«КОЛИЗЕЙ»
Будапешт, 6 октября 1956 года.
Хмурый, очень ветреный день. Тяжелые тучи. Дунай вздулся от больших дождей, стал таким же темным, недобрым, как и небо. Буда — правобережная часть города с ее королевским дворцом, Замковой горой, Рыбацким бастионом, собором Матьяша — еле проглядывалась сквозь грязно-серый клочковатый туман и густой мелкий дождь. Ветер срывал рыжеватую листву с деревьев Кёрута, кольцевых бульваров, покрывал асфальт и брусчатку глянцевитой, скользкой, как лед, пленкой. Тяжелые, пропитанные влагой черные полотнища спускались с каждого дома, от верхних этажей до самого тротуара. Печальные стяги в окнах магазинов, у театральных подъездов, на трамвайных вагонах. Скорбные людские потоки медленно текут по улице Ракоци, Петефи, по проспектам Ленина, Ференца и Дожа. Идут в одну сторону, к Керепешскому кладбищу, к мавзолею Кошута.
Будапешт воздавал посмертные почести Ласло Райку и его товарищам. В первые годы народной власти он был одним из секретарей ЦК ВПТ. В 1949 году, на посту министра иностранных дел, был оклеветан, осужден на смертную казнь. Теперь реабилитирован. Венгерское правительство решило похоронить останки Ласло Райка и его безвинно погибших соратников на Керепешском кладбище, где покоился прах Лайоша Кошута, вождя венгерской революции 1848–1849 годов.
По радио с утра передают траурные мелодии Моцарта, Бетховена, Шопена, Чайковского.
Во всех концах Будапешта звонят колокола.
Войдем в один из домов центрального района столицы, вот в эту пепельно-серую, в форме буквы «п» громаду, построенную еще во время австро-венгерской короны, в квартиру старого чепельского мастера Шандора Хорвата.
Хорватам досталась квартира в парадной части дома сбежавшего магната — круглая, с колоннами, с большими окнами комната и пять маленьких. Одну из них приспособили под кухню, другую — под ванную, в остальных — спальни. В большой общей комнате, названной «Колизеем», — семейный клуб: здесь можно отдохнуть, полюбоваться Дунаем, Будой и погреться в холодный или сырой день у камина.
Камин занимает чуть ли не всю северную часть стены. Черной грубой ковки решетка, очаг, в котором можно зажарить быка, кованые щипцы для углей, кованая плетенка для переноски дров, кованая пепельница в форме дубового листа на гнутой треноге. Над камином мраморная доска, а на ней — чугунный черный Мефистофель и белоснежная гипсовая Снегурочка.
Шандор Хорват, пышноусый, с плотным ежиком чуть седеющих волос, стоит у раскрытого окна «Колизея» и смотрит вниз, на молчаливый людской поток. Сотни черных зонтов, блестящих от дождя, венки, цветы…
Рядом с Шандором Хорватом его старший сын Дьюла, высокий, худощавый, в строгом черном костюме. Губы закушены, в глазах невыплаканные слезы. Правая рука беспомощно согнута в локте и поддерживается черной повязкой.
— Н-да!.. Тысяча девятьсот пятьдесят шестой!.. Не зря говорят, что високосный год приносит несчастье. Зимой — сибирские морозы и землетрясение, весной — дунайской потоп, а теперь… А ведь год еще не кончился. Еще листья на деревьях не облетели.
Хорват покосился на сына.
Щеки и подбородок Дьюлы тщательно, как у патера, выскоблены. Волосы отутюжены. Тугой воротничок белой рубашки облегает крепкую красную шею. Голова на плечах держится непринужденно-гордо. Выражение лица вдумчивое, с ясной печатью скромного, давно привычного достоинства.
«Аристократ, да и только», — подумал Хорват и вспомнил годы, когда Дьюла, чумазый неказистый паренек, кочегарил на пароходе. Ох, как давно это было! Все успел перезабыть профессор, поэт. Короткая, память у молодых.
Шандор захлопнул окно.
Дьюла отошел к камину, сел и тупо уставился в неяркий огонь в очаге.
Печальная мелодия, все время звучавшая в приемнике, замерла. Теперь доносится голос радиорепортера — сочный веселый тенор. Он не привык, не умеет вещать о печальном и потому звучит странно, режет слух.
— Тысячи людей стекаются на кладбище Керепеши. Трудящиеся венгерской столицы провожают в последний путь останки безвинно погибших товарищей. У гроба Ласло Райка стоят его близкие и друзья: Юлия Райк с сыном, Имре Надь, Геза Лошонци…
Умолк диктор. И снова траурная мелодия.
— Друзья?.. — Старый Шандор с недоумением посмотрел на сына. — Имре Надь и Лошонци никогда не дружили с Ласло Райком. Чего ж они теперь…
— Сегодня каждый мадьяр — друг и брат Райка. Дьюла взял с каминной доски газету, развернул ее и долго вглядывался в портрет, обведенный траурной рамкой.
— Ах, Ласло, наш дорогой Райк!.. Ровно сто семь лет назад, в этот же день, шестого октября тысяча восемьсот сорок девятого года, в городе Араде австрийские власти казнили тринадцать генералов революционных войск Венгрии. И по стопам жандармов императора Франца Иосифа пошли мы, революционеры-марксисты. Боже мой, боже мой!.. Коммунисты арестовывали коммунистов! Коммунисты допрашивали и пытали коммунистов! Коммунисты судили коммунистов! Коммунист повесил коммуниста! Это пострашнее сибирских морозов, дунайского потопа, землетрясений.
Ласло Райк не первая и не последняя жертва произвола. В мрачные годы один за другим возникали устрашающие, дутые процессы, высосанные из перста указующего. Многих венгерских коммунистов пронзил этот бронзовый перст. Прошли огонь венгерской революции 1919 года, защищали Испанию от фашистов, сидели в концентрационных лагерях Франко и Гитлера, сражались за свободу в рядах Красной Армии, создали Венгерскую Народную Республику, строили социализм… Не думали, не гадали они еще раз попасть в тюрьму, в лагерь. Попали. Расстреляны, удушены, замучены в застенках Ракоши — Герэ — Фаркаша, культивированных личностей, властолюбивой троицы венгерского произвола. Всякий, кто не становился перед ними на задние лапки, не объявлял великим и гениальным все то, что они изрекли, кто осмеливался отмолчаться в их присутствии или, боже упаси, в чем-нибудь не согласиться с ними, высказать какую-нибудь свою мысль, — такой коммунист объявлялся социально опасным элементом, врагом народа и срочно откомандировывался на тот свет. Чаще всего это происходило без должного следствия и суда, в обход всех законов. Достаточно было «высочайшего» указания. Почти на каждом деле оклеветанных и невинно казненных была собственноручная подпись Ракоши…
Шандор Хорват выключил радиоприемник, достал сигареты, подошел к сыну.
— Покурим, Дьюла, и потолкуем.
Но им не удалось поговорить. Пришел Пал Ваш, сосед Хорватов, товарищ Шандора. Вместе они лет тридцать назад начали работать на Чепеле. Брови у Пала седые, а глаза черные и сияющие. Необыкновенно круглая голова и пышная серебристая шевелюра придают ему сходство с одуванчиком. И потому его так и называют друзья в веселые минуты — Одуванчик.
— Пошли, Шандор бачи! — скомандовал Пал Ваш. На нем непромокаемая, с капюшоном куртка, сапоги со шнурованными голенищами. В дальнюю дорогу собрался человек.
— Куда? — удивился хозяин.
— Куда все идут… на кладбище.
— Не тороплюсь в эти края. Подожду, когда меня понесут туда… ногами вперед.
Пал помрачнел.
— Отшучиваешься? В такой день! Шандор, мы должны быть на Керепешском кладбище. Мы, коммунисты, хороним своего товарища, отдаем ему посмертные почести, а они… — Пал умолк, прислушиваясь к колокольному звону, доносящемуся с улицы. — Боюсь я, Шандор, как бы всякая нечисть не попыталась превратить эти похороны в свой долгожданный праздник.
— Вот как!.. Боитесь даже мертвых? — вспыхнул Дьюла Хорват. Бросил в огонь камина сигарету, подскочил к другу отца. Он задыхался от гнева и презрения. — Значит, вешать Райка можно было на виду у всего мира, а реабилитировать и хоронить мученика следует втихомолку, с оглядкой, как бы чего не вышло? Так, да? Ну, чего ж ты онемел?
— Скажу!.. Справедливо, что мы так прощаемся с Райком. Но разве можно терпеть такое… чтоб к нашей чистой печали примазывались всякие…
— Вы оскорбляете венгерский народ, гражданин Ваш. Вся Венгрия оплакивает Райка.
— Вся Венгрия?.. И кардинал Миндсенти? И герцог Эстерхази с маркграфами и помещиками? Кулаки и торговцы?..
— Ладно, сосед, хватит вам разглагольствовать! Идите своей дорогой, а мы и без вашего компаса как-нибудь достигнем желанной цели.
Пал Ваш отвернулся от Дьюлы и перевел взгляд на старого Хорвата.
— И ты, друг, позволяешь так обращаться со мной?!
Шандор Хорват не поднял головы. Смотрел себе под ноги, дымил сигаретой.
— Когда твой сын, поэт, профессор, так разговаривает, я понимаю его: захмелел от чужой чарки. Но когда ты, рабочий человек, коммунист-подпольщик, терпишь такое, отмалчиваешься, я и не знаю, что подумать. Почему завязал язык? Понравилось быть молчальником?
— Дешево оцениваешь своего друга, Пал! — Шандор горько усмехнулся. — Вспомни: за одного веселого молчуна двух важных ораторов дают.
Пал ударил кулаком по раме, распахнул окно, и в дом ворвался надрывной звон церковных колоколов.
— Слышите?! И церковники оплакивают коммунистов. А они-то хорошо знают, что Ласло Райк и его товарищи были безбожники. Да если бы этот звон услышал товарищ Райк…
— Слышит! И радуется, что восторжествовала справедливость, что честь его восстановлена. Вот так, Пал бачи. Теперь оставьте нас в покое.
Дьюла проводил соседа до прихожей и захлопнул за ним дверь.
— И тебе не стыдно? — Шандор укоризненно посмотрел на Дьюлу. — Пьяный дворник так не поступил бы с человеком.
Дьюла подошел к отцу, обнял.
— Я никогда не стыдился быть правдивым… Твой друг получил заслуженную отповедь. Закоренелого демагога не переубедишь поэтическими словами.
Шандор сбросил руки сына со своих плеч.
— Зря ты меня солишь — несъедобный я.
Далеко внизу, в холле, загремела дверь подъезда. Кто-то быстроногий, как вспугнутый олень, промчался по вестибюлю. Не доверившись скорости лифта, протарахтел пулеметной очередью по гулким ступенькам лестничной клетки и подскочил к двери квартиры Хорватов, нетерпеливо заскрежетал ключом в двери.
Шандор, несмотря на тяжелый душевный осадок, оставшийся после разговора с другом и сыном, улыбнулся. Он узнал младшего сына по походке. Всегда вот так, весенней грозой, врывается в дом Мартон. Завихрение, а не парень. Слон в посудной лавке, да и только. Ему всегда и везде бывает тесно. Сдвигает со своих мест и то, что покоится там нерушимо годами. Все говорят, что он на редкость красив. Чепуха! И откуда люди взяли? Ничего в Мартоне нет красивого. Худощав, невысокого роста, вертляв, не по годам зелен. Двадцать два ему стукнуло этой весной, а он до сих пор похож на только что распустившийся цветок. Не чувствуется в нем ни мужества, ни силы, которые только и украшают мадьяра. Щеки Мартона тонкокожие, светятся, как у девушки, румянцем. И ресницы тоже не мужские — длинные, пушистые. Волосы мягкие, курчавые. Не сразу расчешешь их и железной гребенкой.
Широко, с ветром и грохотом, распахнулась дверь, и вбежал Мартон.
— Сэрвус, апам! Сэрвус, профессор! А может, тебе приятнее звание поэта?
Дьюла ласково кивнул брату.
— Сэрвус, веселые каблуки! — Шандор толкнул сына в грудь.
На нем грубые, плохо зашнурованные грязные башмаки, порядочно обтрепанные брюки, спортивная куртка вытерта на локтях, в чернильных пятнах; воротничок старой рубашки расстегнут, галстук плохо завязан, съехал набок.
Шандор усмехнулся: «Вот так красота!»
От одежды и обуви Мартона повеяло ненастной улицей, дунайским илом, просмоленным канатом.
— Где ты был? — спросил Шандор. — Рыбачил?
— Баржи на Чепеле разгружал. Измаильские. С оборудованием.
— И на заработанные деньги купил не вино, не хлеб, а розы, — сказал Дьюла.
— Да, купил! — вызывающе ответил Мартон. Он бросил на стол букет темно-красных роз, мокрых от дождя и распространяющих по «Колизею» невидимый душистый дымок. — Где мой дождевик? Кто видел мой дождевик? — Мартон заглядывал за спинку дивана, под кресло, отодвигал стулья.
— Ищи свой плащ там, где ты его оставил, — наставительно пробурчал Шандор, но глаза его оставались улыбчивыми, добрыми.
— А где я его оставил? Аням, Жужа!..
Мать и сестра где-то там, в глубине квартиры, в своих комнатах. Мартон еще не видит их, и они еще не могут услышать его, но ему не терпится. Направляясь к ним, он кричит:
— Где мой дождевик?
Шандор проводил сына глазами, покачал головой:
— Ах, Мартон!.. Вечно куда-то спешит, боится куда-то опоздать, все ему некогда… Если удлинить сутки часов на пять, и о не успевал бы свои дела делать. Суета, завихрение. А когда жить будет?
— Это и есть жизнь!. — Дьюла опять занял свое насиженное место у камина, с упоением смотрел на огонь, как на живое существо, будто ждал от него ответов на свои тысячу и один вопрос.
Хлопнула дверь, ведущая на кухню, загремел таз, упавший на пол, загрохотали на метлахских плитах тяжелые подкованные ботинки. Мартон на ходу натягивал дождевик.
— Нашел! — радостно завопил он, пробегая по комнате.
Дьюла перехватил парня. Обнял и, любовно вглядываясь в него, сказал с гордостью:
— Видел, апам? Слыхал? Всего-навсего плащ нашел, а провозгласил об этом голосом Колумба: «Земля, земля!»
Мартон не понял брата.
— Что ты? Стихи пишешь?
— Да, молодость!.. Она находит радости и там, где мы их теряем.
— Про себя ты, может, и верно сказал, а вот про меня… Рано ты меня, сынок, в безрадостные старики записал, — возразил Шандор.
— Ничего не понимаю! — нетерпеливо воскликнул Мартон. — О чем вы? Ладно. Дискутируйте, а мне некогда. Пусти, Дьюла…
— Марци, куда спешишь будто угорелый? — спросил отец.
— Вот розы… студенты доверили возложить.
Дьюла снова обнял брата. Его лицо стало монументальным, как лицо статуи.
— Марци, ты любишь Петефи?
— Какой мадьяр не любит Шандора Петефи!
— «Национальную песнь» знаешь?
— Ты меня удивляешь… «Национальная песнь» — молитва каждого венгра.
— Ну… помолись!
Мартон опустил слои длинные пушистые ресницы, перестал улыбаться и, чуть побледнев, торжественно произнес:
Где умрем, там холм всхолмится,
Внуки будут там молиться.
— Вот!.. — Дьюла поцеловал краснощекого брата в лоб. — Когда будешь возлагать розы, помолись вслух: «Где умрем, там холм всхолмится…»
— Хорошо. Пусти, Дьюла, опаздываю! — Вырвался из объятий, побежал к двери.
На пороге неожиданно затормозил подошвой ботинка, остановился, посмотрел на брата, и на его открытом, правдивом лице появилось выражение сомнения, не присущее ему. Мартон безгранично любил брата, любил его стихи, его горячие речи, произносимые на дискуссиях клуба Петефи, верил во все то, во что верил Дьюла. И все же сейчас усомнился, нужно ли поступить так, как он посоветовал.
— А ты думаешь, это подходит?.. Шандор Петефи и Ласло Райк? — робко спросил Мартон.
— Подходит! — энергично возразил Дьюла. — И еще как подходит! В одно время, в год великих революций, прозвучала «Национальная песнь» Петефи и «Коммунистический манифест».
Мартон кивнул кудрявой головой.
— Понял! Бегу. Баркарола! — И опять «веселые каблуки», как по клавишам рояля, пролетели по многочисленным ступенькам лестничной клетки.
И снова старый Шандор улыбнулся, прислушиваясь к шагам Мартона. Далеко убежит такой парень, если… если не споткнется.
Улыбался Шандор, а на душе было тоскливо и холодно. В последние дни он почему-то все чаще и чаще, глядя на младшего сына, испытывает это темное чувство тревоги. Отчего бы это? Ведь не разбойник же Мартон. Нет никаких оснований тревожиться за его судьбу. Учится хорошо, поведение примерное, стипендиат. Член Союза трудящейся молодежи. И все ж таки… Горяч он, порывист, опасно неосмотрителен, чересчур доверчив. Жениться ему пора, а он до сих пор не боится обжечься, смотрит на огонь чистыми глазами несмышленого ребенка. Ветер, а не парень. Куда дует? В чей парус? Что ищет?
— Ах, молодость!.. — с завистью говорил Дьюла. — Парень побежал на кладбище так, будто спешит заре навстречу.
Шандор поправил ковер, сдвинутый Мартоном, смахнул со стола алые лепестки и капли дождя, оставшиеся от букета роз.
— Дьюла, зачем ты ему морочишь голову? — Шандор укоризненно посмотрел на старшего сына. — Чего добиваешься? Куда нацеливаешь?
— Куда нацеливаю? Не хочу, чтобы он был доверчивым, как теленок, ослепленным, немым, покорным. Рожденный летать должен летать!
— Все стихами шпаришь? Попробую и я.
Шандор тихо, без всякого выражения, как обыкновенные прозаические слова, произнес:
Помни, что, ты когда рождался,
Вокруг крик радости раздался.
Живи же так, чтоб в час твоей кончины
Все плакали вокруг, а ты один смеялся…
Это первая песня твоего отца, Дьюла! И твоей матери. Глядя на вас, мы всегда так молились.
Не ожидая, что скажет сын в ответ, он взял газету и уткнулся в нее.
Дьюла с тяжелым вздохом опустился в широкое кресло, положил в камин буковые чурки и, глядя на медленно разгорающийся огонь, думал об отце. «Честный ты, старик, но ужасно ограниченный, с добровольными шорами на глазах. Плохо видишь, плохо чувствуешь, еще хуже понимаешь жизнь. Что ж, для тебя это, пожалуй, естественно. Не можешь ты видеть и анализировать жизненные явления так, как я. Причина простая. Живем мы в разных интеллектуальных этажах. Ты силен своей наивной верой, ослеплением. А я… все вижу, все понимаю со своей вышки. На капитанском мостике всегда находились интеллектуалисты, история всегда вручала компас и руль корабля докторам, адвокатам, писателям».
Из своей комнаты выскочила Жужанна. Она была в ярко-васильковом платье, в белых с синей отделкой туфлях, свежая, надушенная.
— Звонили, Дюси?
Дьюла отрицательно покачал головой и внимательно-неприязненно посмотрел на сестру. Темные вьющиеся ее волосы особенно хорошо уложены, а на смуглом лице сияет какое-то тревожно-радостное ожидание. На что она надеется в такой день? Кого ждет? Откуда радость? Прислушивается к телефону и не слышит, как бухает Будапешт во все свои колокола.
Дьюла не понимал, что она и не могла быть другой. Вчера и позавчера была такой же весенней, чего-то ждущей. И завтра будет такой же. Пора любви!
Дьюла любил сестру, желал ей добра, но сейчас он почти ненавидел ее. Радоваться сегодня чему бы то ни было — святотатство. Кто же мешает ей понимать, по ком звонят колокола? Конечно он, Арпад Ковач. Смешно и противно. Сорокалетний жених и юная невеста! Но ничего уже, видно, не поделаешь. Жужанна Хорват, редчайший мадьярский цветок, скоро станет женой пепельноволосого доктора-историка, не по праву носящего славное имя князя Арпада, отца Хунгарии.
Дьюла с трудом преодолел острое желание высказать свои мысли вслух.
— Что с тобой, Жужа? — ласково спросил он.
— Мне показалось… Я жду звонка.
— Он должен позвонить?
— Да, он! — вызывающе ответила Жужанна. — Что дальше?
— Арпаду Ковачу сейчас не до тебя. Он сейчас там, около мавзолея Кошута, где отдают посмертные почести его другу, Ласло Райку. Кстати, до сих пор непонятно, как сам Арпад уцелел в застенках Ракоши?
Она холодно взглянула на брата и пошла к себе.
Мимолетный острый разговор с Дьюлой еще более омрачил ее. Настроение Жужанны вовсе не было таким сияюще-радостным, как показалось Дьюле.
— Постой! — Он преградил ей путь к двери. — Нет, сестричка, тебе не показалось. Да, звонили. И звонят! Но не телефонные звонки, а сто двадцать «божьих домов» Будапешта. Неужели не понимаешь, по ком звонят колокола? Кто тебе закупорил уши? Кто запретил понимать? Не твой ли женишок? «Все плакали вокруг, а он один смеялся!..» — издевательски произнес он.
Свет схлынул с лица Жужанны, оно стало темным и совсем не юным и не красивым.
— До чего же ты злой, дорогой братец!
— Да, злой. И горжусь. Это такого рода злость… будят совесть даже тех, кто окаменел в гипнозе.
Она знала, по ком плачут колокола. Но не хотела говорить об этом с братом, не пожелала стать на его позицию. Нельзя с ним мириться даже сегодня. Враждовать они стали с тех пор, как в доме Хорватов появился Арпад Ковач. Дьюла сразу же проявил к нему откровенную неприязнь, перешедшую в ненависть. Не щадил и сестру. Посмеивался над ее первым чувством.
Жужанна ничего не сказала, ушла к себе.
Старый Шандор покачал ершистой головой.
— От злости до бешенства рукой подать. Ах, дети! Из одного вы корня, да ягодки разные. Зря ты ее обижаешь, Дюси. Да еще теперь. Невеста! Или ты хочешь, чтобы она осталась старой девой? Вроде тебя, вечного холостяка, да?
— Ладно, прекратим.
Дьюла отвернулся от отца, достал блокнот, вооружился карандашом.
Шандор взял кованую плетенку и ушел.
Жужанна стояла у раскрытого окна своей комнаты и сквозь невыплаканные слезы смотрела на людей, идущих на Керепешское кладбище.
Огромный город, глубоко печальный, погруженный в тяжкие воспоминания, рыдающий траурными мелодиями, стал как бы собственным сердцем Жужанны.
Людская река. Траурные флаги. Венки, цветы… Гробы с прахом безвинно погибших стоят у мавзолея Кошута. «Вы жертвою пали…» Коммунисты, преданнейшие сыны народной Венгрии…
Как это могло случиться? Почему и кто это сделал?
Жужанне не довелось видеть Ласло Райка живым. Она была почти девочкой, когда его казнили. И все же она хорошо знала этого человека, Арпад много рассказывал о своем друге и учителе, старом коммунисте Венгрии, неутомимом подпольщике, великолепном организаторе, гордом и красивом мадьяре-витязе, любимце рабочего Будапешта, Да и не только Будапешта. Всюду, где он ни появлялся: на заводах Чепеля, среди рыбаков Балатона, в шахтах Печа, в цехах московского автозавода, в окопах Мадрида, в тюрьме Ваца, — он возбуждал к себе живой интерес, сразу приобретал друзей.
Оклеветан. Измучен пытками. Задушен намыленной веревкой. Темнее, холоднее стала Венгрия. Обрублена какая-то жилка, питающая горячей, чистой кровью сердце государства. Тяжелые потери понесли Справедливость, Правда, Честь, Вера. Была попытка обесчестить, забросать грязью армию венгерских революционеров, воспитавших Ласло Райка.
Нет! Растоптан, валяется в грязи, презираем лишь тот, кто именем партии сводил личные счеты с неугодными ему, не сломленными в открытом бою людьми.
Пал, сраженный роскошным казенным листом, вельможным доносом, который не нуждается в доказательствах. Приговор вынесен ему до того, как был выписан ордер на арест. Судьба его решилась предельно упрощенно. Гуртовой список и резолюция божественного наместника на венгерской земле, две крупные жирные буквы: «ЗА». Он за то, чтобы не существовали все, кто умнее его, талантливее, трудолюбивее. Он за то, чтобы вокруг него роились только хитрые дураки, умелые подхалимы, благообразные карьеристы, за то, чтобы один изрекал мудрость, а все прочие безмолвствовали и работали, работали, работали. Он за то, чтобы его личность светила всем и каждому. Не светит? Ничего, засветит, если лишить всех и вся света. Он за то, чтобы опустошить миллионы душ, а свою до краев наполнить.
Не наполнишь! Нет души у идола. Культ личности самый хрупкий, самый недолговечный из всех культов. Призрак величия.
Оклеветан. Измучен. «Так надо!» — уговаривали его следователи. «Так надо!» — шептали ему загробными голосами те, кто вел его на виселицу. «Так надо!» — решил в конце концов и сам Райк, чтобы поскорее покончить с неимоверными муками, выпавшими на его долю, и ринулся на виселицу.
«Так надо!..» Умирая, Райк должен был, во имя идола, оклеветать себя, погибнуть в прошлом, в настоящем и будущем.
Тело Ласло Райка стало прахом, а дух живет. Тело бывшего наместника бога на венгерской земле еще существует, но дух его уже стал смрадным пшиком. Идол спрыгнул с пьедестала, поспешно покинул Венгрию и где-то доживает свой жалкий век. Возмездие свершилось. И это закономерно. «Тот, кого могущество ставит выше людей, должен быть выше человеческих слабостей, иначе этот избыток силы поставит его на самом деле ниже других и ниже того, чем он сам был бы в том случае, если б остался им равным». Чуть ли не двести лет назад прозвучало это грозное и доброе предупреждение Руссо. Пусть же глухие пеняют на себя. Ниже людей и ниже себя будет всякий, кто самовозвысился не по заслугам, кто опекает угодливых обманщиков.
Жужанна, как бы подытоживая свои тяжелые раздумья, вытерла заплаканные глаза, энергично встряхнула головой и неожиданно для себя улыбнулась. Ей вспомнился последний венгерский час человека, стоявшего над людьми. Это было в конце июля или начале августа этого года. Жужанна и Арпад примчались в такси на аэродром. Арпад улетал в Италию на конгресс историков. Жужанна его провожала. Входя в аэровокзал, они услыхали объявление по радио, что вылет в Рим откладывается на час. Причина не была указана. Но девушка из справочного бюро, куда обратился Арпад, хладнокровно-насмешливо назвала причину: пока не улетит какая-то важная персона, все другие самолеты не будут ни выпускаться, ни приниматься.
Арпад и Жужанна переглянулись, засмеялись и отправились наслаждаться неожиданно выпавшим счастьем. Замечательно, что так получилось. Прощание продлится целый час. По этому случаю, гуляя по аэровокзалу, они несколько раз, на виду у многих пассажиров, поцеловались. В таком состоянии, счастливые, добрые, великодушные, готовые самого плохого человека принять за совершенство, они внезапно наткнулись на «важную персону». Влюбленные помрачнели. Многим людям они готовы были простить самые тяжкие их грехи, но только не этому человеку. Говорят, талантлив, образован. Может быть. Тем хуже. С дурака спрос малый. Ему было так много дано, так много он мог бы сделать!.. Небольшого роста, гологоловый, он стоял в окружении жиденькой толпы провожающих. Лоб в старческих морщинах, болезненно-желтый, глаза очень грустные, печальные, но рот заученно, по давно усвоенной привычке изображать оптимизм растянут в самодовольной улыбке. И это несоответствие между верхней, натуральной, и нижней, фальшиво-доброй, частью лица делало его жалким.
Снят со всех постов июльским пленумом ЦК, уезжает, по существу получил путевку на проезд только в одну сторону, а хорохорится по-прежнему. Вся Венгрия знает, что на ее небосклоне навсегда погасла звезда первой величины, а он все еще излучает пышное сияние, не подозревая, что оно отраженное, холодное, никого не греет, никому не светит.
Жужанна прильнула к плечу Арпада, шепнула:
— Нищета вождизма!
Он засмеялся, кивнул головой.
— Или примадонна, мнящая себя такой, какой ее изображали на афишах в молодости. Согнулась под бременем былых похождений, давно отнялись крылатые ножки, но все еще позирует и улыбается так, словно на нее направлены театральные юпитеры, все еще жадно озирается, ищет поклонников, ждет бурных аплодисментов, криков «ура» и «браво».
У Арпада были и личные причины презирать этого обанкротившегося деятеля. В самые тяжкие годы культа личности его арестовали. Обвинения были смехотворными, однако на их основании он просидел несколько лет в тюрьме и чуть не погиб. Дюжину писем ухитрился переслать в адрес этого человека, мнящего себя совестью Венгрии, — просил, умолял, требовал вмешаться. Ни на одно не откликнулся.
А после реабилитации Арпада он встретил его с распростертыми объятиями, как ближайшего друга:
— Дорогой Арпи!.. Поздравляю и сожалею. Если бы я знал!.. Почему не написал оттуда?..
Арпад с холодным презрением отвернулся от него.
И с таким же презрением, не поздоровавшись и не попрощавшись, отвернулся от него и тогда, на аэродроме Ферихедь, хотел идти дальше, но остановился.
Пухлые руки отбывающего взметнулись над лысой головой в прощальном жесте.
— До свидания, друзья! Жди меня, как поется в песне, и я вернусь!
— Будем ждать! — недружным хором откликнулись провожающие.
Улетающий был растроган, блеснул слезой.
— До свидания, любимая Венгрия! Я верю, ты еще скажешь свое веское слово, позовешь… Вернусь по первому же твоему зову.
Провожающие промолчали. Даже им, хорошо знавшим своего патрона, привыкшим к его речам, было неловко. Вот тебе и звезда первой величины, вот тебе и политический талант! Захлебнулся, пузыри пускает, потонул в собственной луже, а мечтает о роли спасителя Венгрии.
Арпад засмеялся, махнул рукой и, потеряв всякий интерес к этому впавшему в детство дяденьке, пошел своей дорогой и потащил за собой Жужанну.
На лестничной площадке послышался суматошный топот, будто мчалась целая пожарная команда. Но распахнулась дверь, и появился всего-навсего один запыхавшийся, с растрепанными волосами, краснощекий Мартон. В руках он держал большой плотный оранжевый конверт.
— Ты? — удивился Дьюла. — Бежишь, бежишь, и все на месте.
— Твои друзья виноваты. Вернули с полдороги. Вот, тебе письмо от них. Говорят, самое важное из всех твоих самых важных.
— Какие друзья? Почему не поднялись сюда?
— Не успел спросить.
— Где ты их встретил?
— В подъезде. Двое. Один черный, другой… кажется, тоже черный. Все! Миссия окончена. Убегаю. И теперь уже и тысяча твоих друзей не вернут меня. Гвадаррама!..
В дверях прихожей Мартон столкнулся с худенькой, скромно одетой — фланелевое платье, старенький дождевик, шерстяная, выцветшей голубизны косынка — очень застенчивой девушкой. Мартон чуть не сбил ее с ног. Подхватил, чтобы не упала, извинился скороговоркой и, растирая ушибленный лоб, убежал, выстрелив, как всегда, дверью.
Девушка уныло посмотрела на Дьюлу.
— До чего же неуклюжая: не могу в дом войти по-человечески. Извините! — прибавила она и виновато улыбнулась Дьюле, который стоял у камина и с недоумением рассматривал оранжевое письмо.
Почерк на конверте незнакомый, чужой.
— Здравствуй, Юлишка, — рассеянно откликнулся он.
— Что это с ним? — спросила Юлия.
— С кем? Ты о чем?
— С Мартоном. Взвинченный. Слепой. Он, кажется не узнал меня.
— Не обижайся на него, девочка. Он сейчас такое дело делает… имеет право без особенного восторга взглянуть в твое прелестное личико.
— А я и не обиделась. Честное слово. Я ни на кого не обижаюсь. Не умею.
— Зря. Кто не умеет обижаться и ненавидеть, тот не сможет и любить по-настоящему.
— Да?.. Сможет!
Дьюла по достоинству оценил признание Юлии. Молодчина. Если уж скромница так заговорила, значит, действительно сильно любит. Счастливый Мартон!
Дьюла вспомнил все свои пустопорожние увлечения, все радужные мыльные пузыри любовных привязанностей своих временных подружек — Иоланты, Барбары, Элли и им подобных — и искренне позавидовал брату. Свыше тридцати Дьюле, а ни одного дня еще не был счастливым. Почему же Мартону везет? Кажется, и его, Дьюлу, не обидел бог ни лицом, ни ростом, ни умом, а все-таки…
Дьюле стало стыдно своих мыслей. До этого ли ему теперь, когда так гремят колокола!
Юлия иначе расценила угрюмое молчание брата своей подруги. В тягость она ему.
— Жужа дома? — покраснев до ушей, спросила она.
— Дома, дома! Пройди к ней, она будет рада тебе.
Он проводил Юлию в комнату сестры и, вернувшись в «Колизей», с нетерпением надорвал плотный конверт, полученный от неизвестных друзей. Шутка, розыгрыш или в самом деле что-нибудь важное?
И письмо напечатано на оранжевой бумаге. Ни одного рукописного слова.
«Дорогой товарищ Хорват!
Ваши друзья по клубу Петефи».
Сегодня после четырех часов ждите гостей. Явятся агенты АВХ [4] с ордером на ваш арест. Не волнуйтесь. Дальнейшую свою судьбу вручите в наши руки. Они сильные, уверяем вас. Гарантируем: ни один волос не упадет с вашей горячей и мудрой, так нужной для Венгрии головы. Сожгите это письмо и ни одному человеку не рассказывайте о нем…
Дьюла скомкал письмо и рассмеялся. Чепуха! Белиберда! Глупая шутка. Впрочем…. Он разгладил смятый лист бумаги, еще раз прочитал тайное послание и задумался. А может быть, это и не розыгрыш. Не похоже. Такими вещами теперь не шутят. «Ваши друзья по клубу Петефи…» Да, там у него много друзей.
Вошел отец с плетенкой, полной дров. Увидя в руках сына бумагу, усмехнулся.
— Получились?
— Что?
— Стихи, спрашиваю, получились про то, кому надо ползать, а кому летать?
— Получатся! — Дьюла бросил письмо в огонь, смешал с углем хлопья пепла.
— Пахнет розами? Почему? Откуда?
С этими словами Жужанна вышла из своей комнаты вместе с Юлией.
— Откуда, спрашиваешь, розы?.. — Дьюла подвел сестру к окну. — Видишь, у каждого венгра, у каждой венгерки в руках цветы.
Жужанна посмотрела на улицу, на молчаливые колонны идущих людей. Однако она не увидела, не почувствовала того, на что рассчитывал Дьюла. Даже колоколов не услышала.
Отошла от окна, рассеянно оглядела всех, кто был в комнате. Остановила взгляд на отце.
— Папа, который час?
— Скоро три. Ты чего такая нарядная? Кого-нибудь ждешь в гости?
— Арпад скоро придет. — Быстро вернулась к окну, посмотрела на улицу, на затуманенный гористый берег Дуная, на сырое черное небо. — Какой хмурый день!..
— Очень хмурый, — подхватила Юлия. — И холодный. Вода в Дунае стала черной и все прибывает.
Дьюла проговорил в тон сестре и ее подруге:
— И небо хмурится, глядя на то, что сделали люди, призванные быть самыми справедливыми из всех справедливых.
Шандор достал коробку сигарет, бросил сыну на колени.
— Профессор, покури!
Дьюла не обратил внимания на отца. Смотрел только на девушек, доверительно разговаривал с ними.
— Что он чувствовал, о чем думал, когда наступил его последний час?.. Невиновен — и не может доказать!
— Это страшнее смерти.
Жужанна молчала, будто не понимала, о чем говорят ее подруга и брат.
Шандор усмехнулся:
— Плакала, плакала одна бедная сирота, да и потонула в собственных слезах. Вот так, Юлишка! Намотай себе это на ус.
Дьюла вскочил и, потрясая перед отцом кулаками, закричал:
— А ты… ты… Мы сироты, а ты кто такой? В такой день прибаутками отделываешься, боишься правде в глаза смотреть.
— В твои распрекрасные глаза боюсь смотреть, красный профессор!
На крик Дьюлы прибежала Каталин. В руках у нее ведро с водой и щетка. Она в простеньком ситцевом платье, босая, по-крестьянски повязана темным платком в белый горошек. Ей столько же лет, как и Шандору, — далеко за пятьдесят. Но выглядит она гораздо старше мужа. Лицо у нее потемнело, дряблое, в густой сети морщин. Старуха, этого уже не скроешь. Но она еще крепко держится на ногах, легко по земле ходит, ни себе не в тягость, ни людям. И всякий, кто увидит рядом с ней строгую, со светящимися волосами красавицу Жужанну и огненного Мартона, не задумываясь, скажет, что они ее дети.
И в старости не до конца, не бесследно выветривается в людях то, чем обладали в молодости. Каталин была красивой в восемнадцать, осталась по-своему красивой и в пятьдесят шесть. Красивы ее черные, необыкновенно густые, чуть-чуть седые волосы. Красивы глаза, всегда теплые, всегда мирные, ласковые. Красивы коричневые с узловатыми пальцами руки, умеющие ловко и быстро варить обед, стирать, шить, вязать, убирать дом. Красив и ее голос, всегда одинаково мягкий, добрый.
— Чего вы расшумелись, футбольные болельщики? Что не поделили? Годы? Сынок, ты бы хоть разок поддался бы в споре, а?
Сын и муж не оборонялись. Оба смотрели на огонь камина, молчали.
Каталин загремела ведром, взмахнула щеткой.
— Ну-ка, болельщики, отправляйтесь на кухню! Пейте там кофе, спорьте, кто кому забил первый гол: «Вашаш» «Гонведу» или «Гонвед» «Вашашу». Живо! А я здесь буду убирать.
— И охота тебе, мама, в такой день!.. — Дьюла поднялся, кивнул девушкам и ушел.
Шандор же не сдвинулся с места. Сурово посмотрел на жену.
— Катица, иди-ка ты, ненаглядная, сама туда, куда посылаешь нас. Соскучилась по тебе кухня. Иди! Не мешай нам… футбольные задачи решать.
— Ах, Шани, горе ты мое!.. Поспать бы тебе надо, урам, а ты все щелкаешь, горло полощешь. Работа впереди, ночная смена! Про это ты забыл?
— Помню, Катица. Иди, жена, иди!
Каталин погладила «урама» по седой голове.
— Неугомонный!
Жужанна проводила мать взглядом, и чуть порозовели ее щеки, повеселели глаза. Она улыбнулась отцу.
— До чего же мягкая, уступчивая, покорная у нас мама!.. С сыном тебе не повезло, апа, зато жена у тебя… всем незамужним пример.
— Любил вольный Дунай покорную Тиссу. И от большой любви взял, да и проглотил красавицу со всеми ее берегами. И с тех пор каждую весну тихая Тисса поперек дунайского брюха становится… Н-да, повезло Дунаю!.. Пожалуй, все-таки надо выпить кофе. Он тоже мозги прочищает. — Уходя на кухню, Шандор покосился на дверь, за которой скрылся Дьюла, зло, словно выругавшись, бросил — Красный профессор!..
— А ты ворчун, — добродушно проговорила ему вслед Жужанна.
— Мне бы такого ворчуна! — вздохнула Юлия. — Счастливая ты, Жужика! Все у тебя есть: хороший отец, хорошая мать, хорошие братья, дом, диплом преподавателя, жених…
— А у тебя? С Мартоном поссорилась, да?
— Да разве я с кем-нибудь ссорилась?
— Значит, он с тобой поссорился?
— Нет, и он не ссорился, но… Лучше бы он выругал меня, ударил, чем так… Лицом к лицу столкнулся — и ни единого слова не сказал. Даже не рассмотрел как следует.
— Торопыга у нас Мартон. Бежит, спешит, вечно куда-то опаздывает… Дурак, такую девушку не замечает, не чувствует!
— Он не виноват, Жужика. Плохая приманка. — Юлия слабо, невесело улыбнулась. — Девчонкой была никудышной и теперь никудышная.
— Глупенькая! — Жужанна поцеловала подругу. — Ты хорошая. Очень! Выйдешь замуж — перестанешь прибедняться.
— Не выйду. Мартону я не нужна, а мне никто другой не нужен.
— Ах, Юлишка! Почему я не мужчина?!
— Да, плохо быть девушкой… Нет, не вообще девушкой, а вот такой растеряхой, как я. Почему я не огонь? Не ветер? Не цветок?.. Жужика, пойдем со мной в город, поищем Мартона.
— Не могу, Юлишка, жду Арпада. В его жизни произошло что-то чрезвычайное. Утром позвонил, озадачил, встревожил, пообещал приехать днем — и пропал. Пять часов ни слуху ни духу.
— Не беспокойся! Арпад Ковач привык мыслить чрезвычайными категориями. Значит, отказываешься сопровождать меня? Что ж, пойду одна.
— В городе Мартона не ищи. Он на Керепешском кладбище. Цветы возлагает…
— Цветы? Сэрвус, Жужа! — Юлия поцеловала подругу в щеку и убежала.
Дьюла с нетерпением ждал ее ухода. Как только закрылась за ней дверь, он вышел из своей комнаты с ворохом бумаг и стал жечь их в камине.
Жужанна с удивлением смотрела на странную работу брата, но ничего не говорила.
— Почему ты молчишь? — обозлился Дьюла. — Почему не спрашиваешь, что я делаю?
— Нравится молчать, вот я и молчу.
— Нравится? Даже теперь, когда твой брат сжигает мосты между прошлым и настоящим?
— Да, и теперь. Это, очевидно, самое умное, на что я способна в твоем присутствии.
— Жужа, за что ты меня ненавидишь?
— Я тебя ненавижу? Смешно. Я всего лишь зеркало, в котором отражаешься ты. Извини, что я пользуюсь твоим высокопарным слогом.
— Ты хочешь сказать, что не ты, а я тебя ненавижу.
— Я уже это сказала.
Дьюла помолчал, пристально рассматривая на своих длинных тонких пальцах бледные ногти.
— Пожалуй, ты права. Да, ненавижу! А почему? Кто виноват?
— Меня это не интересует.
— А ты заинтересуйся! Твой Арпад во всем виноват.
— Арпад виноват перед тобой лишь в одном: видит тебя насквозь.
— Насквозь? — Дьюла засмеялся, но не добродушно, не снисходительно, а злобно. — Интересно, что же он видит?
— С огнем играешь.
— Ага! Что же я поджигаю?
— Прежде всего — честь Хорватов. В нашей семье до сих пор не было…
— …ни одного отступника от пролетарского дела. Теперь есть, — подхватил Дьюла. Он уничтожающе-презрительным взглядом окинул сестру. — Работники АВХ приказали тебе подготовить меня к переселению в тюрьму? Ладно, не строй из себя оскорбленную невинность! Сознавайся: твой Арпад и ты донесли на меня, да? И какую вам награду обещали за это?
Жужанна не вскочила, не бросилась на брата с кулаками, не завопила. Спокойно, тихо сказала:
— Оказывается, ты еще и мерзавец.
Ее хладнокровие больше, чем слова, взбесило Дьюлу.
— А ты… ты… — закричал он, и его рука взметнулась над головой сестры.
Он бы, вероятно, ударил ее, если бы не появился отец.
Вошел и не торопился встать между сыном и дочерью. Он защитил ее словом. Посоветовал разъяренному Дьюле:
— Вздумаешь обругать мать или сестру — прощайся с языком.
Дьюла опустил руку, побрел к своему креслу у камина, упал на продавленные завизжавшие пружины. Огонь кровавыми бликами отразился на его лице.
Шандор Хорват подошел к сыну, примостился на подлокотнике кресла.
— В чем дело, профессор? Какие еще темные мысли наводняют вашу светлую голову?
— Не юродствуй! Пожалеешь… И очень скоро. — Дьюла посмотрел на часы. — Может быть, через полчаса.
Жужанна взяла отца за руку, увела к дивану, усадила и сама села рядом.
— Поговори лучше со мной.
— О чем? У тебя тоже наводнение?
— Мне бы хотелось… Я хочу тебе рассказать… Только тебе одному… Понимаешь, это…
Дьюла демонстративно поднялся.
— Мне давно известны твои секреты, я могу уйти.
— На твоем месте я бы молча ушла без этого дешевого трюкачества.
— Ах, так!.. — Дьюла опустился в кресло. — Остаюсь на своем месте и буду шуметь. Тран-бум, трах-тар-ра-рах!
— Ты верен себе, братец!
— Перестань, Дьюла! В чем дело, девочка? — спросил Шандор.
— Папа, я должна тебе сказать…
— Ты уверена, что должна? — Он обнял дочь, заглянул ей в глаза. — Именно сегодня? Сейчас?
— Видишь ли, папа… Не думай, что это дело случая. Это давно началось, а решилось только сегодня.
— В чем дело? Что случилось?
Жужанна молчала, подыскивала слова. Вместо нее заговорил Дьюла.
— Все может случиться в такой день. Сын ваш может быть брошен в тюрьму, а дочь — в объятия этому…
Жужанна с ненавистью, теперь вполне искренней, взглянула на брата.
— В присутствии этого человека мне хочется быть глухонемой.
— Капитулируешь, Жужика! — Шандор тоже с неприязнью взглянул на сына. — В присутствии таких людей надо быть громом и молнией.
— Апа, пойдем ко мне в комнату, поговорим. — Жужа взяла отца за руку.
— Успеем! До вечера много времени.
— Вечером будет поздно. — Жужанна поднялась и ушла к себе.
Дьюла проводил ее насмешливым взглядом.
— Замуж захотела. По ушам видно. Эх, бабы!.. Потоп, пожар, мор, война, революция, а у них одно на уме.
Длинный звонок в прихожей прерывает Дьюлу. Он вскакивает, поправляет перед каминным зеркалом галстук, причесывается, одергивает пиджак и важно, готовый с честью нести мученический венец, идет к двери.
Открыл ее и глубоко разочаровался. Перед ним не работники венгерского АВХ, а приветливо улыбающийся русский полковник танковых войск Бугров, хороший знакомый сестры, частый гость в доме Хорватов.
Дьюла холодно кивнул, поджал губы и отправился на свою позицию у камина. Его сильно знобило, временами бросало в дрожь. У огня он согрелся, перестал стучать зубами.
Несмотря на откровенно негостеприимный прием, Бугров все-таки вошел в «Колизей», поздоровался, спросил, дома ли Жужанна. Он еще неуверенно, с ошибками говорил по-венгерски, но его хорошо понимали.
— Добрый день, товарищ Бугров, — откликнулся Шандор Хорват. — Садитесь! Жужика, — закричал он, — к тебе пришли!
Почти сейчас же в «Колизей» прибежала Жужанна. И она была разочарована, увидев русского полковника. Не по такому гостю томилось ее сердце.
— А, это вы, товарищ Бугров!.. Здравствуйте.
— Добрый день, — ответил он, старательно выговаривая венгерские слова. — Сегодня я заехал немного пораньше, чем обычно: дожди размыли дороги, и в наш лагерь придется добираться кружным путем. Вы готовы?
Жужанна отрицательно покачала головой.
— Сегодня я не смогу проводить занятия. Такой день!.. Извините и передайте мои извинения вашим офицерам.
— Жаль! Отложим занятия до… понедельника. Надеюсь, послезавтра вы войдете в строй.
— Постараюсь, — неуверенно ответила Жужанна.
— Разрешите быть свободным?
— Не смею вас задерживать.
Дьюла с деланной укоризной взглянул на сестру.
— Милая, это на тебя не похоже! Негостеприимно. Садитесь, товарищ Бугров. Хотите кофе?
— Благодарю вас. Я пойду.
— Сигарету?
— Спасибо. Накурился.
— Ой, товарищ полковник, что это? — Дьюла осторожно старинным костяным ножом для разрезки книг снял с мундира Бугрова комок присохшей грязи, с ужасом полюбовался им. — Грязь! Настоящая грязь? Откуда?.. Почему?.. — Не дав ответить, Дьюла воскликнул: — Понимаю! Вы ехали в открытой машине, и вас неблагодарные венгры забросали грязью. Сочувствую, но… Такой день, ничего не поделаешь!
Бугров внутренне вспыхнул, но не позволил себе взорваться.
Жужанна поспешила Бугрову на помощь:
— Дьюла, что ты несешь!
— Жужа, не мешайте брату быть самим собой. Очень прошу вас. — Бугров уже улыбался. И не только милой учительнице венгерского языка, но и надменному, празднующему свою победу Дьюле Хорвату. — Вы очень наблюдательны, профессор! Такой микроскопический комок грязи заметили.
Дьюла не почувствовал удара или сделал вид, что ему не больно.
— Это мой хлеб — наблюдать и запоминать. Я литератор. Забыли?
— Как же! На днях купил сборник ваших стихов.
— Прочитали?
— С грехом пополам.
— Не удивительно. Ведь вы только осваиваете венгерский.
— Шандора Петефи я с радостью читаю даже со своим скромным знанием венгерского, а вот Дьюлу Хорвата…
— Вы Хорвата разругали? Интересно, чем он вам не понравился?
— К сожалению, у меня мало времени и еще меньше охоты для критического выступления.
— Покритикуйте хотя бы кратко. Двумя словами: «Плохо. Ужасно». Ну!.. Прошу вас, полковник.
— Если настаиваете… Темен душевный мир ваших лирических героев.
— Это же естественно, полковник! Ваше солнце, ваша земля, ваш ветер, ваша история — русские. А я… я чистокровный мадьяр. Венгерская лирика не тождественна русской.
— Не согласен! Добрый мир человеческой души одинаково приемлем венгру и поляку, датчанину и русскому.
— Вы хотите сказать, что мои стихи враждебны людям, античеловечны?
— Если бы я так думал, я бы не сумел скрыть своих мыслей.
— Разрешите и мне принять участие в вашей дискуссии. — Жужанна подошла к брату. — Напрасно обижаешься, Дьюла. Я говорю по-венгерски, выросла на венгерской земле, под венгерским солнцем, однако стихов твоих, мягко говоря, не понимаю.
— Это тоже естественно. Молодо — зелено. И, кроме того, ты успела испортить свой венгерский вкус за пять лет пребывания в Московском университете. И сейчас портишь, общаясь с русскими. Кого ты учишь венгерскому языку? Зачем?
— Дурак! — бросила Жужанна и отошла от брата.
— Не согласен! — улыбнулся Бугров. — Дураки не такие слова в подобных случаях говорят. Это очень похоже на политические исповеди деятелей из клуба Петефи, на некоторые статьи в «Иродалми Уйшаг».
— Да, правильно. Так говорим мы, деятели клуба Петефи. И так думает вся молодая Венгрия.
— Любопытно. И давно она так думает?
— С тех пор… как опубликованы материалы двадцатого съезда.
— Совсем интересно. И что же, вас лично уполномочила эта молодая Венгрия выступать от ее имени?
— Полковник, допрашивать меня будут в другом месте. — Дьюла взглянул на часы. — Скажите, сколько еще десятилетий ваши войска собираются пребывать в Венгрии?
— Десятилетий? Не понимаю.
— Это так иногда выгодно — не понимать ясных слов своего собеседника! Если вы не собираетесь пребывать у нас долго, зачем вы изучаете венгерский?
— Ну, хотя бы для того, чтобы отличать добрые слова друзей от злобного лаяния недругов.
— О, вы сразу хватаетесь за гранату, бросаете в лицо оппоненту огонь. Что ж, это тоже естественно, вполне соответствует вашей природе.
Жужанна не вытерпела, снова вмешалась в разговор:
— Товарищ Бугров — человек военный, отвечает на огонь огнем.
— По собственной инициативе или по приказу свыше? — с ехидной усмешкой спросил Дьюла.
Бугров не ответил. Он поднялся.
— Покидаю поле боя. Боюсь обрушить огонь на своих. Всего доброго. Заеду за вами, Жужанна, в понедельник. До свидания.
Жужанна проводила Бугрова до двери. Прощаясь, крепко, дружески пожала ему руку.
— Извините.
— За что, Жужа?
— За все, чем угостил вас брат.
— Напрасно извиняетесь. Это очень хорошо.
— Что ж тут хорошего?
— Вы увидели истинное лицо деятеля клуба Петефи, почувствовали, откуда ветер дует.
— Нет, он не совсем такой, как вы думаете.
— Не совсем, но есть надежда…
— Такая погода сегодня, понимаете… Давление у него понизилось. Вот он и бросается на всех. И меня кусал, и отца. Но Дьюла честный коммунист. Он заблуждается, путает, нервничает, но все это от чистого сердца. Уверяю вас.
— Хорошо, если это так, но мне кажется… Ладно, не рискую предсказывать. Вам лучше знать своего брата. До свидания!
Когда Жужанна вернулась в «Колизей», Дьюла встретил ее вопросом:
— Интересно, что он тебе сказал на прощание?
— Вынужден был согласиться со мной, что ты дурак. Первостатейный.
— А он, кто он такой? Русский! Потомок тех, кто задушил нашу революцию в тысяча восемьсот сорок девятом, кто утащил в Петербург залитые кровью венгров знамена, освободительные знамена Кошута, Петефи, генерала Бема. Тот, кто эти знамена возвращал адмиралу Хорти в тысяча девятьсот сороковом в качестве разменной монеты, как плату за освобожденного из тюрьмы Матиаса Ракоши. Тот, кто в тысяча девятьсот сорок пятом снарядил в Москве специальный поезд для Матиаса Ракоши и экспортировал его в Дебрецен. Тот, кто положил начало династии «московитов». Тот, кто…
— Хватит! — загремел Шандор Хорват. В самом начале припадка сына он вошел в «Колизей» и был свидетелем его бешенства.
Жужанна ушла, как только брат потерял контроль над собой.
Дьюла неохотно замолчал. Лицо его было красным, побелевшие губы тряслись.
— Таких откровенных речей еще не довелось мне слышать от своего сынка, — продолжал Шандор. — Спасибо, обрадовал! Сколько ни плюй в Дунай, он не сделается черным. Слушай, профессор, ты везде такой?
— Ты спрашиваешь, везде ли я откровенен? Да, везде и всегда. Прошло время, когда коммунисты даже среди коммунистов кривили душой. Двадцатый съезд обновил нас. Почти вся парторганизация университета, студенты, профессора поддерживают меня.
— Значит, окопался прочно, по всем правилам фортификационной науки? Смотри, барбос, доберется до тебя ЦК, и от твоей крепости камня на камне не останется.
— Тронь меня — вся молодая Венгрия восстанет.
— Выпороть бы тебя, младовенгерец!.. Вспомни июльский пленум ЦК!.. Партия открыто на весь мир осудила культ личности, отказалась от порочных методов руководства. И это укрепило партию.
— Чью партию? КПСС, возможно, и укрепило, а нашу… Здесь все еще цепляются за старое, не хотят вскрывать свои ошибки и преступления.
— Верно, цепляются. Так ты говори об этом в ЦК, требуй до конца выкорчевать культ, а ты готов бежать на улицу, поднимать знамя восстания!
— Пойми же ты наконец, папа! Настоящие коммунисты сейчас ломают сопротивление ракошистов, восстанавливают ленинские принципы. Они нарушались не только по ту сторону Тиссы.
— И правда становится кривдой, когда попадает на неумытые губы… Не ты, и не я, и не твой клуб Петефи, а партия, наш ЦК реабилитировал Ласло Райка, объявил войну прохвостам разных мастей и дуроломам. Пленум ЦК, а не ты отстранил Ракоши с поста секретаря партии, наметил новый курс. Куда же ты ломишься? Чего ты добиваешься? Почему у тебя такая короткая память?
— На это я отвечу тебе твоей любимой пословицей: из песен соловья паштет не сделаешь, гусиная печенка требуется… Не способен ЦК в нынешнем его составе ликвидировать последствия культа личности. Герэ должен уйти вслед за Ракоши. Должен! Если же не уйдет, если будет цепляться за руководящее кресло…
— Хочешь навести порядок в партии? Да кто ты такой? Какое имеешь право? Почему тебе одни наши ошибки лезут в глаза? Почему ты не хочешь видеть достижения? Кто тебя, малограмотного парня, сделал красным профессором? Кто вывел захудалую Венгрию на большую дорогу жизни?
— Да ты пойми…
— Не пойму! Иди к бывшим лавочникам, они заслушаются твоими речами. Ох, горе ты мое! Я тебя ставил на ноги, под моим присмотром ты сделал свой первый шаг, мое слово было твоим первым словом, и все-таки…
Вошла Каталин. Лицо светится от огня плиты, от доброй улыбки, от желания сообщить что-то очень важное, приятное всем.
— Все еще гогочете, спорите, футбольные болельщики! Проспорили, проглядели Жужу, ротозеи! Девочка объявила доктора Арпада Ковача своим мужем. Бессвадебный муж.
Новость, принесенная женой, не испугала, не обидела Шандора. Старая новость. Он покачал головой, потрогал свои пушистые усы, улыбнулся.
— Эх ты, малограмотная мама! Я это объявление прочитал давно, месяца два назад.
— Обрадовались! А я бы на вашем месте… — Дьюла с силой швырнул в огонь камина буковое полешко. Искры брызнули ему в лицо, обожгли.
Отец засмеялся.
— Я же тебе сказал, профессор: захочешь обругать сестру или мать — язык потеряешь.
— А я все-таки выскажусь! Будь я родителем, я бы в три шеи выгнал этого… Арпада. А Жужанну…
— На цепь бы ее приковал, да? — усмехнулась мать. — Эх ты, холостяк! Сам не женишься и других под венец не пускаешь.
— Я предупредил, мама! А дальше…
— Дальше мы без твоего вмешательства обойдемся. Пойдем, Шани, благословим вертихвостку. — Она взяла мужа под руку.
— Правильно, вертихвостка! — согласился Шандор. — Благословим да за уши отдерем. Ишь, какая скрытная и своевольная!
Шандор обнял жену, и они пошли в комнату дочери.
Оставшись один, Дьюла принес из кабинета самые заветные пачки бумаг и писем и бросил их одну за другой в огонь.
Разбухает в очаге, скрывая жар, гора пепла. Черный пух вылетает из камина, носится по «Колизею», падает на подоконники, на стол, липнет к стеклам, оседает на плечи Дьюлы. Сжигает Дьюла Хорват свой вчерашний день, его следы, собственноручно засвидетельствованные на бумаге, и сам себя утешает: «Вот какой я поджигатель. Но ничего, ничего! Ничто не забудется. Все буду помнить».
Звонок в передней оторвал его от камина.
«Вот, в самый раз явились агенты АВХ!»
Дьюла вытер о штаны руки, испачканные пеплом, как можно выше вздернул голову и пошел к двери.
Опять не они!
Вошел друг Дьюлы, радиотехник из ремонтных мастерских Дома радио Ласло Киш. Он был такой же аккуратно маленький, как и его фамилия: короткие руки, короткие ноги, крошечный носик на плоском, блюдцеобразном лице. Одет Киш просто, до того просто, что с первого взгляда и не заметишь — во что. На нем не то полуспортивный пиджак, не то лыжная куртка, бесцветные брюки, из-под которых не видно обуви. Есть у него еще одна примета: передвигаясь, издает какой-то странный костяной скрежет, будто не живой человек идет, а скелет.
Дьюла обрадовался приходу друга.
— А, Лици! Сэрвус! Ты, конечно, прямо оттуда, с кладбища?
— Разве я похож на мертвеца? — засмеялся Киш.
— Ты не был у мавзолея Кошута? Не участвовал в торжественных похоронах Райка?
— Нет. И не собирался.
— Почему?
— Профессор, будьте любезны, объясните мне, чем похож я, экзаменуемый студент, на собаку? Отвечаю. Глаза умные, а сказать ничего не может. Вот так и я. А ты почему не там, не на кладбище?
— Видишь, вывихнул руку. Опасно толкаться в толпе.
— А я душу вывихнул, для меня толпа еще опаснее. И похороны эти тоже… Кулаки сжимаются. Язык хочет трехэтажное политическое здание построить. Капут! Были простофили, да вывелись. После долгих размышлений в донском котле и в Сибири, в лагере для военнопленных, я навсегда распрощался с политикой. Интересуюсь только работой, радиотехникой, футболом и тотализатором. Кстати, на какие команды ты поставил в эту неделю? Надеюсь, не изменил бразильцам?
— Пошел к черту со своим футболом! Судьба Венгрии на волоске, а он… Не понимаю, почему я дружу с таким животным?
Ласло опять рассмеялся.
— Подняв даже в справедливом гневе руку на своего ближнего, сначала почеши у себя за ухом, подтяни штаны, выругайся мысленно и улыбнись вслух. Вот так!
— Философия домашних шавок, лижущих своим хозяевам руки.
— Нет, профессор, это философия людей, на шкуре которых начертано: смирись, гордая тварь! Великие мудрецы еще несколько веков назад изрекли: «Для того чтобы человек научился говорить, ему потребовалось два года жизни. А для того чтобы он научился молчать, ему не хватило и семидесяти лет». Резюме: много рычишь, Дьюла, это не принесет тебе дивидендов.
Шандор вышел из комнаты дочери с двумя чемоданами. Отнес их в прихожую. Проходя через «Колизей», обратно к Жужанне, бросил в сторону сына:
— Профессор тоже не научился молчать. Все рычит. Но только из-под глухой подворотни.
Киш проводил старого Хорвата глазами, перевел беспокойно-вопрошающий взгляд на друга.
— Как прикажешь понимать этот ребус?
— Диспут тут у нас был.
— На тему?
— Культ личности и долг коммуниста.
— Гм!.. Многозначительно, но туманно.
— Ничего нового. Я высказал ему лишь то, с чем выступал в последние дни на собраниях в клубе Петефи.
— Ну, а он?
— Чуть не бросился врукопашную.
— Отец и сын!.. Трагедия из современной жизни Венгрии. Сенсационное представление.
Несмотря на свой малый рост, Киш обладал сильным, хорошо поставленным голосом. Он повышал его где надо, понижал, заставлял звенеть металлом, в общем, умело пользовался испытанными приемами опытного оратора и рассказчика. И смеялся он звучно, раскатисто, без оглядки. Не думал о тех, кому не нравится его смех. И правду-матку резал всегда так, что завоевал себе славу правдолюба.
Киш повел своим аккуратным кукольным носом налево и направо, потянул воздух.
— Пахнет паленым. Где-то волку хвост накрутили. Где? Кто?
Дьюла кивнул на камин.
— Я сжигал сочинения, предназначенные для самого себя.
— Почему? Что случилось? — Киш всерьез встревожился.
— Сюда скоро явятся агенты АВХ и арестуют Дьюлу Хорвата.
Киш так был потрясен, что потерял дар речи. Не сразу он обрел ее. Заикаясь, спросил:
— Тебя?.. Почему? За что?..
— Не знаю. Наверно, за то, что я венгр.
— Нет, больше я не буду молчать. Хватит! Прощай, молчальник Киш! Все сегодня понял.
Киш коротенькой рукой распахнул окно, за которым все еще была слышна траурная музыка.
— Четырнадцатого марта тысяча восемьсот сорок восьмого года Шандор Петефи вот так же стоял у окна кафе «Пилвакс» и, глядя на Будапешт, думал свою великую думу: «Чего хочет венгерская нация?» Венгерская нация захотела революцию. А сегодня венгерская нация требует, чтобы внеочередной экстренный пленум ЦК исключил из своего состава всех ракошистов, прежде всего Герэ… Венгерская нация хочет видеть молодых деятелей клуба Петефи в старых стенах нашего парламента, в министерских кабинетах. Венгерская нация хочет вручить руль государственной машины в руки Имре Надя.
— Гениально! Гениально потому, что просто, как дважды два четыре.
Дьюла достал из кармана записную книжку, карандаш, посмотрел на Киша.
— Чего хочет венгерская нация? Диктуй! Пункт первый.
— Зачем все это?
— Выпустишь листовку, распространишь по всему Будапешту, поднимешь молодежь и во главе ее бурных колонн освободишь меня из тюрьмы. — Дьюла сдобрил свои вполне серьезные слова веселым смехом. — Ну, Лаци, выдвигайся в герои.
— У Петефи был боевой штаб. А у нас?
— У нас есть рычаги, способные привести в действие миллионы людей.
— Рычаги? Какие? Интересно! Где они? Дай хоть посмотреть на них.
— Я с тобой серьезно, Лаци. Читал сегодняшнюю «Иродалми Уйшаг»? — Он взял с каминной доски газету, бросил ее на колени радиотехнику. — Вот они, рычаги!
— Дьюла Хорват. Стихи. «Расцвети из нашей крови, расцвети наконец, революция!» Хорошо! — Киш свернул газету, положил ее в карман. — Надеюсь, не возражаешь? Храню все, достойное внимания ее величества истории. Когда-нибудь напишу воспоминания. Процитирую твои гневные строки. Кстати, в моем архиве есть один любопытный документ — двухподвальная статья, напечатанная однажды в «Сабад неп». Знаменитая показуха, как говорят русские. Вся Венгрия о ней трубила и, к сожалению, смеялась. Напомню ее содержание. Из большой поездки по СССР вернулась в Венгрию делегация крестьян-единоличников. Самое бойкое перо «Сабад неп» настрочило от имени делегатов отчет. Рядом с верными данными была «красивая святая ложь», так любимая Ракоши. Вот только один ее сорт. Наших крестьян принимали колхозники Воронежской области. Показывали свое хозяйство, а потом угощали завтраком. Корреспондент, ревностный служитель культа личности, на все лады расписал, что было подано гостям: «Черная и красная икра. Колбасы, домашние и магазинные. Водка и коньяк. Вино и пиво. Браги и боржом. Шампанское и молоко. Квас шипучий и газированная вода. Гуси, утки, куры на любителя: вареные, жареные, запеченные в тесте и томленные на вертеле. Грибы. Баранина и индейка. Малосольная теша и свежая паровая осетрина». В общем, не стол колхозника, а расчудесная скатерть-самобранка. Но и этого корреспонденту показалось мало. Он свидетельствует, ссылаясь на безыменных делегатов, что для колхозников СССР подобный чудо-стол обыкновенное явление. Они каждый день так обильно завтракают… Бедные колхозники, как они спасаются от заворота кишок?.. Мы не только смеялись, читая статью «Сабад неп». К чему приводил такой «святой» обман? Тысячи венгров, приезжая в СССР и сталкиваясь с действительной жизнью советских колхозников, начинали понимать, что аппарат Ракоши занимался бесстыдным очковтирательством, и переставали верить и этому аппарату и самому Ракоши.
Дьюла Хорват с интересом вглядывался в своего обычно не очень откровенного друга.
— Удивительно!
— Что тебе удивительно?
— Не ожидал от тебя, тихони, столь страстной обвинительной речи.
— Ты, брат, копни меня поглубже — такое увидишь!..
— Ловлю на слове! Скажи, Лаци, почему ты именно сегодня стал так разговорчив? Почему вдруг вспомнил и эту статью в «Сабад неп» и кое-что другое, о чем раньше упорно умалчивал?
— Все еще не догадываешься?
— Догадываюсь, но, видно, не обо всем. Пояснишь сам или мне гадать вслух?
— Поясню! — Ласло Киш покосился на дверь, ведущую на половину старого Хорвата, чуть понизил голос: — В первые годы, когда я вернулся из русского плена, я молчал, обдуманно, по плану, составленному еще там, в лагере военнопленных. Даже тебе, самому близкому своему другу, не доверял ни своих затаенных мыслей, ни наблюдений. Дружил с тобой и присматривался, изучал. Ты радовал меня своей эволюцией. А когда ты стал активным деятелем кружка Петефи, когда загремели в Будапеште твои речи, твои стихи, я был просто на седьмом небе. Обрел единомышленника!.. Но и в ту пору я еще выжидал. Да, не скрою, не вполне верил в длительность твоего ожесточения. И только сегодня решил открыться и быть с тобой рядом всегда, готовить условия для расцвета твоей… нашей революции.
Ласло Киш умолк, ждал вопроса. Но его не последовало. Дьюла побоялся дальше и глубже разрабатывать душевные тайники своего друга. На какое-то мгновение его осенило, и он почувствовал стыд и страх. Как отвратительно он говорит о том, что когда-то было для него святым, неприкосновенным! Как быстро пробежал гигантское расстояние от первой дискуссии в клубе Петефи до «революции в народной Венгрии»!
Озарение прошло, голова снова наполнилась совсем не страшными, привычными мыслями, бесследно улетучились и страх и стыд, и Дьюла сказал:
— Посеешь ветер — пожнешь бурю!
Ласло признательным взглядом, крепким клятвенным пожатием руки ответил на высокое доверие друга.
После такого сближения Дьюле уже было легко и просто открыть Кишу свою тайну.
Звонок в передней заставил обоих вздрогнуть. Ждали его каждое мгновение и все-таки были застигнуты врасплох.
Дьюла деланно засмеялся.
— Нет, Лаци, мы с тобой не из храброго десятка. Оказывается, только одна видимость ареста уже действует на наши нервы.
— Не разглагольствуй. Открывай и провозглашай: да здравствуют табачные мундиры!
— Не могу. Уйдем отсюда. Пусть забирают из моей комнаты.
И Дьюла скрылся и потащил за собой Киша. На второй, более настойчивый звонок вышел старый Хорват и открыл дверь. На лестничной площадке стоял тот, кого и ожидал увидеть Шандор. Да, это был Арпад Ковач, будущий муж Жужанны. Но он вовсе не был таким счастливым, каким положено ему быть сейчас. Глаза темные, строгие, лицо хмурое, без намека на радость и улыбку. Мрачный, черный костюм, темно-синий макинтош, широкополая, с начесом, стариковская шляпа. В руках у него не цветы, не свадебный подарок, а увесистый портфель с тремя замками.
— Здравствуйте! — отрывисто бросил Арпад и по-солдатски бесцеремонно прошагал в «Колизей».
— Здравствуй! — Шандор с недоумением вглядывался в озабоченного зятя и гадал, что могло вывести из себя этого всегда уравновешенного, завидно хладнокровного человека.
— Дома Жужа? — спросил Арпад.
— Дома, где же ей быть. Ждет не дождется. Все глаза проглядела. Подходящий денек вы облюбовали для женитьбы.
— Для женитьбы? — Арпад разделся, повесил макинтош в передней, бросил портфель на столик у камина, рядом с телефоном. — Кто вам сказал?
— А разве это не так? — насторожился старый Хорват.
— Так, Шандор бачи, так! Жужа! — позвал Арпад.
Она вихрем ворвалась в «Колизей», подбежала к Арпаду, поцеловала, обняла и не хотела размыкать рук.
— Наконец-то! Почему так долго тебя не было? Почему не позвонил?
Шандор потихоньку, незаметно вышел.
— Почему ты задержался, Арпи?
— Тернистый путь…
Жужанна еще крепче прижалась к нему.
— Я чувствовала, как тебе плохо. Ужасно болело сердце. Что случилось, родной? О каком чрезвычайном событии ты предупреждал?
Арпад осторожно освободился из ее объятий и озабоченно провел ладонью по гладко зачесанным пепельно-седым своим волосам.
— Прежде ты должна ответить на один мой вопрос. Зачем сказала родным, что мы…
— А разве… Арпи, если ты раздумал…
— Перестань! Я спрашиваю, зачем тебе понадобилось сообщать о нашей женитьбе именно сегодня? Только это меня интересует. Ну!
— Понимаешь, я думала…. Арпи, любимый, не сердись и ни в чем не подозревай меня. Я не могла не признаться маме. Может быть, я набралась бы терпения и молчала еще день, неделю, если бы не твой звонок. Сердце разрывалось от боли и страха. Всякие мысли в голову полезли. Подумала, что тебе угрожает… — Жужанна поцеловала Арпада, засмеялась. — Я назвалась твоей женой, чтобы последовать за тобой куда угодно, хоть на край света.
Арпад не ответил на улыбку Жужанны. Серьезно посмотрел на нее, очень серьезно сказал:
— Вовремя это ты сказала! Счастлив слышать такие слова.
— Сомневаюсь! Счастлив, а торжественно-мрачен, как монумент. — Жужанна опять поцеловала Арпада. — И такого люблю. Всякого люблю. Люблю, как ты разговариваешь, как молчишь, как ходишь, как работаешь, как смотришь на людей. Все люблю.
— Так уж все? — переспросил Арпад.
— Решительно все!
— И даже мое активно враждебное отношение к Дьюле?
— И это. Я тоже его ненавижу.
— Ненависть ненависти рознь. Ты ненавидишь его, так сказать, по-домашнему, как неприятного брата, а я… Я считаю Дьюлу Хорвата не только своим личным недругом, но и опасным человеком для народной Венгрии. Вчера он был просто опасен, а сегодня чрезвычайно опасен. Читали в сегодняшнем номере «Иродал ми Уйшаг» откровенно подстрекательские стихи Дьюлы: «Расцвети из нашей крови, расцвети наконец, революция!»? Революция в социалистической Венгрии!..
Жужанна медленно отстранилась от Арпада. Улыбка бесследно покинула ее лицо, оно стало совсем безрадостным, некрасивым.
— Арпи, что ты хочешь сказать?
— К сожалению, я не могу тебе всего сказать, не имею права, но главное ты должна знать. Подтвердились наихудшие предположения дальновидных товарищей. Народная Венгрия в опасности. Определенные элементы подталкивают ее на край пропасти. Ввиду особой обстановки в Будапеште я днем и ночью буду находиться на казарменном положении.
Жужанна внимательно слушала Арпада. В глазах ее, огромных, неподвижных, — темный страх, ожидание чего-то непоправимого.
— Я уже не штатский человек, — говорил Арпад. — Получил назначение в управление государственной безопасности. Это произошло не сегодня и не вчера. Но я решил сказать тебе об этом сейчас.
— Ты уже не ученый, а работник… государственной безопасности? — Слабая улыбка чуть смягчила, оживила ее лицо. — В таких, случаях полагается поздравлять, но я… Пять лет просидеть ни за что в тюрьме АВХ, быть на волосок от смерти — и после всего этого самому стать работником АВХ! Трудно понять такое.
— Вот, даже ты… А что скажут другие? Пусть болтают. Я мобилизован партией и, несмотря ни на что, буду выполнять ее волю. Это тебе не трудно понять?
Жужанна мучительно раздумывала. Хотела что-то сказать, о чем-то спросить, но вдруг все забыла. Постепенно, очень медленно, обрывками, восстанавливала она в памяти потерянное.
— Да, я не ожидала… Ну что ж… Надеюсь, ты пошел туда работать, чтобы никогда не повторилось дело Райка?
— Можешь быть в этом твердо уверена. Ладно. Ну, а теперь приступим к делу. Я пришел сюда не только для того, чтобы встретиться с тобой. Я должен исполнить служебный долг.
— Долг?.. В нашем доме?..
Голос ее оборвался, заглох. Губы шевелились, что-то говорили, но ничего не было слышно.
— Прокуратура выдала ордер на арест Дьюлы Хорвата, — сказал Арпад.
Теперь, когда до конца выговорено все, что Жужанна предчувствовала, чего боялась, как смерти, она обрела голос, силу, острое желание говорить и говорить.
— Какое преступление совершил мой брат?
— Антиправительственная подрывная деятельность.
— Антиправительственная?.. Что это значит?
— Прости, Жужа, но я не могу… не должен оправдывать свои действия даже в твоих глазах. Дьюле Хорвату будет предъявлено обвинение, как положено в таких случаях.
— Что ты говоришь!.. Как ты можешь?.. Забыл, какой сегодня день! Будапешт хоронит оклеветанного, безвинно погибшего Ласло Райка.
Арпад медленно склонил седеющую голову под осуждающим, страдальческим взглядом Жужанны, устало потер виски. Уши его побелели, будто схваченные морозом. Крупный ледяной пот блестел в продольных морщинах высокого смуглого лба.
— Забыл, что сам был оклеветан и брошен в тюрьму?
— Я ничего не забыл, Жужи.
— Так почему же ты… Вспомни слова Маркса, которые так часто, на каждом допросе, говорил следователям: «…кровопусканием не обнаруживается истина… растягивание позвоночника на лестнице для пыток не лишает человека стойкости… судорога боли не есть признание…»
— Хорошо, я все тебе скажу. — Арпад глянул на часы, подвинул Жужанне стул. — Прошу тебя, Жужи, спокойно меня выслушать.
— Попытаюсь. — Она села, положила на колени руки, с мучительной надеждой взглянула на него. — Ну!..
— Я тоже не понимаю, почему понадобился арест Дьюлы Хорвата именно сейчас, в такой день. Можно было бы и повременить.
Жужанна рванулась, хотела что-то сказать, Арпад сжал ее руку, остановил.
— Ты обещала выслушать меня… Да, я знаю, что много было произвола. Но я знаю кое-что и другое. Преступно арестовывать безвинных, но не менее преступно не арестовывать тех, кто покушается на власть народа, на то, что завоевано нами в эти годы.
— Дьюла покушается на власть народа?! — с болью и гневом вырвалось у нее.
— Да, он, Дьюла Хорват, считающий себя коммунистом, стал вольным и невольным сообщником…
— Сообщник? Чей? — перебила Жужанна.
— Потом все узнаешь.
— Критику обанкротившихся руководителей ты считаешь преступной деятельностью? Правда, эта критика с некоторым перехлестом…
— Вот в этом перехлесте все и дело, Жужи! — воскликнул Арпад. — Я больше, чем твой брат, имею право на критику ракошистов… Венгерские прислужники Берия каждый день смертно избивали меня, каждый день пытались выколотить душу… Смерти я не боялся. Одного я боялся: продолжения произвола. Вот какими были мои предсмертные мысли. Слышишь, Жужи?
Жужанна молчала. Ее тонкие бледные пальцы теребили, рвали кожаный поясок нарядного ярко-василькового платья. Странно выглядела она, несчастная, растерянная, раздавленная, в своем праздничном наряде, рассчитанном на счастливую невесту: в белых замшевых туфельках, старательно причесанная, надушенная.
— Ты меня слышишь, Жужи?
Жужанна вскочила, подбежала к окну, кулаком ударила по краю рамы, распахнула ее и, обернувшись к Арпаду, почти закричала, гневно и презрительно:
— А теперь какие у тебя мысли, когда весь Будапешт… — Она не договорила, вернулась к камину, обессиленно упала в кресло и заплакала.
Он стоял около нее, гладил ее волосы твердой холодной рукой.
— Да, если бы не произвол Ракоши, никогда бы не окреп фракционный центр Имре Надя, не появился кружок Петефи — этот новоявленный троянский конь. И хортисты не подняли бы головы. И молодчики оттуда, с Запада, не летели бы в нашу страну, как воронье на падаль. И твой брат не писал бы таких стихов, таких статей, не произносил таких речей. И мы с тобой не оказались бы в таком положении, Жужа! Понимаю, тебе трудно, больно. Должна переболеть, должна понять. Грош нам цена, если мы даже теперь не посмеем взглянуть правде в лицо!.. Жужа, любимая!
Жужанна не отвечала, тихонько всхлипывала.
Арпад оставил ее, подошел к окну. Внизу, по тротуарам, по проезжей части улицы, шли и шли люди, в плащах, с черными тугими зонтами, в капюшонах, со скромными венками и букетиками цветов в руках, печально-молчаливые.
— В тот день, когда Ракоши послал Райка на гибель, он и себе подписал приговор. Опозорились не венгерские коммунисты, а лишь недостойные руководители, поправшие принципы марксизма-ленинизма. Венгерские коммунисты продолжают строить социализм и свято охраняют его. Мы не позволим никому — ни Дьюле Хорвату, ни Ласло Кишу, ни Имре Надю, ни хортистам — вырвать завоевания народа. Вот так, Жужа. Я тебе все сказал. Если и теперь… Ты слышишь?
Она резко подняла голову, укоряющими, полными слез глазами посмотрела на него.
— Что ты со мной делаешь!.. Хочешь вырвать с корнем то, что сам когда-то посадил. Ведь я твоей же ненавистью возненавидела аресты, тюрьмы…
— Я не внушал тебе ненависть к органам безопасности.
Жужанна посмотрела на Арпада нежно и умоляюще, с отчаянной надеждой. Последняя мольба, последняя надежда!
— Подумай, что будет с родными! Мама просто с ума сойдет! Арпи, пусть это сделают другие, если… если это так надо.
— Поручено это сделать мне. Но дело не только в приказе. Я твердо убежден, что Дьюла Хорват и Ласло Киш сегодня, именно сегодня представляют чрезвычайную опасность для нас. Для тебя, для меня. Для большинства венгров. Почему же я должен стоять в стороне? Убеждения коммуниста и мягкотелая уклончивость, малодушие — несовместимы. Жужа, я не верю, что родственные чувства заглушили твою гражданскую совесть. Конечно, тебе трудно сразу согласиться со мной. Время покажет, что нельзя было поступить иначе.
Жужанна молчала. Смотрела поверх головы Арпада, на угрюмую Буду, на свинцовые тучи.
— Кажется, я ничего тебе не доказал, ни в чем не убедил. — Он поднялся, подошел к комнате родителей Жужанны, постучал в дверь. — Шандор бачи, я хочу вас видеть.
— Идем, идем! — сейчас же откликнулся старый Хорват. Он давно ждал приглашения.
Первой вошла Каталин. Она улыбалась и вытирала слезы. Посмотрела на дочь с нежной жалостью, а на Арпада с затаенным укором и открытым доброжелательством.
— Желаю вам счастья, родные мои! — Обняла Жужанну, уткнулась лицом в плечо Арпада.
Он взял ее морщинистую, натруженную руку, поцеловал.
— Только ты без этого… Видишь, какие корявые мои руки.
Каталин засуетилась по «Колизею», загремела посудой, достала из серванта огромную скатерть, накрыла стол, выставила шеренгу праздничных цветных бокалов.
Арпад переглянулся с Жужанной, шепнул ей:
— Прекрати это, скажи ей…
— Не могу. — Ошеломленная, подавленная, Жужанна не в силах была скрыть свое состояние.
— Хорошо, я сам скажу!
Арпад направился к матери, но его остановил насмешливый голос Дьюлы:
— Сэрвус, доктор Ковач! Виват счастливчику!
Дьюла и Киш вошли в «Колизей». Смешны они рядом: один — высокий, поджарый, элегантный, другой — маленький, взъерошенный, навсегда чем-то испуганный.
— Поздравляю, доктор, с незаконным браком, — продолжал издеваться Дьюла. — Стало быть, будем пить и гулять! Подходящий денек! Пир во время…
— Торопитесь с выводами, профессор!
Каталин давно знала, что сын и будущий зять недолюбливали друг друга. Она всегда старалась примирить их. И теперь попыталась соединить несоединимое — огонь и воду.
— Вы, петухи, хватит вам клевать свои гребни. Хоть сегодня покукарекайте весело. Дьюла, тащи вино! Арпад, раздвигай стол! Жужа, помоги отцу на кухне! Лаци, откупоривай бутылки!
Арпад не позволил Жужанне встать и сам не поднялся.
— Мама, зря беспокоитесь. Ни к чему все это. Не пировать я сюда пришел…
Каталин все еще не замечала, как подавлена Жужанна. Не догадывалась, не чувствовала она, какое горе надвигается на семью.
Замахала на Арпада руками, будто отбиваясь от пчел.
— Не тебе судить, что к чему в этом доме. Моя дочь выходит замуж. Моя! Шандор, где же твои деликатесы? Эй!..
Старый Хорват явился на зов жены с бутылками во всех карманах и с огромным подносом в руках. На подносе, украшенном розами, — живописная горка любовно сделанных бутербродов. После датчан венгры непревзойденные мастера бутербродных дел.
— Раскудахталась! Вот твой Шандор.
Дальше тянуть было невозможно. Арпад поднялся и, с болью глядя на стариков, неестественно громко, не своим голосом, сказал:
— Постойте! Никакого праздника не будет. Я пришел сюда… я должен… — Он с отчаянием взглянул на Жужанну, надеясь, что она поможет ему.
Не помогла. Резко отвернулась. Холодная, отчужденная.
В прихожей раздался звонок. Каталин побежала открывать дверь. Вошли два офицера АВХ, управдом и смущенные, растерянные две соседки, живущие в нижнем этаже.
— Господи! Что такое? — оторопело воскликнула Каталин.
Один из офицеров, глядя на Арпада, доложил:
— Товарищ полковник, прибыли! Вот управдом, вот понятые.
— Хорошо. — Арпад достал из портфеля ордера на арест, положил их на стол, объявил Дьюле Хорвату и Ласло Кишу, что они арестованы.
— Я арестован?! — взвизгнул Дьюла. — Так вот кто ты такой! Вполз в дом как жених, а оказался…
— Агентом тайной полиции, — насмешливо подхватил Ласло Киш и поднял над головой руки. — Сдавайся, братишка.
Арпад спокойно взглянул на маленького радиотехника и сдержанно попросил:
— Не скоморошничайте!
Дьюла прочитал ордера и пренебрежительно бросил их на стол.
— Еще цветы на могиле Райка не увяли, еще звучит траурная мелодия, а вы опять…
— Пресвятая дева Мария! — простонала Каталин.
— Замолчи, Катица, — потребовал Шандор и, повернувшись к Арпаду, задыхаясь спросил: — Ты… ты понимаешь, что делаешь?
— Да, Шандор бачи, понимаю!
Дьюла подскочил к сестре.
— Вот, слыхала, ясновидица! Он отлично понимает, что делает! Молчишь, язык отнялся? Сочувствую, но… мы тебя предупреждали, наша совесть чиста. — Подбежал к Арпаду, выбросил перед ним здоровую руку. — Доставай свои кандалы, новоиспеченный палач! Первая и последняя твоя жертва. Не сносить тебе головы за такой произвол.
Шандор извлекает из кармана бутылки — одну, другую, третью… Вдруг останавливается, грузно садится на стул, хватается за горло, хрипит.
Каталин бросается к мужу.
— Шани, миленький!..
— Ничего, Катица, ничего, это я так… Голова закружилась.
В эту минуту и ворвались в «Колизей» Мартон Хорват и Юлия. Оба счастливы. Так счастливы, что не сразу видят офицеров АВХ, понятых.
— Ты еще здесь, Жужа! — Юлия подбежала к подруге, обняла ее. — А мы успели побывать с Мартоном там… на твоей новой квартире. Мы думали…
— Свидетельствую!
Жужанна не ответила ни брату, ни подруге. Не взглянула на них.
Тут только Мартон и Юлия увидели офицеров, и слезы матери, и удрученного отца, и понятых.
— Что с вами? Что здесь происходит?
— Светопреставление! — хрипло откликнулся отец.
Дьюла спокойно, деловито объяснил брату, что происходит в «Колизее».
— Ваш будущий или настоящий зять нанялся работать в органы. Раздобыл ордер на арест профессора Хорвата и вот пришел по мою душу. Арестовывают.
— За что?
— За то, что я венгр. За то, что люблю Венгрию и служу ей.
— Прошу иметь в виду: на меня это не действует. — Арпад взял Мартона под руку. — Иди в свою комнату, Марци. И ты, Юлия!
Юноша с силой отшвырнул руку Арпада.
— Не прикасайтесь!
Каталин испуганно метнулась к нему.
— Не трогай, сынок, не надо. Ради бога! Шани, чего ж ты стоишь?
Шандор обнял сына.
— Пойдем!
Мартон не сопротивлялся. Вслед за ним ушли Юлия, мать и отец. Но через мгновение Мартон и Юлия, схватив друг друга за руки, вернулись в «Колизей». Оба бледные, с гордо вскинутыми головами.
Где умрем, там холм всхолмится,
Внуки будут там молиться, —
начал Мартон. Юлия подхватила:
Имена наши помянут,
И они святыми станут.
К звонким молодым голосам присоединил и свой гневный хриплый голос Дьюла:
Богом венгров поклянемся…
Навсегда!
Юлия и Мартон отчеканили:
Никогда не быть рабами.
Никогда!
Арпад спокойно отнесся к бурному взрыву чувств Мартона и Юлии.
— Прекрасные стихи. Гимн революционеров. Революционеров! Петефи никогда не воспевал отступников, оборотней. — Арпад кивнул офицерам. — Приступайте, товарищи.
В профессорском кабинете начался обыск. Он был прерван телефонным звонком. К аппарату устремился Дьюла Хорват. Но его предупредил Арпад.
— Алло!.. Да, это квартира Хорватов. К сожалению, хозяев нет дома. Позвоните завтра.
Арпад уже готов был окончить разговор, но услыхал свою фамилию. Спустя несколько секунд он узнал по голосу, кто с ним разговаривает. Генерал, руководитель управления, его непосредственный начальник.
— Это вы, полковник Ковач? — строго спросил генерал.
— Да, товарищ генерал.
— Слушайте меня внимательно! Ордер на арест Киша и Хорвата аннулируется. Извинитесь и выезжайте в управление.
— Товарищ генерал, боюсь, что я не понял вас.
— Повторяю: ордер на арест Дьюлы Хорвата аннулируется.
— Аннулируется?.. Но мне всего два часа тому назад было приказано…
— Полковник Ковач, выполняйте последний приказ!
— Я не могу так… по телефону. Прошу распорядиться письменно.
— Это уже сделано. Нарочный, вероятно, подъезжает к дому Хорватов. Все. Выполняйте.
Арпад положил трубку.
Не весь смысл телефонного разговора дошел до присутствующих в «Колизее», но главное они уловили. Дьюла и Киш, еле сдерживая ликование, переглянулись. Офицеры прекратили обыск. Управдом и понятые с нетерпением поглядывали на входную дверь.
Нарочный не заставил себя долго ждать. В кожаной куртке, в кожаных штанах, в длинных шнурованных ботинках, в белом мотоциклетном шлеме, он появился с пакетом в руках.
— Приказано вручить полковнику Ковачу.
Арпад выхватил из рук мотоциклиста пакет, вскрыл его. Да, с подлинным верно: ордера на арест аннулируются.
Арпад положил приказ в портфель, щелкнул замками и, ни на кого не глядя, с трудом проговорил:
— Арест отменяется. Недоразумение… Путаница… Поехали, товарищи!
Дьюла расхохотался. Засмеялся и Киш.
Провожаемые смехом, покинули дом Хорватов полковник Арпад Ковач, офицеры АВХ, мотоциклист, управдом и понятые. Они ушли, их топот слышится на лестнице, а Дьюла и Киш все еще ликуют, хохочут.
Радиотехник приложил ладони к углам рта и, как в трубку, торжественно провозгласил:
— Слушайте, слушайте… Осечка! Аннулирован арест. Кончилась карьера доктора Ковача. Ур-ра!..
Не дали профессору и его другу завершить песню, до конца упиться ею.
Вошел Пал Ваш. Правый глаз подбит, в синей опухоли. Губы рассечены. На лбу горгулины, а на скулах свежие, кровоточащие царапины.
Дьюла Хорват продолжал хохотать, и не только по инерции. Смешной, жалкий вид Ваша придал новые силы его мстительному веселью.
Пал Ваш не обиделся. Не нахмурился. Более хмурым, чем он, уже нельзя стать. Прихрамывая, он подошел к Дьюле.
— Не надо мной смеешься, профессор! Над своей душонкой!
— Пал бачи, не оттуда ветер! Смеюсь над мертвыми, которые пытаются хватать живых.
— Эх ты, смехач! Много я видел сегодня в городе людей с того света, молодчиков из «Скрещенных стрел». Это они молотили меня по башке дубинкой, загоняли в свою веру. И ты вместе с ними!
В понедельник Бугров заехал за Жужанной, чтобы отвезти ее к себе в часть. В подъезде у лифта его остановил пожилой, с пышной седеющей шевелюрой венгр. Извинился, представился: Пал Ваш, оружейный мастер с улицы Тимот, сосед Хорватов, друзей русского полковника. Бугров тоже назвал себя, спросил, чем может быть полезен.
Пал Ваш помялся, потом сказал:
— Дело у меня щекотливое, не для каждого уха приятное. Может быть, зайдем на минутку в мою квартиру, там я вам и объясню, почему я побеспокоил вас.
Бугров согласился. Они поднялись на лифте на самый верхний этаж, вошли в квартиру Ваша. Мастер ввел Бугрова в пустую комнату, плотно закрыл дверь и сразу приступил к делу. Он рассказал, что в арсенале, где он работает, в последние недели пропало много автоматов, гранат и даже несколько ручных пулеметов.
— То есть как это — пропало? — спросил Бугров.
— Очень просто: было — и не стало. Числится, к примеру, двести автоматов, а в наличии только сто пятьдесят.
— Не понимаю. Есть же у вас люди, отвечающие за сохранность оружия?
— Есть и такие, есть и часовые, есть начальство, а оружие пропадает.
— Заявляли куда следует?
— Заявляли. Приезжала комиссия, арестованы завскладом, инженер, а оружие все же пропадает.
— Странно.
— И еще как странно!
— Люди из органов безопасности были у вас?
— Я сам там был. Ездил на площадь Деака, в управление полиции. С самым главным начальником разговаривал.
— С кем?
— С Шандором Копачи. Высокий такой, симпатичный. Все кабинеты его заместителей миновал. Прямо к нему ввалился. Мы с ним когда-то работали вместе на Чепеле. Учил я его слесарить.
Бугров улыбнулся.
— Генерала Копачи вам показалось мало, и вы решили русского потеребить? Не по адресу обратились, дорогой товарищ! В ваши дела мы не вмешиваемся.
— Не спешите открещиваться, полковник. Ваши дела — наши дела. И вы тоже отвечаете за безопасность Венгрии.
— Ну так что же вам сказал генерал Копачи?
— Поблагодарил за сигнал, обещал принять срочные меры, расследовать, найти похитителей оружия.
— Нашел?
Пал Ваш пожал плечами.
— Воры не нашлись, а оружие каким-то чудом оказалось в полном наличии. Десять раз пересчитывали: все верно, согласно ведомости. В арсенале кое-кто вздохнул с облегчением, вышел на волю инженер, завскладом, а надо мной арсенальцы начали подсмеиваться: паникер, мол, Ваш, у страха глаза велики! И милицейский генерал вызвал меня к себе на площадь Деака, посмеялся; «Ну что, Пал бачи, вернулись из дальних странствий твои автоматы и гранаты?» Поморгал я перед ним по-совиному глазами и вышел, вроде как помоями облитый. А сегодня вот… — Мастер оглянулся на закрытую дверь, понизив голос, — сегодня я опять обнаружил пропажу. Штук семьдесят автоматов исчезло. И гранаты. И запалы к ним. И пулеметы.
— Сообщили кому-нибудь о новой пропаже?
— Не осмелился. Теперь могут объявить меня сумасшедшим. К тому дело идет. Дьюла Хорват, профессор, сейчас только ругательно величает меня: сектант, демагог, ортодокс твердолобый. А шестого октября его дружки в кровь меня измордовали.
— За что?
— Да вот за это самое… за то, что кое-какую пропажу в головах некоторых коммунистов обнаружил и сказал им об этом напрямик. Не понравилось! Шишек понаставили. И сейчас могут. Да, теперь видно, шишками не отделаешься. Посоветуйте, товарищ полковник, что делать.
— Подозреваете кого-нибудь в хищении оружия?
— Пятьдесят штук автоматов не уволокут ни пять, ни десять человек. Оптовая покража.
— Да, похоже.
— А кто оптом ворует? Тот, кто понаглее да порукастее, да машины имеет, да казенную бумагу. Смотрите, товарищ полковник, как бы пропавшие автоматы и пулеметы не попали в руки тех, кто давно мечтает стрелять в нашу красную звезду.