Черные колокола

Авдеенко Александр Остапович

В романе «Черные колокола» с исторической достоверностью раскрывается сущность венгерских событий 1956 года, изобличаются главные организаторы контрреволюционного заговора — американские империалисты и их вольные и невольные пособники. В острых драматических коллизиях предстает перед читателем вся сложность и поучительность событий. Своим произведением автор утверждает неизбежность торжества народного дела.

 

КРЫЛЬЯ ТУРУЛА

После проливного дождя с холодным, прямо-таки зимним ветром, после беспрестанного грохота и воя снарядов и мин, после особенно сильных боев в районе килианских казарм на площадях Сены и Москвы неожиданно наступило затишье. Надолго ли? Вооруженное перемирие. Перестал хлестать и выть мокрый ветер, остывают стволы пушек, не вопят сирены красных машин со складными лестницами на горбах, меньше стало пожаров и в гостинице «Астория», где мы жили, на опасной стороне, выходящей окнами на центральную улицу Ракоци, снова появились жильцы. Вернулись в свой номер и мы. Тишина. Изредка она разрывается пулеметной очередью или сумасшедшим воплем машины «Скорой помощи». Стреляют больше за Дунаем, в горной Буде. Там, очевидно, не признают перемирия. Здесь, в равнинном Пеште, пока тихо.

Мы, я и мой сын — москвичи, пленники внезапно вспыхнувших событий, — закупорили разбитые окна своего гостиничного номера тюфяками и ковровыми дорожками, поели сухой колбасы с черствым хлебом, выпили воды и, не раздеваясь, как уже было заведено неделю назад, забрались в свои холодные постели в надежде поспать несколько часов. Нам не удалось даже вздремнуть. В длинном коридоре нашего этажа послышался грохот тяжелых сапог, простуженно-сиплые, надорванные, властные голоса (одна из характерных примет, по которым и закрыв глаза можно было узнать повстанцев). Мимо или опять к нам?

— Спи! — прошептал я вскочившему с кровати сыну. — Это не сюда.

Нет, оказывается, к нам. Еще раз испытаем судьбу, заглянем в круглый черный зрачок кольта или маузера. Что ж, отчасти сами виноваты в этом. В ночь на 24 октября мы еще не понимали, что произошло, и потому не покинули Будапешт. Днем 24-го мы были уверены, что с беспорядками покончено. Наша уверенность возросла, когда мы слушали радиопередачу. Диктор передавал сообщение специального корреспондента «Последних известий» из Будапешта: попытка мятежа, учиненная реакционными элементами, провалилась. Еще через день, 25 октября, мы поняли, что ошибался и корреспондент и мы. Именно с этого дня и началась настоящая — с огнем, взрывами, кровью — буря. Но даже еще и тогда можно было, хотя и с трудом, пробиться кружным путем домой — через Югославию, по Дунаю или автостраде на Братиславу. Потом вспыхнули бои почти на всех магистралях, выходящих из столицы. Город был объявлен на осадном положении. Введен комендантский час. Были и другие причины, по которым мы не могли выехать. И не последняя из них — любовь к Венгрии, любовь, пренебрегающая опасностями, готовая на риск. Да, я так любил Венгрию, так был потрясен, так хотел видеть все своими глазами, что не мог поспешно, любой ценой покинуть страну, как это сделали многие иностранцы. Когда еще имели возможность уехать, мы оставались в Будапеште, откладывая отъезд до последнего момента. Когда грянул этот последний момент, уже были отрезаны все пути. Вот так случилось, что я вместе с сыном, молодым журналистом, оказался в Будапеште, стал невольным свидетелем трагедии, принесшей венграм неимоверные страдания.

В дверь нашего номера постучали чем-то тяжелым, металлическим. Мы уже различали звуки, вслед за которыми обычно появлялись повстанцы. Колотят в дверь, кажется, прикладом автомата. Так оно и оказалось. В номер ввалились вооруженные молодчики в куртках, в пиджаках, опоясанных солдатскими ремнями, небритые, красномордые от холодного ветра, от наркотического упоения властью. Подозрительно и грозно взирая на нас, держа автоматы готовыми к стрельбе, они чего-то требовали. Агнеш, большеглазая, с милой улыбкой венгерка, которую я до 23 октября знал как веселого, доброжелательного переводчика и гида «Ибуса», венгерского Интуриста, бледнея и краснея, избегая нашего взгляда, перевела нам на русский требования ночных гостей.

— Национальные гвардейцы, — сказала она, слегка заикаясь и явно смягчая выражения оригинала, — просят предъявить паспорта.

Мы, молча достали свои красные книжечки и показали «гвардейцам» с явным намерением не давать их в руки. Вчера и позавчера нам это удавалось, но сегодня… Выхватив из наших рук паспорта, перелистав их, они учинили нам быстрый и короткий полевой допрос. Выяснив, что мы русские, из Москвы, с какой целью находимся в Будапеште, «гвардейцы» приказали следовать за ними. Мы протестовали, требовали вызвать советского консула. Нас прервали, схватили и потащили. Агнеш, пока нас толкали вниз с лестницы на лестницу, ухитрилась сказать нам, что сообщит в консульство о случившемся.

В холле, полном «гвардейцев», я перестал сопротивляться и подал сыну знак, чтобы и он присмирел.

В борьбе с «гвардейцами» сын потерял где-то на лестнице кепку, голова его всклокочена, на лбу и щеке краснеют глубокие царапины, лацканы пиджака оторваны, губы в крови. И все же в глазах моего мальчика нет ни искорки страха, отчаяния, покорности. Нет и растерянности, такой естественной для нашего положения. Он напряженно-пытливо, что называется, во все глаза, смотрел на людей, известных ему только по книгам. Вокруг нас бесновались фашисты венгерской, хортистской и нилашистской масти, белые офицеры, капиталисты и помещики, лишенные заводов и имений, лавочники без лавок, жандармы, палачи, судьи, прокуроры первого в мире фашистского государства, «люди закона Лоджа», скатапультированные в день и час «икс» тайной машиной Запада на венгерский плацдарм холодной войны. Есть на что посмотреть! Бешеная злоба в каждом взгляде, в каждом движении, в каждом выкрике. Злоба и готовность убивать инакомыслящего.

Сын не сводил глаз с «гвардейцев», а я смотрел на него и вспоминал свою молодость и фронтовую жизнь специального корреспондента. Мы были освобождены от необходимости бросаться в атаку вместе с пехотинцами, но мы бросались по велению собственного сердца, завоевывая себе право видеть и чувствовать бой, как все солдаты, не желая писать о нем с чужих слов. Мы вместе с ударными батальонами форсировали Керченский пролив, Днепр, Вислу, Одер. Мы печатали в армейских газетах очерки о бойцах, геройски воевавших не три или два дня тому назад, а вчера вечером. Чаще всего мы сами искали героев. Но бывало и так, что какое-нибудь нежданное-негаданное событие находило нас случайно.

Так произошло и теперь. Заснули мы в тихом Будапеште, а проснулись в городе, кипящем страстями, охваченном контрреволюционным мятежом.

Нас вытолкали из холла гостиницы «Астория» на засыпанный битым стеклом тротуар и повели к Дунаю по темной улице Кошута. Минут через десять или пятнадцать нас остановили перед глухими железными воротами. Мы увидели на них новенькое, только что изготовленное изображение громадной птицы. Размашистые сильные крылья, способные переносить за моря и океаны. Узкая змеиная голова. Хищный взгляд. Когти, готовые терзать и быка и льва. Не легендарный ли это турул? Да!

Турул модар! Мифологическая птица, когда-то украшавшая боевые знамена мадьярских племен. Символ тысячелетней истории Венгрии.

После контрреволюции 1919 года реакционные элементы студенчества, сынки промышленных, финансовых и земельных магнатов создали тайные, фашистского толка секты «Турул». В новолуние под изображением турула с распластанными крыльями они резали белого коня и справляли кровавую тризну. «Мы, только мы являемся чистыми венграми, столпами нации! — провозглашали туруловцы в своих манифестах. — Мы принимаем в секты только тех, кто может доказать свою родословную на протяжении пяти веков».

Так вот куда мы попали!.. И новое поколение фашистов, контрреволюционеры образца 1956 года, сделало изображение турула своей эмблемой.

Железные ворота, запирающие вход во внутренний двор огромного подковообразного дома, распахнулись, и мы попали в один из очагов мятежников. Гвалт, шум, дым коромыслом. Ночные тени и лица, зловеще высвеченные огнем костра. Узлы, чемоданы. Ящики с провизией, с водкой и коньяком. Мешки с сахаром. Кухонный котел на колесах. Палатка с красным крестом. Перины. Мягкие диваны. Ковры, брошенные прямо на асфальт. Огнестрельное и холодное оружие — американские, английские, немецкие автоматы, карабины, гранаты, пулеметы, финские ножи, кинжалы, гусарские клинки.

Костер пылает посреди двора-колодца, и его яркое гудящее пламя отражается в уцелевших стеклах подковообразного шестиэтажного дома, обращенного главным фасадом на Дунай. Поддерживается огонь стульями, обломками шкафов и книгами.

С первого же взгляда можно было без труда догадаться, что за люди кишат во дворе, кто они, чем занимаются, как существуют. Все, как один, чумазы, закопченны; едят стоя, лежа, сидя, на ходу то, что бесплатно добыли в гастрономах и продмагах; спят урывками, по-походному, не раздеваясь, с оружием в руках; прикладываются к бутылке с палинкой двадцать-тридцать раз в сутки; никогда не похмеляются, не трезвеют; беспрестанно митингуют, но больше сами говорят, чем слушают других; надорвали горло, выкрикивая «революционные» лозунги; бранятся друг с другом, угрожают карой всем, кто не проникается должным почтением к «борцам за свободу»; все поглядывают на облака, ждут с часу на час «манны небесной» — парашютные войска НАТО или, на худой случай, полицейские батальоны ООН под непременным командованием американцев.

Я с тревогой взглянул на сына — не овладел ли им страх? Как будто нет. Добре, сынку! Хорошо начинаешь трудную работу журналиста на переднем крае жизни. Честь, сбереженная с молодости, — самая высокая честь.

Нас подвели к человеку необыкновенно короткорукому, коротконогому, большеголовому, с очень свирепым выражением на рыхлом бабьем лице. Удивительно знакомая физиономия, где, когда я ее видел? Кого она мне напоминает?

— Йо напот киванок! — Карлик осклабился, сдвинул высокие каблуки, чуть склонил голову, издевательски-учтиво отрекомендовался и уже по-немецки сказал: — Командир повстанческого отряда. А вы… с кем имею честь?

Я молчал, делая вид, что не понимаю немецкий. Молчал и сын.

Атаман усмехнулся и заговорил по-английски:

— Мы вынуждены вас задержать. На тот прискорбный случай, если советские войска, покидающие Будапешт, захватят с собой наших людей. Вы — заложники. Обменяем вас на борцов за свободу. Поняли? Или вы и по-английски не кумекаете?

Сын хорошо знал английский, но не откликнулся ни единым словом. Промолчал.

А я сказал атаману по-русски:

— Мы — советские люди. Вы не имеете права так обращаться с нами. Мы находимся под защитой посольства Союза Советских Социалистических Республик. Мы протестуем против произвола и требуем освобождения и наказания виновных.

Атаман накинул на свои узенькие плечи черную кожаную куртку, сказал по-немецки:

— Ох, как хорошо вы запомнили то, что вам следует говорить! Не понимаете? Хорошо, перейдем на русский, — добавил он и, обернувшись, приказал кому-то: — Стефан, позвать королеву!

— Королеву? Какую, байтарш? — спросил «гвардеец», названный Стефаном.

— Разве их у нас много?

Стефан убежал, грохоча подкованными сапогами.

Как только на плечах атамана появилась кожаная куртка, я сразу вспомнил, где и когда я видел точно такую же, рыхлую, плоскую морду. Давным-давно, еще в детстве, в разгар гражданской войны, в донецкий городок, в котором я родился и жил, нагрянул большой отряд «зеленых». Тачанка и ржущие бешеные кони, тучи пыли, запах дегтя, навоза, махорки и самогона заполнили улочку. На одной из тачанок, окруженной всадниками, в царственном одиночестве сидел большеголовый, с рыхлым бабьим лицом человек. Это был Нестор Махно.

На батьку Махно и был похож этот командир, допрашивающий нас.

Снова послышался грохот подкованных сапог посыльного, а потом и его сиплый голос:

— Ваше приказание выполнено, байтарш. Идет!..

Через несколько минут из холодной, сырой темноты октябрьской ночи тихо и робко выступила Жужанна.

Жужанна, Жужанна!.. Я отчетливо слышал это имя, произнесенное карликом, но никак не связывал его с девушкой, известной мне по Москве, сокурсницей моего сына, немного дружившей с ним. И только теперь, когда увидел девушку, стоявшую невдалеке от разбойничьего костра, на границе света и тьмы, смуглолицую, темноволосую, с незабываемыми глазами, большими и черными, я понял, что Жужанна, королева, и есть та мадьярка, которая бывала иногда в нашем московском доме.

Я понял это, но не поверил глазам. Не столько глазам, сколько сердцу. Жужанна — и этот!.. Жужанна Хорват, дочь чепельского рабочего, старого коммуниста, сестра известного поэта Дьюлы Хорвата, профессора-лингвиста, одна из первых венгерских девушек, окончивших Московский университет, отлично знающая русский, влюбленная во все советское. Жужа, правдивая Жужа, честная, озорная, лукавая Жужка, как звали ее близкие друзья, смелая и чистая в каждом своем душевном порыве, во всех своих помыслах!.. Что у нее общего с атаманом контрреволюционной шайки? Как она попала в его компанию? Почему она стала для него королевой? Какой ценой получила власть над ним?

Мы с сыном молча, выжидательно и пытливо смотрели на Жужанну. Она тоже молча вглядывалась в нас. Вероятно, в выражениях наших лиц, в наших глазах она ясно прочитала то, что мы хотели немедленно узнать, и не стала томить нас. Бросилась к нам, горько расплакалась и заговорила, сначала по-венгерски, а потом по-русски:

— Здравствуйте, товарищи!.. Узнали? Да, это я, Жужка. Та самая, не бойтесь. Да, да. Не спрашивайте, как я попала к этим… Потом расскажу. А вы?.. Давно в Будапеште? Почему сразу не пришли к нам? Почему вас схватили?

Атаман что-то сказал Жужанне по-венгерски, недовольно, с оттенком удивления, — вероятно, спрашивал, что значат эти объятия с русскими, эти слезы. Жужанна подбежала к нему, что-то долго и горячо говорила. Байтарш с улыбкой смотрел на девушку, внимательно ее слушал, изредка поглядывая на притихших «гвардейцев». Наконец он вздохнул, кивнул громадной своей головой в нашу сторону.

— Освободить!

— Вы свободны! — закричала Жужанна и обняла нас. — Пойдемте отсюда скорее!

Через час мы уже были вне опасности, в тихой квартире тетки Жужанны. Там мы и жили все черные дни контрреволюции. Отсюда мы совершали свои вылазки в клокочущий огнем и страстями Будапешт, ни с кем не вступая в разговор.

О наших дальнейших злоключениях я поведаю, возможно, в другой книге. Теперь, когда появилась Жужанна, мы с сыном отойдем в сторону, попросту исчезнем. Буду рассказывать только о Жужанне Хорват, о ее отце и братьях, друзьях и недругах, о том, что случилось с каждым из Хорватов в эти две недели, потрясшие Венгрию и вызвавшие бурные и разноречивые отзвуки во всем мире. Разумеется, я не пытаюсь создать хронику того, что случилось в Будапеште осенью 1956 года. Это просто рассказ, доверенный мне венгерскими друзьями в самые тяжкие минуты их жизни, когда человек или ожесточенно молчит, или беспощадно и вдохновенно правдив, рассказ, дополненный личными наблюдениями и кое-какими достоверными документами, проливающими свет на то, что когда-то не было видно вблизи.

Моя книга не историческая хроника, следовательно, в ней не надо искать подлинных имен. Лишь нескольким персонажам я сохранил настоящие имена. Остальные, поскольку они в меру моих сил типизированы, названы произвольно.

Говорят, писатель имеет душевное право писать только о том, о чем не может молчать. Если это так, я с чистой совестью завершаю трудную работу. Много раз я бросал ее. Не раз обстоятельства складывались так круто, что книге грозила опасность не появиться на свет, и все-таки она родилась, живет. Гора свалилась с моих плеч с тех пор, друзья, как я доверил бумаге вашу правду. Правда проясняет и прошлое, и настоящее, и будущее. Правда особенно нужна тем, кто хочет разобраться в трагических событиях, тем, кто полон желания, чтобы это не повторилось нигде, никогда. Мы теперь твердо знаем, откуда, как и когда могут появиться экспортеры контрреволюции, и готовы встретить их подобающим образом.

И, наконец, последнее. Венгерскую трагедию нельзя понять до конца, если рассматривать события день в день, с 23 октября по 4 ноября, не оглядываясь назад, на то, что предшествовало этим событиям хотя бы в недалеком прошлом.

 

«КОЛИЗЕЙ»

Будапешт, 6 октября 1956 года.

Хмурый, очень ветреный день. Тяжелые тучи. Дунай вздулся от больших дождей, стал таким же темным, недобрым, как и небо. Буда — правобережная часть города с ее королевским дворцом, Замковой горой, Рыбацким бастионом, собором Матьяша — еле проглядывалась сквозь грязно-серый клочковатый туман и густой мелкий дождь. Ветер срывал рыжеватую листву с деревьев Кёрута, кольцевых бульваров, покрывал асфальт и брусчатку глянцевитой, скользкой, как лед, пленкой. Тяжелые, пропитанные влагой черные полотнища спускались с каждого дома, от верхних этажей до самого тротуара. Печальные стяги в окнах магазинов, у театральных подъездов, на трамвайных вагонах. Скорбные людские потоки медленно текут по улице Ракоци, Петефи, по проспектам Ленина, Ференца и Дожа. Идут в одну сторону, к Керепешскому кладбищу, к мавзолею Кошута.

Будапешт воздавал посмертные почести Ласло Райку и его товарищам. В первые годы народной власти он был одним из секретарей ЦК ВПТ. В 1949 году, на посту министра иностранных дел, был оклеветан, осужден на смертную казнь. Теперь реабилитирован. Венгерское правительство решило похоронить останки Ласло Райка и его безвинно погибших соратников на Керепешском кладбище, где покоился прах Лайоша Кошута, вождя венгерской революции 1848–1849 годов.

По радио с утра передают траурные мелодии Моцарта, Бетховена, Шопена, Чайковского.

Во всех концах Будапешта звонят колокола.

Войдем в один из домов центрального района столицы, вот в эту пепельно-серую, в форме буквы «п» громаду, построенную еще во время австро-венгерской короны, в квартиру старого чепельского мастера Шандора Хорвата.

Хорватам досталась квартира в парадной части дома сбежавшего магната — круглая, с колоннами, с большими окнами комната и пять маленьких. Одну из них приспособили под кухню, другую — под ванную, в остальных — спальни. В большой общей комнате, названной «Колизеем», — семейный клуб: здесь можно отдохнуть, полюбоваться Дунаем, Будой и погреться в холодный или сырой день у камина.

Камин занимает чуть ли не всю северную часть стены. Черной грубой ковки решетка, очаг, в котором можно зажарить быка, кованые щипцы для углей, кованая плетенка для переноски дров, кованая пепельница в форме дубового листа на гнутой треноге. Над камином мраморная доска, а на ней — чугунный черный Мефистофель и белоснежная гипсовая Снегурочка.

Шандор Хорват, пышноусый, с плотным ежиком чуть седеющих волос, стоит у раскрытого окна «Колизея» и смотрит вниз, на молчаливый людской поток. Сотни черных зонтов, блестящих от дождя, венки, цветы…

Рядом с Шандором Хорватом его старший сын Дьюла, высокий, худощавый, в строгом черном костюме. Губы закушены, в глазах невыплаканные слезы. Правая рука беспомощно согнута в локте и поддерживается черной повязкой.

— Н-да!.. Тысяча девятьсот пятьдесят шестой!.. Не зря говорят, что високосный год приносит несчастье. Зимой — сибирские морозы и землетрясение, весной — дунайской потоп, а теперь… А ведь год еще не кончился. Еще листья на деревьях не облетели.

Хорват покосился на сына.

Щеки и подбородок Дьюлы тщательно, как у патера, выскоблены. Волосы отутюжены. Тугой воротничок белой рубашки облегает крепкую красную шею. Голова на плечах держится непринужденно-гордо. Выражение лица вдумчивое, с ясной печатью скромного, давно привычного достоинства.

«Аристократ, да и только», — подумал Хорват и вспомнил годы, когда Дьюла, чумазый неказистый паренек, кочегарил на пароходе. Ох, как давно это было! Все успел перезабыть профессор, поэт. Короткая, память у молодых.

Шандор захлопнул окно.

Дьюла отошел к камину, сел и тупо уставился в неяркий огонь в очаге.

Печальная мелодия, все время звучавшая в приемнике, замерла. Теперь доносится голос радиорепортера — сочный веселый тенор. Он не привык, не умеет вещать о печальном и потому звучит странно, режет слух.

— Тысячи людей стекаются на кладбище Керепеши. Трудящиеся венгерской столицы провожают в последний путь останки безвинно погибших товарищей. У гроба Ласло Райка стоят его близкие и друзья: Юлия Райк с сыном, Имре Надь, Геза Лошонци…

Умолк диктор. И снова траурная мелодия.

— Друзья?.. — Старый Шандор с недоумением посмотрел на сына. — Имре Надь и Лошонци никогда не дружили с Ласло Райком. Чего ж они теперь…

— Сегодня каждый мадьяр — друг и брат Райка. Дьюла взял с каминной доски газету, развернул ее и долго вглядывался в портрет, обведенный траурной рамкой.

— Ах, Ласло, наш дорогой Райк!.. Ровно сто семь лет назад, в этот же день, шестого октября тысяча восемьсот сорок девятого года, в городе Араде австрийские власти казнили тринадцать генералов революционных войск Венгрии. И по стопам жандармов императора Франца Иосифа пошли мы, революционеры-марксисты. Боже мой, боже мой!.. Коммунисты арестовывали коммунистов! Коммунисты допрашивали и пытали коммунистов! Коммунисты судили коммунистов! Коммунист повесил коммуниста! Это пострашнее сибирских морозов, дунайского потопа, землетрясений.

Ласло Райк не первая и не последняя жертва произвола. В мрачные годы один за другим возникали устрашающие, дутые процессы, высосанные из перста указующего. Многих венгерских коммунистов пронзил этот бронзовый перст. Прошли огонь венгерской революции 1919 года, защищали Испанию от фашистов, сидели в концентрационных лагерях Франко и Гитлера, сражались за свободу в рядах Красной Армии, создали Венгерскую Народную Республику, строили социализм… Не думали, не гадали они еще раз попасть в тюрьму, в лагерь. Попали. Расстреляны, удушены, замучены в застенках Ракоши — Герэ — Фаркаша, культивированных личностей, властолюбивой троицы венгерского произвола. Всякий, кто не становился перед ними на задние лапки, не объявлял великим и гениальным все то, что они изрекли, кто осмеливался отмолчаться в их присутствии или, боже упаси, в чем-нибудь не согласиться с ними, высказать какую-нибудь свою мысль, — такой коммунист объявлялся социально опасным элементом, врагом народа и срочно откомандировывался на тот свет. Чаще всего это происходило без должного следствия и суда, в обход всех законов. Достаточно было «высочайшего» указания. Почти на каждом деле оклеветанных и невинно казненных была собственноручная подпись Ракоши…

Шандор Хорват выключил радиоприемник, достал сигареты, подошел к сыну.

— Покурим, Дьюла, и потолкуем.

Но им не удалось поговорить. Пришел Пал Ваш, сосед Хорватов, товарищ Шандора. Вместе они лет тридцать назад начали работать на Чепеле. Брови у Пала седые, а глаза черные и сияющие. Необыкновенно круглая голова и пышная серебристая шевелюра придают ему сходство с одуванчиком. И потому его так и называют друзья в веселые минуты — Одуванчик.

— Пошли, Шандор бачи! — скомандовал Пал Ваш. На нем непромокаемая, с капюшоном куртка, сапоги со шнурованными голенищами. В дальнюю дорогу собрался человек.

— Куда? — удивился хозяин.

— Куда все идут… на кладбище.

— Не тороплюсь в эти края. Подожду, когда меня понесут туда… ногами вперед.

Пал помрачнел.

— Отшучиваешься? В такой день! Шандор, мы должны быть на Керепешском кладбище. Мы, коммунисты, хороним своего товарища, отдаем ему посмертные почести, а они… — Пал умолк, прислушиваясь к колокольному звону, доносящемуся с улицы. — Боюсь я, Шандор, как бы всякая нечисть не попыталась превратить эти похороны в свой долгожданный праздник.

— Вот как!.. Боитесь даже мертвых? — вспыхнул Дьюла Хорват. Бросил в огонь камина сигарету, подскочил к другу отца. Он задыхался от гнева и презрения. — Значит, вешать Райка можно было на виду у всего мира, а реабилитировать и хоронить мученика следует втихомолку, с оглядкой, как бы чего не вышло? Так, да? Ну, чего ж ты онемел?

— Скажу!.. Справедливо, что мы так прощаемся с Райком. Но разве можно терпеть такое… чтоб к нашей чистой печали примазывались всякие…

— Вы оскорбляете венгерский народ, гражданин Ваш. Вся Венгрия оплакивает Райка.

— Вся Венгрия?.. И кардинал Миндсенти? И герцог Эстерхази с маркграфами и помещиками? Кулаки и торговцы?..

— Ладно, сосед, хватит вам разглагольствовать! Идите своей дорогой, а мы и без вашего компаса как-нибудь достигнем желанной цели.

Пал Ваш отвернулся от Дьюлы и перевел взгляд на старого Хорвата.

— И ты, друг, позволяешь так обращаться со мной?!

Шандор Хорват не поднял головы. Смотрел себе под ноги, дымил сигаретой.

— Когда твой сын, поэт, профессор, так разговаривает, я понимаю его: захмелел от чужой чарки. Но когда ты, рабочий человек, коммунист-подпольщик, терпишь такое, отмалчиваешься, я и не знаю, что подумать. Почему завязал язык? Понравилось быть молчальником?

— Дешево оцениваешь своего друга, Пал! — Шандор горько усмехнулся. — Вспомни: за одного веселого молчуна двух важных ораторов дают.

Пал ударил кулаком по раме, распахнул окно, и в дом ворвался надрывной звон церковных колоколов.

— Слышите?! И церковники оплакивают коммунистов. А они-то хорошо знают, что Ласло Райк и его товарищи были безбожники. Да если бы этот звон услышал товарищ Райк…

— Слышит! И радуется, что восторжествовала справедливость, что честь его восстановлена. Вот так, Пал бачи. Теперь оставьте нас в покое.

Дьюла проводил соседа до прихожей и захлопнул за ним дверь.

— И тебе не стыдно? — Шандор укоризненно посмотрел на Дьюлу. — Пьяный дворник так не поступил бы с человеком.

Дьюла подошел к отцу, обнял.

— Я никогда не стыдился быть правдивым… Твой друг получил заслуженную отповедь. Закоренелого демагога не переубедишь поэтическими словами.

Шандор сбросил руки сына со своих плеч.

— Зря ты меня солишь — несъедобный я.

Далеко внизу, в холле, загремела дверь подъезда. Кто-то быстроногий, как вспугнутый олень, промчался по вестибюлю. Не доверившись скорости лифта, протарахтел пулеметной очередью по гулким ступенькам лестничной клетки и подскочил к двери квартиры Хорватов, нетерпеливо заскрежетал ключом в двери.

Шандор, несмотря на тяжелый душевный осадок, оставшийся после разговора с другом и сыном, улыбнулся. Он узнал младшего сына по походке. Всегда вот так, весенней грозой, врывается в дом Мартон. Завихрение, а не парень. Слон в посудной лавке, да и только. Ему всегда и везде бывает тесно. Сдвигает со своих мест и то, что покоится там нерушимо годами. Все говорят, что он на редкость красив. Чепуха! И откуда люди взяли? Ничего в Мартоне нет красивого. Худощав, невысокого роста, вертляв, не по годам зелен. Двадцать два ему стукнуло этой весной, а он до сих пор похож на только что распустившийся цветок. Не чувствуется в нем ни мужества, ни силы, которые только и украшают мадьяра. Щеки Мартона тонкокожие, светятся, как у девушки, румянцем. И ресницы тоже не мужские — длинные, пушистые. Волосы мягкие, курчавые. Не сразу расчешешь их и железной гребенкой.

Широко, с ветром и грохотом, распахнулась дверь, и вбежал Мартон.

— Сэрвус, апам! Сэрвус, профессор! А может, тебе приятнее звание поэта?

Дьюла ласково кивнул брату.

— Сэрвус, веселые каблуки! — Шандор толкнул сына в грудь.

На нем грубые, плохо зашнурованные грязные башмаки, порядочно обтрепанные брюки, спортивная куртка вытерта на локтях, в чернильных пятнах; воротничок старой рубашки расстегнут, галстук плохо завязан, съехал набок.

Шандор усмехнулся: «Вот так красота!»

От одежды и обуви Мартона повеяло ненастной улицей, дунайским илом, просмоленным канатом.

— Где ты был? — спросил Шандор. — Рыбачил?

— Баржи на Чепеле разгружал. Измаильские. С оборудованием.

— И на заработанные деньги купил не вино, не хлеб, а розы, — сказал Дьюла.

— Да, купил! — вызывающе ответил Мартон. Он бросил на стол букет темно-красных роз, мокрых от дождя и распространяющих по «Колизею» невидимый душистый дымок. — Где мой дождевик? Кто видел мой дождевик? — Мартон заглядывал за спинку дивана, под кресло, отодвигал стулья.

— Ищи свой плащ там, где ты его оставил, — наставительно пробурчал Шандор, но глаза его оставались улыбчивыми, добрыми.

— А где я его оставил? Аням, Жужа!..

Мать и сестра где-то там, в глубине квартиры, в своих комнатах. Мартон еще не видит их, и они еще не могут услышать его, но ему не терпится. Направляясь к ним, он кричит:

— Где мой дождевик?

Шандор проводил сына глазами, покачал головой:

— Ах, Мартон!.. Вечно куда-то спешит, боится куда-то опоздать, все ему некогда… Если удлинить сутки часов на пять, и о не успевал бы свои дела делать. Суета, завихрение. А когда жить будет?

— Это и есть жизнь!. — Дьюла опять занял свое насиженное место у камина, с упоением смотрел на огонь, как на живое существо, будто ждал от него ответов на свои тысячу и один вопрос.

Хлопнула дверь, ведущая на кухню, загремел таз, упавший на пол, загрохотали на метлахских плитах тяжелые подкованные ботинки. Мартон на ходу натягивал дождевик.

— Нашел! — радостно завопил он, пробегая по комнате.

Дьюла перехватил парня. Обнял и, любовно вглядываясь в него, сказал с гордостью:

— Видел, апам? Слыхал? Всего-навсего плащ нашел, а провозгласил об этом голосом Колумба: «Земля, земля!»

Мартон не понял брата.

— Что ты? Стихи пишешь?

— Да, молодость!.. Она находит радости и там, где мы их теряем.

— Про себя ты, может, и верно сказал, а вот про меня… Рано ты меня, сынок, в безрадостные старики записал, — возразил Шандор.

— Ничего не понимаю! — нетерпеливо воскликнул Мартон. — О чем вы? Ладно. Дискутируйте, а мне некогда. Пусти, Дьюла…

— Марци, куда спешишь будто угорелый? — спросил отец.

— Вот розы… студенты доверили возложить.

Дьюла снова обнял брата. Его лицо стало монументальным, как лицо статуи.

— Марци, ты любишь Петефи?

— Какой мадьяр не любит Шандора Петефи!

— «Национальную песнь» знаешь?

— Ты меня удивляешь… «Национальная песнь» — молитва каждого венгра.

— Ну… помолись!

Мартон опустил слои длинные пушистые ресницы, перестал улыбаться и, чуть побледнев, торжественно произнес:

Где умрем, там холм всхолмится, Внуки будут там молиться.

— Вот!.. — Дьюла поцеловал краснощекого брата в лоб. — Когда будешь возлагать розы, помолись вслух: «Где умрем, там холм всхолмится…»

— Хорошо. Пусти, Дьюла, опаздываю! — Вырвался из объятий, побежал к двери.

На пороге неожиданно затормозил подошвой ботинка, остановился, посмотрел на брата, и на его открытом, правдивом лице появилось выражение сомнения, не присущее ему. Мартон безгранично любил брата, любил его стихи, его горячие речи, произносимые на дискуссиях клуба Петефи, верил во все то, во что верил Дьюла. И все же сейчас усомнился, нужно ли поступить так, как он посоветовал.

— А ты думаешь, это подходит?.. Шандор Петефи и Ласло Райк? — робко спросил Мартон.

— Подходит! — энергично возразил Дьюла. — И еще как подходит! В одно время, в год великих революций, прозвучала «Национальная песнь» Петефи и «Коммунистический манифест».

Мартон кивнул кудрявой головой.

— Понял! Бегу. Баркарола! — И опять «веселые каблуки», как по клавишам рояля, пролетели по многочисленным ступенькам лестничной клетки.

И снова старый Шандор улыбнулся, прислушиваясь к шагам Мартона. Далеко убежит такой парень, если… если не споткнется.

Улыбался Шандор, а на душе было тоскливо и холодно. В последние дни он почему-то все чаще и чаще, глядя на младшего сына, испытывает это темное чувство тревоги. Отчего бы это? Ведь не разбойник же Мартон. Нет никаких оснований тревожиться за его судьбу. Учится хорошо, поведение примерное, стипендиат. Член Союза трудящейся молодежи. И все ж таки… Горяч он, порывист, опасно неосмотрителен, чересчур доверчив. Жениться ему пора, а он до сих пор не боится обжечься, смотрит на огонь чистыми глазами несмышленого ребенка. Ветер, а не парень. Куда дует? В чей парус? Что ищет?

— Ах, молодость!.. — с завистью говорил Дьюла. — Парень побежал на кладбище так, будто спешит заре навстречу.

Шандор поправил ковер, сдвинутый Мартоном, смахнул со стола алые лепестки и капли дождя, оставшиеся от букета роз.

— Дьюла, зачем ты ему морочишь голову? — Шандор укоризненно посмотрел на старшего сына. — Чего добиваешься? Куда нацеливаешь?

— Куда нацеливаю? Не хочу, чтобы он был доверчивым, как теленок, ослепленным, немым, покорным. Рожденный летать должен летать!

— Все стихами шпаришь? Попробую и я.

Шандор тихо, без всякого выражения, как обыкновенные прозаические слова, произнес:

Помни, что, ты когда рождался, Вокруг крик радости раздался. Живи же так, чтоб в час твоей кончины Все плакали вокруг, а ты один смеялся…

Это первая песня твоего отца, Дьюла! И твоей матери. Глядя на вас, мы всегда так молились.

Не ожидая, что скажет сын в ответ, он взял газету и уткнулся в нее.

Дьюла с тяжелым вздохом опустился в широкое кресло, положил в камин буковые чурки и, глядя на медленно разгорающийся огонь, думал об отце. «Честный ты, старик, но ужасно ограниченный, с добровольными шорами на глазах. Плохо видишь, плохо чувствуешь, еще хуже понимаешь жизнь. Что ж, для тебя это, пожалуй, естественно. Не можешь ты видеть и анализировать жизненные явления так, как я. Причина простая. Живем мы в разных интеллектуальных этажах. Ты силен своей наивной верой, ослеплением. А я… все вижу, все понимаю со своей вышки. На капитанском мостике всегда находились интеллектуалисты, история всегда вручала компас и руль корабля докторам, адвокатам, писателям».

Из своей комнаты выскочила Жужанна. Она была в ярко-васильковом платье, в белых с синей отделкой туфлях, свежая, надушенная.

— Звонили, Дюси?

Дьюла отрицательно покачал головой и внимательно-неприязненно посмотрел на сестру. Темные вьющиеся ее волосы особенно хорошо уложены, а на смуглом лице сияет какое-то тревожно-радостное ожидание. На что она надеется в такой день? Кого ждет? Откуда радость? Прислушивается к телефону и не слышит, как бухает Будапешт во все свои колокола.

Дьюла не понимал, что она и не могла быть другой. Вчера и позавчера была такой же весенней, чего-то ждущей. И завтра будет такой же. Пора любви!

Дьюла любил сестру, желал ей добра, но сейчас он почти ненавидел ее. Радоваться сегодня чему бы то ни было — святотатство. Кто же мешает ей понимать, по ком звонят колокола? Конечно он, Арпад Ковач. Смешно и противно. Сорокалетний жених и юная невеста! Но ничего уже, видно, не поделаешь. Жужанна Хорват, редчайший мадьярский цветок, скоро станет женой пепельноволосого доктора-историка, не по праву носящего славное имя князя Арпада, отца Хунгарии.

Дьюла с трудом преодолел острое желание высказать свои мысли вслух.

— Что с тобой, Жужа? — ласково спросил он.

— Мне показалось… Я жду звонка.

— Он должен позвонить?

— Да, он! — вызывающе ответила Жужанна. — Что дальше?

— Арпаду Ковачу сейчас не до тебя. Он сейчас там, около мавзолея Кошута, где отдают посмертные почести его другу, Ласло Райку. Кстати, до сих пор непонятно, как сам Арпад уцелел в застенках Ракоши?

Она холодно взглянула на брата и пошла к себе.

Мимолетный острый разговор с Дьюлой еще более омрачил ее. Настроение Жужанны вовсе не было таким сияюще-радостным, как показалось Дьюле.

— Постой! — Он преградил ей путь к двери. — Нет, сестричка, тебе не показалось. Да, звонили. И звонят! Но не телефонные звонки, а сто двадцать «божьих домов» Будапешта. Неужели не понимаешь, по ком звонят колокола? Кто тебе закупорил уши? Кто запретил понимать? Не твой ли женишок? «Все плакали вокруг, а он один смеялся!..» — издевательски произнес он.

Свет схлынул с лица Жужанны, оно стало темным и совсем не юным и не красивым.

— До чего же ты злой, дорогой братец!

— Да, злой. И горжусь. Это такого рода злость… будят совесть даже тех, кто окаменел в гипнозе.

Она знала, по ком плачут колокола. Но не хотела говорить об этом с братом, не пожелала стать на его позицию. Нельзя с ним мириться даже сегодня. Враждовать они стали с тех пор, как в доме Хорватов появился Арпад Ковач. Дьюла сразу же проявил к нему откровенную неприязнь, перешедшую в ненависть. Не щадил и сестру. Посмеивался над ее первым чувством.

Жужанна ничего не сказала, ушла к себе.

Старый Шандор покачал ершистой головой.

— От злости до бешенства рукой подать. Ах, дети! Из одного вы корня, да ягодки разные. Зря ты ее обижаешь, Дюси. Да еще теперь. Невеста! Или ты хочешь, чтобы она осталась старой девой? Вроде тебя, вечного холостяка, да?

— Ладно, прекратим.

Дьюла отвернулся от отца, достал блокнот, вооружился карандашом.

Шандор взял кованую плетенку и ушел.

Жужанна стояла у раскрытого окна своей комнаты и сквозь невыплаканные слезы смотрела на людей, идущих на Керепешское кладбище.

Огромный город, глубоко печальный, погруженный в тяжкие воспоминания, рыдающий траурными мелодиями, стал как бы собственным сердцем Жужанны.

Людская река. Траурные флаги. Венки, цветы… Гробы с прахом безвинно погибших стоят у мавзолея Кошута. «Вы жертвою пали…» Коммунисты, преданнейшие сыны народной Венгрии…

Как это могло случиться? Почему и кто это сделал?

Жужанне не довелось видеть Ласло Райка живым. Она была почти девочкой, когда его казнили. И все же она хорошо знала этого человека, Арпад много рассказывал о своем друге и учителе, старом коммунисте Венгрии, неутомимом подпольщике, великолепном организаторе, гордом и красивом мадьяре-витязе, любимце рабочего Будапешта, Да и не только Будапешта. Всюду, где он ни появлялся: на заводах Чепеля, среди рыбаков Балатона, в шахтах Печа, в цехах московского автозавода, в окопах Мадрида, в тюрьме Ваца, — он возбуждал к себе живой интерес, сразу приобретал друзей.

Оклеветан. Измучен пытками. Задушен намыленной веревкой. Темнее, холоднее стала Венгрия. Обрублена какая-то жилка, питающая горячей, чистой кровью сердце государства. Тяжелые потери понесли Справедливость, Правда, Честь, Вера. Была попытка обесчестить, забросать грязью армию венгерских революционеров, воспитавших Ласло Райка.

Нет! Растоптан, валяется в грязи, презираем лишь тот, кто именем партии сводил личные счеты с неугодными ему, не сломленными в открытом бою людьми.

Пал, сраженный роскошным казенным листом, вельможным доносом, который не нуждается в доказательствах. Приговор вынесен ему до того, как был выписан ордер на арест. Судьба его решилась предельно упрощенно. Гуртовой список и резолюция божественного наместника на венгерской земле, две крупные жирные буквы: «ЗА». Он за то, чтобы не существовали все, кто умнее его, талантливее, трудолюбивее. Он за то, чтобы вокруг него роились только хитрые дураки, умелые подхалимы, благообразные карьеристы, за то, чтобы один изрекал мудрость, а все прочие безмолвствовали и работали, работали, работали. Он за то, чтобы его личность светила всем и каждому. Не светит? Ничего, засветит, если лишить всех и вся света. Он за то, чтобы опустошить миллионы душ, а свою до краев наполнить.

Не наполнишь! Нет души у идола. Культ личности самый хрупкий, самый недолговечный из всех культов. Призрак величия.

Оклеветан. Измучен. «Так надо!» — уговаривали его следователи. «Так надо!» — шептали ему загробными голосами те, кто вел его на виселицу. «Так надо!» — решил в конце концов и сам Райк, чтобы поскорее покончить с неимоверными муками, выпавшими на его долю, и ринулся на виселицу.

«Так надо!..» Умирая, Райк должен был, во имя идола, оклеветать себя, погибнуть в прошлом, в настоящем и будущем.

Тело Ласло Райка стало прахом, а дух живет. Тело бывшего наместника бога на венгерской земле еще существует, но дух его уже стал смрадным пшиком. Идол спрыгнул с пьедестала, поспешно покинул Венгрию и где-то доживает свой жалкий век. Возмездие свершилось. И это закономерно. «Тот, кого могущество ставит выше людей, должен быть выше человеческих слабостей, иначе этот избыток силы поставит его на самом деле ниже других и ниже того, чем он сам был бы в том случае, если б остался им равным». Чуть ли не двести лет назад прозвучало это грозное и доброе предупреждение Руссо. Пусть же глухие пеняют на себя. Ниже людей и ниже себя будет всякий, кто самовозвысился не по заслугам, кто опекает угодливых обманщиков.

Жужанна, как бы подытоживая свои тяжелые раздумья, вытерла заплаканные глаза, энергично встряхнула головой и неожиданно для себя улыбнулась. Ей вспомнился последний венгерский час человека, стоявшего над людьми. Это было в конце июля или начале августа этого года. Жужанна и Арпад примчались в такси на аэродром. Арпад улетал в Италию на конгресс историков. Жужанна его провожала. Входя в аэровокзал, они услыхали объявление по радио, что вылет в Рим откладывается на час. Причина не была указана. Но девушка из справочного бюро, куда обратился Арпад, хладнокровно-насмешливо назвала причину: пока не улетит какая-то важная персона, все другие самолеты не будут ни выпускаться, ни приниматься.

Арпад и Жужанна переглянулись, засмеялись и отправились наслаждаться неожиданно выпавшим счастьем. Замечательно, что так получилось. Прощание продлится целый час. По этому случаю, гуляя по аэровокзалу, они несколько раз, на виду у многих пассажиров, поцеловались. В таком состоянии, счастливые, добрые, великодушные, готовые самого плохого человека принять за совершенство, они внезапно наткнулись на «важную персону». Влюбленные помрачнели. Многим людям они готовы были простить самые тяжкие их грехи, но только не этому человеку. Говорят, талантлив, образован. Может быть. Тем хуже. С дурака спрос малый. Ему было так много дано, так много он мог бы сделать!.. Небольшого роста, гологоловый, он стоял в окружении жиденькой толпы провожающих. Лоб в старческих морщинах, болезненно-желтый, глаза очень грустные, печальные, но рот заученно, по давно усвоенной привычке изображать оптимизм растянут в самодовольной улыбке. И это несоответствие между верхней, натуральной, и нижней, фальшиво-доброй, частью лица делало его жалким.

Снят со всех постов июльским пленумом ЦК, уезжает, по существу получил путевку на проезд только в одну сторону, а хорохорится по-прежнему. Вся Венгрия знает, что на ее небосклоне навсегда погасла звезда первой величины, а он все еще излучает пышное сияние, не подозревая, что оно отраженное, холодное, никого не греет, никому не светит.

Жужанна прильнула к плечу Арпада, шепнула:

— Нищета вождизма!

Он засмеялся, кивнул головой.

— Или примадонна, мнящая себя такой, какой ее изображали на афишах в молодости. Согнулась под бременем былых похождений, давно отнялись крылатые ножки, но все еще позирует и улыбается так, словно на нее направлены театральные юпитеры, все еще жадно озирается, ищет поклонников, ждет бурных аплодисментов, криков «ура» и «браво».

У Арпада были и личные причины презирать этого обанкротившегося деятеля. В самые тяжкие годы культа личности его арестовали. Обвинения были смехотворными, однако на их основании он просидел несколько лет в тюрьме и чуть не погиб. Дюжину писем ухитрился переслать в адрес этого человека, мнящего себя совестью Венгрии, — просил, умолял, требовал вмешаться. Ни на одно не откликнулся.

А после реабилитации Арпада он встретил его с распростертыми объятиями, как ближайшего друга:

— Дорогой Арпи!.. Поздравляю и сожалею. Если бы я знал!.. Почему не написал оттуда?..

Арпад с холодным презрением отвернулся от него.

И с таким же презрением, не поздоровавшись и не попрощавшись, отвернулся от него и тогда, на аэродроме Ферихедь, хотел идти дальше, но остановился.

Пухлые руки отбывающего взметнулись над лысой головой в прощальном жесте.

— До свидания, друзья! Жди меня, как поется в песне, и я вернусь!

— Будем ждать! — недружным хором откликнулись провожающие.

Улетающий был растроган, блеснул слезой.

— До свидания, любимая Венгрия! Я верю, ты еще скажешь свое веское слово, позовешь… Вернусь по первому же твоему зову.

Провожающие промолчали. Даже им, хорошо знавшим своего патрона, привыкшим к его речам, было неловко. Вот тебе и звезда первой величины, вот тебе и политический талант! Захлебнулся, пузыри пускает, потонул в собственной луже, а мечтает о роли спасителя Венгрии.

Арпад засмеялся, махнул рукой и, потеряв всякий интерес к этому впавшему в детство дяденьке, пошел своей дорогой и потащил за собой Жужанну.

На лестничной площадке послышался суматошный топот, будто мчалась целая пожарная команда. Но распахнулась дверь, и появился всего-навсего один запыхавшийся, с растрепанными волосами, краснощекий Мартон. В руках он держал большой плотный оранжевый конверт.

— Ты? — удивился Дьюла. — Бежишь, бежишь, и все на месте.

— Твои друзья виноваты. Вернули с полдороги. Вот, тебе письмо от них. Говорят, самое важное из всех твоих самых важных.

— Какие друзья? Почему не поднялись сюда?

— Не успел спросить.

— Где ты их встретил?

— В подъезде. Двое. Один черный, другой… кажется, тоже черный. Все! Миссия окончена. Убегаю. И теперь уже и тысяча твоих друзей не вернут меня. Гвадаррама!..

В дверях прихожей Мартон столкнулся с худенькой, скромно одетой — фланелевое платье, старенький дождевик, шерстяная, выцветшей голубизны косынка — очень застенчивой девушкой. Мартон чуть не сбил ее с ног. Подхватил, чтобы не упала, извинился скороговоркой и, растирая ушибленный лоб, убежал, выстрелив, как всегда, дверью.

Девушка уныло посмотрела на Дьюлу.

— До чего же неуклюжая: не могу в дом войти по-человечески. Извините! — прибавила она и виновато улыбнулась Дьюле, который стоял у камина и с недоумением рассматривал оранжевое письмо.

Почерк на конверте незнакомый, чужой.

— Здравствуй, Юлишка, — рассеянно откликнулся он.

— Что это с ним? — спросила Юлия.

— С кем? Ты о чем?

— С Мартоном. Взвинченный. Слепой. Он, кажется не узнал меня.

— Не обижайся на него, девочка. Он сейчас такое дело делает… имеет право без особенного восторга взглянуть в твое прелестное личико.

— А я и не обиделась. Честное слово. Я ни на кого не обижаюсь. Не умею.

— Зря. Кто не умеет обижаться и ненавидеть, тот не сможет и любить по-настоящему.

— Да?.. Сможет!

Дьюла по достоинству оценил признание Юлии. Молодчина. Если уж скромница так заговорила, значит, действительно сильно любит. Счастливый Мартон!

Дьюла вспомнил все свои пустопорожние увлечения, все радужные мыльные пузыри любовных привязанностей своих временных подружек — Иоланты, Барбары, Элли и им подобных — и искренне позавидовал брату. Свыше тридцати Дьюле, а ни одного дня еще не был счастливым. Почему же Мартону везет? Кажется, и его, Дьюлу, не обидел бог ни лицом, ни ростом, ни умом, а все-таки…

Дьюле стало стыдно своих мыслей. До этого ли ему теперь, когда так гремят колокола!

Юлия иначе расценила угрюмое молчание брата своей подруги. В тягость она ему.

— Жужа дома? — покраснев до ушей, спросила она.

— Дома, дома! Пройди к ней, она будет рада тебе.

Он проводил Юлию в комнату сестры и, вернувшись в «Колизей», с нетерпением надорвал плотный конверт, полученный от неизвестных друзей. Шутка, розыгрыш или в самом деле что-нибудь важное?

И письмо напечатано на оранжевой бумаге. Ни одного рукописного слова.

«Дорогой товарищ Хорват!
Ваши друзья по клубу Петефи».

Сегодня после четырех часов ждите гостей. Явятся агенты АВХ [4] с ордером на ваш арест. Не волнуйтесь. Дальнейшую свою судьбу вручите в наши руки. Они сильные, уверяем вас. Гарантируем: ни один волос не упадет с вашей горячей и мудрой, так нужной для Венгрии головы. Сожгите это письмо и ни одному человеку не рассказывайте о нем…

Дьюла скомкал письмо и рассмеялся. Чепуха! Белиберда! Глупая шутка. Впрочем…. Он разгладил смятый лист бумаги, еще раз прочитал тайное послание и задумался. А может быть, это и не розыгрыш. Не похоже. Такими вещами теперь не шутят. «Ваши друзья по клубу Петефи…» Да, там у него много друзей.

Вошел отец с плетенкой, полной дров. Увидя в руках сына бумагу, усмехнулся.

— Получились?

— Что?

— Стихи, спрашиваю, получились про то, кому надо ползать, а кому летать?

— Получатся! — Дьюла бросил письмо в огонь, смешал с углем хлопья пепла.

— Пахнет розами? Почему? Откуда?

С этими словами Жужанна вышла из своей комнаты вместе с Юлией.

— Откуда, спрашиваешь, розы?.. — Дьюла подвел сестру к окну. — Видишь, у каждого венгра, у каждой венгерки в руках цветы.

Жужанна посмотрела на улицу, на молчаливые колонны идущих людей. Однако она не увидела, не почувствовала того, на что рассчитывал Дьюла. Даже колоколов не услышала.

Отошла от окна, рассеянно оглядела всех, кто был в комнате. Остановила взгляд на отце.

— Папа, который час?

— Скоро три. Ты чего такая нарядная? Кого-нибудь ждешь в гости?

— Арпад скоро придет. — Быстро вернулась к окну, посмотрела на улицу, на затуманенный гористый берег Дуная, на сырое черное небо. — Какой хмурый день!..

— Очень хмурый, — подхватила Юлия. — И холодный. Вода в Дунае стала черной и все прибывает.

Дьюла проговорил в тон сестре и ее подруге:

— И небо хмурится, глядя на то, что сделали люди, призванные быть самыми справедливыми из всех справедливых.

Шандор достал коробку сигарет, бросил сыну на колени.

— Профессор, покури!

Дьюла не обратил внимания на отца. Смотрел только на девушек, доверительно разговаривал с ними.

— Что он чувствовал, о чем думал, когда наступил его последний час?.. Невиновен — и не может доказать!

— Это страшнее смерти.

Жужанна молчала, будто не понимала, о чем говорят ее подруга и брат.

Шандор усмехнулся:

— Плакала, плакала одна бедная сирота, да и потонула в собственных слезах. Вот так, Юлишка! Намотай себе это на ус.

Дьюла вскочил и, потрясая перед отцом кулаками, закричал:

— А ты… ты… Мы сироты, а ты кто такой? В такой день прибаутками отделываешься, боишься правде в глаза смотреть.

— В твои распрекрасные глаза боюсь смотреть, красный профессор!

На крик Дьюлы прибежала Каталин. В руках у нее ведро с водой и щетка. Она в простеньком ситцевом платье, босая, по-крестьянски повязана темным платком в белый горошек. Ей столько же лет, как и Шандору, — далеко за пятьдесят. Но выглядит она гораздо старше мужа. Лицо у нее потемнело, дряблое, в густой сети морщин. Старуха, этого уже не скроешь. Но она еще крепко держится на ногах, легко по земле ходит, ни себе не в тягость, ни людям. И всякий, кто увидит рядом с ней строгую, со светящимися волосами красавицу Жужанну и огненного Мартона, не задумываясь, скажет, что они ее дети.

И в старости не до конца, не бесследно выветривается в людях то, чем обладали в молодости. Каталин была красивой в восемнадцать, осталась по-своему красивой и в пятьдесят шесть. Красивы ее черные, необыкновенно густые, чуть-чуть седые волосы. Красивы глаза, всегда теплые, всегда мирные, ласковые. Красивы коричневые с узловатыми пальцами руки, умеющие ловко и быстро варить обед, стирать, шить, вязать, убирать дом. Красив и ее голос, всегда одинаково мягкий, добрый.

— Чего вы расшумелись, футбольные болельщики? Что не поделили? Годы? Сынок, ты бы хоть разок поддался бы в споре, а?

Сын и муж не оборонялись. Оба смотрели на огонь камина, молчали.

Каталин загремела ведром, взмахнула щеткой.

— Ну-ка, болельщики, отправляйтесь на кухню! Пейте там кофе, спорьте, кто кому забил первый гол: «Вашаш» «Гонведу» или «Гонвед» «Вашашу». Живо! А я здесь буду убирать.

— И охота тебе, мама, в такой день!.. — Дьюла поднялся, кивнул девушкам и ушел.

Шандор же не сдвинулся с места. Сурово посмотрел на жену.

— Катица, иди-ка ты, ненаглядная, сама туда, куда посылаешь нас. Соскучилась по тебе кухня. Иди! Не мешай нам… футбольные задачи решать.

— Ах, Шани, горе ты мое!.. Поспать бы тебе надо, урам, а ты все щелкаешь, горло полощешь. Работа впереди, ночная смена! Про это ты забыл?

— Помню, Катица. Иди, жена, иди!

Каталин погладила «урама» по седой голове.

— Неугомонный!

Жужанна проводила мать взглядом, и чуть порозовели ее щеки, повеселели глаза. Она улыбнулась отцу.

— До чего же мягкая, уступчивая, покорная у нас мама!.. С сыном тебе не повезло, апа, зато жена у тебя… всем незамужним пример.

— Любил вольный Дунай покорную Тиссу. И от большой любви взял, да и проглотил красавицу со всеми ее берегами. И с тех пор каждую весну тихая Тисса поперек дунайского брюха становится… Н-да, повезло Дунаю!.. Пожалуй, все-таки надо выпить кофе. Он тоже мозги прочищает. — Уходя на кухню, Шандор покосился на дверь, за которой скрылся Дьюла, зло, словно выругавшись, бросил — Красный профессор!..

— А ты ворчун, — добродушно проговорила ему вслед Жужанна.

— Мне бы такого ворчуна! — вздохнула Юлия. — Счастливая ты, Жужика! Все у тебя есть: хороший отец, хорошая мать, хорошие братья, дом, диплом преподавателя, жених…

— А у тебя? С Мартоном поссорилась, да?

— Да разве я с кем-нибудь ссорилась?

— Значит, он с тобой поссорился?

— Нет, и он не ссорился, но… Лучше бы он выругал меня, ударил, чем так… Лицом к лицу столкнулся — и ни единого слова не сказал. Даже не рассмотрел как следует.

— Торопыга у нас Мартон. Бежит, спешит, вечно куда-то опаздывает… Дурак, такую девушку не замечает, не чувствует!

— Он не виноват, Жужика. Плохая приманка. — Юлия слабо, невесело улыбнулась. — Девчонкой была никудышной и теперь никудышная.

— Глупенькая! — Жужанна поцеловала подругу. — Ты хорошая. Очень! Выйдешь замуж — перестанешь прибедняться.

— Не выйду. Мартону я не нужна, а мне никто другой не нужен.

— Ах, Юлишка! Почему я не мужчина?!

— Да, плохо быть девушкой… Нет, не вообще девушкой, а вот такой растеряхой, как я. Почему я не огонь? Не ветер? Не цветок?.. Жужика, пойдем со мной в город, поищем Мартона.

— Не могу, Юлишка, жду Арпада. В его жизни произошло что-то чрезвычайное. Утром позвонил, озадачил, встревожил, пообещал приехать днем — и пропал. Пять часов ни слуху ни духу.

— Не беспокойся! Арпад Ковач привык мыслить чрезвычайными категориями. Значит, отказываешься сопровождать меня? Что ж, пойду одна.

— В городе Мартона не ищи. Он на Керепешском кладбище. Цветы возлагает…

— Цветы? Сэрвус, Жужа! — Юлия поцеловала подругу в щеку и убежала.

Дьюла с нетерпением ждал ее ухода. Как только закрылась за ней дверь, он вышел из своей комнаты с ворохом бумаг и стал жечь их в камине.

Жужанна с удивлением смотрела на странную работу брата, но ничего не говорила.

— Почему ты молчишь? — обозлился Дьюла. — Почему не спрашиваешь, что я делаю?

— Нравится молчать, вот я и молчу.

— Нравится? Даже теперь, когда твой брат сжигает мосты между прошлым и настоящим?

— Да, и теперь. Это, очевидно, самое умное, на что я способна в твоем присутствии.

— Жужа, за что ты меня ненавидишь?

— Я тебя ненавижу? Смешно. Я всего лишь зеркало, в котором отражаешься ты. Извини, что я пользуюсь твоим высокопарным слогом.

— Ты хочешь сказать, что не ты, а я тебя ненавижу.

— Я уже это сказала.

Дьюла помолчал, пристально рассматривая на своих длинных тонких пальцах бледные ногти.

— Пожалуй, ты права. Да, ненавижу! А почему? Кто виноват?

— Меня это не интересует.

— А ты заинтересуйся! Твой Арпад во всем виноват.

— Арпад виноват перед тобой лишь в одном: видит тебя насквозь.

— Насквозь? — Дьюла засмеялся, но не добродушно, не снисходительно, а злобно. — Интересно, что же он видит?

— С огнем играешь.

— Ага! Что же я поджигаю?

— Прежде всего — честь Хорватов. В нашей семье до сих пор не было…

— …ни одного отступника от пролетарского дела. Теперь есть, — подхватил Дьюла. Он уничтожающе-презрительным взглядом окинул сестру. — Работники АВХ приказали тебе подготовить меня к переселению в тюрьму? Ладно, не строй из себя оскорбленную невинность! Сознавайся: твой Арпад и ты донесли на меня, да? И какую вам награду обещали за это?

Жужанна не вскочила, не бросилась на брата с кулаками, не завопила. Спокойно, тихо сказала:

— Оказывается, ты еще и мерзавец.

Ее хладнокровие больше, чем слова, взбесило Дьюлу.

— А ты… ты… — закричал он, и его рука взметнулась над головой сестры.

Он бы, вероятно, ударил ее, если бы не появился отец.

Вошел и не торопился встать между сыном и дочерью. Он защитил ее словом. Посоветовал разъяренному Дьюле:

— Вздумаешь обругать мать или сестру — прощайся с языком.

Дьюла опустил руку, побрел к своему креслу у камина, упал на продавленные завизжавшие пружины. Огонь кровавыми бликами отразился на его лице.

Шандор Хорват подошел к сыну, примостился на подлокотнике кресла.

— В чем дело, профессор? Какие еще темные мысли наводняют вашу светлую голову?

— Не юродствуй! Пожалеешь… И очень скоро. — Дьюла посмотрел на часы. — Может быть, через полчаса.

Жужанна взяла отца за руку, увела к дивану, усадила и сама села рядом.

— Поговори лучше со мной.

— О чем? У тебя тоже наводнение?

— Мне бы хотелось… Я хочу тебе рассказать… Только тебе одному… Понимаешь, это…

Дьюла демонстративно поднялся.

— Мне давно известны твои секреты, я могу уйти.

— На твоем месте я бы молча ушла без этого дешевого трюкачества.

— Ах, так!.. — Дьюла опустился в кресло. — Остаюсь на своем месте и буду шуметь. Тран-бум, трах-тар-ра-рах!

— Ты верен себе, братец!

— Перестань, Дьюла! В чем дело, девочка? — спросил Шандор.

— Папа, я должна тебе сказать…

— Ты уверена, что должна? — Он обнял дочь, заглянул ей в глаза. — Именно сегодня? Сейчас?

— Видишь ли, папа… Не думай, что это дело случая. Это давно началось, а решилось только сегодня.

— В чем дело? Что случилось?

Жужанна молчала, подыскивала слова. Вместо нее заговорил Дьюла.

— Все может случиться в такой день. Сын ваш может быть брошен в тюрьму, а дочь — в объятия этому…

Жужанна с ненавистью, теперь вполне искренней, взглянула на брата.

— В присутствии этого человека мне хочется быть глухонемой.

— Капитулируешь, Жужика! — Шандор тоже с неприязнью взглянул на сына. — В присутствии таких людей надо быть громом и молнией.

— Апа, пойдем ко мне в комнату, поговорим. — Жужа взяла отца за руку.

— Успеем! До вечера много времени.

— Вечером будет поздно. — Жужанна поднялась и ушла к себе.

Дьюла проводил ее насмешливым взглядом.

— Замуж захотела. По ушам видно. Эх, бабы!.. Потоп, пожар, мор, война, революция, а у них одно на уме.

Длинный звонок в прихожей прерывает Дьюлу. Он вскакивает, поправляет перед каминным зеркалом галстук, причесывается, одергивает пиджак и важно, готовый с честью нести мученический венец, идет к двери.

Открыл ее и глубоко разочаровался. Перед ним не работники венгерского АВХ, а приветливо улыбающийся русский полковник танковых войск Бугров, хороший знакомый сестры, частый гость в доме Хорватов.

Дьюла холодно кивнул, поджал губы и отправился на свою позицию у камина. Его сильно знобило, временами бросало в дрожь. У огня он согрелся, перестал стучать зубами.

Несмотря на откровенно негостеприимный прием, Бугров все-таки вошел в «Колизей», поздоровался, спросил, дома ли Жужанна. Он еще неуверенно, с ошибками говорил по-венгерски, но его хорошо понимали.

— Добрый день, товарищ Бугров, — откликнулся Шандор Хорват. — Садитесь! Жужика, — закричал он, — к тебе пришли!

Почти сейчас же в «Колизей» прибежала Жужанна. И она была разочарована, увидев русского полковника. Не по такому гостю томилось ее сердце.

— А, это вы, товарищ Бугров!.. Здравствуйте.

— Добрый день, — ответил он, старательно выговаривая венгерские слова. — Сегодня я заехал немного пораньше, чем обычно: дожди размыли дороги, и в наш лагерь придется добираться кружным путем. Вы готовы?

Жужанна отрицательно покачала головой.

— Сегодня я не смогу проводить занятия. Такой день!.. Извините и передайте мои извинения вашим офицерам.

— Жаль! Отложим занятия до… понедельника. Надеюсь, послезавтра вы войдете в строй.

— Постараюсь, — неуверенно ответила Жужанна.

— Разрешите быть свободным?

— Не смею вас задерживать.

Дьюла с деланной укоризной взглянул на сестру.

— Милая, это на тебя не похоже! Негостеприимно. Садитесь, товарищ Бугров. Хотите кофе?

— Благодарю вас. Я пойду.

— Сигарету?

— Спасибо. Накурился.

— Ой, товарищ полковник, что это? — Дьюла осторожно старинным костяным ножом для разрезки книг снял с мундира Бугрова комок присохшей грязи, с ужасом полюбовался им. — Грязь! Настоящая грязь? Откуда?.. Почему?.. — Не дав ответить, Дьюла воскликнул: — Понимаю! Вы ехали в открытой машине, и вас неблагодарные венгры забросали грязью. Сочувствую, но… Такой день, ничего не поделаешь!

Бугров внутренне вспыхнул, но не позволил себе взорваться.

Жужанна поспешила Бугрову на помощь:

— Дьюла, что ты несешь!

— Жужа, не мешайте брату быть самим собой. Очень прошу вас. — Бугров уже улыбался. И не только милой учительнице венгерского языка, но и надменному, празднующему свою победу Дьюле Хорвату. — Вы очень наблюдательны, профессор! Такой микроскопический комок грязи заметили.

Дьюла не почувствовал удара или сделал вид, что ему не больно.

— Это мой хлеб — наблюдать и запоминать. Я литератор. Забыли?

— Как же! На днях купил сборник ваших стихов.

— Прочитали?

— С грехом пополам.

— Не удивительно. Ведь вы только осваиваете венгерский.

— Шандора Петефи я с радостью читаю даже со своим скромным знанием венгерского, а вот Дьюлу Хорвата…

— Вы Хорвата разругали? Интересно, чем он вам не понравился?

— К сожалению, у меня мало времени и еще меньше охоты для критического выступления.

— Покритикуйте хотя бы кратко. Двумя словами: «Плохо. Ужасно». Ну!.. Прошу вас, полковник.

— Если настаиваете… Темен душевный мир ваших лирических героев.

— Это же естественно, полковник! Ваше солнце, ваша земля, ваш ветер, ваша история — русские. А я… я чистокровный мадьяр. Венгерская лирика не тождественна русской.

— Не согласен! Добрый мир человеческой души одинаково приемлем венгру и поляку, датчанину и русскому.

— Вы хотите сказать, что мои стихи враждебны людям, античеловечны?

— Если бы я так думал, я бы не сумел скрыть своих мыслей.

— Разрешите и мне принять участие в вашей дискуссии. — Жужанна подошла к брату. — Напрасно обижаешься, Дьюла. Я говорю по-венгерски, выросла на венгерской земле, под венгерским солнцем, однако стихов твоих, мягко говоря, не понимаю.

— Это тоже естественно. Молодо — зелено. И, кроме того, ты успела испортить свой венгерский вкус за пять лет пребывания в Московском университете. И сейчас портишь, общаясь с русскими. Кого ты учишь венгерскому языку? Зачем?

— Дурак! — бросила Жужанна и отошла от брата.

— Не согласен! — улыбнулся Бугров. — Дураки не такие слова в подобных случаях говорят. Это очень похоже на политические исповеди деятелей из клуба Петефи, на некоторые статьи в «Иродалми Уйшаг».

— Да, правильно. Так говорим мы, деятели клуба Петефи. И так думает вся молодая Венгрия.

— Любопытно. И давно она так думает?

— С тех пор… как опубликованы материалы двадцатого съезда.

— Совсем интересно. И что же, вас лично уполномочила эта молодая Венгрия выступать от ее имени?

— Полковник, допрашивать меня будут в другом месте. — Дьюла взглянул на часы. — Скажите, сколько еще десятилетий ваши войска собираются пребывать в Венгрии?

— Десятилетий? Не понимаю.

— Это так иногда выгодно — не понимать ясных слов своего собеседника! Если вы не собираетесь пребывать у нас долго, зачем вы изучаете венгерский?

— Ну, хотя бы для того, чтобы отличать добрые слова друзей от злобного лаяния недругов.

— О, вы сразу хватаетесь за гранату, бросаете в лицо оппоненту огонь. Что ж, это тоже естественно, вполне соответствует вашей природе.

Жужанна не вытерпела, снова вмешалась в разговор:

— Товарищ Бугров — человек военный, отвечает на огонь огнем.

— По собственной инициативе или по приказу свыше? — с ехидной усмешкой спросил Дьюла.

Бугров не ответил. Он поднялся.

— Покидаю поле боя. Боюсь обрушить огонь на своих. Всего доброго. Заеду за вами, Жужанна, в понедельник. До свидания.

Жужанна проводила Бугрова до двери. Прощаясь, крепко, дружески пожала ему руку.

— Извините.

— За что, Жужа?

— За все, чем угостил вас брат.

— Напрасно извиняетесь. Это очень хорошо.

— Что ж тут хорошего?

— Вы увидели истинное лицо деятеля клуба Петефи, почувствовали, откуда ветер дует.

— Нет, он не совсем такой, как вы думаете.

— Не совсем, но есть надежда…

— Такая погода сегодня, понимаете… Давление у него понизилось. Вот он и бросается на всех. И меня кусал, и отца. Но Дьюла честный коммунист. Он заблуждается, путает, нервничает, но все это от чистого сердца. Уверяю вас.

— Хорошо, если это так, но мне кажется… Ладно, не рискую предсказывать. Вам лучше знать своего брата. До свидания!

Когда Жужанна вернулась в «Колизей», Дьюла встретил ее вопросом:

— Интересно, что он тебе сказал на прощание?

— Вынужден был согласиться со мной, что ты дурак. Первостатейный.

— А он, кто он такой? Русский! Потомок тех, кто задушил нашу революцию в тысяча восемьсот сорок девятом, кто утащил в Петербург залитые кровью венгров знамена, освободительные знамена Кошута, Петефи, генерала Бема. Тот, кто эти знамена возвращал адмиралу Хорти в тысяча девятьсот сороковом в качестве разменной монеты, как плату за освобожденного из тюрьмы Матиаса Ракоши. Тот, кто в тысяча девятьсот сорок пятом снарядил в Москве специальный поезд для Матиаса Ракоши и экспортировал его в Дебрецен. Тот, кто положил начало династии «московитов». Тот, кто…

— Хватит! — загремел Шандор Хорват. В самом начале припадка сына он вошел в «Колизей» и был свидетелем его бешенства.

Жужанна ушла, как только брат потерял контроль над собой.

Дьюла неохотно замолчал. Лицо его было красным, побелевшие губы тряслись.

— Таких откровенных речей еще не довелось мне слышать от своего сынка, — продолжал Шандор. — Спасибо, обрадовал! Сколько ни плюй в Дунай, он не сделается черным. Слушай, профессор, ты везде такой?

— Ты спрашиваешь, везде ли я откровенен? Да, везде и всегда. Прошло время, когда коммунисты даже среди коммунистов кривили душой. Двадцатый съезд обновил нас. Почти вся парторганизация университета, студенты, профессора поддерживают меня.

— Значит, окопался прочно, по всем правилам фортификационной науки? Смотри, барбос, доберется до тебя ЦК, и от твоей крепости камня на камне не останется.

— Тронь меня — вся молодая Венгрия восстанет.

— Выпороть бы тебя, младовенгерец!.. Вспомни июльский пленум ЦК!.. Партия открыто на весь мир осудила культ личности, отказалась от порочных методов руководства. И это укрепило партию.

— Чью партию? КПСС, возможно, и укрепило, а нашу… Здесь все еще цепляются за старое, не хотят вскрывать свои ошибки и преступления.

— Верно, цепляются. Так ты говори об этом в ЦК, требуй до конца выкорчевать культ, а ты готов бежать на улицу, поднимать знамя восстания!

— Пойми же ты наконец, папа! Настоящие коммунисты сейчас ломают сопротивление ракошистов, восстанавливают ленинские принципы. Они нарушались не только по ту сторону Тиссы.

— И правда становится кривдой, когда попадает на неумытые губы… Не ты, и не я, и не твой клуб Петефи, а партия, наш ЦК реабилитировал Ласло Райка, объявил войну прохвостам разных мастей и дуроломам. Пленум ЦК, а не ты отстранил Ракоши с поста секретаря партии, наметил новый курс. Куда же ты ломишься? Чего ты добиваешься? Почему у тебя такая короткая память?

— На это я отвечу тебе твоей любимой пословицей: из песен соловья паштет не сделаешь, гусиная печенка требуется… Не способен ЦК в нынешнем его составе ликвидировать последствия культа личности. Герэ должен уйти вслед за Ракоши. Должен! Если же не уйдет, если будет цепляться за руководящее кресло…

— Хочешь навести порядок в партии? Да кто ты такой? Какое имеешь право? Почему тебе одни наши ошибки лезут в глаза? Почему ты не хочешь видеть достижения? Кто тебя, малограмотного парня, сделал красным профессором? Кто вывел захудалую Венгрию на большую дорогу жизни?

— Да ты пойми…

— Не пойму! Иди к бывшим лавочникам, они заслушаются твоими речами. Ох, горе ты мое! Я тебя ставил на ноги, под моим присмотром ты сделал свой первый шаг, мое слово было твоим первым словом, и все-таки…

Вошла Каталин. Лицо светится от огня плиты, от доброй улыбки, от желания сообщить что-то очень важное, приятное всем.

— Все еще гогочете, спорите, футбольные болельщики! Проспорили, проглядели Жужу, ротозеи! Девочка объявила доктора Арпада Ковача своим мужем. Бессвадебный муж.

Новость, принесенная женой, не испугала, не обидела Шандора. Старая новость. Он покачал головой, потрогал свои пушистые усы, улыбнулся.

— Эх ты, малограмотная мама! Я это объявление прочитал давно, месяца два назад.

— Обрадовались! А я бы на вашем месте… — Дьюла с силой швырнул в огонь камина буковое полешко. Искры брызнули ему в лицо, обожгли.

Отец засмеялся.

— Я же тебе сказал, профессор: захочешь обругать сестру или мать — язык потеряешь.

— А я все-таки выскажусь! Будь я родителем, я бы в три шеи выгнал этого… Арпада. А Жужанну…

— На цепь бы ее приковал, да? — усмехнулась мать. — Эх ты, холостяк! Сам не женишься и других под венец не пускаешь.

— Я предупредил, мама! А дальше…

— Дальше мы без твоего вмешательства обойдемся. Пойдем, Шани, благословим вертихвостку. — Она взяла мужа под руку.

— Правильно, вертихвостка! — согласился Шандор. — Благословим да за уши отдерем. Ишь, какая скрытная и своевольная!

Шандор обнял жену, и они пошли в комнату дочери.

Оставшись один, Дьюла принес из кабинета самые заветные пачки бумаг и писем и бросил их одну за другой в огонь.

Разбухает в очаге, скрывая жар, гора пепла. Черный пух вылетает из камина, носится по «Колизею», падает на подоконники, на стол, липнет к стеклам, оседает на плечи Дьюлы. Сжигает Дьюла Хорват свой вчерашний день, его следы, собственноручно засвидетельствованные на бумаге, и сам себя утешает: «Вот какой я поджигатель. Но ничего, ничего! Ничто не забудется. Все буду помнить».

Звонок в передней оторвал его от камина.

«Вот, в самый раз явились агенты АВХ!»

Дьюла вытер о штаны руки, испачканные пеплом, как можно выше вздернул голову и пошел к двери.

Опять не они!

Вошел друг Дьюлы, радиотехник из ремонтных мастерских Дома радио Ласло Киш. Он был такой же аккуратно маленький, как и его фамилия: короткие руки, короткие ноги, крошечный носик на плоском, блюдцеобразном лице. Одет Киш просто, до того просто, что с первого взгляда и не заметишь — во что. На нем не то полуспортивный пиджак, не то лыжная куртка, бесцветные брюки, из-под которых не видно обуви. Есть у него еще одна примета: передвигаясь, издает какой-то странный костяной скрежет, будто не живой человек идет, а скелет.

Дьюла обрадовался приходу друга.

— А, Лици! Сэрвус! Ты, конечно, прямо оттуда, с кладбища?

— Разве я похож на мертвеца? — засмеялся Киш.

— Ты не был у мавзолея Кошута? Не участвовал в торжественных похоронах Райка?

— Нет. И не собирался.

— Почему?

— Профессор, будьте любезны, объясните мне, чем похож я, экзаменуемый студент, на собаку? Отвечаю. Глаза умные, а сказать ничего не может. Вот так и я. А ты почему не там, не на кладбище?

— Видишь, вывихнул руку. Опасно толкаться в толпе.

— А я душу вывихнул, для меня толпа еще опаснее. И похороны эти тоже… Кулаки сжимаются. Язык хочет трехэтажное политическое здание построить. Капут! Были простофили, да вывелись. После долгих размышлений в донском котле и в Сибири, в лагере для военнопленных, я навсегда распрощался с политикой. Интересуюсь только работой, радиотехникой, футболом и тотализатором. Кстати, на какие команды ты поставил в эту неделю? Надеюсь, не изменил бразильцам?

— Пошел к черту со своим футболом! Судьба Венгрии на волоске, а он… Не понимаю, почему я дружу с таким животным?

Ласло опять рассмеялся.

— Подняв даже в справедливом гневе руку на своего ближнего, сначала почеши у себя за ухом, подтяни штаны, выругайся мысленно и улыбнись вслух. Вот так!

— Философия домашних шавок, лижущих своим хозяевам руки.

— Нет, профессор, это философия людей, на шкуре которых начертано: смирись, гордая тварь! Великие мудрецы еще несколько веков назад изрекли: «Для того чтобы человек научился говорить, ему потребовалось два года жизни. А для того чтобы он научился молчать, ему не хватило и семидесяти лет». Резюме: много рычишь, Дьюла, это не принесет тебе дивидендов.

Шандор вышел из комнаты дочери с двумя чемоданами. Отнес их в прихожую. Проходя через «Колизей», обратно к Жужанне, бросил в сторону сына:

— Профессор тоже не научился молчать. Все рычит. Но только из-под глухой подворотни.

Киш проводил старого Хорвата глазами, перевел беспокойно-вопрошающий взгляд на друга.

— Как прикажешь понимать этот ребус?

— Диспут тут у нас был.

— На тему?

— Культ личности и долг коммуниста.

— Гм!.. Многозначительно, но туманно.

— Ничего нового. Я высказал ему лишь то, с чем выступал в последние дни на собраниях в клубе Петефи.

— Ну, а он?

— Чуть не бросился врукопашную.

— Отец и сын!.. Трагедия из современной жизни Венгрии. Сенсационное представление.

Несмотря на свой малый рост, Киш обладал сильным, хорошо поставленным голосом. Он повышал его где надо, понижал, заставлял звенеть металлом, в общем, умело пользовался испытанными приемами опытного оратора и рассказчика. И смеялся он звучно, раскатисто, без оглядки. Не думал о тех, кому не нравится его смех. И правду-матку резал всегда так, что завоевал себе славу правдолюба.

Киш повел своим аккуратным кукольным носом налево и направо, потянул воздух.

— Пахнет паленым. Где-то волку хвост накрутили. Где? Кто?

Дьюла кивнул на камин.

— Я сжигал сочинения, предназначенные для самого себя.

— Почему? Что случилось? — Киш всерьез встревожился.

— Сюда скоро явятся агенты АВХ и арестуют Дьюлу Хорвата.

Киш так был потрясен, что потерял дар речи. Не сразу он обрел ее. Заикаясь, спросил:

— Тебя?.. Почему? За что?..

— Не знаю. Наверно, за то, что я венгр.

— Нет, больше я не буду молчать. Хватит! Прощай, молчальник Киш! Все сегодня понял.

Киш коротенькой рукой распахнул окно, за которым все еще была слышна траурная музыка.

— Четырнадцатого марта тысяча восемьсот сорок восьмого года Шандор Петефи вот так же стоял у окна кафе «Пилвакс» и, глядя на Будапешт, думал свою великую думу: «Чего хочет венгерская нация?» Венгерская нация захотела революцию. А сегодня венгерская нация требует, чтобы внеочередной экстренный пленум ЦК исключил из своего состава всех ракошистов, прежде всего Герэ… Венгерская нация хочет видеть молодых деятелей клуба Петефи в старых стенах нашего парламента, в министерских кабинетах. Венгерская нация хочет вручить руль государственной машины в руки Имре Надя.

— Гениально! Гениально потому, что просто, как дважды два четыре.

Дьюла достал из кармана записную книжку, карандаш, посмотрел на Киша.

— Чего хочет венгерская нация? Диктуй! Пункт первый.

— Зачем все это?

— Выпустишь листовку, распространишь по всему Будапешту, поднимешь молодежь и во главе ее бурных колонн освободишь меня из тюрьмы. — Дьюла сдобрил свои вполне серьезные слова веселым смехом. — Ну, Лаци, выдвигайся в герои.

— У Петефи был боевой штаб. А у нас?

— У нас есть рычаги, способные привести в действие миллионы людей.

— Рычаги? Какие? Интересно! Где они? Дай хоть посмотреть на них.

— Я с тобой серьезно, Лаци. Читал сегодняшнюю «Иродалми Уйшаг»? — Он взял с каминной доски газету, бросил ее на колени радиотехнику. — Вот они, рычаги!

— Дьюла Хорват. Стихи. «Расцвети из нашей крови, расцвети наконец, революция!» Хорошо! — Киш свернул газету, положил ее в карман. — Надеюсь, не возражаешь? Храню все, достойное внимания ее величества истории. Когда-нибудь напишу воспоминания. Процитирую твои гневные строки. Кстати, в моем архиве есть один любопытный документ — двухподвальная статья, напечатанная однажды в «Сабад неп». Знаменитая показуха, как говорят русские. Вся Венгрия о ней трубила и, к сожалению, смеялась. Напомню ее содержание. Из большой поездки по СССР вернулась в Венгрию делегация крестьян-единоличников. Самое бойкое перо «Сабад неп» настрочило от имени делегатов отчет. Рядом с верными данными была «красивая святая ложь», так любимая Ракоши. Вот только один ее сорт. Наших крестьян принимали колхозники Воронежской области. Показывали свое хозяйство, а потом угощали завтраком. Корреспондент, ревностный служитель культа личности, на все лады расписал, что было подано гостям: «Черная и красная икра. Колбасы, домашние и магазинные. Водка и коньяк. Вино и пиво. Браги и боржом. Шампанское и молоко. Квас шипучий и газированная вода. Гуси, утки, куры на любителя: вареные, жареные, запеченные в тесте и томленные на вертеле. Грибы. Баранина и индейка. Малосольная теша и свежая паровая осетрина». В общем, не стол колхозника, а расчудесная скатерть-самобранка. Но и этого корреспонденту показалось мало. Он свидетельствует, ссылаясь на безыменных делегатов, что для колхозников СССР подобный чудо-стол обыкновенное явление. Они каждый день так обильно завтракают… Бедные колхозники, как они спасаются от заворота кишок?.. Мы не только смеялись, читая статью «Сабад неп». К чему приводил такой «святой» обман? Тысячи венгров, приезжая в СССР и сталкиваясь с действительной жизнью советских колхозников, начинали понимать, что аппарат Ракоши занимался бесстыдным очковтирательством, и переставали верить и этому аппарату и самому Ракоши.

Дьюла Хорват с интересом вглядывался в своего обычно не очень откровенного друга.

— Удивительно!

— Что тебе удивительно?

— Не ожидал от тебя, тихони, столь страстной обвинительной речи.

— Ты, брат, копни меня поглубже — такое увидишь!..

— Ловлю на слове! Скажи, Лаци, почему ты именно сегодня стал так разговорчив? Почему вдруг вспомнил и эту статью в «Сабад неп» и кое-что другое, о чем раньше упорно умалчивал?

— Все еще не догадываешься?

— Догадываюсь, но, видно, не обо всем. Пояснишь сам или мне гадать вслух?

— Поясню! — Ласло Киш покосился на дверь, ведущую на половину старого Хорвата, чуть понизил голос: — В первые годы, когда я вернулся из русского плена, я молчал, обдуманно, по плану, составленному еще там, в лагере военнопленных. Даже тебе, самому близкому своему другу, не доверял ни своих затаенных мыслей, ни наблюдений. Дружил с тобой и присматривался, изучал. Ты радовал меня своей эволюцией. А когда ты стал активным деятелем кружка Петефи, когда загремели в Будапеште твои речи, твои стихи, я был просто на седьмом небе. Обрел единомышленника!.. Но и в ту пору я еще выжидал. Да, не скрою, не вполне верил в длительность твоего ожесточения. И только сегодня решил открыться и быть с тобой рядом всегда, готовить условия для расцвета твоей… нашей революции.

Ласло Киш умолк, ждал вопроса. Но его не последовало. Дьюла побоялся дальше и глубже разрабатывать душевные тайники своего друга. На какое-то мгновение его осенило, и он почувствовал стыд и страх. Как отвратительно он говорит о том, что когда-то было для него святым, неприкосновенным! Как быстро пробежал гигантское расстояние от первой дискуссии в клубе Петефи до «революции в народной Венгрии»!

Озарение прошло, голова снова наполнилась совсем не страшными, привычными мыслями, бесследно улетучились и страх и стыд, и Дьюла сказал:

— Посеешь ветер — пожнешь бурю!

Ласло признательным взглядом, крепким клятвенным пожатием руки ответил на высокое доверие друга.

После такого сближения Дьюле уже было легко и просто открыть Кишу свою тайну.

Звонок в передней заставил обоих вздрогнуть. Ждали его каждое мгновение и все-таки были застигнуты врасплох.

Дьюла деланно засмеялся.

— Нет, Лаци, мы с тобой не из храброго десятка. Оказывается, только одна видимость ареста уже действует на наши нервы.

— Не разглагольствуй. Открывай и провозглашай: да здравствуют табачные мундиры!

— Не могу. Уйдем отсюда. Пусть забирают из моей комнаты.

И Дьюла скрылся и потащил за собой Киша. На второй, более настойчивый звонок вышел старый Хорват и открыл дверь. На лестничной площадке стоял тот, кого и ожидал увидеть Шандор. Да, это был Арпад Ковач, будущий муж Жужанны. Но он вовсе не был таким счастливым, каким положено ему быть сейчас. Глаза темные, строгие, лицо хмурое, без намека на радость и улыбку. Мрачный, черный костюм, темно-синий макинтош, широкополая, с начесом, стариковская шляпа. В руках у него не цветы, не свадебный подарок, а увесистый портфель с тремя замками.

— Здравствуйте! — отрывисто бросил Арпад и по-солдатски бесцеремонно прошагал в «Колизей».

— Здравствуй! — Шандор с недоумением вглядывался в озабоченного зятя и гадал, что могло вывести из себя этого всегда уравновешенного, завидно хладнокровного человека.

— Дома Жужа? — спросил Арпад.

— Дома, где же ей быть. Ждет не дождется. Все глаза проглядела. Подходящий денек вы облюбовали для женитьбы.

— Для женитьбы? — Арпад разделся, повесил макинтош в передней, бросил портфель на столик у камина, рядом с телефоном. — Кто вам сказал?

— А разве это не так? — насторожился старый Хорват.

— Так, Шандор бачи, так! Жужа! — позвал Арпад.

Она вихрем ворвалась в «Колизей», подбежала к Арпаду, поцеловала, обняла и не хотела размыкать рук.

— Наконец-то! Почему так долго тебя не было? Почему не позвонил?

Шандор потихоньку, незаметно вышел.

— Почему ты задержался, Арпи?

— Тернистый путь…

Жужанна еще крепче прижалась к нему.

— Я чувствовала, как тебе плохо. Ужасно болело сердце. Что случилось, родной? О каком чрезвычайном событии ты предупреждал?

Арпад осторожно освободился из ее объятий и озабоченно провел ладонью по гладко зачесанным пепельно-седым своим волосам.

— Прежде ты должна ответить на один мой вопрос. Зачем сказала родным, что мы…

— А разве… Арпи, если ты раздумал…

— Перестань! Я спрашиваю, зачем тебе понадобилось сообщать о нашей женитьбе именно сегодня? Только это меня интересует. Ну!

— Понимаешь, я думала…. Арпи, любимый, не сердись и ни в чем не подозревай меня. Я не могла не признаться маме. Может быть, я набралась бы терпения и молчала еще день, неделю, если бы не твой звонок. Сердце разрывалось от боли и страха. Всякие мысли в голову полезли. Подумала, что тебе угрожает… — Жужанна поцеловала Арпада, засмеялась. — Я назвалась твоей женой, чтобы последовать за тобой куда угодно, хоть на край света.

Арпад не ответил на улыбку Жужанны. Серьезно посмотрел на нее, очень серьезно сказал:

— Вовремя это ты сказала! Счастлив слышать такие слова.

— Сомневаюсь! Счастлив, а торжественно-мрачен, как монумент. — Жужанна опять поцеловала Арпада. — И такого люблю. Всякого люблю. Люблю, как ты разговариваешь, как молчишь, как ходишь, как работаешь, как смотришь на людей. Все люблю.

— Так уж все? — переспросил Арпад.

— Решительно все!

— И даже мое активно враждебное отношение к Дьюле?

— И это. Я тоже его ненавижу.

— Ненависть ненависти рознь. Ты ненавидишь его, так сказать, по-домашнему, как неприятного брата, а я… Я считаю Дьюлу Хорвата не только своим личным недругом, но и опасным человеком для народной Венгрии. Вчера он был просто опасен, а сегодня чрезвычайно опасен. Читали в сегодняшнем номере «Иродал ми Уйшаг» откровенно подстрекательские стихи Дьюлы: «Расцвети из нашей крови, расцвети наконец, революция!»? Революция в социалистической Венгрии!..

Жужанна медленно отстранилась от Арпада. Улыбка бесследно покинула ее лицо, оно стало совсем безрадостным, некрасивым.

— Арпи, что ты хочешь сказать?

— К сожалению, я не могу тебе всего сказать, не имею права, но главное ты должна знать. Подтвердились наихудшие предположения дальновидных товарищей. Народная Венгрия в опасности. Определенные элементы подталкивают ее на край пропасти. Ввиду особой обстановки в Будапеште я днем и ночью буду находиться на казарменном положении.

Жужанна внимательно слушала Арпада. В глазах ее, огромных, неподвижных, — темный страх, ожидание чего-то непоправимого.

— Я уже не штатский человек, — говорил Арпад. — Получил назначение в управление государственной безопасности. Это произошло не сегодня и не вчера. Но я решил сказать тебе об этом сейчас.

— Ты уже не ученый, а работник… государственной безопасности? — Слабая улыбка чуть смягчила, оживила ее лицо. — В таких, случаях полагается поздравлять, но я… Пять лет просидеть ни за что в тюрьме АВХ, быть на волосок от смерти — и после всего этого самому стать работником АВХ! Трудно понять такое.

— Вот, даже ты… А что скажут другие? Пусть болтают. Я мобилизован партией и, несмотря ни на что, буду выполнять ее волю. Это тебе не трудно понять?

Жужанна мучительно раздумывала. Хотела что-то сказать, о чем-то спросить, но вдруг все забыла. Постепенно, очень медленно, обрывками, восстанавливала она в памяти потерянное.

— Да, я не ожидала… Ну что ж… Надеюсь, ты пошел туда работать, чтобы никогда не повторилось дело Райка?

— Можешь быть в этом твердо уверена. Ладно. Ну, а теперь приступим к делу. Я пришел сюда не только для того, чтобы встретиться с тобой. Я должен исполнить служебный долг.

— Долг?.. В нашем доме?..

Голос ее оборвался, заглох. Губы шевелились, что-то говорили, но ничего не было слышно.

— Прокуратура выдала ордер на арест Дьюлы Хорвата, — сказал Арпад.

Теперь, когда до конца выговорено все, что Жужанна предчувствовала, чего боялась, как смерти, она обрела голос, силу, острое желание говорить и говорить.

— Какое преступление совершил мой брат?

— Антиправительственная подрывная деятельность.

— Антиправительственная?.. Что это значит?

— Прости, Жужа, но я не могу… не должен оправдывать свои действия даже в твоих глазах. Дьюле Хорвату будет предъявлено обвинение, как положено в таких случаях.

— Что ты говоришь!.. Как ты можешь?.. Забыл, какой сегодня день! Будапешт хоронит оклеветанного, безвинно погибшего Ласло Райка.

Арпад медленно склонил седеющую голову под осуждающим, страдальческим взглядом Жужанны, устало потер виски. Уши его побелели, будто схваченные морозом. Крупный ледяной пот блестел в продольных морщинах высокого смуглого лба.

— Забыл, что сам был оклеветан и брошен в тюрьму?

— Я ничего не забыл, Жужи.

— Так почему же ты… Вспомни слова Маркса, которые так часто, на каждом допросе, говорил следователям: «…кровопусканием не обнаруживается истина… растягивание позвоночника на лестнице для пыток не лишает человека стойкости… судорога боли не есть признание…»

— Хорошо, я все тебе скажу. — Арпад глянул на часы, подвинул Жужанне стул. — Прошу тебя, Жужи, спокойно меня выслушать.

— Попытаюсь. — Она села, положила на колени руки, с мучительной надеждой взглянула на него. — Ну!..

— Я тоже не понимаю, почему понадобился арест Дьюлы Хорвата именно сейчас, в такой день. Можно было бы и повременить.

Жужанна рванулась, хотела что-то сказать, Арпад сжал ее руку, остановил.

— Ты обещала выслушать меня… Да, я знаю, что много было произвола. Но я знаю кое-что и другое. Преступно арестовывать безвинных, но не менее преступно не арестовывать тех, кто покушается на власть народа, на то, что завоевано нами в эти годы.

— Дьюла покушается на власть народа?! — с болью и гневом вырвалось у нее.

— Да, он, Дьюла Хорват, считающий себя коммунистом, стал вольным и невольным сообщником…

— Сообщник? Чей? — перебила Жужанна.

— Потом все узнаешь.

— Критику обанкротившихся руководителей ты считаешь преступной деятельностью? Правда, эта критика с некоторым перехлестом…

— Вот в этом перехлесте все и дело, Жужи! — воскликнул Арпад. — Я больше, чем твой брат, имею право на критику ракошистов… Венгерские прислужники Берия каждый день смертно избивали меня, каждый день пытались выколотить душу… Смерти я не боялся. Одного я боялся: продолжения произвола. Вот какими были мои предсмертные мысли. Слышишь, Жужи?

Жужанна молчала. Ее тонкие бледные пальцы теребили, рвали кожаный поясок нарядного ярко-василькового платья. Странно выглядела она, несчастная, растерянная, раздавленная, в своем праздничном наряде, рассчитанном на счастливую невесту: в белых замшевых туфельках, старательно причесанная, надушенная.

— Ты меня слышишь, Жужи?

Жужанна вскочила, подбежала к окну, кулаком ударила по краю рамы, распахнула ее и, обернувшись к Арпаду, почти закричала, гневно и презрительно:

— А теперь какие у тебя мысли, когда весь Будапешт… — Она не договорила, вернулась к камину, обессиленно упала в кресло и заплакала.

Он стоял около нее, гладил ее волосы твердой холодной рукой.

— Да, если бы не произвол Ракоши, никогда бы не окреп фракционный центр Имре Надя, не появился кружок Петефи — этот новоявленный троянский конь. И хортисты не подняли бы головы. И молодчики оттуда, с Запада, не летели бы в нашу страну, как воронье на падаль. И твой брат не писал бы таких стихов, таких статей, не произносил таких речей. И мы с тобой не оказались бы в таком положении, Жужа! Понимаю, тебе трудно, больно. Должна переболеть, должна понять. Грош нам цена, если мы даже теперь не посмеем взглянуть правде в лицо!.. Жужа, любимая!

Жужанна не отвечала, тихонько всхлипывала.

Арпад оставил ее, подошел к окну. Внизу, по тротуарам, по проезжей части улицы, шли и шли люди, в плащах, с черными тугими зонтами, в капюшонах, со скромными венками и букетиками цветов в руках, печально-молчаливые.

— В тот день, когда Ракоши послал Райка на гибель, он и себе подписал приговор. Опозорились не венгерские коммунисты, а лишь недостойные руководители, поправшие принципы марксизма-ленинизма. Венгерские коммунисты продолжают строить социализм и свято охраняют его. Мы не позволим никому — ни Дьюле Хорвату, ни Ласло Кишу, ни Имре Надю, ни хортистам — вырвать завоевания народа. Вот так, Жужа. Я тебе все сказал. Если и теперь… Ты слышишь?

Она резко подняла голову, укоряющими, полными слез глазами посмотрела на него.

— Что ты со мной делаешь!.. Хочешь вырвать с корнем то, что сам когда-то посадил. Ведь я твоей же ненавистью возненавидела аресты, тюрьмы…

— Я не внушал тебе ненависть к органам безопасности.

Жужанна посмотрела на Арпада нежно и умоляюще, с отчаянной надеждой. Последняя мольба, последняя надежда!

— Подумай, что будет с родными! Мама просто с ума сойдет! Арпи, пусть это сделают другие, если… если это так надо.

— Поручено это сделать мне. Но дело не только в приказе. Я твердо убежден, что Дьюла Хорват и Ласло Киш сегодня, именно сегодня представляют чрезвычайную опасность для нас. Для тебя, для меня. Для большинства венгров. Почему же я должен стоять в стороне? Убеждения коммуниста и мягкотелая уклончивость, малодушие — несовместимы. Жужа, я не верю, что родственные чувства заглушили твою гражданскую совесть. Конечно, тебе трудно сразу согласиться со мной. Время покажет, что нельзя было поступить иначе.

Жужанна молчала. Смотрела поверх головы Арпада, на угрюмую Буду, на свинцовые тучи.

— Кажется, я ничего тебе не доказал, ни в чем не убедил. — Он поднялся, подошел к комнате родителей Жужанны, постучал в дверь. — Шандор бачи, я хочу вас видеть.

— Идем, идем! — сейчас же откликнулся старый Хорват. Он давно ждал приглашения.

Первой вошла Каталин. Она улыбалась и вытирала слезы. Посмотрела на дочь с нежной жалостью, а на Арпада с затаенным укором и открытым доброжелательством.

— Желаю вам счастья, родные мои! — Обняла Жужанну, уткнулась лицом в плечо Арпада.

Он взял ее морщинистую, натруженную руку, поцеловал.

— Только ты без этого… Видишь, какие корявые мои руки.

Каталин засуетилась по «Колизею», загремела посудой, достала из серванта огромную скатерть, накрыла стол, выставила шеренгу праздничных цветных бокалов.

Арпад переглянулся с Жужанной, шепнул ей:

— Прекрати это, скажи ей…

— Не могу. — Ошеломленная, подавленная, Жужанна не в силах была скрыть свое состояние.

— Хорошо, я сам скажу!

Арпад направился к матери, но его остановил насмешливый голос Дьюлы:

— Сэрвус, доктор Ковач! Виват счастливчику!

Дьюла и Киш вошли в «Колизей». Смешны они рядом: один — высокий, поджарый, элегантный, другой — маленький, взъерошенный, навсегда чем-то испуганный.

— Поздравляю, доктор, с незаконным браком, — продолжал издеваться Дьюла. — Стало быть, будем пить и гулять! Подходящий денек! Пир во время…

— Торопитесь с выводами, профессор!

Каталин давно знала, что сын и будущий зять недолюбливали друг друга. Она всегда старалась примирить их. И теперь попыталась соединить несоединимое — огонь и воду.

— Вы, петухи, хватит вам клевать свои гребни. Хоть сегодня покукарекайте весело. Дьюла, тащи вино! Арпад, раздвигай стол! Жужа, помоги отцу на кухне! Лаци, откупоривай бутылки!

Арпад не позволил Жужанне встать и сам не поднялся.

— Мама, зря беспокоитесь. Ни к чему все это. Не пировать я сюда пришел…

Каталин все еще не замечала, как подавлена Жужанна. Не догадывалась, не чувствовала она, какое горе надвигается на семью.

Замахала на Арпада руками, будто отбиваясь от пчел.

— Не тебе судить, что к чему в этом доме. Моя дочь выходит замуж. Моя! Шандор, где же твои деликатесы? Эй!..

Старый Хорват явился на зов жены с бутылками во всех карманах и с огромным подносом в руках. На подносе, украшенном розами, — живописная горка любовно сделанных бутербродов. После датчан венгры непревзойденные мастера бутербродных дел.

— Раскудахталась! Вот твой Шандор.

Дальше тянуть было невозможно. Арпад поднялся и, с болью глядя на стариков, неестественно громко, не своим голосом, сказал:

— Постойте! Никакого праздника не будет. Я пришел сюда… я должен… — Он с отчаянием взглянул на Жужанну, надеясь, что она поможет ему.

Не помогла. Резко отвернулась. Холодная, отчужденная.

В прихожей раздался звонок. Каталин побежала открывать дверь. Вошли два офицера АВХ, управдом и смущенные, растерянные две соседки, живущие в нижнем этаже.

— Господи! Что такое? — оторопело воскликнула Каталин.

Один из офицеров, глядя на Арпада, доложил:

— Товарищ полковник, прибыли! Вот управдом, вот понятые.

— Хорошо. — Арпад достал из портфеля ордера на арест, положил их на стол, объявил Дьюле Хорвату и Ласло Кишу, что они арестованы.

— Я арестован?! — взвизгнул Дьюла. — Так вот кто ты такой! Вполз в дом как жених, а оказался…

— Агентом тайной полиции, — насмешливо подхватил Ласло Киш и поднял над головой руки. — Сдавайся, братишка.

Арпад спокойно взглянул на маленького радиотехника и сдержанно попросил:

— Не скоморошничайте!

Дьюла прочитал ордера и пренебрежительно бросил их на стол.

— Еще цветы на могиле Райка не увяли, еще звучит траурная мелодия, а вы опять…

— Пресвятая дева Мария! — простонала Каталин.

— Замолчи, Катица, — потребовал Шандор и, повернувшись к Арпаду, задыхаясь спросил: — Ты… ты понимаешь, что делаешь?

— Да, Шандор бачи, понимаю!

Дьюла подскочил к сестре.

— Вот, слыхала, ясновидица! Он отлично понимает, что делает! Молчишь, язык отнялся? Сочувствую, но… мы тебя предупреждали, наша совесть чиста. — Подбежал к Арпаду, выбросил перед ним здоровую руку. — Доставай свои кандалы, новоиспеченный палач! Первая и последняя твоя жертва. Не сносить тебе головы за такой произвол.

Шандор извлекает из кармана бутылки — одну, другую, третью… Вдруг останавливается, грузно садится на стул, хватается за горло, хрипит.

Каталин бросается к мужу.

— Шани, миленький!..

— Ничего, Катица, ничего, это я так… Голова закружилась.

В эту минуту и ворвались в «Колизей» Мартон Хорват и Юлия. Оба счастливы. Так счастливы, что не сразу видят офицеров АВХ, понятых.

— Ты еще здесь, Жужа! — Юлия подбежала к подруге, обняла ее. — А мы успели побывать с Мартоном там… на твоей новой квартире. Мы думали…

— Свидетельствую!

Жужанна не ответила ни брату, ни подруге. Не взглянула на них.

Тут только Мартон и Юлия увидели офицеров, и слезы матери, и удрученного отца, и понятых.

— Что с вами? Что здесь происходит?

— Светопреставление! — хрипло откликнулся отец.

Дьюла спокойно, деловито объяснил брату, что происходит в «Колизее».

— Ваш будущий или настоящий зять нанялся работать в органы. Раздобыл ордер на арест профессора Хорвата и вот пришел по мою душу. Арестовывают.

— За что?

— За то, что я венгр. За то, что люблю Венгрию и служу ей.

— Прошу иметь в виду: на меня это не действует. — Арпад взял Мартона под руку. — Иди в свою комнату, Марци. И ты, Юлия!

Юноша с силой отшвырнул руку Арпада.

— Не прикасайтесь!

Каталин испуганно метнулась к нему.

— Не трогай, сынок, не надо. Ради бога! Шани, чего ж ты стоишь?

Шандор обнял сына.

— Пойдем!

Мартон не сопротивлялся. Вслед за ним ушли Юлия, мать и отец. Но через мгновение Мартон и Юлия, схватив друг друга за руки, вернулись в «Колизей». Оба бледные, с гордо вскинутыми головами.

Где умрем, там холм всхолмится, Внуки будут там молиться, —

начал Мартон. Юлия подхватила:

Имена наши помянут, И они святыми станут.

К звонким молодым голосам присоединил и свой гневный хриплый голос Дьюла:

Богом венгров поклянемся… Навсегда!

Юлия и Мартон отчеканили:

Никогда не быть рабами. Никогда!

Арпад спокойно отнесся к бурному взрыву чувств Мартона и Юлии.

— Прекрасные стихи. Гимн революционеров. Революционеров! Петефи никогда не воспевал отступников, оборотней. — Арпад кивнул офицерам. — Приступайте, товарищи.

В профессорском кабинете начался обыск. Он был прерван телефонным звонком. К аппарату устремился Дьюла Хорват. Но его предупредил Арпад.

— Алло!.. Да, это квартира Хорватов. К сожалению, хозяев нет дома. Позвоните завтра.

Арпад уже готов был окончить разговор, но услыхал свою фамилию. Спустя несколько секунд он узнал по голосу, кто с ним разговаривает. Генерал, руководитель управления, его непосредственный начальник.

— Это вы, полковник Ковач? — строго спросил генерал.

— Да, товарищ генерал.

— Слушайте меня внимательно! Ордер на арест Киша и Хорвата аннулируется. Извинитесь и выезжайте в управление.

— Товарищ генерал, боюсь, что я не понял вас.

— Повторяю: ордер на арест Дьюлы Хорвата аннулируется.

— Аннулируется?.. Но мне всего два часа тому назад было приказано…

— Полковник Ковач, выполняйте последний приказ!

— Я не могу так… по телефону. Прошу распорядиться письменно.

— Это уже сделано. Нарочный, вероятно, подъезжает к дому Хорватов. Все. Выполняйте.

Арпад положил трубку.

Не весь смысл телефонного разговора дошел до присутствующих в «Колизее», но главное они уловили. Дьюла и Киш, еле сдерживая ликование, переглянулись. Офицеры прекратили обыск. Управдом и понятые с нетерпением поглядывали на входную дверь.

Нарочный не заставил себя долго ждать. В кожаной куртке, в кожаных штанах, в длинных шнурованных ботинках, в белом мотоциклетном шлеме, он появился с пакетом в руках.

— Приказано вручить полковнику Ковачу.

Арпад выхватил из рук мотоциклиста пакет, вскрыл его. Да, с подлинным верно: ордера на арест аннулируются.

Арпад положил приказ в портфель, щелкнул замками и, ни на кого не глядя, с трудом проговорил:

— Арест отменяется. Недоразумение… Путаница… Поехали, товарищи!

Дьюла расхохотался. Засмеялся и Киш.

Провожаемые смехом, покинули дом Хорватов полковник Арпад Ковач, офицеры АВХ, мотоциклист, управдом и понятые. Они ушли, их топот слышится на лестнице, а Дьюла и Киш все еще ликуют, хохочут.

Радиотехник приложил ладони к углам рта и, как в трубку, торжественно провозгласил:

— Слушайте, слушайте… Осечка! Аннулирован арест. Кончилась карьера доктора Ковача. Ур-ра!..

Не дали профессору и его другу завершить песню, до конца упиться ею.

Вошел Пал Ваш. Правый глаз подбит, в синей опухоли. Губы рассечены. На лбу горгулины, а на скулах свежие, кровоточащие царапины.

Дьюла Хорват продолжал хохотать, и не только по инерции. Смешной, жалкий вид Ваша придал новые силы его мстительному веселью.

Пал Ваш не обиделся. Не нахмурился. Более хмурым, чем он, уже нельзя стать. Прихрамывая, он подошел к Дьюле.

— Не надо мной смеешься, профессор! Над своей душонкой!

— Пал бачи, не оттуда ветер! Смеюсь над мертвыми, которые пытаются хватать живых.

— Эх ты, смехач! Много я видел сегодня в городе людей с того света, молодчиков из «Скрещенных стрел». Это они молотили меня по башке дубинкой, загоняли в свою веру. И ты вместе с ними!

В понедельник Бугров заехал за Жужанной, чтобы отвезти ее к себе в часть. В подъезде у лифта его остановил пожилой, с пышной седеющей шевелюрой венгр. Извинился, представился: Пал Ваш, оружейный мастер с улицы Тимот, сосед Хорватов, друзей русского полковника. Бугров тоже назвал себя, спросил, чем может быть полезен.

Пал Ваш помялся, потом сказал:

— Дело у меня щекотливое, не для каждого уха приятное. Может быть, зайдем на минутку в мою квартиру, там я вам и объясню, почему я побеспокоил вас.

Бугров согласился. Они поднялись на лифте на самый верхний этаж, вошли в квартиру Ваша. Мастер ввел Бугрова в пустую комнату, плотно закрыл дверь и сразу приступил к делу. Он рассказал, что в арсенале, где он работает, в последние недели пропало много автоматов, гранат и даже несколько ручных пулеметов.

— То есть как это — пропало? — спросил Бугров.

— Очень просто: было — и не стало. Числится, к примеру, двести автоматов, а в наличии только сто пятьдесят.

— Не понимаю. Есть же у вас люди, отвечающие за сохранность оружия?

— Есть и такие, есть и часовые, есть начальство, а оружие пропадает.

— Заявляли куда следует?

— Заявляли. Приезжала комиссия, арестованы завскладом, инженер, а оружие все же пропадает.

— Странно.

— И еще как странно!

— Люди из органов безопасности были у вас?

— Я сам там был. Ездил на площадь Деака, в управление полиции. С самым главным начальником разговаривал.

— С кем?

— С Шандором Копачи. Высокий такой, симпатичный. Все кабинеты его заместителей миновал. Прямо к нему ввалился. Мы с ним когда-то работали вместе на Чепеле. Учил я его слесарить.

Бугров улыбнулся.

— Генерала Копачи вам показалось мало, и вы решили русского потеребить? Не по адресу обратились, дорогой товарищ! В ваши дела мы не вмешиваемся.

— Не спешите открещиваться, полковник. Ваши дела — наши дела. И вы тоже отвечаете за безопасность Венгрии.

— Ну так что же вам сказал генерал Копачи?

— Поблагодарил за сигнал, обещал принять срочные меры, расследовать, найти похитителей оружия.

— Нашел?

Пал Ваш пожал плечами.

— Воры не нашлись, а оружие каким-то чудом оказалось в полном наличии. Десять раз пересчитывали: все верно, согласно ведомости. В арсенале кое-кто вздохнул с облегчением, вышел на волю инженер, завскладом, а надо мной арсенальцы начали подсмеиваться: паникер, мол, Ваш, у страха глаза велики! И милицейский генерал вызвал меня к себе на площадь Деака, посмеялся; «Ну что, Пал бачи, вернулись из дальних странствий твои автоматы и гранаты?» Поморгал я перед ним по-совиному глазами и вышел, вроде как помоями облитый. А сегодня вот… — Мастер оглянулся на закрытую дверь, понизив голос, — сегодня я опять обнаружил пропажу. Штук семьдесят автоматов исчезло. И гранаты. И запалы к ним. И пулеметы.

— Сообщили кому-нибудь о новой пропаже?

— Не осмелился. Теперь могут объявить меня сумасшедшим. К тому дело идет. Дьюла Хорват, профессор, сейчас только ругательно величает меня: сектант, демагог, ортодокс твердолобый. А шестого октября его дружки в кровь меня измордовали.

— За что?

— Да вот за это самое… за то, что кое-какую пропажу в головах некоторых коммунистов обнаружил и сказал им об этом напрямик. Не понравилось! Шишек понаставили. И сейчас могут. Да, теперь видно, шишками не отделаешься. Посоветуйте, товарищ полковник, что делать.

— Подозреваете кого-нибудь в хищении оружия?

— Пятьдесят штук автоматов не уволокут ни пять, ни десять человек. Оптовая покража.

— Да, похоже.

— А кто оптом ворует? Тот, кто понаглее да порукастее, да машины имеет, да казенную бумагу. Смотрите, товарищ полковник, как бы пропавшие автоматы и пулеметы не попали в руки тех, кто давно мечтает стрелять в нашу красную звезду.

 

ЧЕЛОВЕК БЕЗ ЛИЦА

22 октября 1956 года перед невзрачной туристской гостиницей пограничного австрийского городка Никельсдорф остановился первый путешественник этого дня. Он прибыл на приземистом вместительном «кадиллаке». Почти все ветровые стекла машины были оклеены разноцветными ярлыками придорожных отелей и автозаправочных станций Испании, Италии, Франции, Голландии, Скандинавии и Германии. На заднем сиденье, где могли свободно разместиться три пассажира, в величественном одиночестве лежал новенький плюшевый леопард — обязательный спутник автомобильного любителя, пристально следящего за модой.

Черный лакированный кузов, забрызганный грязью осенних дорог, запах прогорклого моторного масла и сильно нагретой резины свидетельствовали о том, что машина сделала большой безостановочный пробег.

Как ни приметна была эта машина, исколесившая вдоль и поперек всю Европу, она не привлекла к себе особого внимания жителей Никельсдорфа. Тысячи их промчались по старинным улицам пограничного городка в последние недели: итальянские «фиаты» последних моделей, западногерманские «оппель-адмиралы», «оппель-капитаны», французские «ситроены», американские «форды», «линкольны», «студебеккеры».

Не вызвал к себе особого любопытства и владелец «кадиллака». С весны, с тех пор как венгры разминировали пограничную зону и сняли инженерные заграждения, отменили прежние ограничения, тысячи туристов из Западной Европы и Америки устремились в Венгрию. И почти все они, перед тем как пересечь австро-венгерскую границу, считали своим долгом остановиться в Никельсдорфе, отдохнуть часок-другой за чашкой кофе или бутылкой вина на открытой веранде придорожного ресторанчика «Черный орел».

Никельсдорф! В ту пору этот городок, расположенный на крайнем востоке Австрии, на низменных землях провинции Бургенланд, между озером Нейзидлер-Зее и Дунаем, на главной автомагистрали Вена — Будапешт, был совершенно безвестным. Прогремел он на весь мир неделю спустя, когда стал крупнейшей перевалочной базой «людей закона Лоджа», хлынувших в Венгрию из Западной Европы, и прежде всего из западногерманских областей.

Крепко хлопнув дверцей машины, владелец «кадиллака» размял затекшие руки и ноги и направился на веранду ресторана. Это был высокий, сухощавый, неопределенного возраста, без единой морщинки, с моложавым лицом и седеющими висками человек.

Официант ресторана, взглянув на важного туриста, на его просторный, из дорогого твида пиджак, понял, что должен разговаривать с ним на английском. Поздравив гостя с благополучным прибытием в Никельсдорф, пожелав доброго утра, он спросил, чем может быть полезен достопочтенному сэру. Американец потребовал черный кофе, свежие венгерские газеты. Получив то и другое, он скромно уселся в дальнем конце веранды, не освещаемой утренним солнцем.

Поднося к губам чашку с кофе, он поднимал от газетного листа глаза и с недоумением смотрел на улицы просыпающегося городка.

«Боже мой, какая эта глухомань, — как бы говорил взгляд американца, — как тут скучно жить!»

Всем, кто в этот утренний час был в ресторане «Черный орел», даже старому официанту, прослужившему в полиции более тридцати лет, казалось, что взгляд этого раннего туриста ничего другого не выражает.

И все ошибались.

Турист, глядя на Никельсдорф, думал о том, как этот маленький, сонный городишко, почти деревня, через два-три дня начнет жить бурной жизнью, превратится в главные ворота Запада, прогремит на весь мир.

Владелец «кадиллака» был американцем по паспорту, венгром по рождению, разведчиком по профессии. В течение своей жизни он много раз, приспосабливаясь к обстоятельствам, как и его коллеги, менял и облик, и паспорт, и подданство, и родину. Был англичанином Антони Фоксом, канадцем Реджинальдом Бутлером, испанцем Франциско Ходосом, немцем Генрихом Ваксом, французом Жаном Греве, русским Петром Козловым, поляком Яном Рассохой. Теперь он выдает себя за венгра, еще в детстве эмигрировавшего в США и постоянно живущего где-то в Нью-Йорке. Фамилию присвоил себе мадьярскую — Карой Рожа. Служил он, если верить корреспондентскому билету, в североамериканской радиокорпорации специальным политическим обозревателем. Настоящую его фамилию знали только в управлении личного состава ЦРУ. В «Отделе тайных операций» он был крупным воротилой. Теперь он был назначен руководителем летучего штаба по проведению в жизнь операции «Черные колокола».

Рожа возвращался в Будапешт из длительной поездки по «свободному миру». В многочисленных лагерях Западной Германии и Верхней Австрии вместе со штабистами «Отдела тайных операций» он проводил генеральный осмотр ударным силам, которые запланировано забросить в Венгрию в самые ближайшие дни. Все было хорошо. Хорошо прошли и последние генеральные совещания с «Бизоном», с руководителями редакций радиоцентра «Свободная Европа», с представителями Пентагона, Государственного департамента, с Геленом, начальником разведывательного ведомства Аденауэра.

Фундаментальный штаб пока находился в Баварском Лесу. Но и он, как только ясно определится обстановка в Будапеште, перебазируется поближе к истокам событий — в Австрийские Альпы, в Зальцбург и в Бургенланд, в австрийскую область, когда-то населенную венграми, в громадный, давно осиротевший замок венгерского магната князя Эстерхази, того самого Эстерхази, который был осужден вместе с архиепископом Миндсенти и вот уже много лет сидит в тюрьме.

Летучий штаб в полном составе длительное время работал в Будапеште. Состоял он из семи человек, знатоков своего дела. Каждый действовал по заранее выработанному плану и в определенном направлении. Отто Бундер, западногерманский турист, литератор-путешественник, полюбивший горячие минеральные источники Будапешта, живущий в отеле острова Маргит, отвечал за Дунай и за все, что связано с Дунаем. Его отряды должны парализовать всякое движение по реке, вывести из строя судоверфи на берегу Дуная, овладеть мостами, соединяющими Буду и Пешт, и, если потребуется, разрушить их.

Другой член летучего штаба, Фрэнсис Кук, имеющий паспорт гражданина Федеративной Республики Германии и корреспондентский билет газеты «Баварское время», нацеливался со своими отлично обученными, заранее заброшенными в Будапешт боевиками и местными агентами на Дом радио, на Йожеф-Варошскую телефонную станцию, на узел международной связи, на почтамт, на Восточный, Западный и Южный вокзалы.

Третий, замаскированный под автомобильного техника, начальника центрального гаража венгра Золтана Куцку, обеспечивал транспортом ударные отряды нападения на все оружейные заводы, на арсеналы по улице Тимот. Куцка был американцем, но много лет работал в Будапеште и отлично знал венгерский язык.

Йожеф Дудаш, бывший хортистский офицер, старый резервист американской разведки, по кличке Холодильник, был четвертым членом штаба. Дудаш действительно был специалистом по холодильным установкам, но в первые же часы восстания ему предстояло создать «Национальную гвардию», «Революционный совет» и возглавить их.

Его тенью, его поверенным был американец Брэнди, корреспондент из Нью-Йорка.

Пятый член летучего штаба, Ричард Брук, — ответственный чиновник американского посольства в Будапеште, а его робот в облике венгра, по кличке Гонвед, — родственник одного из работников генерального штаба венгерской армии. Они вместе готовили военный путч в самом сердце будапештского гарнизона: в военной академии, в казармах Килиана, бывших казармах Марии Терезии, расположенных в центре столицы, на перекрестке Юллеи ут и проспектов Йожефа, Ференца.

Альберт Голд, шестой член штаба, тоже имеющий корреспондентский билет и паспорт Федеративной Республики Германии, руководил особо важным направлением операции «Черные колокола». Ему предстояло на первом этапе операции сковать по рукам и ногам, а впоследствии и вогнать в нужное русло действия будапештской полиции, руководимой генералом Копачи, тайным другом клуба Петефи и скрытым соратником бывшего министра-президента, главы партийной оппозиции профессора-экономиста Имре Надя.

Радиотехник Ласло Киш был седьмым главарем операции «Черные колокола». Он возглавлял самостоятельное направление «Интеллект». Под этим шифром скрывались клуб Петефи, издательства, театры, редакции некоторых газет и многие институты, в том числе экономический имени Карла Маркса, где преподавали Имре Надь и его соратники.

Карой Рожа координировал все действия семерки с помощью Ричарда Брука и, кроме того, лично отвечал за самое важное ключевое ответвление операции «Черные колокола». Генерал Артур Крапс, в то время, когда составлялся план, был в отличном настроении и потому дал этому ответвлению веселую кличку «Кот в мешке». Под таким шифром оно и значилось во всех серьезных бумагах. «Кот в мешке» — это «люди закона Лоджа», отборные из отборных, проверенные из проверенных, венгры по национальности, вооруженные не только пистолетами, автоматами, гранатами, но и пулеметами. Их сравнительно мало, но должны они сделать чрезвычайно много во время «стихийной» демонстрации будапештцев.

Демонстрация назначалась на 23 октября. Накануне все люди, зашифрованные как «коты в мешке», тайно занимали заранее облюбованные огневые позиции: на чердаках самых высоких зданий, расположенных напротив парламента, в верхних этажах гостиниц на главных улицах города. В самый разгар демонстрации, с наступлением темноты, по особому условному сигналу, переданному Кароем Рожей, «коты в мешке» начнут поливать пулеметным огнем колонны демонстрантов. Это неминуемо вызовет, с одной стороны, всеобщую панику, гнев, проклятья, а с другой — ответный огонь со стороны правительственных войск. Так начнется война на улицах венгерской столицы.

Карою Роже были известны еще и сотни других крупных исполнителей операции «Черные колокола», многие и многие детали этого плана.

Накануне его осуществления, собираясь ступить на землю Венгрии, Карой Рожа не мог не окинуть мысленным взором то, что ему и его людям предстояло совершить, не мог не вспомнить своих боевых подручных. Теперь, сидя на открытой веранде ресторана и оглядываясь по сторонам, он с волнением думал: все ли предусмотрено, обеспечена ли всем необходимым победа?

Официант, сутулый, с темным и дряблым, как печеное яблоко, лицом, подошел к столику Кароя Рожи, почтительно осведомился по-английски, не желает ли сэр еще кофе.

Американец кивнул и на отличном немецком языке, да еще с венским произношением, в свою очередь, спросил:

— Давно в Никельсдорфе был дождь? Дунай не разлился?

Мутноватые, выцветшие глаза официанта оживились и быстро обежали фигуру иностранца. Они остановились на чуть увядшей кремовой розе, которую Карой Рожа держал в правой руке.

Американец понюхал цветок и повторил свой вопрос:

— Давно в Никельсдорфе был дождь? Дунай не разлился?

Официант приблизился к клиенту, вытер салфеткой донышко кофейника и, наливая в чашку кофе, ответил со сдержанной усмешкой:

— Я в таком возрасте, когда меня уже не интересует, дождь ли на улице, туман или ветер.

Это был пароль и отзыв. Теперь можно разговаривать откровенно, напрямик.

— Как там дорога? — спросил Карой Рожа.

— Хорошая. Дунай в своих берегах.

Последние слова официант произнес тихо, едва слышно, только для американца. Они означали, что впереди, до самого Будапешта, никакая опасность не угрожает путешественнику.

Карой Рожа кивнул головой и принялся за свежий кофе.

Официант отошел от клиента и, заняв свою обычную позицию у оцинкованной стойки бармена, перебирал салфетку костлявыми пальцами, пытался догадаться, что означает «Дунай в своих берегах». В системе разведки он был маленьким винтиком. Ему приказали именно так ответить на определенный вопрос, он и ответил. В данном случае ясно, что он только передаточная инстанция. От кого, что и кому передает — неизвестно.

Карой Рожа расплатился, сел в «кадиллак» и поехал дальше, к границе.

Австрийцы не проявили особого интереса к американскому паспорту. Венгры оказались более любопытными. Пока пограничники, смуглые, черноволосые, в табачного цвета мундирах, доброжелательные, просматривали паспорт Кароя Рожа, он, сохраняя на лице нетерпеливо-скучающее выражение, внимательно вглядывался в первый населенный пункт Венгрии, известный ему и лично, и по фотографиям, и по донесениям агентов. Вот казарма пограничной заставы. На ее белой стене, обращенной к Австрии, прикреплен огромный, в ярких красках герб Венгерской Народной Республики: звезда, молот и пшеничный колос, пронзенный лучами солнца. Через несколько дней, а может быть, даже завтра или послезавтра, «люди закона Лоджа» овладеют этим важнейшим пунктом на западной границе и заменят герб. Не исключено, что появится здесь и титулованная эмблема — королевский герб с короной и ангелами. Ведь в событиях будут принимать участие и сторонники Отто Габсбурга. Загребать жар чужими руками.

Карой Рожа перевел взгляд на молодых, приветливо улыбающихся пограничников и усмехнулся про себя: «Если бы вы знали, дорогие товарищи из АВХ, какой крови и каких потерь вам будет стоить мой туристский визит в вашу гостеприимную страну! Последние дни доживаете, ребята, на белом свете. Умрете страшной смертью. И не предчувствуете своего конца, собираетесь жить долго и хорошо».

Паспорт проверен. Шлагбаум поднят. Можно ехать. Но Карой Рожа не спешил попасть на венгерскую землю.

В операции «Черные колокола» был особый раздел, в котором говорилось о пограничниках, сотрудниках органов государственной безопасности и всех работниках Министерства внутренних дел. Специальные отряды будут охотиться, когда позволит обстановка, на голубые околыши, безжалостно истреблять их.

Карой Рожа достал сигарету, чиркнул зажигалкой и, щурясь от дыма, спросил у пограничников, как лучше проехать в Будапешт — верхней автострадой, вдоль чехословацкой границы, или нижней, напрямик, по центральной Венгрии. Пограничники и присоединившиеся к ним таможенники любезно объяснили выгоды того и другого маршрута. Американец внимательно слушал словоохотливых венгров, благодарно кивал головой, улыбался, но мысли его были далеко не приветливыми.

Как жалок человек в неведении своего завтрашнего дня! Впрочем, это хорошо, что люди не могут заглянуть в ближайшее будущее. Если бы они оказались способными на это, не понадобилась бы в США даже такая могущественная организация, как ЦРУ. И Карою Роже тогда нечего было бы делать на земле.

Пограничники откозыряли, и турист поехал дальше. Вслед за ним тронулся и маленький горбатый «фольксваген», в котором находились два западногерманских «журналиста». Это были телохранители Рожи.

Вот и венгерская земля: свежевспаханная, каштаново-черная, маслянистая, залитая зеленью озимых всходов, с еще не оголенными деревьями по обочинам дорог, украшенная рощами, садами, кирпичными домиками с резными наличниками, с черепичными кровлями и навесами, увитыми виноградными лозами.

Сегодня мир мало знает венгерскую землю. Но скоро она станет известной во всех подробностях сотням и сотням миллионов людей всех пяти частей света. И прославит ее безвестный, всегда остающийся в тени «человек без лица» и ему подобные.

Карой Рожа нарочито медленно проехал по неказистым улицам пограничного, городка Хедьешхалом и более крупного Мошонмадьяровар. Накрапывал мелкий и тихий, по-летнему теплый дождь. Венгры с большими черными зонтами, в плащах с капюшонами стояли на тротуарах и с любопытством поглядывали на роскошную американскую машину, неслышно проплывающую мимо них.

Карой Рожа пытливо вглядывался в венгров и по их лицам, взглядам, одежде пытался понять, догадаться, кто они — те, кто с оружием в руках будут топтать красные звезды, или те, кто поддержит существующий режим.

По отличной автостраде он спустился на юго-восток по долине Малого Дуная и через сорок минут бешеной, привычной для него гонки въехал в Дьер, крупный промышленный центр северо-западной Венгрии. Этому городу, имеющему почти сто тысяч жителей, в операции «Черные колокола» отводилась заметная роль. В первые же дни восстания подпольные силы Дьера и переброшенные из Верхней Австрии и Западной Германии «люди закона Лоджа», во главе с давним другом США неким Шомодьвари, должны захватить ключевые позиции города и всего пограничного края, включая и границу с австрийским Бургенландом, вплоть до Шопрона, и обеспечить дорогу потоку «добровольцев» с Запада.

Рожа с расчетливой неторопливостью проехал и по Дьеру, красиво расположенному по берегам Малого Дуная и быстрой Рабы. Внимательно, глазами командующего войсками, оценивающего поля будущего сражения, он рассматривал площади, улицы и важные объекты, которые предстояло штурмовать и захватить «людям закона Лоджа» и их дьерским друзьям, — здание управления государственной безопасности, милиции, почтамта, штаба военного соединения, радиостанцию, комитетский областной центр коммунистов, пристань, вокзал.

Готовясь к прыжку в Венгрию, Рожа изучил город так хорошо, что теперь ориентировался в нем легко, будто родился и вырос здесь. И Будапешт он знал отлично. И все те города, где были запланированы события, — Печ, Дебрецен, Сольнок, Мохач, Эстергом и многие другие — тоже знал хорошо.

На улице Петефи он остановился, зашел в аптеку купить пузырек йода и бинт. Подавая кассирше форинты, он сказал по-венгерски:

— Пожалуйста, сдачу дайте… мелочью…

Обычная для покупателя фраза, но порядок слов и пауза перед словом «мелочь» сделали ее парольной. В переводе на обыкновенный язык она звучала так: «Все ли у вас готово? Если нет, то что именно и почему?»

Кассирша не откликнулась ни единым словом. Она лишь выложила, как ей было приказано, определенное количество определенного достоинства монет. Рожа спрятал их в карман и поехал дальше. Ему все было ясно. В Дьере все готово. Люди заняли позиции. Ждут взрыва в Будапеште.

Из Дьера он поднялся к коренному Дунаю и, почти все время не теряя его из виду, помчался строго на восток, к Будапешту.

Много венгерской земли исколесил в солнечный день 22 октября этот высокий сухопарый янки, не умеющий ничего делать, кроме грязных трюков. Увидел он придунайские равнины, хвойные леса, скошенные и убранные пшеничные поля, виноградники, холмы, горы, неповторимые деревни, хутора, города и городки, но ни на одно мгновение не залюбовался красотой житницы Восточной Европы, не подумал о том, какого долгого, терпеливого труда стоила венграм эта красота, какой кровью народа она удобрена.

Всю дорогу от Дьера до Будапешта он смотрел по сторонам и мысленно прикидывал, где и как восставшие могут пользоваться местностью в борьбе с правительственными войсками.

Промелькнули за стеклом «кадиллака» Ач, Комаром. Замаячили впереди северовенгерские горы. Дунай сделал гигантскую петлю, повернул круто с востока на юг и привел Кароя Рожу в Будапешт, к Венским воротам.

Был теплый, сияющий полдень, один из тех, на которые так щедра венгерская осень. Деревья на бульварах еще давали тень, шумели листвой, заметно пожелтевшей. В садах и скверах еще зеленела трава и цвели поздние розы и повсюду радовали глаз пышные астры. Кое-где, совсем как летом, клокотали фонтаны. Будапештцы одеты были не по-осеннему легко.

Первую остановку он сделал около центрального гаража, под огромным шатром каштана. Здесь и была штаб-квартира Золтана Куцки. Он работал механиком гаража. Рожа разыскал его и, делая вид, что незнаком с ним, попросил выручить его из беды — отрегулировать мотор. Золтан Куцка отказался, послал иностранца в специальную мастерскую, обслуживающую автотуристов. Турист развел руками: и рад бы поехать туда, но это очень далеко, боится, что не доберется. И тогда Золтан Куцка согласился помочь.

Открыв капот, он снял крышку трамблера, стал проверять зажигание. Карой Рожа стоял рядом, наблюдая за работой. Когда зеваки, окружавшие машину, разошлись, он спросил:

— Ну, как дела? Что успели сделать?

Золтан Куцка скороговоркой доложил:

— Восемь шоферов, шесть слесарей, один диспетчер, два механика — наши люди. Абсолютно надежный народ. Бывшие офицеры. Владеют всеми видами оружия — пулеметами, скорострельными пушками, самоходными установками, танками. Есть и радисты. Все пока не связаны друг с другом, общаются только со мной.

— Знают, что им предстоит делать?

— Люди они бывалые. Догадываются кое о чем.

— А что конкретно будут делать — понимают?

Куцка оторвался на мгновение от трамблера, улыбнулся.

— Это выше их сил. Даже мне это пока неизвестно.

— Пришло время точно знать свой маневр. Я привез подробный план действий. — Рожа достал малиновую с белым поперечным пояском коробку сигарет «Винстон», отогнул клапан. — Возьмите крайнюю сигарету. Выкурите ее до половины. Во второй половине найдете инструкцию. Завтра в четырнадцать ноль-ноль все ваши люди и грузовики сосредоточатся в переулках, прилегающих к улице Тимот, к арсеналу. Повторяю: Тимот, арсенал! В четырнадцать вы должны ворваться на территорию арсенала. Да не через ворота, а прямо так… ломайте ограду буферами грузовиков, она жиденькая, из проволочной сети. Часовые не ваша забота. Они будут сняты другими перед вашим вторжением. Ясно?

— Да. Грузим оружие и…

— В первую машину примите снаряжение, автоматы. Маршрут: Белградская набережная, от Цепного моста до моста Свободы. Вторая машина грузится только гранатами, маршрут тот же: Дунайская набережная. Третья — пулеметами, маршрут: парламент, площадь Кошута. Четвертая грузится легкими автоматными пушками. Маршрут: Западный и Восточный вокзалы, Дом радио, Йожеф-Варошская телефонная станция, почтамт, редакция газеты «Сабад неп». Запомнили?

— Дальше!

— Совершаете по указанному маршруту несколько рейсов, не менее трех. И сразу же переключаетесь на снабжение боеприпасами и оружием казарм Килиана.

— Бывшие Марии Терезии? — подхватил Золтан Куцка. — Вот это масштаб, не то что раньше! Я сделаю все, что мне приказано.

— Отлично. У меня все. Кончайте возню с мотором!

Механик захлопнул капот «кадиллака» и, повысив голос, сказал:

— Все в порядке. Заводите!

Рожа нажал кнопку стартера. Двенадцатицилиндровый мотор фыркнул и легко, чуть слышно, зажужжал.

Хозяин «кадиллака» поблагодарил механика, сунул ему в руку пятьдесят форинтов и поехал дальше.

Все члены летучего штаба и все заинтересованные и нужные Роже лица заранее были уведомлены специальной службой связи о том, когда он прибывает в Будапешт, где назначена встреча.

Радиотехнику Ласло Кишу, имеющему кличку «Мальчик», исполняющему роль тайного посредника между клубом Петефи и американской разведкой, свидание было назначено в конце улицы Кошута, на маленькой площади у старинного костела.

Рожа поставил машину у подъезда гостиницы «Астория», и скоро поток будапештцев вынес его к нужному месту.

Ласло Киш, в светлом пыльнике, без шляпы, опираясь на массивную трость, стоял перед костелом и рассматривал великолепные фрески.

Рожа остановился неподалеку от него и тоже залюбовался прославленной стариной.

— Хорош! — проговорил он вполголоса по-немецки.

Киш сейчас же обернулся в его сторону, сказал тоже по-немецки:

— Гордость католиков. Францисканский. А какой перезвон его колоколов!

— Когда и в чью честь он воздвигнут?

Киш со словоохотливостью экскурсовода поведал иностранцу все, что знал об этом костеле. В невинный рассказ он искусно вплел чрезвычайно важную информацию.

В клубе Петефи события развиваются бурно. Сегодня они достигнут своего апогея. Вечером назначено заседание руководящего ядра. Будет обсуждаться и приниматься написанная профессором Дьюлой Хорватом и его единомышленниками «Программа нового курса Венгрии». 23 октября назначена демонстрация студентов и молодежи. На площади Кошута перед парламентом и на площади Пятнадцатого марта кто-нибудь из видных деятелей клуба Петефи обнародует четырнадцать пунктов «Программы нового курса Венгрии».

Киш не назвал ни одного из них по простой причине: они давно известны его шефу.

Американец поблагодарил любезного будапештца, добровольного гида, и вернулся к своей машине.

В гостинице «Астория» он и не думал останавливаться. Поехал на остров Маргит, в роскошный Гранд-отель, окруженный со всех сторон вековыми деревьями, английскими лужайками, цветниками и дунайской водой.

Всякий иностранец, попав в Будапешт, стремится прежде всего отведать настоящий гуляш по-венгерски, выпить «Токая» и понежить свои кости в горячем минеральном источнике.

Не отстал от них и Карой Рожа. Поселившись в Грандотеле, пообедав, он пешком, кружным путем, мимо Колодца с музыкой, через Японский сад направился на знаменитый летний пляж «Палатинус».

В двух бассейнах, большом и малом, блаженствовали будапештцы — был очень теплый день.

Карой Рожа купил билет, поднялся на второй этаж, разделся и в синих, с белым пояском шерстяных трусах вошел в малый бассейн. Людей было мало. И двое из них были работниками «Отдела тайных операций».

Встреча, конечно, оказалась не случайной. Именно здесь, в воде, под открытым небом, на виду у будапештцев, Рожа решил провести важное совещание с двумя своими самыми крупными эмиссарами. Оба они венгры. Лысый, с выпуклыми глазами, с жирной грудью, густо покрытой черной кудрявой шерстью, значился в картотеке ЦРУ под кличкой Король Стефан. Второй, необыкновенно смуглый, черногубый, в черных очках, имел более скромную кличку — Гонвед. Первый возглавлял резидентуру в главном полицейском управлении Будапешта, второй — в министерстве обороны. Оба работали в контакте, были членами оперативной группы, нацеленной на то, чтобы взорвать, разложить изнутри вооруженные силы Венгрии и создать новые, безотказно и быстро исполняющие волю «Отдела тайных операций».

Голых, жирных, весьма почтенного возраста купальщиков, с детским азартом бултыхающихся в теплой минеральной воде, никто не мог заподозрить в том, что они собрались здесь для генерального разговора, как побыстрее вырвать из груди народной Венгрии ее красное сердце.

Ныряя, хлопая по воде ладонями, они делали свое дело: докладывали, обменивались информациями, выслушивали инструкции, уточняли детали плана на завтрашний день.

Король Стефан доложил шефу, что начальник будапештской полиции генерал Шандор Копачи сегодня бесповоротно вышел из глубокого имренадевского подполья и присоединился с некоторыми своими сотрудниками к оппозиции. Создан штаб, его задача на первом этапе — обеспечить строгий нейтралитет полиции во время завтрашней демонстрации и невмешательство в тот момент, когда грянут события. На втором этапе он будет содействовать дезорганизации в рядах полиции, создаст все условия для ее полного распада и в конце концов даст путчистам все вооружение полиции, все ее помещения, ключи от тюрем и складов с оружием. В этот штаб, по договоренности с генералом Копачи и его людьми, вошли активные деятели клуба Петефи: писатели и журналисты Йожеф Силади, Тамаш Ацел, Дьердь Фазекаш, Миклош Гимеш и другие. Завтра в самый разгар демонстрации все названные лица появятся в управлении полиции и займут кабинет начальника секретариата, соседствующий с кабинетом генерала Шандора Копачи. Все уже приготовлено для их приема. Согласован план действий на завтра. Глава полиции и его тайный штаб будут поддерживать закодированную связь с главарями демонстрации, которые будут находиться в специальных машинах, оснащенных мощными радиорупорами, приемниками и передатчиками.

Сообщения Гонведа еще больше обрадовали Рожу. В казармах Килиана в рабочем батальоне немало найдется офицеров и солдат, тайно сочувствующих и поддерживающих оппозицию Имре Надя и Геза Лошонци. Сюда в свое время будет доставлено мощное вооружение: много автоматов, гранат, тяжелые пулеметы, минометы, боеприпасы и автоматические пушки. Как только определится успех демонстрации на улицах и площадях Будапешта, то есть как только зазвучат выстрелы, гарнизон килианских казарм присоединится к восставшим, возглавит его. Гонвед назвал пятерку офицеров, которые будут командовать парадом. Рожа поморщился, сказал: «Ваши командующие временные, в самый разгар событий в казармы явится настоящий командарм, имеющий в войсках авторитет, а в среде венгерских националистов — глубокие корни. Речь идет о полковнике Пале Малетере».

Гонвед изумился и обрадовался. Такое подкрепление!

— Пал Малетер в первые два дня будет действовать в генеральном штабе, тайно раздувать огонь во всех очагах восстания. Когда эта задача будет выполнена, он открыто перейдет в ваши ряды. Это, по всей видимости, произойдет так: Пал Малетер во главе танкового отряда будет послан генштабом в казармы Килиана в качестве пожарного — заливать свинцом бунт военных. Не сделав ни одного выстрела, он перейдет на вашу сторону, повернет дула пушек карательных танков на войска, верные правительству. Учтите!

И все это говорилось в бассейне пляжа «Палатинус», на прекрасном дунайском острове Маргит, в яркий теплый день будапештской осени. Говорилось смело, нагло, с чувством полной безнаказанности и уверенности, что все именно так и произойдет, как запланировано.

Поблаженствовав на пляже «Палатинус», условившись о встрече на завтра, Рожа попрощался со своими агентами и пешком вернулся в Гранд-отель.

Принял пресную ванну, переоделся, спустился в сияющий огнями бар и, потягивая коньяк из хрустального, хорошо нагретого бокала, ждал звонка и своего соотечественника из дома номер двенадцать на площади Свободы, в котором находилась миссия США.

Милый, веселый, звонкоголосый Ричард Брук вызвал через портье отеля американского корреспондента к телефону и предложил проехаться по вечернему Будапешту, полюбоваться его огнями, бульварами, набережными, парками, танцплощадками. Карой Рожа, разумеется, согласился.

Через несколько минут к Гранд-отелю подкатила неприметная, небольшая машина Ричарда Брука, и два американца совершали строго деловую, инспекционную поездку по венгерской столице. Маршрут ее точно совпадал с маршрутом демонстрации студентов и молодежи, назначенной на завтра.

С острова Маргит они проехали по мосту и спустились вниз, на правый берег Дуная, на набережную Йозефа Бема. В 1848 году, когда в Венгрии вспыхнула революция, польский генерал Бем приехал в Венгрию и стал боевым соратником Лайоша Кошута. Командовал революционными войсками в Трансильвании. Памятник Бему стоит на берегу Дуная, на небольшой площади его имени. Бородатая темная фигура в шляпе с пером возвышается на скромном четырехугольном зеленом холмике. Одна левая рука указывает на Дунай, другая, раненая, покоится на черной ленте. «Бем-апо» — гласит надпись на цоколе: «Бем-дедушка». На тыльной части монумента, строки Шандора Петефи: «Если бы был человек, перед которым я преклонялся, как перед богом, это был бы ты, Бем, витязь».

Завтра тысячи венгерских девушек и парней засыплют Бема-отца цветами и отсюда, от цветочного холма, начнут свое шествие по Будапешту, вооруженные трехцветными флажками и кокардами, гербом Кошута и четырнадцатью пунктами программы клуба Петефи «Чего хочет венгерская нация».

И никакая черная мысль, родственная думам и планам Рожи, не промелькнет в их горячих головах. Никакое злое чувство не коснется их чистых сердец. Распевая песни, смеясь, размахивая красно-бело-зелеными флажками, пройдут они по набережной Бема, через мост Маргит, заполнят площадь Ясаи Мари и оттуда двинутся по улицам, примыкающим к Дунаю, на парламентскую площадь, к Лайошу Кошуту, отцу венгерской нации.

И тут, у подножия памятника, когда вдруг грянут первые залпы, когда застучат пулеметы «людей закона Лоджа», горячие головы юношей и девушек наполнятся другими мыслями, их чистые, добрые сердца закипят яростью. Сами о том не ведая, молодые венгры и венгерки бросятся навстречу людям «Отдела тайных операций» и обрушат море воды на колеса их мельниц.

Американцы молча обошли квадратный холмик, прикинули на глаз размеры площади, расстояние до Дуная, внимательно осмотрели фасады невысоких домов, окружающих памятник. Потом сели в машину и медленно поехали назад, по тенистой набережной Бема, через мост Маргит.

На противоположном берегу Дуная они выехали на площадь, названную именем знаменитой венгерской актрисы Ясаи Мари, и по улицам классика-романиста Балаши Балинта попали к серой неосвещенной громадине парламента на главную площадь столицы, к памятникам Кошута и Ракоци.

Карой Рожа и Ричард Брук медленно, шагами фланирующих прохожих, вымерили площадь, мысленно подсчитали, сколько она вместит народу. Тысяч сорок, пятьдесят, не меньше. Столько набьется сюда, что одна пуля, пущенная вон оттуда, с крыши здания министерства сельского хозяйства, пронзит сразу троих, а то и четверых демонстрантов.

Американцы, не сговариваясь, прекрасно понимая друг друга, сели на скамейку и молча смотрели на дома, стоящие напротив парламента, где сегодня ночью должны быть созданы тайные огневые точки. «Идеальные позиции, — думал Рожа. — Все пространство перед парламентом — как на ладони. Можно выбирать любой объект. Впрочем, объект будет такой, что промахнуться невозможно даже тому, кто впервые, в своей жизни стреляет, — масса, толпа».

Тихо было в этот вечерний час на парламентской площади. Сюда не доносился ни шум города, ни свежий дунайский ветер. Деревья не шевелились, замерли. Редкие прохожие шагали тихо, сосредоточенно. Окна парламентского дворца почти все темны. Зато в небе полно ярких звезд.

Тишина. Покой. Мир.

Пройдет ночь, настанет день, и все это разом кончится. Выскочит из мешка кот «Отдела тайных операций» и загремит, завоет, застонет, дохнет смертью, пожарами, разрухой, взметнется кровавая буря контрреволюции.

— Сигналы атаки точно отработаны? — спросил Рожа. — Путаницы не произойдет?

— Не беспокойтесь. Это поручено абсолютно надежным людям. Если завтра настроение толпы окажется не на нужном нам уровне, если войска АВХ не придут сюда, мы отложим акцию. Терпеливо подождем день-два. Больше ждали.

— Да, ждали мы долго. Ужасно долго. Тридцать девять лет. — Рожа поднялся. — Поехали!

Были они в этот вечер и у великолепного памятника автору «Национальной песни» — Шандору Петефи. Здесь завтра забушует море демонстрантов, загремят речи. Черный, кудрявый, в гусарском мундире, призывно воздев правую руку к небу, стоит он на черной невысокой башенке. Сегодня великий поэт Венгрии забыт и полузабыт человечеством. Завтра о нем вспомнят или узнают его заново сотни миллионов людей. Сегодня эта маленькая невзрачная площадь имени Пятнадцатого марта мало кому известна на земном шаре, кроме венгров. Завтра весь мир узнает, что здесь, где пятнадцатого марта 1848 года вспыхнула первая искра венгерской революции, разразилась новая, первая в истории антикоммунистическая революция.

Карой Рожа подошел к Дунаю, облокотился об искореженную взрывом, покрытую ржавчиной и птичьим пометом ферму разрушенного моста Эржибет и долго смотрел на левый берег Дуная. Там, у подножия горы Геллерт, на скалистой терраске стоял с католическим крестом в руках черный монах-великан. Перед ним отбивал земной поклон волосатый хайдук, едва покрытый овчиной.

— Куда вы устремили свой взор, сэр? — спросил спутник Рожи, — на монаха или на гору его имени?

— И на монумент Свободы, — сказал Карой Рожа. — Немедленно, сразу же, как будут созданы условия, надо свалить это сооружение.

— Не советую, — решительно возразил дипломат. — Очень и очень не советую. Я давно убедился, что эта прекрасная венгерка, созданная Штроблем, прочно, на века вписалась в пейзаж Будапешта, стала национальным кумиром, как и черный монах Геллерт, ее ближний сосед.

— Я не покушаюсь на венгерку, не беспокойтесь. Я лишь хочу разъединить красавицу с примазавшимся к ней телохранителем. Я имею в виду русского солдата.

— Не возражаю против такого разъединения. В этом есть большой смысл. Сэр, поедем дальше, на другие объекты.

Были они на площади Вёрёшмарти, у килианских казарм, на бульваре Ленина, на площадях Москвы, Сены, на Западном и Восточном вокзалах и в узкой улочке Броды Шандор, около дома 5/7, в котором располагался венгерский радиокомитет и центральная радиовещательная студия. Были и на почтамте. Проехали мимо узловой телефонной станции, мимо Главного полицейского управления на площади Деак, мимо некоторых районных управлений полиции. Всюду побывали, где по их плану должны возникнуть баррикады, и вспыхнуть бои.

Вернулись на остров Маргит поздней ночью.

После короткого беспокойного сна Рожа вскочил на ноги, распахнул окно. Было раннее утро, ясное, теплое. Деревья в Японском саду обсыпаны росой. И лужайки и цветы чуть дымятся. Сильный аромат роз струится от земли. На Дунае ни единой морщинки, в его зеркале отражается голубое небо. Аллеи подметены, политы водой, безлюдны. Поют птицы. Лучи восходящего солнца освещают здание парламента, гору Геллерт и воздвигнутый на нем монумент, символизирующий Освобождение — венгерку, высоко над головой поднявшую пальмовую ветвь.

Телефонный звонок оторвал Рожу от окна. Мальчик подтвердил вчерашние сведения. Поздно ночью состоялось заседание правления клуба Петефи. Единогласно утверждены четырнадцать пунктов «Меморандума». К утру на ротаторах напечатано несколько тысяч экземпляров, написано от руки много лозунгов, плакатов. Все деятели клуба уже с раннего утра разошлись по институтам и академиям, готовят студентов к демонстрации. В общем, все идет по плану.

Эзоповский язык, к которому прибег Ласло Киш, не позволил ему быть многословным, но и его скупая информация дала возможность Роже ясно представить картину того, что творится теперь, в час пробуждения Будапешта, в цитаделях венгерской культуры и науки.

«Осень на улице, последняя неделя октября, а чувствуется весна, „15 марта 1848“ Шандора Петефи… „За дело, юноши, за дело! Замок сбивайте вековой, надетый на святую гласность богопротивною рукой! И вот к высотам древней Буды взлетели юные орлы, дрожало под напором нашим подножье каменной скалы“».

Рожа рассмеялся над своими поэтическими мыслями и пошел в ванную.

Освежившись под душем, выпив внизу, в малолюдном ресторане, кофе, он отправился на пляж «Палатинус» на свидание с агентами. Гонвед сообщил, что в казармы Килиана ночью прибыло подкрепление. Среди прибывших офицеров более половины входят в группу «Гонвед».

Новость Короля Стефана тоже была интересной. Первый секретарь ЦК ВПТ Герэ вернулся из Белграда, где находился с дружественным визитом. По его настоянию, поддержанному премьером, Хегедюшем, правительство приняло постановление, запрещающее демонстрацию молодежи. Постановление уже оглашено в институтах, передается по радио. Но это только подлило масла в огонь. Молодежь во главе с деятелями клуба Петефи забушевала, рвется на улицы раньше назначенного срока. В штабе полиции паника, вернее, видимость ее. Шеф полиции Копачи все утро говорит по телефону, доказывает правительству, что демонстрация должна быть разрешена, иначе он слагает с себя ответственность за беспорядки в столице. Копачи уверяет, что демонстрация будет мирной. Надо обязательно снять запрет. И не только снять, необходимо срочно призвать коммунистов Будапешта примкнуть к демонстрантам, чтобы предотвратить действия вражеских элементов в рядах молодежи. Правительству доводы Копачи показались убедительными, но все же оно пока не решается отменить запрет. Переговоры продолжаются. Генерал Копачи в настоящий момент находится у Герэ и Хегедюша.

Рожа лично не был знаком с шефом полиции Будапешта, не считал его своим прямым агентом, не выплачивал ему гонорара за его действия. Но если бы и выплачивал, если бы Копачи был верным исполнителем воли «Отдела тайных операций», то он, Рожа, не мог бы посоветовать ему сделать больше в такой ситуации, чем тот сделал сам, без подсказки.

Подсказка все-таки, очевидно, была. Наверняка шеф полиции вошел в контакт с Имре Надем и получил соответствующие инструкции.

Информация поступает отовсюду — и с площади Деака, из управления полиции, и с квартиры Гезы Лошонци. Лошонци срочно созывает к себе на квартиру соратников Имре Надя, весь его подпольный штаб для генерального совещания перед штурмом. Приглашены: Имре Надь, Шандор Харасти, Ференц Донат, Силард Уйхеи, Ференц Яноши.

Все, о чем будут говорить эти люди, новые члены политбюро и ЦК, Король Стефан обещал зафиксировать на пленку. В квартире Гезы Лошонци тайно установлен микрофон. Сразу же после заседания пленка будет доставлена специальным нарочным туда, куда прикажет мистер Рожа. Ему угодно было получить ее здесь же, в бассейне, на пляже «Палатинус».

Через полчаса после того, как завершился секретный сговор на квартире Лошонци, Рожа получил обещанную пленку и помчался на площадь Сабадшаг, в дом номер двенадцать. В пятиэтажном мрачноватом здании американской миссии, в кабинете приятеля, он в течение полутора часов прослушивал пленку.

Кроме пленки, в распоряжении мистера Рожи оказались фотоснимки страниц дневника Гезы Лошонци, написанных им собственноручно сразу же после встречи со своими единомышленниками.

Пока прокручивалась пленка на проигрывателе, экспресс-лаборатория миссии напечатала фотоснимки.

Рожа с чрезвычайным интересом, сначала про себя, прочитал утреннюю исповедь Гезы Лошонци. Прочитал и вслух, в переводе на английский, для приятеля. Переводил не торопясь, чеканя и смакуя каждое слово, выразительно поглядывая на своего внимательного, покорно притихшего слушателя.

— «Утром двадцать третьего октября я по телефону позвонил Шандору Харасти, Ференцу Донату, Силарду Уйхеи, Имре Надю, Ференцу Яноши и просил их прийти ко мне на квартиру для обсуждения создавшегося положения.

Около половины одиннадцатого все были в сборе. Все единодушно придерживались мнения, что и у нас обстановка полностью созрела для проведения нужных изменений. Правительство следует коренным образом реорганизовать.

Я подчеркивал, что нужно освободиться не только от коммунистов-сталинистов, но и от беспартийных, спаянных с этими людьми. Согласно нашей договоренности, в Политбюро из числа наших следует ввести Имре Надя, Шандора Харасти, Ференца Доната, Золтана Санто, Гезу Лошонци. В ЦК, помимо упомянутых, мы намеревались ввести Йожефа Силади, Йожефа Шуреца, Миклоша Вашархеи, Ласло Кардоша, Габора Танцоша, Йенё Селла, Дьёрдя Лукача, Шандора Новобацки, Шандора Фекете, Миклоша Гимеша, Лайоша Коню, Дьюлу Хая, Шандора Эрдеи, Ференца Яноши, Ласлоне Райка.

Мы решили также, что следует незамедлительно сместить наиболее скомпрометировавших себя секретарей райкомов и обкомов, председателей советов.

Был краткий спор о том, следует ли Имре Надю стать премьер-министром или же первым секретарем партии. Надь считал, что он должен стать не первым секретарем, а премьер-министром. Народ помнит его именно премьер-министром и желает, чтобы он вновь занял этот пост. С этим согласились и все остальные.

Мы решили, что будем считать достигнутую договоренность обязательной для каждого из нас. Будем действовать лишь в соответствии с этим. Принимая во внимание обстановку, будем встречаться ежедневно».

 

БУДАПЕШТ. «КОЛИЗЕЙ». 23 ОКТЯБРЯ

Весь вечер, всю ночь на 23-е и утром Дьюла Хорват и его друг Ласло Киш носились по Будапешту из института в институт, из правления клуба Петефи в Союз студентов венгерских институтов и университетов (МЕФЕС); из управления полиции в Союз кооперативов; из редакции «Сабад неп» на улицу Байза, 18, в Союз писателей; докладывали, согласовывали, уточняли план действий, выдавали и получали нужные справки, воодушевлялись и воодушевляли.

Самые важные сведения и инструкции они получили в здании СЁВЁС (Союз кооперативов), где встретились с Гезой Лошонци. Фактический начальник штаба подпольного центра Имре Надя в личной и весьма доверительной беседе с Дьюлой Хорватом сказал:

— Мне совершенно точно стало известно, что в Будапеште нет серьезных вооруженных сил, способных по приказу правительства выступить против демонстрантов. Милиция генерала Копачи — наш добрый союзник. Подразделения АВХ не идут в счет, так как будут скованы охраной важных объектов. Других войск в столице нет. Понимаете? Отсутствуют! Расквартированы в провинции. Правительство может сколотить карательный кулак из курсантов военной академии Ракоци, из сотрудников управления безопасности. Но предусмотрен и этот крайний случай. Наши сторонники добьются, подчеркиваю, обязательно добьются от правительства, если войска все-таки выступят против демонстрантов, чтобы ни у одного солдата не было патронов. Ясно? Будут солдаты, будут автоматы, винтовки, но не будет ни одного выстрела. Учтите это чрезвычайное благоприятное обстоятельство и действуйте смелее, шире. Хорошо бы, когда уже появятся вооруженные курсанты и голубые околыши, организовать нечто вроде братания с войсками. — Лошонци усмехнулся. — Думаю, что беспатронные блюстители порядка охотно раскроют вам свои объятия.

— Прекрасная мысль, — подхватил Дьюла. — Организуем!

— Есть еще одна важная новость! — продолжал Лошонци. — Правительство решило запретить демонстрацию. Но это решение, как вы сами понимаете, остается гласом вопиющего в пустыне. Игнорируйте его и действуйте. Мы вынудим твердолобых отменить запрет. Так или иначе, а демонстрация состоится. К вечеру весь мир должен узнать и почувствовать, что рождается новая Венгрия.

Разговор с Лошонци был весьма и весьма доверительным, секретным. Но Дьюла уже ничего не хотел скрывать от своего друга и все рассказал Ласло Кишу.

— Чудесно! — обрадовался радиотехник. — Беру на себя деликатную миссию братания с солдатами. Могу пробиться в радиоцентр и потребовать обнародования четырнадцати пунктов нашей программы.

— Пробивайся!

На том и порешили.

К двенадцати дня веселые, хмельные от того, что было сделано и что должно быть сделано в ближайшие часы, примчались в «Колизей», ставший их тайной штаб-квартирой. Позавтракали на скорую руку и в ожидании событий пили кофе, сжигали одну за другой сигареты, сражались в шахматы.

Играли без вдохновения, больше для того, чтобы хоть немного утихомирить бешеное возбуждение. Шахматные фигуры передвигали механически, почти не глядя на доску. Больше прислушивались к радиопередачам, изучали географические карты, лежащие у обоих на коленях. Третья, еще одна крупномасштабная карта Будапешта, склеенная из шести полотнищ, висела на стене, рядом с камином. Пятый район был обведен черным жирным кольцом. В некоторых местах алели крошечные флажки размером с почтовую марку.

Часто прерывали игру, вели короткие энергичные телефонные переговоры то с каким-то Тибором, то с Яношем, то с Агнессой, то с Тамашем, то с Кароем Рожей. Последний попросил профессора Хорвата принять его, дать для радио США хотя бы короткое интервью.

В радиоприемнике не умолкала музыка в граммофонной записи. Прокручивались пластинка за пластинкой вальсы Штрауса, арии из оперетт Кальмана, Легара.

Киш кивнул на полированный ящик с мигающим зеленым глазком, засмеялся:

— Хороший признак!

— Какой? О чем ты? — спросил Дьюла. Он стоял спиной к другу, у карты, втыкал в темный кружок, обозначающий Экономический институт имени Карла Маркса, булавку с флажком.

— Я говорю о радио. С утра твердит одно и то же, как попугай. Заело говорильную машину. Сказать им нечего, твердолобым. Затаили дыхание, томятся, ждут своего последнего часа.

— Скажут еще, потерпи! Совещаются, вырабатывают линию. — Дьюла вернулся к шахматной доске. — Твой ход, Лаци!

— Да, мой! Внимание! Делаю ход, который будет стоить тебе ладьи!

— Психическая атака. Блеф! Наплевать! — Дьюла передвинул коня. — Вот. Получай в морду, оккупант!

Зазвенели окна в «Колизее». Закачались на каменной доске, словно собираясь пуститься в пляс, Мефистофель и Снегурочка. Как и обычно, после этих толчков, предшествующих землетрясению, верхом на ветре появился Мартон и потряс своими звучными «веселыми каблуками» паркет «Колизея». Рядом с ним была Юлия, ее рука в его руке. Он в расстегнутой спортивной куртке, с непокрытой головой. Она в сером пушистом свитере, в узких брюках, в оранжевых туфельках. Густые, давно не стриженные волосы разбросаны по плечам и спине. Но и это сейчас Юлии к лицу — цветущему, счастливому. На ее груди большой красно-бело-зеленый бант. Такой же бант и на куртке Мартона.

— Ну? — спросил Дьюла, поднимаясь навстречу брату и его подружке.

— Баркарола! — Мартон энергично, изящно, как дирижер, взмахнул руками и застыл в таком положении.

— Гвадаррама! — воскликнула Юлия и, прижавшись к Мартону, шепнула — Люблю!

Он не остался у нее в долгу.

— И я тоже.

— Не так! Скажи еще.

— Люблю!

— Вот, теперь хорошо!

Дьюла улыбнулся.

— Не понимаю ваших речей, голубки. Что за конгломерат? География и музыка. Пароль?

— Нет. Это мы так… Чтоб побольше звучности. Юлия, докладывай!

Девушка лукавым шепотом доложила Мартону:

— Люблю, люблю, люблю!..

Она была так опьянена своим счастьем, столько в ней было жизни, что не могла и самое серьезное дело не превратить в веселую игру. И Мартон был в таком же радостно-сумасбродном настроении. Он теперь готов был играючи пробежать вместе с Юлией по всей Венгрии, от Карпат до Баната.

Дьюла положил одну руку на плечо Юлии, а другую — на плечо брата.

— Спасибо. Все ясно и без доклада. Порядок, да?

— Да-а-а!.. — пропела Юлия. — Бурные собрания прошли в экономическом, химическом, инженерном, педагогическом. Всюду!

— И студенты и преподаватели проголосовали за все пункты клуба Петефи. — Мартон взял Юлию за руку, шепотом добавил — Какая ты красивая!

— Ты красивый!.. Студенты рвутся на улицу. Вот-вот начнется демонстрация.

— Знамена! Флаги! Оркестры! Плакаты! Машины с радиорупорами! Цветы! Море красно-бело-зеленых флажков, кокард! Гербы Кошута!.. Юлишка, можно тебя поцеловать? Один разочек?

— Целуй! Нет, я сама. — Она встряхнула копной мягких каштановых волос, закрыла ими лицо Мартона и поцеловала его.

Дьюла растрогался при виде этой картины.

— Дети!.. Дети и революционеры!

Очередной вальс, доносившийся из радиоприемника, неожиданно оборвался, было слышно, как иголка проигрывателя царапнула пластинку. Наступила тишина, непривычная для «Колизея». Все выжидательно смотрели на ореховый ящик с ярким, как у ночного зверя, зеленым глазком.

Сдавленный, чуть хрипловатый, очень взволнованный голос радиодиктора объявил:

— Внимание, граждане! Внимание! Министерство внутренних дел Венгерской Народной Республики доводит до сведения жителей Будапешта о том, что студенческая демонстрация, назначенная на сегодня, на три часа дня, запрещена.

— Слыхали, витающие в облаках, земной голос!.. — Киш злобно усмехнулся и стукнул по приемнику кулаком.

— Глас вопиющего, в пустыне! — сказал спокойно Дьюла и обнял брата. — Садись, Марци, в машину и мчись в академию Ракоци.

— В военную академию?

— Не бойся, там тоже есть настоящие венгры. И немало. Разыщи офицера генерального штаба Пала Малетера — он сейчас должен быть там, — передай ему вот эту записку. — Дьюла вырвал из блокнота листок, что-то написал на нем и вручил Мартону. — Жду ответа. Выполняй!

— А я? — спросила Юлия.

— А ты, Юлишка, поезжай в интернат трудовых резервов. Скажи, что демонстрация должна состояться. Должна!

— А нельзя и мне в академию?

— Можно! Марци, отдай записку Юлишке и лети в трудовые резервы.

— Нет, я хочу и туда и туда, — возразила Юлия. — Вместе с Марци.

— Пожалуйста, мчитесь вместе. Но никаких отклонений от маршрутов. Разве только для поцелуя… Шагом марш!

Взявшись за руки, Юлия и Мартон убежали. Дьюла закрыл за ними дверь.

— Ах, юность! Ты и наивна и мудра. Безумство храбрых!

— Красавцы! — согласился Киш.

— А еще две недели назад Юлия была такой дурнушкой, что на нее было стыдно смотреть. Помнишь?

— Все хороши: и Юлия, и Мартон, и ты. Писаные красавцы, ничего не скажешь, но… бессильные. Да! А вот Шандор Петефи был и красивым, и сильным, и благородным, и влиятельным. А почему? Он создал национальную гвардию. И эта гвардия с оружием в руках защищала венгерскую революцию.

— Гвардия?.. Оружие?.. — Дьюла с удивлением посмотрел на радиотехника. — Против солдат с пустыми автоматами?

— Не верю этой легенде. Они выдадут солдатам боевые патроны, прольют нашу кровь. А мы?.. Будем дожидаться, пока из нашей крови расцветет революция? Не буду красивым дураком! Буду гонведом, гвардейцем Петефи, грязным, грубым, но зато… — Киш выхватил из кармана пистолет, потряс им. — Вот, будущее Венгрии в моих руках. Огнем — на огонь! Смерть — за смерть! Кто венгр — тот со мной.

Хриплый кашель старого Шандора прервал поток воинствующего красноречия Ласло Киша. Радиотехник поспешно запихнул кольт в задний карман брюк. Шандор вошел в «Колизей».

Дьюла с едва скрываемой жалостью и досадой, что не доведен до конца важный разговор с Кишем, смотрел на отца и ждал от него какой-нибудь раздражительной выходки.

— Слушай, ты, красный профессор! — сказал Шандор. — Смотрю я на твою кружковую суетню, на твою возню с демонстрантами и думаю…

— Опять свою старую песню затянул! — Дьюла махнул на отца рукой. — Некогда слушать, оставь меня в покое, апам!

— А я бы на твоем месте уважил отца. — Ласло Киш взял друга за плечи, усадил в кресло. — Сиди смирненько, выслушай все, что тебе скажут. Шандор бачи, прошу вас, приступайте! — сказал он и отошел в сторону с абсолютно нейтральным выражением лица, давая понять, что не станет вмешиваться в разговор отца с сыном ни при каких обстоятельствах.

— Зачем тебе и твоим высоким друзьям эта демонстрация? — спросил Шандор. — Зачем подстрекаешь студентов и профессоров? Зачем, не спросясь Петефи, перетряхиваешь его торбу, достаешь из нее столетней давности стихи? Сто лет назад они были революционными, красными, стреляли в австрийских поработителей, в их венгерских прислужников, а теперь…

— Старое вино, апам, как известно, лучшее в мире. И столетний стих Петефи тоже лучше всех новых, молодых. А «пули» Петефи еще и сегодня сослужат хорошую службу борцам за свободу.

— Я спрашиваю у тебя, «борца за свободу», кому пойдет на пользу эта демонстрация?

— На пользу народу! Партии! Мы продемонстрируем осуждение ракошизма и верность истинному социализму, строго учитывающему национальные венгерские особенности. И ты пойдешь с нами! Обязан, если ты еще венгр.

— Не желаю шагать в одной колонне с хортистами, со всякой буржуазной шантрапой, демонстрировать вместе с ними.

Дьюла энергично возразил:

— Всякую нечисть мы и на пушечный выстрел не подпустим к своим рядам.

— Подпустите и сами этого не заметите. Примкнет, обязательно примкнет! И потащит ваши ряды по своей дороге.

— Не такие уж мы политические младенцы, как тебе кажется.

— В драке действуют кулаки и дубинки, а не ум и мудрость. Дерешься и не видишь, кого бьешь — противника или своего. Это я по себе хорошо знаю. Уважь ты меня, сынок, опомнись, пока не поздно!

— Я уважаю тебя, понимаю твою тревогу, ты мне бесконечно дорог, но… Есть принципы, которыми нельзя поступиться даже вот в таком случае. Не могу я дезертировать. Буду действовать, как все мои соратники по кружку Петефи.

Старый Шандор долго кашлял, вытирая слезы, разглаживал платком усы, прежде чем собрался с ответом.

— Дюси! — сказал он. — Я не сомневаюсь в твоих чистых намерениях. Верю, ты хочешь добра и народу и себе, но… Опять говорю и еще и еще буду говорить: сгоряча, в драке, в переполохе, ты можешь оглушить не злого дурака, а подрубить живые корни нашей жизни.

— Чепуху ты говоришь, отец. Извини. А потом, не такие уж они слабые, эти корни, чтобы можно было подрубить их одной моей дубинкой или даже тысячами дубинок. Ты, вижу, решительно не хочешь понять меня.

— Не могу, сынок. Никак не могу. Одно хорошо понимаю: демонстрация… чужое это знамя, опасное.

Ласло Киш все-таки не вытерпел и вмешался в разговор:

— Что же делать, Шандор бачи? Подскажите, как помочь народу?

Мальчик гордился своей выдержкой, своей игрой и жалел, что нет здесь его шефа Кароя Рожи.

— Скажите, как нам жить, чтобы нас не терзали угрызения совести? Как стать настоящим венгром? Как бороться за настоящий социализм?

Шандор закрыл усталые глаза, медленно покачал поникшей головой.

— Не знаю.

— Вот! — с видом победителя объявил Дьюла. — Не знаешь сам и хочешь, чтобы и мы не знали. Нет, отец, мы твердо знаем, как и чем должны служить народу!

Продолжительный звонок положил конец тяжелому разговору, всех одинаково обрадовал — и Дьюлу, и Киша, и Шандора.

— Это, наверно, он… американский корреспондент.

Дьюла глянул на часы, открыл дверь Да, он. Явился минута в минуту, как и условились. Долговязый, с почтительно приветливой улыбкой на тонких губах, с очень серьезными, настороженными глазами. Одет с обычной для американца непринужденностью. Просторный пиджак, мягкая белая рубашка, галстук с тонким узлом. Скомканный плащ, словно у тореадора, перекинут через плечо.

— Если не ошибаюсь, я имею честь видеть профессора Хорвата? — спросил гость.

— Да, я Хорват. А вы… Карой Рожа, если не ошибаюсь.

Американец подал профессору визитную карточку.

— Не ошиблись. Специальный корреспондент радиовещательной корпорации Соединенных Штатов Америки и единокровный ваш брат, мадьяр, выросший на американской земле.

При появлении своего шефа Ласло Киш скромно отошел на задний план «Колизея», за камин, и оттуда с любопытством наблюдал за американцем.

Дьюла подвинул корреспонденту стул.

— Садитесь. Очень приятно, мистер, видеть вас, но… боюсь, что интервью у вас получится худосочное. Я заурядный профессор, скромный поэт. А ваша корпорация, конечно, интересуется знаменитыми особами: министрами, королями, кинозвездами.

— А я ничего не боюсь. Я пришел к венгру, имя которого в самом недалеком будущем, может быть, даже завтра, прославится на весь цивилизованный мир. Чутье репортера привело меня к вам.

— Вы очень любезны, мистер Рожа, но… мне дорога сейчас каждая минута. Что вас интересует?

— Не скупитесь там, где надо быть щедрым!.. В Будапеште много и очень противоречиво говорят о клубе Петефи. Не могли бы вы хоть кратко рассказать, что делают члены клуба?

— Разговариваем. Спорим. Рождаем истину. Вот и все наши дела.

— Верны ли слухи о том, что вы являетесь одним из духовных вождей клуба или кружка Петефи?

— Чепуха! У нас нет ни вождей, ни претендентов в вожди. Полное равноправие. Никаких ограничений, Стопроцентная анархия. Вот так, мистер Рожа! Вы разочарованы? — Дьюла вежливо улыбнулся.

— Наоборот! — воскликнул корреспондент. — Я ценю вашу скромность. Скажите, а как бывший премьер-министр Имре Надь смотрит на деятельность вашего клуба?

— Я думаю, Имре Надь ответит на ваш вопрос более точно, чем я.

— Правда, что Имре Надь ваш единомышленник?

— Профессор Имре Надь мой коллега.

— Коллега? И только?

— Ну, и соратник в борьбе за дело народной Венгрии.

— Соратник в борьбе… Господин Хорват, не смогли бы вы мне дать ключ к одной из таинственных страниц истории вашего клуба? Я имею в виду дискуссию, состоявшуюся этим летом в офицерском театре.

— Что ж в ней было таинственного?

— Как же! Вы разослали пятьсот пригласительных билетов, а на дискуссию привалило более пяти тысяч будапештцев. В чем дело? Некоторые весьма влиятельные в Венгрии лица утверждают, что дополнительный тираж билетов изготовлен в подпольной типографии, принадлежащей американской разведке.

— Чепуха! Так говорят не влиятельные, а безответственные лица.

— Благодарю, господин Хорват, за искренность. Я пространно сообщу об этом американцам. Еще один вопрос. Ваш ЦК публично осудил деятельность клуба Петефи. Вас обвиняют в попытке создать политический центр, противостоящий ЦК. Как вы относитесь к этому?

— Я не осмеливаюсь обсуждать решения ЦК в присутствии такого весьма и весьма приятного человека, как вы, мистер Рожа.

— Остроумно!..

Со своей половины вышел, хлопая по паркету шлепанцами, Шандор Хорват. Костюм его измят, в пуху. Лицо мрачное, заросшее щетиной. Глаза в болезненных отеках, злые. Увидев незнакомого человека, он кивнул ему головой.

— Добрый день.

— Здравствуйте, — приветливо откликнулся корреспондент. — Извините, с кем имею честь?

— Мой отец, Шандор Хорват, — представил Дьюла.

— Какой венгр не слыхал о Шандоре Хорвате! Ветеран венгерской рабочей гвардии. Добрый день, господин Хорват! А я американский корреспондент, изучаю новую Венгрию. Разумеется, с разрешения властей. Вот, пожалуйста!

Шандор прочитал поданную ему бумагу, вернул и спросил:

— Что вас интересует?

— Прежде всего эта квартира. Здесь жил, кажется, какой-то представитель старого мира?

— Миллионер. Граф. Министр в правительстве фашистского диктатора Хорти. Между прочим, сохранился его портрет, валяется в чулане. Желаете посмотреть?

— Нет, не желаю. Я вдоволь насмотрелся на живых миллионеров у себя дома, в Штатах…. Да, когда-то квартира была шикарная. Была!.. Почему теперь запущена? Городской совет не дает средств на ремонт? Кстати, почему и Будапешт стал таким серым, сумрачным? Не узнаю. В недалеком прошлом вашу столицу называли «царицей Дуная»? Извините за такой вопрос. Я задал его вам как рабочему человеку, хозяину города, страны.

— Положи мне в рот палец, получишь два.

— Простите, я не понял.

— Вы, кажется, венгр?

— Да, наполовину.

— Значит, должны знать, что Будапешт был не только «царицей Дуная», но и ночным кабаком Европы. Сюда слетались прожигать жизнь бездельники всех мастей и национальностей. Вот для этой братии и сиял Будапешт ресторанами и кафе, барами и отелями, домами терпимости и притонами. Один из них, между прочим, назвался «Аризона». Улицы старого Будапешта украшали не только статуи, но и семьдесят тысяч живых, раскрашенных, расфуфыренных и пронумерованных девиц. А сколько было непронумерованных! Не потому ли, мистер корреспондент, наш Будапешт кажется вам серым и сумрачным, что перестал быть ночным кабаком Европы?

Рожа с милой улыбкой наклонил голову.

— Ответ, достойный Шандора Хорвата! Благодарю! Что вы думаете о сегодняшнем событии? Я имею в виду желание студентов демонстрировать по улицам Будапешта.

— Я думаю… мы сами, без чьей-либо помощи разберемся в сегодняшнем событии.

— Вы очень негостеприимный хозяин! Еще один вопрос. Что вы думаете о Матиасе Ракоши?

— Вы знаете, пропала охота с вами разговаривать. Поговорите с профессором, он любит беседовать на душещипательные темы. До свидания. — Шандор быстро вышел.

Рожа заполнил стенографическими каракулями очередную страницу своей объемистой, в переплете из крокодильей кожи записной книжки, взглянул на Дьюлу Хорвата.

— Колючий у вас отец, господин профессор. Надеюсь, вы добрее и не прогоните меня еще три минуты. В Будапеште ходят слухи, что шестого октября вы попали в тюрьму АВХ. Верно это?

— К сожалению, неверно.

— Почему «к сожалению»?

— Сейчас такое время, что выгодно быть битым: за одного битого дают дюжину небитых.

— Остроумно. Подчеркну… Мировую прессу интересует каждый ваш шаг, каждое слово… Я видел на улицах Будапешта листовки с ультиматумом клуба Петефи. Вот! — Рожа достал из кармана оранжевый листок. — Прокомментируйте, пожалуйста!

— Какой же это ультиматум? Венгерский народ не может предъявлять никаких ультиматумов своему народному правительству. Мы только просим, предлагаем. — Он взял у корреспондента листовку, прочел — «Созвать внеочередной пленум ЦК, изгнать из его состава Ракоши и Герэ, вернуть к руководству Имре Надя… Судить открытым судом бывшего члена политбюро Фаркаша, нарушившего правосудие…» Ну, и так далее. Видите, никакого ультиматума.

Рожа улыбнулся.

— Конечно, конечно! Совет доброго сердца. А как он будет принят? Вы уверены, что вашу программу поддержит население?

— За нее уже проголосовали на своих собраниях студенты. Сегодня в три часа по нашему призыву тысячи и тысячи молодых людей выйдут на улицы Будапешта и понесут над своими колоннами нашу программу обновления страны.

Музыка в радиоприемнике опять оборвалась, и диктор объявил:

— Внимание, граждане! Внимание! Министерство внутренних дел Венгерской Народной Республики доводит до сведения жителей Будапешта о том, что студенческая демонстрация, назначенная на сегодня, на три часа дня, запрещена.

— Чему я должен верить, профессор, — вашему оптимизму или приказу полиции? — Рожа и теперь улыбался, но уже лукаво.

— Это чудовищная ошибка. Если наше правительство этого не осознает, оно перестанет быть народным правительством. Есть еще время. Надеюсь, что Герэ не окончательно потерял голову.

— Разве он вернулся из-за границы?

— Сегодня утром.

— Вот как! Значит, с корабля на бал. Господин профессор, не откажите — стакан воды. Если же найдете чашку кофе…

— Кофе? Я, право…

— Найдется, найдется, господин корреспондент! Дьюла, распорядись! — Киш почти вытолкал своего друга на кухню и вернулся к шахматной доске, у которой стоял корреспондент.

— Сэрвус!

— Сэрвус, — откликнулся Карой Рожа. — Как некстати это возвращение Герэ! Но это ничего не изменит. Машина на полном ходу. Самочувствие?

— Боевое. Ждем сигнала. Мои люди пойдут куда угодно, хоть в пекло.

— Зачем так далеко ходить? У вас же есть плановая цель, более близкая и реальная, чем пекло, — Дом радио. Штурмуйте по своему усмотрению. Овладеть вещательной студией и немедленно объявить на весь мир: Будапешт в руках восставших. Вот текст первой радиопередачи. Спрячьте!

— Овладеем, только бы вы не запоздали.

— Все будет вовремя. Настроение профессора?

— Чувствует себя двигателем событий, ни о чем не подозревает.

— Это мне не нравится, Ласло. Вы несправедливы к профессору, соратнику Надя. Если бы не Имре Надь и его окружение, нам бы никогда не найти дороги ни к сердцам студентов, ни к интеллигенции. Благословляйте, мой друг, национальных коммунистов, уважайте, цените, а не презирайте, как завербованных платных агентов. Национальный коммунизм — наш серьезный, полноправный, долговременный союзник. Только с его помощью мы можем нанести сокрушительный удар по интернациональному коммунизму. В этой связи должен сказать, что мы рассчитываем на большее, чем беспорядки в Будапеште. Мы ждем настоящей революции.

— Извините, но до сих пор я действовал…

— Успокойтесь. Я не осуждаю вашу работу. Вчера были одни указания, а сегодня… с сегодняшнего дня рядовой агент Мальчик закончил свое существование. Теперь мы рассматриваем вас как одного из вожаков революции, политического друга Америки.

Услышав шаги профессора, Карой Рожа посмотрел на шахматную доску.

— Положение вашего противника совершенно безнадежно: через три хода его ждет неотразимый мат.

Дьюла вошел с чашкой кофе на подносе. Поставил ее перед американцем. Тот поблагодарил.

— Слыхал, профессор? — спросил Киш. — Сдаешься?

— Нет, я намерен драться до последнего дыхания.

Пока венгры заканчивали партию, Рожа подошел к окну и, прихлебывая кофе, смотрел на Буду, высветленную ярким, теплым, совсем весенним солнцем. И Дунай был не осенним — тихий, чистый, голубой. Странно выглядели в блеске жаркого солнца деревья с покрытой ржавчиной листвой.

— Красавец город! — Карой Рожа вернулся к шахматистам. — Нет равных в мире. Лучше есть, а таких не сыщешь. Между прочим, отсюда хорошо обозреваются набережные Дуная, мост, парламент. Если бы я был командующим войсками осажденного города, я бы расположил командный пункт именно здесь.

— Вы воевали, господин корреспондент? — спросил Киш.

— Приходилось. А почему вы спросили?

— Умеете выбирать командные пункты. Здесь в дни войны, зимой тысяча девятьсот сорок четвертого года, был командный пункт.

Дьюла уже не принимал участия в разговоре. Он нервно барабанил пальцами по доске, откровенно поглядывая на часы. Корреспондент заметил раздраженное нетерпение хозяина и поставил пустую чашку на стол.

— Я вас задержал. Извините. Спасибо за внимание. Честь имею кланяться. Если вам захочется поставить меня в известность о каком-нибудь чрезвычайном событии, я живу на острове Маргит, в Гранд-отеле. До свидания.

Уходя, он столкнулся в дверях с Арпадом. Несколько секунд они молча стояли на площадке, оба настороженные. Они явно не понравились друг другу.

Впоследствии Арпад не раз вспоминал эту случайную встречу.

Дьюла встретил Арпада откровенно враждебно. Ничего не забыл, не простил. Руки его сжались в кулаки.

— Вы?.. Да как вы смеете?!

— Не бойтесь. Теперь я не к вам. Жужа дома?

— Убирайся вон, авошка!

— Профессор, мне тоже не сладко видеть вас, однако же я не бесчинствую.

Дьюла схватил стул, поднял его над головой, пошел на Арпада.

— У-у-у!

Киш остановил друга, отобрал у него стул.

— Не твое это дело — марать руки о такое существо. Еще час, еще день, еще неделя — и этого субъекта выбросят на свалку мусорщики истории.

— И этими мусорщиками, разумеется, будете вы.

На шум в «Колизее» вошла Каталин и стала невольной свидетельницей продолжающегося разговора. Ей стало страшно от того, что услышала.

— Да, мы! — закричал Дьюла. — С превеликим удовольствием поменяю перо поэта на железную метлу.

— И не только на метлу… — добавил Арпад.

— Да, не только! — вызывающе глядя на Арпада, согласился Дьюла. — Все средства против вас хороши. Даже мусорная свалка для таких типов — большая честь.

— Правильно! В дни революции подобных субъектов вешали на фонарных столбах вниз головой, ногами в небо.

Каталин замахала на Киша руками.

— Что вы, что вы! Живому человеку — и такие слова!

— Мама, не удивляйтесь! Они меня уже не считают живым человеком. Для них я труп. — Арпад без всякого смущения, готовый сражаться и дальше, взял стул и сел у камина.

— Политический труп, — вставил Дьюла. — И перестаньте называть эту женщину мамой. Таких, как вы, рожают… — Он остановился, задохся.

— Ничего нового я не услышал от вас, профессор. Ваше нутро я увидел давно, еще до траурного шестого октября. Темное оно, дремучее!

— Не могу дышать одним воздухом с этим… — Дьюла взял друга под руку, потащил к себе.

Уходя, Киш подмигнул Арпаду, засмеялся.

— По усам текло, а в рот не попало.

Каталин стыдно и больно взглянуть Арпаду в глаза, хотя она не считает его ни виноватым, ни правым. И сына не осмеливается ни чернить, ни серебром покрывать. И мужа. Все они теперь какие-то взъерошенные, не то и не так говорят, напрасно обижают друг друга… Она уже забыла, кто первый был обидчиком. Ей горько видеть свой дом разоренным. С утра гудит, будто не людьми наполнен, а разгневанными пчелами.

Смотрит Каталин в пол и говорит:

— Раздевайся, Арпад, а я кофе сварю да Шандора к тебе пришлю. Заболел мой богатырь. Усыхает. Шатается.

— Мама, Жужика дома?

— В аптеку пошла. Скоро вернется. Так и не взглянув на зятя, она вышла — худенькая, сутулая, похожая на птицу, брошенную бурей на землю.

Сердце Арпада сжалось. Любил он мать Жужанны, как родную. Понимал, что происходит с ней.

Хлопая шлепанцами, вошел Шандор. И этому не сладко живется бок о бок с Дьюлой. Чувствует, догадывается старый мастер, какой ядовитый цветок благоухает под его носом, и все-таки не решается срубить его, затоптать.

— Добрый день, Шандор бачи!

— Ну… здравствуй, — с трудом выдавил хозяин и хмурым взглядом окинул гостя.

— Болеете?

— А ты лечить пришел? Тоже мне лекарь! От одного твоего вида тошно.

— И все-таки я не уйду… Слыхали новость? Выгнали меня из органов и приказали туда дорогу забыть. И вы думаете, я покаялся? Если бы мне снова дали право защищать Венгрию, я бы сделал то же самое: арестовал Киша и Хорвата.

— Не дал бог свинье рог.

— Ах, Шандор бачи, и ты… Не хочу верить. Поговорим!

— Обидел ты нашу семью. Оскорбил. Трудно мне разговаривать с тобой.

— А я все-таки буду говорить… Я верю, мои слова дойдут до твоего сердца, рано или поздно ты поймешь, что я не хотел обидеть ни тебя, ни твою семью. Защищал и вас, и безопасность государства. — Давно известно — услужливый медведь опаснее врага.

— Правильно! Вот на такого услужливого медведя похожи сейчас наши некоторые деятели. Пытаясь загладить свой прошлый произвол, связанный с культом личности, затупив карающий меч диктатуры пролетариата на шее Райка и таких, как он, истратив весь пыл, весь огонь в борьбе со своими мнимыми противниками, они вдруг, когда активизировался враг, поджали хвосты, мурлычат, стараются угодить, ублажить и черненьких и беленьких, рогатых и гололобых. И тогда были жалкими служителями культа личности и теперь… Раньше шарахались якобы влево, а сейчас якобы поправели, выпрямились, якобы стали совестливыми демократами, а в самом деле летят в бездонную пропасть, самую правую из правых. Боятся обидеть фракционера Имре Надя — и потому восстанавливают его в партии, подыскивают ему высокое место в правительстве, ухаживают за его сторонниками, позволяют им совершать возмутительные нападки на партию, на все наши завоевания. Обанкротившиеся дельцы на все лады заискивают перед интеллигенцией, совершенно справедливо недовольной произволом Ракоши и его здравствующих преемников, и потому не смеют разгромить кружок Петефи. Не маяк он, этот кружок. Сияющая гнилушка, не больше. На ее ложный огонек слетается всякая нечисть. Под пиратским флагом этого кружка собираются и отмобилизовываются ударные батальоны классовых мстителей. Нас прежде всего с тобой, Шандор бачи, они расстреляют и повесят. Если бы Петефи встал, если бы увидел, как осквернено в кружке его имя, его песня, как его революционным мечом собираются рубить головы революционерам…

— Хватит! — закричал Шандор. — Не желаю слушать! Пусть встанет Петефи, пусть посмотрит, что сделали с революционером Райком, с его соратниками!.. Кружковцы только собираются, как ты говоришь, рубить нам головы, а эти, твои подзащитные холуи культа личности, уже срубили не одну революционную голову…

И опять вспыхнул костер. Гудит, обжигает. Сколько их сейчас бушует в Венгрии — в каждом доме, в каждой, быть может, семье! Еще много дней не утихнет неистовое пламя споров. Еще много раз в трагическом поединке схлестнутся маленькая правда с непобедимой громадой — правдой жизни. Не раз еще перед каждым венгром встанет сложный вопрос: что же произошло в стране, что происходит, куда она идет, куда должна идти, где ей следует искать сильных, способных уберечь от национальной беды друзей?

Шандор Хорват сразу же, с первых минут, понял: не устоять ему против Арпада. Много слов сказал, но все они неубедительны. Грохота вдоволь, а для ума и сердца — шелуха. Если нет огня в груди, если не вполне убежден в том, что говоришь, то слова твои, конечно, окажутся легковесными, как мыльный пузырь. Шандор кричал, доказывал, сердился, нападал и все больше и больше слабел, заикался, кашлял. Хорошо было ему спорить с сыном, с Дьюлой. Верил во все, что говорил. А с этим… нечем по существу ему возразить, почти с каждым его словом согласен в душе. Согласен — и, нет мужества признаться в этом, не мог вовремя схватить брошенный ему конец и тонул.

— Хватит! — твердил он в полном отчаянии, теряя последние силы, чувствуя, как сжимается и куда-то летит его сердце. Противно разговаривать с таким…

— Хорошо, молчи. Только слушай. Знаешь, что произошло в городе, пока ты валялся в кровати? В каждой подворотне зашевелились хортистские гады — шипят, рычат. Выкуривать, травить надо эту погань, а мы оглядываемся на все четыре стороны, боимся, как бы нас не объявили могильщиками свободы. Мы стали до того деликатны, что даже против черного кардинала Миндсенти используем не меч революции, а медовый пряник. Забыли все его преступления перед народом Венгрии и переселили из тюрьмы в старинный замок. «Блаженствуйте, ваше кардинальское сиятельство». Да разве только с одним Миндсенти кокетничаем? А клуб Петефи! Мы ласково воркуем с лидерами распущенных в свое время, и распавшихся антинародных партий. Сегодня «Сабад неп» на первой странице поместила позорнейшую фотографию. Заместитель министра внутренних дел вручает орден лейтенанту инженерных войск, награжденному за досрочное разминирование западной границы. Что это такое? Прямой сигнал для всякой сволочи: пожалуйста, господа контрреволюционеры, милости просим в нашу беззащитную Венгрию! Отменены всякие ограничения по передвижению дипломатов. Можешь раскатывать по всей Венгрии, наблюдать, собирать сведения, договариваться с сообщниками! Введены упрощенные пограничные формальности. Теперь всякий хортист может перешагнуть нашу границу… Шандор бачи, да разве все это к лицу пролетарской диктатуре?

— А то, что повесили нашего Райка, к лицу пролетарской диктатуре? Подхалим, бюрократ, дурак — к лицу!

— Это тоже плохо. Держиморда, подхалим, дурак по призванию и дурак по убеждению, провокатор и контрреволюционер — два острых ножа. И оба приставлены к горлу венгерского народа.

— Да, верно, но… Ой! — Мастер схватился за сердце. Глаза закрыл, побледнел, дышал тяжело, хрипло.

— Что с тобой, Шандор бачи?

— Сердце… Позови Катицу, скажи… капли…

Арпад достал из кармана пузырек с валидолом, накапал на кусочек сахару.

Придя в себя, отдышавшись, Шандор усмехнулся:

— Не привык я уважать медицину. До шестого октября ни одного доктора не подпускал к себе, а теперь вот… Дела!..

— Эти дела и меня, как видишь, заставили лизать душистую гадость.

В дверном замке заскрежетал ключ. Вошла Жужанна. День теплый, ясный, а она в толстом шерстяном свитере, в брюках и грубых лыжных башмаках. Лицо исхудавшее, болезненное, почти старое. Глаза темные, ночные. Ни единая искорка не вспыхнула в них при виде Арпада. Смотрела на него скорее с удивлением, чем с радостью. И поздороваться забыла. Молчала. Узнавала и не узнавала.

Отец поднялся и, придерживаясь за стулья, кособокий, с обвислыми усами, удалился гораздо медленнее, чем хотел.

— Здравствуй, Жужика, — сказал Арпад и протянул руку.

Она не приняла ее, не сразу ответила на приветствие.

— Здравствуй, — тихо промолвила, и губы ее тотчас же плотно сомкнулись.

Арпад не хотел замечать ее холода, отчужденности.

— Я пришел… я хочу тебе сказать… кончилась моя служба в органах. Выставили. Временно, «до выяснения». — Арпад вздохнул. — Мотивы расправы совершенно прозрачны. Моя попытка пресечь опасную деятельность таких «борцов за справедливость», как Дьюла и его дружок, некоторым влиятельным товарищам, которые шефствуют над нашим ведомством, показалась непростительным паникерством, жестокостью. А кто они, эти мягкосердечные шефы?.. Тайные единомышленники главного двурушника — Имре Надя. Да! Я имею право так говорить. Располагаю неопровержимыми данными. Тогда, шестого октября, высокопоставленные друзья Имре Надя изловчились загнать меня в ловушку. Обвинили в произволе, поссорили с тобой, с твоей семьей, а заодно спасли актив кружка Петефи от разгрома.

— Выходит, что ты умнее всех, дальновиднее ЦК и правительства, — надменно усмехнулась Жужанна. — Известно, что Имре Надь восстановлен в партии, скоро, может быть, даже сегодня, станет премьером и членом Политбюро.

— Если это случится — прощай, народная Венгрия… Жужа, как ты позволила этим… имренадевским кружковцам замордовать себя? Почему не видишь истинного лица Ласло Киша? Этому молодчику наплевать и на справедливость, и на социалистическую законность, и на твоего брата. Он преследует какие-то свои цели. Я еще всего не знаю о нем, но…

— Отнесу лекарство отцу… — Жужанна вышла и через минуту вернулась. — Ну!.. Что еще?

— Все! Выговорился. Жду твоего слова.

— Зачем тебе мои слова? Ты прекрасно знаешь, что происходит со мной.

— Тяжко мне это знать… Ты очень переменилась, Жужика. Я полюбил тебя не такую.

Сдерживаемое ожесточение вспыхнуло в Жужанне.

— И я привыкла к другому Арпаду. Любила твое голодное, оборванное детство, черные разбитые руки слесаря, партийное подполье, тюремные годы, молодые седины… Любила и твердо верила, что мой Арпад — самый чистый, самый справедливый человек на земле. Ты не можешь никого обидеть понапрасну. А ты… оказывается, ты все можешь. Не люблю. Ничего в душе не осталось. Пусто. Все перегорело.

— Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Последняя инстанция. Что ж, надо идти, отбывать наказание. — Он устало поднялся, взял шляпу, проутюжил ее смятые поля ладонью.

— Эх, ты… Даже в такую минуту не нашлось у тебя человечности. Страдать и то разучился.

— Девчонка, что ты понимаешь в страданиях? — Арпад схватил руку Жужанны и сейчас же отбросил ее, словно обжегся. — Много в своей жизни я видел костоломов, но ты, пожалуй, самый жестокий. А я надеялся, что ты и в самом деле пойдешь со мной на край света… Тюремщики любили пытать меня вот так же…

— Не надо! — Жужанна умоляюще посмотрела на Арпада.

— Нет, надо!.. Семь дней не давали пить, а на восьмой принесли сифон газированной воды, положили передо мной протокол и улыбнулись: «Подпиши, что виноват, и пей сколько хочешь». Я смахнул со стола ледяную запотевшую бутыль. Нет и нет! Меня втолкнули в темную камеру, чтоб отдохнул в ожидании новых пыток, И там я, зажмурившись, опять пил то, что уже не раз переработал мой истерзанный мочевой пузырь… Не подписал тогда, не подпишу и теперь! Счастливо оставаться, прекрасная мечта!

— Постой! — Жужанна бросилась к Арпаду. — Прости, я не хотела обидеть тебя. Со мной такое творится… Да, замордована: и Дьюлой, и отцом, и тобой, и жизнью. Во многом чувствую, ты как будто прав, но… Убежден ты в своей правоте — и не можешь убедить других, доказать свою правоту.

— Докажу! Если бы Дьюла Хорват и его друзья в свое время получили должный отпор, сегодня бы не появился на свет божий этот позорный ультиматум клуба Петефи, не была бы спровоцирована молодежь, не пришел бы к вам этот хлюст, американский корреспондент.

— Спровоцирована?.. — Снова сомнение, горечь и ожесточение охватили Жужанну. — Разве требования студентов несправедливы?

— Сейчас это не имеет первостепенного значения.

— Имеет! Это главное.

— Главное сегодня — контрреволюция.

— Какая контрреволюция? Что ты говоришь? Мартон — контрреволюционер?!

— Не о Мартоне речь. И не о таких, как он. Товарищ Хорват, ты недооцениваешь своих врагов! Не видишь, сколько их вокруг тебя и как глубоки их корни в твоей земле. Вспомни, где живешь! Венгрия — первое фашистское государство. Адмирал Хорти — первый фюрер в Европе. Белая гвардия Венгрии утопила в крови пролетарскую революцию и передавала свой палаческий опыт гитлеровским головорезам, фалангистам Франко, чернорубашечникам Муссолини, американским куклуксклановцам и японским драконам. Двадцать пять лет свирепствовал фашизм в Венгрии. Подумай, какое у него потомство! Оглянись на сорок первый год! Сотни тысяч мадьяр хлынули в Россию, воевали за дело Гитлера, Хорти, Муссолини. Десятки тысяч их погибли. Остались вдовы, подросли сироты… Не все хортисты заводчики, банкиры, не все офицеры, воевавшие на Дону, под Воронежем оптовики, бакалейщики, князья, генералы, герцоги, держатели акций, помещики, управляющие и их разномаствые холуи сели за решетку или удрали за границу. Большинство их живет и работает в Венгрии. На заводах. В институтах. В государственных учреждениях. Ждут удобной ситуации. И вот дождались. Это они подтолкнули нашу молодежь на край политической пропасти. Подумай, Жужа, что творят твоя братья! Размахивают дубиной демонстрации, угрожают своему правительству! Демонстрации всегда были народным оружием, народ обращал это оружие только против своих поработителей. А теперь? Правильно поступило правительство, не разрешив демонстрацию. Это крепкое предупреждение злобствующим подстрекателям из клуба Петефи, тем, кто хочет загребать жар руками молодежи. Дьюла Хорват и его единомышленники ответят за свое подстрекательство. Доберемся и до их вдохновителей. Не сегодня, так завтра.

Жужанна молчала. Не соглашалась с Арпадом, не возражала ему. По выражению ее лица, по ее глазам он понял, что зря волновался, впустую потратил столько слов. Не понимает она его. Далекая. Чужая.

— Что же ты молчишь, Жужа? И теперь еще не согласна со мной. …

Она медленно подняла голову — брови сдвинуты, глаза темные, страдальческие, на щеках ни кровинки. Сказала глухим голосом:

— Только Ракоши и его окружение виноваты в этой буре.

— Виноваты! — воскликнул Арпад. — Я тебе не раз говорил об этом. Считали себя умнее народа, возносились над ним, транжирили трудовой и политический энтузиазм людей. Да! Если бы не были такими, то ни кружку Петефи, ни двурушникам Имре Надя, ни черту и дьяволу, никому в мире не поднять молодежь на демонстрацию.

— Правильно. Так чего же ты…

— И все-таки я против разрешения демонстрации. В народной Венгрии, такая попытка воздействия на правительство только нашим врагам принесет пользу, а не партии, не народу.

Жужанна нетерпеливо и с откровенным пренебрежением перебила Арпада:

— Боишься? Народ всегда прав! Между прочим, этому нас когда-то учил доктор Арпад Ковач. А теперь он, кажется, отрекается от своих слов?

— Не отрекаюсь!.. До чего же бездарным учителем был доктор Ковач! Все самые искренние старания оказались напрасными. Впрочем, мой талант тут ни при чем. На почве, обработанной Дьюлой Хорватом, не может пустить ростки и прижиться ни единое доброе зернышко. Приходится только жалеть…

— Себя лучше пожалей, несчастный ортодокс! Ни тюрьма, ни перебитые ребра не образумили тебя.

— У меня может меняться настроение, но не мировоззрение. Я верил и верю в партию. И даже твоя душещипательная демагогия не может поколебать меня. В общем, хватит дискутировать. Договорились, что называется, до ручки.

В зеленоглазом ящике захрипело, зашипело, и опять на смену патефонной пластинке с вальсом Штрауса пришел диктор с патетическим голосом. Еле сдерживая ликование, он вещал:

— Граждане! Министерство внутренних дел Венгерской Народной Республики, исполненное веры в чистые, благие порывы нашей чудесной молодежи, отменяет свой запрет на студенческую демонстрацию и призывает всех жителей Будапешта не чинить никаких препятствий демонстрантам и соблюдать должный порядок.

Во время правительственного сообщения все, кто были в квартире Хорватов, вышли в «Колизей». Шандор, Катица, Жужанна слушали молча. Дьюла и Киш — с нескрываемым злорадством. Арпад — с болью и гневом.

Когда умолк диктор, Арпад подскочил к радиоприемнику, бешено забарабанил кулаками по его зеркальной сияющей поверхности.

— Глупость! Преступная глупость! — Он круто повернулся к Жужанне. — Видишь, даже теперь не сдаюсь. И в худший час не сдамся.

Дьюла переглянулся с Кишем, и спокойно заметил:

— Да, вашему упорству, доктор, может позавидовать его превосходительство… осел.

— Вот именно! — закивал радиотехник и осклабился.

Арпад глубоко надвинул шляпу, пошел к двери. Только одну Жужанну удостоил кивком головы:

— До свидания, Жужа! Ты еще не раз вспомнишь сегодняшний день. Выздоравливай!

— А как же! Непременно, — подхватил Киш.

Глаза Жужанны закрыты. Руки опущены.

Ласло Киш захлопнул за Арпадом дверь, засмеялся:

— Видали?! Слыхали?!

Дьюла подошел к сестре, бесцеремонно, жестом грубого врача оттянул ее веки, раскрыл глаза.

— Ну, больная, почему молчите? На что жалуетесь?

Жужанна оттолкнула брата, ушла к себе.

— Вот оно какое, твое счастье, доченька! — вздохнула Каталин. — А разве я не предупреждала?

— Помолчала бы! — рассердился Шандор. — Катица, хоть ты имей совесть! Раньше соловьем разливалась, сегодня каркаешь.

— И тогда правильно делала, и сегодня. Мать я своим детям, а не мачеха. Добра я им желаю, правду говорю.

Дети! И хорошо, и трудно с вами. Вы чуждаетесь правдивых и суровых родителей и доверчиво летите навстречу тем, кто любит вас безоговорочно, со всеми слабостями, кто прощает все ваши грехи, а заблуждения превращает в достоинства, кто видит вас прекрасными, когда вы далеки от этого, кто чувствует и видит в ваших делах бесконечность своей жизни. Как много в вас вкладывается, какими великими полномочиями вы наделены!

Вбежали Мартон и Юлия. Оба сияющие, горячие, как сегодняшний октябрьский день, обманчиво похожий на весну. Рука в руке. Губы алые, сочные, распухшие, нацелованные. Глаза… нет, это не просто глаза. Распахнутые окна в мир, где властвуют только радость, счастье, согласие, хорошие люди, хорошие мысли, хорошие песни, хорошая любовь.

Прежде всего Мартон и Юлия любили, упивались любовью, а потом и все остальное.

Волосы Юлии перевязаны красно-зелено-белым шерстяным шарфом. На ней серые фланелевые брюки, прозрачная нейлоновая кофточка, похожая на мужскую рубашку, и белые замшевые туфли на низком каблуке и толстой мягкой подошве.

Мартон одет и обут кое-как, вихраст, но рядом с Юлией и он кажется необыкновенно нарядным.

— Слыхали?! — Мартон кивнул на радиоприемник, засмеялся. — Наша взяла!

— Рано радуетесь. Победу будем праздновать, когда все наши требования будут выполнены правительством.

— Не услышите. — Киш покачал своей аккуратной маленькой головой. — Герэ не захочет подрубать сук, на котором так удобно устроился.

— Тогда мы подрубим. Ответ из академии есть? — спросил Дьюла у брата.

— «Всякому овощу свое время», — паролем ответил Мартон.

— Трудовые резервы как настроены?

— Обеспечена единодушная поддержка.

— Особенно со стороны девушек, — добавила Юлия. — Все выйдут на демонстрацию.

— И у всех будут такие кокарды, — Мартон тронул трехцветный бантик на груди Юлии. — Профессор, мы можем опоздать на демонстрацию.

— Идите. Возглавь, Марци!

— Возглавить?.. Это не мой профиль. Командовать мне позволяет только один человек. — Мартон обнял Юлию. Она смущенно отстранилась. — И то, видишь, не всегда, по настроению. — Увидев сестру, вышедшую из своей комнаты, бросился к ней. — Пойдем с нами, Жужа?

Долго она не отвечала на такой простой, ясный вопрос. И ответила неопределенно:

— Не знаю. Это, наверно, нехорошо…

— Хорошо! Все хорошо, что ты делаешь. Пойдем!

Дьюла достал из книжного шкафа давно припасенный трехцветный флаг, вручил его брату.

— Пронеси, Марци! С честью. Достойно!

— Это я могу. Баркарола!

Побежал к двери, размахивая флагом. За ним, увлекая Жужанну, понеслась и Юлия.

— Сумасшедшие, — сказала Каталин.

Шандор бачи посмотрел вслед детям и вздохнул.

— Поднеси палец к глазам — весь мир перечеркнешь.

Дьюла не закрыл за молодежью дверь. Наоборот, шире распахнул ее, сказал отцу:

— Ну а ты, папа? Почему остановился на перекрестке? Иди на улицу, стань рядом с сыном и дочерью. Иди! Коммунист должен быть всегда впереди.

— Чего ты к нему, больному, привязался? — Каталин махнула фартуком на Дьюлу, словно он был шкодливым петухом. — Шани, прими свои капли!

— На улице он сразу выздоровеет. Там сейчас такой воздух! Суд улицы — высший суд народа. Высший и скорый. Так говорил Ленин.

— Кого судить? Кто судья, а кто обвиняемый? Шани, что же это такое делается, а? Ты при Габсбургах, при Хорти, при Гитлере ходил на демонстрацию, а наши дети…

— Лина, молоко убежит! — напомнил Шандор.

— Не пугай, не гони. Думаешь, если всю жизнь торчала на кухне, так и света белого не вижу, ничего не понимаю?

— Успокойтесь, мамаша! — Радиотехник погладил Каталин по голове.

Она оттолкнула Киша.

Дьюла приколол к груди огромный трехцветный бант.

— Ласло, пойдем?

— Куда?

— На гребень народной волны, — улыбаясь, продекламировал поэт. — Идем!

— А как же… — Киш указал глазами на телефон. — Мы должны быть в курсе событий…

— Вернемся. И нам надо хлебнуть свежего воздуха.

Дьюла и его друг ушли. Каталин подложила в камин дров, придвинула диван поближе к огню, принесла подушку, простыню, старую шаль, постелила мужу.

— Отдохни, Шани!

Он покорно лег, закрыл глаза, нашел руку жены, стиснул ее.

— Спасибо, Катица! Сердишься?

— На кого?

— Гм!.. На кого же тебе еще сердиться? Один человек тебя всю жизнь допекает. Ни дна ему ни покрышки.

— Хороший это человек, не наговаривай на него.

Накрыла ноги мужа пледом, ушла на кухню.

Шандор лежал неподвижно, не открывая глаз, чутко прислушивался к звукам, доносящимся с улицы, — к песням, к музыке. И размышлял. «Ох, этот культ! Сталин и Ракоши! Это хорошо, что вскрыли нарывы. Да! С такими болячками на ногах далеко не уплывешь, на дно потянут. Правильно вскрыли. Но почему не торопились исправлять промахи? Почему запоздали? Здорово запоздали! И теперь вот расплачиваемся».

Осторожный стук в дверь прервал его мысли.

— Не заперто, — откликнулся Шандор.

Стук повторился.

— Кто там? Входи!

Поднялся, закутался в шаль, открыл дверь. И не обрадовался. Вошел мастер Пал Ваш. Он чуть навеселе. На лбу и щеках засохшие струпья.

— Это я, Шандор бачи… твоя совесть. Не ожидал?

— Ну и морда у тебя!.. Если у совести такая бесстыжая рожа, то пусть она убирается ко всем чертям.

— Какая ни есть, а все-таки своя. Собственная! А ты вот на бабу смахиваешь. Ладно, Шандор, не ругаться пришел с тобой. Значит, дома? Не пошел на демонстрацию? Очень хорошо. Я так и думал. Молодец!

— Чего ты ко мне лезешь? Чего ищешь?

— Не кричи на меня, Хорват! Тридцать лет мы с тобой в тишине прожили, а теперь… Страшно оставаться со своими мыслями, оттого вот и вполз сюда, локтя твоего ищу. А ты брыкаешься! Эх, лобастый! Не только соседи мы с тобой, а еще и рабочие люди, главные ответчики за судьбу Венгрии. Ум хорошо, а два лучше. Давай подумаем, посоветуемся, как нам сегодняшний день прожить и что делать завтра.

— Какой ты советчик? Хлебнул?

— Ну, выпил. А какое это имеет значение? Я с тобой разговариваю, я, мастер Пал Ваш, а не горькая.

— Ну так вот, уважаемый Ваш, сначала проспись, а тогда и посоветуемся, что и как. — Он тихонько подтолкнул соседа к двери, — Иди, Пал, иди!

— Пойду, но совесть все-таки оставляю рядом с твоей. Она не позволит тебе…

Выпроводив соседа, Шандор подошел к буфету, достал литровую бутыль крепчайшего рома, поднял ее над головой.

— Можно или нельзя? Бей друга добром, жалей разумом, гневайся правдой, люби верой, подслащивай солью… Можно, пей, кто пьет — до смерти проживет.

В «Колизей» мимоходом заглянула Каталин. Пришла проведать больного, а он…

— Что делаешь, Шани? Брось!

Ее испуганный крик образумил Шандора бачи. Бережно поставил бутыль на место.

— Зачем же бросать такое добро? Пусть дожидается своего часа. На цвет я его испытывал, ром этот ямайский.

— Бесстыдник, хоть не ври!

— Все врут, а мне уж и нельзя.

— Ложись!

Кряхтя и охая, он завалился на диван. Каталин села рядом с ним.

Засыпаны цветами Бем-отец и Шандор Петефи. Молодежью заполнены площади имени Бема и Петефи. Чуть ли не все юноши и девушки Будапешта пришли на поклон к революционной доблести и славе своих революционных предков. Шумят. Смеются. Поют песни. Декламируют стихи. Размахивают трехцветными флажками, алыми звездами, водруженными на древках, украшенных лентами. Ни одного хмурого, злого, мстительного лица не видно в рядах демонстрантов. Нет еще ни гербов столетней давности, ни враждебных лозунгов. Они появятся позже. Злобные и мстительные примкнут к демонстрантам в другом месте: на площадях Яса и Мари, Пятнадцатого марта, на улицах Кошута и Ракоци.

Пока Дьюла Хорват, взобравшись на зеленый квадратный холмик, читал стихи и ораторствовал, Ласло Киш облюбовал в толпе студентов прилично одетого, с вполне интеллигентным лицом парня и решил взять у него интервью, чем Карой Рожа намеревался воспользоваться в одной из своих радиопередач для Соединенных Штатов Америки.

Ласло Киш с микрофоном в руках, с самой приветливой, на какую был способен, улыбкой на лице подошел к избранному студенту, назвался корреспондентом «Последних известий», невнятно пробормотал какую-то фамилию и сразу перешел к делу:

— Скажите, молодой человек, что вас привело сюда?

— Куда? — засмеялся студент и покраснел.

— К подножию великого польского генерала и рядового солдата венгерской революции Йожефа Бема.

— Так здесь же все мои сокурсники, весь политехнический.

— Вижу, мой дорогой, всех ваших сокурсников, и сердце мое наполняется радостью! Что же именно привело сюда весь политехнический институт? Солидарность с польскими демонстрантами, да? Гнев против антинародной политики ракошистского правительства, да? Желание видеть Венгрию свободной, независимой, да?

Студент не подхватил подсказку. Пожал плечами, оглянулся на товарищей, сказал:

— В нашем институте вчера было собрание, мы постановили выйти на демонстрацию…

— Да, да, знаю! Я был на этом собрании, слышал страстное выступление одного из руководителей клуба Петефи — Йожефа Силади, слышал ваши бурные аплодисменты, читал вашу прекрасную, полную революционного огня резолюцию. Скажите, молодой человек, если желаете, как вас зовут?

— Ференц Шомош, — ответил студент и опять покраснел.

— Вы коммунист? Бывший, разумеется. Скажите, давно вы перестали верить в партию?

— Почему вы так говорите? — вдруг обиделся Шомош. — Откуда вы взяли, что я бывший коммунист, перестал верить в партию? Верил, верю и буду верить!

Ласло Киш не растерялся, немедленно дал сдачу этому демонстранту, так не оправдавшему его надежд.

— Позвольте, товарищ верующий коммунист, — насмешливо сказал он, — а как же надо понимать ваше участие в этой грандиозной демонстрации протеста против режима Герэ?

— Герэ не вся партия, а только ее функционер, секретарь…

— …которого вы лишаете своего доверия. Так?

— Так, — охотно подтвердил Шомош, чем приободрил Киша.

— И еще кого вы лишаете своего доверия?

— Всех, кто зазнался, кто забыл, что он венгр и друг народа.

— Прекрасно! Скажите, а что вы будете делать, если правительство не выполнит ваших ультимативных четырнадцать пунктов?

— Это не ультиматум.

— Понимаю! Совет доброго сердца. Слово мудрости. Братское внушение. Скажите, почему вам не нравится теперешний режим?

— Мне Герэ не нравится, а не режим. И ваши вопросы тоже.

— Сейчас, сейчас оставлю вас в покое. Еще один вопрос. Скажите, какой тип демократии вам по душе — американский, Эйзенхауэра, или германский, доктора Аденауэра?

— Наш собственный — венгерский.

— То есть? Венгерский национальный?

— Венгерская Народная Республика.

— Гм!.. Но разве она сегодня не похоронена по первому разряду?

Шомош побледнел, обозлился.

— Слушайте, вы… Кто вы такой? Предъявите корреспондентский билет! Ребята, помогите задержать этого типа!

Киш не испугался, он еще ближе поднес микрофон к лицу студента.

— Прошу иметь в виду: я фиксирую все, что вы говорите!

— Пошел вон, подстрекатель! — потребовали студенты.

— Эй, милиционер! — закричал Шомош и схватил репортера за лацкан пиджака.

Ласло Киш опустил микрофон, спокойно сказал:

— Вот тебе и народная демократия!.. Студент Шомош протестует против произвола, и тот же студент Шомош сам творит произвол!.. Молодой человек, уберите руку!

Столпившаяся вокруг них молодежь должным образом оценила слова «корреспондента» — все весело засмеялись.

Ласло Киш был отпущен с миром. В дальнейшем, учитывая горький опыт, он был осторожным и не пытался навязывать тем, с кем разговаривал, свое толкование демонстрации.

Поэт тем временем кончил читать стихи, сошел с трибуны и захотел стать рядовым демонстрантом, хлебнуть, как он сказал, песен гнева и надежд.

Дьюла и его друг в колоннах демонстрантов дошли до дунайской набережной, потолкались в толпе на парламентской площади, перед памятником Кошуту и, охрипшие от криков, еще более охмелевшие, чем ночью и утром, в период подготовки демонстрации, вернулись в свою штаб-квартиру. На этом настоял Ласло Киш. Ему обязательно надо было быть к определенному часу в доме Хорватов, у окна, выходящего на улицу, по которой должны прошагать новые колонны демонстрантов.

Киш пришел вовремя. Внизу, в глубоком ущелье улицы, уже клокотала людская лавина.

Вбежав в «Колизей», Дьюла сейчас же распахнул окно. Пусть слышит отец, чем живет сегодня Будапешт.

Снизу доносились песни, шум, отдельные выкрики.

Пока все Хорваты стояли у окна, наблюдая за демонстрацией, Ласло Киш отошел в глубину «Колизея» за каминный выступ, извлек из-под пиджака тяжелую гранату, вставил в нее запал и снова спрятал.

Дьюла, возбужденный праздничным гулом толпы, вскочил на широкий подоконник и, чувствуя себя на высочайшей трибуне, начал ораторствовать:

— Всем сердцем с вами, мои юные друзья! Вас приветствует член правления клуба Петефи Дьюла Хорват. Да здравствует славная молодежь, будущее Венгрии! Да здравствует венгерский социализм!

Вскочил на подоконник и Киш. Держась за друга, чтобы не рухнуть на булыжник, закричал солидным, хорошо поставленным голосом:

— Да здравствует великая, неделимая, независимая Венгрия!

Дьюла затормошил отца.

— Скажи и ты, апам. Неужели даже теперь отмолчишься?

Шандор бачи высунулся из окна. Далеко внизу текла желто-сине-белая радужная людская река. Флаги. Плакаты Разноцветные шары. Первым мая пахнуло на старого мастера с будапештской улицы. Где-то там в рядах демонстрантов, и Мартон с Юлией, и Жужанна. Да, им надо что-то сказать. Перед ними нельзя промолчать.

— Товарищи! Друзья! Дети! — Гул толпы сразу затих как только Шандор бачи заговорил. Вы несете в своих сердцах правду народной Венгрии. Пусть же она, наша правда, освещает вам дорогу. Счастливый путь, дорогие мои!

Снизу, с улицы, ответили аплодисментами, одобрительными криками, песнями.

Река покатилась дальше.

— Прекрасно, апам! — Дьюла обнял отца, поцеловал.

— Не подливай масла в огонь, обормот! Не подзуживай. — Каталин захлопнула окно.

Дьюла поцеловал и мать.

— Да, прошу тебя, будь умницей, помолчи! Ты это всегда так хорошо делала.

— Умела, да разучилась. Сейчас и камень разговаривает.

— Катица, уложи меня в постель: совсем ослабло сердце, — попросил Шандор бачи.

Старые Хорваты, поддерживая друг друга, потихоньку побрели к себе.

Ласло Киш включил радиоприемник. Хлынула бравурная музыка. Под ее аккомпанемент Мальчик продекламировал из Петефи:

Довольно! Из послушных кукол Преобразимся мы в солдат! Довольно тешили нас флейты. Пусть нынче трубы зазвучат! Восстань, отчизна, где твой меч? Споря с оркестром, исполняющим какой-то марш, радиорепортер ликующим голосом вещал:

— На все центральные улицы, прилегающие к площади Пятнадцатого марта, стекаются молодые демонстранты. Движение в центре города прекращено. Ни пройти, ни проехать. Члены правления клуба Петефи через радиорупоры приветствуют демонстрантов. На деревьях, на стенах домов, на стеклах магазинных витрин расклеены разноцветные листовки с политическими требованиями клуба Петефи. Свежий дунайский: ветер развевает национальные флаги. Город стихийно прекратил работу. Служащие министерств спешат присоединиться к демонстрантам. В каждом окне каждого дома видны улыбающиеся будапештцы.

Дьюла кивнул на радиоприемник:

— Новый диктор. Из наших. Деятель клуба Петефи.

— О, этот клуб Петефи!.. Дрожжи революции!.. — Киш приподнялся на цыпочках и похлопал друга, по плечу. — Горжусь.

— Дрожжи не только в нашем клубе. Вероятно, существует более мощный центр. Я все время чувствую его невидимую направляющую руку.

— Так или не так — это уже не существенно. Существенно то, что мы побеждаем. И еще как! — Ласло Киш, выхватив из кармана газету, развернул. — Вот документ истории — сегодняшний номер «Сабад неп». Ты только послушай, что изрекает в передовой эта самая правоверная венгерская газета: «В университетах и институтах происходят бурные собрания. Это разлившиеся реки. Признаемся, что последние годы отучили нас от подобных массовых выступлений. Сектантство притупило в нас чувствительность к настроению масс, к массовым движениям. Наша партия и ее центральный орган „Сабад неп“ встают на сторону молодежи, одобряют проводимые собрания и митинги и желают успехов этим умным творческим совещаниям молодежи…» И еще не такое напечатают, дай срок! Думаю, уже завтра Имре Надь станет во главе правительства.

В «Колизей» без стука вошел какой-то подозрительный тип неопределенных лет, заросший, в толстом вязаном свитере, спортивной куртке, в черном берете. Из-под насупленных бровей сверкали настороженные глаза. Желтые сапоги начищены, туго зашнурованы крестиком.

— Что вам угодно? Вы к кому? — с удивлением спросил Дьюла.

— Это ко мне. Извини. Сэрвус, Стефан! — Радиотехник своей тощей воробьиной грудью вытолкал Стефана на лестничную площадку, захлопнул за собой дверь.

— Все сделали? — спросил Киш.

— Бутылки с горючей смесью во дворе. Полный грузовик. Два крупнокалиберных пулемета замаскированы на чердаках. Четыре легких — в верхних этажах «Астории». Автоматы розданы. Дюжина остается в запасе. Боеприпасов вдоволь.

— А как дела у соседей?

— Уже распатронили арсенал. Грузят на машины оружие. Через полчаса будут в центре города.

Мальчик посмотрел на часы.

— Прекрасно. Минута в минуту. Немецкая точность.

— Так там же больше половины швабов.

— Ладно, заткнись!

— Слушаюсь!

— На место! В плане нет никаких изменений. Действуй!

— Слушаюсь! Иду.

— Постой! Собери своих ребят и скажи… потверже и с полным апломбом, что, по совершенно точным данным разведки, в Будапеште нет правительственных войск, способных выступить против нас. В городе вообще нет войск. Есть так, кое-что, мелочишка.

— А в казармах Килиана?.. Собственными глазами видел солдат. Сегодня, только что.

— Чепуха! В килианских казармах расквартирован так называемый рабоче-строительный батальон. Он укомплектован из элементов, недостойных высокой чести носить оружие. Почти весь личный состав этого батальона находится в провинции, на шахтах Печа. А те, кто в Будапеште, если в их руках окажутся автоматы, будут стрелять назад, а не вперед. Ясно? Иди! Постой! В ходе нашей акции может случиться так, что против нас выпустят курсантов академии Ракоци. Не бойся! У них будут винтовки, а патроны… патроны будут у нас. Словом, разоружайте, заряжайте их винтовки своими патронами и чешите!.. Теперь все. Иди!

— А если русские войска выступят? — спросил Стефан и ехидно усмехнулся. — У этих не будут автоматы пустыми.

— Русские?.. Не жди. Нейтральные войска.

— Ну, а если выступят? Обороняться или нападать?

— И то и другое. Подробности уточним на поле боя. Иди!

Стефан загремел сапогами по каменным ступенькам лестницы.

Мальчик осторожно вошел в «Колизей».

Дьюла не полюбопытствовал, кто и зачем приходил к его другу. Не до того ему теперь. Спешил поделиться радостной новостью.

— Ура! — завопил он, пританцовывая.

— Что случилось? — спросил Киш.

— Только что звонили из клуба Петефи… Виват, виват!

— Дьюла, расскажи толком, что случилось? Америка объявила войну России?

— Нет.

— Катастрофическое землетрясение в Москве? Не томи, профессор!

— Мои пророчества начинают оправдываться. В «большом доме» с самого утра идет бурное заседание. Драчка! Герэ уже не наступает, а обороняется. Неминуем раскол.

— Потрясающе!

— Герэ скоро должен выступать по радио.

— Интересно, что скажет первый секретарь, когда в городе творится такое…

— Капитулирует, станет бывшим секретарем. Другого выхода нет.

— Утопающий хватается за соломинку. У Герэ есть войска АВХ.

— Нет, до этого дело не дойдет. Плохой Гэре коммунист, но он все-таки коммунист. И потом… у солдат не будет патронов. Да, кто это к тебе приходил? Что за Стефан? Первый раз вижу.

— Один из моих гвардейцев.

— У тебя уже есть гвардия?

— Я предупреждал, профессор: не хочу быть красивым дураком.

Киш поворачивает на радиоприемнике рычаг громкости и снова его ухо ласкает патетический голос:

— Новые колонны демонстрантов разливаются вокруг памятника Шандора Петефи. Наш кудрявоголовый вечно юный поэт утопает в цветах. Вы слышите? Тысячи людей поют гимн. Знаменитый артист целует бронзовую руку нашего великого предка. Толпа замирает, ловит каждое слово оратора. Он читает поэму Петефи «Вставай, мадьяр!».

Все мадьяры встают. Голос диктора зазвенел металлом. — Монах Геллерт, чернеющий на том берегу Дуная, кажется, сдвинулся со своего насиженного места выпрямился, стал еще выше, еще грознее. Да! И мертвые камни ожили, поднялись, встали на дыбы и готовы со священной яростью обрушиться на поработителей.

Киш повернул рычажок радиоприемника влево до отказа, приглушил завывания диктора.

— Умница! Поэт! Талант! В его голосе звучит боль и надежда, гнев и радость всей десятимиллионной Венгрии. Дьюла, оцени по заслугам этого человека, когда станешь министром культуры: сделай рядового диктора шефом радиокомитета!

— Тебя сделаю шефом. Это во-первых. Во-вторых, ты уже назначил меня министром культуры, не спрашивая, желаю я того или не желаю.

— Ты человек, Дьюла, и, как всякий человек, захочешь получить должное за свои заслуги перед Венгрией.

— Я хочу только одной награды: иметь право быть венгерским коммунистом.

— Одно другому не противопоказано.

— Тихо! Ты слышишь? — Дьюла подбежал к окну.

На южной окраине города, приглушенные дальним расстоянием, слышны длинные пулеметные очереди. Еще и еще. Стреляют и на севере, вверх по Дунаю.

— Вот и началось!.. — сквозь стиснутые зубы проговорил Ласло Киш. Он схватил руку друга. — Я же говорил!..

Пал Ваш ногой вышиб дверь, вбежал в «Колизей». Он в одной рубашке, бледный.

— Где Шандор? Где отец, я спрашиваю?

Дьюла молча отвернулся. Показал спину мастеру и Киш.

— Эй вы, интеллигенция, к вам обращаюсь! Где Шандор? Онемели? Оглохли? Все слова растратили и решили пулями разговаривать? Ладно! И у нас есть они, пули…

С наступлением темноты уже ни на мгновение не прекращалась стрельба. Стреляли там и тут из автоматов. Тарахтели пулеметы. Взрывались гранаты. Пылали костры из красных знамен и флагов на бульваре Ленина. Пожарные машины с грохотом и звоном понеслись по городу. Тревожно затрубили на Дунае пароходы.

Открытые грузовики с вооруженными солдатами спешили в центр города. Но они не скоро пробились туда сквозь плотные колонны демонстрантов. На бульваре Хунгария, на площади Маркса, у входа на улицу Байчи Жилинского, на площади Кальвина в кузова машин полетели трехцветные флажки, плакаты, горящие факелы. На улице Ракоци солдаты были разоружены, и демонстранты начали брататься с ними.

А на окраинах не затихали выстрелы.

Едва пробивался на улицы Будапешта голос какого-то генерала из министерства внутренних дел, выступающего по радио:

— Безответственные элементы, хулиганы и прожженные авантюристы провоцируют на улицах Будапешта беспорядки, пытаются превратить мирную демонстрацию молодежи в погромную. Граждане! Не поддавайтесь на провокации! Министерство внутренних дел призывает всех трудящихся Будапешта немедленно разойтись по домам.

Вещающие громкоговорители забрасывались камнями и умолкали. С фронтонов министерских зданий срывались красные звезды.

На государственных флагах, там, где был герб Венгерской Народной Республики, зияли рваные дыры.

Около Дома радио с каждым часом росла толпа. Еще ранним вечером в радиовещательную студию пыталась проникнуть большая группа демонстрантов. Требовали передать в эфир четырнадцать пунктов программы кружка Петефи. Солдаты войск АВХ сдержали первый натиск. Вторая и третья волна штурма вынудили охрану забаррикадироваться в здании. «Демонстранты» били окна, метали камни, стреляли, а солдаты молчали: не поступил приказ свыше открывать ответный огонь. Среди охраны уже были убитые, штурмовики овладели кое-какими комнатами в нижнем этаже, внутренний двор радиоцентра кишел жаждущими крови молодчиками, а приказа все нет. Есть оружие, есть патроны, есть ненавистный опаснейший противник — ударный отряд контрреволюции, а приказа… Кто-то из молодых офицеров, избитый камнями, заплеванный, боясь кровавой расправы самосудчиков, покончил жизнь самоубийством.

Беспрестанный звон стекол, каменный гул, крики, вопли толпы, штурмующей радиоцентр, треск автоматов, взрывы гранат.

Ни одной пули в ответ. И только после полуночи был получен приказ отразить атаку погромщиков. Сразу же, с первыми ответными выстрелами солдат АВХ, по городу полетела страшная весть, пущенная «людьми закона Лоджа»: русские убивают мирных демонстрантов, молодых венгров.

И вскоре заработал тяжелый пулемет «людей закона Лоджа», установленный в самом верхнем этаже Национального музея, в окне, выходящем в парк, расположенный напротив бокового фасада Дома радио. Обязанности пулеметчика выполнял Ласло Киш. Он обрушил нежданный, внезапный прицельный огонь на солдат, залегших в кустарнике на подступах к главному зданию Дома радио. Из двадцати человек ни один не поднялся.

Солдаты, охранявшие непосредственно вещательную студию и аппаратные, ответили огнем на огонь, задержали толпу мятежников, хлынувшую во двор.

Всю ночь не утихал ожесточенный бой в Доме радио и вокруг него. «Мирные демонстранты» оказались хорошо подготовленными штурмовиками. Стало ясно, что совершена попытка вооруженного переворота.

И тогда правительство обратилось за помощью к советским войскам, расположенным в Венгрии согласно Варшавскому договору.

Советские танки вошли в Будапешт и заняли стратегические позиции — перекрестки больших магистралей, мосты на Дунае, — блокировали площади.

В эту смутную ночь и появился на горизонте Имре Надь, большой, грузный, широколицый, ушастый, с толстыми кайзеровскими усами, с мясистыми губами, шестидесятилетний человек.

Правительственное радио объявило, что Имре Надь назначен министр-президентом, то есть председателем Совета Министров и министром иностранных дел.

Все черные патеры Будапешта, негласные полномочные представители папы римского, бодрствовали в эту ночь на 24 октября. И все католические церкви Будапешта, полные бдящих правоверных, затрезвонили в колокола, бешено приветствуя воскресение «Большого Имре».

Затрезвонили и в Риме, и в Вашингтоне, всюду, куда уходили корни контрреволюции. «Сильные мира сего» сразу и за тридевять земель почуяли в Имре Наде своего министр-президента.

Эйзенхауэр позже сделает заявление, мгновенно облетевшее земной шар. Айк приветствовал «борцов за свободу» и поклялся молиться за них богу. Одновременно он пообещал путчистам от имени правительства США самую широкую помощь.

Владыка католического мира Пий XII прислал «гвардейцам», проливающим в Будапеште кровь, свое высочайшее пастырское благословение.

Радостно всполошились боннские министры во главе с доктором Аденауэром.

Министр внутренних дел Австрии Гельмер призвал жителей пограничных районов своей страны с братской нежностью встречать беженцев из Венгрии: «Помогайте беженцам. Давайте им одежду, пищу, деньги. Давайте, не жалея».

Радио всего буржуазного мира, от Рейкьявика до Буэнос-Айреса, разнесло весть о том, что в Венгрии разразилась революция и что ее руководители пока неизвестны, находятся в подполье.

Известны!

Несколько позже вице-президент США Ричард Никсон, давно мечтавший повернуть колесо истории вспять, устремился на венгерское направление. Это он, обосновавшись под боком раненой, истекающей кровью Венгрии, в нейтральной Вене, собирал разбитую тайную армию «Бизона», устраивая ее до поры до времени в «тихую гавань», чтобы в недалеком будущем снова бросить на большую дунайскую равнину, разжечь потухающий костер-контрреволюции. В свите вице-президента Никсона официально, не маскируясь находился всем известный босс американской разведки генерал Доновен, когда-то, в период второй мировой войны, управлявший всей стратегической секретной службой США. Ричард Никсон и его окружение выслушивали личные доклады будапештского особо усполномоченного Си-Ай-Эй, неоднократно пересекавшего с этой целью границу Венгрии и Австрии.

Поздний будапештский вечер 23 октября. Дьюла Хорват, его друг Ласло Киш, Шандор бачи и Каталин, удрученные, одни искренне, другие фальшиво, стояли у раскрытого окна темного «Колизея» (выключили свет, так безопаснее) и смотрели на улицу. Внизу, в каменном ущелье, еще текла людская река. Взбудораженные, на грани паники, демонстранты расстроенными рядами возвращались с парламентской площади. Самодельные смоляные факелы или просто тряпки, намотанные на палки, смоченные бензином, керосином или машинным маслом, пылали, трещали и дымили над их головами. С соседних улиц доносился грозный гул танков. Выстрелы и взрывы около Дома радио дополняли мрачную симфонию этого вечера.

— Кровь на улицах Будапешта!.. — закричал Дьюла Хорват и заплакал.

— Я же говорил!.. — Ласло Киш поднял склоненную голову друга, кулаком вытер слезы на его щеках.

Где умрем, там холм всхолмится, Внуки будут там молиться!

Дьюла неистово подхватил вопль Мальчика:

Имена наши помянут, и они святыми станут.

Старый Хорват не поддержал сына. Ласло Киш, взбешенный его молчанием, схватил мастера за лацканы пиджака, ожесточенно затряс. И откуда взялась сила у этого тщедушного на вид человека!

— Шандор бачи, — заорал он, — неужели и теперь будешь отсиживаться? Суди душителей свободы судом улицы! Ну! Иди, если ты не трус!

Каталин, всегда добрая, всегда тихая, покорная Каталин, тоже властно закричала на мужа:

— Иди, Шани, иди!.. Жужа, Юли… Пресвятая Мария, спаси и помилуй!.. Иди, Шани! Разыщи ребят и тащи их домой на аркане.

— Не беспокойся, Катица. Никто их не тронет. Войска порядок охраняют.

— Какой порядок? От кого охраняют? — взвился Дьюла перед отцом. — От твоих сыновей и дочерей? От патриотических песен? От святой правды?

Шандор не сдался даже теперь. Отвечал руганью на ругань, доказывал свое.

Пока отец и сын спорили, Ласло Киш подошел к окну, извлек из-под пиджака заряженную гранату и за спиной Хорватов бросил ее вниз, в каменное ущелье улицы, в самую гущу демонстрантов, возвращавшихся домой.

Страшной силы взрыв потряс дом. Звон разбитого стекла. Дым. Вопли женщин.

Все отскакивают от окна и падают на пол — Дьюла, Шандор, Каталин, Киш. Стук в дверь чем-то тяжелым вынуждает всех вскочить на ноги. Дьюла открывает дверь. Перед ним капитан АВХ, венгерские автоматчики. С ними вошел и полковник Бугров.

— Руки вверх! — скомандовал капитан.

Все, за исключением Дьюлы, выполнили приказание. Профессор шагнул вперед.

— В чем дело? Какое вы имеете право? Мало вам улицы, так вы еще и здесь…

— Опустите руки, товарищи, — попросил Бугров. — Это называется провокация, господин профессор. Кровавая. На улицу брошена граната. Много людей убито, ранено.

— Боже ты мой… Марци!.. Жужа!..

— Успокойся, мама!.. Ну, а мы здесь при чем? — надменно спросил Дьюла.

— Граната брошена отсюда, из окна вашей квартиры.

— Из нашей квартиры? — Глаза Каталин полны слез. — Да ты что, сынок! Посмотри, где находишься! Здесь проживает Шандор Хорват. Шандор! Или ты уже забыл нас, товарищ?

Дьюла встал между матерью и Бугровым.

— Мама, перед тобой не товарищ. Просто русский, просто офицер танковых карательных войск. Он сейчас не замечает, не узнает ни своих знакомых, ни друзей. Исполняет интернациональный долг.

Бугров никак не реагировал на слова профессора. Он смотрел на старого Хорвата.

— Шандор бачи, я спрашиваю, как могло случиться, что из окна вашей квартиры вылетела граната?

— Дешевый трюк! — ответил Дьюла. — Вам нужна зацепка для расправы с мирным населением. Ваши солдаты или вот этот… авош бросил гранату.

Рука капитана потянулась к пистолету, но он сейчас же отдернул ее.

— Товарищ полковник, разрешите сказать. Я собственными глазами видел, как отсюда летела граната.

— Шандор бачи, вы слышите?!

— Я не бросал. И моя жена не бросала.

— И я не бросал. — Киш улыбался.

Дьюла молчал, полный злобного достоинства. Бугров повернулся к нему.

— Ну, а вы, профессор?

— Я тоже не бросал. Но…

— Посторонние в вашей квартире есть? — спросил Бугров.

— Все венгры. Посторонний — только вы, — огрызнулся Дьюла.

— Шандор бачи, я спрашиваю у вас, а не у этого…

— Все люди перед вами.

— И там, в комнатах, больше никого нет?

— Никого.

— Побойтесь бога, товарищ Бугров! — взмолилась Каталин.

Телефонный звонок не застал Мальчика врасплох. Он почти не отходил от аппарата, ждал донесений от Стефана и других «национальных гвардейцев». Схватив трубку, откликнулся. Да, это был Стефан. Кратко, условным языком доложил, что сделано, где находится, спросил, какие будут указания. Ласло Киш ответил, что скоро будет на месте и распорядится обо всем.

Положил трубку, улыбнулся Дьюле, хмуро кивнул Бугрову, пошел к двери, бросил на ходу:

— Срочно вызывают на службу. В мастерских Дома радио авария. Вчерашние последствия.

Капитан государственной безопасности поднял автомат на уровень груди радиотехника, скомандовал:

— Назад!

— Пожалуйста, я могу остаться. Сила есть сила.

— Шандор бачи, кто этот человек? — спросил Бугров.

— Мой друг, — опережая отца, ответил Дьюла.

— Шандор бачи, я жду ответа.

— Да, это друг нашей семьи, Ласло Киш. Техник, работает в Доме радио.

Бугров взглянул на капитана госбезопасности.

— Я бы на вашем месте не стал задерживать старого друга семьи Шандора Хорвата.

Капитан отступил в сторону. Киш неторопливо прошел мимо.

— Значит, никто не бросал? — допытывался Бугров.

— Повторяю, мы не бросали, ни… — Дьюла положил руку на плечо отца, — обязательно бросим, если вы еще будете убивать безоружных венгров.

— Профессор, кого пытаетесь одурачить? Контрреволюция вышла на улицу, строит баррикады, а вы…

Бугров подошел к раскрытому окну «Колизея».

— Одиннадцать лет назад я стоял у такого же окна, смотрел на солнечный Дунай и думал: ну, отвоевался, жить мне теперь и жить под мирным небом до конца дней! Десятки тысяч могил советских солдат, моих боевых товарищей, возникло на венгерской земле в тысяча девятьсот сорок четвертом. И вот снова вырастают могилы, теперь уже ровесников моих сыновей. Жить бы им и жить, а они… Почему опять нам, советским людям, приходится расплачиваться своей кровью? Почему сама Венгрия не сумела остановить фашизм и тогда и сейчас?

Дьюла усмехнулся, он понял, что опасности нет, можно наступать дальше.

— Не думали и не гадали, что настанет вот такой день? Сто семь лет назад русские войска разгромили революционную гвардию Венгрии, убили тысячи и тысячи борцов за свободу, в том числе и Шандора Петефи, помогли австрийской короне установить власть на залитой кровью венгерской земле… Н-да, любит история шутки шутить!

Бугров не успел ответить профессору. За него ответили молодые парни — солдаты.

— То были не просто русские войска…

— А… а царские, палачи Европы.

Бугров нашел в себе силы улыбнуться.

— Видите, рядовые лучше разбираются в истории, чем вы, красный профессор.

С улицы донеслась автоматная очередь. И сразу же вторая, третья, пятая… Капитан подбежал к окну.

— И здесь началось, на нашей улице! Товарищ полковник, я должен принять меры. Вы идете?

— Да, иду.

Бугров молча, кивком головы попрощался с Шандором, его женой и вышел.

Не устоит, не выдержит испытания этот большой, шестиэтажный дом, расположенный на перекрестке, в центре Будапешта. Стены его будут исклеваны пулями. Снаряды продырявят его во многих местах, подрубят под корень первые этажи, пожар довершит то, что останется после работы пушек. Черный скелет рухнет в первых числах ноября, завалит обломками узкую улицу. И там, где он стоял, взовьется дымное, грибообразное облако пыли.

Едва успела закрыться, за Бугровым дверь, в «Колизей» влетели Стефан и два его «гвардейца». Все в просторных плащах-дождевиках, в тесных мальчиковых беретах, с искаженными от злости лицами. От каждого идет запах ямайского рома.

Стефан и его адъютанты выхватили из-под плащей автоматы, бросили их на стол, завопили, перебивая друг друга:

— Около Дома радио авоши расстреливают студентов.

— Из пулеметов. Без разбора.

— На помощь!

— На помощь!

И убежали, оставив в «Колизее» запах пороха, рома и псины.

Дьюла схватил один из автоматов, поцеловал его, с мрачной торжественностью произнес:

— Это в тысячу раз пострашнее намыленной петли Райка. Будапешт под угрозой расстрела.

— Ах, боже мой! Жужа, Марци, Юла!.. Шани, отец ты или не отец?! — Каталин вцепилась в мужа.

И Дьюла закричал на Шандора Хорвата:

— Чего же ты стоишь, апа? Бери оружие, защищай своих детей!

Старый мастер окаменело стоит посреди «Колизея», будто врос в пол.

Нет, не пришло еще время Шандора защищать своих детей. Он это сделает через несколько минут, когда увидит безмолвного Мартона, его посиневшие, обрамленные запекшейся кровью губы, когда увидит в мертвых, удивленно раскрытых глазах сына живые, невыплаканные слезы.

На улице, прямо под окнами, усилился шум, грохот, крики. Они ворвались в подъезд дома бывшего магната, потрясли лестничную клетку снизу доверху и протаранили себе широкую дорогу в «Колизей».

Девушки и юноши, в растерзанных одеждах, грязные, суровые, внесли убитого Мартона и положили на диван. Среди них нет ни Жужанны, ни Юлии. Они еще там, внизу, на улице, под покровительством институтских друзей. Их не пускают сюда, чтобы их слезы и крики не накалили до предела горе престарелых родителей.

Весь день, весь вечер томилась мать, страдала, предчувствовала недоброе, почти наверняка знала, что сын где-то гибнет, истекает кровью, зовет ее, прощается с ней. И все-таки, когда внесли его, удивилась, ахнула, не поверила своим глазам. Прильнула к нему, искала в его остывающем теле знакомое, родное тепло, хотя бы слабую искорку жизни, хотя бы дальний-дальний вздох. Не плакала. Ждала. Надеялась. Верила. Молчала.

— Убили!

И одно это слово вместило всю темную, как вечная ночь, глубокую боль осиротевшей матери.

Больше ничего не сказало ее отчаяние, ее горе. Только плакала Каталин.

Шандор бачи держал жену на руках и видел, чувствовал, как она тает, холодеет, становится невесомой. И страх потерять самого дорогого на свете человека притупил, заглушил на какое-то время жгучую, пронизывающую боль материнского слова «убили».

Юлия и Жужанна рвутся домой, отбивают у «национальных гвардейцев» ступеньку за ступенькой. Раздирают на них одежду, молотят кулаками, плачут и все выше и выше взбираются по лестнице.

На шестом этаже их догоняет Ласло Киш и приказывает своим молодчикам пропустить девушек. Стефан выполняет волю атамана и шепчет ему:

— Эта… невеста видела, как я его…

— Балда, не мог аккуратно сработать!

— Старался, байтарш, но… глазастые они, невесты. Что делать, комендант? Надо убрать и ее. Можно выполнять?

— Успеешь!

Ласло Киш натянул на свою маленькую хорьковую мордочку маску сочувствия и вошел в «Колизей». Никто не обратил на него внимания. А ему хотелось поиграть, блеснуть талантом артиста.

Киш стал перед убитым на колени, сложил маленькие, короткие руки на животе, зажмурился, зашлепал губами, делая вид, что молится богу.

Поднялся, спросил:

— Где его убили?

Стефан моментально сообразил, что к чему, охотно включился в игру атамана.

— Там… около Дома радио. За святую правду убили этого мадьяра-красавца. Мы отомстим за тебя, байтарш!

Ни мать, ни отец, ни сестра Мартона, ни его Юлия не слышали Стефана. Прислушивались только к своей боли, ее одну чувствовали, ей подчинялись, ее изливали в слезах.

А Дьюла услышал все, что сказал «гвардеец» по имени Стефан. И продолжил его речь:

— Мартон, как они могли стрелять в твои чистые, доверчивые глаза, в твою улыбку? — исступленно вопрошал он, глядя на брата, на «гвардейцев» и Жужанну. На ней он остановил свой мстительный взгляд. — Твой Арпад, твой Бугров убили нашего Мартона!

Теперь и Юлия обрела слух.

— Что вы сказали? — спросила она, глядя на Дьюлу.

— Теперь твоя очередь, говорю. Иди на улицу, там тебя встретят разрывные пули авошей и русских танкистов.

— Это неправда. Они его не трогали. Я все видела. Я знаю, кто убил Мартона.

Стефан подбежал к окну, застрочил из автомата, крикнул:

— Вот, вот кто его убил!.. Давай, ребята, шпарь!

Юноши и девушки, принесшие Мартона, Дьюла, Жужанна и Шандор бачи хватают автоматы, присоединяются к Стефану, стреляют куда-то вниз, по людям, которые кажутся им авошами. С улицы отвечают огнем. Звенят стекла. Осколки их долетают и до Мартона и лежащей рядом с ним матери.

— Что вы делаете? — чужим голосом спрашивает Юлия.

Ее не слушают. Все стоят к ней спиной. Пороховой дым. Звон стекла. Пыль и кирпичные осколки, высекаемые пулями из стен.

— Куда вы стреляете?! — кричит Юлия так, что все к ней оборачиваются. — Это неправда! Не русские убили Мартона. Я все видела. Его казнил пьяный бандит, ямпец с черными усиками. Толкнул длинным пистолетом в живот и… Мартон упал. Выстрела не было. Пистолет бесшумный. Я знаю такие. Убийца похож вон на это чучело. — Она кивнула на Стефана, стоявшего у окна с автоматом. — И тот был с усиками, в черном берете.

— Ложь! Клевета на революционеров! Да я тебя за такие слова…

Ласло Киш ударил дулом своего автомата по автомату Стефана, спас Юлию.

— Отставить, байтарш! Должен понять, голова! Невеста! Потеряла рассудок.

Юлия взглянула на Киша.

— Его убили, а меня в сумасшедший дом отправляете!

Дьюла обнял Юлию.

— Девочка, милая, родная, что ты говоришь? Опомнись!

— Не тронь! Пусти. Ненавижу. Всех. — Она затравленно озирается, ищет глазами дверь, бежит.

Стефан хотел послать ей вслед автоматную очередь, но Киш остановил его.

— Оставь ее в покое, дурак! Горе есть горе… — Приближается к убитому, повышает голос до трагического звучания. — Мартон, дорогой наш друг, алая октябрьская роза! Ты и мертвым будешь служить революции. Сегодня же весь Будапешт узнает, как ты погиб. Мы отомстим за тебя, байтарш! Пошли, венгры!

Ватага «гвардейцев» хлынула за своим атаманом.

Тихо стало в «Колизее». И даже плач матери едва слышен. Всхлипывает она немощно, слабо, из последних сил.

А Жужанна и ее отец все еще стоят у окна. Молчат, с тупым недоумением смотрят на автоматы. Потом переглядываются, как бы спрашивая друг у друга: когда, как, почему прилипло к их рукам оружие?

 

ДНИ ЧЕРНОЙ НЕДЕЛИ

Наступили золотые осенние дни, долгожданный сюреп — великий народный праздник труда, сбора урожая. Раньше бы в это время по всей Венгрии пилось рекой молодое вино, гремели чардаш и вербункош, свершались помолвки, игрались свадьбы. Теперь льются слезы, кровь и пирует помолвленная внешняя и внутренняя контрреволюция.

В Будапеште лилась кровь, а там, на Западе, откуда были выпущены «люди закона Лоджа», праздновали, шаманили, били в бубны.

Бургомистр Западного Берлина Отто Зур обратился к жителям с призывом:

«Немцы! Зажгите свечи в окнах своих квартир, чтобы продемонстрировать узы, связывающие берлинцев с теми, кто готов принести высшую жертву на алтарь свободы».

Торжественно выла, улюлюкала мировая пресса, купленная долларом, фунтом стерлингов, маркой, франком и пезетой.

Аденауэр послал в Венгрию своего друга герцога Левенштейна.

Все западногерманские лагеря, где нашли себе приют «перемещенные люди», мгновенно опустели. Тысячи и тысячи солдат Аллена Даллеса — венгры, немцы, поляки, чехи, словаки и даже бандеровцы — устремились в Венгрию. На машинах с красными крестами. На поездах. На самолетах.

25 октября, в десять часов утра, толпа поклонников США собралась у пятиэтажного здания американской миссии на площади Сабадшаг. Хорошо спевшийся мужской хор, на радость американскому телевидению и отряду кинофотокорреспондентов, фиксирующих излияния «народной» воли, скандировал:

— Где обещанная помощь?

— Довольно пропагандистских листовок и любезных улыбок дипломатов! Почему не помогаете танками, «летающими крепостями»?

— Бросайте парашютистов! Оплатить наше восстание, нашу кровь!

— Пришлите войска ООН!

— Промедление смерти подобно!

— Венгрия всегда была с Западом.

— Мадьяры сражаются и за Америку, и за Англию, и за Францию.

Дипломаты стояли у раскрытых окон, сладенько улыбались, приветствовали толпу плавным покачиванием рук, поднятых на уровень лица, но молчали.

Время открытых подстрекательских речей еще не пришло. Дипломаты были пока скромны. Не хотели лезть в пекло раньше своего батька, президента США. Они ждали от него сигнала.

И не заждались.

Еще бушевали перед американской миссией те венгры, которые всегда были с Западом, которые сражались за Америку, Англию и Францию, а в Вашингтоне президент США Дуайт Эйзенхауэр выступил с заявлением для печати: «Америка от всего сердца поддерживает венгерский народ. Соединенные Штаты рассматривают происходящие в настоящее время в Венгрии события как новое активное выражение любви венгерского народа к свободе».

Сигнал Эйзенхауэра был подхвачен и английской и американской миссиями. Теперь уже не только тайные послы США руководили контрреволюцией, но и явные. Военный атташе Англии полковник Джемс Н. Каули вместе с мятежниками бросился в открытую атаку. Он давал военные и политические советы видным вожакам вооруженных отрядов. Он выступал с речами. Вдохновлял. Указывал. Подстрекал. Обещал.

И слал через своих доверенных лиц, хлынувших с Запада в Венгрию, английские автоматы нового типа — «Томсон», западногерманские скорострельные карабины МР-44 и автоматы МП-40 и американские ЮС «Карабин».

В той же зоне и точно так же действовал атташе американского посольства Квэд.

Машина Квэда под американским флагом пробилась на бульвар Ференца в казармы Килиана. Атташе американской миссии официально отрекомендовался вожакам мятежников и заявил, что говорит не от собственного имени. Квэд сказал, что вооруженные антикоммунистические силы могут рассчитывать на солидный долларовый заем США.

Из казарм Килиана американец Квэд помчался на площадь Республики, Кёзтаршашаг, где в это время «национал-гвардейцы», овладев после штурма Будапештским горкомом партии, казнили коммунистов: вспарывали животы ножами, вешали за ноги на деревьях, забивали рты партбилетами, вырывали сердца и глумились над портретами Ленина.

Квэд появлялся всюду, где начинался пожар. Он до последней минуты оставался на посту. 4 ноября на рассвете «кадиллак» с огромным звездно-полосатым флагом подхватил вышедшего из парламентского убежища кардинала Миндсенти. Примас католической церкви был доставлен на площадь Сабадшаг. В миссии Соединенных Штатов, в личном кабинете посланника Уэйдеса, кардиналу суждено пребывать много лет.

Во второй половине дня 25 октября центр событий в Будапеште переместился от американского посольства к парламенту.

К этому времени контрреволюция перегруппировала силы, подтянула резервы, организовалась и решила действовать хитростью: малой своей кровью вызвать большую кровь народа. Прикинулась присмиревшей, желающей мирным путем добиваться своих целей.

Тысячи людей собрались на площади Кошута, где в эта время советский танковый полк охранял здание парламента. Опять были речи. Очередной оратор, стоя на цоколе памятника, потрясал кулаками:

Одним вот этим днем великим Вся жизнь увенчана моя! Наполеон, моею славой С тобой не обменяюсь я!

И когда оратор умолк, жадно прислушиваясь к овации, на парламентской площади загремели, загрохотали огненные «аплодисменты» людей Кароя Рожи. Кот был выпущен из мешка. Первой же очередью крупнокалиберного пулемета был сражен советский офицер, командир полка, стоявший у головной машины и дружески беседовавший с венграми, пришедшими на митинг. «Люди закона Лоджа», стрелявшие из окон, с крыш зданий, расположенных напротив парламента, убили еще нескольких советских танкистов.

Тысячи людей, охваченные сразу же, с первых выстрелов паникой, не понимая, кто и откуда стреляет, обезумев, хлынули в ущелья улиц и переулков. С улицы Батория в спину убегающим строчили пулеметы Ласло Киша. В одно мгновение разнеслась по Будапешту ужасная неправда:

— Русские танкисты расстреливают мирных демонстрантов!

Появляется на арене Бела Кираи, бывший генерал-майор, будущий командующий «национальной гвардией», будущий фюрер войск внутренней охраны контрреволюции, войск мстителей, карателей, будущий беглец, приговоренный к смерти, и главный поставщик «документов» и «свидетельских показаний» для специального Комитета пяти, созданного ООН.

На одной из набережных Дуная толпа подростков-школьников вплотную подошла к стоящим танкам и забросала их бутылками с горючей смесью, которые были замаскированы под чернила и лежали в школьных сумках.

Капиталистическая пресса через несколько дней раструбила на весь мир, как мадьярские дети воюют с русскими. Были размножены в сотнях миллионов фотографии «героев». И ни в одной газете не было сказано, что это за дети, откуда они, кто и как вложил в их руки смертельный огонь.

Советские молодые люди, одетые в форму танкистов, сами еще недавно бывшие детьми, не могли и подумать, что враг, как он ни коварен и жесток, слособен на такое: воевать руками детей. Они не знали, что в последние дни в некоторых школах, там, где под личиной преподавателей истории, литературы и математики скрывались хортистские офицеры, лихорадочно готовились особые летучие отряды истребителей, и потому не ждали нападения, вплотную подпустили мадьярских мальчиков к своим машинам. И сделали это охотно, с радостью.

Погибли в огне, обуглились, так и не поняв, откуда на них нагрянула смерть.

Если бы воскресли русские юноши, если бы им еще раз пришлось увидеть детей, бегущих к боевым машинам, они бы опять встретили их только доверчиво, добрыми улыбками.

Ласло Киш, сидящий около радиоприемника, поворачивает рычаг, усиливает звук и победно-насмешливо смотрит на старого Шандора.

— Послушайте правдивый голос, Шандор бачи.

Диктор радиостанции «Свободная Европа» с мстительной торжественностью вещает:

— Окончательно распалась партия венгерских коммунистов. Миллион членов партии стали беспартийными, освободились от гипноза Сталина и сталинизма. Венгерская армия борцов за свободу увеличилась на миллион человек.

Ласло Киш приглушил радиоприемник, спросил с издевательским сочувствием:

— Что случилось, витязь Шандор? Почему такая партия распалась?

Ласло Киш, разумеется, не рассчитывал на ответ. Но Шандор не отмолчался. Не этому кровавому, злобствующему карлику ответил, не перелицованному профессору Дьюле. Он смотрел себе в душу, с собой говорил.

— Да, наша партия не выдержала предательского удара в спину. А почему?

Все, кто были в «Колизее», внимательно слушали старого Шандора. И Ласло Киш не мешал ему говорить. Атаману было интересно, что скажет, как будет изворачиваться старый коммунист, вступивший в партию еще при Бела Куне, в 1919 году, в дни провозглашения Венгерской Советской Республики.

Шандор Хорват сказал:

— Не выдержала наша партия предательского удара потому, что во главе ее стояла клика Ракоши. Эта обюрократившаяся верхушка опиралась не на настоящих коммунистов, а на замаскированных карьеристов, горлопанов. Ох, много было их, карьеристов, в нашей партии!.. Размахнулись мы, напринимали всяких… вроде тебя, — Шандор гневно кивнул головой на маленького радиотехника. — После освобождения принимали встречного и поперечного. Десять процентов населения Венгрии охватили. Всем народным демократиям «нос утерли». В Советском Союзе нет и пяти процентов коммунистов, а у нас все десять. Раздулись, напыжились, и вот…

Ласло Киш засмеялся.

— Лопнули! Да не просто лопнули, а по всем швам. Не сошьешь, не слепишь.

Шандор Хорват и не взглянул на радиотехника. Он игнорировал его — не видел, не слышал.

— Нельзя было подпускать к нашей партии и на пушечный выстрел всякую перекрасившуюся нечисть. Вот они-то, примазавшиеся, приползшие, и разбежались теперь.

Ласло Киш подошел к своему другу, бесцеремонно толкнул его.

— Чего же ты молчишь, профессор? Почему не возражаешь?

Дьюла угрюмо посмотрел на отца.

— Все это так, конечно, но разве ракошисты-геровцы не повинны в том, что развалилась партия? Разве они не расшатывали, не разрушали своими преступными методами, нарушением социалистической законности ее фундамент, заложенный ленинцем Бела Куном? Разве ракошисты мало сделали для того, чтобы оторвать партию от народа? Разве не ракошисты виноваты в том, что народ Венгрии все больше терял веру в партию?

— Не в партию мы теряли веру, а в Ракоши, в Сталина… — Шандор Хорват долгим, бесконечно печальным взглядом окинул сына. — Я уже тебе говорил: и правда на твоих неумытых губах звучит неправдой.

— Старая песня! — Дьюла с досадой махнул на отца рукой.

Ласло Киш пожал плечами, примиряюще сказал:

— Не понимаю я тебя, Шандор бачи. В первые дни революции ясно понимал, а сейчас…

— Я сам себя не понимаю. Шел в одну дверь, в исповедальню, а попал… в бордель, к головорезам.

— Дрогнул? Кишка тонка? Вспять поворачиваешь? Поздно, Шандор бачи. Дорога у тебя одна — вперед, только вперед!

 

«РУССКАЯ ТРОЙКА»

Арпад Ковач не остался одиноким в разбушевавшемся, расколотом на много частей Будапеште.

Разбрелись кто куда временно пребывающие в партии шкурники и карьеристы, отступники, предатели, разуверившиеся.

И сплотились, слились в стальное ядро подлинные коммунисты в рядах новой Социалистической рабочей партии во главе с Яношем Кадаром. Они отстаивали настоящее и будущее своей родины и в рядах армейских частей, верных Венгерской Народной Республике.

Арпад Ковач был среди этих коммунистов. Он был назначен начальником разведывательной оперативной группы, подчиненной крупному соединению, действующему в Будапеште.

Молодой капитан Андраш Габор и другие офицеры из оперативной группы полковника Арпада Ковача были посланы на рекогносцировку — выявить силы контрреволюционных отрядов, забаррикадировавшихся в казармах Килиана, в переулке Корвин, на площади Москвы, в вокзалах и других важных пунктах столицы.

Андраш, в черном берете, с рюкзаком на спине, в плаще, в башмаках на толстой подошве, без пистолета и автомата, вооруженный только ненавистью к воскресшим фашистам, весь день и всю ночь, когда с новой силой вспыхнули атаки путчистов, пропадал в восьмом районе Будапешта. Вернулся на рассвете, доложил полковнику о том, что видел и слышал.

Арпад Ковач внимательно выслушал капитана, записал самое важное и неодобрительно покачал головой.

— Все это не то, далеко не то, что нам сейчас требуется. Вооружение бандитов Дудаша… Попытка социальной характеристики отрядов мятежников… Все это важно было узнать вчера, а сегодня… Поверхностно. Приблизительно.

— Товарищ полковник, я же действовал в пределах вашего задания.

— Да. И неплохо его выполнил. Даже хорошо. Но гордиться ни тебе, ни мне нечем. Задание было не на высоте… мелковатое.

— Вы очень самокритично настроены, товарищ полковник. Это не зря. — Андраш Габор улыбнулся и с интересом ждал, что еще скажет этот преждевременно поседевший, с печальными глазами человек, которого он любил так, как любил бы отца, если бы он был жив.

— Хочу дать тебе настоящее задание, — сказал Арпад Ковач. — Очень трудное. Очень опасное. И очень противное, откровенно говоря. — Он помолчал, вглядываясь в лицо своего молодого друга, измученное бессонницей. — Как ты к этому относишься?

— Сделаю все, что в моих силах.

— Мы должны знать глубокие замыслы противника. С кем и через кого он связан. Какие его дальнейшие намерения.

— Ясно, но… Вы думаете, я справлюсь с таким заданием?

— Должен справиться. Обязан. Бросим тебя в самое пекло. Смотри! Слушай! Обобщай! Докладывай!

Смуглолицый Андраш побледнел, и это сразу заметил полковник.

— Я предупреждал: противно и смертельно опасно. Но такая у нас с тобой работа, друг!

— А как… как вы меня к ним забросите? — спросил Андраш.

— Такие козыри врага тебе известны? — Арпад достал из кожаной офицерской сумки ядовито-желтую листовку, одну из тех, что в изобилии распространялись в эти дни вражеским подпольем, переставшим скрывать свое истинное лицо. — Очень важный документ. Только что попал в наши руки. Обнародован на севере Венгрии, в городе Эгер, бывшим майором хортистской армии Эде Хольцером. Да и здесь, в Будапеште, тоже появились подобные прокламации. Но эта наиболее характерна, откровенна. Эде Хольцер создал в Эгере особый отряд и присвоил ему название «Революционная разведывательная и карательная служба». Видишь, разведывательный отряд в одном только небольшом Эгере! Посмотри, что пишет этот разведчик и каратель, недобитый фашист. Арпад передал листовку Андрашу. Черные типографские строчки на тонкой, ядовито-желтой бумаге:

«Венгры! Нынешний этап нашей освободительной борьбы вызвал необходимость в создании революционной разведывательной службы, а параллельно с ней — войск революционной карательной службы: разыскивать тех лиц, кто является опорой оккупационных властей (включая и тех, кто срывает наши объявления). Имена, место работы, местожительство данных элементов следует, неоднократно повторяя это, публиковать на стенах домов. Задача революционной карательной службы: убедившись в правильности данных разведки, уничтожать данные элементы имеющимися в нашем распоряжении средствами». [9]

— Ну? — спросил Арпад.

Андраш все еще не мог оторваться от листовки, снова и снова перечитывал ее. Желтая бумага, черные строчки… Желчь и сукровица, слюна бешенства и волчий рык в каждом слове, в каждой букве.

Губы Андраша крепко сжаты, сердце сильно бьется. Читает он человеконенавистнический призыв и видит сотни и сотни юных и седых венгров, уже поставленных карателями к стене, виноватых перед фашистами лишь в том, что они презирали их.

Молодые венгры, распятые, повешенные, уничтоженные на улице, в постели, в библиотеке, в очереди за молоком и хлебом, у дверей своих квартир, как вы начали 23 октября, где были в этот день, что делали, какие песни пели, какие лозунги несли?

Думал Андраш и о своих сверстниках в Варшаве и Кракове, во Львове и Тбилиси, в Москве и Баку. Далеко они отсюда, от Будапешта, не могут себе даже представить, что тут творится.

Для них, молодых граждан, капитализм и дела, творимые такими, как Эде Хольцер, далекое историческое прошлое. Невозвратимое, кажется им, прошлое, оно никогда не коснется их. Мертвое прошлое.

Если бы они прочитали эту листовку!..

— Ну? — повторил Арпад.

— Иду! — Андраш смахнул со лба крупные холодные капли пота. — Я жду ваших указаний, товарищ полковник.

— Ладно, брось эту официальщину. Легенда у тебя железная, чистой воды правда. Пойдешь к ним под фамилией шофера Миклоша Паппа, казнившего своим судом трех работников государственной безопасности.

И Арпад Ковач обстоятельно, не упуская ни единой детали, рассказал историю молодого венгра.

Вечером 25 октября в третьем районе Будапешта, на северо-западной окраине столицы, в Обуде, появилась большая черная машина с белыми шелковыми занавесками. Управлял ею Миклош Папп. Его пассажирами были два капитана и один майор, все в новеньких мундирах Управления государственной безопасности, вооруженные автоматами, гранатами, пистолетами.

Сейчас же за мостом Арпада, на большой улице в Пеште, у дома с садиком, обнесенного чугунной решеткой, где жил известный знаток русской истории, машина остановилась. Капитаны в табачных мундирах побежали в дом, майор остался в машине. Через некоторое время капитаны выволокли в скверик босого, в пижаме, насмерть перепуганного человека и, сквернословя, начали его избивать.

— Предатель! — кричали они на всю улицу. — Изменил красной звезде, обманул русских, наших братьев…

— Смерть отступнику! — Подбежавший третий пассажир в форме майора государственной безопасности длинной очередью из автомата прошил профессора.

От истоков улицы Верешвари, от Дуная, от моста Арпада черная машина понеслась вверх к окраине, свернула на улицу Бечи. Тут около дома, в котором жил известный скрипач, неоднократно гастролировавший в Москве, Ленинграде и Киеве, щедро распространявший доброе слово о русских, ЗИМ с шелковыми занавесками сделал вторую остановку, а его пассажиры совершили очередной суд и скорую расправу. Опять были истошные, рассчитанные на доверчивых слушателей вопли об измене русским, друзьям, отступничестве от красной звезды.

Третье убийство не состоялось. И не по желанию «людей закона Лоджа», напяливших на себя чужие мундиры работников Управления государственной безопасности.

Шофер Миклош Папп, парень честный, не безнадежно заразившийся националистической чумой, вдруг понял, что его пассажиры провокаторы, поджигатели, обыкновенные громилы, выполняющие чью-то волю. И он решил расправиться с ними своим судом. У Миклоша был автомат. Улучив момент, когда все три бандита оказались в машине, он выскочил из-за руля и длинной надежной очередью отправил их на тот свет.

С тремя трупами, с изрешеченным кузовом, с разбитыми вдребезги окнами на бешеной скорости Миклош промчался по Буде, вырвался на окраину Будапешта и через какое-то время, когда еще не успели остыть покойники, был в распоряжении танковой части венгерских войск.

Полковник Ковач, вызванный сюда, выслушал рассказы Миклоша о том, что произошло в Обуде, осмотрел убитых. В карманах чужих мундиров были найдены, кроме фальшивых документов, настоящие справки, выданные начальником будапештской полиции Шандором Копачи, удостоверяющие личности Петера Арбоци, Яноша Силади, Эрне Даллоша и свидетельствующие о том, что эти персоны в течение последних месяцев незаконно, по политическим мотивам, содержались в заключении, освобождены из тюрьмы с полной реабилитацией и могут пользоваться всеми правами граждан Венгерской Республики.

С помощью Миклоша Паппа было установлено, что шайка прибыла в Обуду на гастроли из центра города, из восьмого и пятого районов, где были главные гнезда контрреволюции, штаб-квартиры Йожефа Дудаша, самозванцев и других атаманов.

Вот тогда-то, глядя на трупы самозванцев, Арпад Ковач и задумал то, что теперь должен был осуществить Андраш в облике Миклоша Паппа.

Арпад разложил на столе большую крупномасштабную карту Будапешта, карандашом поставил жирную галку в квадрате «К-10».

— Вот сюда ты должен проникнуть. Только сюда! Здесь свирепствует одна из самых жестоких и хорошо натренированных банд. Молодчики на подбор. На каждом клеймо: сделан в США. Командует ими радиотехник Ласло Киш. Я его лично знаю. Штаб находится вот в этом громадном доме в форме буквы «П», на шестом этаже, в квартире Хорватов.

— Ясно, товарищ полковник.

— Не торопись. Ничего я еще не прояснил. Вот, посмотри!

Арпад достал из командирской сумки увеличенную фотографию Кароя Рожи, положил перед Андрашем.

— Американский корреспондент — по документам, а по существу — посол Даллеса. Часто бывает в штаб-квартире Ласло Киш. Координирует, направляет и в других местах. Мы должны знать, чем и как связаны Ласло Киш, американский корреспондент и профессор Дьюла Хорват, член клуба Петефи, одно из доверенных лиц Имре Надя. Вот и все задание. Теперь можешь, если есть охота, сказать: «Ясно!»

— Ясно, товарищ полковник. Когда прикажете отправляться?

— Не раньше, чем почувствуешь себя Миклошем Паппом. Иди к нему, он быстро введет тебя в курс своей жизни. Парень толковый, понимает, что к чему.

Андраш подъехал к громадному дому, уперся радиатором машины в массивные литые ворота, дал продолжительный сигнал. Сейчас же выскочил часовой с автоматом и гранатами, торчащими, из карманов спортивной куртки.

— Кто такой? — грозно спросил он. — В чем дело?

— Желаю говорить с твоим командиром, байтарш. Чрезвычайно важное сообщение и еще кое-что. Доложи!

Часовой исчез.

Андраш ждал, с любопытством оглядываясь и прислушиваясь. Его внимание привлекла железная, только что откованная, со следами сизой окалины птица. Она кое-как, наспех прикреплена к воротам телефонным кабелем. Турул модар!

Появился часовой в сопровождении долговязого повстанца, очевидно, командира. Это был Стефан.

— В чем дело? Откуда ты? — спросил Стефан.

Андраш подробно изложил ему свою «железную, чистой воды легенду».

Ворота, запирающие вход во внутренний двор огромного подковообразного дома, распахнулись, и Андраш попал в центральный очаг мятежников.

Стефан, исполняющий обязанности начштаба при Ласло Кише, запыхавшись, вбежал в «Колизей» и доложил атаману, что погибли три «гвардейца» — Арбоци, Силади, Даллош, — выполнявшие его особое задание.

— Где? Как? Когда? — закричал Киш и схватил автомат. — Отомстим! Сто уложим за одного нашего парня.

Стефан смущенно поскреб свой лохматый затылок.

— Успокойся, байтарш! Некому мстить.

— Как некому? Да мы поголовно… Где они погибли?

— Убиты при выполнении вашего задания в Обуде.

— Кто поднял на них руку?

— Сначала было все хорошо, как вы и задумали. Мне звонили оттуда, подробно докладывали. А потом вышла осечка. Не предусмотрели мы кое-что, просчитались. Гнев народный против авошей не учли.

— Не тяни, Стефан! Выкладывай суть.

— Шофер, машиной которого воспользовались Арбоци, Силади, Даллош, принял их за настоящих офицеров безопасности и расстрелял.

— Что за идиот? Откуда он, этот шофер?

— Из гаража чепельских заводов, Миклош Папп. Лихой парень. Не предупредили его, вот он…

— Самого расстрелять! — завопил Киш.

— Байтарш, это несправедливо. Парень достоин награды, а вы… Не знал же он, что это наши люди. В авошей стрелял, а не в гвардейцев. Я бы на вашем месте обнял, расцеловал его, объявил героем.

— Убийцу моих друзей?

— В интересах дела можно и забыть о друзьях. А интерес большой. Смотри, мол, свободный Будапешт, что сделал простой парень, сын Венгрии, шофер Миклош Папп! Убил тех, кто целился в него двадцать третьего октября, во время мирной демонстрации, кто обрушил на него огонь двадцать пятого на парламентской площади!

Ласло пожевал губами, понюхал душистую, дорогую — оттуда, с Запада, — сигарету «Караван», подмигнул своему сообразительному начальнику штаба.

— А ты, Стефан, пожалуй, прав. Где Миклош Папп?

— Во дворе, среди гвардейцев. Вместе с машиной задержан. Веселятся ребята, потешаются над убитыми авошами. Никто, конечно, не знает истины.

— Прекрасно. Пошли!

На огромном дворе, запертом железными воротами с черными крыльями турула, шумят «гвардейцы». Все кричат, смеются, каждый требует внимания к себе, и никто не слушает других. От каждого разит дымом пожарищ, спиртным. Каждый старается перещеголять другого в ненависти к трупам в чужих мундирах, лежащим в машине. Плевки, изощренные ругательства. Гам, смех, свист, улюлюканье, хохот…

Андраш стоял в стороне от беснующихся. Даже харкать на эту погань противно. Выражение его лица, однако, было независимо-гордым и как бы говорило: «Я свое отплевал пулями».

Плохо было сейчас на душе у Андраша.

В партизанский период своей жизни он неоднократно бывал в зоне действия немецких карательных войск и специальных истребительных отрядов фашистского главаря Салаши, сменившего адмирала Хорти, крестного отца Муссолини и Гитлера. Много раз он видел бесчинства фашистов в оккупированном Закарпатье: Мукачеве, Берегове, Ракове, Ужгороде. Проникал и в жандармерию Ужгорода, в застенки шефа закарпатских жандармов хортистского майора доктора Ласло Аги.

Но всякий раз, даже и в двадцатый, попадая в логово врага, он не мог привыкнуть к своей, тяжелой роли, освоитъся с ней, вжиться в нее. Всегда действовал, как в первый раз.

Это очень трудно — быть не тем, что ты есть в действительности. Скрывать свою любовь к правде, справедливости. Скрывать, что ты не убийца, не грабитель, не насильник, не умеешь надругаться над малолетней и не пожалеть седую мать.

Ласло Киш подошел к Андрашу, своей коротенькой рукой схватил его сильную большую руку, строго спросил:

— Ты и есть Миклош Папп?

— Он самый, — серьезно, без всякого подобия улыбки ответил Андраш.

— Ты понимаешь, что сделал?

— Да, байтарш. Убил своих врагов.

— Слыхали? — Ласло Киш повернулся к присмиревшим «гвардейцам». — «Убил своих врагов»? Сразу троих. А все ли вы сделали то же самое?

Кто-то тут же крикнул:

— Есть и такие, что побольше сделали.

Толпа загудела.

— Я уже пятерых укокошил.

— И я.

— И я семерых.

— А я не считал и считать не буду. Сколько ни убью, все мало покажется.

— Тихо, друзья! — попросил Мальчик. — Кто убил не менее трех твердолобых, подымите руки!

Взметнулись кверху автоматы, пистолеты, зеленые гранаты. Мальчик с удовлетворением улыбнулся.

— Обижаться некому, все равны. А ты, Миклош, все-таки герой. Спасибо! — Киш раскинул руки, обнял шофера. — Благодарю и поздравляю. Как, ребята, примем Миклоша в свой отряд?

— Давай!

— Примем!

— Голосуй, байтарш!

И опять взметнулись автоматы.

Ласло Киш разыскал глазами начальника штаба, приказал:

— Стефан, зачисляйте Миклоша Паппа в наше братство. Выдать полное довольствие и мандат. Сим удостоверяется, что байтарш Миклош Папп работает в должности личного шофера у командующего центральной зоны восстания. Оказывать полное содействие. — Киш снова обнял только что окрещенного «гвардейца». — Тебе повезло, парень, в хорошее гнездо попал. Въехал сюда шофером, а вылетишь орлом. Кумекаешь?

— Понимаю.

Стефан отдал Миклошу Паппу первый приказ:

— Выбрасывай этих авошей из машины, опутай покрепче проводом или бечевкой, надежно прикрепи буксир к бамперу машины и выволоки всех троих на улицу Кошута, Ракоци. Промчись с ветерком и шиком по Кёрету от Дуная до Дуная, пусть мадьяры полюбуются «русской тройкой».

Последние слова Стефана были покрыты дружным хохотом «национал-гвардейцев».

Когда утих смех, Ласло Киш взял Стефана под руку и громко, чтобы слышали все, сказал:

— Отмени игру. Советские войска пока в Будапеште, им не понравится «русская тройка». Выдворим их, вот тогда и взыграем.

 

В КАЗАРМАХ КИЛИАНА

Тяжелые стальные ворота, запирающие вход в глубокий каменный двор, ставший крепостью отряда Ласло Киша, широко распахнулись. «Национал-гвардейцы» отсалютовали автоматами, и черный ЗИМ с флагом — красно-бело-зеленое полотнище с рваной дыркой в том месте, где был герб Венгерской Народной Республики, — похрустывая битым стеклом, помчался по центральным улочкам Будапешта, держа курс к бульварам Йожефа, Ференца, к знаменитым теперь казармам Килиана.

За рулем сидел Миклош Папп. На заднем сиденье расположились Ласло Киш и американский корреспондент Карой Рожа. Андраш узнал американца сразу, как только увидел. Малоприметное, обыкновенное лицо, костистые надбровные дуги, ничего не выражающий взгляд, простецкая добродушная улыбка…

Управляя машиной, Андраш прислушивался к тому, о чем говорят пассажиры.

— Карой, это правда, будто Каули вчера совершил безумную вылазку? — по-немецки спросил Ласло Киш.

Андраш понял, о чем идет речь. Вчера в «Колизее» он впервые услышал от «гвардейцев» эту фамилию — Каули. Военный атташе английского посольства полковник Джемс Н. Каули неожиданно появился на бульваре Ференца, в казарме Килиана, и публично обратился к мятежникам с речью. Призывал держаться, не терять веры в близкую и всестороннюю помощь и советовал сплотить в единую армию все разрозненные силы восставших.

— Неправда, — откликнулся Карой Рожа. — То была разумная вылазка…

— Что ж тут разумного? Военный атташе Британской империи, дипломат в мундире полковника, митингует в лагере антиправительственных сил, открывает свои козыри! Глупо. Зачем он это сделал? Разве нельзя было договориться обо всем один на один с Палом Малетером?

— Не так все это глупо, Ласло, как вам кажется. Иногда надо раскрывать карты не только перед крупным, явным партнером. Теперь именно такая ситуация. И рядовые национальные гвардейцы должны понять и почувствовать, что Англия и США поддерживают восставших.

— Ах, так!.. В таком случае, пожалуй…

Пересекли площадь Кальвина, миновали улицу Юллеи, въехали на бульвар Ференца.

Во всех парках, садах, скверах, на лужайках, в цветниках зияют желтые, коричневые, темные могилы. Хоронят уже без гробов. Все запасы израсходованы, а новых не делают. Трупы заворачивают в трехцветные знамена, а когда их нет под рукой, обходятся тем, что есть, куском какой-нибудь ткани.

Выросло количество завалов. На каждой улице, на каждом перекрестке горы ящиков, вывороченных плит, камней, булыжника, земли, бревен, перевернутых машин, повозок, лотков, газетных киосков.

Исчезли с улиц люди, одетые обыкновенно. Теперь все снаряжены по-походному: тяжелые, крепкие, на толстой подошве, грубой кожи ботинки, лыжные штаны, теплая куртка, дождевик, широкополая, темного цвета шляпа. Чуть ли не у каждого прохожего на спине вещевой мешок. Все добывают продукты диким способом, кто как может.

Бульвары Йожефа, Ференца во многих местах перегорожены баррикадами. Узкие проходы для машин закрыты самоходными пушками и танками.

Перед американским паспортом Кароя Рожи, перед его корреспондентским билетом, перед заслугами всем теперь известного Ласло Киша раскрывались все пути, ведущие в казармы Килиана, в ставку мятежников.

Киш приказал Миклошу Паппу остановиться около детской клиники. Сюда не стреляли и не будут стрелять правительственные пушки.

Перед тем как выйти из машины, Киш и американец коротко посовещались. Карой Рожа сказал:

— Пал Малетер будет призывать всех командиров повстанческих отрядов объединить свои усилия под его верховным командованием. Для этого он пригласил вас и других. Не соглашайтесь сразу. Торгуйтесь. Проявите самую непримиримую самостоятельность, выдвигайте контртребования.

— Что я должен требовать?

— Ухода советских войск. Расторжения Варшавского пакта. Реорганизации правительства Имре Надя, изгнания из его кабинета государственного министра Яноша Кадара, министра Мюнниха, всех старых коммунистов. Особенно опасны Янош Кадар и Ференц Мюнних. Нападают на политику Имре Надя, поговаривают о контрреволюции. Этих требуйте устранить немедленно.

— Не рано ли, сэр? — усомнился Ласло Киш, но у самого глаза лукаво смеялись.

— В самый раз! Завтра будет поздно.

Рожа и Киш вышли из машины, пересекли бульвар и скрылись под высокой и глубокой аркой громадного дома, построенного как крепость еще в прошлом веке.

Толстые каменные стены исклеваны снарядными осколками. Стекол нет ни в одном окне. Оконные проемы заложены мешками с песком, бетонными плитами. И отовсюду торчат дула пулеметов, бронебойных ружей. В нижнем этаже, в стенных проломах видны жерла автоматических пушек. Над аркой, ведущей во внутренний двор казарм, и во многих окнах вывешены грязные, мокрые, трехцветные, с дыркой, флаги.

Казармы Килиана!.. И в страшном сне не видел ты, товарищ Килиан, верный коммунист, борец за народную Венгрию, как надругаются враги народа, предатели, отступники над твоим честным именем.

В этих казармах в течение одной недели вырос ядовитый гриб, долго вызревавший а подполье, — Пал Малетер. Впервые Пал Малетер появился на горизонте Будапешта 25 октября. Фигура одного из невидимых руководителей мятежа всем стала видимой.

В тот день он был скромным командиром, бывшим танкистом. Но он уже знал, что в ближайшем будущем, как только определится победа, он может стать тем, кем захочет. Пал Малетер захотел быть генералом, министром обороны, членом узкого кабинета Имре Надя.

25 октября полковник Пал Малетер, бывший дворянин, бывший воспитанник аристократической военной академии Людовика, бывший хортистский офицер, будущий главарь мятежников в военных мундирах, рядовых и офицеров, нарушителей присяги, получил приказ от министра обороны Иштвана Баты навести порядок в казармах Килиана и разгромить банды мятежников в переулке Корвин.

Пал Малетер приехал на придунайскую площадь Ясаи Мари, где венгерский танковый полк занимал боевые позиции, разыскал командира полка майора Ференца Паллоши и приказал ему от имени министра обороны предоставить в его распоряжение танки. Танковая колонна из пяти машин двинулась от площади Ясаи Мари к площади Маркса и дальше по бульварному кольцу.

На границе девятого района, на пересечении проспектов Йожефа, Ференца и Юллеи шоссе окопались за толстыми стенами казарм военные мятежники. Они держали под своим контролем главные магистрали, подходящие к Дунаю, на севере — к Цепному мосту, а на юге — к мосту Петефи. Господствовали и на улицах, ведущих к центру города.

Пал Малетер быстро договорился с главарями и перешел на их сторону. Танки он потянул за собой. Приказ высшего начальника, ничего не поделаешь! Невыполнение грозит расстрелом.

Став мятежником, он неоднократно звонил в министерство и сообщал, что ведет тяжелые бои… с мятежниками. Ему верили.

На другой день и во все последующие Пал Малетер уже не скрывал своего лица. Возглавил штаб военных путчистов. Предварительно, до того, как открылся, властью, данной ему военным министром, Пал Малетер пригнал в казармы Килиана не одну и не две машины, груженные боеприпасами, оружием, продовольствием. Теперь у мятежников было все, даже главнокомандующий.

Радиопередатчик Ласло Киша сообщил, что в Будапеште в рядах восставших появилась сила, способная организованно, по всем правилам войны, довести начатое дело до конца.

Весть эта была подхвачена «Свободной Европой». И с той минуты имя Пала Малетера не сходило с уст дикторов всех радиостанций земного шара, со страниц всех ярко-желтых, бледно-желтых газет. Безвестный венгр стал мировой сенсацией.

Затаившиеся хортисты срывали с себя красные звезды народной армии и перебегали к Палу Малетеру. Во всех концах Венгрии, во всех гарнизонах нашлись свои малетеры, в одном месте один-два, в другом — сразу чертова дюжина.

И все-таки их было ничтожное количество по сравнению с армией народа. Мятежников в казармах Килиана можно было раздавить мгновенно, если бы их не опекало правительство Имре Надя.

Военный совет министерства обороны разработал план военных действий против самых крупных очагов мятежников — переулка Корвин, казарм Килиана и прилегающего к ним района. Имре Надь узнал об этом, позвонил министру обороны и категорически заявил, что об осуществлении плана не может быть и речи. Стрельба по мятежникам, сказал Имре Надь, осложняет политическое положение.

Приказ премьера был выполнен, и переулок Корвин и казармы Килиана быстро окрепли и превратились в базу контрреволюции. О Пале Малетере и его сообщниках стали сочинять «героические легенды».

25-го, 26-го и даже 27-го мятежники маскировались, не выступали открыто против коммунистов, против народно-демократического строя: наоборот, они говорили, что взялись за оружие во имя укрепления этого строя, клялись в вечной любви к русским братьям.

Но уже в те дни Пал Малетер тайно составил проект, который после 30 октября стал явным, а впоследствии как документ фигурировал в материалах народного суда. Вот только несколько строчек из этого проекта, написанного Палом Малетером:

«1. …В армии не должно быть партийных организаций…

7. Штаб должен разработать план действий на следующие случаи: на случай, если советские войска не согласятся покинуть территорию страны…

10. Управление кадров должно разработать предложения относительно укрепления армии за счет честных офицеров (повстанцев, реабилитированных лиц и т. д.)».

Одним из первых был реабилитирован Бела Кираи, офицер хортистского генерального штаба, аристократ, бывший в 1944 году личным секретным сотрудником нилашистского министра обороны Берегфи. Судом народной Венгрии он осужден за шпионаж к смертной казни, замененной пожизненным заключением. Этот Бела Кираи, возвышенный Имре Надем до командующего «национальной гвардией», создал всевенгерский комитет по реабилитации и себя назначил его председателем. Реабилитировал всех и каждого: хортистских генералов, полковников, нилашистских майоров, жандармов, убийц, насильников, громил, отравителей, торговцев наркотиками, террористов, диверсантов, контрабандистов, профессиональных палачей.

Контрреволюции нужны были верные кадры, и она их черпала там, где их было больше всего, — в тюрьмах.

Йожеф Уайвари, много лет сидевший в тюрьме, после реабилитации возглавил «национальную гвардию» восьмого, центрального района Будапешта. Свой штаб Йожеф Уайвари разместил не в отеле, как другие, не в театре, не в кабаре, а в полицейском управлении на улице Виг.

Ласло Аги, хортистский майор, шеф политического отдела жандармерии в Прикарпатской Руси, главный ужгородский палач, после реабилитации приступил к созданию батальона, который должен был истреблять коммунистов, сотрудников органов безопасности и всех верных народному строю венгров.

Пожизненный каторжник, военный преступник, бывший генерал-лейтенант Ласло Кути, осужденный за военные преступления на пятнадцать лет тюрьмы, одним росчерком пера Белы Кираи был превращен в его надежную опору.

«Реабилитированные» во главе с Палом Малетером и Белой Кираи создали в министерстве обороны свой орган — «революционный военный совет». Несколько позже такие же «советы» по приказу контрреволюционного военного министерства возникли во всех армейских штабах, учреждениях и частях, вплоть до батальонов. Армия Венгерской Народной Республики перестала быть грозным, безотказным оружием диктатуры пролетариата. Больше того! «Военный совет» армии опубликовал в своем центральном органе «Мадьяр гонвед» предательский приказ, поставивший вне закона органы государственной безопасности, поощряющий «национальных гвардейцев» охотиться за работниками АВХ. «Военный революционный совет армии решил немедленно разоружить части госбезопасности, еще не сложившие оружия». Этот приказ был опубликован с согласия Имре Надя.

Самое острое, самое грозное оружие было вырвано из рук народа.

Теперь солдаты государственной безопасности должны были отражать атаки и «национал-гвардейцев», и своих армейских товарищей по оружию, с которыми еще несколько дней назад вместе атаковали мятежников.

Имре Надь в течение своего короткого, трагического для Венгрии диктаторства больше всего боялся, чтобы армия и органы госбезопасности служили народу. Упорно оказывал сопротивление тем военным, которые пытались выполнить свой долг, хотели быть верными присяге.

Имре Надь еще 25 октября отменил чрезвычайное положение в Будапеште и стране. Он же отменил и комендантский час и приостановил работу военно-полевых судов. 26 октября, в пять часов сорок минут, будапештское радио от имени Имре Надя сообщило о начале наступления на мятежников. Было сказано, что начались широкие операции для окончательной ликвидации оставшихся контрреволюционных групп. Имелись в виду казармы Килиана, переулок Корвин, площадь Сены.

Тот, кто передавал это сообщение, вероятно, знал, что «окончательной ликвидации» не будет.

После сообщения, как бы издеваясь над радиослушателями, звучали цыганская музыка и арии из оперетт Франца Легара, Имре Кальмана.

К этому времени правительственная радиостанция стала «Свободным радио имени Кошута», вотчиной Гезы Лошонци, правой руки Имре Надя.

Рабочие будапештских заводов требовали от правительства оружия, они рвались в бой, преисполненные решимости разбить, растоптать контрреволюцию. На бумаге их требование было удовлетворено: начальник полиции Будапешта Шандор Копачи обещал взять оружие со складов и вооружить рабочих. Он этого не сделал. Сделал другое. Одно полицейское управление за другим сдавал без боя мятежникам. Оружие, предназначенное рабочим, стало достоянием банд Дудаша, «национал-гвардейцев» казармы Килиана и переулка Корвин — Кишфалуди.

Переулок Корвин — ближайший сосед казарм Килиана. Перейди дорогу — и попадешь в него. Узкий, кривой, он полукольцом обхватывает кинотеатр «Корвин». В первый же день мятежа он стал одним из главных опорных пунктов контрреволюции. Там сначала было только восемьдесят человек. И все, как один, — карманные воры, взломщики, грабители, тюремные завсегдатаи, бродяги, хулиганы. Руководил ими старый преступник, много раз судившийся, Янош Мес, по кличке Янко — деревянная нога. В течение нескольких дней октября его банда выросла до полутора тысяч человек. В кинотеатр и переулок Корвин, забаррикадированный со всех сторон, в штаб Яноша Меса стекались преступники со всех тюрем, двери которых все шире и шире распахивались.

Пополнял свои ряды и другой атаман — Сабо, названный американскими газетчиками «командующим баррикадными солдатами» на площади Сены.

И вот все эти мальчики, деревянные ноги, короли, и гонведы собрались у Пала Малетера, договариваются, как удушить народную республику.

 

У БОЛЬШОГО ИМРЕ

Днем 27 октября начальник полиции Будапешта Шандор Копачи вызвал к телефону Дьюлу Хорвата.

Между соратниками Имре Надя произошел важный разговор, и он сразу же стал известен другу Дьюлы.

Профессор пригласил к себе в кабинет Ласло Киша и рассказал, что говорил ему главный полицейский Будапешта. Деятели клуба Петефи сколачивают представительную делегацию, которая отправится в парламент и предъявит премьеру ряд важных требований. Нужно выделить в эту делегацию хорошего парня, обязательно рабочего, желательно молодого.

— Плевое дело. Это мы в два счета устроим.

Ласло Киш вернулся в «Колизей» и на свой лад переложил то, что ему доверил профессор. Держа руку на пистолетной кобуре, он озорными глазами оглядел свою ватагу.

— Требуется образцово-показательная личность. Обязательно пролетарская. По возможности молодая. Будет представлять рабочий класс. Направится в составе большой делегации в парламент, в кабинет министр-президента. Предъявит Большому Имре от имени восставшего народа суровые требования.

«Гвардеец» с фиолетовой татуировкой на груди — голая русалка с пышным бюстом, пронзенным кинжалом, — шагнул вперед.

— Не подойдет такая личность?

Ласло Киш отодвинул его в сторону.

— Подходишь для других целей: пугать твердолобых. Сгинь.

«Гвардейцы» с первого слова поняли своего атамана. Он хотел веселья, и они охотно пошли ему навстречу. Под всеобщий хохот они вытолкали в круг Галгоци — курносого, большеротого, с огромной шапкой давно не чесанных волос на ушастой голове. Сорвали с него куртку, рубаху. Галгоци от пояса до шеи разукрашен татуировкой. На левой руке крупные буквы: «Сын США». На животе, правее пупа, два соединенных флага — английский и американский. На предплечье — собачьи головы: дога, немецкой овчарки, мопса, болонки. На груди наколота синеволосая, синеликая, с синей дымящейся сигаретой в зубах подмигивающая барышня.

— Пшел! — Ласло Киш замахнулся на Галгоци, и тот, смеясь, исчез.

Начальник штаба подождал, пока «гвардейцы» вволю посмеялись. Потом он обнял стоящего рядом с ним Миклоша Паппа.

— Вот персона! В самый раз.

Никто не засмеялся. Все с интересом смотрели на шофера и на атамана, ждали, какое будет решение.

Ласло Киш осмотрел шофера со всех сторон:

— Согласен! Подходит.

Через несколько минут был готов представительский мандат. Ласло Киш позвонил в полицию, сообщил, что рабочий представитель выезжает.

Атаман изъявил желание лично сопровождать Миклоша Паппа до главного управления полиции, где собиралась делегация. Ради такого торжественного случая он сам сел за руль, а шофера посадил рядом, на хозяйское место.

Всю дорогу он напутствовал делегата:

— Будь непреклонным, Миклош! Пусть интеллигенция болтает всякую чушь, а ты свое тверди: «За что боремся, за что кровь проливаем?» Спросят у тебя, чего ты хочешь от правительства, ты вот таким манером загни большой палец и скажи: «Признайте, что в Венгрии произошла чистая революция, а не грязная контрреволюция». Потом загибай указательный и говори: «Освободить из тюрем всех, кто осужден прежним режимом. Освободить, реабилитировать и предоставить все права национальным гвардейцам». Дальше загибай средний палец, грозно нахмурься и кричи: «Удалить русские войска из Будапешта!» Тебя, возможно, кое-кто перебьет. Огрызнись: не затыкайте, мол, рот представителю рабочего класса! Загни безымянный и выстрели: «Разорвать Варшавский пакт!» Остается мизинчик. Вот этаким манером оттопырь малютку и скажи: «Требуем признать революционные советы в качестве единственно представительной власти на местах. Все организации, созданные старым режимом, распустить!» Кумекаешь?

— Понял.

— Справишься?

Андраш пожал плечами.

— Уверен, справишься с честью. Ты парень умный, сообразительный. Да, Миклош, чуть не забыл тебя предупредить. В делегации будут еще два рабочих парня, представители Андьялфельда. Договорись с ними, вдохнови…

Въехали на площадь Ференца Деака.

Киш подкатил к главному подъезду управления полиции, остановил машину и на прощание похлопал Андраша по плечу.

— Будь здоров, малыш. Смотри же, оправдай надежды! Далеко пойдешь, если в корень заглянешь.

В кабинете начальника секретариата с нетерпением ждали представителя рабочих.

— Вот, теперь делегация в полном сборе! — объявил какой-то лысый, большегубый делегат. — Давайте познакомимся, байтарш.

Члены правления клуба Петефи, ближайшие единомышленники Имре Надя, создавшие свой штаб под покровительством полиции, поочередно трясли Андрашу руки, называли свои фамилии. Тамаш Ацел, Миклош Гимеш, Пал Лёчей, Йожеф Силади. Бледнолицые, красноглазые, измученные бессонными ночами, растрепанные, плохо умытые, небритые, помятые, куда-то спешащие, чего-то ожидающие, чем-то раздраженные. Ни одного спокойного лица. Все говорят отрывисто, плохо слушают друг друга. Курят сигарету за сигаретой.

Тамаш Ацел суетился больше, чем другие, кричал громче всех и ожесточеннее, чем кто-либо другой, размахивая руками и доказывая, чту надо сказать премьеру.

Андраш с особым интересом смотрел на этого молодого писателя, щедро, не по таланту обласканного народной Венгрией и ее русскими друзьями. В Москве он получил Сталинскую премию за роман.

Не все к тому времени знал о нем Андраш. Тамаш Ацел тогда только вступал на дорогу предательства. Он еще и словом, и пулей, и огнем будет тиранить Венгрию.

На трех полицейских машинах, сопровождаемая вооруженными мотоциклистами, делегация направилась в парламент.

Миклош Папп и еще два рабочих парня — застенчивый, белобрысый, мало похожий на венгра двадцатилетний Дьердь и очень смуглый, с иссиня-серыми губами, черноволосый, с цыганскими глазами Вильмош — оказались в первой машине, на заднем сиденье. Познакомившись с делегатами, Андраш спросил, где они работают.

Дьердь покраснел, смолчал. Вильмош нахмурился, сказал:

— А кто сейчас работает?

— Значит, воюешь?

— Гуляю. И жду, чем все это кончится.

— А какого конца ты хочешь? — допытывался Андраш.

Парень помолчал, потом, решившись, откровенно сказал:

— А я уже и сам не знаю. Затуркали меня: один говорит «красное», другой твердит «черное», третий — «куриное яйцо всмятку».

— А разве ты сам не видишь, где и что?

Краснеющий Дьердь набрался храбрости и вступил в разговор:

— Он не доверяет своим глазам.

— А ты?

— И я. Мы всегда вместе. Друзья со школьной парты.

Андраш внимательно вглядывался в лица «затурканных» парней. Сколько теперь их, вот таких честных венгров, переставших понимать, что происходит! Страна называется Венгерской Народной Республикой, а на улицах «национал-гвардейцы» убивают коммунистов, жгут коммунистические книги, уничтожают даже стихи Петефи, изданные на русском языке.

Еще недавно, 24 октября, в 12 часов 10 минут, Имре Надь, выступая по радио, призывал в интересах прекращения дальнейших кровопролитий прекратить борьбу и сложить оружие. «Мы хотим проводить политику не мести, а примирения! — говорил Имре Надь. — Поэтому правительство решило не предавать военно-полевому суду всех тех, кто добровольно и незамедлительно сложит оружие, прекратит борьбу».

Мятежники не сложили оружия. Вооружились. Расширили свои плацдармы. Но Имре Надь, маневрируя, маскируясь, все-таки еще не признает мятежников выразителями народной воли, пока называет вещи своими именами. 25 октября, в 15 часов 18 минут, он выступил по радио:

«…Советские войска, вмешательства которых в бои потребовали жизненные интересы нашего социалистического строя, будут незамедлительно отозваны, как только будет восстановлен мир и порядок. По отношению к тем, кто взялся за оружие не с намерением свергнуть наш народно-демократический строй и незамедлительно прекратит борьбу, сдаст оружие, правительство в духе прощения и примирения проявит максимальное великодушие, на них не распространится постановление о чрезвычайном положении. В то же время в интересах трудового народа, желающего мира и порядка, в защиту нашего мирного, демократического государственного строя мы по всей строгости закона привлечем к ответственности тех, кто будет продолжать борьбу с оружием в руках, подстрекать и мародерствовать».

Так говорил Имре Надь 25 октября, и его слушала вся Венгрия. Мало кто сложил оружие, но тем не менее на другой день, 26 октября, Имре Надь аннулировал правительственный запрет появляться жителям Будапешта на улицах.

Войска, охраняющие порядок, раньше ясно видели тех, кто покушался на народную Венгрию: они не подчинялись правительственному запрету, не покидали улиц, воздвигали баррикады. Теперь войска не имели права стрелять: на улицах были не только мятежники.

Имре Надь вчера клялся, что со всей строгостью закона, в интересах трудового народа покарает тех, кто продолжает борьбу с оружием в руках, подстрекает и мародерствует, а сегодня отменяет чрезвычайное положение и приказывает военному совету армии освободить всех, кто был задержан с оружием в руках.

Вчера Имре Надь говорил о социализме, сегодня молчит. А соратники Имре Надя от его имени уже трезвонят во все колокола: прежний строй рухнул, да здравствует новая Венгрия! Какая? Без социализма? Венгрия с некоммунистическим правительством во главе с коммунистом Имре Надем?

«Сам черт сломает ногу в этой неразберихе». Многие венгры в те дни, до того как Имре Надь оголился, до того как контрреволюция сбросила маску, произносили эту фразу.

Андраш осторожно продолжал разговор с молодыми парнями.

— Значит гуляете? — сказал он, улыбаясь.

— А что же делать! — улыбнулся и хмурый Вильмош.

— Значит, от имени гуляющих будете предъявлять требования Имре Надю?

— Ничего мы не будем предъявлять. Мы так… пришей кобыле хвост. Схватили нас, поволокли и сказали: включаем вас в делегацию, пойдете к Имре Надю.

— Интересно! Кто же вас схватил? И где?

— Я и вот он, — Вильмош кивнул на своего друга Дьердя, — шли к моей сестре в шестой район, несли ее детям продукты. В доме сестры встретил нас какой-то очкарик…

— Петер Йожа, — подсказал Дьердь. — Близорукий. В очках.

— Ну, встретил, — рассказывал Вильмош и сам удивлялся тому, что с ним произошло. — Спросил, откуда мы, кто такие. Мы сказали ему, как попали в шестой район, Он обрадовался и потащил нас куда-то. Опомнились мы уже в кабинете начальника полиции.

Дьердь засмеялся, покачал головой.

— А я до сих пор не опомнился. И еще не скоро опомнюсь.

Засмеялся и Андраш.

— Н-да, вот так представители! Друзья, вот вам мой совет: молчите, как будто в рот воды набрали. Молчаливый умнее разговорчивого.

Подъехали к парламенту, вышли из машин.

Тамаш Ацел, вертлявый и шумный, подхватил под руки Дьердя и Вильмоша, потащил к каменной лестнице, которую сторожили бронзовые львы.

Большегубый, лысый член делегации обнял Миклоша и, увлекая его за собой, чуть шепелявя, допрашивал:

— Волнуешься, витязь? Страшно?

— А как же! Премьер-министр!

— Ничего, он не страшный. Свойский. Сегодня он будет очень добрым.

— Вы думаете? Столько забот у него! — Все заботы впереди, мой мальчик. Только-только начинается эра Имре Надя.

— Что начинается? Какая эра?

— Потерпи, скоро все узнаешь. Идем!

Андраш с волнением входил в огромное здание венгерского парламента. Толстые красные ковры глушат шаги.

Когда-то было тихо в коридорах парламента, спокойно. Теперь многолюдно, шумно, как на оживленной улице. И все куда-то спешат, размахивают портфелями и через каждые три-четыре слова вспоминают Имре Надя. О нем говорят как о человеке, который способен выполнять все, что от него потребуют. Великие надежды на Большого Имре возлагали люди в старомодных бекешах, бывшие помещики, фабриканты, заводчики, князья, маркграфы. Ожили! Приползли в свое старое гнездо, откуда были изгнаны двенадцать дет назад.

В 1944 году в приемных залах парламента, в холлах, в фойе, среди белого мрамора, зеркал и сверкающих позолотой колонн фланировали тогдашние хозяева Венгрии, «народные представители»: несколько герцогов, пятьдесят графов, шестнадцать баронов, бессчетное количество денежных тузов. И не было среди них ни одного рабочего и крестьянина.

Неужели они и их наследники опять воцарятся здесь? Неужели наденут изъеденные молью венгерки, гусарские мундиры и, цокая шпорами, звеня орденами императора Франца Иосифа, адмирала Хорти, фюрера Гитлера, будут шнырять по этим залам?

Андраш тревожными, очень грустными глазами вглядывался в скульптурные фигуры, украшающие коридоры и залы парламента. Кузнецы. Виноделы. Ткачи. Пекари. Каменщики. И все они, казалось Андрашу, тоже встревожены, испуганы, ждут, чем все это кончится.

Проходя мимо лепной фигуры кузнеца, Андраш тронул ее, улыбнулся.

— Терпи, кузнец, депутатом будешь.

— Что ты сказал? — спросил большегубый делегат.

— Я говорю: не бойся, кузнец, мы тебя не оставим в беде.

— Правильно. Золотые слова! Я вспомню их, когда буду разговаривать с Имре Надем. Обязательно. Ну, вот мы и пришли! Откашляйся, парень!

Делегация не задержалась в приемной. Секретари премьер-министра распахнули двери, ведущие в покои их шефа.

Имре Надь ждал делегатов. Сверкая пенсне, он вышел из-за огромного стола, каждому подал руку, каждому приветливо улыбнулся. Грузный, с одышкой, он двигался легко, быстро.

В кабинете тепло, сухо, светло, а рука у премьера тяжелая, холодная, липкая.

Андраш потихоньку вытер ладонь о пиджак и, скрываясь за спинами деятелей клуба Петефи, стал наблюдать за премьером.

В его глазах, прикрытых круглыми стеклами пенсне, Андраш увидел все то взбудораженное, неуверенное в себе, неприкаянное, «затурканное», что было в глазах многих будапештцев. И его лицо, сырое, рыхлое, большелобое, мясистое, одутловатое, с очень узким складчатым подбородком, тоже было суматошным, зыбким, потерявшим жизненную твердость.

Ошибся Андраш. Большой Имре только внешне был суматошным. Нет, он не потерял ориентировки, он точно знал курс, по которому ему предстояло двигаться, и твердо придерживался его.

Скоро Андраш в этом убедился.

Первым взял слово Йожеф Силади. Грозно нахмурившись, он спросил:

— Уважаемый премьер-министр, чем вы здесь занимаетесь? Знаете ли вы вообще, что творится в городе? Знаете ли, что от вашего имени объявлено чрезвычайное положение? Знаете ли, что от вашего имени были призваны русские? Разве о такой политике мы договаривались с вами утром двадцать третьего октября?

Имре Надь не обиделся. Спокойно, иронически улыбаясь в усы, выслушал своего ближайшего соратника и энергично покачал крупной ушастой головой. — Я не звал в Будапешт русских. Я не мог этого сделать. Позже, через несколько дней, меня пытались принудить подписать документ, в котором от моего имени приглашались иностранные войска. Постановления о чрезвычайном положении в стране я не подписывал. Его подписали моим именем. Это фальшивка. Как видите, дорогой Йожеф, от ваших обвинений ничего не осталось. Я чист перед Венгрией. Ну, а теперь прошу, вас, друзья, сказать, зачем вы сюда пришли. Андраш понял, что это только игра. Премьер спрашивал у своих друзей о том, о чем уже договорился с ними. На вопрос Имре Надя ответил Йожеф Силади:

— Мы привели к вам делегацию. Пусть ее члены расскажут вам, что творится в городе.

Рассказывали все, кроме рабочих парней, хмурого Вильмоша и застенчивого Дьердя. Оба выполнили добрый совет Миклоша, молчали. Их никто не корил за это. О них прочно забыли.

Горланил, размахивал кулаками Тамаш Ацел, будущий беглец, поставщик клеветы для ооновского Комитета пяти, торговец вывезенными из Венгрии обломками статуи на проспекте Дожа. Ораторствовал лысый большегубый деятель клуба Петефи. Бубнил что-то Гимеш. Информировал Пал Лёчей.

Терпеливо, не перебивая, внимательно слушал Большой Имре. Поблагодарил за сообщения. Спросил:

— Друзья! Чего вы хотите от своего премьера? Выкладывайте.

Андраш слушал «революционных интеллигентов» и поражался совпадению их пожеланий с требованиями Ласло Киша. Те же «пять пальцев», та же явная программа реставрации капитализма. До чего же быстро и ладно спелись эти… «национальные коммунисты» и те, послы доллара, аденауэровской марки!

Трудно было Андрашу в такую минуту сохранить контроль над своим сердцем.

— Прекратите убийства на улицах! — крикнул он. Большой Имре с удивлением посмотрел на молодого делегата, бережно тронул свои толстые холеные усы.

— Паника, молодой человек! Вы преувеличиваете. Какие убийства? Где?

Позже Большой Имре назовет паникерами и тех, кто 30 октября доложит ему о том, что вешают коммунистов за ноги на деревьях, рубят им головы топорами, вырезают сердца.

Андраш готов был сказать премьеру все, выдать себя с головой, многое погубить. Но вмешался большегубый лысый деятель клуба Петефи.

— Делегат имеет в виду убийства, совершенные авошами на парламентской площади и на улице Батория. Этого парня зовут Миклош Папп. Витязь! Убил трех самосудчиков авошей. Достоин правительственной награды.

Широкое лицо премьера, изрытое поперечными глубокими морщинами, смугло-темное, расплылось в улыбке.

— Не забудем никого. Всех наградим. Подождите, друзья, будьте терпеливы. Завтра, двадцать восьмого октября, получите первую награду. Мои министры и я подготавливаем важные решения. Утром опубликуем коммюнике, которое вполне удовлетворит все ваши требования. Мы выполним вашу волю, ясно, без всяких оговорок заявим, что в Венгрии произошла не контрреволюция, а народно-демократическая революция. «Революционные интеллигенты» встретили слова премьера бурными аплодисментами и выкриками.

Дьердь и Вильмош, красные, смущенные, забитые, переминались с ноги на ногу, переглядывались с Миклошем Паппом, спрашивали у него взглядами, что делать. Большой Имре продолжал выдавать своим единомышленникам обещания:

— Завтра мы также заявим, что русские войска должны уйти из Будапешта, что Венгрия больше не считает себя членом Варшавского договора, что она хочет быть нейтральной и твердо опираться на материальную помощь великих наций. Мы сделаем и другие важные шаги. Уверяю вас, друзья, я выполню все, что обещаю. Потерпите до завтра. Желаю вам доброго здоровья. Спасибо, что пришли, выразили свою волю.

Премьер распрощался с делегатами, опять с каждым в отдельности, и аудиенция, продолжавшаяся более трех часов, завершилась.

Делегация вернулась туда, откуда прибыла, — на площадь Деака, в главное полицейское управление.

Генерала Копачи обрадовали привезенные из парламента новости. Он изъявил желание отвезти на своей машине членов делегации, живших далеко.

Дьердь и Вильмош вышли из машины в шестом районе, Андраш поехал дальше.

— Вас куда, молодой человек? — спросил Копачи. Высокий, плечистый, он еле умещался на шоферском сиденье.

Андраш назвал адрес.

— Квартира Хорватов? — воскликнул Копачи. — Профессора Дьюлы Хорвата?

— Да. Правильно.

— Так это же мой друг! Вы в отряде Ласло Киша?

— Да. Меня зовут Миклош Папп.

— Знаю, знаю! Миклош-витязь! Покаравший карателей. — Копачи одной рукой держал руль, другой обнял Миклоша. — Вот что, парень. Я не повезу тебя к Хорватам. Останешься в моем штабе. Мне такие люди нужны. Будешь шофером по особым поручениям.

— А как же Ласло Киш?

— Не беспокойся. Я позвоню ему и договорюсь.

— Согласен.

Так Андраш попал в штаб заговорщиков. Пройдет еще три дня, и он попадет из полицейского управления к Беле Кираи, новому коменданту Будапешта и командующему «национальной гвардией», которой Имре Надь и его министры доверили охрану порядка в столице и стране.

 

ПЕРЕМИРИЕ

28 октября в 13 часов 20 минут радиостанция имени Кошута прервала музыкальную передачу, и диктор, уже охрипший от многочисленных торжественных вещаний, объявил:

— Внимание, внимание! Передаем важное сообщение! Правительство Венгерской Народной Республики в интересах прекращения дальнейшего кровопролития и мирной консолидации постановляет незамедлительно прекратить огонь. Оно приказывает вооруженным силам открывать огонь только в случае прямого нападения. Имре Надь, председатель Совета Министров.

И дальше радио сообщило о том, что Советское правительство удовлетворило требование Имре Надя: начался отход советских войск из Будапешта. Комендантский час отменяется. Жители столицы могут без всяких ограничений появляться на улицах. Перемирие!

В «Колизее» каждое капитулянтское слово Имре Надя воспринималось с шумным ликованием. «Гвардейцы» обнимали друг друга, поздравляли с победой.

Как только умолк диктор, Ласло Киш схватил Дьюлу Хорвата и потащил в город.

— Проветримся, хлебнем воздуха революции, свободы, перемирия.

Два «национал-гвардейца» с автоматами и гранатами сопровождали профессора и атамана.

— На перемирие надейся, — сказал Киш, — а гитары, извиняюсь, автомата из рук не выпускай.

Распахнулись железные ворота с коваными распластанными крыльями турула, и мощный «мерседес», добытый Стефаном в гараже министерства внешней торговли, с красно-бело-зеленым флагом на крыле покинул внутренний двор П-образного шестиэтажного дома и медленно двинулся по городу.

Впервые за неделю не гремят орудия, не выбивают свою ужасную дробь пулеметы, как бы отсчитывающие количество убитых людей.

Тишина. И в этой тишине особенно хорошо слышен гул советских танков, покидающих Будапешт. Уходят по главным магистралям — по Большому и Малому бульварным кольцам, по проспекту Хунгария, шоссе Керепеши, шоссе Кёбаня.

У Ласло Киша рот растянут до ушей, сияют цыганские глаза. Ухмыляется Мальчик и жадно прислушивается к реву моторов и грохоту гусениц.

— Божественная музыка! Наша взяла. Взяла, Дюси! Поздравляю! — Горячими слюнявыми губами он чмокает профессора в колючие щеки. — Фу, ежастый! По такому случаю мог бы и побриться.

Ласло Киш и Дьюла Хорват сидели впереди, телохранители — на заднем сиденье. Мальчик с уверенной небрежностью лихача вел машину и победно-веселым взглядом полководца, только что взявшего неприступную крепость, всматривался в город. Пожары и бомбы, мины и пулеметы, танки и броневики почти на каждой улице оставили свои зияющие следы. Но Ласло Киш не огорчался. Все, что он видел, вызывало у него гордость и радость. Всюду, где до 23 октября мозолили глаза красные звезды, свежий ветер полощет красно-бело-зеленые флаги. Нет звезды и над куполом парламента. Герб народной Венгрии заменен вечно молодой стариной — эмблемой Кошута. Распущена партия коммунистов, ее центральный орган «Сабад неп» прекратил существование. На бульварах, около школ, библиотек и домов культуры растут горы книг, неугодных новой Венгрии.

— Фальшивая мудрость стала горой макулатуры. И то велика честь. — Киш злобно усмехнулся. — Справедливо будет, если она превратится в пепел и развеется по ветру.

— Не кровожадничай, Лаци! С книгой, какой бы она ни была, не следует обращаться так. Издевательство над книгой не делает нам чести. — Дьюла кивнул на бумажную груду, мимо которой прошуршал «мерседес». — Это безобразие надо немедленно прекратить.

— Лес рубят — щепки летят, профессор. Пусть и дальше свирепствует буря народного гнева.

Дьюла внутренне не согласился с Кишем, но не возразил, промолчал.

Почему-то ему было не по себе сегодня. Все как будто хорошо: правительство полностью выполнило программу клуба Петефи и все требования восставших. Разрывается Варшавский пакт, изгнан из страны главный ракошист Эрне Герэ. Повстанцы ворвались в центральную тюрьму и своим судом казнили виновников массовых репрессий. Ликвидирована тайная полиция. И все-таки нет на душе Дьюлы Хорвата праздника. Чего-то недостает революционной победе. Что-то не так сделано. Куда-то не туда, вбок, к опасному обрыву приблизились события. Кто и зачем организовал эту охоту на книги? Кто и зачем осквернил памятник советским воинам на площади Свободы? Это могли сделать только отъявленные фашисты. Десятки тысяч русских бойцов погибли в боях с гитлеровцами и салашистами за свободу Венгрии — и такая дикая расправа с мертвыми, с памятью о них! Солдаты, простые русские парни, не несут ответственности за ошибки и преступления Сталина и ракошистов. Они имеют святое, вечное право на уважение и любовь Венгрии.

Американцы из окон своей миссии так и этак фотографируют все, что происходит на площади. Возбуждены. Ликуют. Они рады всему, что делается в Венгрии. Почему?

Революция, где бы она ни происходила, давно не вдохновляет янки, а тут… «Чем мы им угождаем?» — думает Дьюла и мрачно оглядывается по сторонам.

Грузовики один за другим медленно тянутся по дунайской набережной. И в каждом — гробы с погибшими на баррикадах бойцами. Рыдают духовые оркестры. Шелестят склоненные знамена. Намного увеличится население будапештских кладбищ за сегодняшний день.

Русские своих погибших солдат не хоронят в Будапеште. Увозят.

Последние дни октября. Холодный зимний ветер гонит с севера, от острова Маргит, крупную, с белоснежными гребешками волну. Желтеет листва на бульварах. Увядают, не успев как следует расцвести, поздние осенние розы. Грачиные стаи появились в парках. На огромной площади Героев, вокруг монументального памятника Тысячелетия Венгрии, по-зимнему свистит, воет, несет черную пыль ветер. Тяжелые, рыхлые, будто напитанные ледяной влагой, текут облака над будайской стороной, оставляя рваные паруса на Солнечной горе, на мозаичном шпиле собора Матьяша. Рыбацкий бастион резко выделяется белоснежными кружевами среди дворцовых развалин и обугленных скелетов старинных домов. Бронзовые морды львов, стерегущих вход в парламент, мокры от дождя, как бы залиты слезами. В слезах, в копоти и седой Дунай, и молодая красавица Тисса — скульптурные фигуры, украшающие фасад полусгоревшего здания Национального музея, с лестницы которого 15 марта 1848 года Шандор Петефи провозгласил на всю Венгрию свою «Национальную песнь».

На площади Рузвельта, просторно раскинувшейся на самом берегу Дуная, у Цепного моста, Ласло Киш остановил машину. Здесь, на господствующих позициях Пешта, были жаркие бои. Почти во всех домах выбиты окна. Цоколь и стена Академии наук исклеваны осколками снарядов и пулями. Обрублены ветки деревьев. Глубоко изрыты зеленые лужайки парка. Не пощадила война и памятника Иштвану Сечени, знаменитому деятелю эпохи реформ. Досталось и его вечным спутникам — Минерве, Нептуну, Вулкану, Цересу. Пострадал и другой известный либерал, крупный политический деятель Ференц Деак, изваянный из бронзы и окруженный аллегорическими фигурами Правосудия, Соглашения, Любви к родине и Народного просвещения.

Ласло Киш кивнул на памятник прославленному мадьяру, усмехнулся:

— Такое надежное прикрытие не помогло. И не мудрено. Либеральная броня. Сейчас уцелеет, выживет; утвердится лишь тот деятель, кто крепко будет держать в руках автомат и гранаты, кто не остановится на полпути, беспощадно расправится со своим противником.

— После драки кулаками машешь, — сказал Дьюла Хорват. — Автоматы и гранаты нам больше не понадобятся. Мы у самых врат победы. Скоро, с часу на час, выступит Имре Надь, официально признает все, что нами завоевано.

— На Большого Имре надейся, как говорится, но и сам не будь лопоухим.

Дьюла в тот день, в тот час не придал серьезного значения этим словам. Но уже на другой день он вспомнил их и понял, что за ними скрывается.

На улице Ракоци, около францисканского костела, Ласло Киш снова остановился, вышел из машины, кивнул профессору, велел телохранителям караулить «мерседес» и пошел по центру города.

Высокий, подтянутый, стройный Хорват чуть отстал от своего друга. Сделал он это скорее инстинктивно, чем сознательно. Сегодня ему было почему-то стыдно идти рядом с этим худосочным, на высоких дамских каблуках, проспиртованным, затянутым в черную гремящую кожу недоделанным человеком.

Атаман, к счастью Дьюлы, так был занят собой, что не заметил маневра профессора.

На тротуаре Ласло Киш лицом к лицу столкнулся с мужчиной в черной шляпе и теплой куртке, какие носят все жители Альфельда, Огромная ивовая корзина горбилась у него за плечами. Не мужская ноша, женская.

— Вы кто? — Атаман в изумлении остановился. — Откуда? Как сюда попали? Куда спешите?

Крестьянин смущенно, виновато улыбался, не зная, на какой вопрос раньше отвечать.

— Вы из деревни? — спросил Ласло Киш.

— Ага, деревенские, — обрадованно ответил крестьянин.

— Прекрасно! Вы мне как раз и нужны. Имею ряд вопросов. Ну, как там у вас, над Тиссой, жизнь?

— Ничего, живем, работаем. Отсеялись и вот на вашу жизнь приехали посмотреть.

— Колхоз разгромили? Председателя и парторга в колодце утопили? Землю, инвентарь, скот и семена разделили?

Степняк спокойно, внимательно посмотрел на прохожего, сказал с достоинством:

— Ничего такого не учиняли. Все на месте, как было.

— Почему? Чего ж вы зеваете? Надо ковать железо, пока горячо.

— Больно оно горячее, железо это. Как бы не обжечься.

— Вот как! Боитесь?

— Ну да. А то как же. Кузнец я, между прочим. Хорошо ковать ту железину, из какой лемех получится или, на худой конец, кочерга. А если из лемеха иголки не выкроишь, если пшик брызнет тебе в очи, — тогда, брат, рука не подымается. — Крестьянин без улыбки, серьезно посмотрел на свою темную, мозолистую, с твердыми ногтями кисть руки. — Видал, какая она у меня? Чует, дура, разбирается, где собака зарыта, где паленым волком пахнет. Вот так, дорогой товарищ, или как тебя там величают.

— Байтарш я, а не товарищ. Ясно? Документы! Ты имеешь дело с командиром революционного повстанческого отряда.

— Я давно, брат, уразумел, с кем имею дело. Вот мой вид на жительство.

Крестьянин достал паспорт, аккуратно завернутый в тряпочку, протянул его Кишу.

Поток, прохожих, одетых и обутых по-зимнему, помятых, закопченных, небритых, невыспавшихся, с голодным блеском в глазах, обтекал со всех сторон карлика-«гвардейца» и кузнеца. И никто не обращал на них особого внимания. За семь дней войны будапештцы успели привыкнуть к подобным сценам. С утра до утра теперь люди проверяют друг у друга документы. Пожалуй, только на Киша с любопытством косились прохожие — уж больно приметен он своим малым ростом и кожаной махновской курткой, перехваченной ремнями.

Мальчик придирчиво изучал паспорт кузнеца. На самом же деле он только фамилию успел прочитать. «Ну, Балинт Портиш, как с тобой поступить, свинья ты этакая? — думал Киш. — Мы тебе свободу, землю, единоличную жизнь завоевываем, а ты… маятником качаешься. Нет, далеко ты не нейтрал. Мила тебе, мужлану, дарованная колхозная земля, руками и ногами держишься за нее. Таких никакая революция не подымет на бой».

Дьюла Хорват, безучастно, молча стоявший в стороне, у заколоченной витрины магазина, подошел к Ласло Кишу, тронул его за плечо, сказал по-английски:

— Прекрати, Лаци! Пусть идет своей дорогой.

— Да ты слыхал, какая у него дорога? — по-английски возразил Мальчик.

— Слыхал. Отпусти!

Киш вернул кузнецу паспорт и строго, уже по-венгерски спросил:

— Зачем ты явился в Будапешт?

— Харч сыну привез. Голодаете вы тут, говорят.

— Где работает сын?

— Служит мой Тибор. Второй год.

— В войсках? В милиции? В АВХ?

— А кто же его знает. Военная тайна.

— Адрес.

— Бульвар Йожефа Ференца, угол шоссе Юллеи, напротив кино «Корвин», что в переулке Кишфалуди.

— Казармы Килиана, бывшие Марии Терезии?! — воскликнул атаман. — Штаб-квартира рабочего батальона, в котором отбывают службу не вполне благонадежные молодые венгры: сынки так называемых кулаков, подкулачников, то есть всех, кто любит землю и умеет на ней работать.

— Они самые.

Ласло Киш шумно, с облегчением рассмеялся. Полная неразбериха. Отец за старый режим цепляется, а сын новый утверждает. Досады как не бывало. Потеплело, посветлело на душе Мальчика. Он похлопал кузнеца по плечу, пожелал ему счастливого пути и сказал на прощание:

— Передай привет герою килианских казарм. Скажи сыну, что командующий отрядом революционных повстанцев «Крылья турула» низко ему кланяется. И еще скажи насчет земли: в обиду ее не дадим, определим в надежные руки. Будь здоров! Иди!

Крестьянин не торопился уходить. Поправил на спине корзину, с лукавой ухмылкой посмотрел на «революционного повстанца».

— Я самое главное вам не сказал, господин хороший. Скажу и пойду… Недавно у меня был разговор с таким же вот повстанцем. Про нее, про земельку, говорили и про то, где собака зарыта…

— Эй, кузнец, не валяй дурака, говори толком! — повысил голос атаман. — Не имею времени болтать с тобой.

— Какое тут дурачество! Про жизнь и про смерть буду говорить.

Киш примерно догадывался, что хотел сказать кузнец, и закипел гневом. Крестьянин ясно это видел и не выразил ни страха, ни малейшего желания остановиться, промолчать, пойти своей дорогой. То, что он собирался сказать, распирало ему грудь, делало гордым, сильным.

— Ну! — сквозь стиснутые зубы поторопил Киш. Ему во что бы то ни стало надо было знать до конца, чем живет этот толстокожий, плутоватый, крепко стоящий на своих медвежьих ногах мужик. Знать и сделать далеко идущие выводы.

— Так вот, я говорю: два дня тому назад я столкнулся с таким же умным советчиком, как вы. Примчался в нашу деревню со своей ватагой на грузовике. Автоматы во все стороны торчат. Карманы набиты патронами. На шапках кокарды сияют, на груди — ордена Франца Иосифа. Кузов машины опоясан трехцветной новенькой лентой. На радиаторе старый герб красуется. Шик, блеск, гром и молния — падай на колени всякий, кто в помещичьего бога перестал верить, кто пашет помещичью землю, кто живет в его усадьбе. Короче говоря, явился к нам собственной персоной наш старый «благодетель», владелец земель всей округи — километров двадцать пять на север, километров сорок на юг, столько же на восток и запад. Магнат. Помещик. Сын помещика. Внук помещика. Правнук помещика. Воскрес покойничек и протянул костлявую лапу к нашему кооперативному добру: мое оно, ироды, отдайте, а сами поживее убирайтесь, пока целы, к чертовой матери. Ну, мы, конечно, уважили благодетеля, — крестьянин подмигнул Кишу. Его толстые обветренные губы широко раздвинулись, открыли белые литые зубы. — Гуртом уважили магната. Сразу, со всех концов накинулись на его братию, отняли автоматы и гранаты и таких тумаков им надавали, что они еле ноги унесли. Даже машину бросили. Известно, и нам кой-чего досталось — кому по ребрам, кому в дыхло. Отчаянно огрызались покойнички. Зато мы теперь с хорошей прибылью даровую машину и автоматы приобрели. В случае чего ехать есть на чем и по зубам дать есть чем. — Крестьянин поднял плечи, встряхнул тяжелой корзиной и сказал на прощание: — Вот так-то, господин хороший. Намотайте себе на ус. Будьте здоровы. Передавайте привет битому магнату. Скажите, что рядовой член сельскохозяйственного кооператива имени Ленина Балинт Портиш низко ему кланяется.

Ласло Киш, неожиданно для крестьянина, добродушно похлопал его по плечу, вполне мирно засмеялся:

— Зря тратишь свой классовый яд, дорогой байтарш. Я считаю покойниками всех магнатов и помещиков. Не отдадим кровососам нашу землю. Но и колхозам ее не видать. Свободный земледелец станет ее хозяином. Вот так, Балинт бачи. Сэрвус!

Ласло Киш готов был на месте уложить этого кузнеца, хотел, прежде чем убить его, отхлестать по щекам, заплевать очи, но вместо этого смеялся, хлопал мужика по плечу, шутил. Не пришло еще время разодрать в клочья, бросить на землю, растоптать чужое знамя «истинного, чисто венгерского социализма», знамя Дьюлы Хорвата, кружка Петефи. Но скоро Ласло Киш отбросит всякую маскировку, перестанет толдычить взятые на прокат лозунги. Собственное знамя поднимет, свою программу обновления страны обнародует, своей властью будет расправляться с такими вот философствующими защитниками кооперативного образа жизни. Скоро, теперь совсем скоро наступит желанное время. Еще одна ночь, еще день томительного ожидания — и можно действовать. Как только последний советский танк покинет Будапешт, сразу же заработает давно готовая машина мщения и старые ценности обретут свою прежнюю силу.

Крестьянин ушел, не оглядываясь. Дьюла Хорват, погруженный в какие-то тяжелые думы, долго смотрел ему вслед.

— Это знаменательная для нас встреча, Лаци, — сказал он, беря Киша под руку.

— Чем она знаменательна? — недовольно спросил Мальчик и презрительно пожал плечами. — Выдумываешь! Не вижу ничего особенного в этом разговоре. Обыкновенная декламация коллективиста, одураченного ракошистским режимом.

— Неужели ты ничуть не встревожился?

— Не понимаю, почему я должен встревожиться?

— Видишь ли… Слушал я этого кузнеца и думал: мы так ожесточились на ракошистов, так набросились на них, что совсем забыли про другую опасность, угрожающую нам со стороны бывших магнатов, заводчиков, хортистов и лазутчиков оттуда, с Запада.

— Что за чепуху ты несешь, профессор! Какие лазутчики? Какие хортисты? Где они? Уж не я ли хортист-нилашист? Выкинь, Дьюла, из головы трусливые и предательские мыслишки! Да, да, трусливые и предательские! Столько сделал, столько людей поднял, повел за собой — и вдруг стоп, задний ход!.. Имей в виду, таким, как мы, нет спасения, все мосты сожжены. Вперед мы должны идти, только вперед, к полной победе.

— Рука об руку с этими… кто потребовал назад свои земли, свою усадьбу? К какой победе мы придем с такими союзничками? Боюсь, Лаци, как бы мы не попались в ловушку, как бы нашей революционной энергией не воспользовались Эстерхази и Миндсенти, князья и фашисты, Аденауэр и Эйзенхауэр. В истории не раз бывали случаи, когда плодами революции воспользовались недобитые в свое время контрреволюционеры.

— Вот что я тебе скажу в ответ на твои страхи, уважаемый поэт, активный деятель прославленного в веках клуба Петефи: трус в карты не играет! — Киш остановился и рубанул воздух короткопалой рукой. — Это во-первых. И во-вторых: Имре Надь помудрее нас с тобой, с более длинной партийной бородой, чем у тебя, не одни штаны протер в кресле министра и премьера. С него мы должны брать пример. Если он заключил союз с правой социал-демократией, с чисто прозападной престарелой мадам Анной Кетли, с правым лидером партии мелких хозяев Золтаном Тильди, если он разрешил действовать дюжине партий, то нам с тобой, байтарш, не грех постоять за правое дело, за истинно венгерский социализм, рука об руку даже с бывшим магнатом. На второй же день после завоевания власти мы вежливо дадим ему по шапке. Вот так! Уловил? Выше голову, дружище! Бодрее шаг! Смелее вглядывайся в будущее!

Дьюла Хорват тяжко вздохнул.

— Не могу. Одолевают мрачные мысли. На каждом шагу вижу такое… Не ждал. Не рассчитывал.

— Лес рубят — щепки летят. Ни одна революция не обходилась без солидных издержек. Впрочем, что я говорю, кого поучаю? Профессора-марксиста! Пардон. Гран пардон.

С улицы Кошута друзья свернули вправо и через несколько минут попали в боковую короткую улочку. Это знаменитый уголок Будапешта. Здесь еще сохранилось старинное кафе «Пилвакс», где Петефи утром 15 марта 1848 года при восторженных криках мартовской молодежи прочел свою «Национальную песнь». Отсюда вылился первый революционный поток на улицы Будапешта.

Проходя мимо этого кафе, Ласло Киш многозначительно взглянул на профессора, подмигнул ему.

— Вот где корни величия клуба Петефи! Преклони колени, Дюси, склони голову!

— Не валяй дурака, Лаци!

— Неблагодарный ишак! Смотри, дух великих предков может наказать тебя за такую непочтительность.

Пересекли улицу Петефи, вышли на улицу Ваци, тоже узенькую, короткую и тоже знаменитую. Но слава ее не революционная, а совсем другого рода. Это своеобразный легальный заповедник частной собственности в социалистическом Будапеште. Тут господствовал дух предпринимательства, барыша, моды, спекуляции. Владельцы небольших лавок, существующие на законных основаниях, имеющие патенты, снабжали тех будапештцев, которые имели бешеные деньги, галстуками редчайших расцветок, модельными туфлями, не уступающими всемирно известным «Бали», невиданными дамскими сумками, тканями с неповторимыми рисунками, нейлонами, перлонами и силонами. До 23 октября здесь было многолюдно, шумно, как на толкучке. Сейчас почти пустынно, мертво. Покупатели и продавцы не верят в перемирие и не спешат покидать свои квартиры и убежища.

Двери и окна лавочек, мастерских и пошивочных ателье наглухо зашторены оцинкованным железом. Там и сям броско белеют клочки бумажек с крупными цветными надписями на западный манер: Privat.

Приват! Частное. Личное. Всесветное волшебное слово. Охранная грамота буржуа. Уважай! Цени! Проходи мимо, погромщик! Грабь и жги в другом месте, в магазинах, принадлежащих государству, кооперации. В универмаге «Корвин», например, несколько этажей, и все забиты отличными товарами.

Ласло Киш остановился, щелкнул ногтем по бумажке с заклинанием масека-частника.

— Знаменательно! Частная собственность стала реальной надежной силой, а коммуна…

— Н-да!.. — неопределенно промычал Дьюла Хорват и прошел дальше, с хмурым любопытством разглядывая привычную и вместе с тем заметно обновленную чужую улочку.

Да, венгерские нэпманы не дрожат ни за свою шкуру, ни за свое добро. Им такая революция не страшна. Почему? Чем она им понравилась? Какой стороной?

— Ты чего надулся, Дюси? — встревожился Ласло Киш.

— Так…

— Сейчас я тебя развеселю. Разбогатеть хочешь?

— Что?.. Не понимаю.

— Я говорю, есть возможность в одно мгновение капитал сколотить. Не понимаешь? Посмотри туда. — Ласло Киш кивнул на полутемную подворотню, в которой копошились какие-то фигуры. — Один из филиалов черной биржи. Родилась она в эти дни, как Афродита из пены морской.

— И чем там торгуют?

— Долларами. Английскими фунтами стерлингов. Аденауэровской маркой. Шведскими кронами. Голландскими гульденами. Легковыми и грузовыми машинами. Оружием. Мукой. Золотом. Серебром. Ураном.

— Чем?

— Ураном. Венгерского производства. Не в чистом виде, конечно, в материализованном, в акциях. Не соображаешь? Земля, где добывается венгерский уран, принадлежала когда-то акционерной горной компании. Теперь ее акции, те, которые не были использованы в свое время как туалетная бумага, высоко котируются. В твердой валюте.

— Не может быть.

— Почему же? Обстановка прояснилась окончательно, русские уходят, и мы больше не будем продавать им уран за рубли. Валюту будем огребать. Если желаешь приобрести урановые акции, я могу устроить тебе по дружбе дюжину. И в придачу подброшу две дюжины акций бывшего акционерного общества «Ганц» да дюжины три чепельских заводов.

У Дьюлы Хорвата гневно задрожали губы, руки сжались в кулаки.

— Мерзавцы!.. Мой брат кровь пролил за новую Венгрию, а они…

Ласло Киш понял, что его друг решительно отказался клюнуть жирную приманку, и разом прекратил охоту.

— Старая история, — сказал он сокрушенно. — Где кровь, где смерть, там и огонь, и чумные крысы, и голод, и тифозная вошь. Ничего, после окончательной победы мы наведем порядок.

Нэпманская улочка вывела профессора и его друга на сравнительно небольшую площадь, названную именем Михая Вёрёшмарти. Воздвигнутый здесь памятник великому поэту, предшественнику Шандора Петефи, надолго приковал к себе внимание Дьюлы Хорвата. Два уже немолодых человека в теплых, перетянутых ремнями куртках деловито хлопотали вокруг монумента. Дьюле сначала показалось, что они одевают памятник в какие-то странные нищенские одежды. Приглядевшись, он вспомнил, что Михай Вёрёшмарти высечен из цельной глыбы каррарского мрамора, чувствительного к низкой температуре, что он каждую зиму встречает этаким вот невольным переодеванием, невеселым маскарадом. Все понятно. Чьи-то заботливые руки укутывают поэта в старые ватные одеяла, в тряпье, покрытое прорезиненной тканью и черной, пропитанной битумом бумагой.

«Вот оно, истинное проявление великого венгерского духа», — подумал поэт Хорват. — Еще хоронят погибших бойцов, еще бушуют пожары, еще русские танки наполняют своим гулом бульвары Большого кольца и восточные магистрали, а здесь побеждающая Венгрия уже принимает меры, чтобы ее славный мраморный предок не продрог на зимнем ветру, не замерз. Символично!

Дьюла Хорват не отрывал глаз от людей, старательно упаковывающих статую Вёрёшмарти. Ласло Киш несколько раз дергал профессора за рукав помятого закопченного макинтоша, торопил идти дальше, но тот не двигался, будто вмерз в асфальт. Наконец Дьюла энергично тряхнул головой, изрек:

— Вот, даже бездушный камень нуждается в теплоте. А человеку ее нужно в тысячу раз больше. И если он ее не получает в течение длительного времени, то берется за кресало, дает кое-кому по зубам и добывает огонь собственноручно. Закон жизни!

Душевное волнение профессора не передалось бывшему радиотехнику. Он довольно спокойно выслушал страстную тираду поэта и лениво возразил:

— Человек всю жизнь стремится в баню, а попадает в конце концов в морозильню. Побрели, философ, дальше.

Дьюла махнул рукой на маленького Киша и подошел к людям, утепляющим памятник. Один из них, усатый, бровастый, широколицый, был удивительно похож на отца Дьюлы, на старого Хорвата.

— Здравствуйте, друзья. Кто вас послал на эту работу?

Два человека приложили пальцы к шапкам, недружно ответили на приветствие.

— А никто, — сказал широколицый, с большими висячими усами. — Теперь только стрелять и убивать посылают, а такие дела заброшены. Самовольно пришли сюда, как только объявили перемирие.

— Как же не прийти! Холода скоро начнутся, а Михай голый стоит! — добавил человек с толстым шарфом, обмотанным вокруг худой дряблой шеи.

— А вы откуда? — допытывался Дьюла. — Где служите? Кто вы?

— Это неважно, кто мы. Обыкновенные венгры. Читатели.

— Понимаю. Любители поэзии. Поклонники таланта Вёрёшмарти.

— Поклонники венгерской поэзии, — мягко возразил мадьяр, похожий на Шандора Хорвата, и под его пышными усами показалась смущенная улыбка.

Улыбнулся и Дьюла. Он был рад, что в столь трудное время судьба свела его с такими людьми. Чудо-встреча. Когда воцарится мир, не раз она вспомнится. Эти любители, конечно, знают Петефи наизусть.

Дьюла на мгновение задумался, выбирая из тысяч известных ему строк Петефи подходящие для сегодняшнего дня. Вскинул голову, прижмурился и вполголоса продекламировал:

Смолкла грозовая арфа бури. Вихрь улегся, затихает гром, Как, намучившись в борьбе со смертью, Засыпают непробудным сном…

Открыл глаза, взглянул на усатого венгра, предлагая ему продолжить стихотворение.

Но тот отрицательно покачал головой.

— Другие строчки Петефи вспоминаются сегодня. — И он спокойно, не меняя выражения лица, не напрягая голоса, с недоступной Дьюле простотой проговорил:

Бей в набат! Я сам схвачу веревку, Чтобы все колокола звучали! Я дрожу — от гнева, не от страха. В сердце буря гнева и печали. Я печален оттого, что тучи Гибелью грозят моей отчизне.

Он замолчал, с болью взглянул на искалеченные дома, окружающие площадь и памятник Вёрёшмарти.

Дьюла нахмурился. Усатый венгр, похожий на отца, вкладывал в стихи совершенно другой политический смысл, чем Петефи.

— Дальше, дальше читайте! — потребовал Дьюла, желая восстановить истинного Петефи. — «Я разгневан тем, что мы заснули и не слышим и не видим жизни». Ну, продолжайте! «Нация проснулась, посмотрела…»

Венгр, произвольно пропустив несколько строф, продолжал знаменитое стихотворение:

Где наш враг? — ты спросишь. Между нами! Справа, слева, — он повсюду, братья! Самый беспощадный и опасный Тот, что заключает нас в объятья. Брат, спокойно предающий брата, Вот она, гнуснейшая порода! Сто других один такой испортит, Словно капля дегтя — бочку меда.

Это неожиданно вспыхнувшее соревнование знатоков поэзии Ласло Кишу сначала показалось забавным, потом, почувствовав, откуда ветер дует, он решил прекратить его. Бесцеремонно вставил в рот венграм американские сигареты, вкрадчиво спросил:

— А кого из современных поэтов вы любите?

— Владимира Маяковского.

— Йожефа Аттилу.

Оба венгра еще не понимали, с кем столкнулись, не предчувствовали, что через мгновение смерть дохнет им в лицо. Беспечно курили, потирали красные, озябшие на злом ветру руки, шумно приплясывали, чтоб согреться, поправляли веревки и тряпки на сутулых плечах Вёрёшмарти, сидящего в мраморном кресле в окружении своих почитателей, и не тяготились разговором с незнакомыми людьми. Наоборот. Рады были случаю, пока хотя бы вот так, стихами Петефи, выразить свое отношение к происходящему в городе.

— Вы меня не поняли, — сказал Ласло Киш. — Я спрашиваю, кого из современных поэтов вы любите? Из современных!

— Прекрасно поняли! Аттила и Маяковский живее всех живых.

— А Дьюла Хорват?

Теперь уже профессор вынужден был дернуть Ласло Киша за рукав, потребовал идти дальше. Атаман не двинулся с места. И другу своему не позволил уйти. Схватил за руку и удержал, заставил выпить до дна горькую чашу.

— А может быть, вы и не знаете такого поэта, Дьюлу Хорвата?

Усатый венгр бросил на землю сигарету, плюнул на нее, притоптал тяжелым лыжным ботинком.

— Как же не знать такую знаменитость? Член правления кружка Петефи. Национальный коммунист!

Второй венгр подхватил:

— Красный профессор и… заслуженный оратор. Где-то он теперь? Почему не слышно? Двадцать третьего октября гремел на всех перекрестках, обещал рай завоевать, а сегодня помалкивает. Эх, попался бы он мне на глаза, я бы ему такое сказал!..

— Говорите, перед вами Дьюла Хорват!

— Вы?

— Не я, а этот вот симпатичный скромняга. — Киш вытолкал Дьюлу вперед и с интересом ждал, что произойдет дальше: струсят любители хорошей поэзии или расхрабрятся до конца.

Усатый венгр недобрым взглядом смерил Дьюлу с ног до головы.

— Скажу!.. Где же ваш чистый национальный социализм? Где торжествующая справедливость? Где законность и порядок? Почему произвола стало в тысячу раз больше, чем при Ракоши? Молчите, поэт? Не доходят до вас обыкновенные, прозаические слова? Что ж, могу и стихами Петефи: «Ужаснейшие времена! Кошмарами полна страна… Быть может, был приказ небес, чтоб все это случилось, чтоб отовсюду кровь лилась?..» Был ваш приказ, Дьюла Хорват! «От имени всего святого». Вам поверили, за вами пошли, и вот она, ваша «святость», — смерть, голод, мор, пожары, воскресшие фашисты, угроза мировой войны. Эх, вы! Предатели чистой воды!..

Рука Ласло Киша потянулась к пистолету, оттягивающему карман кожаной куртки.

— Слыхали приговор истории, товарищ поэт? Чего ж ты не реагируешь? На тебя клевещут, твой революционный подвиг, грязью обливают! Ну?!

Дьюла Хорват стоял неподвижно. Ни кровинки в лице, ни искорки в глазах. Статуя из каррарского мрамора, убитая морозом. Он, честный мадьяр, проливший кровь в борьбе с фашизмом, борец за истинный социализм, превратился в предателя? Чудовищно! Так было и с молодежью. Мирно демонстрировала, распевала весенние песни, а потом, не щадя жизни, бросилась в бой. Ее оскорбила, ожесточила речь Эрне Герэ. Выступая 23 октября поздно вечером по будапештскому радио, он назвал фашистским сбродом, ударными отрядами контрреволюции преданных сынов народной Венгрии, чистых юношей, таких, как Мартон, демонстрирующих свою любовь к истинному социализму. Кровью своей Мартон утвердил на венгерской почве великие перемены.

Ласло Киш не понял молчания своего друга. Гримаса отвращения исказила его лицо.

— Bloody fool! — выругался он по-английски. В то же мгновение атаман круто повернулся к любителям поэзии, выхватил из кармана кольт.

— Именем революции!.. Перемирия с вами нет. И не будет.

Дьюла схватил пистолет, резко повернул дуло к земле.

— Что ты делаешь, скотина?! Не смей!

Киш спрятал кольт в карман, презрительно усмехнулся.

— Христос воскресе, стариканы! Благодарите поэзию за то, что живы остались. Пойдем, либерал!

Они ушли.

А венгры остались у памятника. Не глядя друг на дрyra, дрожащими руками поправляли зимний наряд на Михае Вёрёшмарти.

 

ТИХИЙ БУДАПЕШТ

Семь дней и ночей Будапешт полыхал огнем орудий, выстукивал пулеметные очереди, захлебывался скороговоркой автоматов, декламировал стихи Шандора Петефи, бил в шаманьи бубны, утешался перезвоном черных колоколов, распевал старые песни, плакал, проклинал, радовался.

Теперь замер, затаился, чего-то ждет.

Вглядывается Жужанна в сырую угарную ночь, и все большей и большей тревогой полнится ее сердце, Нет, это не долгожданный предрассветный покой, пришедший на смену раскатам шторма. Короткое затишье перед новой, еще более опустошительной бурей.

Вооруженное перемирие!

Хлопья пепла со всех пожарищ слетаются к подножию будайских гор, на сквозной дунайский простор, Дождь и ветер прижимают к реке траурные снежинки.

Под тяжкой ношей пепла живой, стремительный Дунай потемнел, застыл, как мертвый омут, слился с ночным мраком. Время от времени в его скользкой, как черный лед, поверхности вспыхивали пожарные зарницы.

Пустынной стала большая дорога Европы, омывающая восемь государств. Ни с юга, ни с севера не идут пароходы. Караваны судов и самоходных барж заякорены на подступах к Будапешту, неподалеку от Мохача и в тихих заводях Житного острова. Боятся идти дальше. Выжидают.

Вооруженное перемирие!

Во имя чего? Да разве Ласло Киш и такие, как он, способны обеспечить мир? Разве можно оставлять оружие в руках людей, одержимых манией убийств?

С наглухо задраенными люками, с опущенными дулами пушек уходят русские танки по темным безлюдным улицам, мимо гор булыжника, за которыми с оружием в руках затаились «баррикадные солдаты».

Печальный ночной марш.

«Двенадцать лет прикрывали своей грудью, своей броней, а теперь бросаете на произвол этих… Да, мы виноваты, очень виноваты, но нельзя нас так наказывать. Почему вы так жестоки с нами?»

Некому ответить Жужанне. Теперь все только вопрошают. Миллионы людей не понимают, что происходит. Арпад во многом разбирался еще шестого октября, и сегодня он не растерялся бы. «Где ты, Арпи? Прости, любимый!» — шепчет она, и слезы струятся по ее щекам, охлаждают запекшиеся губы.

Вооруженное перемирие!

С кем примирилось правое дело? С бешеными от злобы мстителями?

Кто же теперь преградит дорогу войне, палачам, насильникам, грабителям? Кто покарает изуверов, превративших Венгрию в лобное место, в голгофу, в кровавое поле?!

Жужанна впилась пальцами в подоконник, застонала.

Из темного угла комнаты донесся слезный голос матери:

— Не надо, доченька! Пожалей хоть нас, если себя не жалеешь.

Трудно в такую ночь не стонать, не отчаиваться, не взывать к друзьям, к любимым.

Где ты, Арпад? Куда пропал? Нет, не пропал. Жив! Не примирился! С оружием в руках пробиваешься сквозь ночной Будапешт в горы, в леса и будешь сражаться там как партизан, подпольщик.

В Венгерской Народной Республике коммунисты уходят в подполье!

Покидают Будапешт и раненые советские солдаты. Самолет за самолетом поднимаются с аэродрома Тёкель. Бинты, пропитанные кровью… Юношеские лица, искаженные страданиями… Глаза, полные душевной боли…

— Друзья!.. Товарищи!.. С вами училась в Москве, бывала в театрах, спорила, мечтала, играла в волейбол… Простите!

— Доченька, умоляю, не надо! Ложись!

Поезд за поездом уходят на ту сторону Дуная, к степному Сольноку, к пограничной Тиссе. И в каждом вагоне полным-полно раненых, друзей Жужанны. И за нее они пролили свою кровь в Будапеште, за ее Венгрию, за то, о чем мечтали Кошут, Петефи.

Семь дней и ночей она не понимала этого и вот только сегодня…

Рассвело.

Жужанна накинула непромокаемый плащ и отправилась в город. Мать не могла удержать ее.

Ветер с дождем гнал обрывки газет по обезлюдевшим улицам. Черные тучи, как гигантские шары перекати-поле, проносились над Будапештом.

Темен, приземист, мрачноват, не похож на себя каменно-кружевной, стрельчатый дворец парламента, резиденция правительства Имре Надя, потерявшего управление страной.

Пустынна площадь имени Лайоша Кошута. Остывают под холодным дождем ее камни, нагретые толпами демонстрантов, гусеницами танков, бронетранспортеров, колесами машин.

Ветер сорвал с бронзовой фигуры Лайоша Кошута длинную широкую ленту с какой-то надписью, скрутил ее, швырнул на землю. Распрямился вождь венгерской революции 1848 года, перестал хмуриться, тревожиться, оскорбляться, негодовать. Надолго ли? Не стащат ли его снова с пьедестала, не заставят ли маршировать во главе «туруловцев» по народному Будапешту, где давным-давно нет ни австрийской короны, ни ее наместника, ни венгерских магнатов?

Дождь заливает очаги пожаров на Дунайской набережной, уносит темные бинты, патронные гильзы, расстрелянные красные звезды, эмблемы Кошута, трехцветные кокарды, солдатские погоны, береты «национальных гвардейцев», листовки со стихами Петефи.

Тихо вокруг памятника Петефи. В угрюмое безмолвие погружен вождь мартовской революционной молодежи. Деятели клуба Петефи пытались пристроиться на пьедестал великого поэта. Но Петефи всегда презирал таких, «Он вцепился в меня, чтоб я его поднял ввысь… — писал он в свое время, — Я стряхнул его, как червя, прилипшего к моему сапогу!»

Стряхнул все, что прилипло, прицепилось к нему за эти смутные дни. Ливень смыл с темной бронзы грязные и кровавые поцелуи.

Тихо и на другой стороне Дуная, на маленькой площади, у квадратного зеленого холмика, на котором стоит генерал Иосиф Бем с простреленной рукой, в черной шляпе с пером. Перестали бесноваться у его подножия самозванные «гвардейцы». И посветлел темный лик генерала революционных войск.

Медленно, неохотно, настороженно просыпался Будапешт. Изредка промелькнет прохожий.

Ветер прогнал тучи, небо блеснуло летней голубизной, и робко выглянуло негреющее сиротское солнце.

Длинная широкая аллея, недавно зеленая, светлая, праздничная, а теперь холодно-угрюмая, с темными провалами окон, исковерканная, засыпанная битым стеклом, вывела Жужанну на площадь Героев. И тут она увидела такое, что заставило ее внутренне содрогнуться.

Остановилась на углу, у железной ограды югославского посольства, и с отвращением смотрела на то, что творили «баррикадные солдаты».

Красноглазые, закопченные, с заросшими лицами мужчины и женщины, мало похожие на женщин, прокуренные, чумазые, взъерошенные, в шапках, штанах и куртках, с сигаретами в зубах, яростно бушевали вокруг темной бронзовой фигуры, вознесенной на белый утес. Размахивали автоматами, одержимо бросали в небо береты, кепки, бесновато хохотали, истошно пели, неистово крестились, чмокали друг друга, целовали оружие, плевались, плясали.

«Что вы делаете, бешеные?» — пыталась крикнуть Жужанна. Хотела, но не могла. Лишь беззвучно пошевелила губами.

Презирает, ненавидит бесчинствующих «гвардейцев», но не может помешать им. Нет сил.

Не хочет возвращаться домой, к брату, к Ласло Кишу, но не знает, куда ей идти. Если бы она знала дорогу к Арпаду!..

— Давай! — загремел, выделяясь из общего гула, чей-то повелительный голос.

«Баррикадные солдаты» подогнали гусеничный трактор к бруску цоколя, набросили петлю стального каната на статую с подпиленными ногами и под разгульное улюлюканье, свист и хохот толпы сбросили памятник на землю.

Разбили, раскромсали кувалдами голову, ноги, руки, мгновенно растащили обломки.

И только сапоги не тронули. Тяжелые, с низкими голенищами, матово сверкая свежим изломом бронзы, стоят они на белом пьедестале.

«Гвардеец» в кожаной куртке, не то Ласло Киш, не то похожий на него, приложил к губам жестяной рупор, объявил:

— Внимание, внимание, мадьяры! Да будет вам известно, что отныне сие историческое поле именуется площадью Сапог.

Невыплаканные слезы стыли в глазах Жужанны, хотя она давно не испытывала никакого почтения к монументу. Проезжая или проходя мимо него, хмурилась, отворачивалась, с тоской спрашивала себя: «Почему он все еще здесь?» Культ личности! Невозвратное, всенародно отвергнутое, горькое прошлое. И все же не к лицу людям учинять вот такое. Только захмелевшие от пожаров и убийств каленно-белые мстители, ниспровергающие все и вся, способны превратить трагедию народов в балаганный шабаш.

Владельцы посольских «кадиллаков», «фордов», «мерседесов», «крейслеров», «ягуаров», проезжая по проспекту Дожа, покровительственно улыбаются, приветствуют ниспровергателей гладиаторским взмахом руки, бросают в толпу цветы, плитки шоколада, мятные подушечки жевательной резинки, сигареты, центовые сигары.

«Плата, достойная содеянного. Так вам и надо! — с злой радостью, обретая силы, подумала Жужанна. — Хватайте жалкую подачку, господа „гвардейцы“, жуйте, давитесь!»

Ветер вымел на площадь из парка мокрые и желтые листья. Листопад! Ржавой и сырой стала каменная земля Будапешта. Кровавые следы растекутся отсюда по всему городу. Мертвая бронза не насытит отпетых молодчиков.

— Сэрвус, Жужа! И ты здесь? Вот не ожидал!

Перед Жужанной стоял потный, с взлохмаченными волосами, заметно порыжевшими от бронзовых блесток, хорошо ей известный Тамаш Ацел, маленький писатель, большой деятель клуба Петефи, единомышленник Дьюлы, увенчанный в Москве Сталиным лауреатской медалью. Известен он Жужанне и с другой стороны, пока скрытой от многих. Предает, бросает свою семью, увивается вокруг молодой актрисы Эржибет Алмаши. Жужанна не захотела одобрить поступок Эржибет, своей подруги, откровенно высказала все, что думала о ее кумире.

Возвеличенный сталинской лауреатской медалью, Тамаш Ацел при жизни Сталина давил, мял, унижал некоронованных собратьев по перу, нелауреатов.

Был модным, сиятельным во времена Ракоши. И теперь хорошо приметен, стал козырной картой в новой игре. Ловкость, быстрота, натиск! Бей, круши, топчи своих прежних богов, возноси новых — и тебе обеспечено процветание!

Социализм, народная власть, коммунистическая мораль несовместимы с карьеризмом, приспособленчеством. А Ракоши сосуществовал с ними. Идеология культа личности полностью совпадала с идеологией таких, как Тамаш Ацел.

Политический и поэтический приспособленец накануне венгерских событий в своей оде воспевал мирное сосуществование с милым его сердцу Западом. «Европа… уже и мы собираемся в путь, чтобы поднять шлагбаум… протяни же руку, помиримся и пойдем дальше, будем делать вместе, что можно и чего нельзя…»

Шлагбаум поднят — смерть, пожары, убийства перешагнули границу Венгрии.

Тамаш Ацел одет и обут надежно, будто собрался в дальний поход: на ногах лыжные штаны и горные ботинки на толстой подошве, а на плечах — непромокаемая, на теплой подкладке, с откинутым капюшоном спортивная куртка с множеством карманов и «молний»-застежек. Набрюшный карман куртки, похожий на пазуху кенгуру, оттягивал увесистый обломок разрушенной статуи — бронзовая кисть руки.

— Как ты попала сюда, полумосквичка, полумадьярка? — насмешливо вопрошал Ацел. — Кто ты? Хладнокровный наблюдатель? Будущий свидетель обвинения? Прокурор? Судья? Или друг революции?

Он рукавом куртки смахнул с воспаленного лица пот, копоть, блестки бронзы и умолк. Пытал взглядом, усмехался и нетерпеливо ждал, что она скажет.

Жужанна ответила ему презрительным молчанием.

— Да ты, оказывается, прослезилась, — воскликнул ниспровергатель. — Удивительно подходящий случай. Оплакиваешь «великого из самых великих»?

Жужанна не отвечала и теперь. Немыслимо было бы и 23 октября, думала она, если бы не процветали подобные личности. Ацелоподобные мухи всегда венчают загнившую голову идола.

— Обиделась? Понимаю, — притворно сочувствуя и притворно раскаиваясь, проговорил Ацел. — Не можешь простить мне оплошности… выбрал не тебя, такую красавицу, а твою скромную подругу Эржибет.

Страшный человек! Смердит и не чувствует собственного смрада.

— Не желаешь разговаривать с представителем революции? — Ироническая ухмылка на лице Ацела заменилась свирепым выражением. — А ты знаешь, дорогая, я ведь могу заставить тебя разговориться.

— Знаю! — кивнула Жужанна. — Все знаю о тебе, чем ты был и чем станешь. Знаю, зачем ты прикарманил обломок. Эта бронза — твой новый капитал, оборотная сторона твоей лауреатской медали.

Так оно и случится, как предсказывала Жужанна. Неделю спустя, после разгрома контрреволюции, Тамаш Ацел сбежит с Эржибет за границу. В Англии на сенсационном аукционе он выгодно продаст бронзу.

Будет он кормиться и клеветой на Венгрию. Продаст и Эржибет. Бросит ее на чужой земле, одинокую, беременную, бездомную, без единого шиллинга в кармане. На английские фунты и американские доллары приобретет свежую поденщицу…

Жужанна шла по городу, не выбирая дороги. Проспект. Маленькая площадь. Большая площадь. Круг трамвайных путей. Восточный вокзал. Улица Ракоци, Кошута. Набережная Дуная…

В центре многие дома оклеены разноцветными листовками — манифестами гальванизированных буржуазных партий. Листовки и битое оконное стекло, безлюдье, стреляные гильзы, сиротское солнце, красно-бело-зеленые кокарды и сквозняки, сквозняки, сквозняки. Такого лютого, пронизывающего до костей ветра, дующего разом со всех сторон, никогда еще не было в Будапеште.

Куда податься? Где найти тепло, тишину, свет?

Шла и шла Жужанна по ледяным хрустящим плитам, сквозь мертвые сквозняки.

Всюду, куда она ни попадала, — в кривом переулке Кишфалуди, в овальном здании кинотеатра «Корвин», на баррикадах Буды — одно и то же: жаждущие крови «турулы», удушающая атмосфера живодерни и мертвые сквозняки.

Если бы увидели все это оттуда, из Москвы!

Жужанна мысленно перенеслась в Москву, где прожила пять лет. Москвичи, с которыми она дружила, училась, и те, с которыми встречалась случайно, — все относились к ней с добрым вниманием, отдавали ей тепло своего сердца. Прекрасные русские люди! Нет, не останутся они равнодушны к братскому народу, попавшему в беду. Не отдадут на поругание социалистические завоевания Венгрии ни кишам, ни ацелам, ни парашютистам НАТО, ни штурмовым дивизиям Эйзенхауэра — Аденауэра. Не отдадут! Вернутся в Будапешт. Вернется и Арпад. Надо ждать их дома, больше негде.

Жужанна пошла домой. Дверь открыл Дьюла. Забыв свою неприязнь к сестре, обнял ее, потащил за собой.

— Вовремя вернулась! Где пропадала? Сейчас по радио выступит Имре Надь с чрезвычайным правительственным заявлением. Идем скорее!

Жужанна отстраняется от брата, с удивлением смотрит на него. Неужели этот взъерошенный, красноглазый, с одутловатым лицом, заросший, прокуренный цыган в измятом пиджаке, в грязной рубашке — Дьюла Хорват, поэт, профессор?

Дьюла в свою очередь удивляется:

— Что с тобой, Жужа? Не поняла? Не слышала? Выступление Имре Надя! Чрезвычайное сообщение. Пойдем! — Он снова попытался ее обнять.

— Пусти! Иду.

Она вошла в большую светлую комнату, в домашний клуб Хорватов, превращенный Ласло Кишем в свою штаб-квартиру.

Неузнаваем «Колизей». Выбиты стекла. На подоконниках — пулемет и бронебойное ружье. В стене зияет пролом, через него видны Дунай, Цепной мост и часть прибрежной Буды. Потолок почернел — следы неразгулявшегося пожара. Мебель сдвинута со своих привычных мест. Появилась и новая, случайная, натасканная из соседних брошенных и разграбленных квартир.

Камин полон огня. Над ним висит портрет погибшего Мартона.

Невдалеке от очага расположился радист с американской походной радиостанцией.

Огромная карта Будапешта висит в простенке. Телефон на зеркальной подставке трельяжа.

Бутылки с коньяком и водкой, разноцветные фужеры заполнили стол, накрытый грязной скатертью. Около него гора продуктов: консервы в ящиках, вскрытые наспех штыком, печенье в разодранных коробках, сахар в мешке, сухая колбаса в целлофане, окорока, пронзенные ножами и вилками, оранжевые пласты наперченного сала, яйца в фабричной таре, молоко в больших жестянках невенгерского производства, черствые караваи хлеба.

Значительную часть стеклянной стены закрывает огромное полотнище — красно-бело-зеленый флаг с рваной дырой на месте государственного герба Венгрии.

На подоконнике новейший магнитофон фиксирует грохот уходящих танков.

Штаб полон повстанцев. Все одеты в необношенные, только что из магазина, пальто, плащи, в несоразмерные спортивные куртки. Едят, пьют, курят, галдят, с нетерпением ждут выступления Имре Надя.

Среди «национал-гвардейцев» выделяется молодой венгр с модными усиками, длинноволосый, в брюках, обтягивающих его ноги, как трико, в куртке на «молнии» и с погончиками. Таких в Будапеште называют «ямпец» — хлыщ, стиляга, пижон. Ему всего двадцать лет, но он, однако, олицетворяет старый Будапешт. Ямпец своим постоянным пристанищем сделал кафе, ночной бульвар, тотализатор, стадион, плавательный бассейн, магазины на улице Ваци и, конечно, церковь. Но даже там он не чувствовал себя так хорошо, как сейчас здесь — в штабе Мальчика. Убивая и грабя, насилуя и поджигая, он ясно понял, что это его призвание. Другой жизнью уже не будет жить. Ямпец приближен, как и начальник штаба Стефан, к Ласло Кишу и находится при нем адъютантом. Пусть этот хлыщ таким и останется, без имени и фамилии — Ямпецом.

Ласло Киш в военном кителе, подтянут, величав, стал как бы выше ростом.

В приемнике прекратился стук, шипение, и диктор объявил:

— Говорит «Свободное радио имени Кошута!» Предоставляем слово премьер-министру Венгрии Имре Надю.

«Гвардейцы» замерли.

— Друзья! Братья! Венгры! — начал Имре Надь. — Революция победила. Советские войска завершают эвакуацию из Будапешта. Призываю национальную гвардию и всех венгров соблюдать порядок. Ни одного выстрела в спину русским! Сдавайте оружие! Оно вам больше не понадобится. Восходит солнце венгерской свободы! Радуйтесь, венгры, и трудитесь! Венгерское правительство заботится о вашем настоящем и будущем.

— И все? — разочарованно спросил Ласло Киш, когда умолк премьер.

— Мало тебе эвакуации русских? Неблагодарный! — Дьюла Хорват толкнул друга, засмеялся. — Радуйтесь, венгры, и трудитесь! Слава Венгрии! Мадьярорсаг! — исступленно, со слезами на глазах закричал профессор.

Все с таким же исступлением подхватили:

— Хайра! Хайра!! Хайра!!!

Пользуются этим словом венгры во многих случаях, часто и далеко не в торжественных, например, во время футбольного матча сборной Венгрии с иностранной командой. Но и на стадионе, подхваченное стотысячным хором, это слово звучит устрашающе величественно.

— Мадьярорсаг! Мадьярорсаг!! Мадьярорсаг!!!

Жужанна с отвращением зажмурилась. Кощунственно звучит в устах людей, попирающих Венгрию, этот гордый, воинственный, полный жизнелюбия клич.

Дьюла вытер глаза и, радостно умиленный, скомандовал «национал-гвардейцам»:

— Снять пулемет и бронебойку. Разрядить оружие. Конец кровопролитию!

Ласло Киш картинно облокотился на приемник, со спокойной усмешкой сказал:

— Профессор, позвольте вам напомнить: национальную гвардию создавали не вы, командуете гвардейцами тоже не вы.

Дьюла изумился, почувствовал недоброе, злое, враждебное в веселом голосе друга, но попытался отшутиться:

— Оказывается, наступил на мозоль самолюбия! Виноват. Прошу прощения. Командуй, пожалуйста.

— Спасибо! Так вот… Приказа о сдаче оружия не будет. Дураков нет. Правильно, гвардейцы?

— Правильно!

Ямпец на правах особо приближенного атамана выделил свой голос из хора:

— Мы не позволим обезоружить революцию!

— Вот именно, — кивнул Киш. — Не сдадим оружия, пока не выполним до конца свою миссию. А до конца еще далеко.

— Какого же конца ты хочешь? — спросил Дьюла.

— Вот завтрашний номер газеты «Независимая Венгрия». Рекомендую твоему вниманию двадцать пять пунктов, сформулированных Центральным советом. «Требования революции… Мы призываем Совет Безопасности и ООН признать Венгерский национальный комитет в качестве воюющей стороны. Венгерский народ и Национальный комитет отказываются от Варшавского договора. Мы уважаем перемирие, но оружие не складываем. Борцы за свободу остаются вооруженными. Они носят оружие открыто. Национальный комитет выдает право на ношение оружия…» Ну, ж так далее. Читайте сами, профессор, у вас голос более подходящий для такой работы.

Мальчик передал газету Дьюле. Она еще сырая, пахнет краской.

— «Борцы за свободу могут выступать в защиту завоеваний свободы где угодно, против кого бы то ни было… Каждый борец за свободу будет награжден нами орденом Свободы и в случае гибели похоронен с почестями… Мы не признаем настоящего правительства. Все общественные классы и слои, невзирая на расу, пол и язык, являются едиными, неделимыми частями венгерского народа… Полную свободу и пост премьера — кардиналу Миндсенти! Органы безопасности немедленно распускаются. Все авоши арестовываются, и судятся судом борцов за свободу».

Дьюла читал серьезно, но Жужанна не поверила ему, думала, что он сочиняет. Вырвала газету, прочла тоже вслух:

— «Все это уже осуществилось. Вопреки воле правительства, ценой поражения советского оружия… И поэтому мы призываем молодых и старых борцов за свободу к новым боям. Мы принудили к капитуляции всесильных русских. Принудим и тех венгров, которые будут сопротивляться нашей воле».

Жужанна скомкала сырой листок, бросила на пол.

— Это же голос авантюриста, политического бандита Йожефа Дудаша! — гневно проговорила она.

Киш поднял газету, бережно ее разгладил, укоризненно посмотрел на Жужанну, внушительно сказал:

— Это голос председателя Национального революционного комитета. Голос вождя вооруженных венгров. Голос Йожефа Дудаша, имеющего штаб-квартиру в здании бывшего центрального органа коммунистов! Если не верите Йожефу Дудашу, послушайте, что говорит Имре Надь. Вот коммюнике: «В 6 часов вечера начались переговоры между председателем Совета Министров и председателем вооруженных сил восставших борцов за свободу, членами Национального революционного комитета, а также представителями революционной интеллигенции и студенчества. На основе предложения председателя Национального революционного комитета Йожефа Дудаша от имени вооруженных повстанцев — борцов за свободу — переговоры ведутся в благоприятной атмосфере, и проекты повстанцев председатель Совета Министров Имре Надь представит правительству». — Ласло Киш аккуратно сложил газетный оттиск, спрятал в карман. — Исторический документ! Официальный. Имеющий силу правительственного указа. И вы, мадам… Ковач или как там вас, обязаны его уважать. Если будете кочевряжиться, заставим вас уважать революцию. Ясна ситуация?

Дьюла Хорват вступился наконец за сестру:

— Кому угрожаешь, Ласло?! Перестань!

— Не угрожаю. Призываю быть реалистами, понять и почувствовать, кто хозяин положения.

Ласло Киш говорил сдержанно, с торжествующей снисходительной усмешкой. Он слишком силен, слишком уверен в себе, чтобы нервничать, злиться. И, кроме того, он надеялся, что его друг, так много сделавший для него, пойдет за ним до конца, завершит дело, начатое 23 октября.

Жужанна внутренне кипела, ей хотелось броситься на Киша, выцарапать ему глаза, но она спокойно стояла против него и презрительно улыбалась.

— Господин радиотехник, вы когда последний раз заглядывали в зеркало?

Дьюла взял сестру под руку:

— Жужа, не надо. Пойдем!

— Оставьте ее, профессор! Она бросает вызов революции. Что ж, я принимаю его. Итак…

— Я спрашиваю, давно вы заглядывали в зеркало? Посмотрите! Это вам необходимо, — сказала Жужанна.

— Благодарю, мадам. Я без зеркала вижу свое отражение. В ваших глазах.

— Разве вы хоть немного похожи на революционера?

— Дьюла, тебе не кажется, что я очень терпелив с твоей сестрой?

Стефан, начальник штаба, поспешил на помощь своему атаману.

— Байтарш, революция имеет право наказывать всякого, кто покушается на нее…

— Отойди! Тебя позовут, когда понадобишься. Профессор, я жду ответа!

Дьюла молчал. Он смотрел на затоптанный паркетный пол и теребил концы мятого грязного галстука.

— Я отвечу за брата! — произнесла Жужанна. — Вы не трогаете меня, моего отца и профессора, члена правления клуба Петефи, по одной простой причине: вам пока нужна ширма.

— А вы не боитесь, что терпение мое вот-вот лопнет?

— После того что я видела утром на площади Героев, ничего не боюсь. Кстати, там было много похожих на вас.

— Да, я был там. — Ласло Киш вскинул свою аккуратную кукольную голову. — И горжусь этим. Я буду всюду, где потребуется возмездие. На площади Рузвельта, в кабинетах министерства внутренних дел. В здании вашего ЦК. В парламенте. Это я свалил ваш памятник. Все разрушил, а сапожищи приказал оставить. Божественное зрелище: бронзовые сапоги на пьедестале.

— Да, я знаю. Вы и Национальный музей сожгли.

И глаза убитым советским солдатам выкалывали. И манекены витрин наряжали в окровавленное обмундирование русских бойцов. Много вы сделали, но еще больше хотите сделать… Пойдем, Дьюла! — Жужанна взяла брата под руку и ушла.

Впервые с 23 октября они идут рядом. Но думают они еще по-разному и страдают не одинаково.

— Что же это такое? Куда мы с тобой попали? Чего добились? — Сухими, воспаленными глазами Жужанна смотрит на брата и не видит его, не ждет ответа. Она знает, что случилось, знает, куда попала и чего добилась.

— Поспала бы ты, Жужа. Семь дней и ночей без сна!

Она не слышит его. Арпад Ковач перед ее глазами, ему она открывает душу.

— Сколько слов произнесено, сколько крови пролито, сколько разрушено, сожжено, потеряно! А что нашли? Бешеного карлика Киша, венгерского Тьера. Не хочется жить!

— Не отчаивайся, Жужа. Не весь свет, что в окне. Революция останется революцией, несмотря на фокусы «независимой Венгрии» и ее подручных.

— Ты все еще во хмелю. Даже теперь. Протрезвись, Дьюла!

Она задыхается, слова жгут ее.

Магнитофон все еще работает, фиксирует «капитуляцию русских». Люди Киша толпятся у окна «Колизея».

Смотрят и не могут нарадоваться. Но есть среди них и такие, кто равнодушен к этому мировому событию.

В укромном уголке «Колизея», за большим камином, в нише, где раньше стоял рояль, уединились за бутылкой рома два немолодых «гвардейца» — Иштван и Ференц. Оба наголо острижены, разукрашены татуировкой. И лица у обоих стеариновые.

Пьют, едят, курят и осторожно, умно и хитро, как им кажется, прощупывают друг друга.

Ференц смотрит в донышко бутылки, из которой его напарник сосет ром, и смеется.

— Байтарш, поменьше хлещи, а то лопнешь. Ишь как растолстел!

Ференц хотел похлопать друга по животу, но тот ловко перехватил его бесцеремонные руки.

— Вино не виновато в моей прибавке. Вольная жизнь помогла. Революция. Организм наверстывает все, что потерял в тюремной душегубке. Разумеешь?

— Килограммов на десять поправился?

— Не взвешивался, не знаю.

Ференц не сводит завистливого взгляда с живота Иштвана, обтянутого кожаной курткой, почитаемой всеми ямпецами Будапешта. Да и не только Будапешта. В Швеции таких называют раггерами. В Париже у них свои клички.

До 23 октября Иштван и Ференц сидели в тюрьме в городе Ваце, на берегу Дуная, и не надеялись скоро оттуда выбраться.

Если идти к Будапешту по Дунаю сверху, от Вены и Братиславы, от Житного острова, вас еще издали ошеломит Эстергом своей мрачной и пышной, сооруженной на холме базиликой. Купол ее — выше семидесяти метров, черный от ветров и дождей — увенчан громадными ангелами и крестом. Главный портал храма, соперничающий с римским собором Святого Петра, обращен к Дунаю. Его поддерживают могучие коринфские колонны. Стены резиденции Миндсенти и всех венгерских архиепископов, наместников бога на земле, руками безыменных мастеров превращены в витрины прекрасных редкостей: тут и фрески, и резьба по дереву, и кружевной мрамор, громадные и крошечные статуи, большие и малые алтари. В гробнице базилики покоится более ста епископов, сановитых мадьяр и тех, кто украшал своими приношениями храм. Говорят, здесь уже приготовлено место и для Миндсенти…

Сразу же за Эстергомом, столицей венгерских католиков, откроется Вац.

Здания вацкой тюрьмы самые высокие в городе. Зарешеченные, обнесенные высокой стеной и колючей проволокой, они стоят на самом берегу. С Дуная видны тюремный госпиталь, его набережная, прогулочные палубы, закрытые толстыми стальными прутьями.

В тюрьме Ваца сидели Иштван и Ференц осужденные на восемь лет каждый за вооруженный грабеж.

После 23 октября вацская тюрьма наполнилась политическими и уголовными преступниками, перебазированными из других мест, главным образом из пересыльной тюрьмы Будапешта.

В последних числах октября в Ваце появились люди с мандатами от государственных министров, от центральной комиссии по реабилитации, от главного полицейского управления. Перебирали личные дела заключенных, разыскивали осужденных по политическим мотивам. Этих освобождали в первую очередь.

Хортистские жандармы, офицеры, палачи, бароны, маркграфы, заводчики, ставшие шпионами, снабженные необходимыми документами, устремились в Будапешт, на помощь своим байтаршам, соратникам по оружию.

Главным их патронатом станет кардинал Миндсенти.

Вслед за ними вылетели на волю и уголовники всех мастей.

Тюрьма опустела. Но ненадолго. Скоро потянулись сюда тюремные транспорты с теми, кто пытался остановить контрреволюцию.

Грабители Иштван и Ференц вместе с документами о реабилитации получили адрес «прославленного борца за свободу» радиотехника Ласло Киша, будущего министра, как о нем писала «Независимая Венгрия».

Не прошло и двух дней, как они пригреты, обласканы Кишем, а уже успели и кровь пустить на площади Республики, и обогатиться, утяжелить свой вес. Ференц боялся, что награбленное им золото тянет килограмма на два меньше, и завидовал Иштвану.

Когда Иштван потерял на мгновение бдительность, Ференцу в конце концов удалось прощупать его живот и бока.

— Ишь, какое брюхо отрастил, похлеще Имре Надя! — И засмеялся.

Иштвана испугал смех напарника.

— Тише, догадается атаман и распсихуется, что не поделился с ним.

— Не бойся, он сейчас политикой занят. Ему не до нас. А я не выдам. Свой в доску. Про то же самое думаю, что и ты.

— А о чем я думаю?

Ференц засмеялся — приглушенно, неслышно, как смеялся в тюрьме, чтобы не привлекать внимания надзирателя.

— Догадываюсь! Драпануть отсюда хочешь. Верно?

— Верно.

— И я собрался. Я тоже не дремал. Будто на восьмом месяце, — Ференц похлопал себя по тугому животу. — Европу куплю и продам.

— Целую Европу?

— Согласен и на Вену или на Париж. Хватит, повоевал за свободу, за благо народа, пора и о себе подумать! Давай прикинем, как удирать отсюда.

Танковая колонна, проходящая по улице, вдруг остановилась. Но фары не выключены, моторы не заглушены. Люк головной командирской машины откинулся, и на землю, ярко освещенную фарами, спрыгнул советский офицер. Высокий, плечистый. В полковничьей шинели.

Киш сразу узнал Бугрова. Почему именно здесь остановился?

Узнал его и Стефан. Перезарядил английский автомат.

— Наш старый знакомый. Друг и приятель мадам Ковач. Разрешите привести приговор в исполнение?

— Отставить! Уважай перемирие.

«Национал-гвардейцы» загалдели, удивленные и встревоженные.

— Идет в наш дом.

— Один! Без охраны.

— В полном одиночестве. И без автомата.

— Храбрая личность.

— Он вооружен самым мощным в мире оружием — большевистской идеологией. Берегитесь, обреченные, последыши умирающей идеологии!

Ямпец был вознагражден дружным хохотом.

— От окна! По местам! — загремел голос Киша, — Приготовить автоматы. Разговариваю только я. Вы молчите и стреляете. Но не раньше, чем я скомандую. Тихо!

Постучавшись, вошел Бугров. Похудел. Щеки втянуты. Резче обозначились раньше почти невидимые морщины на лбу и вокруг рта.

Бугров с горьким изумлением оглядел «Колизей». Он знал, что здесь творится, но все-таки не ожидал, что до такой степени разорено, изгажено, осквернено жилье Хорватов.

— Не нравится, господин полковник, наша обстановка? — с преувеличенной любезностью спросил Ласло Киш. — Что вам здесь нужно? Кто вы? Парламентер? Разведчик?

— Частное лицо.

— Если бы это было так…

— Понимаю. Вы бы повесили меня за ноги. Или выкололи глаза.

— Что вам угодно, господин полковник?

— Здесь когда-то жил хороший человек… Жужанна Хорват.

— Она и сейчас здесь.

— И сейчас?

— Вы удивлены? Не ожидали увидеть свою переводчицу в компании национальных гвардейцев?

— Я не склонен обсуждать, чем и как живет этот дом. Могу я видеть Жужанну?

— О, как вы разговариваете! События последней недели научили вас хорошему тону. Скажите, полковник, как вы решились подняться сюда?

Бугров ответил спокойно:

— Я пришел к друзьям.

— Хм, вы настроены совсем не воинственно.

— Я все-таки не верю в войну, даже глядя на вас. Где Жужанна?

— Я здесь! — Она выскочила из своей комнаты и, растолкав «национал-гвардейцев», подошла к Бугрову, улыбнулась, как могла, сказала по-русски: — Здравствуйте, Александр Сергеевич!

— Здравствуйте! Проходил вот мимо вашего дома и забежал на минутку.

— Хватит! — гаркнул Ласло Киш. — Не позволю болтать по-русски. Здесь Венгрия, а не Расея-матушка. Может быть, вы тут свои шпионские делишки обговариваете. Переходите на мадьярский.

Жужанна спросила Бугрова по-венгерски:

— Значит, уходите? Почему? А как же мы?

— Мы уверены, что вы справитесь своими силами с этими… — Бугров с откровенным презрением посмотрел на Киша. — Ожили. Дождались своего часа.

Жужанна отчаянным жестом протянула Бугрову руки.

— Александр Сергеевич, я с вами! Возьмите, умоляю!

Ласло Киш потянулся к автомату, лежащему на столе среди бутылок.

— Слыхали, венгры? Русский полковник уверен, что наш дом населен девицами легкого поведения. Мы не позволим превращать венгерок в русских наложниц!

«Национал-гвардейцы» встали позади Бугрова. Дула автоматов нацелены ему в спину.

Дьюла подбежал к сестре, схватил ее за руку.

— Пошутила Жужа, вы же знаете ее.

— Не знал, что любит шутить жизнью.

Жужанна поняла, что ей сейчас не уйти отсюда живой. Убьют и ее и полковника. Надо пока остаться. Уйдет потом.

Она затравленным взглядом обежала шеренгу людей, готовую стрелять.

— Шутят и жизнью, Александр Сергеевич. С двадцать третьего октября это стало модно. А я никогда не отставала от моды, за это мне часто попадало. Вот и сейчас… пошутила. Извините.

— Ну что ж… — Бугров повернулся к окнам, несколько секунд прислушивался к слитному мощному гулу танковых моторов. — Мне пора, Жужа. Прощайте.

Жужанна протянула руку, твердо, уверенно сказала:

— До свидания! Не поминайте всех венгров лихом.

— Нет, Жужа. До свидания!

Он повернулся и решительно пошел на выставленные автоматы.

«Национал-гвардейцы» расступились.

Начальник штаба поднял над головой автомат, заорал:

— Венгры!

Жужанна раскинула руки в дверном проеме.

— Стой! Назад!

Люди Киша замерли перед худенькой, бледнолицей, черноволосой девушкой. Самый захудалый «гвардеец» мог отбросить ее, а она стоит, думает, что сильная, недоступная пулям.

Все смотрят на нее беззлобно, с удивлением и улыбаются. И сам атаман не рассердился.

— Отставить атаку, ребята!

Кровь медленно возвращалась к щекам Жужанны.

— Я опять пошутила… на этот раз, кажется, удачно.

— Вполне удачно, — согласился Киш. — Вы мне нравитесь, Жужа.

— Я сама себе нравлюсь. Впервые в жизни. — Она подошла к брату, насмешливо спросила: — Ну, а тебе я нравлюсь?

— Не сходи с ума, Жужа!

— Так! Значит, ты хочешь оставаться при своем уме. Ну что ж! У тебя ума палата. Профессорская!

Ласло Киш взял бутылку и налил чуть ли не полный фужер коньяку.

— Выпей, девочка! В таких случаях это лучшее лекарство. Клин клином вышибают.

Дьюла был уверен, что она откажется. Нет, с радостью схватила бокал и выпила до дна.

Мгновение спустя она засмеялась, потом заплакала. Дьюла увел ее.

— Наперченная девка! — Стефан поцокал языком, сощурился.

Киш поцеловал кончики своих коротеньких пальцев.

— Графиня!

— Маркграфиня! — подхватил Иштван.

— Атаман-девка! — продолжал другой житель Ваца.

Ямпец пренебрежительно махнул рукой на дверь, за которой скрылась Жужанна.

— Ничего особенного. Пресна! Не объезжена. Такие теперь не котируются.

Взревели танковые моторы. Загремели гусеницы. «Национал-гвардейцы» опять кинулись к окнам. Ямпец с сожалением вздохнул:

— Упустили! Если вернутся в Будапешт, не сносить нам революционных голов.

— Не вернутся! — Стефан поправил на ремне сумку с гранатами.

Ласло Киш навалился на подоконник узенькой впалой грудью, болтал ногами, смотрел вниз и посмеивался.

— Сегодня — Будапешт, завтра — Варшава, послезавтра — Бухарест, потом какая-нибудь Тирана! «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма»! Ха-ха, хо-хо!

Стефан просунул бронебойное ружье в рваную кирпичную дыру.

— Байтарш, разрешите почесать спину этому призраку крупнокалиберной струей?

— А что скажет Большой Имре?

— Надь только усмехнется в свои кайзеровские усы и скажет: «Молодцы, национальные гвардейцы, правильно меня поняли!»

Стефан делает вид, что целится в головной танк, нажимает на спусковое устройство, но ружье не стреляет. Не заряжено оно.

Из своей комнаты выглянула Каталин.

— Где твой кавалер, старушка?

— Не ори! Зачем он тебе?

— Бронебойка испортилась. Рука оружейного мастера требуется.

— Спит рука мастера.

— Самое подходящее время для спанья! Разбуди!

— В такое время только и спать. Сон выключает совесть на холостой ход.

— Совесть? А что это такое? Съедобное или напиток?

— Марсианин ты!

Стефан искренне хохочет. — Почему марсианин?

— Уйди с моих глаз, выродок при галстуке!

— Ну, ты, старуха, замолчи, а не то… — Стефан потянулся к пистолету.

Дьюла перехватил руку начальника штаба.

— Выдерну с корнем, если еще раз замахнешься на мою мать. Слышишь?

Стефан молчит. Киш вытаскивает из кобуры кольт и его дулом поднимает подбородок Стефана.

— Слышишь? С тобой разговаривает член Национального революционного совета профессор Хорват. Отвечай!

— Слышу. Пардон!

Ласло повелительным взмахом руки прогнал от себя начальника штаба, обнял друга и уединился с ним в его кабинете.

— Извини, Дьюла. Думаешь, я ничего не вижу? Издержки революции. Ты должен понять.

— Не понимаю. Не могу понять. Не хочу. Не верю, что можно понять все это. Мы не этого хотели, что вы творите. Это… это…

— Ну, изрекай! Интересно.

— Это попахивает контрреволюцией.

— Ого! Революционер отрекается от революции. Красно-бело-зеленый венгр становится стопроцентным красным. Русские так называют нас, и ты!.. Благодарю, профессор. Не ожидал… Хорошо, что тебя не слышат мои гвардейцы. Смотри не проговорись, на тот свет отправишься.

— Не пугай. Вот что, Ласло! Завтра я пойду в Комитет революционной интеллигенции, в парламент, к Имре Надю, все расскажу. Я не считаю себя членом твоего совета.

— Согласен! Иди к Имре Надю, к своим революционным интеллигентам, иди хоть к черту на рога, рассказывай, жалуйся, а мы будем делать свое дело. Вот так. Договорились!

Киш легко, без всякого сожаления оттолкнул друга. Он уже порядочно надоел ему. Путается в ногах. Пора разлучиться. Не нужен ему этот профессор и как декорация. Можно действовать в открытую. Поддержка со всех сторон обеспечена. Теперь Карой Рожа не единственный друг Мальчика. Есть друзья и на площади Ференца Деака, в главном полицейском управлении, и на площади Рузвельта, среди руководителей министерства внутренних дел, и в штабе командующего «национальной гвардией» Бела Кираи, и в обновленном министерстве обороны Имре Надя, и в парламенте. Всюду поддержат Ласло Киша, борца за свободу, будущего министра. Да, на меньшее он не согласится. Йожеф Дудаш станет министром иностранных дел, а Ласло Киш — министром внутренних дел.

Бывший радиотехник вышел в «Колизей». «Национал-гвардейцы» проводили последний советский танк и сели за стол. Ямпец поднял пузатую бутылку с абрикосовой палинкой.

— Теперь мы хозяева положения. Ну, господа коммунисты, приготовьте свои лебяжьи шейки для наших галстуков! И праздник же мы вам устроим — ночь «длинных ножей» померкнет. Выпьем, гвардия, за хозяев Будапешта!

Стефан поплевал в ладони и, ловко орудуя руками, сварганил из воображаемой веревки воображаемый галстук.

— Завтра же вздерну не меньше дюжины первосортных авошей и твердолобых ракошистов.

Ямпец чокнулся бокалом с бутылкой Стефана.

— Посмотрим, как они затанцуют. Люблю бал-маскарад!

— И тебе придется смычок намылить. Всем работы хватит. Ты кто, адъютант?

— То есть… в каком смысле? — Ямпец отхлебнул водки, переглянулся с собутыльниками. — Не крокодил и не слон.

— Из каких ты?

— А черт его знает! Про маму кое-что слыхал, а папа… может, князь, может, повар, может, фабрикант, а может, и какой-нибудь биндюжник.

— Откуда ты?

— Не знаю.

— Где родился?

— Не знаю точно. Будто бы в доме терпимости.

— Разве там рожают?

— Чудо природы. Фе-но-мен!

— А я родился… — Стефан многозначительно умолк. Таинственно-торжественно огляделся вокруг. — В этом доме я родился. В этой квартире. Вот здесь.

Глаза начальника штаба полны слез, губы дрожат. Все поражены. Смотрят на Стефана с изумлением, уважением, верят и не верят ему.

— Ты здесь родился? — допытывается Ямпец.

— Точно. Двадцать девять лет назад, шестого июля, в три часа ночи.

— Вот это да! Так ты…

— Да, он самый! Наследник национализированного наследства. — Стефан достал из-за серванта большой, в золоченой раме пыльный портрет усатого лысого старика. — Мой родной фатер. Каким-то чудом сохранился в чулане.

Стефан пошел к камину, взобрался на кресло, повесил отцовский портрет поверх погибшего Мартона Хорвата.

Люди Киша смотрят на бывшего хозяина шестиэтажной громады, стоящей над Дунаем, на владельца пароходов, фабрики, ресторанов, отеля. Где он теперь? Когда-то он ходил, ел, пил, отдыхал в этой роскошной комнате.

И задумались «борцы за свободу», вспомнили, где они сами родились, какие у них были отцы, что они потеряли. Безрукий «национал-гвардеец» с землистым щетинистым лицом подошел к камину, поправил перекосившийся портрет, смахнул с него паутину.

— И я ничего не прощу. Ни потерянной руки, ни красной звезды над моим заводом, ни роддома в моей вилле. Подумайте, три года плена и семь лет лямки ночного сторожа!

Ораторствовал и атаман бывших. Со стаканом в руке, с торжественно-мрачным лицом.

— За все отомстим, — сказал Ласло Киш, — и за ваших отцов, и за двести тысяч мадьяр, погибших на Украине, на Дону, и за красную звезду над парламентом. — Посмотрел на золотистую жидкость, согрел ее и медленно, смакуя, полоща рот, проглотил. — А это убрать. — Он кивнул на портрет отца Стефана.

— Почему? — обиделся начальник штаба.

— Не пугай людей. Отколятся от нас примкнувшие, временные, когда узнают, под каким знаменем воюем. Подожди.

— А разве еще… — заикнулся Стефан.

— Рано! Подожди! Больше ждал. Как войска ООН перешагнут границу или Миндсенти станет премьером, тогда доставай своего папашу из чулана и вешай, куда твоей душе угодно, хоть на собственный пуп. Убери! Стефан уныло побрел к камину, снял портрет, отнес в чулан. Лежать ему там недолго. Через несколько дней и чулан, и «Колизей», и весь дом рухнут.

Когда затихнет буря, придут рабочие, подрывники, экскаваторщики. В один солнечный летний день люди найдут искореженный портрет и, не подозревая, что это бывший магнат Парош, бросят его в кузов машины и увезут на свалку. Этим и закончится история рода Пароша.

 

ДЕНЬ МЕСТИ

Ласло Киш облачился в свою неизменную кожаную робу, расчетливо обожженную пламенем костра, живописно изорванную, будто пробитую пулями, застегнулся на все пуговицы, подпоясался широким кожаным ремнем, увешанным гранатами и запасными дисками к автомату, напялил на голову черный, детского размера, берет с трехцветной кокардой и торжественно скомандовал:

— Двинулись на охоту, братва! Долгожданный час настал. Да здравствует ее сиятельство месть!

— Да здравствует! — подхватили люди Киша, осененные черными распластанными крыльями турула.

— Куда поведешь, байтарш? — спросил Стефан. — На площадь Республики? В парламент?

— Будем всюду, дай срок. Прежде всего мы должны побывать на горе Геллерт и кое-что там… кинирни, уничтожить, выстричь. Понятно? Кинирни! Кинирни! Кинирни! — трижды, все с большим и большим удовольствием повторил Киш полюбившееся ему словечко, сопровождая его соответствующей жестикуляцией, будто стриг овцу.

Находчивость атамана была вознаграждена оглушительным хохотом Стефана и всех его сподвижников.

— Кинирни! — сквозь веселый смех и злые слезы исступленно вопил Стефан и двумя пальцами, сложенными в виде ножниц, выстригал стоявшему рядом с ним мятежнику жилистую, перехваченную пестрым платком шею.

— Кинирни — выстричь! Кинирни — выстричь!.. — рычали, трубили, гаркали, самовоодушевляясь, люди Киша.

Мгновенно опьянило их, пришлось по душе, сразу стало благозвучным, запахло кровью это обыкновенное венгерское слово «кинирни». Много веков оно было не хуже и не лучше других слов, не таило в себе ничего особенного. Контрреволюция вдохнула в него свою сущность, сделала своим боевым кличем, паролем, знаменем, опиумом.

Ласло Киш и его люди на трех грузовых машинах примчались на гору Геллерт. По команде атамана соскочили на землю, окружили монумент, символизирующий освобождение Венгрии от фашизма.

Бронзовая венгерка, подняв над запрокинутой головой обнаженные руки с пальмовым листом, венчает массивную четырехугольную колонну, которая как бы входит своим основанием в толщу белого постамента и дальше, в самые недра горы Геллерт. Внизу лежит Будапешт, надвое рассеченный саблей Дуная и окутанный сизо-фиолетовой осенней дымкой. Вверху проносятся круто взбитые, белые-белые, безмятежные, совсем майские облака. Они движутся, но кажется, что застыли, как снежные сугробы, а шагает она, венгерка, до черноты загоревшая на солнцепеке, босая, в длинной рубашке. Шагает по белому полю, легко преодолевая сугроб за сугробом, не замечая ни дней, ни ночей, ни лет. Сколько она уже прошла и пролетела и сколько ей еще предстоит пройти!

У ног бессмертной венгерки на резной облицовке колонны лучится золотом двойная звезда — макет ордена Отечественной войны. Тут же, под орденом, на белом утесе, несет свою вечную вахту человек в шинели — советский солдат с автоматом на груди, с красным знаменем в правой руке.

Широкая гранитная лестница ведет к подножию монумента. Люди Киша, задрав головы, стоят на этой лестнице и, ухмыляясь, с любопытством рассматривают монумент, словно впервые его видят, ждут команды атамана. Все готовы сделать, что будет приказано. Могут забросать монумент гранатами, разобрать его по камню и утопить в Дунае, могут разрушить до основания.

Ласло Киш ясно видит, чего хотят его люди. Но он не намерен идти им навстречу. Никому он не уступит чести первым надругаться над монументом. Много лет, с тех пор как возник этот памятник, он мечтал приложить к нему руку.

Киш бесцеремонно осаживает своих соратников назад, на нижнюю ступеньку лестницы. Всех убирает со сцены, остается один. Где-то начинает стрекотать киноаппарат. Киш ложится на верхние ступеньки, удобно прилаживает автомат и, не торопясь, хладнокровно поднимает его ствол все выше и выше. Нацелился на макет ордена Отечественной войны и замер. Ласло Киш хлестал палинку с самого утра, пил ее вчера, позавчера, пил всю неделю, с 23 октября. Пил и громил. Громил и убивал. Мало спал, мало отдыхал. И все же теперь не дрожат его руки. Точен прицел.

Затаив на секунду дыхание, он плавно нажал на спусковой крючок. Пуля, взвизгнув, впилась тупым свинцовым своим жалом в золотой луч, расколола его, разъединила на сотни частей, превратила в пыль, в дымок.

— Кинирни!..

Зрители отметили первый выстрел Киша бурными аплодисментами и одобрительными криками.

— Хайра! Хайра! Хайра!

Из дружного хора толпы выделялся приметный голос Кароя Рожи:

— Прекрасно, Мальчик! Продолжай в таком же темпе. Вери гут! — американец автоматически перешел на английский.

Да, и Рожа был здесь. Разве мог он пропустить такое зрелище? Все видел, все запомнил, что творилось на горе Геллерт в этот исторический день. Не доверяя памяти и записной книжке, он запечатлел историю еще и на кинопленку. Японский самонаводящий аппарат зафиксировал все самое интересное: и лежащего у подножия монумента повстанца, и как он долго и сосредоточенно прицеливался, и как выстрелил, и как радовались его товарищи по оружию. Карой Рожа делал большой политический бизнес. Дня через два-три его фильм, срочно размноженный в лабораториях компании, где служит Рожа, появится на всех экранах западного мира, станет бестселлером, боевиком, сделает баснословные сборы в долларах, фунтах стерлингов, кронах, марках, пезетах и лирах.

И вторая пуля попала в цель — рассеяла, раздробила, развеяла в прах еще один золотой луч.

— Кинирни!..

Пуля за пулей вонзались в орден — в славу и доблесть, в труд и память Великой Отечественной войны, в наше священное прошлое, в наше солнце, освещающее поля трагических битв от Эльбруса до Альп, от моря до моря. Седой пылью затуманилась, заволоклась венгерка с пальмовым листом в руках. А пули визжали, выли, секли, шаманили: кинирни!.. выстричь!..

Не одиноким был вопль Киша в тот день.

Притих, замер Будапешт. Не слышно было ни гула церковных колоколов, ни грохота пушек, ни заводских гудков, ни стонов пароходных сирен над Дунаем. Все задавили, задушили палаческие вопли: кинирни!.. выстричь!..

«Люди закона Лоджа» расстреливали звезды, красные знамена. Бросали гранаты в больничные палаты, где лежали тяжело раненные солдаты. Поджигали казармы, библиотеки, дома культуры, правительственные учреждения, банки. Вешали на фонарных столбах и деревьях работников райкомов партии и сотрудников органов безопасности и всех венгров, которые были похожи на авошей. Работники АВХ обычно носили одинаковую желтую обувь. Тот, кто имел неосторожность появиться в этот день на улицах Будапешта в желтых туфлях, неминуемо расплачивался жизнью. Рассыльный ты или инженер, токарь или скрипач — умри!

Кинирни!.. Выстричь!..

Выстричь всех коммунистов, друзей и товарищей коммунистов. Выстричь Венгерскую Народную Республику. Выстричь ее знамя, ее герб. Выстричь все, что добыто рабочими и крестьянами за одиннадцать лет труда и борьбы. Выстричь мир, социализм, братство и все живое!

Завершив свои дела на горе Геллерт, надругавшись над советским бойцом, который стоял на вахте у подножия венгерки, шагающей по облакам, Ласло Киш и его бескрылые турулы спустились в город, на левый берег Дуная, в Пешт, и попали в самое пекло огня и кровавого праздника, устроенного бандами Йожефа Дудаша, Яна Месера на площади Республики, в сквере перед горкомом партии. «Люди закона Лоджа» покинули свои баррикады в казармах Килиана, на площадях Сены, Москвы, на проспекте Ленина и чинили скорый суд и самозванную расправу над теми венграми, кто посмел защищать штаб будапештских коммунистов. Отряд Киша сразу же, в одно мгновение включился в расправу.

Не было на небе Будапешта новолуния. Был ясный день. На площади Кёзтаршашаг светило солнце. Нельзя было по всем правилам справлять тризну, резать белого коня под изображением турул модара. Ничего! Ради такого часа можно и нарушить древний ритуал.

Начинали «настоящие венгры» с белого коня, а кончили… неизвестно, чем бы они кончили, если бы их власть продолжалась.

Служители культа «Турула» резали людей — мужчин и женщин, молодых и седых, кинжалами и ножами приколачивали их к стволам деревьев.

Трупы убитых и замученных работников будапештского горкома забрасывали журналами «Коммунист», книгами Ленина, газетами «Правда», «Сабад неп» и поджигали.

Умирающих, истекающих кровью подвешивали за ноги вниз головой и наслаждались их агонией.

Вырезали сердца.

Закупоривали рты партбилетами.

Рубили головы.

Согревали свои лапы над пламенем костров из красных флагов и знамен.

Кинирни!..

День этот, 30 октября 1956 года, был коронным днем контрреволюции, долгожданным днем икс.

Зачем, зачем ушли из Будапешта краснозвездные танки?!

 

ПОСЛЫ «СВОБОДНОЙ ЕВРОПЫ»

Из комендатуры выскочил лихой «национал-гвардеец» в черном берете, с прилипшей к углу рта сигаретой. Подбежал к машине Андраша, стоявшей у подъезда, скомандовал:

— Эй, Миклош, готовься к поездке в Ретшаг. Отправляйся на профилактику и через час подавай «Победу».

— Куда? — переспросил Андраш.

— Да ты что, глухой? — засмеялся телохранитель, клейменный татуировкой, как почти все те, кто побывал в тюрьмах. — В Ретшаг поедешь. Личный приказ коменданта.

— А где он, этот Ретшаг собачий?

— Не знаешь?

— Первый раз слышу. На севере или на юге? В Германии или Австрии?

— А я… я, байтарш, сам не знаю, где он находится, — ответил веселый, хмельной телохранитель и расхохотался. — Я только тюремную географию изучал: пересыльная тюрьма Будапешта — каторжная тюрьма Вац. Туда, сюда и обратно. Спроси в штабе, там тебе скажут, где он, собачий Ретшаг. Или загляни в карту. Умеешь в ней разбираться?

— Как-нибудь. — Андраш достал карту Венгрии и быстро нашел на севере, в области Ноград, небольшой городок Ретшаг. Далеко он, у самой чехословацкой границы.

— Вот, будь он проклят! — Андраш ткнул в карту дулом автомата, с которым расставался только за рулем машины. — Самого коменданта повезу или штабиста какого-нибудь?

— Высокого гостя. Иностранного представителя.

— Да ну! Что за персона? Кого и чего он представляет?

— «Свободную Европу».

— Это что за государство? Не слыхал про такое.

— Мало ли ты чего не слыхал! Ретшаг сотни лет существует, а ты его только что открыл. «Свободную Европу» миллионы людей слушают, а ты…

— Понял! Это радиостанция. В Мюнхене. И я ее слушал. Еще перед двадцать третьим октября призывала венгров браться за оружие, требовать разрыва Варшавского пакта. И воздушные шары с листовками запускала в Венгрию. По тыще штук в неделю. Она?

— Она самая. Ее представитель и поедет с тобой в Ретшаг.

— А чего ему там делать? Высокий гость — и захолустный Ретшаг. — Андраш опять ткнул дулом автомата в карту.

Словоохотливый телохранитель коменданта не мог ответить на такой вопрос. Андрашу надо было обязательно знать, стоит ли овчинка выделки. Может быть, поездка ничего не даст, окажется бесполезной, съест несколько драгоценных дней. И в такое время, когда дорог и час и минута, когда Арпад Ковач должен знать каждый важный ход контрреволюции, любой ее маневр.

— Слушай, Жигмонд, окажи мне услугу. — Андраш запустил пальцы под красно-бело-зеленую ленту, пришпиленную к кожанке «гвардейца». — Если есть у тебя сердце, то окажешь.

— В чем дело? Говори! — Телохранитель оглянулся на комендатуру, не подслушивает ли кто, не наблюдает. — Секретная услуга, как я понимаю, да?

— Ничего особенного, но… Видишь ли, я собрался жениться.

— Нашел время! Да и кто теперь женится всерьез? Больше так… шаляй-валяй — и поехал дальше. Временными невестами хоть Дунай запруживай. С двадцать третьего октября моими «женами» были и Ева, и Агниш, и Маргит, и Виолетта, и Элли, и еще дюжина. А ты красавец — и жениться насовсем! Такого дурака не видел за всю революцию.

— А если люблю, тогда как? — спросил Андраш и покраснел. Покраснел от нового приступа хохота Жигмонда, от гнева, от боли за поруганных этим «революционером» венгерских девушек, от своего вынужденного бессилия.

Посмеявшись, телохранитель спросил:

— Ну, так чего ж ты хочешь от меня, влюбленный?

— А смеяться больше не будешь?

— Если не рассмешишь еще каким-либо дурачеством… Говори скорее, в чем дело.

— Свадьбу я со своей Маргит назначил на завтра. Так вот, боюсь, что не вернусь к вечеру. Скажи там, в штабе, посоветуй, чтоб другого шофера послали в этот Ретшаг, будь он проклят.

— Нет, Миклош, такой совет мой язык не посмеет выговорить.

— Почему? Удружи, Жигмонд, я тебе за это…

Телохранитель растянул свой толстогубый рот до ушей — так был доволен наивностью Миклоша. Что ему может дать этот паренек? Золото? Оно есть у Жигмонда, запасся им в одном из разбитых ювелирных магазинов. Барахло? И его вдоволь и на складах, и в лавках, и в квартирах коммунистов, подлежащих опустошению. Невесту предложит во временное пользование? Не нуждается, есть в резерве дюжина своих Маргит и дюжина Ев. Водку? Есть и водка. Часы? Есть и часы: золотые секундомеры, золотые с календарем, с музыкальным боем, золотые самозаводящиеся. Во всех карманах, на левой и правой руке тикают. И все точные, швейцарские, на драгоценных камнях. Ну, что еще способен предложить этот дурашливый женишок? Тысячу или пять тысяч форинтов? Чепуха! У Жигмонда их вдоволь, тысяч сорок или пятьдесят. Не подсчитывал. Йожеф Дудаш со своими ребятами совершил тихий налет на банк, получил с неофициального разрешения премьера Имре Надя больше миллиона форинтов на свои «революционные» нужды и стал их раздавать на одной из набережных Дуная каждому встречному. «Берите, венгры, да помните своего председателя, Йожефа-апу!» В то время не зевал и Жигмонд. Брал, хватал, набивал карманы. Теперь греют они, форинты, его тело со всех сторон. Но долго ли будут греть? Со дня на день ждут в комендатуре, что последние коммунисты будут вышиблены из правительства и в парламент войдет новый премьер — кардинал Миндсенти. Тогда социалистические форинты сразу превратятся в обыкновенные бумажки.

Невеселые мысли о форинтах принудили Жигмонда несколько протрезвиться, помрачнеть.

— Ну так что же ты мне дашь за это? — деловито спросил он.

— Машину уведу. Беспризорная, в гараже под домом спрятана. «Оппель-капитан». Вишневый с серым. Белые колеса. Нейлоновые подушки. Золотистый руль. Хозяин богу душу отдал, а я вступил в права наследника.

— «Оппель-капитан»? Новый? Согласен! Дай пять. Жди. — Телохранитель схватил руку Андраша, шлепнул о его ладонь ладонью и убежал в штаб комендатуры.

Вернулся нескоро, минут через двадцать, виноватый, смущенный.

— Холостой выстрел. Не вышло! Приказ подтвержден: лично тебе мчаться в Ретшаг. Высшая воля коменданта.

— Боже мой, почему я должен ехать?! — воскликнул Андраш с искренним отчаянием.

— Высокое доверие! Заслуги перед революцией. Гордись, Миклош!

— Пошел ты со своей гордостью знаешь куда! Какую шишку повезу, узнал?

— Узнал! Две шишки поедут с тобой. Старая и молодая.

— Бабы?!

— В штанах, вроде бы мужики, а там кто ж его знает, не исследовал. Бывает и так, что и в мужчине женский род вмещается.

— Ладно, хватит тебе тюрьму вспоминать! Кто они такие, эти шишки? Если я возьму с собой Маргит, не будут возражать?

— Что ты, Миклош! Откажись… Глупоство это.

— Чего? Ты что, поляк?

— Был и поляком… Опасная глупость, говорю, твоя затея. Один поедешь. Шишки эти не простые. Святые.

— Не понимаю. Говори толком, без загадок.

— Послы оттуда… — Жигмонд кивнул в ту сторону, куда садилось тусклое, задавленное осенними тучами сиротское солнце. — Чрезвычайные гуси. Ватиканские.

— Католики, что ли?

— Да. И не простые, хоть с виду ничего особенного: люди как люди. Видел я их сейчас своими глазами, когда от Белы Кираи вышли.

— Плохи мои дела! — Андраш надвинул на глаза берет. — Плакала невеста, заплачет и жених. Неужели ничего нельзя придумать, Жиги? — По лукавым глазам телохранителя, по его нетерпеливо-снисходительной улыбке Андраш понял, что он еще не все секреты коменданта выдал. — Неужели нельзя улизнуть от этой поездки?

— Ну и дурак же ты, Миклош, как я посмотрю на тебя! Счастье ему само в руки просится, а он ничегошеньки не чувствует.

— Какое счастье?

— Превеликое. Знаешь, зачем едут эти католические шишки в Ретшаг? — Жигмонд не стал томить недогадливого шофера и быстро ответил на свой же вопрос — Освобождать кардинала Йожефа Миндсенти.

— Миндсенти?.. Пресвятая Мария, спаси и помилуй!.. Постой, а разве он в Ретшаге сидит? Мне казалось, где-то в другом месте.

— В Фелшепетене. В замке. И туда придется ехать. Понял теперь, к какому делу тебя, замухрышку, пристегнули?

Андраш осенил себя, как настоящий католик, крестным знамением: два пальца приложил ко лбу, а потом к плечу и к груди.

— Еду! Не обижайся, Маргит, такое дело… Сэрвус, Жиги!

Жигмонд удержал неблагодарного шофера.

— Ну, а насчет «оппель-капитана» как?

— Уведу!

— Когда?

— Считай, что он уже твой. Вернусь — вручу ключи. Патентованные. Секретные. Не подберет и взломщик.

— Подберу! Хочешь пари?

— А разве ты?..

— Да, Миклош, да! Открывал и могу открыть любой сейф. В былое время гастролировал бы: Вена — Будапешт — Рим — Париж — Берлин, а теперь… гастроль из тюрьмы в тюрьму. Десять дет отсидел. С молодых лет до первого гнилого зуба. Ну, договорились?

— Договорились.

— Смотри не стань шлюхой. Таким курочкам я свинчивал головы вот так. — Жигмунд зажал левую руку меж колен, выставил кисть и очень наглядно продемонстрировал правой рукой, как ловко он свинчивал курочкам головы.

Только привычка сдерживать себя, закалка следопыта помогли Андрашу не сорваться, довести тяжелый разговор до конца, не выдав себя Жигмонду.

Попрощался с телохранителем коменданта и побежал готовить машину.

По дороге в гараж, за ближайшим углом, затормозил «Победу», заскочил в будку телефонного автомата, сообщил дежурному офицеру оперативной группы полковника Арпада Ковача, куда, с кем и зачем едет в Ретшаг. Говорил на условном языке, почти кодом. Впрочем, мог бы и не очень осторожничать. В эти дни в Будапеште доверяли телефону и не такие секреты.

Все заводы стояли, а телефонная станция работала. И не потому, что в ней нуждался Совет Министров. В телефонной связи прежде всего нуждались разрозненные, пока полностью не вышедшие из подполья штабы контрреволюции, ее «невидимые» руководители.

Андраш подал машину к главному подъезду комендатуры.

Ждать не пришлось. Сейчас же, сопровождаемые «гвардейцами», вышли знатные путешественники. Один в сером костюме, в сером макинтоше, в серой шляпе, седой, поджарый, с гладким, без морщин, моложавым лицом. Другой совсем молодой, не старше двадцати пяти, худощавый, подобранный, в старомодных очках.

Шагая твердо, уверенно, по-военному цокая каблуками, старший направился к машине. Молодой почтительно, без унизительной для себя суеты, опередил седого спутника, распахнул перед ним дверцу «Победы».

«Адъютант и шеф», — подумал Андраш, и рука его невольно потянулась к тому карману, где лежал готовый к бою пистолет.

Пассажиры молча расположились на заднем сиденье.

На шофера изволили обратить внимание, лишь когда отъехали от комендатуры.

— Ты и есть Миклош Папп? — спросил молодой и улыбнулся, обнажая розовые, младенчески нежные десны и озабоченно поправляя очки, к которым, по-видимому, еще не привык.

— Да, я Миклош Папп, честь имею. А вы?

— Мы?.. — Адъютант переглянулся со своим шефом. — Иштван бачи и Фери. — Снова поправил очки и еще раз улыбнулся, добродушно, почти застенчиво. — Фери — это я.

Он хорошо говорил по-венгерски, но в его речи Андраш почувствовал иностранный акцент. Так твердо, отрывисто, огрубляя мягкие венгерские слова, обычно говорят немцы.

Предположения не оправдались. Послы «Свободной Европы», чуть отдернув оконные занавески, разговаривая вполголоса по-итальянски, внимательно вглядывались в улицы Будапешта. Они завалены вывороченным булыжником, газетными киосками, разбитыми машинами, трамвайными обугленными скелетами, сломанной мебелью, повозками, ящиками и книгами. Всюду, куда ни глянешь, книги и книги. Горы книг.

— Почему так много книг? — удивился Фери.

Иштван усмехнулся.

— Марксистская литература не нужна новой Венгрии, выброшена на свалку.

На стекле «Победы», справа от Андраша, багровел огромный кусок картона с черной крупной надписью:

«Национальная гвардия. Проезд всюду».

«Национал-гвардейцы» встречали машину хмуро, пытались останавливать, но, увидев пропуск, подписанный Белой Караи, торопливо отворачивали дула автоматов от лобового стекла «Победы», освобождали дорогу и любезно козыряли: «Висонтлаташра!»

Проехали весь Будапешт, с юга на север. Мимо зияющих пещер магазинных витрин. Виляли между баррикадами. Остерегались попасть в паутину трамвайных и троллейбусных проводов, свисающих с мачт, как тропические лианы. Объезжали переулками дымные, бушующие огнем магистральные улицы и дома, угрожающие обвалом.

Десятки улиц проехали и наконец вырвались на Вацское шоссе. И все время ехали по стеклу — по стеклу витринному, толстому и обыкновенному, выбитому из окон верхних этажей. Битое, посеченное пулями, облитое кровью, в цементной и известковой пыли, тысячи раз топтанное, размолотое, оно хрустит, рассыпается под колесами машин.

Андраш сжал челюсти. И на зубах скрежетало стекло.

— Скажи мне, сколько в городе разбитых окон, и я тебе скажу, что произошло.

Андраш вздрогнул, услышав эти слова, произнесенные старшим послом «Свободной Европы», тем, кого отрекомендовали — Иштван бачи.

— Землю Будапешта укрывает сплошное стекло. Значит, здесь грянула революция, — говорил посол. — А вот в Познани и Берлине… Я там не был в первые дни событий. Приехал, когда они были уже в разгаре. Мне говорили в Мюнхене, что я увижу революцию. Увы, я увидел и в Познани и в Восточном Берлине почти все окна целыми. Пшик, а не революция.

Адъютант сдержанно засмеялся, указал глазами на крепкий, покрытый светлым, чуть курчавым пухом затылок шофера и перешел на немецкий.

— Этот парень, кажется, прислушивается. Понимает итальянский.

— Не думаю, — ответил шеф. — Ни единого итальянского слова не знает. Немецкие, русские — да, возможно, но итальянские…

— Почему вы так уверены?

— Посмотрите, как он сидит? Бесчувственный камень. А уши! Глухие. Тупые. — Старший посол иронически улыбнулся. — У человека умного, культурного, знающего языки, слуховой аппарат чуток, как радар, и прекрасен, как жемчужная раковина. Сравните свои уши и уши этого лопуха.

Адъютант смущенно улыбнулся.

— Пожалуй, мои уши еще хуже. Я человек справедливый.

Старший посол озабоченно, вспомнив что-то, глянул на часы, тронул плечо шофера одним пальцем, на котором блестел золотой перстень с каким-то ярким камнем, сказал по-венгерски:

— Милейший, включите, пожалуйста, радио и настройтесь на правительственную станцию Кошута.

Андраш сделал все, о чем его попросили, и снова принял прежнее положение, стал «бесчувственным камнем». Сидел как обыкновенный шофер, которому уже порядочно осточертела баранка: сутулясь, втянув голову в плечи, наклонив корпус чуть вперед, к лобовому стеклу, терзал челюсти и рот сладковато-мятной жевательной резинкой.

С недавних пор, с 23 октября, американская жевательная резинка в Будапеште вошла в моду. А в последние дни она стала характерной приметой «национал-гвардейца», такой же, как и автомат с ремнем на шее, берет или меховая шапочка.

Послы продолжали беспечно болтать. Всего, о чем они говорили, Андраш не понял достаточно ясно, но смысл разговора улавливал хорошо и запоминал надежно. Работая в органах безопасности, Андраш иногда выступал в роли переводчика.

Адъютант вдруг оборвал разговор с шефом, помолчал и негромко, но отчетливо сказал по-немецки:

— Водитель, остановитесь, ради бога!

Эту же фразу он повторил по-итальянски.

Андраш спокойно вертел баранку. Не сделал никакой попытки повернуть голову к пассажирам. Мчался себе и мчался с прежней скоростью, привычно прикованный руками к машине, а глазами — к дороге.

— Ну вот, я же говорил! — Старший посол потрепал младшего по щеке.

Адъютант смущенно молчал.

Шеф потихоньку улыбался и думал о своем молодом спутнике. «Талантлив, энергичен, умен, подает большие надежды. Повидал весь мир, понял и почувствовал, куда человечество идет, что и кто ему угрожает… В больших делах юноша сообразителен. А вот в малых… пока не умеет наблюдать, не сразу разгадывает людей, не способен читать их молчание, еще не до конца понимает, что и спина человека, как и лицо, отражает и душевное настроение и интеллект. Скажи ему сейчас об этом — засмеется. Ничего! Поживет, наберется мудрости и убедится, что человек доступен для изучения со всех сторон, даже с самой неожиданной».

Легкая музыка в радиоприемнике сменилась голосом диктора:

— Внимание, внимание! Включаем площадь Кошута, где сейчас происходит грандиозный митинг. Весь Будапешт здесь. Сейчас выступит премьер реорганизованного национального, независимого, суверенного, правительства новой Венгрии…

— Многообещающая прелюдия, — заметил молодой посол.

— Тихо, пожалуйста! — раздраженно бросил старший. Он насторожился и, выхватив из кармана крупные черные четки, стал быстро, зло пересчитывать их тонкими, в перстнях, пальцами.

После короткой паузы в радиоприемнике послышался низкий голос Имре Надя:

— Дорогие друзья! Снова обращаюсь к вам, к венгерским братьям и сестрам, с горячей любовью. Революционная борьба, героями которой вы были, победила. В результате этих боев создано национальное правительство, которое будет бороться за независимость и свободу народа. Русские покинули столицу.

«Выполнил и перевыполнил», — подумал Андраш.

Машина спустилась с крутой горы в глубокую лощину, заросшую лесом, сырую и темную. Радиоприемник фыркнул, зашипел и почти заглох.

На горе снова послышался голос премьера:

— …Меня тоже пытались оклеветать, распространяя ложь о том, будто я вызвал советские войска. Это подлая ложь. Тот Имре Надь, который является борцом за независимость, суверенитет и свободу Венгрии, не звал эти войска. Наоборот, он был тем, кто боролся за вывод этих войск. Дорогие друзья! Сейчас начинаются переговоры о выводе советских войск из страны, об отказе от наших обязательств, вытекающих из Варшавского договора…

— Что ты говоришь? — закричал старший посол, глядя на освещенную шкалу радиоприемника. Он так грохнул о свое колено четками, что нить, на которую они были нанизаны, порвалась.

— …Мы призываем вас к терпению, — продолжал Имре Надь. — Я думаю, что наши успехи таковы, что вы можете оказать нам это доверие.

Адъютант собрал рассыпанные четки и почтительно подал их своему шефу.

— Монсеньер, я не понимаю вашего гнева.

— Вы же слыхали, что несет этот петух?

— Прекрасная декларация, монсеньер. Лопнул Варшавский пакт.

— Голый он, Имре Надь. С ног до головы. Ясен и политическому младенцу. Раскукарекался, зарю празднует. Рано, рано, рано! Еще длительное время нужны непроницаемость, туманность, сумерки, силуэтность. А он… хоть бы одним словом выругал Запад, хоть бы вспомнил, что является коммунистом!..

Андраш спокойно слушал немецкую скороговорку разгневанного посла.

 

ЧЕРНЫЙ СУЛТАН

В течение последней недели октября почти на всем протяжении австро-венгерской границы хозяевами положения стали «национал-гвардейцы». Они держали шлагбаумы контрольно-пропускных пунктов поднятыми постоянно. Все машины, прибывающие с запада и клейменные красными крестами, беспрепятственно мчались в Венгрию. По зеленым пограничным улицам хлынули в Венгрию ударные силы ее оголтелых врагов. Хортисты. Нилашисты. Легитимисты. Молодчики из «Скрещенных стрел», черного «Венгерского легиона». Князья и помещики. Генералы. Графини. Бароны. Отряды «людей закона Лоджа». Специализированные группы «Отдела тайных операций»: террористы, подрывники, артиллеристы, пулеметчики, военные боевики всех профилей, в том числе и знатоки баррикадных уличных боев.

В Дьер прилетел Лайош Шомодьвари, чтобы создать из северных областей, примыкающих к западной границе, «независимую» Венгрию.

Графиня Беатриса Сеченьи, отпрыск рода Габсбургов, специальный корреспондент эмигрантской газеты «Уй Хунгария», заброшенная в Венгрию на машине Красного Креста, мечется по Будапешту, разыскивает одряхлевших знаменитостей старого мира, бывших министров, главарей распущенных партий, вспрыскивает им живительный эликсир, поставляемый из Бонна и Вашингтона. За короткое время она успела побывать и у бывшего президента Венгрии Тильди Золтана, и у Иштвана Б. Сабо, вице-президента партии мелких хозяев, и у Белы Кираи. Проникла графиня и к «невидимому» руководителю восстания Палу Малетеру. Получила аудиенцию графиня Беатриса Сеченьи и у Дудаша, главаря армии, сражавшейся на баррикадах, как о нем писала пресса Запада. Вчера он был специалистом по холодильным установкам, а сегодня возглавил «Венгерский революционный совет» и создал свою штаб-квартиру в захваченном здании «Сабад неп», центрального органа венгерских коммунистов.

И всюду графиня Беатриса Сеченьи информировала о позиции Запада, всюду и всем советовала, куда должна идти и что должна делать Венгрия.

Титулованные и нетитулованные информаторы и советники стаями и в одиночку рыскали по Венгрии.

Замаскированный западногерманским и швейцарским Красным Крестом, действовал в Будапеште и Xубертус фон Лёвенштейн, герцог, рыцарь Мальтийского ордена, депутат западногерманского парламента, близкий друг доктора Аденауэра, совладелец крупнейших заводов, миллионер, состоящий в родстве с аристократическим родом Габсбургов по линии эрцгерцога Йожефа, и родственник Мартенов, немецких «королей металла», доверенное лицо концерна «Тиссен», один из директоров, которого женат на венгерской аристократке графине Зичи.

Хубертус фон Лёвенштейн информировал и советовал только в высших сферах: в кабинетах заместителя премьер-министра Тильди Золтана, председателя «Венгерского революционного комитета» Йожефа Дудаша, Иштвана Б. Сабо, посланника США Уэйлеса, атташе Англии полковника Каули и во многих других местах, в частности в радиостудии Будапешта. Он сказал там — его слова транслировались по всей Венгрии — и такое: «Нам в Германии, в Германской Федеративной Республике, нельзя забывать, что Венгрия воевала за нас».

И дальше он недвусмысленно, ясно намекнул, что и теперь Венгрия воюет за них, и заверил, что ей обеспечена со стороны ФРГ и политическая и моральная поддержка.

Единокровный брат герцога Лёвенштейна, владелец большого электрозавода капиталист герр Сименс — пятый или шестой, а может быть, и седьмой — в это же самое время объявил рабочим и служащим своего завода, что они до сего дня были самозванными хозяевами и отныне становятся тем, чем были до 1945 года.

Господин Кертес, фабрикант, примчался в город Дьер и обосновался со своим штабом на ткацко-прядильной фабрике, которой он владел когда-то, и «посоветовал» рабочим вернуть ему предприятие.

Помещик Петерди ворвался с вооруженным отрядом в бывшие свои владения, в село Герьен, и «посоветовал» членам кооператива имени Ракоци, добывающим хлеб на «его» земле, убраться, если они хотят остаться в живых.

Явилось в Будапешт и воинство, ударная гвардия папы римского Пия XII. Как же! Ни одно черное мирового масштаба дело не делается без участия святых отцов.

С благословения Ватикана, под его нажимом в Венгрии, где сильна католическая церковь, восторжествовала в 1919 году контрреволюция, и впервые на берегах Дуная, впервые в Европе и в мире разразилась человеконенавистническая эпидемия. Родился фашизм, и в числе его повивальных бабок были венгерские и другие «путешествующие» иностранные святые отцы. Повивальной бабкой фашизма они были и в других странах — Италии, Португалии, Испании, Латинской Америке. Муссолини, Франко и Салазар вспоены молоком обновленной «римской волчицы» — тайной канцелярии Ватикана. И сам фюрер Гитлер, хотя он и не был католиком, — молочный брат Хорти. Муссолини, Франко, Салазар, Адольф Гитлер пришли к власти с помощью партий и магнатов, состоящих в духовном родстве с Ватиканом, исповедующих его философию и политику, с лютой силой ненавидящих революцию и все, что она творит после своего утверждения.

На эти партии и на этих магнатов в течение двенадцати лет влиял папский нунций в Берлине, сиятельный кардинал. Когда он был простым смертным, его звали Евгений Пачелли. С 1917 по 1929 год он вдалбливал в головы заправил Германии: «Немецкие коммунисты придут к власти, если вы не остановите их железной стеной национал-социализма, беспощадной рукой Адольфа Гитлера и его коричневой гвардии». С 1929 по 1939 год бывший папский нунций в Берлине подвизался в Риме в должности статс-секретаря Ватикана. В качестве министра иностранных дел вкусил он плоды бурной многолетней деятельности, поздравлял с восшествием на престол своих крестных сыновей: ефрейтора Гитлера, генерала Франко и фюреров пониже рангом, пришедших к власти в разных уголках земного шара.

В 1939 году бело-черно-коричнево-желтый кардинал (не в пример «серому кардиналу» Ришелье) стал папой римским Пием XII. Ничего не изменилось в этот день, кроме масштаба деятельности тайной канцелярии Ватикана. Она стала важным мировым ведомством, где вынашивались и созревали планы всяческих войн против всех настоящих революций, против всех настоящих коммунистов. Планы эти в виде советов и информационных материалов чаще всего подсовывались правительствам, имеющим вермахт, королевскую армию. Некоторые планы осуществлялись и собственными силами, на свой страх и риск. Были и такие, которые претворялись смешанной компанией: святыми отцами из тайной канцелярии Ватикана и сотрудниками «Отдела тайных операций» Си-Ай-Эй.

В Будапеште в высших церковных сферах «информировали» и «советовали» таинственный монсеньер Роден, монсеньер Загон, ректор папского венгерского института. Оба они тайно проникли в Венгрию, и не в сутанах, конечно.

Был еще и третий «информатор и советник» Ватикана — патер Вечери.

Американцы любят клички. Даже своего президента они называют Айком. Патер Вечери в «Отделе тайных операций» был окрещен Черным Султаном. Обычно его называли Султан или еще более фамильярно — Сул.

Радиоцентр «Свободная Европа», один из главнейших отделов американской разведки, подчиненный непосредственно Аллену Даллесу и его наместнику в Европе генералу Артуру Крапсу, привольно, на правах города в городе, обосновался на духовной родине Гитлера, в бывшей столице коричневых рубах — в Мюнхене.

Среди многих тысяч сотрудников радиостанции был один особо приметный — венгр в черной сутане, патер Вечери, работник венгерской редакции. На протяжении последних лет Вечери призывал венгерских католиков всюду, где только можно, оказывать сопротивление богонеугодным властям, отмеченным «клеймом сатаны» — красной звездой.

В свое время Вечери окончил Ватиканский университет, высшую академию религиозного мракобесия, отменно был вышколен иезуитами. За свою долгую жизнь он прошел все закоулки ватиканской преисподней. Работал в личных апартаментах папы, в «Священной канцелярии», в застенках, где творились дела инквизиции, в «Священной римской роте», где чинилась расправа над провинившимися пастырями. Сотрудничал в ежедневной ватиканской газете «Оссерваторе Романо». Трудился и у статс-секретаря, ведающего политическими делами, и в конгрегации по религиозным делам и священным ритуалам, в конгрегации по пропаганде веры. Был какое-то время и в дипломатической свите папского нунция в одной из католических стран Европы.

При папе Пие XII патер Вечери выполнял на первый взгляд более скромную роль, чем при его предшественнике. На самом же деле он поменял шкуру. Вечери стал мюнхенским легатом, представителем папы, не имеющим официальных дипломатических функций, но фактически наделенным особыми полномочиями, известными только верхушке католической церкви.

Черный Султан рьяно выполнял священные приказы, исходившие из тайной канцелярии статс-секретаря. Теперь он столь же рьяно проводил в жизнь все советы испытанных друзей Ватикана, хозяйничающих в радиоцентре «Свободная Европа».

Как только определился успех операции «Черные колокола», деятели из «Отдела тайных операций» бросили в Венгрию второй ударный эшелон своей армии. Черный Султан оказался в первых ее колоннах. Направился он в пылающий Будапешт с особой миссией: осуществить то, что богом и его верными слугами подготовлено, — воскресить заживо похороненного в венгерской тюрьме кардинала, одного из семидесяти высших сановников римской церкви, назначенных папой, обязанных выполнять его волю.

Программа деятельности патера Вечери на территории Венгрии была не расплывчатой. В нескольких пунктах точно было сформулировано все, что ему надлежало сделать в самое короткое время: добиться полной реабилитации кардинала Йожефа Миндсенти, осужденного высшим судом Венгерской Народной Республики на пожизненное тюремное заключение, добиться освобождения воинствующего «апостола правды», организовать его возвращение в Будапешт, придав этому событию пышную окраску национального торжества. Новый Наполеон, призванный «раскаявшейся Венгрией», должен возвращаться с «острова Эльбы» — замка в Фелшепетене.

Все это должно было привлечь к Миндсенти, к этой знаменитой на Западе фигуре, теперь уже почти преданной забвению, новый, как никогда живой интерес со стороны Вашингтона, Рима, Бонна, Лондона, Парижа, Мадрида, Лиссабона и южноамериканских католиков, поставить кардинала в центре венгерской бури, сделать его политическим барометром и той личностью, которая способна пастырским словом и мановением святой руки высечь гранитное русло для венгерской контрреволюции.

Большие эти задачи оказались бы не по плечу патеру Вечери, будь он хоть семи пядей во лбу, королем среди высокооплачиваемых агентов Си-Ай-Эй, если бы он решал их в одиночку или даже при солидной помощи себе подобных.

Давно прошли времена, когда князья католической церкви всякую работу, и благородную и черную, выполняли своими руками. В новую эпоху крестоносных войн, беспрестанно бушевавших во имя Христа и девы Марии в Европе, Азии, Африке и на Ближнем Востоке, ватиканский штаб действовал, сам оставаясь в тени. Он орудовал главным образом чужими руками, изрядно позолоченными приношениями католиков, и в тесном сотрудничестве со своими боголюбивыми союзниками.

Прибыв в Будапешт, патер Вечери через негласных друзей радиоцентра «Свободная Европа» без особого труда добился выполнения первого пункта своей программы.

Премьер-министр Имре Надь собственноручно облачил кардинала-заговорщика в белоснежные ризы невинного агнца, одним росчерком пера отмел гору неопровержимых доказательств и свидетельских показаний, уличавших преступника Миндсенти. Вот документ, подписанный Большим Имре в одну из самых мрачных ночей мрачной венгерской недели:

«Венгерское национальное правительство констатирует, что процесс, начатый против кардинала Йожефа Миндсенти в 1948 году, не имел никаких законных оснований, обвинения, предъявленные ему тогдашним строем, были несостоятельными. На основании этого Венгерское национальное правительство объявляет все меры по лишению прав кардинала Йожефа Миндсенти не имеющими законной силы, вследствие чего кардинал может неограниченно пользоваться всеми гражданскими и церковными правами. [13]
Премьер-министр

Патер Вечери радовался первой победе. Премьер-министр, называвший себя коммунистом, безоговорочно реабилитировал кардинала, а заодно отрекся от социалистического строя. Главное сделано. Завоевано предмостное укрепление, создан великолепный плацдарм, откуда можно наступать дальше.

Читта дель Ватикано, видимое людям, занимает только склоны холма на берегу Тибра, почти в центре Рима, вокруг собора Святого Петра. Всего лишь сорок четыре гектара собственной территории. По официальным данным, население этого государства исчисляется немногим больше тысячи человек, но не все являются поддаными Читта дель Ватикано.

Невидимый же простор ватиканской империи простирается куда дальше. До Западной Германии, до кабинета доктора Аденауэра. До канцелярии государственного секретаря, рьяного католика Фостера Даллеса. До резиденции кардинала Спеллмана в Нью-Йорке, до многих правительственных дворцов и католических монастырей Латинской Америки, до фашистского трона Франко.

Папским гласным и негласным указам, его иезуитскому кодексу подвластны и те его подданные, что живут непосредственно на Ватиканском холме, и те, что находятся далеко за его пределами, скажем, в маленьком городке Ретшаг, на севере Венгрии, по соседству с Чехословакией, в области Ноград.

 

МИНДСЕНТИ

До 30 октября 1956 года Ретшаг был захолустным, безвестным городишком, а 31 октября он прогремел на весь мир.

Патер Вечери и его спутник прибыли сюда, чтобы освободить кардинала Миндсенти, рассказать ему, что происходит в мире, и дать ряд жизненно необходимых советов его преосвященству.

Черный Султан сразу же вошел в контакт с влиятельными католиками, одетыми в форму танкистов венгерской армии, и вместе с ними выработал план действий.

Главным лицом, с которым совещался патер, был Палинкаш. Десять лет назад у Антала Палинкаша была другая фамилия, ненавистная многим венграм. Он был родным сыном маркграфа Паллавичи, одного из фюреров белой Венгрии 1919 года, верховного палача контрреволюции. Отец превосходно, в своем духе воспитал сына: Антал окончил военную академию Людовика. Первую свою пулю хортист Антал Паллавичи, офицер венгерских войск, выпустил в советских коммунистов, защищавших границу в Карпатах. Около трех лет маркграфский отпрыск сражался за дело Гитлера. В 1943 году венгерская армия и ее немецкий сосед, армия Паулюса, были разгромлены на Дону и на Волге.

В числе пленных венгров оказался и Антал Паллавичи. Годы, проведенные в России, в лагере военнопленных, еще больше ожесточили его против коммунистов. Ему каждое мгновение хотелось броситься на часового с красной звездой. Но он не делал этого. Сдерживался. Не победил, не насытил свою ненависть в годы войны, в рядах армии Гитлера — Хорти, разве удовлетворит ее теперь пленный, безоружный, одинокий? Один в поле не воин. Надо приспосабливаться к условиям.

Антал Паллавичи затаил ненависть, непримиримость закоренелого хортиста, надменность аристократа и стал улыбающимся, виноватым, раскаявшимся венгерским офицером, рядовым венгром, проклинающим Гитлера. Аристократ по происхождению, предавал анафеме своего отца — маркграфа, называл его эксплуататором, кровопийцей.

В такой сенсационно живописной маске он вернулся домой, в Венгрию, и официально, под гул одобрения любителей сенсаций, порвал связи с живыми и мертвыми аристократами Паллавичи и с ведома властей присвоил себе новую, демократическую, истинно рабоче-крестьянскую фамилию — Палинкаш.

Антал Палинкаш постепенно, изо дня в день, терпеливо завоевывал доверие новых своих «родителей», клялся им в любви и верности, пытался доказать эту любовъ всюду, куда его ни посылали.

Продвигался он медленно, но упорно. В 1956 году бывший маркграф стал начальником штаба танкового полка, майором народной армии. При помощи тайных покровителей из генерального штаба получил назначение в северную Венгрию, в город Ретшаг, неподалеку от которого на холме в графском замке Фелшепетень, окруженном огромным парком, томился знаменитый узник, шестидесятичетырехлетний примас католической церкви Венгрии.

С благословения патера Вечери католики, одетые в военные мундиры, ворвались в замок и разоружили стражу.

Пока «национал-гвардейцы» окунали кардинала в «святую купель свободы», патер Вечери отдыхал в парке под вековой серебристой елью. Он не хотел своей персоной отвлекать внимание примаса от военных католиков. Пусть выдаст им полностью то, чего они заслуживают.

Вечери любовался живописной словацкой деревушкой, привольно разбросанной в низине, у подножия замкового холма, и восстанавливал в памяти многочисленные заслуги Миндсенти перед святым престолом и Западом. Сразу же после войны кардинал ожесточенно выступал против конфискации церковных земель. 500 тысяч хольдов великолепных пахотных земель давали, возможность высшим сановникам чувствовать себя государством в государстве, обеспечивали княжеский уровень жизни. Миндсенти выступил и против провозглашения Венгрии республикой. «Это находится в противоречии с тысячелетней венгерской конституцией», — писал он. Князь церкви открыто высказался за королевскую власть. В 1948 году он демонстративно не послал от имени церкви, нарушив протокол, новогоднее поздравление президенту республики. В своих пастырских письмах он бесцеремонно выступал против коммунистов. Категорически отверг предложение правительства урегулировать отношения между церковью и государством. В том же году яростно сопротивлялся национализации церковно-приходских школ, которых в Венгрии было больше четырех тысяч — 65 процентов всех начальных школ. По призыву самого непреклонного прелата Венгрии около трех тысяч священников и монахов в знак протеста покинули секуляризованные школы. Начались открытые военные действия между католической церковью и правительством.

На второй день рождества в 1948 году Миндсенти был арестован. На суде он вел себя куда менее храбро, чем на воле. Может, потому, что был ярко освещен кинопрожекторами, может быть, и потому, что был психологически надломлен. Не мог толково, убедительно защитить себя. Не попытался даже утверждать, что немыслимо сосуществование католической церкви и коммунистического государства. Вынужден был чистосердечно признаться, что спекулировал на возможности войны за освобождение Венгрии между Западом и СССР. «В этой связи, — говорил он на суде, — я предвидел возможность эвакуации советских войск из страны, что привело бы к образованию „вакуум юрис“, и тогда бы по примеру магистра Дамаскиноса в Афинах я смог бы взять в свои руки руководство государственными делами». Святой престол и Запад были глубоко разочарованы. Рассчитывали, что примас торжественно провозгласит незаконным тогдашнее венгерское правительство, будет упрямо, вдохновенно твердить о чистоте своих намерений, а он, поникший, с застывшим взглядом, надтреснутым голосом заверял суд о том, что сожалеет о своей деятельности, и молитвенно просил бога даровать его церкви мир. Народный суд приговорил его к пожизненному тюремному заключению.

Выждав положенное время, необходимое Палинкашу-Паллавичи для того, чтобы он пожал лавры освободителя, патер Вечери поднялся и направился в замок. Седой, сухощавый, стройный, похожий в своем темно-сером пиджаке, сшитом у лучшего портного Германии, на юношу-спортсмена, шутки ради натянувшего на голову парик старца, он неторопливо поднялся на второй этаж, торжественно вошел в покои своего старого друга.

Слуги божьи старательно, чувствуя вокруг себя внимательных, жадных зрителей и око истории, выполнили ритуал счастливой, богом определенной встречи, благословили друг друга, облобызались, прослезились.

И только уж потом пошло все земное, обыденное. Патер Вечери спросил, каково самочувствие его преосвященства, и не удивился, услышав ответ:

— Слава богу, хорошо!

Он давно знал, что Йожеф Миндсенти чувствует себя прекрасно в этом замке, на пороге свободы, в преддверии великой деятельности.

Не удивили патера и «тюремные» покои кардинала. Кабинет, полный книг. Спальная с отличным гардеробом, от которой не отказалась бы и кинозвезда. Столовая с белоснежным бельем, серебром и баккара. Всюду дорогой и редкий фарфор. На кухне и в кладовой полное изобилие: битая птица, бруски масла, виноград, яблоки, овощи, сыр, вино. Одна из комнат приспособлена под капеллу, домашнюю церковь.

В одном кардиналу было отказано: читать газеты, слушать радио и принимать посетителей. Имел право на свидание только с престарелой матерью.

Днем кардинал, осужденный на пожизненное тюремное заключение, прогуливался по пустынному парку. Ночью замок окружал вооруженный отряд, бдительно охраняющий чуткий, нервный сон его преосвященства.

Фелшепетеньский узник остался почти таким же, каким его знал патер Вечери восемь лет назад, когда тот отправлялся из зала суда на пожизненное заключение. Такой же высокий, поджарый, с властным, исполненным экзальтированного величия лицом, с гибкими выхоленными руками, привыкшими, чтобы к ним прикладывались губы многочисленных поклонников. Глаза излучают сияние, совсем как на картинах мастеров эпохи Возрождения. В голосе неотразимая сила, испытанная в многочисленных аудиториях.

И одет и обут он так же, как восемь лет назад. Плотная черная сутана, широкий лиловый атласный пояс, мягкие черные ботинки.

Пока Миндсенти переодевался, упаковывал свое добро в чемоданы, патер Вечери успел подумать о многом: о том, как поделикатнее внушить кардиналу быть немногословным, сдержанным в своих выступлениях перед верующими венграми, особенно перед иностранными корреспондентами, как хотя бы временно охладить его мстительный пыл, заставить высказывать вслух только сотую долю своих мыслей, а девяносто девять — чужих, взятых напрокат у либералов, прогрессистов, умеренных, у всех тех, кто ловко и успешно, на протяжении многих десятилетий, жонглирует такими понятиями, как «единый независимый народ», «всеобщее благополучие», «развитие всех народов в одном направлении», «национальное чувство должно быть фундаментом правды».

Появился Миндсенти. Серебро волос, румянец, апостольское сияние очей… Вот теперь он настоящий примас католической церкви Венгрии, епископ Эстергомский, кардинал, член кардинальской коллегии святого престола, великий мученик, олицетворение возмездия, гроза для безбожных коммунистов.

Патер ничего не сказал, о чем подумал, только улыбался, только с умилением смотрел на кардинала.

Тот все понял, оценил. Тогда и осмелился высокий посол кое-что посоветовать кардиналу.

Немецкий язык, к сожалению, не такой гибкий и легкий, как французский, он не позволяет говорить о серьезных вещах весело, иронически, не до конца высказываться, но все сказать. Однако и на немецком патер Вечери сумел без грубоватой прямоты, не в лоб, произнести все самое существенное.

Миндсенти хорошо понял его. Так, во всяком случае, показалось патеру. Примас католической церкви Венгрии разбирался во всех тонкостях немецкого лучше, чем французского и даже венгерского. Он не был настоящим венгром, всего лишь венгерский шваб, Йожеф Пем. В свое время он поменял неблагозвучное «Пем» на благородное — Миндсенти.

За час до полуночи кардинал и сопровождающие его лица, как говорится в дипломатической хронике, отбыли из фелшепетеньского замка в городок Ретшаг. Воскресший из мертвых знал, что его сутана видна сейчас всему миру, что каждый его шаг по земле Венгрии станет самой приметной вехой его биографии, славным достоянием истории отцов католической веры. И потому он действовал только возвышенно, ни на мгновение не роняя своего величия.

Прибыв в Ретшаг, он сразу же, не упиваясь ликующей, с зажженными факелами в руках толпой ретшагцев, приветствовавших его, сурово раскланялся и направился в церковь. Целых двадцать минут молился богу, ласково беседовал с горожанами, благословлял их.

Тут, в Ретшаге, отвечая на приветствие, кардинал произнес слова, которые через несколько дней, распространенные иностранными корреспондентами, облетели весь мир:

— Дети мои, я буду продолжать то, на чем мне пришлось остановиться восемь лет назад.

Патер Вечери был доволен первыми шагами, первым лепетом кардинала. Рывок энергичный, речь короткая, крылатая. Умный и догадливый, кому она по существу и адресуется, поймет ее, воспримет как сигнал к действию. Тугодум не почувствует в ней ничего опасного. Дурак подумает, что кардинал будет продолжать пастырским своим словом служить богу и людям. А те, кто еще упорно поддерживают агонизирующий режим, оценят кардинальское выступление в Ретшаге как нейтральное, чисто христианское. И русские не будут иметь предлога очернить кардинала, объявить его реакционером. В общем, все опасности обойдены. Так думал патер Вечери.

Кардинал и его информатор и советник провели ночь в казармах венгерского танкового полка, в личном кабинете начальника штаба, любезно предоставленном Палинкашем-Паллавичи. Для Миндсенти раздобыли кровать. Патер Вечери провел ночь в кресле.

Не спали до рассвета. Оруженосцам святейшего престола о многом надо было поговорить. Больше говорил патер Вечери. Он подробно информировал кардинала о политической ситуации в Европе и во всем мире, сложившейся после военной акции Англии, Франции и Израиля в зоне Суэцкого канала. Рассказал, что произошло в Венгрии за прошедшую неделю, какая обстановка сложилась в Будапеште, Дебрецене, Пече, Ваце, Дьере и других областных центрах.

Кардинала особенно заинтересовала позиция русских. Он спросил, действительно ли похоже на то, что советское командование выполнит неукоснительно соглашение, заключенное с Имре Надем, и выведет свои войска из Будапешта.

— Да, ваше преосвященство, выполнит. Советские танки уже покинули столицу.

— Вы это видели своими глазами? — Миндсенти приподнялся на постели. Он был очень бледен, очень серьезен.

— Видел, ваше преосвященство! Правда, сквозь слезы радости, но достаточно ясно. Уходят!

Кардинал закрыл глаза, боком, словно теряя сознание, свалился на постель и зашлепал губами, вознося богу благодарственную молитву.

При скупом свете ночника на суровом фоне солдатской постели лицо примаса показалось патеру Вечери не только величественным, как в замке, но и таинственно-прекрасным. Нет, это не просто лицо человека. Один из тех бессмертных источников, из которых Рембрандт черпал свое вдохновение. Свет и тени. Густая темнота и ослепительный поток золотого света. Коричнево-пепельный тревожный мрак и победно-радостная солнечная вспышка.

Патер Вечери с умилением смотрел на примаса. Этого человека он когда-то презирал! И не только презирал, — завидовал ему, считал выскочкой. Тщательно коллекционировал все плохое, что о нем сочиняли на Ватиканском холме, где в ту пору обитал Йожеф Пем в роли личного адъютанта у влиятельного кардинала Евгения Пачелли, папского нунция в Германии с 1917 по 1929 год, статс-секретаря Читта дель Ватикано — с 1930, а позже, с 1939 года, ставшего папой римским, Пием XII.

Примас кончил молитву. Повернулся к своему информатору и советнику и обычным, мирским голосом заговорил о самом главном, чего до сих пор самоотверженно не касался, надеясь на такт и чуткость собеседника. Тот оказался недогадливым, и кардиналу пришлось самому затронуть щекотливую тему.

— Что говорят обо мне венгры? — спросил он.

— Разное, ваше преосвященство. Одни давно примирились с пожизненным вашим заключением и будут удивлены, мягко говоря, вашему освобождению. Другие ждут не дождутся вас. Третьи боятся появления примаса в бушующем страстями Будапеште. Четвертые не прочь поставить вас к стенке, да руки коротки. Пятые хотели бы видеть вас в качестве достойного преемника мавра.

— Кого? — переспросил кардинал, в его лихорадочно-сияющих глазах сверкнуло осмысленное, живое любопытство.

— Мавра… того самого, который сделал свое дело и может уйти. Имре Надя.

Остроумие патера было вознаграждено улыбкой кардинала, первой с часа освобождения.

— Шестых нет? — спросил он, и его мягкая, женственная рука легла на руки патера Вечери.

— Есть и седьмые и двадцатые, но это уже только оттенки.

— Каких же венгров больше?

— Пятых, ваше преосвященство. Тех, которые хотели бы видеть вас преемником Имре Надя.

Кардинал слегка сжал руку патера и пытливо посмотрел на его тонкогубое, надежно защищенное умной, чуть лукавой усмешкой лицо. Прозрачные глаза Вечери ничего не выражали.

— А вы, мой друг, к какой группе принадлежите?

— К самой многочисленной, к самой скромной, самой осторожной и дальновидной.

Кардинал или не понял намека, или не пожелал ограничиться намеком, или хотел услышать ясный ответ на свой чрезвычайно важный вопрос. Строго смотрел на патера и ждал, что он скажет дальше.

Советник вынужден был до конца прояснить проблему.

— Видите ли, ваше преосвященство, я считаю, что опасно трясти яблоню, когда она только еще цветет, можно вместо урожая получить червивый плод, выкидыш, а то и просто кукиш.

Это прозвучало чересчур ясно, и кардинал невольно поморщился, будто ему в ноздри ударила зловонная струя.

Помолчав, придя немного в себя, он спросил:

— А как думают наши друзья?

— Мое мнение никогда не расходится с их мнением.

— А их мнение с вашим?

Это был неожиданный укол, и патер судорожно дернулся, чем выдал свою чувствительность. Смотрите, пожалуйста, какой прыткий кардинал! Полсуток не прошло, как дышит воздухом свободы, а уже палец в рот ему не клади. Надо было дать щедрую сдачу. И патер не поскупился. Сказал, смеясь:

— Я не имею своего мнения, ваше преосвященство, и не пытаюсь его иметь, как некоторые. Пользуюсь исключительно тем, что говорят и думают наши великие друзья. И по этой простой причине никогда не ошибаюсь, всегда точен в своих суждениях.

Кардинал не обиделся. Он поддержал патера коротким смешком, вернее хмыканьем, похожим на смех. Не дал себе воли примас, наступил на горло веселому настроению. Нельзя, не положено вчерашнему узнику коммунистической тюрьмы быть веселым. Побольше серьезности, суровости, глубокомыслия, величественного молчания, глубокой скорби. Весь Будапешт, вся Венгрия, весь мир должны знать, как задумчив, тревожен и печален был примас накануне своего возвращения в вековое гнездо архиепископов.

— А каковы планы наших друзей? — механически переходя на немецкий, спросил кардинал.

— Ваше преосвященство, это слишком неопределенно, и я затрудняюсь ответить.

— Уточняю: планы друзей в отношении Венгрии.

— Всемерная, ежедневная, ежечасная, все возрастающая поддержка в мировом масштабе, вплоть до ООН.

— Только бинтами и ватой, консервами и сочувственными речами?

— Не гневите бога. Столько уже сделано!

— Да, сделано много, но теперь и этого недостаточно.

— А что бы вы хотели?

— Прежде всего надо открыть, распахнуть настежь австрийскую границу для всех венгров-изгнанников, для всех европейцев, жаждущих защищать Венгрию.

— Это уже сделано.

— Нужны самолеты, танки, оружие. Нужны дивизии солдат. Пусть они называются добровольцами или еще как-нибудь. Нужно открытое, широкое заступничество за Венгрию таких великих держав, как Англия, Франция, Германия Аденауэра, Соединенные Штаты.

— Это невозможно. Ваше длительное пребывание в тюрьме, отсутствие газет и радио сделало вас, извините, оптимистом. Англия и Франция не могут за вас заступиться, они завязли в Египте и сами ждут американского заступничества в суэцком конфликте. Соединенные Штаты тоже не могут. Эйзенхауэр связан по рукам и ногам предстоящими выборами: забаллотируют или оставят еще на один срок в Белом доме. Остается доктор Аденауэр. Этот может, этот всегда готов рискнуть, но… В тройке, в пристяжке с великими союзниками ему цены нет, а в одиночку — ноль целых и ноль десятых.

— Грустно мне слушать вас, мой друг.

— А мне еще грустнее говорить это, ваше преосвященство. Да если бы моя власть, моя воля, я бы… и Египет, и Гватемалу, и Алжир бросил, отодвинул в резерв, в долгий ящик и двинул всю мощь Запада сюда, на Венгерскую низменность, где решается судьба человечества! Увы, господь бог не осенил ни Идена, ни Эйзенхауэра своим умом. Только один доктор Аденауэр вкусил, познал мудрость небесного владыки. Поэтому и живет восьмой десяток лет.

Кардинал после долгого молчания сказал:

— А если русские не уйдут из Венгрии, не выполнят своего обещания, неужели и тогда не помогут вам друзья?

— Уйдут! Вышибем!

— Войска такой империи?

— Вышибем или костьми ляжем.

— Перспектива не очень радужная.

Прояснив одну важную проблему, кардинал приступил к другой, тоже имеющей для него первостепенное значение.

— Что думает святейший престол о венгерских событиях?

— Не рискую угадывать мысли святейшего престола. Я знал, что он думал декаду назад, а теперь… другая ситуация, другие мысли.

— А может быть, все-таки рискнете?

— Рискну!.. Папа и его коллеги высоко ценят и надеются, что вы в любой обстановке оправдаете доверие и любовь святейшего престола. Папа и его кардиналы уверены, что вы богом данной вам пастырской властью начертите должный курс венгерским событиям.

— Дальше!

— Святейший престол называет венгерские события не революцией, а национальной освободительной борьбой. Святейший престол уверен, что Венгрия и Запад победят в любом случае, увенчается полным успехом эта борьба или не увенчается.

— Я вас не совсем понял, мой друг.

— Святейший престол считает, что мы уже в большом выигрыше. Пробита брешь в лагере коммунизма на самом главном направлении! Распахнут железный занавес! Затрещал в самом крепком месте Варшавский пакт! Разбежалась партия венгерских коммунистов! В борьбу против безбожников втянута грозная масса. Этого же еще не бывало за всю историю коммунизма. Акция мирового размаха. Мост в будущее. Ключ к настоящему.

— Все это так, конечно. Тем более нельзя быть нерешительным, нельзя ограничиваться полумерами.

— Ваше преосвященство, я уже сказал: когда яблоня цветет…

Сквозь жалюзи пробивался рассвет. Надо было хоть немного поспать перед дальней дорогой. Римские отцы поговорили еще немного и умолкли. Через некоторое время они по-стариковски захрапели. Снился им, конечно, святейший престол.

И сны у таких людей бывают величественными.

 

БУДУЩИЙ ПАПА

Не спали в эту ночь адъютант патера Вечери и шофер Миклош Папп. Поместили их в одной комнате, кровати стояли рядом. Молодые люди разговорились и до утра не умолкали.

Начался разговор не по инициативе Андраша. Глупым, тупым он был в глазах начинающего иезуита, но все же не хотел рисковать. Любопытство и словоохотливость настораживает даже тех, кто в тебе уверен.

Андраш удобно устроил голову на подушке, закрыл глаза и приготовился якобы ко сну. В самом же деле он боялся заснуть. Во сне мог выдать себя, заговорить вслух. Не умеет он спать хорошо, как надо было бы спать настоящему разведчику. Болтлив.

Адъютант, возбужденный дальней дорогой, встречей с кардиналом в замке, его речью в церкви, жаждал поговорить, обсудить эти события хоть с шофером.

— Миклош, что ты делаешь? — воскликнул он.

— А разве не видишь? Сплю! — Андраш не открыл глаз.

— Да как ты можешь спать в такую ночь? Вставай, бегемот! Вставай, а то стащу за ноги.

Андраш с трудом открыл сонные глаза, виновато улыбнулся. — Я ж не католик, монсеньер.

— Но ты венгр. Радуйся. Ликуй. Сердце католической Венгрии вновь забилось!

— Я уже свою норму радости выпил. И закусил ликованием. Завтра еще одну хлебну. Устал я, байтарш.

— Сколько тебе лет?

— Столько же, наверное, как и вам.

— Нет, больше. Я чувствую себя молодым, а ты…

— У каждого свой характер, монсеньер. Один горячий, другой холодный, третий бешеный, а четвертый рассудительный.

— А ты каким себя считаешь?

— Монсеньер, мы еще с вами не пили на брудершафт. И свиней вместе не пасли.

— О-о-о!.. Извините, Миклош Папп.

Он улыбался, но внутренне был смущен хлесткой пощечиной этого простого с виду шофера. Интересно, что на уме у этого «национального гвардейца», так горячо рекомендованного комендатурой? Откуда он вышел? Как рос? Какой духовной пищей питался? Что любит? Ненавидит? Как взлетел на гребень венгерских событий? Каким ему рисуется будущее Венгрии, Европы, мира?

Все эти вопросы были не праздными для молодого католика, которого мы до сих пор называли просто адъютантом. Нет, он был не просто адъютантом при важной особе. Полноценный, полнокровный сотрудник патера Вечери, его помощник. Он был немцем. Звали его Вальтером Брандом. Родился в католической семье в Силезии, отошедшей теперь к Польше. Отец и братья погибли во время войны на разных фронтах: под Ржевом, на Волге, в Сталинграде, в Африке и где-то на берегах Балатон, во время великой танковой битвы за Венгрию и Вену. Мать с одиннадцатилетним Вальтером и двумя его сестренками бежала в Западную Германию. Два года осиротевшая католическая семья Брандов жила в деревянном бараке, как и все беженцы. Был и холод, и голод, и унизительное прозябание на положении бродячих собак. В тринадцать лет Вальтер был извлечен из барачной беспросветной дыры. Это сделала рука умного, дальновидного католика, рука патера Вечери. Много таких, как Вальтер, извлек он из мрака нищеты, недоедания и сиротства.

В шестнадцать лет Вальтер досрочно, с высшей аттестацией закончил подготовительное отделение при специальном католическом институте в Мюнхене, где готовились священники. В семнадцать проявил удивительные способности в изучении латыни, английского языка, истории святой веры. Превосходил своих сокурсников, гораздо старших по возрасту, и способностью мыслить, и обостренным интересом к международным делам. Выделялся он и ненавистью к тем, кто убил его отца и братьев, выгнал семью из родного дома. Все это привлекло к Вальтеру Бранду особое внимание патера Вечери, одного из руководящих деятелей католического центра Баварии, главного опекуна студентов-католиков, будущих духовных пастырей.

Молодой человек, подающий надежды, всеми своими корнями уходящий глубоко в почву, питающую душу всякого истинного католика, был выведен на большую дорогу патером Вечери, венгром по происхождению, зачислен в кадры святейшего престола, в его большой резерв.

Вальтер по ватиканской путевке выехал в Рим. Там впоследствии и «короновался». Пять лет набирался мудрости в папском венгерском институте. Изучал общую и церковную историю, философию, русский язык, диалектический материализм, «Краткий курс истории ВКП(б)», Маркса, Ленина и многое другое. За время пребывания в институте изучил венгерский, русский, итальянский.

В папском университете с недавнего времени действует кафедра атеизма, на которой готовятся отборные, верные из верных, кадры святых отцов, нацеленные для борьбы с атеистами. Там же действует и еще одна особая кафедра — коммунистическая, замаскированная обычной ватиканской этикеткой. Целенаправленность ее та же, что и кафедры атеизма, — подготовка отборных кадров для борьбы с коммунистами в мировом масштабе.

Вальтер Бранд был воспитанником этой кафедры.

В каникулярное время он получал из папской кассы итальянские лиры, валюту и отправлялся в дальние заграничные путешествия. Денег ему давали немного, но их хватало на оплату железнодорожных билетов третьего класса, недорогих пансионов в землячестве и безбедного питания. Кое-что удавалось даже и экономить. Вальтер ездил в поездах только там, где не было автострад. Обычно передвигался на автомобилях, за чужой счет. Высокий, тощий, с рюкзаком на спине, в темном пиджаке, из-под которого выглядывал белый твердый воротничок, близорукий, в очках, он выходил на шоссе, поднимал руку, просил попутные машины подхватить его. В Европе так многие путешествуют. Называется это «автостоп».

Пользуясь автостопом, ночуя и питаясь в студенческих и католических землячествах, он в первый же год, не потратив на дорогу ни одной лиры, пробрался из Рима во Францию, в Авиньон, где когда-то, в средние века, была папская резиденция. Был и в Париже, и в Марселе, и в Ницце. На другой год, в каникулы, бродил по Испании и Португалии. Изучал не только картинные галереи и достопримечательности. Все должен видеть, чувствовать, знать будущий пастырь, борец против коммунизма. Ученый, повидавший свет священник стоит сотни домоседов, имеющих докторские дипломы…

Путешествуя по Финляндии, Швеции, Норвегии и Дании, Вальтер Бранд, уже закончивший высшее образование, надолго задержался на ближнем от Стокгольма севере, в небольшом университетском городе Упсала. Не университет заинтересовал Вальтера, не холмы, парки и живописные улицы тихого, уютного города. Привлек его кафедральный, самый большой в Скандинавии собор. Посмотреть на него, полюбоваться стариной, поклониться ей приезжают из многих стран. Здесь похоронен Линней с женой. Мраморный памятник ученому стоит в притворе храма. Надгробная плита вмурована невдалеке от входа.

Построен собор в 1293 году Этьеном в стиле французской готики. Громадная высота. Колонны. Фрески. Картинные витражи. Изумительная акустика. Беломраморные ангелы. Под гигантским цветным окном — самый древний из древних витражей — орган, по звуку которого нет равных в Европе. Во всяком случае, он в ряду лучших.

Все эти сведения, почерпнутые из надписей и отрывочных высказываний бывалых туристов, Вальтер Бранд старательно записывал в свой дневник путешественника. Все пригодится в будущем. И далекое и близкое прошлое.

Вальтер стоял около мощей святого Эрика, того самого Эрика, которого он видел в стокгольмской ратуше, покровителя шведской столицы, когда услышал русскую речь. Это было так потрясающе, так неожиданно для будущего борца против коммунизма, что он вздрогнул, испугался, онемел.

Русские в Упсала, в древнейшем соборе Европы!

Действительно, это были русские туристы. Мощи святого Эрика ненадолго заинтересовали их. Учтиво переглянулись и двинулись дальше.

Вальтер бессознательно пошел за ними. И только потом, несколько минут спустя, понял, что делает. Делал он хорошо. Надо было ему посмотреть на русских, послушать их, почувствовать, заглянуть в живую душу, а не отраженную книгами, лекциями, рассказом, кинокартинами, плакатами.

Усыпальница шведского короля Густава Вазы привлекла внимание русских. Рассматривали старый, обласканный руками скульптора мрамор, читали надписи. Улыбались, узнав, что слева и справа от Густава Вазы покоятся его жены. Перестали улыбаться, когда гид сообщил, что наследники Густава Вазы, его сыновья, смертельно ненавидели друг друга и что младший брат отравил старшего гороховым супом.

Отравителю воздвигнут памятник, окруженный хороводом ангелов, как бы замаливающих грехи королевича. Тишина, покой, мудрость, жизнь на лице молодого преступника. Ожил мрамор. Потеплел. Светится. Дышит.

— Красив, подлец! — заметил кто-то из русских.

— Не веришь, что это камень. Человек! — сказал второй русский турист. — Будто бы на мгновение закрыл глаза, вот-вот очнется, встанет, пойдет.

— Вот что делает искусство, — сдержанно засмеялся третий. — Реабилитирует даже братоубийцу.

После таких слов Вальтер Бранд не мог сдержаться, вступил в разговор. Поправил очки, улыбнулся так, что стали видны розовые детские десны, и сказал по-русски:

— Если бы люди умели так возвышать своего ближнего!

С этого восклицания и завязалась оживленная беседа. Вальтер был очень приветлив, держался непринужденно, беспрестанно улыбался, шутил, часто употреблял ту же терминологию, что и русские. Он поразил их знанием Ленинграда, Москвы и лучших картин Эрмитажа и Третьяковской галереи. Знал превосходно не только русскую литературу девятнадцатого и начала двадцатого века, но и советскую: Маяковского, Блока, Есенина, Демьяна Бедного, Шолохова, Алексея Толстого, Фадеева, Эренбурга и менее знаменитых — Тихона Семушкина, Бориса Слуцкого, Ольгу Берггольц, Бориса Корнилова, Тендрякова, Сергея Антонова. Успел даже прочитать только что напечатанный в «Новом мире» роман Дудинцева «Не хлебом единым».

Представляясь, он широко, добродушно осклабился, поправил очки и вызывающе, под всеобщий смех русских, отрекомендовался:

— Я из самого центра мракобесия. Бывший студент папского университета. Священник.

Находчивый русский подхватил вызов:

— И будущий кардинал, а может быть, и папа римский.

— Может быть, может быть. — Вальтер Бранд засмеялся. — Папой не рождаются. Но как это по-вашему… плох тот казак, который не хочет быть атаманом…

Осмотрев собор, русские туристы поехали дальше на север, к Фалуну. Использовав автостоп, поехал с ними в одном автобусе и будущий папа энский. Спорил, убежденно доказывал. Исповедовался. Внимательно выслушивал доводы своих противников… И ни на мгновение не заскучал, не пожалел, что встретился с русскими.

Случайная встреча, но не мимолетная. Глубоко распахала она душу Вальтера. Вся жизнь Вальтера Бранда дальше покатилась под знаком того, о чем думал, разговаривая с русскими, что чувствовал, какие сделал выводы. Он понял всю мудрость святейшего престола, всю силу его замысла, дальновидности. Смертельного врага своего нельзя победить одной лишь ненавистью. Его надо хорошо знать, неустанно изучать, и не поверхностно. Надо исследовать его изнутри. Его глазами увидеть мир. Достичь того, к чему он сам стремится, и разведать, что это такое, в какой мере опасно для святой веры.

После этой встречи Вальтер с новой энергией набросился на русский язык, на русскую и советскую историю, на книги Ленина, Маркса. Ежедневно в институтской библиотеке читал московские, варшавские, будапештские газеты, журналы.

Встреча в соборе Упсала знаменательна была еще и в другом отношении. Она заставила Вальтера основательно, глубоко изучить родословную святых отцов, Джузеппе Сарто и Ахилла Ратти, предшественников нынешнего папы римского — Пия Х и Пия XI. Два этих владыки пронесли факелы святой веры от истока двадцатого века чуть ли не до его золотой середины.

Еще в 1905 году Пий Х призвал всех католиков русской империи, прежде всего польских епископов и их паству, воздвигнуть нерушимую стену на пути революции, надвигавшейся из Петербурга, Москвы, Баку, Киева, сохранить любовь и верность царю-батюшке. Позже Пий Х принимал решительные меры, хотел обновленным на современный лад средневековым клерикализмом сокрушить все зарожденные и развивающиеся социалистические идеи. В 1907 году Пий Х обнародовал энциклику, направленную против всего, что угрожало расшатать величие святейшего престола. Накануне первой мировой войны Пий Х поддержал габсбургскую монархию, главный опорный пункт Читта дель Ватикано в Европе.

Ахилл Ратти, папа Пий XI, был еще более нетерпимым ко всему красному. В 1919 году, в роли папского нунция в Варшаве, он опекал все антисоветские объединения, был душой всех заговоров, толкнул армию Пилсудского на войну с Советами, благословил поход на Киев. Пий XI повысил авторитет Читта дель Ватикано в решении международных проблем, заключив конкордаты с сильнейшими европейскими государствами. Латеранским договором в 1929 году он оформил тесный союз с Муссолини и его партией, а в 1933-м, когда Гитлер пришел к власти, — конкордат с новой Германией. В тридцатые годы стал во главе «крестового похода» против большевистской России. Беспрестанно поддерживал и дуче, и фюрера, и каудильо.

Пий XII, следуя по стопам своих предшественников, во многом превзошел их.

Всякий, кто проявляет ожесточение, подобное тому, какое жило и живет в сердцах пап двадцатого столетия, возвышается в глазах святейшего престола и в мире католиков. Борись с коммунистами во всеоружии, талантливо, и ты обеспечишь себе место в ряду богом избранных.

Кто станет новым папой римским? Тот, кто умножит антикоммунистическую славу своих предшественников. Кардинал Миндсенти умножал ее на протяжении долгих лет, даже в тюрьме. Ему и быть на святейшем престоле.

А кто его сменит? Где же железные роты, из которых выйдут римские папы шестидесятых, семидесятых годов и последних десятилетий двадцатого века?

Вальтер Бранд в числе многих достойных католиков, кандидатов в папы, видел и себя. Да, он и здесь, вдали от Рима, от святейшего престола, твердо уверен, что доберется до цели. Пусть всю жизнь будет шагать, ползти, но в конце концов все-таки доберется…

Большие воспоминания и размышления вызвал у Вальтера Бранда этот чернорукий, плохо умытый, но гордый «национальный гвардеец», в прошлом коммунист.

Не хочет, чтобы его называли на «ты». Обижен, оскорблен. Почему?

Вальтер Бранд сел на край кровати шофера. Положил руку на его спину.

— Миклош, правда, что ты был и ударником, и комсомольцем, и коммунистом?

— Был.

— Значит, раскаялся?

— Разве не слыхали?

— Как же, слыхал! Прославился перед людьми и богом. Тебя, Миклош, ждет блестящее будущее, если ты, конечно, не забудешь своего прошлого, используешь его разумно.

— Не понимаю… Как это… разумно использовать свое прошлое?

— Такой смышленый — и не понимаешь! Скажи, ты был плохим или хорошим коммунистом?

— Выговоров не имел.

— Не имел? Это хорошо. «Коммунистический манифест» изучал?

— Читал.

— Читал или изучал?

— Так это же коммунистический букварь.

— Не говори больше так. Не букварь. Библия. В «Коммунистическом манифесте» вся кровь, весь свет, вся красота коммунистического мира. Это тебе не было известно, да?

— Известно! Знаю я и «Манифест» и еще кое-что.

— Например?

— «Капитал» изучал.

— Ого! Даже «Капитал»?

— Не все четыре тома. Только первый. Там все есть: и труд, и рабочие, и эксплуататоры, и торговая прибыль, и прибавочная стоимость. Все законы капиталистического мира выведены.

— Смотри, какой грамотей-марксист!.. Ну, а еще чему тебя учили?

— Сам я больше учился. Читал и «Гражданскую войну во Франции» и «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта». Это где про контрреволюцию говорится. Вам не довелось познакомиться с этой работой?

— Знакомился. — «Будущий папа» некоторое время пытливо вглядывался в шофера. Простенький с виду, а в такие ученые дебри погружался! И вышел сухим из воды, не заразился марксизмом. Наоборот, возненавидел его, отомстил ему, пролив кровь безбожников.

«Брат ты мой единоверный!» — подумал Вальтер Бранд, и теплая волна нежности затопила его сердце, наполнила глаза слезами. Он нагнулся, поцеловал Миклоша в лоб.

Тот почему-то отпрянул и старательно вытирал пододеяльником лоб, испуганно-брезгливо таращил свои красивые глаза.

Вальтер Бранд засмеялся. Он истолковал тревогу Миклоша по-своему. Испугался мальчик, подумал, что его хотят сделать девочкой. Среди святых отцов, которым запрещено жениться и общаться с теми, кто носит юбки, принято ошибаться, принимать штаны за юбку.

— Не бойся меня, Миклош, я твой друг. Только друг. И в знак этой дружбы хочу тебе преподнести святой подарок.

Вальтер Бранд расстегнул глухую, черной чесучи курточку, которую он носил под пиджаком вместо рубахи, достал яркую открытку и торжественно вручил ее Андрашу.

Это была уменьшенная дешевая литографская репродукция с портрета папы римского. Роскошная, из белого атласа мантия с пелериной, с двухэтажными рукавами, с широким белым муаровым поясом, с рядом, от шеи до подола, пуговиц, похожих на корабельные заклепки. Большой крест, усыпанный драгоценными камнями, массивная золотая цепь. Перстень с крупным бриллиантом на безымянном пальце левой руки. Белая ермолка на лысом темени. А позади папы и вокруг него живописный фон, выгодно оттеняющий белоснежную, младенчески непорочную фигуру владельца святейшего престола: шелковые обои темно-красных тонов с оттисками листьев папоротника, громадный полированный стол, крытый красным сукном, гнутая, под цвет сукна и обоев, спинка кресла, угол драгоценного шкафа, кусок коричневого ковра.

Серьезно, важно вглядывался Андраш в изображение папы, но внутренне усмехался.

Будь он католиком, то, чего доброго, мог бы попасть в конгрегацию, на расправу к иезуитам. Не видел, не чувствовал он и в этом слащаво-приторном, сытом человеке, изображенном на открытке, наместника бога на земле.

Художник, рисовавший папу, оказался беспощадно правдивым, может быть, и против своей воли. Кисть его так распределила краски, что на первый план выступила не пышная декоративность, не алмазы и бриллианты, не атлас мантии, а плоская душонка мелкого человека.

Андраш поблагодарил адъютанта за подарок, спрятал открытку в карман.

Вальтер Бранд продолжал свое благородное дело духовного пастыря. Обрабатывал мрамор, отсекал от него все лишнее, творил гвардейца армии бога, короновал его многовековой мудростью Читта дель Ваткано, нацеливал на долгую жизнь борца против коммунизма, на большие дела во имя бога и его святой вотчины Венгрии.

— Миклош, ты когда-нибудь участвовал в диспутах?

— Приходилось. В школе. В литературном кружке. На политсеминарах. В вечернем университете.

— Умеешь отстаивать свою точку зрения?

— Вроде бы так. Не отступал никогда от того, в чем был убежден. А почему это вас интересует?

— Одна мысль возникла. В Риме, в университете, на моей кафедре часто дискутировали, ожесточенно спорили.

— Даже там, в папском университете, ожесточенно спорят? А я думал…

— И правильно думал. Полное единоверие и единодушие у нас. Спорили не всерьез, так… Для закалки ума. Тренировка находчивости, шлифовка таланта полемиста. Проникновение в душу противника. Выявление средств и способов борьбы. Одним словом, натаскивали друг друга.

— Проба сил, значит. — Андраш заставил себя посмотреть на молодого патера с восхищением. — Извините, я забыл… Ловко придумана тренировка эта. Кадры выковываются что надо, по последнему слову техники.

— Да, папы всегда были на уровне современности. — Вальтер поправил очки, чтобы лучше, яснее видеть приобщающегося к святой вере шофера. — Ну так вот, Миклош, тряхни стариной, вооружись пылом полемиста. Я сделаю то же самое, и мы с тобой поспорим, скрестим идеологические шпаги, подискутируем. Я. — коммунист, а ты… ты тот, чем являешься в действительности, национальный гвардеец, разуверившийся, раскаявшийся коммунист. Я нападаю, ты защищаешься. Начинаю!

— Постойте! Дайте хоть перевести дух, занять позицию. — Андраш поднялся, сел на кровати, поджал под себя ноги на турецкий лад, закурил. А сам тем временем соображал, как быть: согласиться на подлую игру или увильнуть? Впрочем, и так плохо, и так. Не сумеет он убедительно защитить черное дело контрреволюции, дело бандитов, убийц, взбесившихся помещиков и фабрикантов. Своих слов нет для такой защиты, а чужие… язык не повернется их произносить. И отказываться опасно. Кажется, попал в ловко замаскированную ловушку. Неужели этот хлюст заподозрил его в чем-нибудь? Не имеет оснований. Не давал ему никакого повода. Что же делать? Эх, была не была!

Андраш бросил сигарету, сощурился, улыбнулся, кивнул головой.

— Начинайте!

— Предатель ты, товарищ… бывший товарищ Папп! — Вальтер Бранд принял позу оратора-разоблачителя: рука вытянута, палец грозно нацелен в лоб шоферу, ноги широко расставлены.

— С каких пор? — спокойно осведомился Андраш.

— С двадцать третьего октября, с тех пор как стал прислушиваться к подстрекательским речам деятелей из клуба Петефи.

— А вы с этого начали в тысяча девятьсот семнадцатом году. Вы прибыли в Россию из Германии, которая тогда воевала с Россией. Вы куплены на корню, шпионы с пеленок.

— Клевета! — Вальтер Бранд замахал руками. — Провокация! Вор кричит: «Держи вора!» Отступник!.. Да, вот твое настоящее имя: отступник.

— Да, я от вас отступился.

— Вот-вот! Спасибо за откровение. Скажите, Миклош, за что вы нас так люто возненавидели?

— Сказать? А вытерпят ваши уши слушать правду, не лопнут барабанные перепонки.

— Попробуйте.

— Что это за власть, когда при ней каждая кухарка может управлять государством, а каждый пастух, каждый шахтер, в роду которых до девятого колена не было грамотных, может закончить, да еще за счет государства, университет, академию?! Что за власть, которая согнала помещиков с земли, на которой они сидели веками?! Благородные, высокообразованные, говорящие по-французски, по-немецки, по-английски, аристократы, князья, маркграфы, бароны сидят в тюрьме, находятся в заграничных бегах, добывают себе пропитание черным трудом, а на их земле хозяйничает голытьба несчастная, не знающая ни одного языка, кроме венгерского, не ведающая, что такое аристократизм, с чем и как его едят. Что это за власть, которая впустила в наш парламент, олицетворяющий Венгрию, всевозможных свинарок, забойщиков, доменщиков, виноградарей и прочую народную демократию?!

— Миклош, хватит! — Вальтер Бранд засмеялся, зажал белой душистой ладонью рот Андрашу. — Действительно, чуть не лопнули барабанные перепонки! Ты, брат, так ругаешь народную демократию, что и коммунисты порадуются, похвалят тебя. Оскандалился. Автоматом умеешь пользоваться прицельно, наповал укладывать своих врагов, а словом — мажешь. Если бы я не знал, кто ты, мог бы принять тебя за твердолобого дружка-приятеля русских.

— Извиияюсь, байтарш. Привычка воспитания. Инерция. Пережитки прошлого. — Андраш подмигнул послу «Свободной Европы» и тоже рассмеялся. — Я уверен, что и вы оскандалитесь, если мы и дальше будем спорить. В коммунистическом мешке не утаишь католического шила. Ну, поспорим. Нападайте!

— Хватит, Миклош! Если хочешь продолжать, дискуссию, давай поменяемся ролями. Я буду национальным гвардейцем, отступником, а ты — коммунистом. Согласен?

— Был я уже им в жизни, надоело до тошноты. Не хочу. Давайте спать.

— Зря, Миклош. Не отказывайся от шкуры, из которой выполз. Еще может пригодиться, если коммунисты разобьют национальную гвардию. Потренируйся занимать резервные позиции. Ну!

— Если расколошматят нас, мои позиции будут на кладбище. Живым в народную демократию не попаду.

— Ладно. В таком случае меня потренируй. Пожалуйста, Миклош!

— Так бы вы давно и сказали. Значит, я — коммунист, а вы…

— Отступник. Бичуй, наступай по-настоящему, в полную силу. Вспомни все, чему тебя учили. Тряхни стариной. Я должен почувствовать в тебе настоящего коммуниста.

— Опасно! — Андраш глуповато ухмыльнулся.

— Почему опасно? Чего боишься?

— Подумаете: каким был Миклош, таким и остался.

— Не бойся. Ты вне всяких подозрений. Давай, крой вниз по матушке по Волге, как говорят русские. Выворачивай нутро отступника!

— Не знаю, байтарш, с чего начинать.

— Ладно, я начну.

Вальтер Бранд скрестил руки на груди, уронил на грудь голову, размышляя вслух:

— В жизни наций и государств, в книге жизни людей есть одна самая блистательная, самая торжественная страница. Книга нашей жизни, книга истории многострадальной Венгрии раскрыта теперь именно на этой странице. — Бранд вскинул голову, озабоченно потрогал воображаемые усы, толстые, пышные, известные теперь всей Венгрии усы премьера, и продолжал — Меня пытались оклеветать твердолобые, проделать за моей спиной свои плутни-шашни. Нет, не вызывал я в Будапешт советские войска для подавления священного восстания. Это подлая ложь. Имре Надь, ваш друг и соратник, рядовой национальный гвардеец, борец за независимость, суверенитет и свободу Венгрии, боролся и борется за вывод советских войск из Будапешта. Я разрываю в клочья Варшавский пакт. Покидаю так называемый лагерь социализма, объявляю позитивный нейтралитет, взбираюсь на ничейную позицию и с ее блистательных высот буду преспокойно взирать, как летят пух и перья с коммунистов и антикоммунистов, вцепившихся друг в друга на мировой арене.

Отступник исчерпал свое красноречие.

— Теперь твоя очередь, Миклош. Давай.

— Но я буду говорить всерьез.

— Чем серьезнее, тем интереснее. Искры возникают только от столкновения кремня с кресалом. Давай круши!

Андраш с искренним гневом смотрел на «папский кадр» высокой ковки и видел в нем только то, чем тот был на самом деле, чьи интересы представлял. И говорил от имени того, кем был на самом деле. От имени коммуниста Андраша Габора, капитана государственной безопасности, разведчика венгерской армии, с оружием в руках отстаивающего, утверждающего мир, убивающего войну в самом ее зародыше.

— Вот как вы сегодня заговорили, «Большой Имре»! Маска национального коммуниста, вождя возмущенных умов, борца с ракошистами и сталинистами сброшена. Голенький р-р-революционный отступник образца октября тысяча девятьсот пятьдесят шестого года! Сделан в Венгрии. По идее «бескорыстного», истинно свободного Запада, по чертежам Аллена Даллеса.

Вальтер Бранд одобрительно улыбался, поощряюще кивал головой. Он был в восторге от речи «гвардейца». Молодчина, умеет перевоплощаться!

В дверь постучали. Вошел военный. Козырнул вежливо улыбнулся, почтительно, вполголоса попросил:

— Господа, не шумите! Кардинала можете побеспокоить.

Танкист вышел. Андраш сокрушенно пожал плечами, зашептал:

— Не дал развернуться таланту! Ну, байтарш, будем спать или шепотом спорить?

— Бог с тобой, Миклош, отдыхай! — Вальтер Бранд благословил сон своего случайного спутника и сам начал раздеваться.

 

БУДАПЕШТ. «КОЛИЗЕЙ»

Опытной рукой режиссера Кароя Рожи «Колизей» превращен в сцену. Предстоит разыграть представление, именуемое «Радиорепортаж из революционного Будапешта».

Все тщательно приготовлено. «Национал-гвардейцы», которым поручено изображать и самих себя, и народ, выстроились вдоль стен. Магнитофон воспроизводит то, что было записано ночью. Гул танковых моторов и грохот гусениц перемежается со звоном церковных колоколов. Радист Михай держит руку на выключателе, ждет сигнала. Карой Рожа продувает микрофон. Американец очень живописен, как и положено фронтовому корреспонденту. Весь в ремнях. Навьючен и портативной камерой, и биноклем, и фотоаппаратом, и термосом, заменяющим фронтовую флягу, и планшеткой, полной географических карт, листовок, газет, комендантских приказов, показаний очевидцев, документов и записных книжек.

Элегантная шляпа Рожи, его замшевая, на «молнии» куртка, макинтош, лицо и руки покрыты неотмываемой копотью, кирпичной пылью, известью. Но сияющие глаза и возбуждение корреспондента свидетельствуют, что он счастлив, полон энтузиазма и в таком виде.

— Начинаем! — Карой Рожа кивнул радисту. — Включай!.. Алло, алло, алло! Здесь венгерский Дунай, революционный Будапешт, к которому сейчас обращены взоры сотен миллионов людей всего мира. Говорит радиостанция «Свободная Венгрия», любезно предоставленная восставшими венграми специальному корреспонденту радиокорпорации Соединенных Штатов Америки. Хэлло, Америка! Хэлло, земля Джорджа Вашингтона, Авраама Линкольна, Дуайта Эйзенхауэра! Надеюсь, я не безнадежно охрип на берегах Дуная, чтобы американцы не узнали моего голоса. Да, да, это я, неустанный искатель новостей Карой Рожа… Леди и джентльмены! Если вы уже настроились бай-бай, перемените курс, ибо мой репортаж не позволит вам заснуть. Сообщаю потрясающие новости. Америка и Западная Европа ждали таких новостей одиннадцать послевоенных лет. Вы слышите? Это грохочут советские танки. — Рожа подносит микрофон к магнитофону. — Марш капитулянтов, прикрывших красные затылки белым флагом!

Жужанна вышла из своей комнаты. Ей не доверили никакой роли в этом представлении, она не знает о нем и с гневом смотрит на почтительно замерших «национал-гвардейцев», на американца, танцующего какой-то дикий танец вокруг магнитофона.

— Что здесь происходит?

— Тсс!.. Радиорепортаж для американского континента, — шепчет Ямпец.

Жужанна разыскивает глазами брата. Дьюла сидит у камина, тупо вглядываясь в огонь. Она подходит к нему, садится рядом. Смотрит на американского корреспондента, внимательно слушает его репортаж.

— Советские танки покидают Будапешт, — торжественно вещает Рожа по-английски. — Выполняют ультиматум восставших. О, какое счастье видеть это!

Он снова подносит микрофон к магнитофону, воспроизводящему грохот танков, а сам смотрит на часы и кивает головой на телефон. Киш набирает номер и вполголоса распоряжается:

— «Тюльпан», одиннадцать. Приготовиться! Не бросайте трубку, ждите сигнала.

— Последние минуты, последние секунды советского господства в венгерской столице. Туман уползает на восток, и в той же стороне скрывается последний советский танк. Будапешт свободен. Ура-а-а!

— Ура-а-а! — дружно подхватывают «национал-гвардейцы».

— Голос венгерского народа, — вещает Рожа, — голос свободы, голос правды! Поздравим Венгрию с ее возвращением в семью вольных народов западного мира. Взошло солнце, и перестала существовать красная Венгрия.

Ласло Киш не спускает глаз с секундной стрелки хронометра. Телефонная трубка прижата к уху.

— Король Стефан! — произносит он парольный сигнал и смотрит в окно.

На той стороне Дуная, на горе Геллерт, гремит сильный взрыв. Черный, дым и пыль поднимаются к небу.

— Боже мой, что они творят! — Жужанна закрывает лицо руками.

— Что посеяли, то и пожинаем, — бормочет себе под нос Дьюла. — Не пожалели ни живых, ни каменных.

— Еще одна потрясающая победа! — ликует перед микрофоном Рожа. — На горе Геллерт свален, превращен в прах русский солдат, примазавшийся к монументу венгерской Свободы. Все снято на пленку.

Ликуют и «национал-гвардейцы» — кричат, топают, дуют в трубы, смеются.

— Ты слышишь, Америка? На берегах многострадального Дуная начинается всенародный праздник… Извините, друзья! Прерываю репортаж. Бегу в самую гущу праздника. Гуд бай!

Радист Михай по знаку американца выключает рацию, вытирает мокрый лоб, улыбается.

— О’кэй, сэр!

— Благодарю, мой друг. Хорошо поработали. Я вас особо отблагодарю. Хотите натурой или…

— Сигаретами «Кемел». Можно?

— Обеспечу.

Ласло Киш взмахнул рукой, и все рядовые «национал-гвардейцы» покорно покинули «Колизей». Остались только штабисты — Стефан, радист Михай, Ямпец, часовые, дежурный стрелок у пулемета.

— Бедная Америка, — вздохнула Жужанна.

— Почему бедная, мисс? — удивился Карой Рожа.

— Моей сестре не понравился ваш цинизм, — сказал Дьюла. — И мне тоже.

— Цинизм? Что вы! Обычные репортерские штучки. Всякое событие должно быть подпорчено художественным преувеличением. Вот и все.

— Да?.. В таком случае… — Дьюла церемонно, со злобной усмешкой раскланивается перед американцем. — Весьма признателен вам, мистер Рожа, за «правдивое», «объективное» освещение венгерских событий.

Ласло Киш подходит к своему бывшему другу. Стоит перед ним, смотрит в упор, откровенно-насмешливо и с пьяной удалью переваливает свое легкое, послушное тело с носков сапог на каблуки, с каблуков на носки.

— Профессор Хорват, мы должны быть благодарны мистеру Роже за такой репортаж, а вы…

Дьюла обнял сестру и увел ее к себе.

Проходя мимо рации, Жужанна внезапно перехватила сочувственный, дружеский взгляд молодого радиста Михая. Ей даже показалось, что парень улыбнулся и сделал какой-то знак. Кто он? Что это такое? Искренняя поддержка тайного друга? Призыв боевого товарища?

Жужанна ничего не сказала брату. Видит, чувствует он, что попал на чужой корабль с черными парусами, но ждет помощи только от своих единомышленников из клуба Петефи, из кабинета Имре Надя. Не хочет и не может искать поддержки среди простых венгров, среди тех, кому по-настоящему дороги интересы народа.

Дьюла куда-то звонит по параллельному телефону. Жужанна машинально перелистывает альбом с рисунками Франциско Гойи, думает о брате, о радисте Михае, об Арпаде, о себе. Надо немедленно уходить отсюда. Но куда? Где и кому она нужна? Если бы она не разлучалась с Арпадом!..

Ласло Киш сидел с американцем в «Колизее» у жаркого камина, прихлебывал вино и подслушивал телефонный разговор Дьюлы Хорвата.

— Ну? — спросил Карой Рожа, когда Мальчик положил трубку.

— Претворяет в жизнь свою угрозу. Дозвонился до приемной премьера, упросил секретаря в юбке Йожефне Балог пропустить его к Имре Надю. Обещан всемилостивейший прием. Завтра во второй половине дня.

— Мне перестала нравиться эта семейка. Примите решительные меры, Ласло!

— Вы переоценили мои возможности, сэр. Я не умею так быстро отказываться от друзей.

Неожиданная строптивость Мальчика изумила, американца.

— Сумеете… Должны! Хорваты до сих пор нам были полезны, но теперь опасны. Если мы сегодня не уничтожим бациллу сомнения, завтра она превратится в эпидемию.

— Я буду беспощадным везде и со всеми, но здесь, в этом доме… Я еще раз попытаюсь образумить профессора.

— Смешно. Впрочем, если вам нравится такая роль, пожалуйста, не возражаю. — Карой Рожа поднялся, поудобнее приладил свое корреспондентское снаряжение, пошел к двери. — Я скоро вернусь, друзья! Считаю своим долгом быть около вас до тех пор, дока революция не завершится полной победой. Ваши имена должны быть прославлены на весь мир. Вы этого достойны. Гуд бай. Иду встречать кардинала Миндсенти.

Киш проводил своего шефа до лестничной площадки.

— Сэр, вы будете встречать кардинал-премьера или только кардинала?

— Перестаньте болтать глупости, Ласло! Миндсенти — примас церкви. И это немало.

— Извините, я думал… Слухи не подтверждаются. Кланяйтесь кардиналу.

Ласло Киш вернулся в «Колизей», и радист вручил ему радиограмму.

— Из центрального штаба.

— «Немедленно приступайте к операции „Голубой дождь“, — прочитал Киш. — Наконец-то!

— Что за „Голубой дождь“? — спросил Стефан.

— Не догадался? Карательная экспедиция. Охота за скальпами работников АВХ и ракошистов. — Киш достал из кармана давно заготовленный список, вручил его своему начальнику штаба. — Действуй, Стефан! Здесь точные адреса лиц, подлежащих ликвидации. Кто окажет сопротивление, уничтожайте на месте, а остальных тащите сюда, на наш суд. Начинайте операцию вот с этого типа. Золтан Горани, скульптор. Он живет рядом. Вторым можете вздернуть Арпада Ковача.

Снизу, из главного подъезда, где был штабной пост, позвонил часовой и доложил, что из центрального совета прибыл какой-то особый отряд во главе с бабой Эвой Хас. Ласло Киш приказал пропустить.

Эва Хас не заставила себя долго ждать. Оттолкнув от двери часового, влетела в „Колизей“. Ей лет тридцать. Впрочем, может быть, и больше, и меньше — трудно угадать ее возраст. Огненноволосая, наштукатуренная, с тонюсенькими бровями, наведенными где-то посредине лба. В зубах американская сигарета. На шее автомат, тоже американский.

На Эве дорогое, из черного букле платье, подпоясанное солдатским ремнем, за поясом новенький кольт. Поверх платья небрежно накинут норковый, порядочно испачканный жакет с чужого плеча.

Вслед за атаманшей ввалились несколько молодых „национал-гвардейцев“, удивительно похожих друг на друга: у всех усики, все под градусом, в черных тесных беретах, кожаных куртках, все нагловато усмехаются.

— Кто здесь комендант? — спросила Эва Хас.

— Предположим, я и есть комендант, — лениво откликнулся Ласло Киш.

— Ты?.. Такая замухрышка! Разве не нашлось солидного гвардейца для комендантской должности?

— Эй, Стефан, научи эту девку уважать комендантов революции!

Начальник штаба выхватил пистолет и пошел на Эву Хас. Но шесть ямпецев с автоматами, готовыми к бою, встали между своим атаманом и Стефаном.

Эва Хас оттолкнула телохранителей и бесстрашно шагнула к Ласло Кишу.

— Не шуми, комендант! Поверила! По делу я к тебе. Из центрального штаба. Отряд особого назначения под моим командованием поступает в твое распоряжение для проведения операции „Кинирни“. Вот мандат.

— Так бы сразу и сказала. Все вооружены? Как с боеприпасами?

— Хватит! Мы будем экономить. — Отвернув полу мехового жакета, она показала нейлоновую веревку, притороченную к ремню. — Дешево и сердито!

Киш достал из кармана еще один список, протянул Эве.

— Десять адресов. Хватит на сегодня? Она прочитала список и скривилась.

— Ни одного видного деятеля… Что ты мне даешь, комендант? За такой мелочью я не буду охотиться.

— Пожалуйста. Могу предложить и деятелей. — Киш достал еще один список. — Тех, кто обведен красным карандашом, можно уничтожить на месте, остальных доставляй сюда.

— Это бюрократизм, комендант! Буду я разбираться, где красный, где черный. Всех под одну гребенку выстригу.

— Ладно, давай стриги, черт с ними.

— Ну вот, договорились! Есть потребность подкрепиться. Эй, красавчики, угощайтесь!

Эва Хас наливает в бокалы водку и обносит своих телохранителей. Все чокаются. Эва запила водку красным вермутом. Опрокидывая стакан, она увидела на пороге боковой комнаты Дьюлу и Жужанну. Они смотрят на нее с откровенным презрением. Эве Хас давно безразлично, как на нее смотрят мужчины. Всяких навидалась. Но женщины… Им она никогда не прощала высокомерия. Теперь и подавно не простит.

Подошла к Жужанне, дохнула в ее бледное, измученное лицо водочным перегаром.

— Ну, чего вылупилась на меня, княгиня? Не люба я тебе, да? Почему онемела? Отвечай, чистюля непорочная! Комендант, кто она такая?

— Оставь ее в покое, байтарш. — Ласло Киш нахмурился и поправил на поясе кобуру с кольтом.

— Твоя маруха? Ну и выбрал! Прогони. Я тебе такую кралю подберу!.. У меня целый табун козырных дам.

— Байтарш, тебе пора! — напомнил Киш.

— Ладно, иду. Пошли, красавчики! Будь здоров, комендант. — Повернулась к Жужанне, засмеялась — До свидания, ваше благородие!

Жужа демонстративно отворачивается, отходит к камину, садится. Ее тянет к огню. Теплее на душе около огня.

Эву Хас провожает до лестничной площадки Ямпец. Как они подходят друг другу — хлыщ и проститутка!

— Ласло, что это за тип? — спрашивает Дьюла. — И все эти… кто они? Откуда пришли? Зачем? Во имя чего?

— Опять наивные вопросы. Венгры это, профессор, венгры! Да, не интеллигенты, не кандидаты наук! А кто сказал, что революция делается в белых перчатках? Революция вовлекает в свой водоворот чистых и нечистых. В этом ее величие. После окончательной победы всякий займет подобающее ему место. А пока… — Он примирительно, совсем как раньше, дружески улыбнулся. — Дьюла, прошу извинить за нравоучения.

Дьюла молча ушел к себе. Сейчас же вернулся одетым. Шляпа, суковатая палка, портфель, дорогое пальто из драпа вернули ему прежнюю солидность.

— Жужа, пойдешь со мной?

— Куда?

— В парламент.

— Мне там нечего делать.

— А здесь что будешь делать, среди этих…

— Осторожнее, профессор! — мягко посоветовал Киш.

— Ладно, оставайся.

Дьюла ушел.

— Не беспокойся, Жужа, он вернется. Другого выхода у него нет. Мы или русские. К русским ему дорога отрезана. Впрочем… Ваш брат привык доверять самые сокровенные свой мысли дневнику. Заглянем! Я понимаю, это не совсем деликатно со стороны друга, но… Дьюла, ты мне друг, но революция дороже. Революция имеет право и на разведку и на безопасность. — Киш поднялся, ушел в комнату профессора.

Жужанна греется у каминного огня, в двух шагах от радиста, и с волнением ждет, когда вихрастый белокурый Михай снова ободрит ее своим добрым взглядом, приласкает, куда-то позовет, что-то прикажет, раскроет какую-то тайну. Ради его взгляда и пришла она в эту берлогу, ради него и сидит здесь, терпит все выходки этих…

Не смотрит в ее сторону Михай. Не видит, не чувствует ее присутствия. А может быть, боится „национал-гвардейцев“, ждет удобного момента?

Вбежал Ямпец с пачкой женских фотографий в руках, полученных от Эвы Хас, рекламного агента только что открытого дома терпимости, призванного обслуживать солдат Дудаша, Янко — деревянной ноги, атамана Сабо, Ласло Киша и других.

Ямпец поднял над головой фотографии „козырных дам“.

— Внимание! Довожу до сведения мужского пола. На бывшей Московской площади открывается приют любви. Укомплектован первосортным товаром. Прием — круглосуточный. Коньяк, водка, музыка и танцы — в неограниченном количестве.

„Национал-гвардейцы“ бросились к Ямпецу, окружили его, рассматривали фотографии. Присоединились к ним и часовой, и дежурный пулеметчик. Один Михай остался на месте, колдовал около своей рации.

Жужанна замерла, ждала. И она не обманулась. Михай взглянул на нее и тихо, будто только для себя, сказал:

— Ваш друг… Ваши друзья скоро будут здесь. Скоро.

Губы Жужанны беззвучно произнесли имя Арпада.

Михай понял ее и кивнул головой.

Вернулся Ласло Киш. Повстанцы, рассматривающие коллекции Ямпеца, разбрелись кто куда. Часовой и пулеметчик заняли свои места.

Комендант подошел к камину, поковырял железными щипцами догорающие угли. Слабое темно-красное пламя заплясало на щеках, на губах, на лбу Жужанны, отразилось в глазах.

— Скучаете, Жужа?

Она не видит, не слышит Киша. Смотрит на огонь. Губы ее плотно сжаты, но Кишу кажется, что она радостно улыбается и глаза ее сияют. Он с удивлением вглядывается в преображенное лицо девушки. Что с ней произошло? Несколько минут назад была мрачной, отчаявшейся, на волосок от самоубийства, а теперь… Поразительные существа женщины. Знаешь их много лет и никогда не можешь быть твердо уверенным, что тебе открыта их душа.

Ласло Киш знал Жужанну давно, когда она еще бегала в первый класс. Бойкая была девочка, горластая, шаловливая, не очень привлекательная, любила хохотать, проказничать, танцевать и петь, училась кое-как. Росла она, набиралась мудрости, хорошела на глазах у Киша. Нравилась она ему девочкой-дурнушкой, нравилась подростком, а в восемнадцатилетнюю он влюбился. Таких, как он, не замечают и увядшие мадьярки, а не только юные красавицы. Бывая в доме Хорватов, Ласло Киш тщательно скрывал свое чувство и от Жужанны и от всех Хорватов. Ни одному человеку не доверил этой тайны.

Издали молча, глухо любовался он смуглой, с каштановыми волосами, белозубой, с глазами испанки мадьяркой.

Любовь к Жужанне, хотя она и была несчастной, внутренне грела его.

Радист подул на свои красные руки, потопал подкованными сапожищами.

— Эй, Антал, — обратился он к одному из повстанцев, — принеси дров, разожги костер.

— Отставить! — Ямпец кивнул на стеллажи, забитые книгами. — Жги сочинения. Вон их сколько, и все русские. Чудная дочь и сестра у членов нашего революционного совета! Чистокровная мадьярка, а русские книги запоем читала.

— Верно! Такое барахло надо жечь и пеплом по ветру пускать.

Антал подошел к полке, смахнул на пол несколько томов, разодрал на части, бросил в камин.

Жужанна думала, что после кровавой оргии на площади Республики ее уже ничто не сможет потрясти. Нет, оказывается, сердце ее еще живое, отзывается болью на самосуд над книгами. Не стонут они, умирая на костре, не жалуются. Горят безмолвно жарким пламенем.

Жужанна тихо плачет и сквозь слезы и огонь видит вереницу людей, обреченно шагающих к голгофе, на которой разложен костер инквизиции. Пьер Безухов… Князь Болконский… Наташа… Кутузов… Тарас Бульба… Федор Раскольников… Евгений Онегин… Татьяна… Парижские коммунары, рабочие „Красного путиловца“, матросы „Авроры“, штурмующие Зимний… Руки у всех скручены электрическим проводом. Головы опущены. Колени перебиты. На груди у каждого, там, где должно быть сердце, зияет рваная дыра.

— Что вы делаете?! Это же Толстой, Пушкин, Гоголь, Достоевский, Маркс, Ленин!

Не кричит Жужанна, не размахивает руками. Слова ее еле слышны. Застыла у камина, смотрит на огонь, тихо плачет.

И ее слезами, и ее страданиями, и ее бессильным гневом любуется Ласло Киш. Всегда прекрасна, всегда божественна эта маленькая, хрупкая мадьярка.

Молчание атамана поощряет Ямпеца. Он усмехается.

— Серчаете, барышня? Нехорошо. Мы вам одолжение делаем, а вы… Спасибо надо говорить, а не обзывать некультурно. Другие революционеры повесили бы вас за такую библиотеку, а мы просто освобождаем от улик тяжелого социалистического прошлого.

— Варвары, бешеные волки, а не революционеры!

И даже теперь Жужанна не закричала.

Как могла она такие слова произнести обыкновенно, тихо, размышляя вслух? Как повстанцы выпустили ее из „Колизея“? Как не прошили ее спину автоматной очередью?

Ямпец оторвал взгляд от двери, за которой скрылась Жужанна, вызывающе посмотрел на Ласло Киша.

— Вы согласны, байтарш, с такой характеристикой?

— Не согласен, но… Революция уважает женщину: мать, невесту, сестру, жену.

— Не женщина она, оголтелая ракошистка.

— О, если бы все ракошисты были такими!

— Не понимаю, байтарш, как вы терпите такое?

— Чего не вытерпишь, когда… Ах, адъютант! Неужели ты не видишь, какие у нее глаза!

— Да, глаза у нее действительно… но язык, душа…

— Душа женщины — это парус, надутый ветром ее повелителя. А сейчас на море штиль. И парус ждет попутного ветра. Понял?

— Извиняюсь, конечно… ни черта не понял.

— Ветер сейчас прицеливается, как и откуда надуть обвислый парус. Ясно? Одним словом, оставь девочку в покое, если не хочешь потерять головы.

— Вот теперь все ясно.

Весь день не показывался в „Колизее“ старый Хорват. К вечеру вышел, заросший, угрюмый, высохший, взъерошенный, готовый бодать каждого, кто встанет на его дороге. Молча, низко неся тяжелую седеющую голову, направился к рации. „Национал-гвардейцы“ поспешно расступились.

— Эй, товарищ радист, что произошло в мире, пока я дрых? — спросил Шандор.

Михай заглянул в толстую клеенчатую тетрадь, скороговоркой выложил все мировые новости.

— Эйзенхауэр благословляет борцов за свободу. Папа Пий XII молится за венгерский народ. Парашютисты Франции и Англии овладели Порт-Саидом. Город в огне. Суэцкий канал забит потопленными кораблями Насера. Израильские танковые колонны глубоко вторглись на территорию Египта. Налет на Каир… Иордания таранит Египет. Русские предъявили ультиматум Англии и Франции: „Прекратите свою очередную грязную войну, или мы пошлем своих добровольцев защищать Египет“.

— Интересно! Дальше!

Радист покосился на Ласло Киша и продолжал:

— В центральном штабе повстанцев подсчитано, что русские за семь дней боев только в Будапеште потеряли несколько тысяч убитыми… Английский „Таймс“ сообщает: „Русские ушли из венгерской столицы с поднятыми белыми флагами. Правительство капитулировало, стало на колени перед венграми, вооруженными главным образом ненавистью, отчаянием, мужеством и единством…“ Американский „Таймс“ сообщает; „После капитуляции русских сложилась новая революционная ситуация в Восточной Европе! Имре Надь умоляет повстанцев быть умеренными! Венгерский народ повернул ход истории в новом направлении! Что бы ни случилось, мир не может стать прежним“. „Свободное радио Кошута“ сообщает: „Имре Надь утвердил революционные советы, созданные повстанцами в полиции и в армейских штабах“. Клуб Петефи, Союз венгерских писателей и Союз венгерских журналистов призывают своих членов вступать в национальную гвардию. В обращении говорится, что добровольцы будут получать жалованье за временную службу в национальной гвардии. Генерал Лайош Тот освобожден от обязанностей первого заместителя министра обороны и начальника генерального штаба. Вместо него назначен герой килианских казарм Пал Малетер… Хватит?

— Давай еще!

— Фуникулер смерти!.. Неизвестные лица в момент ухода русских выкатили на трамвайные рельсы в нагорной части Буды тяжелые вагоны и столкнули их вниз под уклон. Разрушено много домов. Целые кварталы лежат в развалинах. „Сабад неп“, центральный орган коммунистов, вчера прекратил существование… Сообщение из достоверных австрийских источников: „В определенных эмигрантских кругах, давно поддерживаемых Западом, возникла идея создания Австро-Венгерской Федерации, или же Великой Венгрии, с отсечением от Румынии Трансильвании, от Югославии — Баната, от России — Закарпатья и от Чехословакии — Житного острова и всего Придунайского края“…. Специальный корреспондент американского агентства утверждает, что сегодня весь Будапешт живет под единым лозунгом: „Каждый коммунист — наш враг“. Лондонская биржа ответила на события в Венгрии повышением курса акций довоенных внешних долгов старой Венгрии, возглавляемой адмиралом Хорти». — Михай закрыл тетрадь, хлопнул по ней ладонью. — И так далее и тому подобное.

Шандор кивнул радисту, поблагодарил и побрел к камину, у которого Ласло Киш грел свои босые, крохотные, словно у японки, ноги.

— Нравятся тебе новости, Шандор бачи?

— Не все. Одна только понравилась.

— Какая?

— Русские потребовали от Франции и Англии прекратить грязную войну в Египте. Правильно сделали. Молодцы! Войну не убьешь голыми руками и краснобайством.

Ласло Киш рассмеялся.

— Вот так молодцы! Англии и Франции угрожают, а из Будапешта драпанули без оглядки.

— Когда ешь хлеб, не поминай недобрым словом хлебороба, подавишься.

— Что?

— Заболел, говорю, Шандор бачи. Деликатная болезнь. Интеллигентная. Запор.

— А я думал…

— Ты еще не разучился думать?

— Есть чудодейственное лекарство! — Киш достал из кармана таблетки. — Вот! Прими и в раю себя почувствуешь.

— Не тот рецепт. У меня не простая болезнь… мозговая. Не соображаю, что к чему, где белое, а где черное, где бог, а где сатана. От такой болезни лекарство имеешь?

Киш поставил перед старым Хорватом бутылку с вином.

— Вот! Выпей, и все пройдет.

— Выпивал сразу по две — не помогло.

— Ну, тогда последнее средство — пиявки: поставь на лоб, на затылок, на макушку. В один сеанс дурную кровь отсосут, очистят мозг.

— Пиявки? Уже отсосали… хорошую отсосали, а дурную оставили, оттого и заворот мозгов приключился.

— Не знаю, чем тебя лечить.

— А я вот знаю… — Трясет головой, потом смотрит на беспечно улыбающегося Киша. — Бум! Бам! Рамба-бам!

— Веселый ты человек, Шандор бачи. Родился шутником, шутником и помрешь.

Охотники за скальпами во главе с начальником штаба «национал-гвардейцев» втолкнули в «Колизей» человека, который первым стоял в карательном списке.

Золтан Горани, в окровавленной пижаме, босой, седые волосы всклокочены — перекати-поле, а не волосы. Ночной ветер и ноябрьская сырость заставляют его дрожать, стучать зубами. Он дико озирается вокруг, не понимает, что с ним случилось, куда он попал.

— Еще тепленький. Прямо в постели накрыли, — смеется Стефан. — Лохматый, надо причесать.

Ласло Киш подошел к обреченному, двумя руками надавил на его голову и подбородок, стиснул челюсть.

— Не люблю зубной чечетки, действует на нервы. Будь паинькой, не дрожи. Ну!..

Золтан Горани ничего не может поделать с собой. Дрожат его руки, ноги, голова, челюсть. Он не контролирует себя, почти невменяем. И по дороге сюда и здесь твердит одно:

— Что вы делаете?.. Что вы делаете?..

— Замолчи, попугай. Мы знаем, что делаем! — Ямпец набрасывается на приговоренного, тащит к двери.

Шандор преграждает ему дорогу.

— Убивая даже муху, не забывай, что и ты не бессмертен. Я знаю этого человека. Мы — соседи. Он никогда не служил в АВХ. Он скульптор. За что же?..

— Вот за это самое, — кричит Стефан. — Чья скульптура пограничника стоит в центральном клубе АВХ? Кто водрузил на всех венгерских перекрестках статуи солдат и офицеров с красными звездами на лбу?

Золтан Горани все еще невменяем.

— Что вы делаете?.. Что вы делаете?..

— Ласло, не бесчинствуй! — настаивает Шандор. — Отпусти человека.

Киш хладнокровно заявляет:

— Всякая революция смазывала свою машину не водичкой, а горячей кровью врагов. И чем больше мы прольем этой крови, тем прочнее будет наша победа. В общем, не будем дискутировать там, где надо спускать курок. Стефан, действуйте!

Стефан и Ямпец хватают обреченного, выталкивают из «Колизея».

Еще одного своего сына потеряла Венгрия. Иштван и Ференц стояли особняком у крайнего окна «Колизея» и смотрели, как внизу, на Дунайской набережной, начальник штаба и адъютант вешали скульптора. Многое видели на своем веку уголовники, но даже они не могли до конца досмотреть казнь. Когда Горани накинули петлю на ноги, когда натянулись веревки, когда в черных мокрых ветвях каштана показались голые, испачканные кирпичной пылью ступни, Иштван зажмурился.

Не смотрел на «мокрые дела» своих соратников и Ференц — он повернулся к набережной спиной. Оба молча стояли у окна и думали об одном и том же. Не по дороге им, обыкновенным грабителям, с этими… «идейными». Грабь, хапай, но зачем же убивать, да еще так? Нет, они честные воры, а не мокрицы.

— Ну, Фери, надумал? — тихо спросил Иштван.

— Надумал! Предлагается такой маршрут: Австрия — Западная Германия — Южная или Северная Америка.

— Ты прочитал мои мысли, Фери!

— Заблуждаешься! Я неграмотный. Ближе к делу! Имею на примете машину «Красный Крест». Мотор и все покрышки на месте. Полон бак горючего. Шофер — ты, пассажир — я. Отвальная через десять минут.

— Едем! А как улизнем?

— Из тюрьмы, от каторжного приговора улизнули, улизнем и отсюда. Пошли к атаману. Скажем, что и мы хотим отличиться.

— Понял!

Два тюремных жителя, опоясанных золотыми обручами — олицетворение «национал-гвардейской» чести и храбрости, — подходят к Ласло Кишу.

— Байтарш, и мы желаем кое-кого выстричь, — говорит Ференц. Мы имеем на это право.

— Дай и нам адреса важных деятелей, — просит Иштван.

— Пожалуйста! — Ласло Киш достает новый карательный список и вручает его охотникам за скальпами. Неисчерпаемы его запасы!

Ференц прячет бумагу в карман, кивает своему напарнику.

— Двинули! Пожелай нам удачи, комендант.

— Счастливо!

Иштван и Ференц, уходят, чтобы никогда не вернуться ни сюда, в «Колизей», ни в Будапешт, ни в Венгрию. Через несколько дней они пересекут австрийскую границу и попадут в Вену, в один из лагерей, опекаемый американцами, и станут политическими беженцами, «жертвами коммунизма». Они долго, несколько лет, будут рассказывать об ужасах, пережитых ими в дунайской тюрьме, давать интервью, вспоминать, выступать, взывать и сбывать венгерское золото голландским, английским, бельгийским скупщикам.

Ласло Киш не встретится с ними и там, на Западе. Ему осталось жить два дня и две ночи.

А пока он блаженствует в кресле, у камина, пьет черный кофе, дымит американской сигаретой, разговаривает с одним из своих единомышленников по телефону и чувствует себя хозяином и «Колизея», и Будапешта.

В отличном настроении и его подручные — Стефан и Ямпец. Моют руки водкой, поливая друг другу из бутылки. Моются тщательно, долго, время от времени прикладываются к горлышку бутылки и беспричинно хохочут.

Шандор Хорват исподлобья смотрит на них. Ямпец перехватывает его взгляд.

— Господин член революционного совета, почему у вас такие следовательские глаза?

— Знакомое лицо… — раздумчиво говорит Шандор. — Где я тебя видел?

— Нализался и своих не узнаешь? Нехорошо! Мы наводим революционный порядок, а ты…

— Захочешь плюнуть на человека, харкнешь кровью… Где я видел твою морду? Когда?.. Вспомнил! Ты околачивался в ресторане «Аризона», по таксе обслуживал старых американок. И звали тебя Таксобой.

— Что вы, Шандор бачи! — засмеялся Стефан. — Ему в марте пошел двадцать второй год, а ресторана «Аризона» давно нет.

— Значит, то был твой отец. Вот какое дело: отец — Таксобой, а сын — революционер. Н-да! Вот и уважай после этого революцию.

Ямпец поставил водочную бутылку на стол так, что только донышко ее уцелело.

— Мы заставим уважать нашу революцию!

— Не заставите!

Шандор Хорват подошел к Ласло Кишу, который уже закончил телефонные переговоры.

— Ты слышал, Ласло?

— Слышал.

— Ну?

— Вы неправы, Шандор бачи. Оскорбляете людей, завоевавших вам свободу.

— Вот как! Ладно. Я снимаю с себя дурацкий колпак члена вашего совета. Вместо меня назначьте сына Таксобоя: он самая подходящая персона для такой должности.

— Спасибо за откровенность, Шандор бачи. Что ж, я тоже буду откровенным. Дезертируешь?.. Не отпустим! Ты не имеешь права распоряжаться своим именем, оно принадлежит революции. Понятно? Будь умницей, пойми!

— Из мозгов дурака паштет не сделаешь, гусиная печенка требуется.

Появилась Каталин с чашкой дымящегося кофе в руках и бутербродом. Ссора угасает. Через мгновение она вспыхнет.

— Погрейся, Шандор, подкрепись!

Он шумно, сердито прихлебывает кофе. Каталин стоит рядом с ним, с угрюмым любопытством разглядывает, будто впервые видит новых хозяев «Колизея». Особенно враждебно она наблюдает за Ямпецем. Тот перехватывает ее взгляды и посмеивается. Плевать ему на таких, как эта старушенция. И вообще плюет он на всех, кто не понимает, не чувствует, что победитель, желающий закрепить свою победу, должен быть беспощадным, крушить налево и направо не только своих врагов, но и тех, кто проявляет в такое время мягкотелость, жалость, нерешительность, дурацкую осмотрительность.

Крик человека, прощающегося с жизнью, заставляет всех умолкнуть.

Еще одного венгра распяли на бульваре.

Каталин испуганно крестится.

— Боже мой!.. Что это такое?

Ямпец подошел к окну, посмотрел на улицу, зевнул, ухмыльнулся.

— Зоопарк просыпается. Обезьяны приветствуют новый день.

— Обезьяна обезьяну издалека чует.

— Ну, ты!.. — Ямпец замахнулся бутылкой, но грозный взгляд Ласло Киша заставил его остановиться. — Байтарш, я больше не могу. Не ручаюсь за себя. Я или она!

— Надоели оба, — Киш подошел к Каталин. — У вас, кажется, есть сестра в Будапеште.

— Ну, есть. Так что?

— Отправляйтесь к сестре. Здесь опасно, рискуете жизнью. Идите немедленно. Мы дадим провожатого. Идите! Это приказ нашего штаба.

— Ты слышишь, Шандор? — Каталин посмотрела на мужа. — Почему молчишь?

— Когда совсем утихнут бои, вернетесь в свою квартиру, продолжал мягко уговаривать Киш.

Стефан толкнул Ямпеца и вполголоса сказал ему:

— И на порог не пущу. В три шеи жильцов вытолкаю. Мой это дом, мой!

— Шандор, почему молчишь? — допытывалась Каталин.

— Придется идти, Каталин. Приказ есть приказ.

— Шандор!

— Я сказал. Собирайся! Не продавай, не покупай совесть, всегда в барыше будешь. — Подталкивая жену, он ушел к себе.

Ласло Киш приказал своему начальнику штаба отвезти Каталин к сестре. Стефан откозырнул и стал собираться. Ямпец отозвал его в сторону, обнял.

— Ты мне друг или не друг?

— До гробовой доски, — усмехнулся Стефан. — Впрочем, нашего брата хоронят так, без гроба.

— Не смейся, я серьезно. Докажешь, что друг?

— Чем угодно, когда угодно!

— Отправь на тот свет эту старуху. Втихую. Тесно нам с ней на земле…

— Но…

— Пожалуйста!

— Гм!..

— Прошу тебя. Умоляю!

— А что скажет атаман?

— Я ж тебя предупредил: втихую. Несчастный случай. Шальная пуля.

— Постараюсь, но…

— И я тебе услужу, Стефан. Вместе будем выкуривать жильцов из твоего дома.

— Ну ладно.

Каталин уже собралась. Повязана темным платком… На плечах толстая мохнатая шаль. Ее провожают муж и дочь. В руках Жужанны большой мягкий узел с вещами.

Каталин кивает на портрет Мартона, висящий над камином. Шандор снимает его, заворачивает в простыню, передает жене.

Стефан забирает у Жужанны узел.

— Приказано сопровождать до места назначения. Со мной не пропадете. Национальная гвардия. Проезд всюду. Куда угодно доставлю, хоть в рай. Пойдем, мамаша.

Он берет Каталин под руку, но она отталкивает его, бросается к мужу и дочери, обнимает их, плачет.

— Родненькие вы мои!

— Не надо, мама!

Шандор гладит жену по голове и сердится.

— Ну, раскудахталась! Перестань, не время. Весны подожди.

— Боюсь, Шани.

— Довольно!

— Всю жизнь была покорной женой. И теперь не ослушаюсь. А надо было бы не покориться. Чует мое сердце…

— Озера Балатон не вычерпаешь пивной кружкой. Иди, Катица.

— Иду, Шани, скажи что-нибудь на прощание.

Шандор бачи хмурится, покусывает кончики своих прокуренных усов, отмалчивается.

— Скажи, Шани!

— Скажи, апа! — просит Жужанна.

Притихли каратели, с интересом наблюдают за Хорватами.

Наблюдает и радист Михай. Трудно ему. Больно. Он хочет как следует попрощаться с Каталин и не может. Не имеет права даже взглядом выразить ей сочувствие.

Шандор развернул простыню, посмотрел на портрет погибшего сына и хриплым басом, повелительно, словно отдавая команду, проговорил:

— Баркарола!.. Гвадаррама!..

Каталин вытерла слезы краем платка, вскинула голову, прижала к груди потрет Мартона и ушла из «Колизея», где прожила лучшие годы своей трудной, большой жизни.

Вот такой и осталась в памяти и и сердце Жужанны ее мать. Оглядываясь на октябрь 1956 года, она только такой и видела ее: темный платок на голове, шаль на плечах, к груди прижат портрет погибшего Мартона.

 

СЛОВА И ДЕЛА КАРДИНАЛЬСКИЕ

Утром, после роскошного, несолдатского завтрака в казармах, парадный кортеж кардинала Миндсенти устремился на юг, в Будапешт. Во главе кавалькады гудела, грозно покачивая длинным орудийным стволом, мощная самоходка. По ее следу шли бронетранспортер и грузовик, полные «национал-гвардейцев», с пулеметами и автоматами. За ними, сияя нитролаком и хромированными частями, тянулись две «Победы». Замыкали кавалькаду два серо-зеленых броневика.

Миндсенти, патер Вечери и Вальтер Бранд сидели в первой «Победе». Майор Антал Палинкаш-Паллавичи и его штабисты — во второй.

В пути, когда уже проехали город Вац, майор получил радиограмму. «Революционный совет» Уйпешта, пригорода столицы, сообщал, что сочтет за великую честь для себя и для венгров-католиков, которых он представляет, принять в качестве почетного гостя Уйпешта страдальца кардинала и организовать его церемониальное возвращение в столищу.

Антал Палинкаш обогнал машину, в которой находился Миндсенти, дал сигнал шоферу Миклошу Паппу остановиться. «Победа» затормозила. Майор подошел к машине, почтительно протянул радиодепешу кардиналу, попросил прочитать и еще раз убедиться, как любят венгры своего примаса, как счастливы его освобождением.

Кардинал вопросительно покосился на советника. Патер Вечери взял депешу. Он сразу, в одно мгновение пробежал ее глазами, а затем, делая вид, что читает, размышлял, как должен ответить майору его высокий друг.

— Важная новость? — спросил кардинал.

— Суета мирская. В Уйпеште для вашего преосвященства приготовлена церемониальная встреча.

С этими словами патер вручил подопечному послание. Тот даже не захотел его прочитать. Вернул Палинкашу-Паллавичи, сурово сомкнул пастырские уста, привыкшие произносить только богоугодные слова, покачал головой и ничего не сказал.

Патер расшифровал майору ответ кардинала:

— Не церемониями интересуется сейчас преосвященство. Его душа нуждается в покое, в тишине, в беседах с богом.

Поехали дальше. Разговор о самом сокровенном между святыми отцами продолжался.

Кардинал глянул в окно на работающих в поле крестьян, пожевал бледными морщинистыми губами, вздохнул.

— Странно!

— Что именно, ваше преосвященство?

— Сеют и пашут мужики как ни в чем не бывало. Им некогда участвовать в революции.

— Увы, они достойны большего осуждения. Мужики боятся, как бы революция не лишила их земли, полученной в дар от прежнего режима. Было бы чрезвычайно полезно в первом же пастырском послании успокоить крестьян.

— Чем?

— Обещанием статус-кво. Ничего, мол, не изменится. Земля останется в ваших руках.

— Но это против моих убеждений.

— И против моих, ваше преосвященство! И против убеждений святого престола и его испытанных друзей. Однако не все же наши мысли становятся публичным достоянием.

— Земля должна принадлежать законным ее владельцам. Частная собственность испокон веков освещена богом. Только она способна держать людей в твердых границах святой веры. Бог навсегда определил каждому человеку свое место: одним — работать в поле, другим — на заводе, третьим — на государственной вышке. Все в мире было разумно, пока не появились коммунисты.

Патер Вечери учтиво выслушал кардинала и твердо возразил:

— Ваше преосвященство, я уважаю вашу точку зрения, но… извините, я вынужден решительно вас предупредить, и уже не от собственного имени: вы не должны сейчас выступать в защиту частной собственности. Таково мнение святейшего престола.

— Почему? Зачем же меня вырвали из замка? Зачем я еду в Будапешт? Что, наконец, происходит в Венгрии? За что борются мадьяры?

— Успокойтесь, ваше преосвященство! Попытаюсь вкратце объяснить, что происходит в Венгрии. Сейчас не тысяча восемьсот сорок восьмой год. И не тысяча девятьсот сорок восьмой, когда вы с открытым забралом выступили против национализации и конфискации. С тех пор армия защитников частной собственности очень сильно сократилась. Восемь лет назад ваше знамя было привлекательно для значительной части Венгрии. Теперь оно станет пугалом. Извините за прямоту, ваше преосвященство.

— И вы меня извините, дорогой друг. Святой престол не может придерживаться такого мнения, какое вы ему приписываете. Папа Пий XII против частной собственности? Невероятно!

Они говорили по-итальянски, быстро, горячо, с чувством, жестикулируя. Если бы Миклош не понимал, о чем они говорят, мог бы подумать, что святые отцы ссорятся.

Патер Вечери не признал себя побежденным. Терпеливо, спокойно убеждал кардинала.

— Частная собственность — идеал святого престола, Эйзенхауэра и доктора Аденауэра. Тем не менее даже они, управляя странами, где все институты основаны на частной собственности, предпочитают называть вещи не своими именами. «Деловая инициатива!.. Здоровое соревнование!.. Дух благородного предпринимательства!.. Процветание!.. Участие рабочих в прибылях!.. Акциями владеют все!.. Всеобщее благополучие!.. Народный социализм…» Видите, какое многообразие форм, какое гибкое, современное руководство старым миром. Ваше преосвященство! Никто не требует от вас отречения от своих убеждений. Будьте гибки. Идите в ногу с эпохой! Не забывайте ни на одно мгновение, что вы действуете в Венгрии, которая больше десяти лет была народной республикой.

Кардинал угрюмо молчал. Перебирая черные четки, размышлял, мысленно взвешивая свои силы, способности, многолетний опыт, привычки: сумеет ли быть гибким, пойдет ли в ногу с эпохой, не забудет ли однажды, что тысячелетняя королевская Венгрия в течение десяти лет была в плену у коммунистов?..

В полдень въехали в Будапешт.

Радио Кошута вовремя оповестило будапештцев о появлении в Уйпеште, на улице Ваца, кортежа Миндсенти.

Ударили, загремели, затрезвонили, возликовали колокола ста двадцати католических церквей. Католики благословляли воскресшего из мертвых примаса и жаждали его ответного благословения.

Кардинал хотел явиться народу, но он избежал соблазна, не пошел против доброго совета патера Вечери.

Нигде не останавливаясь, скупо отвечая на приветствия, Миндсенти проследовал в Буду, в дворцовый район.

Узкая, средневековая, с газовыми фонарями улочка Ури. Просторный двухэтажный дом, вернее замок, еще сохранивший кое-какие разрушительные следы второй мировой войны. Окованные ворота. Двор, вымощенный мелким булыжником. Полусумрак. Часовня, предназначенная для уединенных архиепископских бесед с богом.

Толпа закупорила улицу Ури сверху донизу, от угла до угла. Католики стоят на коленях, молитвенно склонив обнаженные головы.

Пришлось унизиться и Андрашу. Никогда в своей жизни не ломал коленей, а теперь вот добровольно сломался.

Многие женщины плачут. Мужчины приветствуют вышедшего из машины примаса бурными аплодисментами, энергичным взмахом кулаков, потрясают автоматами и гранатами.

Черные, серые, пепельные пиджаки, пальто, куртки, шляпы, береты. Синие, бордовые, рыжие, черные шали, платки, косынки… Черная мантия, лиловый атлас кардинальского пояса, величественное лицо пророка, седая голова льва церкви.

Кто-то кинул под ноги кардиналу цинковый ящик с патронами, кто то бережно и властно подхватил его под руки и вознес на импровизированную трибуну.

Бледный, сияя безумно-счастливыми глазами, примас сказал свое первое пастырское слово. Оно было кратким.

Все, что сказал Йожеф Миндсенти по прибытии из Фелшепетеня в Будапешт, застенографировал один из американских корреспондентов. Вот эта стенограмма, напечатанная в журнале «Тайм» от 12 ноября 1956 года:

«Я благословляю оружие венгров. Я верю, что слава, завоеванная венгерским оружием, станет еще ярче, если это окажется необходимым. Никто в мире, даже великие державы не осмелились совершить то, что совершила маленькая и забытая Венгрия. Наш народ начал борьбу за свою веру в своей стране. Венгерский народ ожидает, что весь мир, особенно великие державы, делом которых должно быть урегулирование этой проблемы, сплотится в действиях».

Так в сумрачный, последний октябрьский день на улице Ури, «Господской» в буквальном переводе, был брошен вызов великим державам: наберитесь храбрости наконец, объявите новый крестовый поход!

— Мадьярорсаг! — завопили вооруженные католики.

Под их крики, при свете молний фоторепортерских ламп, под музыку жужжащих и стрекочущих киноаппаратов кардинал направился в резиденцию примаса католической церкви Венгрии. Шел медленно, величаво. Легкая гордая голова, увенчанная короной седины, вскинута. Взгляд устремлен вдаль, в божественные просторы. Руки молитвенно сложены. Таким он и был запечатлен на многочисленных снимках в газетах всего мира. Смотрите, всесветные католики, на кардинала Миндсенти, гордитесь, идите по его стопам!

И сразу, как только Миндсенти вошел в замок, какая-то невидимая рука, рука члена вновь рожденной партии «Союз сердца Иисуса», вздернула на высокий флагшток замка громадный бело-голубой флаг церковного владыки.

В торжественной суетне встречи почти никто из присутствующих не обратил внимания на элегантного, седого, с моложавым лицом господина в сером пиджаке, с жестким ошейником белоснежного пастырского воротника, подпирающего выскобленный подбородок.

И только Карой Рожа подошел к нему, взял за руку и, отведя в укромный уголок двора кардинальской резиденции, спросил:

— Ну?

В этом коротком слове таился длинный перечень вопросов. Рожа спрашивал о многом: так ли, как было предусмотрено, освобождался из заточения кардинал? Не отупел ли он в тюрьме, понимает, на какую вышку вознесен своими друзьями и единомышленниками? Готов ли сотрудничать с друзьями в запланированном духе? Способен справиться с большими и сложными задачами, возложенными на него?

— Вы разве не слышали пастырское слово? — спросил патер.

— Слышал! — Карой Рожа засмеялся. — Все в порядке.

Как и в Ретшаге, кардинал не сделал ни одного шага просто так. История не спускала с него своих требовательных глаз, и он не позволил себе ни на мгновение быть обыкновенным человеком.

Не заходя в личные апартаменты замка, направился в часовню на свидание с богом. Последний раз он молился здесь восемь лет назад.

Пока кардинал молился, вереница машин — «кадиллаки», «студебеккеры», «оппель-адмиралы», «бьюики», «форды», «мерседесы», «ситроены», «консулы» — медленно, парадно продефилировала мимо архиепископской резиденции. Посланники, секретари всех рангов приветствовали наместника бога на земле и прикидывали, чем может быть полезен примас церкви.

Кардинал вышел из часовни с просветленным лицом, заметно помолодевшим, как свидетельствовали на другой день американские газеты.

После беседы с богом примас выразил желание побеседовать с прессой.

Пресс-конференция состоялась в замке, в небольшой скромной комнате, расчетливо облюбованной патером Вечери. Кардинал должен быть не только величественным, но и скромным. Свет и тень создают настоящий портрет.

Шумная, бесцеремонная ватага охотников за сенсациями — специальные корреспонденты и фоторепортеры Нью-Йорка, Парижа, Бонна, Вены, Мадрида, Чикаго, Анкары, стран Латинской Америки — ринулась к его преосвященству, атаковала сотнями вопросов. Десятки объектов фотокамер, киноаппаратов нацелились на кардинала и его дружеское окружение — танкистов, «национальных гвардейцев» из Ретшага, «освободителей» примаса.

Сенсация вылупилась, обрела реактивные двигатели, крылья, ракетную скорость и полетела по всему миру.

Была и великая игра в вопросы и ответы. Разговор велся на немецком. Корреспонденты спросили:

— В добром ли вы здравии, ваше преосвященство?

Кардинал вздохнул, поднял сияющие счастливым безумием глаза к небу, глубокомысленно изрек:

— Слава богу, я в добром здравии, физически и морально, хотя был очень серьезно болен во время заключения в тюрьме.

— Ваше преосвященство, какими болезнями вы страдали?

Миндсенти пожал плечами, подумал и сказал:

— Их было так много, что я даже не могу перечислить. Однако теперь я совершенно здоров физически и морально.

Последние слова кардинал произнес повышенным голосом, усилил их еще и особо бодрым выражением лица.

«Прекрасно, Мини, молодчина!» — мысленно одобрил примаса Вечери и переглянулся со своим шефом.

Карой Рожа счел момент подходящим, чтобы вставить свое слово, оттенить особым образом пресс-конференцию. Он сказал, сначала по-венгерски, а потом по-немецки:

— Ваше преосвященство, я хорошо понимаю все ваши тюремные страдания. Я тоже томился в коммунистической тюрьме.

Кардинал с нежным сочувствием посмотрел на незнакомого ему человека и вздохнул:

— Кажется, каждый честный человек в то или другое время сидел в тюрьме.

Пресс-конференция велась необычно, как и полагалось во фронтовом городе. Все корреспонденты стояли тесной кучкой. Стоял и тот, кого интервьюировали. Лицо белое, с тонкими губами. Холеная женственная рука, опирающаяся на стол, дрожит, выдавая волнение кардинала. Пурпурный атлас пояса переливается, излучает тревожный свет, свет пожаров и горячей, только что пролитой крови.

В ответ на вопрос, что бы кардинал прежде всего хотел довести до сведения Запада, Миндсенти воскликнул:

— Надо оказать нам поддержку в политическом отношении и помочь в этой критической обстановке. — Потом кардинал нахмурился и сказал низким, мрачноватым голосом, голосом инквизитора, предающего инаковерующего анафеме: — Вся Венгрия требует, чтобы русские покинули страну, так как мадьяры хотят работать для себя и для своей собственной страны.

Кто-то из журналистов спросил кардинала, известно ли папе римскому о том, что венгерский кардинал освобожден, прибыл в Будапешт, и установлен ли с папой контакт. Миндсенти неосторожно, в припадке гордости и тщеславия, что впоследствии принесло ему немало неприятностей, ответил:

— Да, известно. Святой престол прислал мне свои высокие поздравления и благословение. Я, конечно, хотел бы сам поехать в Рим. Я должен многое рассказать святейшему престолу. Однако это невозможно в настоящее время.

Корреспонденты переглянулись.

Черный Султан был настороже и успел перехватить иронические взгляды прожженных циников, ловцов новостей, для которых в мире нет ничего святого, даже в облике папы.

На этот раз у них был хороший повод для иронии. Поняли, пройдохи, что кардинал по простоте душевной, вдруг обуявшей его, как молодого тщеславца, выболтал и свои и ватиканские секреты. Только завтра или даже послезавтра Венгрия и мир должны были узнать о папском благословении, а не сегодня. Рано! Поторопился кардинал и насмешил прессу. К счастью, дальше иронических взглядов корреспонденты не пошли. Пресс-конференция продолжалась без каких-либо осложнений и шероховатостей.

То ли оттого, что кардинал понял свою оплошность и захотел искупить вину, то ли потому, что вошел в роль, он засиял белым блеском и с каждой минутой вырастал в глазах Вечери.

Наконец примас взметнулся на самый высокий уровень, на котором патер не ожидал увидеть его теперь, после такого трудного дня.

Это произошло в самый разгар пресс-конференции.

— Ваше преосвященство, считаете ли вы, что будущее Венгрии является многообещающим? — спросил американец.

Кардинал подумал, перебирая черные тяжелые четки, выгодно оттененные пурпуром мантии, поправил массивный крест на груди, машинально, не отдавая себе отчета в том, что делает, поиграл с ним, как заядлый курильщик играет мундштуком, сигаретой или красивой зажигалкой. Затем поднял сияющие глаза на журналиста, почтительно ждущего ответа, и твердо сказал:

— Конечно!

Поощренные хорошим настроением хозяина замка, его прямыми, ясными ответами, корреспонденты захотели получить прямой ответ и на вопрос, волновавший сегодня всю Венгрию: быть или не быть Миндсенти главой государства.

— Ваше преосвященство, прошу вас прокомментировать сообщение о том, что некоторые политические группировки хотели выдвинуть вас на пост премьер-министра.

Вопрос этот подействовал прежде всего на патера Вечери. Черный Султан с возмущением вскинул седую голову.

Возмутился и кардинал. Исчезло сияние в его счастливых глазах. Втянулись бледные губы. Потемнело, помрачнело лицо.

Холодным, отчужденным взглядом скользнул он по растерянным лицам корреспондентов, твердо сказал:

— Я примас церкви, — и демонстративно покинул комнату.

Патер Вечери сейчас же объявил:

— Господа, пресс-конференция закончена! «Прекрасно, ваше преосвященство. Чудесно!» — С такими мыслями Черный Султан вышел вслед за своим подопечным.

 

ТАЙНОЕ И ЯВНОЕ

Секретарша вошла в кабинет премьер-министра и, экономя силы, не пошла дальше порога. Опираясь о дверной косяк, раздраженно доложила:

— Еще одна делегация!

Имре Надь поднял голову от кипы бумаг, лежащих перед ним, и с тоской посмотрел на электрический, с благоухающим кофе стеклянный сосуд.

— Но вы же знаете, милая!.. Откажите!

— Отказывала. Не уходят. Требуют приема.

— Кто такие? Откуда?

— Делегаты от вашей… коммунистической партии.

— Вот как! — В темных безжизненных глазах Имре Надя блеснул живой огонек. — Интересно! Всякие были делегации, но такой… Не жди! Кто такие?

— Инженер Гашпар Альфельди, профессор Михай Бартоти, доктор Арпад Ковач.

— Доктор… Мой бывший коллега по институту!..

— Кажется, этот. Что им сказать?

— Просите!

Секретарша вышла, а Имре Надь, собрав и спрятав бумаги, направился к двери с намерением встретить делегацию у порога, оказать ей высокое гостеприимство. Не успел. Встреча произошла посреди кабинета. С инженером Альфельди и профессором Бартоти премьер-министр поздоровался просто любезно. Арпаду Ковач он крепко пожал руку, задержал в своей.

— Наконец-то напомнили о себе, коллега! Очень хорошо. Вовремя. Сейчас нам позарез нужны люди, не скомпрометированные при режиме Ракоши, пострадавшие от его произвола. Садитесь, пожалуйста! — Последние слова Имре Надь проговорил уже для всех, одинаково благосклонно глядя и на Ковача, и на Альфельди, и на Бартоти.

Инженер и профессор молча опустились в кресла. Арпад Ковач сказал, что он и его товарищи пришли сюда не затем, чтобы получить должность.

— Да, да, совсем не затем! — энергично сказал инженер.

— Мы делегаты! — добавил профессор Бартоти.

— А разве делегаты не служат, как все прочие смертные? Ладно, оставим эту тему. Прошу вас — кофе, сигареты, минеральная вода!..

Имре Надь решительно не хотел понимать, зачем эти трое пришли сюда, что собираются сказать ему. Разливал по чашкам дымящийся кофе, и доброжелательная, снисходительно-спокойная улыбка не сходила с его лица.

Разговор предстоял тяжелый, чрезвычайно важный, и потому Арпад не спешил начинать его. Курил, пил кофе и, поглядывая на премьера, вспоминал кое-какие страницы его биографии. Эмигрировал из Венгрии. Долго жил в Москве. Работал в каком-то институте, интересовался крестьянскими проблемами в мировом масштабе, писал теоретические статьи, числился марксистом аграрником. После освобождения Венгрии от отечественного и германского фашизма стал министром сельского хозяйства. В первые годы народной власти огромные земельные угодья находились в пользовании баронов, князей, маркграфов, помещиков, крупных кулаков, и крестьяне ждали исполнения вековой мечты — земельной реформы. В то время пост министра сельского хозяйства являлся далеко не второстепенным; Имре Надь бывал частым гостем в деревне, в помещичьей усадьбе и в роскошном дворце Эстерхази — в венгерском Версале. Сведущие люди еще тогда говорили Арпаду, не без горечи и издевки, что министр Имре Надь предпочитает бывать в княжеских дворцах и поместьях и, по мере возможности, избегает крестьянских хижин. И эти разговоры подтвердились. Имре Надь в самом деле охотно принимал многочисленные приглашения бывших магнатов. Пил припрятанные вина из их подвалов, пользовался изысканной венгерской и французской кухней, принимал участие в пирушках, даваемых в честь министра…

— Ну, друзья, чем могу быть полезен? — Имре Надь отодвинул пустую чашку, протер пенсне замшей. — Кстати, а где тот, кто послал вас сюда? Почему не пришел вместе с вами?

— Те, кто нас послал, отбивают атаки «национальных гвардейцев», истекают кровью в госпиталях и больницах, расстреляны и повешены на площади Республики, на бульваре Ленина.

Имре Надь откинулся на спинку кресла.

— Значит, вы от живых и мертвых?.. Высокая миссия. Высокая и мистическая.

— Да, да, именно — от живых и мертвых! — закричал инженер Альфельди.

— Простите! Мой сарказм адресован не вам, а ему. Я имею в виду Яноша Кадара. Пропал мой государственный министр. Срочно разыскиваем. Есть подозрение, что покинул коалицию, к Советам подался. Не слыхали? Впрочем, это я так, в порядке информации. Итак, вас делегировали… Что желаете передать?

— Позвольте! — Инженер Альфельди вопросительно посмотрел на Арпада и продолжал — Я принадлежу к тем людям, которые считали вас выдающимся государственным деятелем, борцом за справедливость, способным исправить тяжелые промахи Ракоши. Мы радовались, когда в ночь на двадцать четвертое октября вы стали премьером и были кооперированы в ЦК и Политбюро. Мы ждали имренадьевского нового курса. Ждали чуда. И дождались… пожаров, убийств, развала экономики, натравливания Венгрии на Советский Союз, освобождения Миндсенти… Что же произошло?

Бартоти поднял руку с толстым обручальным кольцом на пальце.

— Я хочу кое-что добавить.

— Пожалуйста, дорогой коллега! — кивнул Имре Надь.

— И я принадлежу к людям, которые верили вам, — говорил Бартоти. — Пытались верить, когда уже ясно видели, что вы шаг за шагом отступаете. Верили, потому, что считали вас жертвой событий. Имре Надь плывет по воле волн, думали мы, захвачен водоворотом. И вы и ваши соратники из кожи лезли вон, чтобы распространить и поддержать среди коммунистов такое мнение. — Бартоти хлопнул но красному полированному столу ладонью. — Теперь мы видим, что это легенда, мыльный пузырь! Нам ясно, что отступление не случайное, не паническое, а сознательное, добровольное, подготовленное. — Бартоти наклонился к премьеру. — Чего же вы молчите? Так или не так? Отрицайте или соглашайтесь!

Имре Надь пожал толстыми плечами.

— Такого рода обвинения недостойны ответа.

— Благодарю вас. Это тоже ответ.

Премьер-министр отвернулся от профессора, лениво взглянул на Арпада Ковача.

— Теперь ваша очередь, доктор. Надеюсь, и вы будете кратки. Я слушаю вас.

В боковую дверь, ведущую не в секретариат, через которую проследовали делегаты, а еще куда-то, вероятно, в соседний кабинет или в личные апартаменты премьера, заглянула какая-то женщина — не секретарь, другая.

— Обед подан! — сказала она.

Имре Надь хмуро взглянул на нее, и она исчезла.

— Я слушаю вас, доктор! — повторил премьер.

Стараясь не сорваться на злость, Арпад сказал:

— За последние несколько дней Совет Министров принял ряд постановлений. Все коалиционные министры, прежде чем голосовать за тот или иной проект, бегут в свою партию, докладывают, обсуждают, а вы… Самолично помиловали Миндсенти. Самолично реорганизовали и сколотили коалиционное правительство. Самолично ставите мятежника Пала Малетера в министры обороны, а изменника Белу Кираи — комендантом, главнокомандующим «национальной гвардии». Самолично упразднили в армии институт политических комиссаров. Самолично запретили красную звезду, ввели старый герб. Самолично распустили органы безопасности. Самолично потребовали ухода советских войск. Самолично нападали на Варшавский пакт. Самолично выдали путевки в жизнь буржуазным партиям. Десяткам!.. Самолично покончили с единством рабочего класса. Самолично сдаете власть буржуазным элементам.

— Все?.. Крепенько! — Имре Надь поежился в кресле, крякнул, почесал затылок. — Вы, доктор, так меня стукнули, что я едва на тот свет не провалился. Н-да!.. Можно оправдываться?

— Не юродствуйте, Надь, это на меня не действует.

— Зря. Я могу вызвать охрану и выдворить вас отсюда. А я, как видите, не прибегаю к такой естественной в моем положении мере. Надеюсь, вы хоть со временем, если не сейчас, оцените мое терпение, мое великодушие. Продолжайте!

— Слушайте, вы… великодушный! Почему сквозь пальцы смотрите на то, как рубят головы коммунистам? Гибнут сотни людей, а вы молчите. Свистит топор белого террора, а вы — глухи и слепы. Вам докладывают коммунисты о зверствах контрреволюционеров, а вы отмахиваетесь с досадой: «Чепуха! Преувеличение!»

— Я и теперь говорю: чепуха и преувеличение. Две-три хулиганские выходки принимаете за террор.

— Штурм будапештского горкома, гибель Имре Мезё, расстрел солдат охраны тоже преувеличение?

— О том, что произошло в горкоме, я, к сожалению, узнал поздно.

— Но теперь-то все знаете!.. В стране создаются все новые и новые партии. Язык сломаешь, потом изойдешь, пока выговоришь хотя бы только их названия… Независимая партия мелких хозяев. Социал-демократическая. Партия Петефи, бывшая национально-крестьянская. Венгерская партия независимости — прямая и законная наследница отменно фашистской кучки. Блок беспартийных. Партия беспартийных!.. Вы слышали что-нибудь подобное? Христианско-демократическая — подражатели партии Аденауэра. Буржуазно-демократическая. Христианская. Венгерская жизнь. Венгерская свобода. Венгерские революционеры. Венгерская революционная партия молодежи. Всевенгерский союз бывших политических заключенных. Венгерский демократический союз. Национальный лагерь. Венгерская народная. Дьерские «Скрещенные стрелы». Христианский фронт. Христианская народная. Католическая народная. «Союз сердца Иисуса Христа»… Фу!.. — Арпад перевел дыхание. — И доброй половины не назвал, черт бы их побрал! И все рвутся к власти. Вывески разные, с фиговыми листочками, а потроха одинаковые — частная собственность. На улице Семмельвайс я видел, как вожди мелких хозяев налетели на дом Венгерско-советского общества. Выдворили друзей СССР и обосновались на правах новых хозяев. Скажите, как может коммунист Имре Надь примириться с такой позицией премьера Имре Надя? Как мог член ЦК Имре Надь выдать шестьсот тысяч форинтов Независимой партии мелких хозяев и триста тысяч Национально-крестьянской? И не свои выдал, а партийные. Фондами ВПТ тряхнул. За счет партийных взносов раскошелился. Во имя чего сделана такая подачка? Почему не спросили партию?

Имре Надь, верный тону, взятому с первых же минут беседы, схватил карандаш, постучал по кофейной чашке.

— Доктор, призываю к порядку! Хватит, теперь я буду говорить! Пора, кажется, дать вам сдачу. Поскольку вы историк, ставлю вас в известность: каждый мой шаг здесь, в парламенте, на посту главы государства, продиктован волей народа. Меня радует все, что пугает и бесит вас. Вот вам и ключ к тайне моего курса, товарищи делегаты. Народ потребовал коалиционности правительства, многопартийной системы, реабилитации Миндсенти, возвышения Пала Малетера. Народ! А я — его слуга.

— Неправда! — в один голос воскликнули делегаты.

Арпад сказал:

— Вы и ваши люди организовали «давление снизу», выражение «народной воли». Мне хорошо известно, как вы принимали «рабочую делегацию», как откровенно подстрекали… Двадцать пятого октября у вас была еще одна такая делегация боршодских рабочих. И вы опять подстрекали…

— Ложь и клевета! — Надь окончательно потерял надежду загипнотизировать делегатов, обезоружить их своим добродушием и спокойствием, силой правого. Поднялся, с грохотом отодвинул тяжелое кресло. — Хватит! Я вас больше не задерживаю.

— А мы все-таки задержимся, господин премьер! Обязаны задержаться и высказать то, что нам поручила партия.

— «Партия», «партия»! — Брезгливая гримаса исказила лицо премьера. — Где она? Развалилась. Рухнула. Превратилась в обломки.

Премьер вдруг прервал себя. Поднял руки, и на его лице появилась прежняя, как в начале разговора, снисходительная улыбка — неограниченная роскошь и гибкость характера, доступные лишь коронованным особам, не боящимся упреков в непостоянстве. Король всегда постоянен — в гневе и милости, говоря «да» или «нет».

— Не будем ссориться, друзья. Попытаемся в пределах учтивости выяснить наши позиции.

— Попытаемся! — сказал Арпад. — Мне случайно вчера довелось читать некоторые ваши сочинения, распространяемые в рукописях еще до двадцать третьего октября Гезой Лошонци, Габором Танцошем, Йожефом Силади и другими.

— Что вы имеете в виду? — полюбопытствовал Надь.

— Ваши подпольные сочинения, в которых вы теоретически обосновали «разгром народно-демократического государственного строя», «ликвидацию политики блоков», выход из Варшавского пакта. В статье «Несколько актуальных вопросов» вы прямо высказались за многопартийную систему, за коалиционное правление, за союз с враждебными рабочему классу партиями. Созревшая и выношенная в подполье теория претворяется в жизнь.

Через главную, ведущую в секретариат дверь вошел человек, давно знакомый Арпаду по многокрасочным портретам. Бывший президент Венгрии Золтан Тильди, вождь партии мелких хозяев, разделяет теперь с Имре Надем власть. Одет и обут заместитель премьера, как и положено венгерскому мужику-землепашцу: белоснежная накрахмаленная рубашка, модный пиджак, дорогой галстук, лакированные туфли. Не похож поводырь на свою паству? Ничего! Так и должно быть. Вожди обязаны иметь особые приметы.

— Что, дорогой Тильди? Неотложное дело? — спросил Надь.

— Да, председатель. Извините за вторжение! — Он слегка поклонился. — Через час выступаю по радио, хочу согласовать свои тезисы. — Он положил перед Имре Надем несколько листов бумаги.

— Согласовать? — удивился премьер. — Что вы, Тильди! Наши с вами мысли согласованы на несколько лет вперед.

— Да, конечно, но… принимая во внимание важнейшее из важнейших выступление… Я бы хотел, председатель, чтобы вы взглянули. Сделайте одолжение.

— Если настаиваете… — Надь поправил пенсне, прочитал вслух, явно для делегатов — «Воля народа, национальная революция восторжествовали… Против этой воли любое насилие и сопротивление были бесполезны». — Надь оторвался от бумаги, блеснул выпуклыми стеклами пенсне. — Прекрасное начало! — Он опять уткнулся в бумагу, бегло просмотрел рукопись. — Далее, кажется, в таком же духе.

— Обратите внимание на практическую часть. Так ли сформулировано то, о чем мы с вами договорились?

— «…Я объявляю вам, — с пафосом прочитал Надь, — что правительство освободило Петера Коша от его обязанности венгерского представителя в ООН и пошлет туда новую делегацию, которая на этот раз будет представлять точку зрения нашего правительства… Нужно воздвигнуть заново столпы нашей национальной жизни… Я призываю всех венгров объединиться. Больше не нужно жертв и разрушений. Сейчас все венгры должны доказать, что они достойны этого исторического момента, который знаменует собой поворотный пункт в жизни страны…» Все отлично сформулировано, Тильди!

— Яснее ясного! — вставил Арпад.

— Что? — приложив морщинистую ладонь к уху, спросил заместитель.

— Я говорю, действительно крутой поворот. — Арпад резко повысил голос, чтобы он дошел и до глухого. — На все сто восемьдесят градусов. От социализма к капитализму, даже без остановки на обещанной промежуточной станции, именуемой «национальным венгерским социализмом».

— Не понимаю. — Тильди Золтан улыбался, вопросительно смотрел на председателя, как бы спрашивая: ввязываться в спор или не надо.

— Не беспокойтесь, Тильди! Я не дам в обиду и вас лично и нашу общую программу. Вас ждут на студии. Всего хорошего.

Арпад, с новым приступом энергии и злости, продолжил прерванный разговор:

— Вам, господин «национальный коммунист», вашему заместителю показалась излишней законно избранная власть, и вы решили создать так называемые революционные комитеты. А кто их хозяин? Всякий реакционный сброд.

— Че-пу-ха! — раздельно, с ленивым пренебрежением сказал Надь. — Революционные органы созданы под давлением низов стихийно, в буре событий и являются чистыми выразителями народной воли. И в этом вы, доктор, можете легко убедиться, побывав хотя бы в одном комитете.

— Был! И не в одном. Убеждался! Всюду одинаковая картина. Нигде не выбирали «комитеты» и «советы». Депутатов выталкивали из толпы на уличных и площадных сборищах.

— Видите, как перелицовываются факты. Не выбирали, а выталкивали! Не собрание, а толпа! Почтенный доктор Ковач! Ничегошеньки вы не поняли… Ни моих сочинений, ни моей работы, ни того, что произошло и происходит в стране. Ничему не научились ортодоксы, догматики и сектанты! Даже после такого потрясения не стали реалистами! Не вы, не я, не мы управляем событиями. Грубая материальная, так сказать, сила поворачивает всех нас и так и этак. Вот вам и диалектический материализм в действии! И оттого, что работает ныне не в вашу пользу, он не перестает быть диалектическим.

— Вот и еще одна грань Имре Надя — иезуитская, — сказал Арпад.

В кабинет заглянула секретарша.

— Площадь полна. Пора начинать митинг. Народ ждет вашего слова, — сказала она.

— Хорошо, я скоро буду, — кивнул Надь.

— Вернемся к советам, — сказал Арпад. — Может ли трудящийся избрать депутатом в органы своей власти бывшего помещика, бывшего заводчика, фашиста?

— Не может. Нет их в комитетах.

— Есть, господин премьер! И немало. Назову только несколько. — Арпад полистал свою записную книжку. — В Далмаде пролез в председатели Эден Новак, хортистский офицер. Бывший управляющий имением Йожеф Баркоци вершит дела «революционные» в Палфе. Хортистский офицер Янош Геродек и помещик Йене Саланташи командуют в «революционном» комитете Деча. В Дюлаваре в председателях ходит хортистский майор и помещик Михай Мольнар. А в маленьком Элеке заправляет «революцией» целая шайка бывших офицеров: Иштван Сюч, Янош Шайтош и прочие. Даже нилашистский вождь Мартон Хас щеголяет в членах «революционного» комитета. В области Пешт председателем стал капиталист, директор завода Иштван Денеш. Жандармы, фашистские майоры, фюреры разных рангов, «витязи» свирепствуют в ваших комитетах, восстанавливают старые порядки. А вы падаете перед ними на колени. — Арпад перевернул еще одну страницу. — Вот ваша декларация. «Национальное правительство признает демократические местные органы самоуправления, созданные революцией, опирается на них и просит их поддержки». А что представляют собой так называемые «рабочие советы»? Для маскировки туда брошены три или четыре известных своей честностью и хорошим трудом рабочих, а остальные — разбойники. На заводе мельничных машин в «совете» заправляет бывший главный финансовый советник Карой Гёсёри. На заводе бурильного оборудования «рабочий совет» стал контрреволюционным вертепом молодчиков: Аттилы Фогараши, Ференца Дука, наследников хортистского полковника и заслуженного исправника. Даже аристократам не закрыты двери в рабочие советы — барон Боди Орбан хозяйничает на заводе электромашин и кабелей. Такие «рабочие советы» арестовывают коммунистов, мародерствуют, препятствуют нормальной работе предприятий. На территории Уйпешта «революционный» комитет сколотил полуторатысячную шайку погромщиков. Ее атаманами стали хортистские офицеры. Атаман над атаманами тоже хортистский главарь, бывший подполковник Шандор Надь, ваш однофамилец. Этот Надь и такие, как он, распахнули двери кёбаньской тюрьмы и освободили восемьсот уголовников. Все стали «национальными гвардейцами». А «революционный комитет интеллигенции», сплошь состоящий из ваших личных друзей и сторонников?

Имре Надь снял пенсне, закрыл глаза и, поблескивая золотыми коронками, растянул рот в широком зевке.

— У меня нет времени продолжать бесплодную дискуссию. Я должен выполнять свои обязанности. Всего хорошего.

— Обязанности отступника, — подхватил Арпад и поднялся. — Теперь до конца ясно, кто вы такой. Предатель!

Надь побледнел, вскочил, грохнул стулом. Но через мгновение овладел собой, великодушно улыбнулся. Обида и гнев не к лицу победителю.

— Вы очень неосмотрительны, доктор Ковач, — сказал премьер. — Такая дерзость могла стоить вам жизни в другом месте. Но здесь я не допущу расправы. Охрана проводит вас до первой ступеньки парадной лестницы, а там уж… — Имре Надь повернулся к окну, выходящему на площадь Кошута, заполненную людьми. — Толпа не умеет быть хладнокровной. Она страшна в своей ярости. Идите!

Делегаты молча вышли.

 

БУДАПЕШТ. «КОЛИЗЕЙ». НОЯБРЬСКИЕ ДНИ

Полночь.

Расположившись за большим столом, едят, пьют террористы. Веселый говор, смех.

Дождь. В нагорной части Буды лишь кое-где мелькают огоньки. Притих, замер истерзанный город.

Михай сидит около рации. Слышен звон церковных колоколов. Ласло Киш прислушивается к их звону со слезами на глазах.

— Венгерские колокола!.. Выпьем, венгры, за наши колокола.

В самом центре Европы, над Дунаем, над большой дорогой народов, во второй половине двадцатого века открыто, безнаказанно пируют варвары средневековья, банда дикарей, братство сумасшедших, вооруженных длинными ножами.

И не ужасалась Западная Европа. Наоборот, ликовала, гордилась «революционерами».

Во все времена, во всех странах контрреволюция называла себя как угодно, но только не собственным именем.

В полдень 23 октября сообщники Киша именовали себя безобидными демонстрантами, молодежью, жаждущей справедливости, подлинной свободы, истинного человеческого коммунизма. К вечеру они стали «вооруженным народом». На другой день превратились в повстанцев, потом — в «национальных гвардейцев», в армию сопротивления. Сегодня они сбросили все маски, стали чистыми террористами, охотниками за коммунистами. Но Эйзенхауэр и Миндсенти все еще называли их борцами за свободу.

Ласло Киш глянул на часы и приказал:

— Михай, настраивайся!

— Готово! — Радист повернул рычажок громкости вправо.

Хорошо всем знакомый голос диктора венгерской редакции мюнхенской радиостанции «Свободная Европа» сообщил, откуда и на каких волнах идет вещание, и приступил к инструктажу.

«Национал-гвардейцы» перестали пить и есть, внимательно слушали.

— Венгры! Вы освободили из тюрьмы князя Эстерхази и кардинала Миндсенти. Так будьте же последовательны. Соедините ваш революционный героизм с вековой мудростью Эстерхази и святой верой Миндсенти — и вы будете непобедимы! Венгры! На ваших глазах распалась миллионная армия венгерских коммунистов. Не позволяйте ни под каким новым фасадом восстанавливать коммунистическую партию.

— Сами с усами! — Киш засмеялся и подмигнул своей ватаге. — Так или не так, витязи?

— Так!

В прихожей послышался шум, топот. Длиннорукий, заросший, вертлявый Геза вталкивает в «Колизей» раненого человека. Он выглядит ужасно: еле держится на ногах, грудь перебинтована крест-накрест. Лицо в ссадинах и синяках — следы свежих побоев, одежда изорвана в клочья, голова со спутанными волосами, полными кирпичной пыли, едва держится.

— Господин майор, разрешите доложить…

Киш вышел из-за стола.

— Здесь нет господ. Перед революцией все равны, байтарш, братья по оружию. Докладывай!

— Виноват, байтарш. Вот мой первый трофей — недостриженная государственная безопасность.

Геза вытолкал раненого на середину «Колизея». Тот еле стоял.

— О, как теперь скромно выглядят органы безопасности! Где ваше былое грозное величие? Где ваш карающий меч? Где ваша бдительность? — Киш засмеялся, и его смех подхватили «гвардейцы». — Где ты его раздобыл, Геза?

— В госпитале.

— А как узнал, что он работник АВХ?

— Посмотрите на его ноги. Желтые ботинки! Все авоши носят такие. Прятался в госпитальной бельевой. Врачи и сестры помогали ему.

— Надеюсь, они справедливо вознаграждены за свой поступок?

— Приговор приведен в исполнение на месте суда. Именем революции. Одним словом — кинирни!

— Благодарю, байтарш, от имени революции. Рассказывай!

— Я своими глазами видел этого авоша во вторник двадцать третьего октября в Доме радио с автоматом в руках. Твердолобый, вот его партийный билет. Пробит пулей, пропитался кровью — нельзя разобрать фамилии.

Киш аккуратно, двумя короткими пальцами, чтобы не измазаться кровью, взял партийный билет.

Человек в желтых ботинках потерял опору, ноги его надломились, и он упал. Сразу же попытался подняться. Сумел только сесть на черный, когда-то сверкавший паркетный пол. На большее не хватило сил. И в таком, сидячем, положении он чуть ли не доставал своей головой немощного плеча Киша. Сидел, качал непослушной головой и молчал.

Недавно Ласло Киш был просто веселым, полным надежд, чуть хмельным. Теперь, после ухода советских войск из столицы, после разгрома Будапештского горкома, после того как кардинал Миндсенти благословил его оружие и оказалось возможным без всякого риска вешать и распинать неугодных ему людей, после того как герцог Хубертус фон Лёвенштейн выступил по радио и выдал венграм от имени Западной Германии вексель, после того как Эйзенхауэр обеспечил победителей щедрым американским займом — после таких слоновых доз политического вдохновения Ласло Киш почувствовал себя в сто раз сильнее, стал бесшабашно веселым, беспредельно уверенным, до конца откровенным в своей ненависти к коммунистам. Опьянел от крови.

— Встать! Уважай революцию! — Киш лениво ухмыльнулся и хладнокровно ударил раненого. Бил партийным билетом по щекам, раз по левой, другой раз по правой, потом снова по левой. И хлестко, и звонко, и символично. «Недостриженный», конечно, предпочел бы дыбу, станок, растягивающий жилы, чем такое орудие пытки — партбилет. Вот! Вот! Пять, шесть, десять ударов.

Мальчик бил и радовался. Бил и удивлялся. Бил и себе не верил. Боже мой, какое время настало! Он, Ласло Киш, хортистский офицер, штурмовавший укрепления русских на Дону и под Воронежем, три года прозябавший в сибирском лагере для военнопленных, верный друг Америки, скромный Мальчик, стал полновластным хозяином придунайского центра Будапешта, своей властью судит тех, кто еще неделю назад мог судить его самого!

Раненый и не пытался закрыть лицо руками. Только глаза плотно зажмурил. Безмолвно принимал удары. Гордым молчанием защищался. Слезы скупо выбивались из-под опухших синих век, струились по щекам, смешивались с кровью.

Кровь и слезы, вера и правда, нет ничего светлее вас!

— Поднять! — приказал Киш.

Геза подхватил раненого под руки и, чтобы тот снова не рухнул на пол, прислонил к стене и держал в таком положении.

— Фамилия? Звание? Должность?

— Воды! — попросил раненый. Это были его первые слова, произнесенные здесь.

Киш кивнул, и Ямпец подал атаману бутылку с вином.

Раненый отрицательно покачал головой.

— Воды!

— Дадим и воду, — сказал Киш. — Мы добрые, как все победители. На, пей!

Раненый выпил полную кружку. Остаток вылил себе на трясущуюся ладонь и бережно, боясь проронить капли, смочил разбитый, пылающий лоб.

— Вода!.. — Он закрыл глаза и вдруг улыбнулся, поразив всех. — Вода!.. Пил ее больше тридцати лет и не понимал, какой это божественный напиток. Жизнь глотал… радость. — Открыл глаза, посмотрел в окно. — И Дуная не ценил как надо. И небо. И Венгрию… Любил ее и все-таки не до конца понимал, в какой стране живу.

Ласло Киш переглянулся с притихшими «национал-гвардейцами», недоуменно пожал плечами.

— Эй ты, желтоногий, не валяй дурака! Фамилия? Должность? Звание?

Киш не надеялся на ответ. Но раненый заговорил.

— Зачем вам такие подробности? Лейтенант я или секретарь райкома, сержант или учитель, подчиненный или начальник, Золтан или Янош — все равно убьете.

— Не убьем, а повесим. Вниз головой, — уточнил Ямпец.

— Молчать! — фыркнул атаман на своего адъютанта.

— Слушаюсь, байтарш.

— Убьем!.. Клевета! Революционеры не убивают лежачих и тех, кто сложил оружие.

Раненый попытался вскинуть голову, но не смог.

— Я не сложил… потерял сознание. Автомат выпал из рук… И теперь не лежачий. Видите, стою. Вешайте.

— Куда торопитесь? Неужели вам, такому молодому, не дорога жизнь? Сколько вам лет?

— Сколько?.. Вам этого не понять. — Закрыл глаза, размышлял вслух. — Я любил… мою правду, мою Пирошку, мою Венгрию, мир, людей, человека… Ненавидел ваши дела, вашу ложь. Жил я долго и хорошо. Не о чем жалеть. Горжусь каждым годом, каждым днем.

— О, какой ты языкастый! Любопытно, надолго ли тебе хватит пороха.

— У меня его было много. Все потратил.

Киш дулом пистолета поднял подбородок раненого.

— Фамилия?

— Коммунист.

— Звание?

— Коммунист.

— Должность?

— Коммунист.

Ласло Киш не терял самообладания. Спокоен. Любуется своей выдержкой и позволяет любоваться собой.

— Так!.. Национальность?

— Коммунист… венгр.

— Русский коммунист! Вымуштрован в московской академии. Давно из России?

— Россия все видит, все понимает… недолго вам зверствовать.

— Слыхали, венгры?! — Киш грозно поворачивается к своей ватаге.

— Хватит, наслушались! Повесить!

— Удавить партбилетом.

— Тихо! — Киш снова дышит водочным перегаром в лицо раненому. — Ты, конечно, сражался вместе с русскими?

— Плечом к плечу.

— Стрелял?

— Десять тысяч раз. Днем и ночью.

— И попадал в цель?

— Хортист, жандарм, помещик, диверсант, террорист хорошо видны — не промахнешься.

— И многих убил?

— Наверно, мало, раз вас столько уцелело. Жаль!

Киш едва сдерживается в рамках выбранной роли.

— Так… Хорошо. Я понял тебя. Все это ты болтал ради красного словца, набивал себе цену. Хорошо торговался, молодец. Хватит! Подписывай сделку. Отказывайся от своего хозяина, обругай коммунизм, и мы тебя помилуем.

— Презираю вашу милость.

— Последнее слово?

— Нет! В Венгрии никогда больше не будет контрреволюции. И в Польше. И в Румынии. Нигде. Мы теперь знаем все самые хитроумные ваши повадки.

— Чего церемонимся с ним, байтарш? Вырвать язык! — потребовал Ямпец.

— Тихо! Не зря мы с ним церемонились. Слыхали, венгры? Соображаете, что к чему? Это очень и очень полезный обмен мнениями! — Киш дулом пистолета пригладил спутанные, взъерошенные волосы раненого. — Мы довольны вашими откровенными ответами, господин коммунист. Теперь нам до конца ясно, что нас ожидало, если бы победили не мы, а вы. Ну, венгры, давайте сообща решим, какой смертью наказать этого говоруна.

Со всех сторон посыпались предложения:

— Сжечь на костре из красных флагов и знамен!

— Распять на звезде, а к языку пришпилить партбилет.

— Содрать живьем кожу!

— Благодарю за хорошие советы. — Киш улыбнулся. — Кто желает привести в исполнение приговор?

— Я! — сказал Ямпец.

— И я! — Стефан поднял руку.

Геза умоляющими глазами посмотрел на атамана.

— Байтарш, дайте его мне. Я нашел его, я и «выстригу».

— Твои руки вполне надежны, но… Ты свое дело сделал, Геза. Благодарю. Эй, Антал! На твою долю выпала честь отправить желтоногого на тот свет. Посади его в машину, вывези на бульвар Ленина, выбрось на грязный булыжник, вырви сердце и растопчи.

— Я… Я… — залепетал Антал.

— Заикаешься? — засмеялся Киш. — Ты же не имеешь на своем счету ни одного авоша.

— Я… Я…

«Хорошо, что это случится там, на бульваре Ленина, — подумал раненый. — Мне еще повезло».

— Ладно, я сам это сделаю, — сказал Киш. — Раздобуду еще двух авошей, заарканю всех, прилажу на буксир — и айда, тройка! Венгры, кто хочет прокатиться на русской тройке?

— Я! — взвился Ямпец. Он всегда и всюду был первым. Первого его настигнет и возмездие.

— И я, — солидно пробасил начальник штаба Стефан. Он не ревновал Ямпеца к атаману, не мешал ему выдвигаться. Пусть старается парень, набирается мудрости. Кровь врага — добрая наука.

Все «национал-гвардейцы» ринулись за своим главарем. Раненого потащили Геза и Ямпец.

Покидая «Колизей», Ласло Киш кивнул радисту:

— Михай, остаешься за старшего. Приглядывай за стариком и его кралей.

Антала атаман не взял с собой. Поставил часовым на лестничной площадке охранять штаб.

Никого! В первый раз за столько дней Михай остался один в логове мятежников. Дышать стало вольнее, легче. Глаза лучше видят. Он теперь слышит и шорох волн Дуная, плеск его вод у гранитной набережной.

Михай повернул до конца регулятор громкости радиоприемника. Звуки вальса, предшествующего очередному сеансу передачи «Свободной Европы», заполнили «Колизей». Пусть Антал караулит штаб и слушает Штрауса. Парень заслужил награду.

Михай тихонько постучал в дверь Жужанны. Она сразу же откликнулась и вышла.

— Что?

— Все хорошо.

— Ты один?

— Как видишь. Все уехали.

— Знаю. Слышала. — Жужанна посмотрела на стену, где висел портрет брата. — Они убили и нашего Мартона. Теперь это так ясно.

— Они убили Мартона, а мы с тобой… Ах, Арпад, дорогой мой товарищ, сынок… Эх! Сколько ни соли Дунай, он все равно не станет Черным морем.

Жужанна оглянулась. Отец стоял на пороге своей комнаты. Не в пижаме, не в шлепанцах, как все эти дни. Одет, обут, словно собрался идти работать. Пахнет от него оружейным маслом и чуть-чуть порохом. Подтянут, выбрит. Поздоровел. Посветлел. Распрямился.

Благодарность и нежность наполнили сердце Жужанны. Она подошла к отцу, молча обняла его, подумала: «Вот, стоило ему стать самим собой, прежним мастером Шандором бачи, умным витязем Чепеля, его совестью, и к нему вернулось душевное здоровье, сила, ясность взгляда».

— Уйдем отсюда, Жужа, — сказал отец. — Самое подходящее время. Радист нас не задержит. Посмотри, какие у него глаза!

— Куда ты хочешь уходить, папа?

— К Арпаду.

— Как ты его найдешь? — Жужанна искоса взглянула на Михая. — Где он?

— Найдем!.. Он был на Чепеле, в горкоме партии… на Московской площади… всюду, где сражались коммунисты. Уйдем, Жужа!

— Нет, папа, я никуда не уйду. Самое неподходящее время для ухода.

— Почему?

Вальс Штрауса сменился голосом диктора:

— Говорит радиостанция «Свободная Европа». Свобода или смерть!.. Слушайте последние сообщения из Будапешта… Правительство обратилось с призывом к бывшим работникам АВХ о добровольной явке в новые органы полиции и комендатуры, возглавляемые Белой Кираи и Шандором Копачи. В противном случае, говорится в призыве, правительство не гарантирует служащим АВХ их неприкосновенность. Этот правительственный призыв был весьма характерен для создавшейся в Будапеште обстановки… Это уже не только капитуляция перед повстанцами. Это едва-едва замаскированное разрешение на суд Линча. Венгерские националисты охотно откликнулись на призыв Имре Надя и начали массовую охоту за работниками АВХ и за приверженцами коммунистического режима.

Венгры! Желаем вам успеха в этом истинно рыцарском деле. Не возвращайтесь домой до тех пор, пока не истребите всех, кто способен помешать вам закрепить завоеванную власть!.. Говорит радиостанция «Свободная Европа!» В связи с венгерской революцией мы работаем днем и ночью, на всех волнах, коротких, средних и длинных. Через каждые пять минут мы передаем последние известия из Венгрии. Слушайте нас через пять минут. Свобода или смерть!

Жужанна кивнула на радиоприемник.

— Вот почему мы должны остаться здесь!.. Михай, можно мне сказать отцу?

— Говори. И дай ему это. — Михай бросил Жужанне автомат, который она ловко подхватила и передала отцу.

— Папа, тебе не надо искать Арпада. Он сам придет сюда. Пойдем, я все тебе расскажу.

Радисты народ молчаливый. Сила привычки. Есть у них и другая привычка — думать вслух, когда остаются одни на один с совестью. Михай посмотрел на широкую, выпрямленную спину уходящего мастера и сам себе улыбнулся.

— Ну, господа, теперь все, ваша песня спета. Одолеем! Смерть — ваша, свобода — наша.

Часовой Антал приоткрыл дверь, ведущую на лестничную площадку, доложил Михаю:

— Эй ты, временный начальник. Гость к нам пожаловал. В юбке. Девушка.

— Ты уверен, что это так?

— Все данные налицо: румяная, тихоголосая и мужского взгляда не выдерживает.

— Твоего?

— Думаешь, я не мужчина?

— Что ты, Антал! Ты полный мужчина, чересчур мужчина.

— Как это — чересчур? Что ты хочешь сказать?

— Я хочу сказать… Как ты сюда попал?

— Как и все, наверно…. от памятника Петефи прямо в переулок Тимот, к оружейным складам.

— А почему?

— Сказали, что около Дома радио госбезопасность убивает людей. Студенты хотели выступить по радио, а их за это — из пулемета.

— Ты видел, как стреляла госбезопасность?

— Другие видели.

— Кто?

— Начальник штаба, комендант Киш.

— Американский корреспондент?

— И он видел.

— Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Слыхал такую пословицу?

— Ты к чему это?

— К тому… Давно я за тобой наблюдаю. Не пьешь лишнего. Не вешаешь людей. Не грабишь магазины. Коммунистов не проклинаешь через каждые два слова.

— Ну! — Антал испуганно оглянулся на дверь. — Так что ж из этого? Ты вот тоже… Не больно прыткий на это самое… на грабеж и прочее.

— Но я твердо держу автомат в руках. И знаю, куда надо стрелять.

— Куда?

— Раз взялся за оружие, то бей без промаха, а не то тебе самому чуб собьют.

— Кто?

— Они… те, кто против твоих коренных интересов.

— В этом, брат, вся и закавыка. С позавчерашнего дня все перепуталось в моей голове. Не вижу тех, кто против моих интересов. Революционеры мы, а сжигаем и расстреливаем красные звезды. Боремся за справедливость, поносим госбезопасность за беззаконие, а сами выкалываем живым людям живые глаза, рвем живое сердце в живой груди.

— Все ясно, Антал. Договорились!

— О чем?

— Обо всем. Такое сейчас время. В одну минуту человек с человеком договаривается. Понял я, что ты мой боевой товарищ.

— А я вот ничего не понял. Скажи!

— Поймешь! Теперь я твой командир. Это тебе ясно?

— Ясно.

— Согласен?

— Всей душой, но только…

— Командиру вопросов не задают. Беспрекословно выполняют приказания. Гранат сколько у тебя?

— Одна.

— Возьми еще две. Тяжелые. И патронами для автомата запасись.

— Полный карманы припас. Что ты задумал, Михай?

— Хочу вытащить тебя из этой ямы, набитой смердящими трупами.

— Ну, если так… приказывай!

— С той минуты, когда вернется шайка Киша, жди грома и молнии. Мы отсюда, изнутри, подорвем «Колизей» гранатами. Всех, конечно, не уложим, кое-кто уцелеет, рванется на лестничную площадку. Добивай каждого из автомата. В случае необходимости мечи и гранату. Ясен приказ?

— Ясен.

— Теперь зови эту… девушку. Где она?

— Внизу, на площадке пятого этажа. Приказал пока не подниматься выше.

— Кто такая?

— Понятия не имею. Документам, сам знаешь, сейчас верит только тот, кто хочет верить.

— Что ей надо?

— Подругу свою, Жужанну, рвется повидать.

— Подругу? Зови ее сюда. Скорее.

Минуты через две Антал вернулся с Юлией. Она сильно похудела, возмужала, стала гораздо старше той девочки, которая бегала с Мартоном по улице Будапешта днем 23 октября. Глаза ее ввалились, черные, с огненным блеском гордой ненависти. На смуглых впалых щеках то гаснет, то снова разгорается румянец. Губы бледные, суровые. Юлия знает, как сильна ненависть в ее взгляде. Боясь выдать себя, она почти не поднимает глаз.

Одета и обута Юлия по-походному: спортивные шерстяные брюки, грубые, на толстой подошве, подкованные ботинки, свитер, куртка с большими карманами и просторный дождевик. Волосы не покрыты, не скреплены заколкой, не связаны ленточкой. Все так же вольно брошены на плечи, мягкие, светятся, как и в те дни, когда был жив Мартон.

Юлия медленно озирается. Изменился «Колизей». Все, что при Мартоне было прекрасным, изгажено, исковеркано: окна, диван, кресла, камин, книжные полки, столы, пол.

— Ну, что скажете? — спросил Михай.

— Говори! — потребовал Антал. — Зачем явилась?

Юлия не позволила «гвардейцу» заглянуть ей в глаза, отвела взгляд.

— Вот вы какие!

В этих словах незнакомой девушки Михай почувствовал, угадал что-то близкое, свое, родное. Да и сама девушка ему сразу понравилась. Сильная, гордая.

Михай кивком головы приказал Анталу выйти, занять свое место часового. Тот немедленно выполнил приказание.

— Значит, мы вам не нравимся? Так, да? — спросил Михай.

— А разве ты себе нравишься? — Девушка подняла глаза и в упор, смело и властно посмотрела на радиста.

— Лично я себе, по правде сказать, нравлюсь.

— Ты имеешь на это право, а вот другие…

— А почему я имею право?

— Арпад приказал тебе кланяться. Я — «Дунай».

— «Дунай»? — изумился Михай.

— Выполняю задание. Тебе приказано помогать мне. Сигнал получил?

— Получил, но я не думал…

— Не думал, что «Дунай» — это женского рода? Ждал мужчину?

— По правде сказать…

Юлия неожиданно обняла Михая, и на ее суровых губах расцвела чудесная улыбка — воспоминание о Мартоне, о счастье.

— Трудно тебе здесь, товарищ?

— Почему? Я не жалуюсь. Служба! Несу исправно.

— Трудно! Всем теперь трудно. Но тебе труднее всех.

— Если по правде сказать… да, было трудновато. Стерпел. Гранаты у тебя есть?

Юлия взяла у радиста гранаты, спрятала под куртку.

— А насчет того, что «Дунай» женщина, не беспокойся. Вдоволь нанюхалась пороху за эту неделю. Не первое задание выполняю. Была в самом пекле, в казармах Килиана. Была в кино «Корвин». Пробиралась на Московскую площадь. Была даже…

— Молчи! Не имеешь права.

— Верно, есть грех, болтливая. Это все, что осталось от женского рода.

Михай посмотрел на нее так, как посмотрел бы Мартон, если бы воскрес.

— Неправда. Вся ты, с ног до головы, жен… девушка.

— Ты даже и это сохранил? Здесь? Удивительно!.. Где Жужанна?

— Там, в своей комнате. Я ее предупредил. Что нам приказано сделать?

— Взорвать это гнездо. Не сейчас. Когда шайка будет в сборе. Все должны быть уничтожены. До единого. Подождем Арпада и его людей.

— Как же они сюда войдут?

— Не беспокойся. Наденут плащ-невидимку.

Юлия ушла, а он все еще улыбается. Так вот и суждено ему всегда расплываться в улыбке: и когда увидит ее, и когда подумает о ней, и когда почувствует, угадает ее приближение.

Михай набивает карманы патронами, засовывает за пояс пистолеты, вставляет в гранаты запалы, а сам прислушивается к девичьим голосам, доносящимся из комнаты Жужанны.

Приоткрылась дверь, и заглянул Антал.

— Ну?

— Ага! — Михай до 23 октября был веселым человеком. Шутил, разговаривая о самом серьезном, но теперь… Если бы еще неделю прожил среди «национал-гвардейцев», разучился бы и смеяться.

— Что это за «ага»? — нахмурился Антал.

— А что это за «ну»?

— Я про нее, про гостью, спрашиваю.

— Вот теперь ясен вопрос. Встретились, как положено в таких случаях: смех сквозь слезы, ахи-вздохи, поцелуи. Антал, ты знаешь, я тебя уже люблю, — вдруг объявил Михай.

— Это ж почему? За что? — «Гвардеец» смущенно улыбался.

— За то, что ты сделаешь сегодня. И за то, что ты уже сделал.

— А я еще ничего не сделал.

— Сделал! Меня признал своим командиром — первое твое дело. Привел сюда эту девушку — второе. Благодарю.

Забыли все плохое Жужанна и Юлия, будто и не было между ними глубокой пропасти октябрьских событий, огненного Будапешта и расстрелянного Мартона. Подруги опять вместе, по эту сторону баррикад, одинаково думают, чувствуют, одно дело делают.

— Сумеешь, Жужа?

— Не беспокойся. Не промахнусь, не запоздаю. Я дочь оружейного мастера. Забыла? И ничего не боюсь. Ты ведь не боишься?

— Так то я! Семь дней и ночей воюю. Семь дней и ночей не думаю о себе.

— Юлишка, я всегда любила тебя, но сейчас… если бы ты знала, какая ты стала! Ты — и не ты.

— Да, Жужика, я это и не я. Не помню, как раньше жила, все разучилась делать. Только на одно дело поднимается рука — убивать фашистов. Все мысли об этом. Вот разговариваю с тобой, а сама думаю, как и откуда буду метать гранаты, сколько убью «гвардейцев».

— Губы у тебя запеклись. Кофе хочешь?

— Кофе?.. Не знаю. Я забыла, когда пила и ела.

— Выпей! Пойдем.

Юлия посмотрела на часы.

— Открой окно в своей комнате.

— Зачем?

— Рядом с окном пожарная лестница. Через двадцать минут по ней спустятся с чердака Арпад и его помощники.

— Они уже на чердаке?

— Да. Пойдем к радисту, ты хотела его поблагодарить.

Вошли в «Колизей», и Жужа обняла и поцеловала Михая.

— Спасибо вам, товарищ.

— За что? Вроде бы не успел заслужить. Мечтал, да не успел. Или это аванс?

— Видишь, я говорила! — Юлия с откровенным восхищением посмотрела на Михая. — Как вас зовут?

— Здесь Михаем величают, а там…

— Как?

— Не настаивайте. Могу ведь и проговориться.

— Говорите!

— Прав на то не имею, но…

— От имени Арпада даю вам это право. Говорите! Мне хочется знать ваше имя.

— Зачем?

— Не знаю, — ответила Юлия. И она была искренна.

— А я вот знаю, почему мне хочется знать ваше имя… Как вас зовут?

— Юлия.

— Хорошее имя. Чистое… А мое…. навсегда испачкано, проклято.

Девушка помолчала, пристально разглядывая радиста. Спросила:

— Имре?

Он опустил голову.

— Вот вы и верните этому имени чистоту. Тысячи и тысячи Имре будут вам благодарны. И Михаи, и Анталы, и Яноши. — Она опять посмотрела на часы, кивнула на комнату Жужанны. — Арпад через десять минут будет там. Мы пошли, Имре.

Завывание пожарных сирен притянуло Жужанну к окну. Отвернула край красно-бело-зеленого полотнища, глянула вниз, на улицу.

— Странно! Пожарные команды. Единственные труженики в Будапеште…

— А мы? Разве мы не труженики? — Имре гордо улыбнулся, встряхнул головой, растопыренной пятерней расчесал свои спутанные соломенные волосы и подмигнул Жужанне. — После разгрома контрреволюции нас с тобой к святым труженикам причислят. Не меньше! Да! Великая нам выпала с тобой судьба, Жужа!

Жужанна серьезно, строго посмотрела на Имре.

— Да, великая! И зря ты, Имре, не веришь в то, что говоришь.

— Почему не верю? Моя вера ничуть не хуже твоей. Ты свою веру слезами удобряешь, а я — смехом да брехом. Вот и вся разница.

Невдалеке забухала скорострельная автоматическая пушка.

Шандор появился в «Колизее», подошел к окну, прислушиваясь к пальбе и определяя, где стреляют.

— Пиратское орудие. — Он вздохнул, и на потемневшем, заросшем его лице отразилось душевное страдание. — Сколько оружия захвачено пиратами у нас, ротозеев! Как же это случилось? Как мы допустили?

Имре переглянулся с товарищами и засмеялся.

— Шандор бачи, от кого ты ждешь ответа?

— От себя! Я себя спрашиваю: как ты опростоволосился? Как позволил этой швали вооружиться твоими пушками, твоими автоматами?.. Ладно! Как бы там ни было, а все-таки мы одолеем. Разгромим!

— А что потом будет? — спросил Имре. Лукавая улыбка светилась на его юношеских губах. Всю жизнь беспечно улыбался. И теперь он не считал возможным отказаться от давней привычки.

— После разгрома будем выгребать грязь, натасканную этими… моим сынком Дьюлой и его другом Кишем и такими, как они. Тяжелые настанут времена. Не скоро залечим раны, восстановим разрушенное, сожженное, растоптанное. Наши друзья, прежде всего русские, с опаской будут поглядывать на нас. И правильно. Так нам и надо! Я бы на их месте тоже опасался. Они к венграм с открытым сердцем, а венгры…

— Что ты говоришь, папа? — Жужанна сурово смотрела на отца. — Плохо ты знаешь русских. Нет, не отступятся они от нас с тобой. Они знают, кто размахивал ножом, кто забрасывал танки бутылками с горючей жидкостью, кто выкалывал глаза мертвым бойцам. Русские подружились с нами не на год, не на десять лет. На века!

— Если бы так и было… — вздохнул Шандор.

— Будет! На помощь русских, чехов, румын, поляков будем надеяться, папа, но и сами не оплошаем. Не так, как раньше, при Ракоши, будем жить, руководить. Довольно обманывать и народ, и себя! Жить, работать, руководить будем только по-ленински — без барабанного гама, без устрашающего окрика. Не навязывать народу свою единоличную волю, а убеждать. Убежденный человек во сто крат сильнее замученного, не рассуждающего, слепо верящего.

— Идет профессор! — вбежав, доложил Антал.

— Ну и что? — усмехнулся Имре.

— Ничего. Идет, говорю, серо-буро-малиновый профессор. Первую лестницу одолевает.

Жужа подошла к отцу. Стоит перед ним, молча, темными от печали глазами спрашивает о том, что нельзя выговорить словами. Лицо ее без кровинки. Шандор Хорват отвечает дочери тоже молча, только твердым, суровым взглядом. Жужа понимает его, но боится поверить. Может быть, ошиблась?

— А как же он, Дьюла? — Жужа смотрит на сердитые губы отца и знает, какие слова они произнесут.

— Не наша это забота. Разве он годовалый, не понимает, что огонь есть огонь.

Все точно сказано. Возразить такому судье невозможно. Защитить брата нечем, есть только жалость к потерпевшему бедствие, надежда на великодушие сильных.

— Член правления клуба Петефи Дьюла Хорват!.. «Он вцепился в меня, чтоб я его поднял ввысь… — тихо размышляя вслух, произнесла Жужанна. — Я стряхнул его, как червя, прилипшего к моему сапогу».

Все с недоумением посмотрели на нее. О чем она?

— Вспомнила Петефи, — пояснила Жужанна. — А может быть, все-таки предупредим?

Юлия сжала губы, закрыла глаза, осталась наедине со своей совестью, со всем тем, что случилось с ней за эти страшные дни, и думала.

Имре быстро и просто решил судьбу профессора Дьюлы Хорвата. Улыбнулся, сказал:

— Не имеем права предупреждать.

— Я много раз его предупреждал. — В словах Шандора нет даже горькой печали. Она будет терзать его потом, когда утихнет Будапешт, когда с его камней смоют кровь Мартона и тысяч таких, как он, венгров и русских.

Когда ты воочию убедился, сколько бед натворили на твоей земле враги и предатели, когда видишь, как фашистская лапа терзает сердце народной Венгрии, когда петля карателя чуть не удавила тебя самого, когда глубоко понял и почувствовал, что снова стал тем, чем был всю жизнь, — в такое время нельзя не вынести беспощадного приговора тяжко виновному, пусть это даже твой сын. И к самому себе, к своим вольным и невольным промахам и слабостям тоже неумолим.

Нет прекраснее на свете дела, чем это — своей жизнью утверждать жизнь.

Шандор бачи в темно-синем рабочем комбинезоне, тронутом кое-где оружейным маслом, смуглый, с прокуренными усами, с большой седеющей головой, скупой на движения, строголицый, деловитый. Внешне он ничем не напоминал ни парижского коммунара, сражавшегося на баррикадах, ни мастерового московской Красной Пресни, закладывавшего один из краеугольных камней пролетарской революции, ни петроградского рабочего, штурмовавшего Зимний дворец. И все же он был им сродни.

Юлия открыла глаза, посмотрела на подругу.

— Ты ждешь, что и я… Хорошо! А Мартона он предупредил?

— Но это же приговор!.. А разве мы имеем право?

— Он сам себя приговорил.

— Да, это так, но… Я уверена, что Арпад еще раз попытался бы помочь ему.

— Что ж, давайте попробуем и мы, — согласилась Юлия.

— Я возражаю, — сказал Имре.

Шандор молчал. Ему предстояло произнести последнее слово. Он сказал:

— Предупредим! Пусть пеняет на себя, если…

Часовой Антал распахнул дверь, впустил Дьюлу Хорвата.

Это уже дряхлый старик. Лицо его молодое, волосы не поседели, но он обречен. И это видно каждому с первого взгляда. В движениях нет осмысленной энергии, только тупая, темная инерция. В выражении лица, во взгляде — подавленность, безысходное отчаяние. Ни на кого не глядя, понуро бредет к себе.

— Добрый день, профессор!

Он отчужденно смотрит на Юлию.

— Не узнали? Невеста вашего брата, которого вы…

Жужа схватила подругу за руку, крепко стиснула ее.

Дьюла всмотрелся в Юлию и кивнул головой.

— Узнал. Жива? Удивительно!

— А я не удивляюсь. Тот, кто не позволил себя обмануть, кто боролся за правое дело, будет жить вечно. — Юлия усмехнулась. — Извините за плохие стихи, профессор.

— Дьюла, где ты был? — спросила Жужа.

— В парламенте. Такое там увидел! Вавилонское столпотворение. Имре Надем вертят, как хотят. Все делегации. И от каждой нафталином смердит, а то еще приятнее — трупом. Хортисты явились в своих старых мундирах, со всеми орденами. Заводчики размахивают акциями… Помещики требуют возвращения конфискованной земли. Стучат по столам увесистыми палками в приемных Надя и министров… Врываются в кабинеты, шумят, угрожают… А в коридорах зазвучал старый припев: «Ваше превосходительство… Ваше благородие…» А на улицах еще хуже. Костры… из книг, из людей.

— Коммунистов бросают в Дунай, — добавила Юлия. — И не только коммунистов. Их жен, детей, друзей.

— Видел и такое… Да разве мы этого хотели?.. Продали! Надругались! Потопили в крови то чистое, святое, за что воевала и умирала молодежь.

Жужа переглянулась с отцом и сказала:

— Дьюла, мы уходим отсюда. Пойдешь с нами?

— Куда?

— К Арпаду.

— Нет, к нему не пойду. И здесь не останусь.

— Куда же ты?

— Не знаю. Ничего не знаю. — Махнул рукой, ушел к себе.

Юлия вздохнула без всякого сожаления.

— Все ясно. У поэтов своя особая дорога, они витают в облаках.

С улицы донеслись автомобильные гудки, скрежет тормозных колодок и баллонов. Радист осторожно выглянул в окно.

— Вернулись! В полном составе. Букет. А в придачу долговязый американец, корреспондент. По местам!

Ватага Ласло Киша подкатила на нескольких машинах. Тут и скромная «Победа», и роскошные «мерседесы», «консулы», «форды». Одна официально конфискована, другая и третья просто уведены ночью из какого-то взломанного гаража, четвертая подарена какими-то представителями Красного Креста, не то бельгийского, не то западногерманского.

Лихо, с музыкой, со свадебным гиканьем, ударяя в цыганский бубен, дуя в трубы, прокатились «национал-гвардейцы» по всему кольцевому бульвару, от Дуная до Дуная: от площади Барарош, что у моста Петефи, до площади Ясаи Мари, у моста Маргит. Три трупа в желтых ботинках волочились на буксире головной машины, на крыше которой была прикреплена фанера с надписью: «Русская тройка».

До сих пор весело людям Ласло Киша. Смеются. Вспоминают подробности казни.

— А здорово тот, в голубой рубашке, пересчитывал мордой выбоины!

— А как он целовал асфальт!

— Нечем ему было целовать: начисто, до зубов стерты губы. Вот это была настоящая «стрижка»!

— Живучее всех оказался безыменный коммунист. Километра два не отдавал богу душу…

Гремят по лестнице подкованные шнурованные сапоги и оружие. Террористы поднялись на шестой этаж.

У двери, ведущей в «Колизей», стоял с автоматом на шее Антал. Он слышал все, о чем говорили его бывшие соратники. До этой минуты он испытывал страх перед ними, не был твердо уверен, сумеет ли выполнить приказ Михая. Теперь он точно знал: сумеет.

— Ну, как тут? — спросил у часового Ласло Киш. — Происшествия есть?

— Полный порядок, байтарш.

— Шандора бачи и его дочь, надеюсь, не проворонил?

— Дома.

— А профессор?

— Пришел.

Киш хозяйским глазом окинул «Колизей», и что-то ему не понравилось тут. Ящики с продуктами и боеприпасами на месте, радист с привычной озабоченностью хлопочет у действующей рации, трехцветный, с дыркой парус полощется за окном на свежем ветре. Все как надо. И все же что-то переменилось. Даже в воздухе это чувствуется. Ласло Киш подошел к радисту.

— Был кто-нибудь?

— Никого не было, байтарш.

— Какие новости в мире?

— Готовлю сводку.

— Отставить, Михай! — приказал Карой Рожа. — Сейчас будем передавать репортаж для Америки. Приготовься!

Рожа, более крупный и обстрелянный зверь, чем Мальчик, не почуял опасности. Сидел у камина и бешено строчил сценарий очередного представления. Веселое гиканье «национал-гвардейцев», звон цыганского бубна, шум автомобильных моторов, аплодисменты зрителей, записанные на пленку, сопровождались комментариями специального корреспондента. «Это очень тяжкое, печальное зрелище, друзья, — писал Рожа. — Такого мне не довелось видеть за всю мою жизнь. Только орды кочевников, предки нынешних татар, подобным образом расправлялись со своими врагами».

— Карой, слышали последнюю речь Миндсенти?

Рожа не оторвал пера от бумаги, не повернул головы к Ласло Кишу. Только промычал:

— Угу.

— Не кардинал, а маршал в сутане. Вот кто должен стать во главе новой Венгрии. Венгрии без коммунистов. К тому идет. Не зря мы устроили ему такое триумфальное возвращение в Будапешт.

В дверях показался Дьюла Хорват с туго набитым портфелем и дождевиком в руках. Его не видит Киш и продолжает:

— Да, песенка Имре Надя спета. Золотой идол оппозиции уже не премьер, а труп гладиатора на арене «Колизея».

Карой Рожа неохотно оторвался от блокнота.

— Рано отказываешься от Имре Надя. Он нам пригодится даже в таком виде, в качестве трупа: положим его поперек пропасти и перешагнем на тот берег, где нас дожидается кандидат в премьеры — маршал в пурпурной мантии. Но это будет не сегодня и не завтра. Когда успокоится море.

— Да? А я думал… Кардинал так воинственно настроен.

— Торопится он. Спешит жить.

— Спешит наверстать упущенное.

Ласло Киш заметил Дьюлу Хорвата.

— А, профессор! Подслушиваешь? Куда собрался?

— К доктору. Запаршивел я с ног до головы за эти семь дней.

— К доктору! Мы сами тебя вылечим. — Он кивает «национал-гвардейцам», и те преграждают Дьюле Хорвату дорогу к двери. — Вернитесь, профессор! Это не просьба, приказ.

— Ах, так!

— Только так. И не иначе! Ты уж извини, Дьюла, но у революции свои железные законы.

— Контрреволюция это, а не революция. К нашему святому делу присосались всякие… вроде вот этого Кароя Рожи.

— Возможно, мы еще хуже, чем ты думаешь, но все-таки мы хозяева положения, и ты должен…

— Пусть танцуют под вашу дудку убийцы, грабители, проститутки, а я… — Он решительно направился к двери.

Ямпец, Геза, Стефан набрасываются на Дьюлу, вталкивают его в комнату, запирают.

— А что дальше? — спрашивает у атамана Ямпец.

— Пока ничего. Подождем. Подумаем. Победители имеют право не торопиться.

В комнате Дьюлы раздается пистолетный выстрел.

— А побежденные, кажется, торопятся, нервничают. — Карой Рожа улыбается. — Проверь, адъютант!

— Кто стрелял? Почему? — Вбежавшая Жужанна вглядывается в карателей.

— Нечаянно. Прошу извинить за беспокойство.

Вернулся Ямпец. Смотрит на Жужу, молчит, пока она уходит.

— Застрелился. Наповал! Прямо в рот.

— Дурак! — сказал Киш.

— Неэстетично. Рот надо было пожалеть, — сказал Рожа.

— Эх, профессор! Заблудился в трех соснах. Среди бела дня. Н-да… Плохим я был тебе поводырем. Не переубедил до конца. Недовоспитал.

— Таких можно воспитать только пулей и веревкой.

— Пошел вон! — Киш замахнулся на Ямпеца. Тот не спеша отошел.

— Ласло, вы умиляете меня своей многогранностью.

— Зря смеетесь, Карой. Новая Венгрия — это не только мы с вами и вот эти… гвардейцы.

— Забота о благородной этикетке? Этакого добра в Будапеште сколько угодно. Все масти, все оттенки. Ладно, потом обсудим эту проблему. Сейчас надо упаковать профессора и отправить вниз, в котельную. Ни единой пуговицы не должно остаться. Один пепел. — Подошел к телефону, набрал номер. — Редакция? Пригласите редактора Дудаша… Просят из штаба центральной зоны. Спасибо. Жду… Сэрвус, Йожеф! Это я, Карой Рожа. Нуждаюсь в твоей помощи. Опубликуй, пожалуйста, в завтрашнем номере своей газеты маленькую заметку. Шрифт жирный, заголовок броский. Диктую я, редактируешь ты. «Русские танкисты, покидая Будапешт, ворвались в квартиру известного революционера профессора Дьюлы Хорвата, деятеля клуба Петефи. Разгромив и разграбив все ценное, что было в квартире, русские танкисты связали Дьюлу Хорвата, впихнули в танк и скрылись. Мы все это видели собственными глазами. Где теперь Дьюла Хорват? Говорят, уже в Москве». Все. Следуют подписи. Можно и фотографию. В общем, действуй по своему усмотрению. Нет, друг, лично не могу прибыть. Занят. Готовлю очередной репортаж. Да, «русская тройка». Мировая сенсация. Сэрвус.

Радист Михай вышел из «Колизея», и никто не заметил, как, куда и когда он исчез. Вернется он позже, но уже не Михаем.

Рожа положил телефонную трубку и принялся за свой радиорепортаж.

«Да, я глубоко потрясен, — писал он. — Потрясен тем, как справедливо ответили борцы за свободу своим поработителям. Сила действия равна силе противодействия. Жестокость венгерских националистов порождена жестокостью рухнувшего режима. Высокообразованные марксисты, жрецы коммунистической науки вынудили мадьяр вспомнить, что они тысячу лет тому назад были сынами дикого Приуралья и Прикамья…»

Рожа не успел закончить репортаж. Это было последнее, что он написал в своей жизни. Последние мысли, последние слова, последняя ложь специального корреспондента радиовещательной компании США.

Гранатные взрывы поразили разведчика.

Улеглась пыль. Отгремели стекла. Добиты автоматными пулями те, кого не поразили гранаты. Тишина. Темнота. Свежий дунайский ветер продувает теперь уже окончательно разрушенную квартиру. Все окна выбиты, все двери сорваны с навесов. Стены исковерканы, исклеваны, почернели от пламени пожара.

На полу, в мусоре, на битом стекле, в крови, обсыпанные известковой пылью, валяются трупы «национал-гвардейцев».

Около рации молча энергично хлопочет Имре. Покидая «Колизей» перед взрывом, он незаметно прикрыл ее ящиком с консервами и теперь надеется, что она не выбыла из строя.

Арпад, Жужанна, Андраш Габор, Юлия, Шандор Хорват, Пал Ваш, Антал и еще несколько бойцов со свечами и фонарями в руках стоят посреди «Колизея», ставшего полем боя, и с омерзением разглядывают убитых.

Арпад острым лучом фонарика черкнул по залитой кровью голове американца.

— Обыскать!

Андраш Габор вывернул карманы американца. Чего в них только не было! Записные книжки. Пистолет. Патроны. Доллары. Форинты. Шиллинги. Пачка адресов. Жевательная резинка. Корреспондентский билет. Паспорт. Листовки всех цветов. Приказы Пала Малетера, Дудаша. Карта Венгрии, на которой обозначены, все крупные гнезда мятежников и расположение воинских соединений.

Арпад прячет в командирскую сумку все, что осталось от Кароя Рожи.

— Вот кто главный. Крестоносец. Голос Америки! Чрезвычайный посол его нижайшего и подлейшего высочества — доллара.

— Работает, товарищ полковник! — закричал Имре.

— Передай: задание выполнено.

— Передаю.

Шандор Хорват кованым сапогом поддел полуобгоревший обрывок шторы, набросил его на лицо американца.

— Нет мне никакого оправдания. И в десятом поколении Хорватов будут проклинать осла Шандора бачи.

— Не наговаривай на себя, старина! — Пал Ваш поднял свечу над головой друга, пригладил ладонью его взъерошенные седые волосы. — Запрещаю! Слышишь? Не упал ты в грязь мордой, устоял, несмотря на то что тебе пытались перебить ноги.

— Не за то осла называют ослом, что у него длинные уши, а за то, что не понимает человеческого языка. — Шандор прислонился головой к плечу Арпада. — «Как смерч, сквозь смерть, живые, мчитесь! Вперед, мадьяры! Раскинув руки, наземь грянем, но отступать не станем».

Арпад обнял мастера.

— Добрый гений Петефи, ты еще сто лет назад знал, как должны жить люди.

Внизу, на улице, послышалась автоматная очередь. Другая, третья, четвертая.

Андраш, не ожидая приказания, ринулся вниз. На лестничных маршах дробно, быстро застучали его солдатские сапоги. Вот так, с ветром и грохотом, носился и Мартон, «веселые каблуки».

Минуты через две Андраш вернулся, запыхавшись, бледный, с окровавленным ухом.

— Банда Дудаша! Пулеметы! Скорострельная пушка! Наши солдаты забаррикадировали подъезд.

— Надо уходить, — сказал кто-то из бойцов.

Арпад окинул его медлительным тяжелым взглядом.

— Уходить? Куда? Отсиживаться в тихих закоулках? В подвалах и ямах? Ждать манны небесной? Будем сражаться!

— Сражаться! — подхватила Юлия.

— Да, иначе не стоит жить, — тихо, без всякого выражения, самой себе сказала Жужа.

— Андраш, Антал, установите пулемет у пролома! — сдержанно, вполголоса распорядился Арпад. — Девушки, охраняйте пожарную лестницу!

Пламя, бушующее в шестиэтажной громадине, все еще не подбирается к «Колизею». В стенные проломы хорошо видны красноватый, словно наполненный кровью, Дунай и озаренная огнем пожарищ нагорная Буда. Во всех концах Будапешта надрываются колокола. Не тревога, не боль, не печаль слышатся в их звуках, а мстительное торжество: слава богу, пришла ночь, пришел огонь, пришла смерть, хаос, разруха.

И, заглушая все это, будто откликаясь на призыв Арпада, из радиоприемника доносится твердый, исполненный силы, мужества и веры голос:

— Венгерские рабочие, крестьяне и интеллигенты! В эти роковые часы мы обращаемся к тем, кто честно служил чистым идеям социализма, верности народу и родине, к той партии, которую венгерские представители сталинизма — Ракоши и его клика — своей близорукой и преступной политикой превратили в орудие тирании. Эта авантюристическая политика своими бессовестными методами теряла то моральное и духовное наследие, которое вы накопили в старом мире своей честной борьбой и кровавыми жертвами, которое вы приобрели в борьбе за национальную независимость и демократический прогресс.

Арпад неотрывно смотрел на приемник, ловил каждое слово.

Шандор Хорват, не выпуская из рук автомата, придвинулся к Арпаду, спросил:

— Кто это выступает?

— Не узнал? Твой старый товарищ. Секретарь партии Янош Кадар.

— Какой партии?

— Да разве неясно? Нашей. Возродилась! Воскресла!

Радист усилил до предела звук радиоприемника.

— Не затем пролилась кровь венгерских юношей, чтобы самовластье Ракоши сменилось контрреволюционным гнетом, — звучал голос Кадара. — Не затем мы боролись, чтобы рабочий класс выпустил из своих рук шахты и заводы, а крестьяне — землю.

Шандор Хорват вздрогнул: он услышал то, о чем сам думал, чего боялся, чем терзался каждый день, каждый час. Слово в слово излагал Янош Кадар его мысли.

— Угроза, нависшая над будущим и судьбой нашего народа и родины, предупреждает нас о том, что мы должны сделать все возможное для устранения этой серьезной опасности, потушить очаги контрреволюции и реакции, до конца укрепить демократический порядок и обеспечить нормальную производственную деятельность, условия нормальной жизни, мир, порядок и спокойствие!

И Жужанна, и Юлия, и старый мастер Пал Ваш, и бывший «гвардеец» Антал, и юный разведчик Андраш и все бойцы перестали стрелять, окружили рацию и радиста Имре, молча, сжимая оружие, слушали. Дым уже вползал в окна, клубился под потолком. Где-то лопалось, звенело и летело вниз оконное стекло. Усиливались выстрелы. Но ни одно слово Кадара не было заглушено.

— В эти грозные часы, — продолжал Янош Кадар, — коммунисты, которые в свое время вели борьбу против самовластия Ракоши, истинные патриоты и сторонники социализма, приняли соответствующее решение об учреждении новой партии. Новая партия раз и навсегда порывает с прошлыми ошибками! Она будет вместе со всеми защищать и охранять нашу национальную честь, независимость нашей родины. На основе этого, на основе национальной независимости она будет строить братские отношения со всеми прогрессивными социалистическими движениями и партиями. На этих основах, на основе национальной независимости она желает дружеских отношений со всеми близкими и далекими странами, в первую очередь с соседними социалистическими странами. Она будет охранять и отстаивать успехи Венгерской Народной Республики — земельную реформу, национализацию заводов, банков и шахт, бесспорные, социальные и культурные достижения.

Арпад переглянулся с Жужанной. Она нашла его руку, крепко сжала и не отпускала.

Старые друзья, старые чепельские мастера, поседевшие бойцы партии Шандор Хорват и Пал Ваш обняли друг друга.

Юлия смотрела на радиоприемник, и из ее огромных прекрасных глаз падали слезы, а губы шептали: «Мартон, Мартон…»

Радист лихорадочно записывал речь оратора…

Голос Яноша Кадара звучал с прежней силой, подавляя хаос в эфире.

— Она будет охранять и отстаивать дело социализма и демократии, основанное не на рабском подражании иностранным примерам, а на определении путей и методов строительства социализма, отвечающих экономическим и историческим особенностям нашей страны, опираясь на свободное от сталинизма и всякого догматизма марксистско-ленинское учение, на научный социализм, а также на венгерские исторические, культурные, революционные и прогрессивные традиции. В эти величественные, но тяжелые часы нашей истории мы призываем всех венгерских рабочих, которыми руководит любовь к родине и народу, вступать в нашу партию, называющуюся Венгерской социалистической рабочей партией.

Шандор вскинул над головой руку с автоматом и коротко, деловито сказал:

— Вступаю!

— И я! — сейчас же воскликнул Пал Ваш.

— Вступаю! — ни к кому не обращаясь, объявил Андраш Габор.

— И я, — проговорила Жужанна и, взглянув на Арпада, тихонько, лишь ему одному, улыбнулась. Это была не только улыбка друга, желающего разделить радость. Это была клятва. Жужанна клялась быть верной и чистой до конца жизни. Правдивой и чуткой. Не обманываться и не обманывать. Видеть и чувствовать ложь и хитрость. Ненавидеть притворство, ханжество, лицемерие, страх, демагогию, пустозвонство.

Арпад понял и почувствовал, что сказала ему и что хотела сказать Жужанна. Кивнул ей, скупо улыбнулся. А потом обвел взглядом всех своих бойцов, каждому заглянул в душу, каждым внутренне погордился и сказал:

— Считайте себя коммунистами, друзья! Имре, переключай, передавай…

Длинная пулеметная очередь откуда-то сверху, наверно с крыши дома, с той стороны улицы, прервала Арпада. Он упал и зажал ладонью простреленное плечо. Жужанна опустилась перед ним на колени.

— Ты ранен, Арпи?

— Ничего, Жужа, ничего, это так… — захрипел он и замолчал. Левое его плечо становилось темно-красным, вишневым, потом светло заалело.

— Арпи, Арпи!.. — Жужанна сорвала с головы платок, перевязала любимого.

Разрывные пули оглушительно щелкали по стенам «Колизея», высекая ливень искр и разбрызгивая кирпичные осколки.

Андраш, Антал, Юлия и Шандор бачи отвечали огнем на огонь.

Квартира Хорватов снова стала ареной ожесточенного боя. Многое еще предстоит испытать шестиэтажному дому над Дунаем, на перекрестке венгерских событий. Содрогается под пулеметными и пушечными ударами, теряет кирпич за кирпичом, весь окутан пылью, дымом, но не падает. Сражается крепость Арпада и его единомышленников. Много подобных крепостей возникло теперь в Будапеште и по всей Венгрии. С первых дней ноября они одна за другой вырастали на пути фашизма. Свои Арпады, Жужанны, Юлии, Шандоры бачи нашлись и в Мишкольце, и в Пече, и в Сегеде, и в Мохаче. После того как начался контрреволюционный террор, после открытого братания Имре Надя с Западом, после его фактической и юридической сдачи власти многопартийной волчьей стае, после нежных объятий лилового кардинала Миндсенти с Палом Малетером, Тильди Золтаном, князем Эстерхази и герцогом Лёвенштейном, после откровенных разрекламированных мировой прессой телефонных разговоров Миндсенти с Нью-Йорком, с Сан Франциско, с американским кардиналом Спелманом, со своим другом и личным послом в Америке Йожефом Ясовским, после того как Миндсенти выступил по радио и сказал: «Мы хотим быть нацией и страной, основанной на частной собственности», в Венгрии мало осталось обманутых, нейтральных, колеблющихся, запутавшихся, ждущих имренадевского чуда. Многие теперь с оружием в руках отстаивали власть народной Венгрии, как собственную жизнь.

Сотрясается, гудит, звенит «Колизей». В темноте, в пороховом дыму зеленеет сигнальный глазок рации., Поют, визжат, шаманят, веселятся в эфире.

Голова Арпада на коленях Жужанны. Она держит микрофон перед его губами. Преодолевая слабость, Арпад старательно, вкладывая в каждое слово все, что осталось в нем живого, выговаривает:

— Товарищи! Друзья! Братья! Коммунисты всего мира! Будапешт сопротивляется. Контрреволюция занесла над нами топор мести. Истекаем кровью. На помощь! На помощь!! На помощь!!! Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Люди, остановите войну!

Арпад умолкает. По его бледному волевому лицу одиноко, как скупая слеза, катится крупная капля крови.

— Переведи! — шепчет он и тихонько сжимает руку Жужанны.

Она все поняла. Не отрывая испуганных глаз от лица Арпада, она говорит в микрофон по-русски:

— Друзья! Братья! Венгрия истекает кровью. На помощь! На помощь!! На помощь!!! Остановите войну! Война — войне!

Далеко-далеко, где-то за Дунаем, за Будой, за Холмом роз и горой Янош, раскатисто-звонко, как первый весенний гром, прогрохотали слитные залпы тяжелых орудий.

И почти сейчас же послышался дрожащий панический голос, вещающий по-немецки, английски и потом уже по-венгерски:

— Говорит радио Ньиредьхазы. Последняя минута вещания. Националистическая Венгрия умирает. Слушайте! Слушайте! Бронетанковые войска противника навели через реку Шайо понтонные мосты и ринулись к Будапешту через Мишкольц, наш главный опорный пункт. Вы слышите, как ревут танки? Великие нации, Америка, Англия, Франция, Германия Аденауэра! Еще не поздно спасти Венгрию — форпост Запада в самом центре Восточной Европы! Имей совесть и стыд, Запад! Во имя твоих идеалов воевали венгры! Страны НАТО! Поднимайте воздушные армады! Сбрасывайте на берега Дуная, Тиссы и Балатона парашютные войска! А-а-а!..

Ньиредьхазе вторил другой панический голос, доносящийся с западного конца Венгрии:

— Дьер без всякого предупреждения атакован танковыми дивизиями. Граница с Австрией захлопнута бронированным щитом. Но для беженцев еще найдутся щели! Венгры, берите курс на болота и озера Бургенланда!.. Венгры! Наша армия должна уйти в ночную тень, под шапку-невидимку и наносить удары из-за угла. Один упадет, другой подхватит выпавшее оружие…

Всю ночь до утра не умолкали рации «людей закона Лоджа». Всю ночь, на всех языках, на всех волнах неистовствовали, посылали в эфир сигналы «SOS» дикторы мюнхенского радиовещательного комбината Аллена Даллеса.

Поздно ночью к микрофону парламентской радиостудии в Будапеште подскочил Имре Надь — заспанный, всклокоченный, в незашнурованных ботинках, в пальто, накинутом поверх белья. Он говорил прерывающимся голосом, невнятно, сказал мало, только то, что не договорил, на всякий случай, вчера, позавчера. Тридцать первого октября, вскоре после митинга на площади Кошута, где премьер всенародно сдавал власть новым хозяевам, рвал Варшавский пакт, отрекался от всего и вся, он принял большую группу корреспондентов американских газет и радиовещательных компаний и заявил: «Венгрия рано или поздно должна стать ядром нейтральной территории в Восточной Европе. Венгрия при создавшемся положении безусловно должна опереться на материальную помощь великих наций». На рассвете с 3 на 4 ноября перед микрофоном правительственной студии он собственной рукой положил последний мазок на портрет двурушника. Бывший коммунист, бывший премьер, бывший венгр умолял Запад выручить его из беды, требовал начать из-за его персоны войну.

Призыв был повторен еще и еще. Трижды зловещий зигзаг военной молнии распарывал темное, очень облачное небо этой ночи и, к счастью, ничего не поджег.

В 7 часов 12 минут «Свободное радио Кошута» умолкло. И весь мир услышал новый голос, который извещал о создании Венгерского рабоче-крестьянского революционного правительства, возглавляемого Яношем Кадаром.

Народная Венгрия сделала первый шаг от края пропасти, вырытой объединенными усилиями ее врагов.

Имре Надь бросил своих коалиционных министров в подвальных убежищах парламента и в гордом одиночестве, тропой всех беглецов, задыхаясь, вприпрыжку помчался спасать свою шкуру. Не спас.

А кардинал Миндсенти, подобрав подол лиловой сутаны и придавив подбородком золотой крест, чтобы он не болтался маятником, забыв о своем возрасте и бессмертии души, спешил укрыться под крылышком звезднополосатых друзей, ждущих примаса у парламентского подъезда в черном «кадиллаке» с охранной грамотой посольства США.

В ночной тени, под шапкой-невидимкой, огрызаясь, нанося удары из-за угла, копошилась рассеянная армия «людей закона Лоджа».

Трассирующие пули, вылетающие из «Колизея», радужными салютными строчками прошивали сырую темноту ущелий Будапешта. Светлее и светлее становилось в городе. Уже не бухали, не надрывались черные колокола. Замерли. Дунай медленно терял свою кровавую окраску и становился глубоко-синим, слегка подернутым туманом. Пошел теплый, почти весенний, густой предрассветный дождь. Струи его светились в предрассветной тьме и смывали с его улиц кровь, грязь, пепел. Посвежело. Потом подул ветер, и небо над Пештом очистилось от тяжелых туч, блеснуло зоряными звездами, чистыми и ясными.

Ссылки

[1] Закон, принятый конгрессом США, дающий право американской разведывательной службе использовать иностранцев — «перемещенных лиц» — для подрывной работы в странах социализма.

[2] Палинка — венгерская водка.

[3] Добрый день (венгерск.).

[4] АВХ — органы безопасности.

[5] Мой господин (венгерск.) .

[6] В здании парламента происходят сессии Государственного Собрания Венгерской Народной Республики. Здесь же работают Президиум ВНР и Совет Министров.

[7] Лошонци был арестован после разгрома контрреволюции, его дневник вместе с другими материалами конфискован органами управления государственной безопасности Венгерского революционного рабоче-крестьянского правительства. Часть записи, относящаяся к 23 октября и проливающая свет на то, что происходило на квартире Лошонци, воспроизводится в «Белой книге», изданной Информационным бюро при Совете Министров Венгерской Народной Республики. По этому изданию и цитируется указанный дневник.

[8] Центральное разведывательное управление США.

[9] Текст этой листовки воспроизводится по книге «Контрреволюционный заговор Имре Надя и его сообщников», изданной Информационным бюро Совета Министров Венгерской Народной Республики.

[10] Фотография Галгоци напечатана в Белой книге.

[11] Проклятый дурак!

[12] До свидания! (венгерск.) .

[13] Воспроизводится по книге «Контрреволюционный заговор Имре Надя и его сообщников».