Гойда отправился ловить «радугу».
Давно он не был там, где бешеные потоки — Черный, Белый, Змеиный, Волчий, Медвежий — начинают свой бурный бег к Тиссе, к Каменице, Латорице. Давно не слышал он шума и грохота горных вод, не вдыхал аромата разогретой на солнце хвои смереки, не видел крапчатых спинок форели, сверкающих в прозрачных ледяных потоках. Не зря форель называют здесь радугой.
Как только Гойда облачился в старые, латаные-перелатаные суконные шаровары, в куртку, сделанную из солдатской плащ-палатки, в непромокаемые, пропитанные жиром сапоги, как вдохнул дух немудреных рыбачьих снастей — сразу забыл все самые важные дела, возложенные на него, и почувствовал себя вольным рыболовом. Не верите? И правильно. Гойда никогда и нигде не забывал, кто он. Сделал вид, что он завзятый рыболов, и только.
С удочкой на плече, с маленьким ведерком в руке, насвистывая одну из любимых песенок, шагал Гойда по сырому от вчерашнего дождя, безлюдному берегу Каменицы. Шел он по направлению к монастырской переправе.
Горные холодные воды Каменицы с приглушенным рокотом струились по широкой щели, пробитой в незапамятные времена в каменных склонах Соняшной горы. Сквозь прозрачно-синюю толщу воды виднелось дно, заваленное обомшелыми глыбами, серым шершавым плитняком и обточенной, костяной белизны галькой. Тяжелые темные карпатские кручи поднимались над долиной Каменицы.
Гойда посмотрел на колокольню, покачал головой. «Ловкачи эти черные праведники. Проповедуют царствие небесное, а сами захватывают на земле райские уголки. Санаторию или дому отдыха на этом месте красоваться, а не девичьей тюрьме».
Монастырь стоял над Каменицей, на почти отвесном сорокаметровом гранитном обрыве. Белые его стены, оцинкованная крыша, купол с золоченым крестом и колокольня резко выделялись на мрачном фоне гор.
В сером лбище обрыва вырублена узкая крутая лестница. Она начиналась у самой воды и вела вверх, к глухой, откованной из железа монастырской калитке.
У первой ступеньки лестницы покачивалась на воде узконосая легкая лодка. На ее корме сидела женщина в черном.
Гойда приложил к углам рта ладони, закричал:
— Ого-го-го-ro!… Давай!
— И-и-иду!… — сейчас же откликнулась монахиня. Голос ее, сильный, певучий, пролетел над Каменицей, отразился в прибрежных скалах и замер в дальних виноградниках.
«Это она, Мария! Ишь какая голосистая», — улыбка тронула губы Гойды. Он сел на морщинистый камень, лежащий на берегу. Взгляд его ни на одно мгновение не отрывался от реки.
Черная лодка медленно, с трудом преодолевая сильное течение, подходила к левому берегу. На корме, энергично и умело работая шестом, стояла Мария. На ней черное глухое платье, черный платок. Только лицо белеет да руки. «Молодая, красивая, — подумал Гойда, — ловкая, острая на язык, а добровольно забилась в монастырскую дыру. Такой дивчине надо не богу, не игуменье служить, а жизни. Как бы ее вытащить отсюда? Дремлет горком комсомола. А ты?… А тебе все некогда… Эх, ты! Хочешь чужими руками творить добро».
Острый просмоленный нос лодки зашуршал на прибрежной гальке. Мария сдвинула платок на затылок и, опираясь о шест, приветливо посмотрела на казнившего себя Гойду.
— День добрый, — пропела она, не желая замечать его хмурого выражения лица.
— Здравствуй, Мария. Жива? Здорова?
— Слава Иисусу, жива и здорова. А ты?
— И я, как видишь, еще не на том свете. Перетащишь на правый берег?
— Садись!
Он прыгнул в лодку. Мария уперлась шестом в каменистое дно, с силой оттолкнулась от мели. Бешеные струи Каменицы подхватили и понесли лодку. Мария несколькими толчками шеста выровняла ее и направила к монастырю.
— Где же ты так долго пропадал, Вася?
— В Москве, Ленинграде, на Кавказе. А что?
— Так… Вся полонинская рыба по тебе соскучилась: выставится из воды, очами лупае и ждет, ждет. И я… соскучилась.
Мария сдержанно засмеялась.
— А разве ты рыба?… Кто ты, Мария? — вдруг спросил Гойда. — Чем на земле держишься?
Он без улыбки, серьезно, пытливо смотрел на девушку. Пять лет прошло с тех пор, как он увидел ее во дворе яворской портнихи Марты Стефановны Лысак, а все такая же: цветущая, задорная, лукавая. И старушечий, аспидно-черный платок не затемнял веселого блеска ее глаз, чистую свежесть лица, жаркие губы. Даже под дремучим одеянием монахини, рассчитанным на то, чтобы надежно скрыть возраст, легко угадывалось сильное, ловкое тело девушки, выросшей на лесном и речном приволье.
— Кто я?… — вскинув голову, спросила Мария. — Да разве ж ты не видишь?
Она бросила лодку на произвол течения. Тоненькая, гибкая, как шест, на который опиралась, с наивным удивлением смотрела на Гойду, ждала, что он скажет, поощряла его сказать что-нибудь смелое, ласковое. Он хмурился, молчал.
— Не видишь?… Ну, если так, я сама скажу, кто я. Иди к Медвежьему потоку и жди меня. — Она опять энергично заработала шестом, выровняла ход лодки.
— Я тебя не приглашал, Мария, и не имею права ждать.
— А я не гордая, могу и без приглашения прийти.
— Но зато я гордый, Мария. Почему ты не уважаешь меня? — помолчав, спросил он с горечью.
Она покраснела до слез, искренне встревожилась.
— Что ты, Вася!… Уважаю. Очень. Больше всех на свете.
— Почему же так разговариваешь?
— Как? — Глаза ее испуганно расширились, а от щек отхлынула вишневая свежесть.
Он отвел взгляд в сторону, опустил руку в тугую, холодную воду Каменицы, сказал:
— А вот так… будто мы с тобой не старые добрые знакомые, а черт знает что… петушок и курица, будто играем, охотимся друг за другом. Мне это неприятно. Яне ожидал… не заслужил.
Мария поспешно закрыла рот ладонью, чтобы не засмеяться громко, на всю округу, не всполошить в монастыре игуменью и ее соглядатаев.
— Чего ты? Чем я тебя рассмешил?
— Ничем. Все серьезно, очень серьезно. — И она опять залилась беззвучным сдавленным смехом.
— Напрасно ты вот так, смешливая, негордая девушка. Не тот я, за кого ты меня принимаешь. — Он помолчал, подбирая слова. — Слабых и беззащитных не завоевываю и в плен не беру. — Он попытался улыбкой смягчить свой суровый приговор.
Она не обиделась, не перестала смеяться, вела себя как победительница.
— А ты попробуй раньше, Вася, какая я, слабенькая или сильная, а потом и отрекайся. Подступись, замахнись — тогда и увидишь, беззащитна ли я.
Она ближе придвинулась к нему, словно для того, чтобы ему удобнее было выполнить ее просьбу. Он поспешно, почти испуганно отодвинулся. И сейчас же ему стало неловко и стыдно. Кого и чего боится? Правду ей надо сказать — сразу отрезвеет, образумится, обретет гордость.
— Слушай, Мария.
— Слушаю, Вася! Говори, каждое твое слово в сердце ляжет.
— Так вот!… Я уважаю твое человеческое достоинство. И буду уважать. Понятно?
Членораздельно, строго и внушительно, без единой веселой искорки в глазах произнес эти слова Гойда, а она не приняла их всерьез. Смотрит на него беспутными озорными глазами, машет шестом, вся изгибается, властно гонит тяжелую лодку поперек быстрого, шумного течения Каменицы и беззаботно смеется.
— Вася, миленький, лет через сорок будешь уважать мое достоинство, а сейчас…
— Ну, знаешь, Мария…
— Знаю! Не нравлюсь я тебе, не люба. А я, дура, думала…
— И зря думала. Я тебе никаких авансов не выдавал, ничего не обещал. А потом… не все твое, что плохо лежит, не все хапай, что нравится. Такого правила я давно придерживаюсь.
— Ой, какой же ты чистенький, Вася, какой сияющий, словно младенец на чудотворной иконе!
— Ладно уж, какой есть. Поговорили, хватит! Причаливай к берегу побыстрее.
— Не бойся, не утоплю, я не мстительная.
Еще три-четыре толчка шестом — и лодка шаркнула бортом о толстые дубовые сваи монастырского причала. Гойда выпрыгнул на дощатый помост.
— Спасибо за труды.
И решительно, не оглядываясь, он зашагал по правому берегу, засыпанному сырой от ночного дождя галькой. Казалось, он уже забыл о Марии. Нет, он думал о ней. Интересно, а какая она там, в монастыре? Наверно, тихоня из тихонь, скромница, глаз от земли не отрывает.
Нет, он не должен думать о такой притворщице, вертихвостке. И встречаться с ней не должен даже вот так, случайно. Забыть ее, забыть! С сегодняшнего числа, с настоящей минуты.
Монастырь скрылся, время шло, донесся говор быстрой воды и камней, стало прохладнее, сумрачнее, однако Мария не выходила из головы. Неотступно следовала за ним. Он поднимался по тропе, пробитой на дне ущелья, и Мария незримо шагала рядом. Вдыхая утренний аромат горных трав и цветов, вспомнил запах ее волос. Взглянув на Медвежий поток, увидел в зеркальной ключевой воде ее лицо.
Остановился, встряхнул головой, усмехнулся. «Чертовщина, да и только. Эх, Василь, Василь!… Хватит кривить душой, сознавайся! Нравится дивчина?… И еще как нравится!»
В кустарнике на высоких берегах потока послышался тихий шорох.
— Вот и я!
Гойда обернулся. В двух шагах от него, на узкой тропке, стояла светловолосая верховинка в черной юбке и полотняной, расшитой бордовыми цветами кофточке. Ее руки, обнаженные до локтей, не тронутые загаром, держали легкую, из тонкого ивняка, корзину. Резкий свет утреннего солнца, пробиваясь сквозь листву, освещал ее стройную фигуру косыми дрожащими полосами, пятнал юбку, лицо, грудь, вплетался в волосы.
Прошла минута, другая, а он безмолвно смотрел на нее, удивлялся, радовался, узнавал и не узнавал Марию. Ее серые, смеющиеся, с лукавинкой глаза, ее черные, высоко взметнувшиеся брови, ее зовущие губы. Но где же ее спецодежда, ее монашеская ширма? Сбросила? Если бы навсегда! Вот так, без черной скорлупы, и должна жить. Добра дивчина!
— Чего ты на меня уставился, Вася? Не узнал?
— Трудно узнать. Ишь какая!…
— Хуже стала или лучше?
— На человека похожа.
— Только похожа? Плохо видишь, Вася. Приглядись!
— Ладно уж… Давно пригляделся.
— А может, тебе кажется, что пригляделся, а? Может, ты видишь только то, что близко, на самой поверхности лежит, а? Может, ты самого главного и не видишь?
— А что у тебя главное? — Гойда осторожно, не поворачивая головы, пытливым взглядом окинул ущелье Медвежьего потока.
— Не бойся. Никто нас тут не увидит. Тихое место, безлюдное.
— А чего мне бояться?
— Как же! Ты человек ответственный, чистый, стоишь на страже государственной безопасности, а я — мазаная-перемазаная, черная кость, огородное пугало.
Гойда нахмурился.
— Ладно, хватит тебе прибедняться! Лучше расскажи, как это ты успела в такой короткий срок переобмундироваться? Где рясу сбросила?
— В кустах. — Мария достала из корзины черную одежду, показала ее Гойде. — Вот. Влезу в нее, как с тобой расстанусь… Вася, не отворачивайся! Почему ты в глаза не смотришь?
— А зачем? Что я увижу в них интересного? Господа Бога? Мать игуменью? Свечи? Кресты?
— А ты загляни — такое увидишь… Ну! Боишься?
Он повернул к ней голову, презрительно прищурился.
— Ну, вот!…
— Лучше смотри!
Гойда не выдержал ее взгляда. Махнул рукой, отвернулся, чтобы не заметила Мария, как обожгла его щеки прилившая к ним кровь.
— Ничего путного не вижу.
Поток клокотал, пенился, шумел, переливаясь с камня на камень. Снежный холодок-невидимка клубился над ним. Такие места любит форель.
Гойда размотал лесу, достал из жестяной коробки ком засохшей кетовой икры, скатал приманку, нанизал ее и, выбрав сравнительно тихий, прозрачный омуток, забросил на его середину крючок.
Мария набрала охапку сушняка, сложила аккуратным островерхим шалашиком, сунула под него хрусткий, пересохший мох.
— Вася, можно костер разжечь? Люблю я на охотничий огонь смотреть.
— Разжигай, если любишь.
— А спички есть?
Он кинул через плечо спичечный коробок. Она подхватила его, и через минуту в ущелье потянуло душистым дымком, затрещали сучья валежника, и спину Гойды пригрело жаркое пламя.
— Хорошо! — Мария засмеялась. — Славно! Иди и ты сюда, Вася! О деле поговорим.
Гойда не сразу бросил удочку. Подошел к костру ненадолго. Покурит — и снова будет рыбачить.
Не хотел смотреть на Марию, а смотрел. Щеки ее разрумянились от огня. Глаза полны радужного свечения. Маленькие аккуратные уши насквозь прозрачны, розовые-розовые, вот-вот вспыхнут.
— Ну, какое у тебя дело? — спросил он.
— Успеется дело. Не подгоняй… Васенька, славненький мой!… Четвертый год я с тебя очей не свожу. Никакой надежды не было, а я все-таки смотрела… Все твои рыболовные места изучила, все твои тропки-дорожки известны. Знаю, что ты любишь, с кем дружишь. Все, все о тебе знаю!
— Так уж и все?
— А чего не знаю — сердцем угадываю. А ты почему не умеешь гадать, а?
Руки ее были солнечно-теплыми, ладони пахли горной мятой.
Гойда зажмурился. Прошло немало времени, пока он осмелился взглянуть на девушку, пошевелить губами.
— Мария, я хочу тебе сказать…
— Говори!
— Я давно хочу у тебя спросить, кто загнал тебя в эту монастырскую тюрьму?
— Сирота я. Некуда было деваться. С двенадцати лет в монастыре.
— Раньше, до советской власти, сиротам некуда было деваться. А теперь? Все дороги перед тобой открыты. В колхоз. На табачную фабрику. На виноградники. В лесничество. Вольная птица ты, а ползаешь.
Мария тяжко, по-старушечьи вздохнула, но глаза ее сияли радостно, молодо.
— Одна у меня дорога, Вася. Привыкла я к монастырю, привыкла всем угождать: и Богу, и игуменье, и Марте Стефановне, и старому, и малому. И тебя буду слушаться.
— Ты вот вспомнила эту… Марту Стефановну. А к ней как попала?
— Игуменья отдала меня в аренду. Хозяйка хорошо платила монастырю.
— И ты терпела? Да разве ты продажная вещь? Ты ж человек.
— Я святая дева, Вася. Божий человек. Все терпеть должна.
— Где ты живешь? В какое время? Десять лет свободой пользуешься. У нас теперь только тот не стал человеком, кто не захотел. И бывшие банкиры и помещики работают. Кулаки стали колхозниками, фабрикант зарабатывает хлеб на собственной фабрике простым рабочим. Все Закарпатье честно трудится. А ты… И не надоело тебе быть черным пугалом? Неужели не хочется жить, как все люди? Неужели не хочется стать обыкновенным человеком? Че-ло-ве-ком!
Мария улыбнулась, тронула свои волосы, плечи.
— А разве я не человек? Посмотри, все у меня на месте: глаза, нос, голова, руки, ноги, губы…
— Я с тобой серьезно, Мария. Брось придуриваться! Зачем позвала? Что понадобилось святой деве от безбожника? Говори!
— А я уже все получила, что хотела.
— Да?… Интересно, что же ты получила?
— Не бойся, ты не в убытке. Насмотрелась на тебя, поговорила с тобой — вот и все. Больше ничего мне не надо от тебя. Давай теперь о деле поговорим.
— Ах, Мария!… — Он взял ее руку, приложил к своей щеке. — Не пойму я тебя: то притягиваешь, то колешься, то умница, то…
Она отстранила от себя Гойду.
— Не надо. Давай, говорю, на дело перейдем.
— Какое там еще дело! — раздраженно, почти сердито сказал он. — Брось свои выдумки, ни к чему они теперь.
— Нет, Вася, ничего не выдумываю… В монастыре объявился новый служка. Караулит виноградники, а заодно и лечит их. Добрый мастер по этому делу. Седой. Морщинистый. Глуховат. Прихрамывает на правую ногу… Игуменья приголубила его.
— Ну? — поторопил Гойда замолчавшую Марию.
— Не довелось тебе его видеть?
— Нет, не видел. Откуда он появился? Когда? И почему тебя заинтересовал?
— Постой, все расскажу… Молчаливый он, этот виноградный лекарь! Богомольный. Постный. Все крестится, на каждом слове Бога вспоминает. Вина не пьет. Не ругается. На монахинь глаз не поднимает. Игуменью почитает, словно она богородица.
— Как его зовут? Фамилия?
— Дедом Петром мы его величаем, Петро Кашуба. Хочешь посмотреть на фотографию?
«Кашуба, Кашуба!…» — мысленно повторил Гойда, и перед ним возник человек, посылавший заказную бандероль на ужгородском почтамте и не получивший телеграмму до востребования.
Мария достала из корзины, где лежала ее черная одежда, небольшой плоский сверток. Неторопливо и бережно развязала концы носового платка, осторожно, двумя пальцами взяла большую, наклеенную на толстый картон фотографию.
На тусклой, пожелтевшей от времени бумаге изображен сухонький, сутулый, доживающий свои годы человек: седая голова, дряблые, в крупных складках, обвисшие щеки, белая бороденка, мутные глаза, оттопыренные уши, обугленная трубка-носогрейка в наполовину съеденных зубах.
— Знаешь, кто это, Вася? — спросила Мария.
— Нет, этого человека я не знаю. Чем он тебе не понравился?
— Это не Петро Кашуба. В чужую шкуру залез. Во сне разговаривает на чужом языке, кажется по-английски. С пистолетом и ночью не расстается. Радиопередатчик имеет.
— Своими глазами радиопередатчик видела?
— Видела.
— Как же ты ухитрилась?
— А я никак не ухитрялась. Нечаянно подглядела. А потом проверила. Специально для тебя.
— Спасибо, Мария!… Ты все-таки не монахиня, не святая дева, нет!
— Слава богу, разглядел.
— Ладно, во время пожара о погоде не разговаривают. Кашуба не догадывается, что ты раскусила его?
— Да разве я дура, притворяться не умею? — На ее лице появилось выражение виноватости и покорности. — Не бойся, перед тобой я всегда чистая, правдивая.
— И давно он работает у вас?
— Второй месяц.
— Откуда прибыл?
— С Дуная.
— Что он там делал?
— В тамошнем монастыре обитал. Тоже виноградники лечил и караулил.
— Где он живет?
— В пещере, около винных погребов.
— Один?
— С собакой. Ужком ее зовут. Злая. Голосистая. И чуткая. Без меня не подберешься к ней без шума. Провожу, если хочешь.
— Когда бывает в своей пещере?
— Днем. Ночью караулит виноградники.
— Хорошо! — Гойда смотал лесу, вонзил острие крючка в податливое бамбуковое удилище. — Я должен идти, Мария. До свидания. Увидимся завтра, здесь же. Придешь?
— Приду, Вася. Со всех ног примчусь. — Она осторожно погладила его плечо. — Все сделаю, что прикажешь.
— Мария, не надо так!… Забывай свои ползучие привычки. Выше голову. Человек же ты!
— Уже человеком стала? Так скоро? — она улыбнулась. — Спасибо, Василек.
Шатров молча, кое-что записав в блокнот, выслушал обстоятельный рассказ Гойды о его несостоявшейся охоте на радугу и крепко задумался. Кто он такой, этот Кашуба? Какую задачу выполняет? Прямо или косвенно был связан с Картером? Знал ли он, что Картер приезжал в Ужгород? Вообще, известна ли Кашубе эта личность? Шатров повторил свои вопросы вслух. Гойда попытался на них ответить. Он рад был случаю поразмышлять со своим учителем и другом. Любил он вот такие минуты общения с Шатровым.
— Я думаю, — сказал он, — что Кашуба мог и не знать о приезде Картера.
— Почему?
Гойда подумал и сказал уверенно:
— Не обязательно знать ему, что в Ужгород прибывает военный атташе. Больше того, он не должен был этого знать. Не имел права.
— Да? — усомнился Шатров. — Почему же ему не выдали такого права?
— Потому, что оно уже было выдано другому, официанту Гонтарю. И Гонтарь пользовался им монопольно. Он ждал Картера, подготовил для него все, что собрал, накопил.
— Накопил?… А может быть… может быть, лучше так: подготовил для мистера Картера все, что получил от других… А?
— Да, так лучше. Этот вариант правдоподобнее.
— Ладно, давай гадать дальше. Итак, только Гонтарь пользовался правом личной встречи с мистером Картером. И при этом подвергался ничтожному риску быть разоблаченным, так как общался с иностранцами на вполне легальной почве. Попробуй различи среди тысячи чистых иностранных туристов одного нечистого! Он передал добытые шпионские сведения Картеру и готов был принять от него, кроме долларов, любое задание, любое приказание. Принять и передать… Кому?
Гойда внимательно следил за ходом мысли Шатрова.
— Мог и Кашубе передать и другим, нам еще неизвестным, — сразу сказал он, как только умолк Шатров.
— Да, мог, — охотно согласился Шатров. — А что из этого следует, Вася?
— Многое, Никита Самойлович!
— А именно?
— Похоже на то, что официант Гонтарь был диспетчером.
— Похоже. Очень! Собственно, я в этом почти уверен. Может, ты сумеешь разубедить меня?
— Не собираюсь. Диспетчер этот мертв, разгрыз ампулу, обрубил все нити, ведущие к сообщникам. Ни одной ниточки к живым.
— Да, он твердо знал, что делал.
— Мы должны установить, встречался ли он с Кашубой, — сказал Гойда.
Шатров кивнул, но в его глазах не было согласия.
— Да, должны! Но это не самое срочное, что мы обязаны сделать. Прежде всего надо выяснить, как, когда, где и с чьей помощью монастырскому виноградарю удалось воспользоваться документами Кашубы, жителя дунайского городка Ангора.
— Вы думаете, что это подлинное имя… Петр Кашуба?
— Имею право так думать, Вася. — Шатров показал Гойде справку, из которой явствовало, что Петр Михайлович Кашуба родился пятьдесят семь лет назад и постоянно проживает в Ангоре, на Дунае, в Измаильском районе, в рыбачьем поселке городского типа, в собственном доме. Женат. Детей нет. В настоящее время находится в отъезде. К справке была приклеена фотография. Петр Кашуба, изображенный на этой фотографии, не имел никакого сходства с тем Кашубой, который служил в яворском монастыре.
— Подмена! — сказал Шатров. — Если мы узнаем, чьих рук это дело… Словом, собирайся, Вася. Едем на Дунай в гости к Смолярчуку. Сообщи ему по телефону. И пусть уху приготовит.
Собрались в тот же вечер, чтобы выехать рано утром, позвонили на Дунай — и не выехали. Ночью произошло событие, задержавшее их в Закарпатье на несколько дней.
Уха, приготовленная Смолярчуком, наваристая, из свежих отборных осетров, так и не дождалась Шатрова и Гойды. Ее съели солдаты-пограничники. Ели, нахваливали, переглядывались с поваром и посмеивались:
— Спасибочко вам, дорогие гости, почаще приезжайте.