нежели в сием закуте!».

Отдохнувшие за ночь кони бежали споро, легко налегая на постромки, звенели на все лады весёлые бубенчики, кнут свистал и пощёлкивал в тихом утреннем воздухе, пугая ласточек уж носившихся над дорогою в поисках разбуженных солнцем мошек и мух. Поскрипывая и кренясь наезжала порою коляска Павла Ивановича на какую—нибудь плохо убитую кочку, торчавшую посреди дороги, либо раскачивалась, повстречавши очередную выбоину, но и это не причиняло неудобств седоку. Нынче ему всё было по сердцу и казалось, что ничего не может случиться в целом мире такого, что омрачило бы ему настроения. С наслаждением вдыхал он летевший с окрестный полей свежий утренний ветерок, несущий собою ароматы уж пробудившихся по весне луговых трав, клейких, молодых листочков убиравших ветви растущих окрест дерев, первоцветов, усыпавших скромными своими цветками все крутины и насыпи, попадавшиеся вдоль дороги и запахи самоей земли – таинственные, ни на что другое непохожие, и достигающие до самого сердца.

Откинувшись на подушки, Чичиков велел Селифану остановиться у первого же трактира, либо постоялого двора, что встретится им на пути, и хотел было ещё вздремнуть под размеренное покачивание коляски, но сон не шёл к нему и виною тому, вполне возможно, был тот самый бодрящий утренний воздух, летящий до него с полей, что, вливаясь в грудь Павла Ивановича, словно бы наполнял всё его тело крепкою молодою силою. Глаза его уж вовсе не желали закрываться, и от нечего делать Чичиков принялся смотреть по сторонам. Но нынче он уже не праздным оком случайного путешественника оглядывал окрестности; всё встреченное им будило в Павле Ивановиче жадное чувство приобретателя. Потому—то и завидевши плывущие к нему навстречу поля, берёзовую рощу, либо строем выбежавшие из—за повороту корабельные сосны, говорил он себе: «И это, может статься, вскорости будет моё, и то, и вон это тоже…».

Приятные сии фантазии вызывали к жизни и иные, не менее приятные мысли и заветные воспоминания о, казалось бы, недавних днях, что проведены были им в незабвенном Кусочкине. Точно бы чередою принялись летать они пред умственным взором нашего героя, сплетаясь в живые картины. Иные из их них гаснули тут же словно бы промелькнувши в волшебном фонаре, иные же, те что были особенно дороги ему, пытался он удерживать силою своего воображения, возвращаясь к ним вновь и вновь. От чудесных сиих картинок у Чичикова тёплою истомою заломило в груди, а душа заполнилась нежным трепетным чувством ко ждущей его терпеливо где—то там в потерянной лесистой глуши Надежде Павловне. И сразу же Павлу Ивановичу сделалось совестно оттого, что по сию пору не удосужился он ещё отписать к ней ни одного письма. Давши себе слово исправить сие несправедливое положение при первой же представившейся ему возможности, он ещё раз возблагодарил судьбу за то, что послала она ему в образе Надежды Павловны того ангела, что скрасит остаток дней его, которые, как надеялся наш герой, проведёт он с ней в довольстве и достатке. И подумавши так, он возвёл очи к небесам, трижды перекрестился — намереваясь помолиться, однако тут выпрыгнул из—за очередного повороту трактир и Селифан стал заворачивать к нему своих коней.

Прошедши через почти пустую поутру залу, Павел Иванович уселся за покрытый крахмальною, не успевшей покуда что вымараться, скатертью стол и, отдавши трактирному слуге касающиеся завтрака распоряжения, принялся ждать. За соседним столом, что стоял неподалеку от занавешенного кисейною занавескою окошка, расположилось двое проезжающих — по виду помещиков, ведших меж собою оживлённую беседу. Один из них весь точно бы налитой, с округлым, пышущим здоровьем лицом, толковал о чём—то своему соседу, о котором можно было сказать наверное лишь одно – что одет он был в коричного цвету сертук, ибо сия черта и была наиболее выдающейся во всём его обличии.

«Коричный», слушавший «округлого» приятеля своего с выражением полнейшего изумления на челе, и точно забывший о стынущем пред ним на столе блюде, то и дело повторял:

— Не может такового быть! Надо же, никогда не поверил бы в эдакое!.. — и прочие подобные замечания, свидетельствовавшие о большом его замешательстве.

Изумление сего «коричного» господина было столь велико, что, можно сказать, принудило Павла Ивановича прислушаться к происходившему за соседним столом разговору, за что нам вовсе не следует его корить даже и по той причине, что содержание сей столь оживлённо протекавшей беседы имело касательство до самого Чичикова, и касательство далеко не безобидное.

— Верно, верно тебе говорю, — горячился «округлый» помещик, размахивая вилкою с нацепленным на неё куском холодного поросёнка, — не сойти мне с этого самого места, ежели что сочинил! Вчера в вечеру, у Михеича, на постоялом дворе сие и было! А не веришь мне, так спроси у Ивана Арнольдыча, они тоже там вчера стояли…

— Это у какого Ивана Арнольдыча – У Барашкина, или же у Мешкова? — спросил «коричный».

— У Мешкова, — отвечал ему «округлый».

— Ну, ты ведь знаешь, я с ним не в ладах, из—за той кобылки каурой масти, что не захотел он мне продать. Как же это я у него спрошу?

— Так и не надо, не спрашивай, а так верь, — махнул вилкою «округлый» сызнова принимаясь за прерванный было «коричным» рассказ. – Сошлись мы, стало быть, в салоне за карточною игрою. Народу не то, чтобы было много, но кое—кто, признаться – был. Так вот, не успели мы разменять и одной колоды, как тут неожиданно распахиваются двери, и входит сия пара. Мы, конечно же, поначалу все опешились, потому как не ждали того, чтобы дама…, ну, да ты, понимаешь. Но, однако же, она ничуть не смутясь проходит вместе со своим спутником прямиком к середине залы, а спутник ея, поднявши руку, эдак, для привлечения общего внимания и говорит: «Господа, — говорит, — позвольте мне ненадолго отвлечь вас от игры, с тем, что имею предложить вам дельце, могущее быть до многих из вас весьма выгодным и заманчивым!»…

Тут Чичикову принесена была шкворчащая на сковороде яичница с грудинкою, солёные к ней огурчики и свежие, тёплые булки, но и приступивши к завтраку Павел Иванович не переставал вслушиваться в шедший за соседним столом разговор, всё более и более его изумлявший.

— Мы, конечно же, все побросали тут карты, — продолжал тем временем «округлый», — а сей господин и говорит: «Господа, ежели у кого из вас имеются беглыя, либо мёртвыя души, то готов их тут же у каждого приобресть, дабы освободить вас от уплаты разорительных податей в казну!»…

— Не может быть, — снова возгласил «коричный», — не могу в таковое поверить!

— Вот тебе крест! — принялся божиться «округлый». – Я бы и сам не поверил, ежели бы не присутствовал при этом самолично.

Услыхавши такое, Чичиков чуть было не подавился сочным куском грудинки, который жевал в ту минуту. Уж менее всего готов он был к подобному повороту событий.

«Ноздрёв, — точно молнией прошило его догадкой, — как есть он – подлец!».

Однако же, совладавши с собою и состроивши полную любезности улыбку во чертах чела своего, он наклонился к соседнему столу, за которым беседовали названные нами помещики, и сказал:

— Господа, прошу покорнейше меня простить за то, что мешаюсь в ваш разговор, невольно мною подслушанный, но позвольте мне полюбопытствовать, как прозывался сей господин – не Ноздрёвым ли?

— Именно, что Ноздрёвым, — отозвался «округлый» помещик, — стало быть, он и вам небезызвестен?

— Это не то слово, господа, что «небезызвестен»! С вашего позволения хотел бы пересесть за ваш стол, с тем, чтобы прояснить для себя некоторые детали сего происшествия, свидетелем коему вы явились, — сказал Павел Иванович и, отрекомендовавшись, как того требовал обычай, перебрался к выказавшим полнейшее радушие помещикам.

— Позвольте вас спросить, — вновь обратился Чичиков к «округлому», — а не сказывал ли сей господин, для какой цели могли бы служить ему испрашиваемые им «мёртвые души»?

— Говорил он об этом предмете довольно темно, полунамёками, ссылаясь на некую государственной важности тайну, да торговал беглую и мёртвую душу по два рубли за штуку, только и всего, — отвечал «округлый» помещик, — но надо сказать, что никто из присутствовавших в зале не поддался его уговорам, потому как меж всеми сразу же было решено, что господин сей не в себе. Хотя он, почитай что каждому подсовывал уж составленныя им купчие крепости, в коих только что и надо было прописать своё имя и звание, да ещё и число выставленных к продаже мертвецов. Вот отсюда и знаю, какова была его фамилия, потому как подглядел в этих его бумагах. Но, по чести сказать, сегодня уж жалею, что не подписал купчей; и то дело – положил бы себе сотенную в карман, ни за понюх табаку.

— И правильно сделали, что не подписали, — сказал Чичиков, — потому как господин сей есть никто иной, как сбежавший из Обуховской больницы опасный больной. Сему имеется у меня подтверждение. Я же послан с тем, чтобы сыскать его и изловивши вернуть назад, в больницу, для излечения.

С этими словами Чичиков достал из внутреннего своего карману бумаги, имевшие касательство до Ноздрёва, и представивши их растерянно захлопавшим глазами помещикам, сказал, глядя на то, как покрываются мертвенной бледностью щёки у «округлого»:

— Благодарите Бога за то, что не стал он кидаться на вас давешним вечером с ножом, с него подобное вполне могло бы статься!

— Да, но дама, что была при ёем, каково её участие?— спросил «округлый», становясь ещё бледнее.

— Про даму ничего наверное сказать покуда не могу. Возможно, что и она причастна к его побегу, — отвечал Чичиков, — об одном же вас пока попрошу – не распространяться об этом деле с «мёртвыми душами», по той причине, что сие может помешать мне изловить беглеца в скорейшем времени. Кстати, не сказывал ли он, куда намерен был податься далее? Ежели таковое имело место, то премного обяжете меня, господа, подобною подсказкою, потому, что, надеюсь видите – дело сие нешуточное. Ибо через этого господина неповинные люди могут пострадать, и страшно сказать, но недалеко и до смертоубийства, а тогда уж простите, но грех ляжет и на тех, кто знал, да не пожелал помочь в поимке сего опасного больного. И, более вам скажу, в подобном случае могут быть предприняты некия преследования, даже и уголовного характеру, так что не хотелось бы вас пугать, господа, но извольте уж, скажу вам прямо, каково может быть ваше положение.

После подобных речей Павла Ивановича оба, насмерть перепуганные, помещика, стали наперебой клясться в своей благонадёжности и неведении относительно дальнейших планов Ноздрёва, хотя «округлый» и рассказал, будто бы обещал Ноздрёв всем, кто присутствовал прошедшим вечером на постоялом дворе у Михеича, что обязательно постарается навестить их, повстречавшись с каждым в отдельности.

— Говорит: «Ну что же, господа, встретимся с вами при иных обстоятельствах, может быть тогда вы станете посговорчивее, — с расширенными от страха глазами рассказал «округлый».

— Вот видите, — вскричал Чичиков, — это именно то, от чего я стараюсь вас предостеречь! Ведь это он выступил с форменною до вас угрозою, а вы и не поняли сего. Так что имейте в виду, ни под каким видом и ни при каких условиях не вступайте в сношения с этим господином, да и прочих из тех, что присутствовал вчера при карточной игре, предупредите, коли не хотите стать одною из его жертв.

Заручившись на прощание их согласием к молчанию, до которого обещали они побудить и прочих из тех, у кого Ноздрёв пытался торговать «мёртвых душ», Павел Иванович поспешил покинуть трактир, но вовсе не для того, чтобы отправиться на поиски Ноздрёва. Он всем нутром своим, всею приобретательскою своею натурою чуял, что ему нынче уж нельзя было терять ни минуты, что любое промедление на пути ко ждущей его впереди цели, может быть губительным для всего его предприятия, потому как положение его в самое короткое время грозило сделаться совершенно незавидным. Из того, что довелось ему услыхать только что, в трактире, можно было вывести сразу несколько соображений, и все они враз были схвачены цепким и юрким умом Павла Ивановича.

Первое из них было того свойства, что либо Ноздрёв, либо сбежавшая с ним из дому Наталья Петровна, проникнули в тайный смысл производимых Чичиковым приобретений связанных с «мёртвыми душами». Следующее соображение, вытекавшее из уж сказанного нами, было то, что Чичиков теперь уж не мог схватить Ноздрёва без того, чтобы дело сие не приобрело большой огласки, что, конечно же, нарушила бы все планы Павла Ивановича, ещё час назад казавшиеся ему столь прочными и близкими до завершения. Третье из сих соображений, и надобно сказать, принеприятнейшее изо всех предыдущих состояло в том, что нынче у него уж появился соперник, жаждавший пройти его, Павла Ивановича, путями и обресть состояние на сей взлелеянной и ухоженной Чичиковым ниве.

Вот почему снедаемый тревогою, и поминутно поминая Ноздрёва не иначе как «вором», решил Павел Иванович не мешкая отправляться прямиком в «NN», резонно полагая, что Ноздрёв рано или поздно тоже объявится там и тогда уж не видать Чичикову нужных ему бумаг, коими намеревался он разжиться в сем достославном городе, как своих ушей. Беспокойство его этим, открывшимися вдруг обстоятельством, было столь велико, что Павел Иванович и думать позабыл о первопрестольной нашей столице, куда подумывал завернуть на денёк—другой, ибо все помыслы его устремились нынче лишь к одному – опередить Ноздрёва в этой, возникнувшей вдруг гонке, за «мёртвыми душами».

Бедный, бедный Павел Иванович, каковые муки должен был испытывать он в сии мгновения, когда, казалось бы, рушилось всё столь тщательно возводимое им предприятие. Каковые тревога и волнение должны были снедать сердце его, и мы, право слово, готовы уж были и посочувствовать ему, признавши верными все эти беспокоившие нашего героя умозаключения, всю ту спешку и волнение, что захлестнули сейчас его душу, кабы сие не имело бы касательства до Ноздрёва! Потому,как уж знаем, что всё, что связано с сим господином нельзя мерять обыденною и привычною для всех меркою. Так оно вышло и на этот раз.

После того, как Ноздрёв и Наталья Петровна простившись с Чичиковым, покинули Петербург, решено было сей влюблённою парою, что пора уж Ноздрёву обресть «прочное положение в жизни». А так как бывшее у него имение навряд ли могло бы служить надёжною подпорою своему обладателю по причине хорошо всем известных его склонностей и пристрастий, обое любовники пришли ко взаимному мнению, что надобно тут Ноздрёву идти иными путями. Искренне почитая себя зачисленным в сотрудники Третьего отделения, порукою чему была расписка, выданная ему Чичиковым, в чьем могуществе после всей истории связанной с Обуховскою больницею ни Ноздрёв, ни Наталья Петровна уже не сомневались, они и сочли для себя наиболее разумным ступить на сей путь, казавшийся обоим самым простым и верным для достижения Ноздрёвым уж упомянутого нами «прочного положения». Посему и решено было меж ними, насколько позволит мошна, а вернее ридикюль Натальи Петровны, в котором сохраняемы были ею некия суммы и драгоценности вывезенные из дому, накупить мертвецов, с тем, чтобы явившись затем со всем этим ворохом бумаг, которые никто в целом свете, выключая, конечно же, Чичикова, не смог бы никоим образом употребить, в Третье жандармское отделение, и вытребовать себе достойное вознаграждение и приличествующие столь рьяному рвению на тайном поприще чин и должность. Каково господа?!

Так что все те беспокойства да волнения, коими тревожим был Павел Иванович, являлись на поверку ни чем иным, как одною лишь игрою его воображения. И то сказать, ну мог бы тот же Ноздрёв, либо Наталья Петровна, коих занимали в жизни лишь вещи мелкия, обыденныя, достигнуть, додуматься до столь невероятной мысли, столь изощрённой хитрости, что служила главною пружиною отправляемого Чичиковым предприятия? Хитрости, что лишь будучи выведенной нами на поверхность нашего повествования кажется доступной до разумения, на самом же деле оставаясь сокрытою и непонятною для многих глаз и многих умов.

Сидя во глубине своей коляски на мягких, эластических сидениях, и правя поспешный свой путь, Павел Иванович и по прошествии доброго часа, всё ещё продолжал без устали поносить Ноздрёва самыми страшными и тёмными словами, не в силах взять в толк того, отчего это, по какому неведомому замыслу всесильного провидения, выпало ему вновь повстречаться с Ноздрёвым, да ни где—нибудь, а в самоей столице, и именно в тот час, когда были отправляемы им те самые дела, от коих, можно сказать, зависела вся счастливая будущность нашего героя.

К чему была предназначена та встреча? Для чего она? Неразрешимая для человеческого ума загадка, да и только! И я, ваш покорный слуга, не в силах разрешить ея, хотя, признаться, не раз уже отмечал подобную странность происходившую и со мною во время многих моих путешествий, когда даже и за границею встретишь вдруг нежданно на улице, либо в каком ином, совсем, казалось бы неподходящем для подобной встречи месте, давнишнего своего знакомого, коего не чаял повстречать уже и вовек. И всякий раз после подобной встречи, удивляющей тебя сверх всякой меры, принимаешься гадать, как это могло занести вас обоих сюда, да к тому же ещё и в одно и то же время, из какого—нибудь там Торопца либо Кобеляк.

Но с другой то стороны, посудите сами, кого ещё можно узнать во всякой толпе на улице всякого города, как ни того, с кем сводила вас судьба, уже хотя бы однажды. Так что, как ни удивляйся Павел Иванович подобной встрече, а ему ещё не раз и не два придётся повстречать знакомцев, что всяк в свой черёд посетят сии страницы, за долгое время его путешествия, о нынешнем отрезке коего мы не станем распространять подробностей, по причинам уж сказанным нами ранее. Отметим лишь то, что в какие—то четыре с небольшим дня добрался Павел Иванович до пределов «NN»—ской губернии, и сверх ожиданий, безо всяких приключений, чему причиною, как думается, были та поспешность и тревога, с которыми правил он свой путь, не позволявшие нашему герою отвлекаться до всяких несущественных мелочей.

Однако, как бы там ни было, пересекая уже ввечеру границу губернии, решил он не заезжая в город «NN», с тем, чтобы до сроку не открывать своего здесь появления, нанесть визит кому—либо из помещиков с коими, казалось бы, совсем недавно, а на самом деле уж более тому, как два года назад, совершал купчие на мертвецов. Фигура Манилова показалась в тот час Павлу Ивановичу более привлекательной, нежели остальные, и в этом, нельзя не согласиться, был некий резон. Посему—то и было велено им Селифану отправляться на поиски Маниловки, для того чтобы обресть в этом скромном селении потребные Чичикову кров и приют.

Памятуя о том, как пришлось плутать им по диким этим полям да дорогам, Павел Иванович принялся со вниманием обозревать окрестности, с тем, чтобы не пропустить нужного им поворота. Да и Селифан, которому, надобно думать, памятен был тот случай, тоже принялся усердно вертеть головою по сторонам, то и дело, привскакивая с козел и отпуская в адрес нелюбимого им чубарого коня привычные уж тому окрики и замечания, потому как изо всех знакомых примет, что виднелись по сторонам дороги, самыми заметными были лишь чушь да дичь; а именно всё тот же вздор из мешающихся в одно жиденьких молодых берёз, низкого кустарника, ельника впополам с обгоревшими соснами, и дикого вереска стлавшегося вдоль обочины.

Точно и не уезжал отсюда Павел Иванович! Всё те же темнеющие в серых сумерках деревни, что показались некогда Чичикову похожими на складенные дрова, вытянутые вдоль дороги, точно по снурку, сменяли одна другую, всё те же мужики, в овчинных тулупах позёвывая, чесали в бородах, да толстолицые, толстомясые их бабы привычно бранились чему—то, готовясь отойти ко сну. Уж и вправду сделалось темно, и деревни совсем терялись в темноте, отзываясь на проезжающий мимо экипаж лишь собачьи побрехиванием, да криком лягушек в деревенских прудах, уж луна показалась над зубчатою, встопорщившейся чёрным лесом линиею горизонта, осветивши белым своим печальным светом, пустынный тракт по которому катила коляска нашего героя, а Маниловки всё было не видать. Павел Иванович уж начал тревожиться не на шутку, уж стало ему казаться, что и на этот раз заехали они не в ту сторону, уж принялся он грозить расправою притихнувшему Селифану, но вот проехавши ещё с полверсты повстречали они поворот на просёлочную дорогу показавшуюся им знакомою и, приободряясь, поворотили на неё. Проделавши ещё несколько вёрст, увидали они наконец—то и господский дом, что так же открытый всем ветрам стоял на юру, и деревню уж спавшую у подножия того холма, на котором маялась в одиночестве господская усадьба. В ночной тиши разлит был запах луговых трав, в которых прятались перекликавшиеся меж собою перепела да коростели, чей крик временами прерываем был перебранкою сидевших по дворам псов, да всё тем же оглушительным кваканьем лягушек справлявших весенние свои свадьбы чуть ли не в каждой луже.

По причине позднего часа в господском доме не светилось уж ни одно окно, не горела ни одна свеча, так что казалось будто дом этот смолкнул уснувши навек. Подъехавши ко крыльцу Чичиков довольно резво, но уже не с тою резвостью, что отличала его прежде, взбежал по ступенькам и принялся выкликать прислугу, дёргая за висевший у двери снурок. На раздававшийся в доме звон колокольчика довольно долго никто не откликался, и лишь когда Павел Иванович замолотил в дверь кулаками, где—то во глубине дома мелькнул огонек свечи и переползая от окошка к окошку стал приближаться ко входу. Но прошла ещё не одна минута, прежде чем загромыхали железныя запоры, и раздался из—за двери недовольный бабий голос. Слов, звучавших за дверью, разобрать не было никакой возможности, потому как заглушаемы они были стуком и звоном железа, да впрочем, известно, каковыми бывают слова, произносимые деревенскою нашей прислугою, разбуженной неурочным ночным визитом нежданного гостя, но вот двери отворились, и в проёме их показалось сморщенное личико востроносой маленькой старушонки. Одною рукою придерживая оплывающую свечу, а другою, придерживая створки дверей, она принялась шарить подслеповатыми своими глазками по фигуре Павла Ивановича и, признавши в нём благородного господина, ворчать перестала, спросивши лишь о том, чего ему надобно.

— А надобно, любезная, повидать мне барина твоего. Небось, почивает уж? — отвечал ей Чичиков.

— Знамо дело почивают. А как тут не почивать, коли уж ночь на дворе, — отвечала старушонка, и впуская Чичикова в сени, спросила, прежде чем отправляться к барину в опочивальню. – Как же доложить о тебе, батюшка?

— Доложи, что Чичиков Павел Иванович, собственною персоною, — отвечал Чичиков, и спросил вдогонку удаляющейся старушонке. – А как он, здоров ли, барин твой, матушка?

На что та, махнувши рукою, отвечала:

— Да здоров он, здоров! Что ему сделается, вертопраху—то? — с чем и скрылась за дверью, ведущей в покои дома.

Дожидая хозяина, которого верно в эти минуты выуживали из тёплой супружеской постели, Чичиков прошёл в гостиную и усевшись в кресло, принялся оглядывать знакомую ему залу. И вновь почудилось ему, будто и не уезжал он отсюда вовсе. Всё те же прекрасные мебеля стояли вокруг, часть из которых была оббита шёлком, а часть обычною рогожкою, всё те же горшки с геранью теснились по окнам, и те же, знакомые Павлу Ивановичу картины глядели со стен. Причём и здесь наблюдалась всё та же чехарда – некоторые из них покоились в замечательных отсвечивавших тусклою позолотою рамах, прочие же висели и вовсе без рам. Но всё же какие—то перемены, пускай и не замеченные сразу нашим героем, всё же имели место и глядя на них делалось понятным, что время шло и в этих комнатах, что и тут тоже была какая—то жизнь, пускай и придуманная, отделённая от настоящей, истинной жизни – жизнь Маниловского семейства.

Сколько же, прости меня Господи, на Руси подобных семейств, что живут в своих захолустных углах, в которых кажется протухнуло даже и самое время, стиснутое меж неких придуманных и словно бы игрушечных отношений, игрушечных же целей и скудных свершений.

Но покуда Чичиков оглядывался по сторонам да глядел в потолок, хозяин сего дома верно уж разбужен был прислугою, потому как раздалось вдруг за дверью шарканье ночных хлопанцев, двери растворились и из тёмного коридора вошёл в залу держа в руке о трёх свечах подсвечник сам Манилов. Из—под наспех накинутого ночного его халата выбивался край ночной рубахи и торчали тонкия белыя щиколотки. Ноги его засунутыя в большие красныя хлопанцы, чей звук предупредил Чичикова о приближении приятеля его, походили более на гусиныя лапы, нежели чем на человеческия конечности, на голове у Манилова сидел серый полотняный колпак, свисавший ему на левое ухо, и всё, и без того сильное впечатление от сей возникнувшей из темноты коридора фигуры, довершали всклокоченные его бачки, к слову сказать, изрядно уж побелевшие.

Признаться, в сию минуту он мало походил на того прежнего Манилова, отличавшегося округлостью манер и тою особою негою, что словно бы навечно сыскала себе пристанище на его челе. Нынче во чертах лица его сквозила безыскусная тревога, и в глазах часто и нервически мигающих, плескалось волною неподдельное беспокойство.

Чичиков верно и вдруг угадавший его граничащее с испугом настроение, возникнувшее от столь внезапной и неожиданной до Манилова встречи, решил исправить сие положение и, придавши лицу своему и голосу самое сердечное и дружелюбное выражение, распахнувши для объятий руки, поспешил навстречу всё ещё пребывающему в немалом смущении хозяину.

«Тук–тук–тук», — легко простучал он каблучками лаковых своих полусапожек по крашенным краскою половицам. «Хлоп–хлоп–хлоп», — отвечал ему Манилов, тоже заспешивший навстречу гостью и потешно перебирающий своими «гусиными лапами». Но звуки сии тут же потонули в радостных возгласах, коими приветствовали друг друга обоя приятели, запечатлевая на успевших к ночи покрыться щетиною щеках, дружеския поцелуи.

— Павел Иванович! Павел Иванович! Вот радость—то, вот радость! Как вы здесь? Каковыми судьбами? Мы уж, признаться и не чаяли увидеть вас снова! — говорил Манилов, бережно обнимая Чичикова за плечи и, словно бы напрочь позабывши о недавней своей тревоге.

— А вы?! Как вы здесь?! Каковы дела ваши? Каково семейство? — вторил Манилову Чичиков.

— Ах, да что мы. У нас вёе, почитай, как и прежде. Правда, вот в семействе прибавление, — немного гордясь, отвечал Манилов.

— Да что вы?! — чуть ли не вскричал Павел Иванович, строя во чертах лица своего таковую радость, что разве только слёзы не брызнули из глаз. — И кто же он, этот ангел? Кого вам Господь послал на сей раз? Наследника или же наследницу?

— Наследник! Мальчик! Нарекли Евпатридом. Необыкновенно милый ребенок… Да вы и сами, небось, увидите. Вы, надеюсь, погостите у нас, а не так, как во прошлый—то раз?... — спросил Манилов, и в голосе его вновь прозвучали тревожные нотки, однако на сей раз тревога сия была иного свойства, нежели та, что плескалась в глазах его во первые минуты свидания с Павлом Ивановичем.

— Конечно же погощу, — отвечал Чичиков, — у меня до вас столько дел, о столь многом нам с вами надобно будет перетолковать, и кто знает, может статься, что сумеем мы с вами послужить для пользы отечества нашего.

При упоминании об отечестве глаза Манилова словно бы подёрнуло дымкою, взгляд сделался мечтательным, и кто знает, какие картины поплыли пред его мысленным взором, но он тут же, точно бы очнувшись ото сна, проговорил:

— Ах любезный друг мой, если бы вы только знали, как тосковал я по нашим с вами беседам, как не доставало мне вашего просвещённого общества здесь, в нашей глуши. Но что это я, — спохватившись, сказал он, — вы ведь с дороги, верно, устали, голодны. Сей же час я распоряжусь, голубчик, о самоваре, а вы покуда располагайтесь. Я велю проводить вас в ваш «апартапман».

— Друг мой, стоит ли так беспокоиться из—за таковых пустяков? Время то ведь уже позднее…, — начал было Чичиков.

Но Манилов, не давши ему договорить, возразил в том смысле, что это как взглянуть, что ещё и не поздно вовсе, а так только, темно за окошками — и всё тут.

— Да и супруга моя, верно уж собралась. Она ведь просто не утерпит до утра, чтобы вас не повидать. Да и то сказать, каково?! Ведь просто именины сердца! — проговорил Манилов и, отдавши распоряжения в отношении самовара и «апартамана» для Павла Ивановича, сказал:

— Я с вашего позволения, любезный мой друг, покину вас ненадолго, дабы привесть себя в порядок, — и он коротким взмахом руки указал на красныя свои хлопанцы так, будто это лишь одно и надобно было «привесть в порядок», а затем «хлоп—хлоп—хлоп», побежал вон из залы.

Не прошло и четверти часу, как расторопная прислуга принялась накрывать на стол и на нём точно из—под земли появились не остынувший ещё самовар, вазочки с разных сортов вареньем, блины с мясною припёкою, как надо полагать оставшиеся ещё с ужина и несколько лафитников с разного рода настойкою.

Манилов уж снова был тут. Он успел облачиться в шалоновый свой зелёного цвета сертук, и даже закурить трубку, в которой теплился красный огонек, то разгоравшийся, то прятавшийся под слоем пепла при каждой его затяжке.

— Павел Иванович, любезный друг мой, памятуя о вашей непривычке к курению трубок, я всё же с вашего позволения выкурю одну, ежели вы, конечно же, не будете против, — сказал Манилов, отстраняя от себя трубку, и держа её несколько вбок на вытянутой руке, так, словно бы собираясь отбросить её по первому же высказанному Чичиковым неудовольствию.

При этом лицо его полнилось выражением покорности столь сладкой, что у Павла Ивановича вдруг защипало на языке и спазмою свело в горле, как бывает, когда глотнёшь нежданно чего—то липкого и приторного. Посему Чичиков поспешил заверить Манилова, что не только не будет против, а более того, готов просить его выкурить трубку, а может быть даже и не одну, хотя сам, по причине позднего часу, не хотел бы прибегать к услугам своей табакерки, потому как нюхательный табак освежает, и по сей причине может лишить его сна.

— Так вот же чем хороша трубка! Я уж имел удовольствие говорить в прошлую нашу встречу, что трубка расслабляет нервы и успокаивает душу. Я, к примеру, после хорошей трубки сплю ровно младенец. Или опять же – в последнее время меня порою мучит кашель; так вот, поверите ли, стоит лишь выкурить трубку, и о кашле забываешь так, словно его и не было.

— Оно так, оно так! Не буду и спорить, но, однако же, не сделавши прежде таковой, даже и полезной привычки, думаю, что уж не сделаю её и впредь, — отвечал Чичиков, но тут мирная их беседа была прервана скрыпом отворившейся двери и в столовую вошла Манилова.

Как и прежде была она недурна собою, как и прежде чиста и опрятна, но, как и прежде, сии достоинства ея складывались в некую, плохо объяснимую неприметность, что вряд ли позволила бы выделиться ей из многочисленной толпы подобных же славных, но неприметных людей.

— Душечка, душечка! Ты только взгляни, какового гостя послало нам с тобою провидение! Павел Иванович вновь с нами! Разве могли мы, ещё не далее, как вчера, мечтать о подобном счастье! — точно бы взвиваясь с места, возгласил Манилов.

Подскочивши к супруге своей, он повёл ея к Чичикову, поддерживая под локоток, да и Павел Иванович поднявшись со своего места и сам поспешил к ней навстречу и, как и в прошлый раз, не без удовольствия приложился к ея маленькой и тонкой ручке.

— Очень рада, очень рада! Прошу покорнейше, садиться, господа, — слегка картавя, проговорила Манилова, и мужчины послушные её приглашению, уселись за стол.

— Как же давно вы нас не навещали, — сказала Манилова, — мы уже, признаться, отчаялись когда—либо снова увидеть вас, но часто, очень часто муж вспоминал о нашей последней с вами встрече. Ведь он и по сию пору питает к вам самые нежные и искренние чувства.

— Да, да! Я постоянно говорю, что лучшего человека, нежели Павел Иванович, не сыскать в целом свете, что бы там не болтали злые языки, — сказал Манилов и тут же осёкся, ибо сообразил, что сделал бестактность.

Супруга его, побледневши лицом, принялась перемешивать чай в своей чашечке с таким усердием, будто от сего перемешивания зависело нечто необычайно важное, большое, что занимало в сию минуту всю её натуру целиком и без остатка.

Чичиков же весьма просто отнёсся к сказанному Маниловым, и с лёгкою усмешкою проговорил:

— Я, признаться, хотел отложить разговор сей до утра, но, друг мой, коли вы сами, ненароком обмолвились о том, что некто незнающий и неразумеющий предмета берётся болтать обо мне бессмысленные и безразличные до меня пустяки, то так и быть, я просвещу вас и на свой счёт и на счёт того, что, как я знаю, сделалось уж «притчею во языцех» в вашем достославном городе. Причём, для начала хотел бы заметить, и сие важно, что я прямиком из Петербурга, минуя «NN», поспешил нанесть визит именно вам, и вашему семейству, по причине, которая, не сомневаюсь и удивит вас и, надеюсь, порадует безмерно.

При этих сказанных Чичиковым словах, лица обоих супругов, что были склонены к стоявшему пред ними на столе чаю, оборотились на Павла Ивановича. Манилов попытался, было пролепетать нечто в своё оправдание, но Чичиков остановил его, сказавши:

— Полно, друг мой, не трудитесь. Смею вас заверить, оно не стоит того. Лучше постарайтесь выслушать меня со вниманием, ибо, как думается мне, пришёл ваш час, столь радеющему о просвещении и благе родимого Отечества, послужить ему не на словах, а на деле.

Сии слова привели супругов в замешательство, вызвавши явное волнение их чувств. Во взгляде Маниловой Павел Иванович без труда прочёл тревогу впополам с любопытством, что и немудрено, потому как была она женщиной, а любопытство, как известно редко покидает женскую душу, а то и не покидает вовсе, супруг же ея стиснул свою трубку с таковою силою, что у него даже побелели костяшки пальцев.

— Итак, — сказал Чичиков, — слушайте меня внимательно, и старайтесь ничего из сказанного мною не выпустить. Ежели надобно будет апосля, я объясню непонятное; ибо появление мое здесь, в ваших краях, как во первой раз, так и нынче произошло, смею вас уверить, вовсе не из прихоти моей. Потому как отправляемы были мною особой государственной важности дела, хотя признаюсь, поездка моя имевшая место во прошлый раз имела, можно сказать, более инспекционный характер. Целью моею было выявить тех соотечественников наших, что душою болеют за нашу Отчизну, радея о славе ея и будущности. Те приобретения мною «мёртвых душ» тоже были произведены мною неспроста, и о них расскажу я вам далее и более подробно, нынче же я хочу сказать, что по прибытии моём в Петербур, я доложил обо всём увиденном мною в вашей губернии по тому ведомству, в котором служу, отправляя должность свою в чине полковника. А служу я, да будет вам известно, по Третьему отделению, но сие конечно же тайна, которую мне дозволено было раскрыть только пред вами… Коли надобно, то могу предъявить к тому необходимыя бумаги, — сказал Чичиков и сделавши вид будто и впрямь ищет сии бумаги, принялся шарить у себя по карманам, на что изумлённые Маниловы в один голос воскликнули, что им никаких бумаг не надобно, потому как они верят Павлу Ивановичу ровно, как самим себе. Тем не менее, Чичиков извлёк на свет некую гербовую бумагу, с некоей же проставленной на ней печатью и, словно бы невзначай, небрежно помахал ею в воздухе. Но ни Манилов, ни супруга его никакого внимания на сие не обратили, потому как жадно ловили каждое сказанное Павлом Ивановичем слово, и при каждом же слове всё более и более светлели лицами.

—Доклад мой, — продолжал Чичиков, — пошёл по инстанциям, был внимательнейшим образом рассмотрен, и о нём доложено было самому государю—императору, потому как, повторяю – дело моё необычайной важности и затрагивает устои всего государства российскаго, над которым, может случиться, вновь сгущаются неприятельския тучи. Основной упор в докладе делал я на помещиков, как в отношении их благонадёжности, так и в отношении просвещённоссти, душевных склонностей, восприимчивости к новым веяниям, любви к Отечеству и прочему. Так вот, любезный друг мой, по рассмотрении всего представленного мною комиссии списка, и по высочайшему одобрению самого государя, мне предписывается, воротившись в вашу губернию, секретно, — при слове «секретно» Чичиков поднял вверх указательный палец, а Манилов с Маниловой уставились на него так, словно бы палец сей и был главный секрет, — так вот, повторяю – секретно снестись с достойнейшим помещиком «NN»—ской губернии, коим и комиссией и его Величеством признаны были вы, любезнейший мой друг! Снестись с тем, чтобы с вашею помощью довесть до конца то дело, что должно послужить к силе и славе нашей с вами матушки Руси...

Однако тут последовала сцена не вполне ожиданная. Манилов, не давши Павлу Ивановичу договорить, сползши со стула, рухнул пред Чичиковым на колени и, разве что не крича, залился радостными слезами.

— Павел Иванович! Павел Иванович!... Дорогой!... Да я! … Да будет вам известно!... Да я жизнью готов!... — выкликал он, давясь рыданиями. – Душенька! Душенька! Кланяйся Павлу Ивановичу, кланяйся! — сквозь рыдания обратился он к своей супруге. – Благодетель наш, благодетель! Позвольте же мне обнять вас, друг мой пренаилюбезнейший!... Я знал!... Я всегда знал, сердцем чуял!... — и он пополз к Чичикову всё так же, не поднимаясь с колен.

Супруга же его сидела, прижавши платочек к губам, по лицу ея бродила счастливая и бессмысленная улыбка, глаза сияли изумлением, грудь часто и высоко вздымалась, так что казалось – ещё немного и она лишится чувств под влиянием этого столь радостного до них и внезапного известия.

Павел Иванович поднявшись со своего места и оборотясь до ползущего к нему Манилова, улыбался тому с ласковою снисходительностью, умудряясь, к тому же, состроить во чертах чела своего некое подобие смиреной кротости. Манилов же, подползши к Чичикову, обхватил его на манер Рембрантова «Блудного сына» и содрогаясь от счастливых рыданий, застучал ему головою в живот.

— Полно, полно! Будет вам, — говорил Чичиков, гладя Манилова по бьющей его в живот голове. – Полно, никакой в том моей заслуги нет. Тут целиком одна лишь ваша заслуга. Недаром ведь прозорливый взор императора нашего пал на вас, и перст его указующий повелел мне: «Вот он – муж наидостойнейший, с ним верши дело правое!».

При сиих словах Манилов пуще прежнего залился слезами, замолотивши головою Павла Ивановича что есть мочи, на что Чичиков обеспокоенно, принялся отдирать от себя виснувшего на нём Манилова, явно опасаясь за сохранность того обеда, что мирно перевариваем был его желудком. Но, признаться, оторвать от себя Манилова оказалось делом нелёгким, тот вовсе не хотел отцепляться, и Чичикову чуть ли не силою пришлось вызволять себя из цепких его объятий.

— Друг мой! Друг мой! Я разделяю ваши чувства, и сам бы, наверное, был бы рад подобному обстоятельству не менее вашего, но, однако же, сядьте на место и постарайтесь выслушать меня до конца, — приговаривал Чичиков, уже всерьез начиная опасаться того, как бы Манилов не повредился в уме от свалившегося на него «радостного известия».

Однако прошло ещё около пяти минут покуда рыдания не стихнули, оставивши по себе лишь сырое пятно на измявшейся жилетке Павла Ивановича, да редкие уже, к счастью, восклицания, что словно бы сами собою выкликались из полнящейся восторгами груди Манилова. Но вот и они не стали уж слышны, и Павел Иванович отряхнувшись, вновь уселся на своё место и обведши супругов взглядом друга—заговорщика, сказал:

— Я, конечно же, поздравляю вас с той высочайшей милостью, что коснулась до вашего семейства, но хотел бы особенно указать на то, что милость сия проявлена была втайне, ибо миссия, что возложена на нас с вами, друг мой, особо секретна. И заклинаю вас обоих – всё, что будет сказано меж нами, не должно не токмо покидать пределов сего дома, но и более того – коснуться, чьих бы то ни было ушей! Потому, как от наших с вами деяний нынче будет во многом зависеть безопасность Отечества и родимой нашей земли, и не дай Бог допустить нам ротозейства либо оплошности, ибо милость сия легко может смениться гневом. А я никому не пожелал бы испытать на себе, что же оно такое – «монарший гнев».

Тут лица у обоих супругов сделались белыя, глаза округлились, а на лбу у Манилова мелкими капельками выступил пот.

— Клянёмся животами своими, Павел Иванович! Не извольте и сомневаться. Вы ведь и сами знаете, какова любовь моя к нашему государю—императору! Так что жизнь свою готов положить всю без остатка ради любимого отечества, — сказал Манилов, лицо которого сделалось само внимание.

— Ну, вот и прекрасно. А сейчас скажите, кто у вас нынче отправляет должность капитана—исправника, каков сей господин, каковых лет и привычек? — спросил Чичиков, ибо хорошо помнил встреченного им в имении Ноздрёва, в минуту нависнувшей было над ним опасности, строгого офицера и надеялся таковым образом хотя бы что—то да разузнать о нём, но услышанное им превзошло все его самые радужные надежды и ожидания.

— Да дядюшка супруги моей и отправляет, — отвечал Манилов, — он у нас уже, почитай год, как выбран в новые капитаны—исправники, и с тех пор земской суд ни у кого более не вызывает нареканий. Все дела решаются споро, по справедливости и признаться никого ещё не было недовольного его решениями. Потому как и заседатели все его все с ним накоротке, одним словом, как говорят у нас в губернии: «С приходом в земской суд Семена Семеновича Чумоедова там, точно бы, воздуху сделалось более». Люди говорят, словно бы вздохнули полной грудью, ибо самое главное его завоевание – что страху больше нет. Потому как всякий знает, что будет со вниманием выслушан и обспрошен. И знаете, что ещё чудно, но с его избранием в капитаны—исправники и преступников будто подменили. Поверите ли, не желают более греха на душу брать, не совершают преступлений. Да признаться у нас за весь этот год и не осудили никого. Правда, были некие в суде разбирательства, но там, как знаю, всё закончилось самым мирным образом, и все были выпущены безо всяких последствий.

«Это хорошо, что он человек новый, — подумал Чичиков, — и что заседатели все его. Просто замечательно! Надо же, эк повезло, что надоумил Господь заворотить до Манилова. Сейчас уж видно, что всё должно обстряпаться. Недаром ведь в земском суде «можно дышать полной грудью»…», — на словах же он сказал:

— Но я полагаю, что он человек весьма благородный, и позвольте уж спросить напрямую – взяток не берёт?

На что Манилов с супругою переглянулись весьма живо, и Манилов отвечал, что касательно благородства он поручиться может, в отношении же прочего ничего не ведает, и опустил глаза.

— Да вы не стесняйтесь, голубчик. То, что он берёт взятки, так это как раз хорошо. Потому как придётся нам с вами действовать самым натуральным образом, дабы никто ничего бы не заподозрил, а посему ежели придётся какую бумагу подписать, то и взятку дать придётся, так — для отводу глаз. Но вы на сей счёт не извольте беспокоиться, у меня для такого случая казённые деньги припасены. Да и с дядюшкою вашим никакого ущерба не приключится, так как он, не ведая того, послужит ко благу Отечества, пускай даже и через мздоимство. Тем более что только мы с вами и будем знать кому, где и сколько дадено. Тут мне предоставлена полнейшая свобода, — сказал Чичиков, стараясь успокоить Манилова в отношении могущих иметь место для дядюшки нежелательных последствий.

При последних словах Чичикова Манилов оживился.

— Признаться, любезный вы мой Павел Иванович, и мог бы взять на себя труд в отношении взяток. Слава Богу, давешний год был у нас хорош, так что нынче мы располагаем средствами, и я не счёл бы для себя обременительными подобныя траты.

Услыхавши подобныя речи Чичиков словно бы озарился изнутри, лицо его и без того непрестанно улыбавшееся, вдруг точно бы просияло, взгляд, устремлённый на Манилова, сделался лучистым, а голос зазвенел, будто рождественский колокольчик.

— Ежели так, ежели вы, любезный друг мой, возьмёте на себя заботу сберечь те казённыя суммы, что даны мне под строгий отчёт начальством моим, то обещаю вам, что подобная жертва не пройдёт незамеченной, и я, уверен, что со стороны государя—императора нашего она найдёт вполне заслуженную оценку. Уверен – без звезды тут не обойдётся. Да что там, я самолично сделаю всё от меня зависящее, дабы испросить для вас высочайшую награду.

— О…о…о! Павел Иванович! — принялся было сызнова голосить Манилов, но Чичиков на сей раз сумел быстро усмирить его, велевши сидеть и слушать далее.

— Теперь, друг мой, вы должны будете меня во всём слушать, разумеется, я не собираюсь злоупотреблять вашим послушанием, но такова субординация и мы с вами обязаны придерживаться её. Так же вы не должны задавать мне лишних вопросов, всё, что вам должно знать я и без того вам расскажу, не должны, как я уже сказывал давеча, обсуждать с кем бы то ни было наших с вами дел. Все должны думать, что мы с вами связаны простыми отношениями — продавца и покупщика. Должны же вы будете помогать мне во всём, где только сможет понадобиться мне ваша помощь. Ну как вы, согласны ли на подобныя условия? — спросил Чичиков.

— Конечно же согласен, дорогой вы мой Павел Иванович! Можете во мне и не сомневаться, — отвечал Манилов. – Но позволительно ли будет мне спросить, в чём собственно заключено то дело, на отправление которого получили мы с вами высочайшее соизволение?

— Вот видите, голубчик, вы уже нарушаете наш с вами уговор, уж задаете вопросы. Я отвечу вам, но не нынче вечером, потому как время и впрямь уже позднее и пора всем нам на покой. Завтра, завтра я отвечу на все ваши вопросы, и завтра же мы обсудим с вами план наших с вами действий. А покуда давайте—ка отправимся ко сну, и я ещё раз, напослед, хотел бы поздравить вас с началом новой вашей, замечательной жизни.

С этими словами Чичиков поднялся из—за стола и поблагодаривши хозяина с хозяйкою, отправился в приготовленный для него «апартаман», а Маниловы ещё немного о чём—то пошептавшись в столовой, проследовали в свою супружескую опочивальню. Но ни Павел Иванович, ни Манилов с супругою ещё долго не могли уснуть тем вечером. Чичиков думал о том, что это не иначе, как само провидение привело его сегодняшним вечером в этот одиноко стоявший на юру господский дом. И дядюшка капитан—исправник, и готовность Манилова к экономии «казённых денег», всё это иначе, как подарком судьбы и назвать было нельзя. Поэтому он ещё долго ворочался в своей постеле, перебирая теснившиеся в голове заманчивыя мысли, и лишь по прошествии часа сумел забыться сном – беспокойным и неглубоким. И кто знает, что привиделось ему на сей раз? Может быть, сызнова приснилась ему та самая молодая и толстая баба в синей запаске, бегущая вослед его экипажа и тянущая до нашего героя растопыренныя пальцы своя? Не знаем, не берёмся судить, может быть так оно и было. Но по утру Павел Иванович снова проснётся словно бы и не ведая о том, в который уж раз повторившемся, сновидении, и вовсе не помня бабы, стерегущей его бег, точно судьба.