Дунайские ночи

Авдеенко Александр Остапович

Часть вторая

 

 

ЗАСТАВА НА ДУНАЕ

Застава Смолярчука находилась в самом крайнем на Дунае городке Ангоре. Дальше, в гирле Дуная, в его бесчисленных рукавах, протоках и на островах нет крупных населенных пунктов. Только небольшие рыбачьи деревушки, домики бакенщиков и лесников. Ангорская застава была и самым крайним подразделением дунайских стражей — к ее левому флангу примыкали морские пограничники.

И штаб Смолярчука, и солдатская казарма, и все службы находились в самом большом здании Ангоры, возвышающемся на берегу Дуная и окруженном старыми акациями. Дом был двухэтажный с террасой для оркестра и любителей потанцевать, построенный еще румынами лет тридцать назад из камышовых прессованных плит, обмазанных глиной. При короле Михае и его боярах здесь сияло огнями «Тиволи», крупнейшее увеселительное заведение Нижнего Дуная. Загулявшие удачливые рыбаки могли в захолустном «Тиволи» с таким же шиком и блеском прокутить свои бешеные деньги, как и в Бухаресте, потопать в дансинге, послушать знаменитый цыганский оркестр, поиграть в рулетку, провести ночь или час в уединенной келье с любой красавицей. Рыбаки развлекались в «Тиволи» изредка, только по случаю удачного белужьего или осетрового лова. Постоянными посетителями «Тиволи» были скупщики икры и красной рыбы, владельцы судов, любители дунайской экзотики, американские, немецкие, французские, итальянские и скандинавские туристы, контрабандисты, высокооплачиваемые, болтающие на всех европейских языках сезонные дамы из Бухареста и недорогие постоянные жительницы Ангоры — цыганки.

Давным-давно на заставе ничто не напоминает о «Тиволи». Бесследно выветрился отсюда дух увеселительного заведения, и все-таки нет-нет кто-нибудь да и помянет «Тиволи» недобрым словом. Старшина заставы, обнаружив в своем хозяйстве — на конюшне, в каптерке, на складе или в казарме — какой-нибудь непорядок, укоризненно глядя на солдат, распекает их:

«Шо же вы, товарищи, делаете, а? Дэ находитесь в «Тиволи» чи в воинском подразделении?!» Да и сами солдаты иногда покрикивают друг на друга: «Эй, браток, не разводи «Тиволи!»

«Тиволи» не только на заставе было универсальным словом, клеймящим все, что выходило из нормы. Всякого болтуна, лоботряса, пьянчужку, хвастуна, говоруна, любителя пошуметь рыбаки называли тивольщиком. Спекулянт и выжига тоже были тивольщиками. Монахинь из монастыря игуменьи Филадельфии называли тивольницами. Или с дополнением: чернохвостые тивольницы.

Ангора — большое, разбросанное по обочине дунайской дороги поселение. Основано оно двести лет назад беглыми русскими, старой веры людьми. Живут тут рыбаки, садовники, виноградари, бондари, плотники, лесорубы, мотористы, добытчики камыша, звероловы. Не курят ангорцы. Не сквернословят. Но водку и спирт пьют с удовольствием. Как же не пить человеку, рискующему жизнью в штормовом море, в плавнях… В те времена, когда Ангора была в составе королевской Румынии, многие рыбаки ходили с контрабандой в Одессу, Варну, добирались и до Турции.

Почти вся Ангора изрезана каналами и протоками, Чуть ли не у каждого дома причал с просмоленной лодкой. Самодельные дощатые мостики перекинуты с берега на берег. Сады и виноградники спускаются к самой воде. Некоторые протоки обмелели, заросли осокой, камышом, покрыты ряской и лилиями. Но большинство глубоководны, чисты, и по ним можно попасть в Дунай не только на рыбачьей лодке, но и на катере.

На щедром дунайском солнце, продуваемые сквозным ветерком, сушатся большие и малые, устаревшие и самые новейшие капроновые рыбачьи сети. Они раскинуты на всех набережных в центре городка, вокруг рыбного завода, у погранзаставы, у пристани, прямо под окнами райкома партии, на главных улицах, и в глухих переулках.

Сети, сети, сети!.. Ангора как бы прикрыта паутиной, как бы кокетливо спряталась под вуаль. Добрая тысяча сетей всегда в расходе. И тысяча лодок.

Сети и лодки — вот герб Ангоры. Лодки, лодки, черные, тяжелые, остроносые, плавневые плоскодонки, килевые, парусные и моторные, Снуют туда и сюда по каналам и протокам, из Дуная и в Дунай. Прикованы к причалам. Лежат кверху килем на берегу, проконопаченные волокнами морского каната, облитые черной глянцевой смолой.

На рассвете караваны рыбацких лодок выходят с водяных улиц и медленно скрываются в рукавах Дуная, за островами, в плавнях, на взморье.

Вечером возвращаются с уловом. Причаливают к пристани рыбного завода. Серебристую трепещущую рыбу нагребают в корзины, отправляют на лед в хранилище, на разделку, засолку, консервирование или в трюмы самоходных барж.

Неподалеку от Ангоры взморье и непроходимые плавни, женский монастырь и гнездовья миллионов птиц, государственная граница с румынской Добруджей и международная дорога, по которой за сутки проходят десятки судов под флагами дунайских и недунайских стран.

В этом неповторимом городке и выпало на долю Смолярчука охранять границу.

Смолярчук сбежал с крылечка заставы и, козырнув в ответ на приветствие часового, расхаживающего по берегу дунайской протоки, вскочил на катер, мягко рокотавший мотором.

Медленно, оставляя позади косые валы, катер пошел узкой протокой по самому центру Ангоры, по центральной водяной улице. Он, этот городок, невелик, неказист, но его давно и упорно называют русской Венецией.

Все жители Ангоры, и стар и млад, знают Смолярчука, все, кто стоит теперь на берегах протоки, здороваются с ним, снимая фуражки, кепки и панамы. И со всеми Смолярчук здоровается, каждого знает не только по фамилии, но и по имени и отчеству.

У пристани рыбного завода разгружались сейнера. Свежую живую рыбу подавали конвейерными ковшами на-гора, на второй этаж.

Мастер, принимающий улов, схватил огромного осетра за жабры, поднял его над головой, показал Смолярчуку, проезжающему мимо, засмеялся.

— Забрасывай удочку, начальник, я отвернусь!

Смолярчук ответил с преувеличенной, явно нарочитой серьезностью:

— Даровая рыбина, говорят, в горле застрянет.

— Брехня. Мечи крючок, живо!

— В другой раз, старина! Таскать вам не перетаскать, Егор Варламович!

Катер пошел дальше. Мимо огромного навеса, под которым женщины плели сети, мимо нефтебазы, нырнул под мост и резко сбавил ход.

Дородная молодуха, высоко подоткнув цветастую юбку, неистово колотила вальком по каменной кладке, на которую брошено белье. Поравнявшись с ней, Смолярчук приложил руку к фуражке.

— Доброе утро, Степанида Петровна!

Она разогнулась, повернулась лицом к молодому пограничнику, вытерла потное лицо краем платка, озорно прищурилась и сердито сказала:

— Заметил-таки! Слава Иисусу!

— Что? — не подозревая подвоха, переспросил Смолярчук.

— Обратную сторону луны, говорю, сразу заметил, а на лицевую не обращал внимания. Спасибо и на том.

Она веселым смехом проводила изрядно смущенного пограничника.

Смолярчук вырулил на большую дунайскую дорогу, отдал штурвал мотористу и закурил.

Быстроходный катер прокладывал глубокую и широкую борозду по главному руслу Дуная. Мимо проносились большие и малые острова. Заросшие камышом и луговые, затопляемые весною большой дунайской водой; непроходимые плавневые острова, кишащие комарами, и острова, защищенные от половодья дамбами, радующие глаз молодыми садами и тщательно беленными хатами с васильками на ставнях, с гнездами аистов на камышовых, аккуратно подстриженных крышах.

Вырвались на просторный, открытый со всех сторон перекресток. Дунай расщеплялся на несколько проток. Коренное русло, ежегодно прочищаемое землечерпалками, уводило на дорогу больших кораблей, к морю, к змеиному острову, стоящему одиноко в том месте, где дунайские воды сливаются с морскими. Влево ответвлялась узкая Белая протока, ведущая на привольное, относительно мелководное, хорошо прогреваемое взморье, любимое место осетровых косяков и белуги. Вправо откалывалась Черная протока. Она вела в непроходимые плавни, в болота, к озерам, на которых зимуют лебеди, гуси, пеликаны, утки.

Солдат в зеленой фуражке, веснушчатый, с облупленным носом, розоволицый, не загорающий даже под дунайским солнцем и суховейными ветрами, сбавил обороты мотора, покосился на начальника заставы синим глазом северянина и, по-вологодски окая, спросил:

— Товарищ старший лейтенант, куда пойдем?

Смолярчук помедлил с ответом. По коренному руслу ходил всего несколько дней назад. Тогда же заглянул мимоходом и в плавневую глухомань. Сегодня надо податься туда, где не был давненько, больше недели.

— Давайте сюда! — приказал Смолярчук и махнул рукой на Белую протоку.

Взвыл мотор. Острый форштевень вспорол темно-серую поверхность Дуная. Вздыбились, радужно засверкали просвеченные солнцем водяные крылья. Влажная пыль, сорванная с неспокойной реки встречным ветром, покрыла защитный целлулоидный козырек. Крутые волны навалились на берега, залили зеленые откосы.

— Вовремя прибыли, товарищ старший лейтенант! — рулевой сбросил газ и кивнул на забелевшие невдалеке приземистые мазанки.

Хижины, сделанные из камыша, обмазанного глиной, выбеленные, окруженные кольями с растянутыми на них сетями, тянулись по обе стороны канала, у самой воды. Тут же, около временных рыбачьих хат, заякорена большая баржа, приемная база рыбзавода. За ее кормой, вытянувшись цепочкой вдоль берега, пришвартовался караван шаланд, только что вернувшихся со взморья. Головная выгружала богатый улов. Два дюжих молодых рыбака в резиновых сапогах, в жестких брезентовых куртках с привычной небрежностью хватали остроносую стерлядь, безобразную камбалу, благородных красавцев осетров и швыряли на чисто промытую, выскобленную до белизны деревянную палубу базы. Приемщики сортировали рыбу, бросали ее в ящики, взвешивали и отправляли в холодильник, на временное хранение, до прихода с большой земли специального транспорта.

Пограничный катер тихо, с выключенным мотором, используя инерцию и силу течения, скользил вдоль шаланд. Смолярчук здоровался с рыбаками, прикладывая ребро ладони к зеленой фуражке, слегка кивая головой, улыбаясь и безмолвно, глазами, спрашивал: ну как?

И все одинаково приветливо, просто, дружески отвечали ему. И каждый понимал, что значило это невыговоренное «Ну как?».

Смолярчук с первого же дня, с первого часа своей службы на Дунае не чувствовал себя чужим в незнакомом краю и новичком на заставе. Опору в трудной, новой для себя работе искал не только среди солдат и офицеров. Сразу же пошел к людям, живущим на его участке границы. Не пожалел ни времени, ни энергии и в самый короткий срок перезнакомился со всеми. Прошел год с небольшим, и он со многими сдружился, приобрел помощников. Легко, охотно, с чистым сердцем отдавали рыбаки свою дружбу Смолярчуку. Они видели его одержимую любовь к границе, преданность ей. Этим он и покорил их на первых порах. А потом и больше увидели. Он никогда не придирался к тем, кто невольно, впервые нарушил пограничный режим. Но был неумолимо строг с теми, кто уже был предупрежден, кто не уважал пограничные порядки, пусть даже не по злой воле, а только по своей нерадивости.

Просто, легко чувствовали себя с ним люди и на рыбалке, и на зимней ломке камыша, и у костра, и за свадебным столом.

Молодым он не уступал ни в силе, ни в песне, ни в удали, ни в смелости, ни в танцах, плавал и нырял не хуже выросших на Дунае.

Он знал, как и чем живут люди в зоне его заставы, и никогда это знание никому не принесло каких-либо тревог, беспокойств, неудобств. Все отлично понимали, что этим своим знанием он пользуется лишь в одном святом случае — охраняя границу. И потому люди не скрывали от него даже того, что можно было легко скрыть.

— Андрей Иваныч, загляни сюда! — На корме базы стоял старый мастер Мартыныч с длинным и узким ножом в руках.

Катер подрулил к базе, мягко стукнулся о ее железный бок, огражденный старыми баллонами.

— Ну, заглянул… — Смолярчук озабоченно смотрел на мастера и выжидательно улыбался.

— Плохо заглядываешь. Перелезай через борт и пользуйся царским кусом.

— Царский кус?… Это что такое?

— До сих пор не знаешь? В прежнее время первая икра, добытая в начале сезона, отправлялась на царский стол в Петербург. Старый русский обычай. Теперь сами едим ее, эту добрячую первинку, да друзей угощаем. Приготовь пузо, Андрей-батюшко, щедриться буду!

Мастер подошел к оцинкованному разделочному столу, на котором растянулась белуга пудов на пятнадцать. Только-только, видно, уснула, оглушенная сильным ударом весла. Треугольная, желтовато-белая короткая морда с приплюснутыми усами оскалена. Хребет и спина отливают простым, темно-серым, почти щучьим убором. Брюхо и того скромнее — грязновато-белое, вспученное.

Мастер ножом полоснул рыбину по тугому брюху, запустив в разрез оголенную до локтей руку, уверенно, аккуратно стал извлекать оттуда что-то мягкое, темное, подернутое мутной оболочкой. Потом взял небольшой кусок этой густой массы, бросил на грохотку, протер над тарелкой, отделил икринки от оболочек, слегка посолил и, не пробуя, смачно поцокал языком.

— Объедение! Ешь, старшой, да похваливай.

Смолярчук зачерпнул из полной тарелки ложку свежайшей зернистой икры, без всякого удовольствия проглотил ее.

— Не ходко пошла? Всухомятку даже такая пища не больно рысиста. Горькая ее бы живо подхлестнула. Жаль, не имеем такой благодати. Передний край. Строго воспрещается. А может быть, устарело оно, это запрещение? — Мастер подмигнул, засмеялся. — Люди наложили запрет, люди и отменят его. А?

— А вы у них, у людей, спросите? — Смолярчук кивнул на рыбаков, разгружавших рыбу, и тоже засмеялся.

— Катер приближается, товарищ старший лейтенант! — доложил моторист в зеленой фуражке.

— Что за катер? Откуда? — Смолярчук оглянулся, посмотрел влево и вправо. Белая протока, сколько глаз видел, была чистой. И только минуты через две или три из-за поворота со стороны коренного дунайского русла показался катер, тоже белый, с вымпелом пограничников на мачте. Смолярчук удивился. Как он попал сюда? Почему? Должен быть на заставе. Случилось что-нибудь?

Рядом с рулевым сидел Черепанов, самый удачливый рыбак Дуная, капитан сейнера. Смолярчук сразу узнал его: Черепанов выделялся своей светло-золотистой, кудрявой, как у мальчишки, головой, богатырски раздольными плечами и могучей грудью. Появился он в здешних местах дней восемь назад. Проводит отпуск у матери на Лебяжьем острове. По этому случаю и одет не по форме. Черепанов был хорошо известен в кругу военных, как ныряльщик, специалист по всякого рода подводным делам. В Отечественную войну он выполнял какие-то важные задания в тылу противника.

Начальник заставы Смолярчук знал о нем несколько больше, чем другие. В первые годы войны Черепанов под именем Вильгельма Раунга проник на архисекретную базу итальянских и немецких фашистов в Венеции, обучился там искусству ныряльщика, подводного диверсанта, связался с гапистами, городскими партизанами, и, пользуясь своими большими возможностями человека-невидимки, добывал для них в портовых арсеналах оружие, взрывчатку, снабжал важной военной информацией. Черепанов не только сдружился с итальянцами-подпольщиками, но и породнился. Жена его Джулия — дочь венецианского рыбака Чезаре Браттолини. Она и четыре ее сына, Иван, Джовани, Варлаам и Пальмиро, тоже гостят на острове Лебяжьем, у бабушки.

Черепанова еще в детстве прозвали Дунаем Ивановичем. Так его и теперь называли друзья и знакомые. Зачем он примчался сюда, за двадцать пять километров от Лебяжьего? По охотничьим делам? Вряд ли такая нужда вынудила бы его воспользоваться боевым катером заставы. Наверно, стряслось что-нибудь серьезное.

Смолярчук попрощался с рыбаками, перепрыгнул на свой кораблик и заспешил навстречу Дунаю Ивановичу.

Выражение лица и встревоженный взгляд Черепанова подтвердили предположение Смолярчука: границе что-то угрожает.

Старый лесник чувствует пожар издали, не видя его, не слыша. Ветер, птицы, деревья, настороженная тишина, запахи леса помогают ему. Хороший моряк угадывает приближение бури задолго до ее начала. Опытный пастух одновременно со своим стадом и собаками-сторожами слышит осторожную волчью поступь. Островной житель русского Дуная чувствует грозный гул большой воды за много сотен километров, когда она бушует еще где-нибудь на венгерской равнине или в румынской Добрудже. Седобородый горец не попадет под горный обвал, не оступится над пропастью, не станет жертвой оползня. Летчик-испытатель доверяет приборам на щите управления, но не отворачивается и от невидимых «приборов»: самолет, время, пространство, небо, землю он контролирует также и чутьем.

Офицер-пограничник, вышедший из солдат, наделен высоким чувством ответственности за свою службу, талантом следопыта. Он совмещает в себе наблюдательность и чутье старого лесника, слух, зоркость и настороженность пастуха, чуткость приборов радара.

Смолярчук еще не стал таким пограничником, ему многого не хватало, но он уже твердо знал, каким должен быть, как нести службу, чтобы достичь заветной цели.

Нести службу!.. Смысл этой старой армейской формулы Смолярчук понял давно, когда был еще рядовым следопытом. Отбывает повинность тот, кто охраняет границу неумело, без душевного огонька, без смекалки, кто считает месяцы, недели и дни, кто оставляет какие-то силы про запас, для «гражданки». А тот, для кого застава — родной дом, а граница — передний край его жизни, поприще, где проявляются лучшие человеческие качества — любовь к Родине, ум, отвага, находчивость, смелость, душевная зоркость, готовность защищать боевого товарища и бороться с врагом до последней капли крови, — тот не просто несет службу. Он живет в полную силу, радуя и радуясь. Тянется к солнцу и другим свет не застит.

Смолярчуку было хорошо на границе, ибо он всегда знал, где и что ему надо делать, где в нем нуждаются солдаты и пограничные жители и кто ему нужен. Год назад он появился на Дунае, но уже крепко привязался к нему, будто родился и вырос тут. Полюбил Дунай, его рассветы и закаты, его туманы, большую весеннюю воду, рыбаков, плавни, камышовые дебри, зимние гнездовья птиц, крики лебедей. Но он мог бы служить и на Чукотке, на советско-американской границе, и там полюбил бы и пролив Ледовитого океана, и тундру, и чукчей, и морозы, и северное сияние.

Катера сошлись борт к борту. Смолярчук поздоровался с Дунаем Ивановичем, пригласил его к себе. Пограничника, сидящего за штурвалом, отправил на место Черепанова.

— Следовать за мной, — приказал он пограничникам на втором катере.

Ветер был попутный, в спину, но в лицо летели брызги. Солнце высоко поднялось над Дунаем — прибрежные заросли вербы и ольхи густо темнили воду широкой тенью.

— Ну, старшой, чего ж ты не спрашиваешь, как я нашел тебя здесь? И какая на то причина? — спросил Черепанов.

— А чего спрашивать? — сдержанно усмехнулся Смолярчук. — Если причина важная, сам не вытерпишь, скажешь.

— Скажу!.. Сегодня на рассвете, когда я рыбачил, по Дунаю прошла чужая самоходная баржа. Неподалеку от острова Тополиный она чуть замедлила ход и сбросила, как мне показалось, какой-то груз.

— Показалось? — переспросил Смолярчук.

— Да. И потому я не сразу доложил на заставу. Пришлось нырнуть и потихоньку проверить.

— Ну?

— Обнаружил на дне металлический контейнер с винтовой водонепроницаемой крышкой.

— Контейнер?… Большой?… С чем?

— Не вскрывал. И не пытался. Это может сделать только ныряльщик с аквалангом. Разрешите исследовать в полном снаряжении?

— Нет. Я должен доложить наверх.

— Доложи и мое мнение… Скажи, что это важная заграничная посылка. За ней явится тот, кто живет неподалеку отсюда. И это обязательно будет ныряльщик. Мастер своего дела. Любитель здесь ничего не сделает.

— В зоне действия нашей заставы нет ни одного, если не считать тебя, ныряльщика, умеющего пользоваться аквалангом.

— И тем не менее…

— Кто же этот мастер?

— С вашей пограничной вышки больше видно земли, воды и людей.

— Значит, мастер своего дела?… А пожилой человек, лет за пятьдесят, способен быть хорошим ныряльщиком?

— Вряд ли.

— А точнее ты можешь ответить?

— Могу. Хорошие ныряльщики бывают только молодые, во всяком случае, не старше меня. А почему тебя заинтересовал возраст ныряльщика?

— Так… — Смолярчук умолк. Тревога за границу, за покой и тишину на Дунае переполнила все его существо. Однако внешне это никак не проявилось. Смуглые, широкие кисти рук твердо, уверенно сжимали штурвал, на загорелом лице ни тени напряжения, в глазах безмятежная синева.

Дунай Иванович с любопытством разглядывал чересчур хладнокровного начальника заставы. Такое происшествие на его участке границы, а он…

— Слушай, друг, ты, кажется, ничуть не обеспокоен моим сообщением?… Что собираешься делать?

— Почему же не обеспокоен? Я думаю.

Дунай Иванович перебил Смолярчука.

— Старшой, я не раз бывал вот в таком же щекотливом положении, в какое ты сейчас попал, и, знаешь, всегда чувствовал себя прекрасно.

Смолярчук недоверчиво, взглянул на Черепанова. Нет, он не шутил, не усмехался. Серьезен.

— Почему я себя хорошо чувствовал, да? По очень простой причине — интереснее становилось жить. Появилась конкретная цель. И еще… Как бы, это яснее сказать?…

Смолярчук проводил глазами белокрылую, с черным клювом птицу, пролетевшую над катером, улыбнулся.

— Будет буря. Мы поспорим и поборемся мы с ней.

Так?

Дунай Иванович тоже улыбнулся:

— Вот, вот!..

 

«ТИШИНА»

Распрощавшись с Черепановым, Смолярчук заперся у себя на заставе, написал секретное донесение, вложил его в плотный конверт, засургучил, пропечатал и задумался: кого послать с донесением в комендатуру, кому оказать эту высокую честь? Перебрав в уме с десяток фамилий, за которыми стояли славные, достойные уважения бойцы, он остановился на молодом солдате Щербаке.

Особые отношения сложились у начальника заставы с этим первогодником-пограничником. Смолярчук знал Федю Щербака еще в ту пору, когда тот был мальчиком, семиклассником, носил красный галстук. Школа, в которой учился Федя, переписывалась с солдатами Яворской заставы. Много писем получил Смолярчук от Феди, много послал ему ответных. Однажды они встретились. Смолярчук приехал в школу со своим знаменитым Витязем, рассказал ребятам о своей службе, похвастал розыскными талантами овчарки.

Шли годы, крепла дружба пионеров с пограничниками. Учился Смолярчук, учился и его юный друг. Федор Щербак привязался к Смолярчуку, решил пойти по его дороге. Призванный в армию, он попал в пограничные войска, в школу инструкторов розыскных собак. По окончании ее командование удовлетворило его просьбу и послало служить в Ангору.

Смолярчук полюбил Щербака, но относился к нему строже, чем к другим. Верил ему во всем, но придирчиво проверял. Желал ему добра и потому обычно возлагал на него самые трудные задания. Крепко надеялся на него и потому искал его имя в первом ряду отличившихся.

Будь на месте Федора Щербака неустойчивый человек, романтик на час, ждущий от дружбы не высокой требовательности, а ласковых поблажек, — не служить бы ему под командованием Смолярчука. Федору Щербаку его особое положение на заставе никогда, даже в первые недели службы, не казалось тягостным. Не легкой жизни искал, когда рвался под крыло знаменитого следопыта. Хотел, не жалея ни энергии, ни времени стать таким, как Андрей Смолярчук. Хотел, чтобы граница была его родным домом, боевым университетом. Ни о каком чине, ни о каких наградах, ни о какой славе не думал Федор Щербак, надевая зеленую фуражку. Думал только о том, как бы поскорее усвоить мастерство Смолярчука, понять тайну его бесстрашия, таланта…

Краснощекий солдат, войдя, отрапортовал:

— Товарищ старший лейтенант, рядовой Щербак явился по вашему приказанию.

Темные строгие глаза смотрели на офицера прямо, с достоинством, спокойно.

О таком солдате мечтает каждый офицер, но не каждый знает, что именно делает его таким.

Смолярчук немало лет был рядовым и оттого хорошо знал солдатскую душу. Солдат ценит, когда сержант, старшина, офицер уважают его, верят ему, взывают ко всему лучшему, что в нем есть. Солдат любит человека, который, имея право наказывать и награждать, осторожно и мудро пользуется своей властью. Не по душе ему слепое подчинение, формальная муштра, холодная казенщина. Любит советский солдат, когда его начальник не только приказывает. Любит он в начальнике чуткость и приветливость, справедливость и правду в большом и малом. Каждый день с предельным напряжением выполняя боевое задание, рискуя жизнью, солдат никому не прощает трусости, малодушия, неряшливости, нетребовательности, неуверенности.

Понимание всего этого помогло Смолярчуку в самый короткий срок установить с бойцами своего подразделения самые верные отношения.

Взял со стола увесистый, перекрещенный шнурами, еще теплый конверт.

— Держите! Да покрепче, понадежнее.

Начальник заставы догадывался, что происходит в душе зеленого первогодка, и предоставил ему возможность сполна испытать доброе чувство.

Шнуры, прихваченные красными печатями, запах теплого сургуча, надпись на конверте «совершенно секретно», торжественно-суровое выражение лица старшего лейтенанта глубоко взволновали Щербака. Большая тайна доверяется ему. Тайна государственной границы. Первая в его жизни.

— Доставить на катере в комендатуру. Вручить лично подполковнику Кожаринову.

Щербак повторил приказание и, получив разрешение, вышел.

Катер загудел вверх по Дунаю. Смолярчук провожал его глазами до тех пор, пока он не скрылся.

Исчезло белое суденышко, замерли звуки мотора, а Смолярчук стоит, на берегу мутной реки и пытливо вглядывается в острова, в берега и воды своего участка границы. Почему враг избрал именно это направление? Разведал какую-нибудь слабину? Увидел и почувствовал, что граница уязвима?

Где же?

В чем просчитался Смолярчук, чего недосмотрел, недоглядел? Какая щель осталась? Какие вражьи тропы не перерублены, не перекрыты? Может быть, упустил какую-нибудь малость, прошел мимо чего-то на первый взгляд не существенного, что впоследствии обернется безнаказанным прорывом границы, серьезным успехом врага?

Дальние протоки и плавни, особенно плавни, всегда казались Смолярчуку опасной зоной. Вызывал беспокойство и Дунай. Десятки чужих судов проходят за сутки, и всегда возможна высадка лазутчика. Не все ночи бывают ясными. В туман не увидишь, что делается вокруг проходящих кораблей. В бурю не услышишь нарушителя. Ливневые дожди смывают землю с пограничной полосы на берегах, ломают камышовую изгородь.

Подбежал дежурный по заставе, доложил, что звонят из райкома, просят срочно прийти.

— Иду! — Смолярчук еще раз мысленным взором окинул границу своей заставы, воздушную, водную, земную, и покинул берег Дуная. Шагал по городу и спрашивал себя, все ли здесь, в ближайшем тылу, прочно, надежно, нет ли где слабины, не затаился ли в глухом темном углу друг тех, кто собирается нарушить границу.

Враг не пойдет туда, где нет надежды пройти, где он не имеет хорошей явки, соучастника, тайного покровителя. Если сюда, на район Ангоры, он нацелился, значит, рассчитывает на поддержку и приют. Но у кого?

Начальник заставы всегда обязан знать, что и кто у него за спиной. А в тот момент, когда ждет удара по границе, тем более.

Мысленно он побывал на рыбном заводе, заглянул на пристань, потолкался среди бондарей, входил в дома рыбаков, лодочников, грузчиков, продавцов, мастеров засола, счетоводов. Все здесь в порядке. Нет никакого, самого малейшего повода к беспокойству. Непроходимая зона, безжизненная для врага. Здесь ему дорога заказана. Другую облюбовал.

Сердце Смолярчука вдруг заныло, сжалось. Он остановился и с удивлением оглянулся, как бы отыскивая причину внезапной боли.

Степная улица, разделенная каналом и крутыми зелеными откосами, убегала прямой линией к Дунаю. Мосты, мостики, пристани, лодки, продуваемые ветерком сети. На берегах, в густой листве деревьев, светятся побеленные хаты с наведенными на стенах и ставнях цветами. На воде переговариваются гуси, утки. В тени моста кто-то гулко шлепает вальком по белью, брошенному на каменную кладуху.

Взгляд Смолярчука скользит по каналу, по лодкам, по хатам… одна, другая, пятая. Здесь, в пятой, живет Кашуба. Почему-то внезапно покинул Ангору. В Закарпатье, говорят, подался, в Явор. В монастыре караульщиком и лекарем виноградным работает. А жена его Марфа, суровая, ворчливая старуха, осталась в городе. И не скучает в одиночестве.

Возможно. Ну и что ж в этом особенного, достойного беспокойства? Ровным счетом ничего. Смолярчук пожал плечами и пошел дальше. Боль в сердце как будто исчезла. Но через несколько минут вернулась и опять уколола.

Кашуба, Кашуба!.. Лет десять тому назад подозревался в незаконном хранении оружия. Вот и все, кажется, что ему известно о Кашубе.

«Маловато данных для тревоги», — Смолярчук усмехнулся и, уже не останавливаясь, пошел к райкому партии.

Наряд за нарядом уходили на границу. Каждого солдата провожал Смолярчук: осматривал оружие, снаряжение, боеприпасы, вводил в обстановку, отдавал боевой приказ. На первый взгляд все было как обычно. Но пограничники чувствовали в словах начальника заставы что-то волнующе новое, тревожное.

Пограничники несли службу на дозорной тропе, на берегу Дуная, в камышовых зарослях, на островах. Слились с вербами, кустарниками, травами, землей, с тишиной и темнотой, с дождем и ветром. Никто их не видит, не слышит, а они контролируют огромное пространство, от левого фланга заставы до правого. Только одному Смолярчуку ведомо, кто, где и какую задачу выполняет.

Последним отправлялся в наряд Федор Щербак. После возвращения из комендатуры он хорошо поел, отдохнул. Следы богатырского сна еще сохранились на лице: щеки помяты, глаза припухли. Видимо, до последней минуты, до побудки крепко спал молодой солдат. Смолярчук мысленно одобрил его. Молодчина. Правильно сделал. Нечего зря нервы трепать. Надо в любых, самых трудных условиях восстанавливать утраченные силы, набираться бодрости. Только сильный и бодрый, спокойный и расчетливый пограничник грозен для врага.

Переступив порог канцелярии, Щербак внятно, уверенно, с тем веселым азартом, который присущ жаждущей подвигов юности, доложил:

— Товарищ старший лейтенант, рядовой Щербак прибыл за получением приказа на охрану государственной границы.

И взгляд Щербака, и выражение его лица ясно дополняли слова: да, он готов выполнить любой приказ, будет счастлив, если на его долю выпадет сделать что-нибудь необыкновенно трудное, рискованное, очень опасное для него и очень полезное для границы.

Потеплело в груди Смолярчука. На губы запросилась дружеская улыбка.

Вспомнил он свою пограничную молодость. Вот таким был когда-то и он, Смолярчук. Восторженным, исполнительным сверх всякой меры, готовым ринуться в огонь и воду, хоть черту на рога, но недостаточно отесанным, познавшим только азы трудной науки пограничной жизни. Уже в те времена он воспринимал приказ на охрану государственной границы как высшее веление Родины.

Глядя сейчас на Щербака, замершего в ожидании приказа перед рельефной картой участка границы Ангорской заставы, Смолярчук вдруг отчетливо услышал голоса своих пограничных крестных отцов — капитана Шапошникова, генерала Громады.

Самые высокие, самые важные слова не дойдут до сердца солдат, если офицер произнесет их казенно, буднично, без святого убеждения в их необыкновенности, не подкрепит проникновенным, взволнованным взглядом и жестом, исполненным силы. Голый приказ подобен деревцу без корней. Не зеленеть ему, не расти.

Смолярчук встал лицом к лицу перед молодым бойцом и, глядя ему в глаза, как самое сокровенное из того, что знал, произнес слова приказа на охрану границы Союза Советских Социалистических Республик.

Смолярчук объяснял, где, что и как должен охранять Щербак, откуда можно ожидать врага, на что обязан обратить особое внимание. Не в пространство, чувствовал офицер, падают слова приказа. Каждое находит отклик в сердце молодого бойца, каждое светит ему, придает силы, уверенность, отвагу.

— Обнаружив нарушителя границы вот здесь, прежде всего позаботьтесь, чтобы он не отступил вот сюда. — Потемневшая от частого прикосновения рук, отшлифованная указка заскользила по карте. — Вас поддерживают здесь, и здесь, и здесь…

Щербак слушал внимательно, строго, затаив дыхание. Когда он повторил приказ, Смолярчук понял, что может быть совершенно спокойным за этот участок заставы.

Ушел в ночь, под дождь, в сырую, пронизанную холодным ветром темноту Федор Щербак.

Теперь пришло время и начальника заставы.

Смолярчук сменил легкие хромовые сапоги на яловые, пропитанные рыбьим жиром, надел ватник, плащ с капюшоном, взял фонарь со свежими батарейками, пристегнул к ремню кобуру с пистолетом-ракетницей, сунул в карман телефонную трубку с шнуром, отдал нужные распоряжения дежурному и тоже отправился на границу. Его сопровождал солдат.

Беленый, с дощатыми выгулами домик сторожевых и розыскных собак удален на порядочное расстояние от заставы. Но Витязь — не тот, не прежний верный друг молодости, боевой спутник на Закарпатской границе, но не хуже — сразу учуял шаги Смолярчука, понял, куда он идет, и требовательно заскулил. На границу просится. Непорядок. Но так уж и быть, надо взять.

Редко Смолярчук выходил без Витязя на границу. Привык, чтоб рядом с ним или чуть впереди на крепком поводке шагал чуткий и зоркий могучий волкодав. Еще лето в разгаре, август, а дождь льет по-осеннему. Тяжелые тучи нескончаемой чередой тянутся над Дунаем, оставляя на вершинах тополей грязно-серые клочья. Илистый берег стал мягким, податливым и скользким. В туманной мгле скрылась и румынская сторона, и острова. Еле-еле видны проходящие баржи и пароходы. Идут и тревожно гудят.

Безлюдно на набережной. В скверике напротив дебаркадера скрипучим маятником болтаются под напором ветра мутные фонари.

Смолярчук пересек это скудно освещенное пространство, окунулся в мокрую, настороженную темноту и много часов кряду не вылезал из нее.

На счету Смолярчука было немало побед. Не одного нарушителя обезвредил, предотвратил несколько катастроф, убийств, взрывов… И еще больше побед, которые обычно не регистрируются. Труд токаря, доярки, шахтера, комбайнера можно измерить количеством продукции. Чем и как измерить труд пограничников? Целый год трудятся, потратили немало патронов, солдатского харча, государственных денег, а что добыли, что произвели? Только тишину, только покой, только мир, безопасность границы. И это «только», невидимое, скромное, наполняло Смолярчука высоким сознанием исполненного солдатского долга, острой причастности к тому, чем живет страна, чем законно гордятся люди. Граница давно стала для него и передним краем Родины и передним краем большой, целеустремленной жизни. И потому он никогда не томился даже в глухой Ангоре. Туманы, дожди, грязь и холодный ветер не угнетали его, не выводили из равновесия. В любую погоду, в любое время дня и ночи, в любой обстановке он чувствовал себя хорошо.

Враг иногда атакует границы в Прибалтике, на Белом и Черном морях, в горах Памира, у подножия Арарата и в теплых лиманах Каспия, на водоразделе Копет-Дага, в Туркмении, в ее песчаных пустынях, а здесь, в устье Дуная, на таком приметном, таком важном международном перекрестке — длительное затишье. За весь год не было ни одного чрезвычайного происшествия. Никакой подозрительной возни на ее подступах. Почему? Граница неприступна? Да, верно. Но и на Кавказе такие же условия, и в Закарпатье, и в Прибалтике, однако там нет-нет да и появятся молодчики оттуда, с Запада. В чем же дело? Наверно, это дунайское направление до сих пор числилось у врага в глубоком резерве. Числилось!

С такими мыслями Смолярчук прошел вдоль берега Дуная, до правого фланга.

Мокрый, с пудовыми комьями грязи на сапогах, усталый, но довольный тем, что не обнаружил никаких погрешностей, возвращался на заставу. Устал и сопровождавший его солдат. Даже неутомимый Витязь порядочно измотался: откровенно настырливо тянул поводок, рвался домой, в сухой теплый домик.

Смолярчук еще раз, теперь в обратном направлении, пересек придунайский скверик. Фонари по-прежнему раскачивались, гремели, освещая одну группу деревьев и погружая в темноту другую.

Витязь зарычал. Смолярчук натянул поводок, оглянулся. По боковой аллее от пристани к заставе шагал какой-то человек, высокий, в плаще, в шляпе, с чемоданчиком.

«Приезжий, только что прибыл», — подумал Смолярчук и, взглянув на рейсовый пароходик Измаил — Одесса, пришвартованный у дебаркадера, пошел своей дорогой.

Витязь продолжал рычать, дыбил шерсть.

У выхода из скверика, в нескольких шагах от изгороди заставы, Смолярчук услышал позади себя срывающийся голос:

— Товарищи!..

Человек в плаще медленно приблизился. Испуганными, затравленными глазами смотрел то на собаку, то на пограничников и молчал. Лицо молодое, белое, тоже испуганное. Губы трясутся.

— В чем дело? — спросил Смолярчук и покороче подобрал поводок.

— Вы… вы оттуда? — человек махнул свободной рукой на большой двухэтажный дом.

— Да. А что?

— Пограничники?

— Да. В чем дело?

— Мне нужен начальник. Я должен сообщить ему…

— Я и есть начальник. А вы?…

— Моя фамилия… Качалай Матвей Матвеевич. Я только что приехал из Одессы… Простите, мне трудно здесь разговаривать. Я боюсь… меня не должны видеть с вами.

— Пойдемте! — Смолярчук пропустил человека, назвавшегося Качалаем, вперед и оглянулся. В скверике не было ни души.

На заставе, в теплой, ярко освещенной канцелярии, он внимательно оглядел незнакомца. Никаких особых примет, ничего бросающегося в глаза. Обыкновенный плащ, какой можно купить в любом захолустном магазине. Черные ботинки с галошами. Серенький, помятый костюм. Дешевый чемодан с потертыми углами. Заношенная, надвинутая на уши шляпа.

Качалай сел, положил на колени руки и категории чески заявил:

— Вы должны меня арестовать. Я за этим и пришел.

Смолярчук снял телогрейку, вытер мокрую голову мохнатым полотенцем, с холодным любопытством взглянул на Качалая.

— Не по адресу обращаетесь. Почему вас надо арестовать? Что вы сделали? Совершили какое-нибудь; преступление?

— Нет, не совершил, но… Дело в том, что я… что они…

— Документы попрошу!

— Извините! Вот.

Он вывернул карманы, выложил на стол небольшую сумму денег, воинский билет, паспорт, командировочное предписание, пропуск и, наконец, конверт с запиской и деньгами, адресованный Петру Кашубе. Все документы как будто настоящие. Да, Качалай Матвей Матвеевич. Тысяча девятьсот двадцать пятого года рождения. Украинец. Рожден в Одессе, прописан там же. Командирован в город Ангору областной филармонией. Срок командировки — с пятнадцатого августа по пятнадцатое сентября.

Смолярчук просмотрел документы и еще раз спросил:

— Что вы сделали? Какое совершили преступление?

— Я… я ничего не сделал. Честное слово. Клянусь. А вот они…

— Кто?

— Мой отец, его друзья… заклятые друзья… Запутали. Вы должны арестовать меня и переправить в Одессу.

— А вы откуда сюда приехали?

— Прямо из Одессы.

— Почему же вы не пошли в Одесское управление, не попросили вас арестовать?

— Боялся. Мог бы и не дойти туда. Только здесь почувствовал себя в безопасности. Если бы вы знали, как я измучился!.. Простите, я больше не могу. Все расскажу там, в Одессе, органам безопасности. Ничего не собираюсь утаивать.

— На один вопрос я все-таки попрошу ответить здесь. — Смолярчук взял со стола конверт с деньгами и запиской, адресованной Кашубе. — Что это за письмо?

— Там все написано… Извините!

— Вы должны были его лично передать?

— Да.

— Когда?

— Сразу же по приезде сюда. Я должен был у него остановиться.

— А если бы Кашубы не оказалось дома?

— Меня бы приютила его жена, Марфа. Она меня не знает, но послание отца…

Смолярчук еще раз перечитал записку.

— Вам что-нибудь непонятно? — встревожился Качалай, и заискивающая улыбка чуть оживила его бескровные губы.

Смолярчуку многое хотелось выяснить, но он сдержался. Чекистская сноровка требовалась и в таком, казалось бы, нехитром деле, как первый разговор с человеком, явившимся с повинной. Его прежде всего должен допросить очень опытный, осведомленный работник КГБ. Мало ли что скрывается за личиной раскаяния.

Качалай заискивающе смотрел на внезапно замкнувшегося пограничника и пытался понять, чем вызвано его молчание.

— Вам что-нибудь не понятно? — еще раз спросил он.

— Кашубы нет дома больше месяца, — сказал Смолярчук. — Вам известно об этом?

— Да.

— Где же он?

— Не знаю.

— Он в Одессе?

— Нет его там. — И, предупреждая следующий вопрос, Качалай умоляюще взглянул на Смолярчука: — Прошу вас мне верить. Я не знаю, где он.

— Зачем вас послали сюда?

— Я должен был поселиться у Марфы Кашубы, ждать возвращения ее мужа, а потом…

Смолярчук прервал Качалая:

— Ясно! Я выполню вашу просьбу… переправлю вас в Одессу.

Дежурный по заставе увел задержанного.

Смолярчук соединился по телефону с комендатурой, сообщил о происшествии. Ждал, что последует указание отправить явившегося с повинной в Одессу. Поступил другой приказ. «Качалай до особого распоряжения остается на заставе. Ждите приезда начальника пограничных войск округа. Генерал Громада уже выехал в Ангору. Встречайте».

Смолярчук хорошо узнал еще в Закарпатье и характер Кузьмы Петровича Громады и его привычки. Конечно же, появившись на заставе, он сразу наполнит ее своим молодым гремящим басом, смехом, шутками. Самые серьезные дела он умеет делать без унылой, наводящей тоску казенщины. Войдя в казарму, не будет грозно хмуриться.

Запросто, дружески поздоровается с пограничниками, мгновенно найдет повод для всеобщего, обязательно интересного разговора о службе, о домашних делах. Во время беседы, будто между прочим, улучив удобный момент, проверит, хорошо ли постираны солдатские простыни, исправно ли работает сушилка.

Так же непринужденно, без показной строгости, проверит состояние оружия, пообедает или поужинает в солдатской столовой, а заодно убедится, сытно ли и по норме ли кормят. Потом, вооружившись очками в массивной роговой оправе, тщательно просмотрит бумаги, журналы, проверит службу нарядов за последние недели. Заглянет и в помещение для собак, и в баню, и в каптерку. Непременно побывает и на границе, на дозорной тропе.

Много застав в войсках Громады. Разные они, одна на другую не похожи. Горные. Морские. Речные. Лесные. Болотные. И каждую заставу Громада знает, будто долго служил на ней. Каждый участок границы, от украинских берегов Черного моря до Полесья, исходил, изучил, запомнил навсегда. Смолярчуку как-то в Закарпатье довелось слышать нечаянное признание Громады: «Я мог бы с закрытыми глазами пройти по всей границе, которую охранял».

Более тридцати лет назад начал Громада свою службу. От тех времен сохранилась пожелтевшая, выцветшая фотография. Смолярчук видел ее в пограничном музее. Молоденький боец в богатырском шлеме с двумя козырьками, прозванном «Здравствуй и прощай», в гимнастерке с короткими рукавами, в узких и коротких штанах, в молдаванских постолах (даже солдаты в те времена не имели сапог) стоит у пограничного столба с трехлинейной винтовкой. На безусом лице наивно-гордая улыбка. Не в бою сфотографирован боец, в мирную минуту, а чувствуется в нем солдатская сила, отвага и счастье победителя. Боевое счастье одного из тех русских солдат, которые во время Первой мировой войны втыкали штык в землю, братались с немцами, превращали войну несправедливую в справедливую, гражданскую, штурмовали Зимний, били Деникина, барона, Врангеля.

Таким и поныне остался Кузьма Громада — энергичным, веселым, обаятельным человеком, покоряющим всякого, с кем общался. Генералом среди генералов. Солдатом среди солдат. И в шестьдесят не отрешился от того, чем был богат в двадцать — дружелюбным интересом к людям, вниманием к ним, верой. Всюду находит повод посмеяться, пошутить.

Смолярчук уважал и любил Громаду. Встреча с Кузьмой Петровичем всегда бывала для него праздником и большим испытанием. Разговаривая с ним, он с необычайной ясностью вдруг видел, чувствовал и понимал себя: в чем силен, в чем слаб.

Громада прибыл в Ангору вечером. На этот раз он не оправдал ожиданий Смолярчука. Не отправился, как обычно, на границу. Не изучал никаких документов. Не был ни на кухне, ни в казарме. Выслушал рапорт начальника заставы, поздоровался, спросил:

— Где он, «командировочный»?

Смолярчук приказал привести задержанного.

Громада долго разговаривал с Качалаем. Часа через два отослал его и, взглянув на Смолярчука, сказал:

— Ну, товарищ старший лейтенант, давайте обсудим создавшееся положение. Сигнал нашего общего с вами друга Дуная Ивановича, как видите, подтверждается и этим… Качалаем. Он небольшой винтик, пешка, однако и ему уже известно, что здесь, в Ангоре, затевается какая-то крупная игра.

Смолярчук тяжко вздохнул, покачал головой, но сдержался, промолчал.

— В чем дело, старший лейтенант? Почему такой вздох?

— Вздохнешь!.. Где, когда, как, почему я ошибся, что не доделал, не досмотрел?

— Не понимаю.

— Я говорю о своей заставе. Не зря враг нацелился на наш участок границы. Есть здесь, как видно, благоприятные условия для атаки.

— Вы полагаете, что есть? — пристрастно спросил Громада.

— Не я полагаю, товарищ генерал, а он… нарушитель.

— Вы что же, с его точки зрения изучали ангорскую заставу? Думали за него?

— Обязан думать и за него, товарищ генерал.

— Ну и что? Нашли уязвимые места?

— Нашел!.. Во-первых, здесь больше года тихо, никаких чрезвычайных происшествий. Люди привыкли к тишине. Привыкли и создали благоприятные условия нарушителю.

— Клевещете на себя, старший лейтенант.

— Не я, товарищ генерал, клевещу, а он, наш противник. Ему кажется, что мы закисли в тишине, плохо соображаем, плохо слышим, ничего не предчувствуем, не предвидим.

— И вы хотите доказать, что он ошибся, да? — с насмешливо-лукавым упреком спросил Громада. — Вы, разумеется, уже составили план особых мероприятий, собираетесь держать под током высокого напряжения и себя и все подразделение?

— Да, товарищ генерал, — растерянно ответил Смолярчук. Он понял, что сделал не то, что надо, но не знал еще, в чем же именно промахнулся.

— Поторопились, старший лейтенант! Рано. Зря хотите наставить своего противника на путь истинный. Пусть и дальше блуждает в потемках, убаюкивает себя убеждением, что здесь, на Дунае, пограничники закисли в тишине, не ждут чрезвычайных происшествий.

Смолярчук опустил голову. На смуглом его лице выступили пятна лихорадочного, нервного румянца. Давно не юноша, скоро тридцать ему, а до сих пор краснеет.

Громада поднялся, подошел к столу, огромной своей ладонью накрыл развернутый лист бумаги, исписанный красивым почерком Смолярчука.

— Отменить! Все это было бы хорошо в другое время, а сейчас… Все остается по-прежнему. Мы не должны вспугнуть молодчиков из «Отдела тайных операций». Пусть приходят. Милости просим, как говорится, добро пожаловать! Встретим не пулями, не ракетными всполохами, а тишиной. Короче говоря, предстоит операция «Тишина»! По нашему плану. На позициях, подготовленных нами. До конца операции я буду в штабе отряда. А на заключительном этапе операции, когда она перестанет быть тихой и превратится, возможно, в шумную, переберусь сюда. У меня пока все, товарищ старший лейтенант. Уезжаю! Вопросы есть?

— Есть. Что прикажете делать с Качалаем?

— Держите его в изоляции до возвращения полковника Шатрова из Одессы. Теперь слово за чекистами.

 

ДУНАЙ ИВАНОВИЧ

В самое короткое время Шатров и Гойда установили, что Петр Михайлович Кашуба вполне реальная фигура. Родился и вырос на одном из островов, в гирле Дуная. В юности рыбачил. Был матросом, браконьером, садовником, контрабандистом, шинкарствовал. Много пил. Женился поздно. Дома бывал редко. Больше бродяжил по Дунаю. Несколько лет пропадал где-то в южной Румынии: говорят, работал на виноградных плантациях короля Михая-отца. Вернулся на Дунай перед самой войной, пожил немного в Ангоре и нанялся в монастырь виноградарем. Пользовался особым покровительством игуменьи Филадельфии. Пить не бросил, но пил втихую, в своем монастырском чулане.

В городе на Степной улице живет его отставная жена Марфа Кашуба. Утверждают, что она ненавидит мужа, пренебрегшего ею.

Уехал в Закарпатье якобы ненадолго. Наведет порядок в запущенных виноградниках монастыря над Каменицей и вернется на Дунай.

Говорят, уехал с рекомендательным письмом игуменьи Филадельфии.

Кто подменил Кашубу? Добровольно он согласился на это? Или же убит, чтобы «Говерло» воспользовался подлинным именем?

На все эти вопросы Шатров и Гойда пока не получили ответа. Им не удалось узнать, где бывал Кашуба в последние дни перед отъездом, с кем встречался.

Многое могли бы они выяснить в монастыре, но Шатров не счел возможным еще раз прибегать к услугам монахинь. Розыски пропавшего виноградаря должны быть тайными…

На легкой одновесельной лодке Гойда подплыл к дому № 5, стоящему на берегу окраинной протоки, на Степной улице. Бросив суденышко у домашнего причала, он поднялся по старой догнивающей лестнице на крутой откос и очутился перед невысоким ивовым плетнем.

— Эй, люди добрые, отзовитесь! — закричал он.

На крылечко свежепобеленной мазанки вышла высокая, располневшая хозяйка, Марфа Кашуба. Руки у нее темные, натруженные, но лицо, сбереженное временем, почти без морщин, чистое, смуглое. Брови широкие, густые, а под ними — не замутненные долгой жизнью, свежей синевы глаза. Снизка старинных, червонного камня бус обхватывает не дряблую, крепко посаженную шею.

— Кто тут? Что надо? — сердито окликнула Марфа.

— Из Одессы я, бабуся. Поручено мне проведать вас и передать посылку.

— Какая такая посылка? Ошибся адресом. Поворачивай, плыви дальше!

— Не ошибся. Попал в точку. Степная улица, дом № 5?

— Верно. Фамилия какая тебе нужна?

— Сейчас скажу… Разрешите войти?

— Входи, чего уж.

Гойда откинул ивовую, на веревочных петлях калитку, вошел во двор, снял фуражку.

— Добрый день! Проездом я, из Одессы. Петр Михайлович Кашуба дома? Письмо ему и деньги передали. Шестьсот целковых!

— Смотри-ка! Откуда ему такой бешеный косяк привалил? От Господа Бога или от самого нечистого?

Гойда засмеялся.

— В аду и раю денег нет, бабуся. Там без них обходятся. — Он достал из кармана письмо, протянул его Марфе. — Вот, читайте, будь ласка. Тут сказано, от кого деньги и за что.

Марфа скрестила на груди руки, презрительно поджала губы.

— Мы грамоте не обучены. Ни к чему это нам. Читай сам!

— Могу… Адрес отправителя: Одесса, Красноармейская, восемь, Качалай. И вот что тут написано: «Уважаемый Петро Михайлович! Извиняйте, что не сдержал свое слово и не выслал в июле, как обещал, должок: туговато было с наличными. А теперь получил гонорар и рассчитываюсь с вами. Сообщаю также, что все ваши лозы принялись. Ни одна не запаршивела трудовиком, как было в прошлом году. Помните, что лозы, зараженные трутовиком, не лечат, а сжигают на корню. Спасибо за труды и за науку. Всего вам наикращего. Будете в Одессе — заходите…» Ясно теперь, бабуся? Приглашайте своего дидугана. Пусть забирает гроши.

— Нету его. Был, да сплыл.

— Не понимаю.

— Уехал.

— Так чего ж вы мне сразу не сказали? Куда уехал?

— А кто же его знает! Ищи ветра в поле.

— Не знаете, где ваш собственный муж?

— Был когда-то мужем… В монастырь иди, к длиннохвостой Филадельфии, она все знает о своем садовнике.

— Зачем же мне в монастырь идти, когда Кашуба здесь живет.

— Нету его здесь. И не будет. Вот так. Бывай здоров.

Марфа махнула рукой, повернулась, пошла в дом.

— Постойте!

— Ну?

— А вы не можете получить письмо и эти шестьсот рублей?

— Не мои же деньги, голова!

— А вы передадите их Кашубе.

— Не путем говоришь. Отнеси Филадельфии эти деньги, она их любит. Ради них и в монастырь пошла.

— Не понесу. Не родственница же она Петру Кашубе.

— Иди себе, иди!

Гойда не мог уйти, не выяснив главного.

— Что же мне делать? Как найти вашего мужа? Бабуся, а друзья у вашего Петра были?

— Кто с таким дружить станет?

— Не может же человек без друга обойтись.

— Один-разъединственный дружок у него, такой же забулдыга. С контрабандой когда-то в Одессу шастали.

— Это кто же?

— Друг дружки стоят. На обоих клейма негде ставить, а кобенятся, благородных да честных корчат из себя, один другого стыдятся. Тайком они схлестываются.

— Тайком? Это почему?

— А чтобы люди не знали про их пьянку. Сойдутся на островке, покуролесят два-три дня, набезобразничают — и прыскают в разные стороны как ни в чем не бывало.

— Вот так дидуган… А кто же он такой, дружок Петра?

— Сысой Уваров. Бакенщик с Тополиного острова.

Гойда сейчас же мысленно повторил. «Тополиный. Бакенщик. Сысой Уваров».

В своем устье Дунай расщепляется на судоходные рукава, каналы, образует обширные мертвые заводи озера, протоки, дремучие плавни. Тут, на территории восьмого дунайского государства, вблизи от Черного моря разбросаны сотни больших и малых, и с именами и безыменных, лесистых и голых, плавучих и неподвижных, обжитых и необитаемых островов.

Остров Тополиный небольшой: метров двести в длину, сто — в ширину. Зарос тальником, вербами. Берега резиново-упругие, покрыты толщей наносного ила. Приметен он среди других тремя тополями. К небу рвутся они, переплетаясь могучими ветвями. Тени их темной тучей лежат на воде.

У подножия тополей-близнецов приткнулся домик бакенщика Сысоя Уварова. Стены сделаны из камыша, обмазаны глиной. Крыша тоже камышовая. Невдалеке бревенчатый причал с лодкой.

Напротив Тополиного, на другом берегу рукава, темнеет необитаемый островок, заросший кустарником. Здесь и нашли себе пристанище Гойда и его товарищи по оперативной группе. День и ночь, часто меняясь, они наблюдали.

Сысой Уваров утренней и вечерней зарей объезжал на лодке свое бакенное хозяйство, потом ловил рыбу, собирал валежник, ездил в город за продуктами, копался в огороде, стряпал на печурке под открытым небом обед и ужин, подолгу сидел на причале, дымя трубкой, и вглядывался в дунайскую дорогу.

Ни детей, ни жены у Сысоя Уварова нет. Одинок.

В первый же день наблюдения Гойде стало ясно, что Сысой Уваров на острове не один. В Ангоре он купил буханку хлеба, брус масла, пачку сахару, сигареты, свечи, две бутылки водки. На другой день опять была куплена буханка хлеба, сало, колбаса, водка и несколько пачек сигарет. А вечером, когда Сысой Уваров сидел на берегу Дуная, сумерничая, в домике его на короткое время вспыхнул свет; кто-то, видимо, закуривал.

Ночью человек, скрывавшийся в домике, вышел из убежища и минут десять просидел на крылечке. Крупная стриженая голова. Заросшее худое лицо.

Гойда узнал скрывающегося человека. Это был настоящий Кашуба.

А спустя несколько дней небольшой пароход «Бреге» спускался с верховьев Дуная. На траверзе Тополиного судно замедлило ход. С острова сейчас же ответили вспышкой ручного фонарика. Спустя некоторое время с парохода в дунайскую воду упали какие-то громоздкие предметы.

Груз утонул, не оставив на поверхности буя.

Как только пароход скрылся, бакенщик сел в лодку, выгреб на фарватер Дуная, прошел над тем местом, где была затоплена «посылка».

С первыми лучами солнца Сысой Уваров снова был в лодке. Поехал в город. Сделав свои Обычные покупки, он по дороге на пристань заглянул на почту, опустил в ящик письмо. Адресовано оно было в Явор, в монастырь, садовнику Петру Михайловичу Кашубе. На листке, вырванном из тетради, Сысой Уваров написал:

«Здорово, Петро! Низко кланяется тебе и шлет дунайский привет твой однокашник и кум Сысой Уваров. Живы мы пока и здоровы. Того и тебе желаем. Правда, ты не стоишь доброго слова. Уехал и как в воду канул. Почему не аукнешься? Неужто не тянет на родной Дунай? Неужто прикипел к каменным горам и праведницам? Если так, пропащий ты человек. Эх, Петра! Рыба кишит в Дунае, как чирва, сама в котел просится. С холодных стран прилетела всякая крылатая вольная тварь. Пеликаны на своих ходулях прохаживаются по мелководью, охотятся на плотву. На заре в плавнях трубят лебеди. В садах ветки гнутся от яблок, груш, айвы. На баштанах лопаются дыни-дубовки. Жаром горят кавуны. В бочонке пропиталась рассолом дунайская селедка…
Сысой».

Что, потекли слюнки, прихлебатель монашеский? Приезжай! Для тебя припас в холодной копанке белоголовую. Фу, умаялся уговаривать!

Жду. С тем и до свидания.

Между строк этого письма особым составом сообщалось главное: «Сегодня ночью вторая партия груза благополучно доставлена. «Дядя» известил: со дня на день я должен ждать гостя. Поживет у меня недели две, сделает свое дело и переедет к вам. Приготовьтесь! Пароль: «Говорят, вы хорошо лечите виноградную лозу, зараженную трутовиком». — «Лечат людей, а виноград, зараженный трутовиком, выкорчевывают и сжигают». Срочно подтвердите получение сего».

Шатров и Гойда точно установили и отметили на карте место, где был сброшен какой-то груз с чужого парохода «Бреге», — тихая дунайская протока, прикрытая с одной стороны необитаемым островком, с другой — глухими плавнями.

Глядя на реку чуть прищуренными глазами, Шатров подумал вслух:

— Интересно, какой еще «подарок» послали нам фюреры американской разведки?

— Разрешите нырнуть и посмотреть? — сказал Гойда и начал раздеваться.

— Васек, ты здорово преувеличиваешь свои возможности, — Шатров посмотрел на помощника и усмехнулся. — В этом месте Дунай так глубок и быстр, что дно его может прощупать только очень опытный ныряльщик в полном подводном снаряжении.

— Что же делать?… Давайте пригласим ныряльщика с аквалангом из Москвы или Севастополя.

— Долго ждать. Опасно терять время. Найдем здесь, в Ангоре.

— А разве он здесь есть?

— Есть. Да еще какой!.. Неужели не слыхал о Капитоне Черепанове?

— Черепанов?… Нет, не слыхал.

— Удивительный человек. Здешний, с Лебяжьего острова. Рыбак. Сын русского помора, Ивана Черепанова, когда-то скитавшегося по Румынии и осевшего в гирле Дуная. Иван охотился, рыбачил. Женился на рыбачке Ладе. Через год у Лады и Ивана появился сын Капитон. В десять лет Капитон Черепанов потерял отца и попал к немцам-колонистам. Бездетным Раунгам понравился белобрысый пастушонок, они усыновили его, переименовали в Вильгельма. Совершеннолетнего Вильгельма, немца, подданого Румынии, мобилизовали в королевским румынский флот. В разгар войны он, как немец и лучший на флоте пловец и ныряльщик, был послан в секретное соединение «К», на север Италии в Доломитовые Альпы. В Вальдао, в закрытом бассейне, итальянцы, первые ныряльщики Европы, первые подводные диверсанты, передавали немцам свой боевой опыт. Через несколько месяцев Вильгельм Раунг и вся школа перекочевали в Венецианский залив, на остров… Да, я не сказал тебе самого главного: еще в самом начале войны Капитон стал членом патриотической подпольной организации «Романо».

— Он и теперь ныряет? — спросил Гойда.

— Когда нужно, то ныряет.

— Интересно!.. Потомок беглого русского помора… Усыновлен румынскими немцами… Член подпольной организации «Романо». Боец секретного соединения «К»… Расскажите о нем подробнее, Никита Самойлович!

— Это длинная история. Но ты должен все знать о Дунае Ивановиче. Так вот!..

«Джулия» скользила по жемчужно-зеленой воде лагуны. На островах раскинулась Венеция — старинные дворцы и церкви, каменные щербатые улочки, шумные траттории, темные от времени и сырости дома, отраженные черным зеркалом каналов.

В лучах лунного света сверкала песчаная коса, отделяющая лагуну от Адриатики. Там, где она расчленялась проливами, вставали прямо из воды курортные городки Порто-Лидо и Порто-Маламоко.

Высоко проносились облака, то закрывая, то открывая круглый чеканный месяц. Его негреющий, пронзительный свет холодно поблескивал на чешуе еще живой, трепещущей рыбы, на кожухе мотора, стальных крючьях и стеклянных поплавках выбранной сети.

Чезаре Браттолини сидел на корме, чуть пошевеливая рулем, и, подгоняемый приливом к берегу, думал о море, о его богатствах, о своей бедности, о войне. Военный разбой всегда приносил людям беды, а они все еще дерутся, губят свои жизни, свой труд, теряют сыновей.

Кулаки Чезаре сжимаются. Как живые, предстают перед ним сыновья.

Джанни любил играть на гитаре, любил девушек, и они любили его, любил песни, любил море. А Муссолини сделал его пехотинцем и погнал в Абиссинию. Там все ему было чужое. Погиб. За что?

Леонардо ковал якоря и цепи, дворцовые решетки, похожие на черные кружева. Его оторвали от любимого дела, обучили метать огонь и погнали на далекий север. В ледяной степи на Дону он и сложил свою голову. А за что? Зачем ему холодная, чужая Россия, когда у него был солнечный Венецианский залив, Адриатика, Средиземное море?

Джузеппе, гондольер, не пошел по дороге старших братьев. Скрылся в Альпах, стал партизаном.

При мысли о младшем сыне на сердце старого рыбака потеплело.

— Салют, отец!

Отец?… Не может быть. Послышалось. Ни единой души вокруг. Только облака, луна, застывшая вода лагуны и темная Венеция на горизонте.

— Салют, отец! Добрый вечер!

Голос прозвучал сильнее, увереннее — зычный, чуть хрипловатый, как у Джузеппе и у всех людей, выросших на неспокойной морской воде.

Чезаре быстро обернулся.

Никого!

Но где-то близко, кажется за кормой, шумно дышал человек.

Санта Мария! Не болен, не пил вина. Никогда не боялся ни бурь, ни коричневых, ни черных рубашек, а теперь душа ушла в пятки.

— Спаси и помилуй!.. — пробормотал Чезаре.

— Извини, товарищ Браттолини! Не хотел напугать. Здравствуй.

— Где ты?… Кто ты?… — помертвевшими губами шептал рыбак.

— Я тут, успокойся, пожалуйста.

До слез, до боли в глазах вглядывался Чезаре в лунные лагуны, но ничего не видел, кроме пучка морских маслянистых водорослей. Потом из воды показалась черная рука, схватила борт шаланды.

Чезаре хочет крикнуть, но губы не шевелятся. Запустить бы мотор, бежать — к островам, к берегу, к людям, но руки не слушаются.

— Браттолини, не бойся меня, я твой друг.

Исчезло то, что казалось водорослями, и Чезаре увидел лицо незнакомого человека. Молодое. Очень бледное. Приветливое.

— А я думал, рыба разговорилась. Дуролом! Чуть на тот свет не отправил ты старика.

— Виноват. У меня нет другой возможности повидаться с тобой, поговорить.

Обыкновенные слова, обыкновенный человек, хоть и в шкуре лягушки. С удивлением и любопытством смотрел Чезаре на черного с белым лицом ныряльщика и вспоминал, что слышал о людях-лягушках.

В самом центре Венецианской лагуны, на крохотном островке, поднимался серый, обнесенный каменной стеной, древний монастырь Сан-Джорджо-ин-Альга. Долгое время он был необитаем. Недавно, весной, по Венеции прошел слух, распространенный властями: в монастыре создан госпиталь для выздоравливающих раненых. Но рыбаков не проведешь, они скоро узнали правду. Оказывается, в монастыре поселились люди-лягушки. По ночам они шныряют по всей лагуне, пугают ночных купальщиков на курорте Порто-Лидо. Греются в холодный день на солнышке, как тюлени, на безлюдных песчаных отмелях косы. Вечерами озоруют в канале Гранде, под «Мостом вздохов», у причалов портовой мельницы и овощного рынка, у набережной Дворца дожей.

Чезаре кивнул головой в сторону монастырского островка.

— Значит, ты оттуда… человек-лягушка?

— Я человек.

— И что же этот человек делает среди «лягушек»?

— Днем спит, ест, читает «Майн кампф», зубрит наставления. Вечером натягивает резиновый комбинезон, взваливает на спину баллоны со сжатым воздухом, подпоясывается свинцовым ремнем, берет водонепроницаемый компас, фонарь и спускается под воду. Всю ночь бродит по дну лагуны. На рассвете, изнуренный, еле двигаясь, возвращается домой, докладывает начальству о выполненном задании, заваливается спать… В другую ночь тренируется около «Тампико»…

— «Тампико?» — недоверчиво переспросил Чезаре. — Корабль-утопленник?

— Да, тот самый, он уткнулся носом в грунт, но корма во время прилива держится на плаву. На дне лагуны и танкер «Иллария». Люди-лягушки с полной выкладкой тренируются около кораблей-утопленников.

— И все такие, как ты… немцы?

— Я не такой, Чезаре.

— Кто же ты?

— Твой давний друг.

— Друг?… Среди «жаб» у меня друзей на водится.

— Да, ты меня не знаешь, а я тебя знаю. Все лето кружился вокруг твоей шаланды. Живешь ты на острове Джудекка. Сильвана — твоя жена. Дочери, Джулии, недавно исполнилось девятнадцать. Она прислуживает в траттории на Пьяца ди Сан Марко. Хорошая, красивая девушка. Умница.

— Допустим… Зря ты кружишь вокруг нас, парень. Нечем поживиться твоей квестуре.

Ныряльщик засмеялся.

— Квестура, слава богу, не догадалась и под водой работать. А то бы она проведала, что ты и Джулия связаны с гапистами. Повесят меня, если узнают, что встретился с тобой. Друг я ваш, товарищи!

Парень говорил просто, действительно дружески. Лицо его нежное, как ствол березы, брови золотистые, ресницы пушистые, губы улыбаются.

Чезаре давно научился отличать ложь от правды, притворство от сердечности. Поверил ныряльщику.

Поверил, однако не спешил сознаться в этом. Проверял и его и себя.

— Ты говоришь по-итальянски, как румын.

— Нет, я не румын. Русский из Румынии. Дунайский водохлеб. Угости табачком, Чезаре.

Рыбак вложил ему в зубы зажженную сигарету.

— Русский?

— Да.

— Как зовут?

— Дома звали Дунаем Ивановичем, а здесь — Вильгельмом Раунгом. Немец!.. Настоящий. Не подкопаешься.

— Зачем ты стал немцем, да еще «лягушкой»?

Дунай Иванович погасил недокуренную сигарету в воде, сказал:

— А зачем твой брат Паоло, честный итальянец, стал карабинером в тайной полиции?

— Ты и это знаешь? — изумился Чезаре.

Луна нырнула в темные облака. В глубоководном проливе на дороге больших кораблей, над пляжами и купальнями Порто-Лидо вспыхнул сторожевой прожектор. Узкий сильный луч прощупывал от кормы до носа приземистое судно, медленно входящее в лагуну.

Свежий ветер донес с островов звон колоколов, отбивающих зорю.

— Чезаре, мне нужна твоя помощь. Хочу вернуться домой. Поможешь?

Рыбак медлил с ответом. Свет месяца, выглянувшего из-за тучи, бил ему прямо в лицо, но теперь оно было хмурым, в жестких морщинах. Холодно, пытливо смотрел итальянец на русского.

— Почему ты хочешь вернуться домой?

— Я там нужен.

— Кому?

— Тем, кто воюет против Гитлера.

— Воюют с Гитлером везде. Нам и здесь, в Венеции, требуются солдаты. Переправлю тебя к Джузеппе, в Альпы, к партизанам.

— Должен быть на Дунае, на Черном море. Ждут меня. Там очень нужны подрывники.

— Ладно, допустим… Что тебе надо?

— Документы немецкого солдата-отпускника моих лет, обмундирование, чемодан.

— Попробую достать. Еще что?

— Карты области Венетто, южной Австрии и немного денег… немецких марок, ваших лир.

— Когда хочешь уехать?

— Как можно скорее.

— Залезай, спрячу! Через час согреешься в моей хижине. Оттуда и переправим в Австрию.

Дунай Иванович улыбнулся посиневшими губами.

— Я не надеялся, что так быстро поверишь. Завтра могу уйти, если ты будешь здесь в десять вечера.

— Буду!

Дунай Иванович поднял голову, посмотрел на голубеющее небо.

— Мне пора, отец. Привет! До завтра!

Надвинул капюшон, сетку с маской и ушел под воду, В том месте, где он скрылся, едва слышно журчали пузырьки воздуха.

Рассветало.

Мелководная, глухая бухта. Бетонный причал. Каменная лестница со стертыми ступеньками ведет на обрывистый берег, к источенной ветрами монастырской стене.

Дунай Иванович сдернул ласты и, оставляя на камнях следы резиновых чулок, сутулясь под тяжестью снаряжения, неуклюже заковылял наверх.

На восточной окраине Венеции, над Сан-Джорджо-Маджоре небо стало огненным. Над промышленным пригородом Маргера, над трубами заводов пламенела дымная туча, насквозь просвеченная солнцем. По огромному мосту, переброшенному с материка на остров, приглушенно грохотал электропоезд. Истребители барражировали над лагуной и городом. Рыбачьи шаланды возвращались с Адриатики.

Перед железной калиткой Дуная Ивановича встретил часовой в комбинезоне, в берете, с пистолетом в черной кобуре.

— С благополучным возвращением! — Он шлепнул ныряльщика по спине, обтянутой тугой резиной, блестящей от воды, распахнул перед ним калитку. — Ты последним явился.

Дунай Иванович вошел во двор и увидел привычную унылую картину. Зубчатая громада монастыря, освещенная с одной стороны солнцем и темная с другой. Вытоптанная песчаная площадка. Островки чахлой травы. И бункер. Вот и все. На бетонный горб убежища брошен большой резиновый ковер, и на нем греются солдаты секретного соединения «К». Среди них были старший фенрих Кинд, пловец среди пловцов и знаменитый австриец Альфред фон Вурциан, главный инструктор, будущий чемпион. Положив на колени журнал-дневник, он что-то писал.

Оставляя на песке сырые пятна, Дунай Иванович отрапортовал фенриху о выполненном задании, потом сказал:

— Ну и ночка, будь она проклята!

Австриец оторвал взгляд от журнала, посмотрел на бледное, распухшее от холода лицо Раунга.

— Вилли, ты похож на утопленника. Опять увлекся глубинами?

— Тянет меня туда.

— Смотри, как бы не охмелел, не остался там.

— Двум смертям не бывать.

Он поставил баллоны под зарядку, снял комбинезон, шерстяное белье, заглянул в полутемную прохладную келью врача, прошел положенный осмотр и с удовольствием наконец растянулся на солнцепеке. Так обычно поступают все пловцы, возвращаясь с тренировки. Не до разговоров сегодня Черепанову с «лягушками». Хочется окинуть мысленным взглядом предстоящий путь на Дунай.

Голые и полуголые ныряльщики, загорелые, черноголовые, рыжие, белесые, наслаждались солнцем: кто дремал, кто лениво курил, кто читал газеты. Нет пока среди них ни выдающихся, ни храбрых, ни удачливых, ни прославленных. Все рядовые бойцы соединения «К», подающие большие надежды новобранцы секретного фронта. Кто-то в будущем взорвет гигантские Неймегенские мосты через голландскую реку Ваал, кто-то поднимет на воздух крепостные батареи в устье Сены, кто-то разрушит главный шлюз Антверпена, перерубит понтонные переправы на Одере, в тылу у русских, наступающих на Берлин, кто-то выведет из строя важные мосты в Штеттине между островом Волин и Померанией.

Не выделяются и те, кому суждено попасть в плен или погибнуть.

Гитлер за несколько дней до своей смерти, по свидетельству историка соединения «К» Беккера, приказал создать личную охрану из подводных бойцов. К этому времени фюрер перестал верить и эсэсовцам. С Гиммлера сорвал погоны, ордена и лишил всех должностей. Геринга объявил предателем.

Тридцать бойцов соединения «К» откликнулись на призыв Гитлера охранять его особу. Беккер утверждает в своей книге «Немецкие морские диверсанты», что добровольцы «собрались на аэродроме Рерик, где они должны были со всем своим вооружением (они были вооружены до зубов) погрузиться в три ожидавших их транспортных самолета Ю-52, чтобы лететь в окруженную горящую столицу. Однако в Берлине больше не было ни одного аэродрома, способного принять их. Для того чтобы пробиться к имперской канцелярии, моряки должны были приземлиться на широкой улице у Бранденбургских ворот. Авиационное командование выслало самолет-разведчик, чтобы найти дорожку для приземления. Однако разведчик вернулся назад, не выполнив задания. Советская зенитная артиллерия не позволила ему приблизиться к месту, где должны были совершить посадку самолеты. Над Берлином стояло густое облако дыма и копоти. Ориентироваться было невозможно. Тем не менее вылетевший утром 28 апреля второй самолет-разведчик передал, что намеченная для посадки самолетов улица взрыта воронками, и там не может приземлиться ни один самолет. Последнее предположение использовать парашюты было отклонено соединением «К» как непригодное. По крайней мере половина людей попала бы на горящие здания, а добровольцев в команду самоубийц не было даже в последние часы войны. На следующий день Гитлер своей смертью избавил бойцов соединения «К» от последнего задания.

С наступлением сумерек Дунай Иванович, как обычно, отправился на подводную тренировку. Спустился по каменным ступенькам лестницы, вошел в воду и прощально оглянулся на высокие каменные стены. Нет, он совсем не презирал монастырь. Здесь учили его взрывать английские, советские, американские корабли, мосты, подводные лодки, нефтепроводы, мачты высоковольтных передач, плотины, шлюзы. А он обернет эту злую науку против гитлеровцев.

Чезаре Браттолини ждал его там же, где вчера встретил. И не один. С ним был широколицый темноволосый человек в непромокаемой рыбачьей куртке. Незнакомец хорошо говорил по-итальянски, но назвался Иваном. Засмеялся и добавил по-русски:

— Теперь всех русских называют Иванами. Где только не сражается наш брат! В Италии, на греческих островах, во Франции, на Балканах, в Татрах, на Висле!.. Значит, вы с Дуная?

— Допустим… — Черепанов лукаво взглянул на старого рыбака и, не выдержав, рассмеялся. — Здравствуйте, товарищ! Вот так обрадовали. Вот так подарок! — Мокрой и скользкой, обтянутой резиной рукой он схватил руку Ивана. — Верно, брат, где только мы не встречаемся! Где буря, там и мы. Здорово, друг!

— Здравствуй, Дунай Иванович. Кажется, так тебя величают. И я радовался, когда узнал, в какую ты шкуру залез. Значит, царевич-лягушка добрую работу ищет?

— Да, ищу.

— Что ж, мы предоставим.

— Кто это «мы»? — улыбнулся Черепанов.

— Партизаны Венеции.

— И рад бы, но… меня ждет работа дома, на Черном море, на Дунае.

— Опасно туда добираться. Патрули, облавы, гестапо, квестура!.. Зачем рисковать? Здешние гитлеровцы тоже наши заклятые враги. Ну?

Черепанов молчал, раздумывал, вглядывался в Ивана.

— А вы кто? Как попали сюда?

— Офицер советской армии. Коммунист. Был в плену. Бежал в итальянские Альпы. Создал партизанский отряд. Считаю себя в этих широтах представителем советского командования и партии большевиков.

Все сразу прояснилось. У Черепанова не было больше вопросов. Он сказал:

— Слушаю вас, товарищ.

— Не покидай монастырь. Ты нам нужен здесь.

— Что я должен делать?

— Нуждаемся в оружии. Венецианский арсенал для нас игольное ушко, а для тебя — пролив. По ночам ты должен проникать в арсенал и снабжать нас взрывчаткой, гранатами, ручными пулеметами.

— Сделаю.

— Добычу будет принимать Чезаре Браттолини.

— Выходит, вы были уверены, что я останусь?

— А как же! По рассказам Чезаре я понял, что ты парень стоящий.

Капитон Черепанов остался в соединении «К». Незадолго до падения Берлина вернулся на родину…

Шатров и Гойда приехали на заставу. Капитона Черепанова на месте не оказалось. Укатил в устье Дуная. Каждый год он проводит отпуск на острове Лебяжьем: рыбачит в протоках и озерах, охотится в плавнях, ходит на моторной шаланде на взморье.

— Что ж, поедем на Лебяжий, — сказал Шатров.

 

НА ЛЕБЯЖЬЕМ И ТОПОЛИНОМ ОСТРОВАХ

В штабе Шатрову и Гойде предоставили специальный катер «Измаил». Неказистый с виду, с небольшой осадкой, замаскированный под обычную шаланду, он имел мощный мотор, радио, прожектор. В бортовом кармане лежало снаряжение подводного бойца и запасные баллоны с кислородом.

Ночью двинулись вниз, в гирло Дуная, к острову Лебяжьему.

За штурвал «Измаила» сел Смолярчук. На нем был старенький бушлат, измятая кепка и черная сатиновая рубаха.

Шатров и Гойда тоже были в штатском.

Шли быстро, под ясным, полным звезд небом. Сидели на корме. Курили. Вглядывались в темные берега. Попутный ветер срывал с Дуная холодную водяную пыль. Высоко-высоко, у чистых звезд, курлыкали журавли, прилетевшие на зимовку.

Гойда бросил недокуренную сигарету, взглянул на Шатрова, погруженного в какие-то думы.

— Можно задать вам деликатный вопрос?

— Если только очень деликатный!

— Вы давно знакомы с ним… с Дунаем Ивановичем?

— Давненько.

— С тех пор?

— С каких?

— С тех пор, как вы оба были Иванами?

— Раньше, и намного.

Гойда улыбнулся.

— Я так и думал.

«Измаил» сбавил ход, попутный ветер уже не помогал ему. Он дул теперь сбоку, со стороны плавней, и был сырой, холодный, почти осенний. Дунай стал бугристым. Из прибрежных кустарников, мелководных протоков и камышовых зарослей выползал густой вязкий туман. Скрылось под набежавшими тучами и звездное небо.

— Ну и благодатный дунайский сентябрь!.. — Шатров накинул на плечи пропахшую рыбой телогрейку. — Далеко до Лебяжьего?

— Не заждетесь, — откликнулся Смолярчук.

На самом малом, почти ощупью, держась средины фарватера, пробивались вниз.

Лебяжий внезапно выступил из седой мглы и преградил дорогу — черный, окольцованный крутой, травянистой дамбой, защищающей остров от весеннего половодья. По ее гребню тянулась двойная шеренга молодых осокорей.

«Измаил» пришвартовался у крохотной бревенчатой пристани.

Смолярчук заглушил мотор, поднялся из-за штурвала.

— Вот мы и на родине Дуная Ивановича! Не ждет он гостей в такой ранний час.

Туман таял, уползая в плавни, в глухие дебри камышей. Ветер могучим своим крылом расчищал небо. Оно уже было светло-зеленым, чуть опаленным на востоке.

Ночная темнота отступала за дамбу, за крытые камышом хаты, за сад.

По зеленой росистой дамбе неторопливо шагала высокая плотная женщина лет сорока. Светлые, густые, с чуть рыжеватым отливом волосы гладко зачесаны.

— Доброе утро, Мавра Кузьминична! — Смолярчук помахал кепкой.

Подойдя к причалу, она с достоинством кивнула головой. Не удивилась, что незнакомые люди называют ее по имени и отчеству.

На ней темно-синее, в алую искру, с белым воротничком платье. Руки, сильные, смуглые, как и лицо, открыты до локтей.

Пытливо, серыми-серыми, как сталь на свежем изломе, очами смотрела на приехавших и не тяготилась молчанием.

— В гости к вам прибыли, — сказал Смолярчук.

— Что ж, гостям мы всегда рады. Вы откуда?

— Рыболовы и охотники. Друзья-приятели Капитона Черепанова. Да и вам земляки.

— Что-то не признаю. — Она бесцеремонно разглядывала мягкую засаленную кепку Смолярчука, его потертый бушлат. — В гости приехали, а в барахло вырядились. Похуже одежонки не нашлось?

— Вид у нас, правда, бедноватый, но зато душа… Мавра Кузьминична, пора бы и узнать! Ну и память!

— На память до сих пор не жаловалась. Постой, обличье твое и в самом деле знакомое… Начальник заставы?

— Здравствуйте. Рад вас видеть. — Смолярчук подал руку.

— Ладно, не щедрись даром. Ну, здорово! А кто с тобой? Тоже пограничники?

— Одесские отпускники. Дунайской селедки захотели мои друзья. Капитон здоров?

— Вчера был здоров, в плавнях охотился.

— Ну, а ваши ребята как поживают?

— А что им! Прохлаждаются под мамкиным крылом. Уедут скоро. Последние каникульные дни догуливают.

— Не поженились?

— Рано.

Мавра Кузьминична нахмурилась, потеряла охоту дальше разговаривать. Вскинула голову с тяжелой шапкой волос, обдала пограничника холодным взглядом и скрылась на той стороне дамбы, в саду.

— Вдова, — вздохнул Смолярчук.

— И давно она овдовела? — спросил Гойда.

— Лет двенадцать назад. Правда, вдовство официально не подтверждено. Муж ее, Дорофей Глебов, в сорок первом году, когда тут хозяевами были румыны, попал в королевский подводный флот. До какого-то чина дослужился. В сорок четвертом пропал без вести.

Смолярчук посмотрел на зеленую дамбу, где несколько минут назад стояла Мавра Глебова.

— Сколько женихов было — всем от ворот поворот. Для кого бережет себя?… — Он вдруг спохватился. — Чего ж мы стоим? Пошли к Дунаю Ивановичу!

Белостенная хата под толстым камышовым коржем. Стены свежепобеленные и на всех наведены ультрамарином огромные васильки. Ставни тоже разрисованы. Оконные стекла чистые, прозрачные. Через весь двор, от порога к дамбе, через сад и огород пробита тропка, окаймленная мальвами. Встали на эту тропку Шатров, Гойда, Смолярчук — и цветы заслонили им сад, весь остров, Дунай. Только и света, что узкая голубая полоса утреннего неба.

Из прохладных сеней струится терпкий дух подсушенного чебреца. Под крышей пламенеет венок стручкового перца. На старом парусе гора яблок. В корзинах румяные помидоры. В корыте, выдолбленном из цельного ствола вербы, чуть мятые, истекающие соком груши. Их не очень жадно, без драки, клюют куры, утки.

— Эй, люди добрые, где вы? — позвал Смолярчук.

— Тут они, добрые и недобрые, — откликнулся женский голос.

За мальвами, под камышовым навесом, у летней печурки, хлопотали две женщины, старая и молодая. На молодой — сандалетки на босу ногу, желтый, с глубоким вырезом сарафан, оголяющий плечи и большую часть спины. На старой — глухая, до подбородка, старомодного покроя, черная, в белую крапинку кофта, длинная черная юбка, темный платок, из-под него выбиваются седые паутинки.

Это Лада Тимофеевна, мать Дуная Ивановича. Муж ее умер больше тридцати лет назад, а Лада все живет и живет, никому не в тягость, сама себя кормит трудом своим, да и людям кое-что перепадает. Преждевременны ее седины. Старости нет ни в лице, ни в глазах, ни в движениях. Смотрит на людей живо, смело. Щеки и шея не тронуты морщинами. Руки крепкие, сильные.

«Тоже лебединой породы», — подумал Гойда.

Молодая женщина в желтом сарафане — Джулия. Смуглолица, полногруда, с налитыми плечами. Глаза большие, черные, с угольным блеском. Волосы тоже черные, юные, вьющиеся.

Лада Тимофеевна и Джулия готовили вареники. В семье Черепановых любили вареники, поэтому лепили их без счета. Белые, тугие, с кудрявыми закраинами, с так называемой мережкой, они разложены всюду: на перевернутом кверху донышком сите, на полотняных рушниках, на камышовых циновках.

На плите клокотала большая кастрюля.

И Джулия и Лада Тимофеевна с настороженным любопытством смотрели на ранних, незваных гостей.

Смолярчук снял свою кепочку, поздоровался и, улыбаясь, переводя взгляд с Джулии на Ладу, спросил:

— Интересно, кто из вас добрый?

Джулия засмеялась, прижала припудренную мукой руку к груди и сказала, не совсем чисто выговаривая слова:

— Я сердита. А он ест добра. Мама всегда хорошо, здорово хорошо! Правда?

— Это верно, — согласился Смолярчук.

— Не такая я уж и добрая, — проворчала Лада Тимофеевна. — Вы по какой нужде пожаловали сюда спозаранок?

— К вашему сыну явились.

— По охотничьему делу небось? На сеновале он со своими молодцами зорюет. Юля, проводи!

Джулия вытерла руки о ситцевый фартук, поправила волосы.

— Айда! — сказала она и без всякой причины рассмеялась.

На душистой перине сена раскинулся Капитон Черепанов. Иван и Пальмиро прижались к отцу слева, Варлаам и Джовани — справа. Мальчишки медноволосы, кудрявы, обветренны, исцарапаны, искусаны комарами. Все у них отцовское: чуть курносые, облупившиеся носы, твердые кованые скулы, гордый разлет бровей, пухлые добрые губы. В среднем на каждого брата приходится лет по шесть, не больше.

Джулия, улыбаясь, смотрела на мужа и детей. И во сне жмутся друг к другу.

— Кэп!

Голос Юлии прозвучал тихо, но Дунай Иванович услышал. Не раскрывая глаз, он выбросил руки к жене.

— Кэп, вставай! — сказала Джулия. — Тебя ждут камараде.

— Да, ждем, Дунай Иванович! — загремел Смолярчук басом.

Черепанов встряхнул головой, вскочил на ноги. Так легко просыпаются люди, привыкшие к боевой готовности.

— Здорово, лежебока! — Шатров опустил тяжелую свою ладонь на припорошенное сенной трухой, широкое, крепкое плечо Черепанова. — Эх ты, зорю проспал!

— Что случилось?… Откуда ты взялся? — встревожился Дунай Иванович.

— Собирайся, поедем. В дороге все объясню.

— А вареники?! — всполошилась Джулия. — Кэп, не отпускай!

— А уха и томленный в собственном соку сазан?! Вот такущая рыбина! — воскликнул Черепанов и рубанул ребром ладони выше предплечья. — А борщ со свежей капустой?! А запеченные, с грибной начинкой помидоры?! А яблочный пирог?!

И Шатров сдался.

— Пожалуй, задержимся. Мы спешим, но не следует и раньше срока дело делать.

Был и обед с холодной водкой, было и купание, была и шумная игра на берегу Дуная с Иваном, Пальмиро, Варлаамом и Джовани, были и разговоры с Джулией, Ладой Тимофеевной, Маврой Кузьминичной.

Велик дунайский день.

Шатров нарочно протянул время. Нельзя, не имеет права явиться к бакенам Сысоя Уварова засветло.

На вечерней заре «Измаил» покинул остров Лебяжий. Четыре часа хода против напористого дунайского течения — и можно приступить к работе.

Еще до подхода к Тополиному острову Черепанов начал одеваться. Натянул на свое крепко сбитое, мускулистое тело шерстяное белье, тщательно разгладил все его складки. Надел плотный, на мягких застежках, вязаный из толстой шерсти комбинезон и меховую курточку на «молнии».

Гойда, не сводивший с ныряльщика взгляда, спросил:

— Зачем столько шерсти?

— Для тепла. Защита от холода. Даже в летней воде можно окоченеть после двух часов работы. Но это еще не все. Смотри!

Черепанов влез в стеганые ватные брюки, затянул поясной ремень. Теперь ему, вспухшему от «сорока одежек», округлому, отяжелевшему, полагалось быть неуклюжим, неповоротливым, а он без всяких усилий, быстро и ловко скользнул в водонепроницаемую, сделанную из эластичной резины оболочку, скомбинированную из штанов, рубахи и капюшона. Широкие браслеты из особой прорезиненной ткани плотно сжимали запястье. На шее точно такое же предохранительное устройство. Браслеты и особый ворот не позволят проникнуть под резиновую оболочку ни воде, ни воздуху, что даст возможность подводному пловцу достаточное время сохранять нормальную температуру тела.

Поверх резинового комбинезона, уплотнившего «сорок одежек», он натянул еще один, парусиновый, под цвет воды и ночи. Это уже была маскировка и защита от всякого рода подводных случайностей — острого корабельного угла, сваи, плывущей коряги, пня, затопленного обломка мачты, ржавеющего на дне якоря.

— Здорово это у тебя получается, Кэп! — удивился Шатров. — В одно мгновение превратился в «лягушку».

— И это еще не все.

Всунул ноги в тяжелые, на свинцовой подошве ботинки, закрепил их эластичными застежками. Удобно приладил на груди кислородный прибор, а на левой руке водонепроницаемые часы, скомбинированные с компасом. Повесил на пояс фонарь, кинжал в чехле. Наконец шумно выдохнул воздух, опустился на кормовую скамейку, положил на колени резиновую маску с огромным стеклянным глазом, с гофрированной трубкой, идущей от кислородного прибора.

— Вот, теперь совсем готов.

— Не понимаю. — Гойда с недоумением смотрел на пловца, задавленного, как ему казалось, громоздким снаряжением.

— Что тебе не понятно, Василек? — спросил Шатров.

— С таким грузом ни одной секунды на воде не удержишься, на дно пойдешь.

— Дунай Иванович, слыхал?

— Слышу.

— Просвети человека, пока еще есть время. Пусть знает, что к чему.

— Можно. Не простой на мне груз навьючен. Хитроумный. Вся хитрость в рубашках, штанах, комбинезонах. В их складках, в рукавах, штанинах, скапливается воздух. Он, как подушка, вклинивается между телом и резиновой шкурой — обогревает и придает плавучесть. Могу лежать на воде со всем своим верблюжьим грузом, как поплавок. Захочешь утопить — ничего не выйдет.

— А как же вы ныряете?

— А на этот случай другая хитрость припасена. Смотри! — Черепанов взял массивный свинцовый пояс, лежавший на корме, показал его Гойде. — Теряю, если надо, плавучесть и по-другому: оттяну на короткое время ворот рубахи от шеи, и водяное давление выжмет из «подушки» через щель между шеей и рубашкой добрую порцию воздуха, утяжелит меня килограммов на двадцать, потянет на глубину.

Впереди, на фоне дунайской воды показались темные тучи, большая и поменьше, — острова Тополиный и Черный.

Переключив мотор на подводный выхлоп, без огней, в полной тишине пробирались к Черному: по глухой протоке, по мелководью, в тени верб и осокорей. Нашли укромную бухточку, застопорили машину.

— Вот там, — шепотом проговорил Дунай Иванович и махнул рукой на реку, где вспыхивал бакенный огонек, ограждающий перекат. Бакен был недалеко, метрах в ста от бухты.

Черепанов поднялся и, держась за ветку ивы, свисавшую над катером, вглядывался в путь, который ему предстояло преодолеть.

— Значит, по эту сторону бакена? — спросил Шатров.

— Метра два ближе к фарватеру. Разрешите выполнять?

— Иди!.. Исследуй и оставь все как есть. Только осторожнее! Черт их знает, какой там сюрприз приготовлен.

— Не волнуйся! Сюрпризы люди делают, люди их и отгадывают.

Дунай Иванович надел резиновую, с теплой подкладкой шапочку, потом капюшон, переступил борт катера и, неуклюже ступая, пошел к дунайскому стрежню. Вода постепенно скрывала его. И вдруг он исчез. Ни всплеска. Ни пятнышка на поверхности Дуная.

Вернулся через сорок восемь минут.

Выбрался на берег, стащил маску, осторожно вздохнул, неторопливо выдохнул, «промывая» свежей струёй легкие.

Шатров и Гойда смотрели на него, терпеливо, ждали, что скажет.

— Эх, курнуть бы!.. — проговорил Черепанов и виновато улыбнулся, открывая сияющие зубы. — Ладно уж, обойдусь.

— Ну, что там? — спросил Шатров.

— Контейнер с винтовой крышкой, а в нем — десятикилограммовые «подрывные рыбки». Прикрепи пару к боковому килю поглубже от ватерлинии — и поминай как звали тот корабль.

— Сколько их?

— Дюжина. И две мины-торпеды.

— Торпеды?

— Малютки. Алюминиевые баллоны, начиненные особой взрывчаткой. Каждый в чемодане спрятать можно. Последнее слово подрывной техники. Газовая камера регулирует плавучесть и затопляемость. Такими «сигарами» можно поднять на воздух мост. Взрываются обычно на дне реки — давление воды усиливает взрывную силу. Управление кнопочное: одна кнопка для камеры затопления, другая для камеры всплытия, третья — для включения часового механизма взрывателя.

Шатров и Гойда переглянулись. Они готовы были задать друг другу десятки вопросов.

— Так, говоришь, в чемодане эти торпеды-малютки можно спрятать? — спросил Шатров.

— Вполне.

— Ну что ж, Дунай Иванович, — сказал Шатров, — раздевайся, отправимся отдыхать.

Через несколько минут катер бесшумно прошел глухой протокой.

 

«ЦУГ ШПИТЦЕ»

От причалов Регенсбурга отвалила быстроходная, приспособленная к плаванию по рекам и морям, спортивная яхта «Цуг шпитце». Острогрудая, новенькая, с голубыми шелковыми вымпелами на мачтах, она кромсала холодный горный Дунай и бежала вниз, на восток, в сторону Австрии.

Свежий ветер развевал на корме черно-красно-золотое полотнище.

Всякий, кто провожал взглядом залитое солнцем судно, не мог не порадоваться. Сердцу немца милы эти слова: «Цуг шпитце».

Накануне отхода яхты из Регенсбурга в газете «Баварское время» была напечатана фотография «Цуг шпитце», сопровожденная таким текстом: «Самая высшая точка Германии завтра в полдень начнет свое стремительное движение в сторону самой нижней точки великого Дуная — к его устью, в царство пеликанов, лебедей, аистов и камышовых дебрей, туда, где тоннами добывается черная икра. На борту «Цуг шпитце» находятся тринадцать молодых матросов-спортсменов: рыболовов, пловцов, любителей дальних путешествий. Чертову дюжину возглавляет старый дунайский волк. Молодые баварцы пройдут по Дунаю вниз и вверх более пяти тысяч километров, побывают в семи дунайских странах. Зайдут в Черноморский порт Констанцу, в Стамбул. Счастливого вам пути, отважные искатели приключений!»

Ни одного слова правды не было в этой заметке, изготовленной в «Отделе тайных операций».

Пограничная полиция Регенсбурга лишь формальности ради заглянула в судовой журнал «Цуг шпитце», и дала «добро» на заграничное плавание.

В трюме яхты, на подвесных койках преспокойно отдыхали люди-лягушки, не внесенные в список команды. Тайные пассажиры были словаками, венграми, болгарами, румынами, русскими.

Команда «Цуг шпитце» состояла из немцев Федеративной Республики Германии, опытных сотрудников секретной службы, возглавляемой Рейнгардом Геленом, в прошлом гитлеровским генералом, ныне ближайшим помощником «Бизона».

2 августа 1945 года президент США Гарри Трумэн поставил свою подпись под Потсдамскими решениями, В то же время в штабе 7-й американской армии в Висбадене закончились переговоры между представителями американской разведки и фюрером германского шпионского центра в Восточной Европе Геленом. Гитлеровец Гелен, выполняя главный пункт этого соглашения, передал «Бизону» секретный архив и все списки своей агентуры в Польше, Чехословакии, Румынии, Болгарии, Венгрии и других странах.

Среди особо важных персон, которых «Бизон» получил в наследство, выделялся Карл Бард, инженер-гидролог, бывший когда-то членом так называемой Дунайской комиссии.

Теперь Карл Бард возглавил операцию «Цуг шпитце».

Босой, в белом шерстяном свитере, в синих джинсах, простроченных двойным швом, с ковбойскими кожаными нашлепками на задних карманах, стоял он у штурвала и весело поглядывал на проплывающие берега. Волосы на его голове, как это и положено отважному искателю приключений, взлохмачены. Лицо прокалено высокогорным солнцем и ледяными ветрами.

В Турции он когда-то проводил операцию «Галата», в Румынии — «Черная кровь», в Чехословакии — «Влтава», в восточном Берлине — «Камень и стекло», в Познани — «Тонущие звезды».

Среди тех, кто провожал путешественников в дальний путь, находился и заокеанский корреспондент Карой Рожа. Мало кому из американских читателей была известна эта венгерская фамилия. Под этой фамилией и личиной журналиста действовал в Западной Германии и в других странах особо доверенный человек «Отдела тайных операций», по кличке «Кобра».

В Регенсбург он прибыл по личному заданию своего шефа. Ему было поручено проводить «лягушек», пожелать им счастливого пути и счастливого возвращения. Он сделал это и вернулся в заповедник к генералу Артуру Крапсу с твердым убеждением, что все будет именно так, как он говорил в своем напутственном слове.

Белоснежная яхта, подхваченная быстрым течением и движимая сильным дизелем, неслась мимо знаменитого Баварского Леса. Дикие скалы, чахлые горные ели и развалины замков отражались в прозрачных водах Дуная.

Миновав Братиславу, в глухой местности застопорили дизель, спустили на воду две мины-торпеды и двух «лягушек» в полном боевом снаряжении. Торпеды были мгновенно затоплены и поставлены на якоря в пункте, указанном на карте.

«Лягушки» попрощались с Карлом Бардом и поплыли к берегу.

Первая десантная группа была закодирована словом «Пресбург». Пресбургом когда-то назвали Братиславу псы-рыцари, колонизировавшие земли Словакии и Восточной Европы в XII веке.

Вторая десантная операция была произведена на подступах к Будапешту. Третий десант был выброшен в пределах болгаро-румынского Дуная.

Четвертый… о нем мы должны рассказать подробно.

В четвертом десанте был один человек. В картотеке «Бизона» его зарегистрировали шифром: «РОДДН — 1916 +8+8. Б + СВ». В переводе на обыкновенный язык это означало: «Русский. Особо доверенный. Дунайское направление. Рожден в 1916 году, в восьмом месяце восьмого дня. Кличка — «Белый», он же «Священный ветер».

Дед и прадед Дорофея Глебова были волжскими плотовщиками, сильными, храбрыми, честными людьми. В прошлом веке они бежали из царской России на край земли, в придунайские камышовые дебри. Обосновались на острове, где зимовали лебеди, и зажили вольной жизнью рыбаков, охотников. В роду Глебовых не было немощных духом и телом, не было трусов, предателей, лодырей, доносчиков, хапуг, грабителей, поджигателей, убийц.

Рос Дорофей-внук на берегу Дуная, в просмоленной лодке, в плавнях, в нескончаемых рыбачьих походах: дальних, с выходом в море, и ближних — на озерах, лиманах, в протоках.

С 1940 года по 1944-й Дорофей служил в румынском флоте. Не по доброй воле пошел. Под угрозой расстрела за дезертирство. На него надели чужой мундир, считая его, исконно русского, румыном на том лишь основании, что жил он на берегу Дуная, на Измаильщине, которая двадцать два года, с 1918 по 1940 год, была в плену румынских бояр.

В тот день, когда королевская Румыния капитулировала, подводная лодка, на которой служил Дорофей, находилась в Черном море. Командир не вернулся в Констанцу. Он скрыл от матросов, что Румыния вышла из войны, и направился к турецким берегам, где лодка была разоружена, а команда интернирована.

За колючую проволоку плохо проникали добрые вести с Родины. Зато перед клеветой на Советский Союз широко распахивались решетчатые ворота и двери бараков. Лагерные пропагандисты убедили Дорофея, что ему навсегда заказана дорога на Дунай, что он будет расстрелян на месте сейчас же после того, как выяснится, кто он. И потому, когда в лагере появился человек, назвавший себя доверенным «Русского братства», и предложил интернированным помощь, Дорофей принял ее.

Трудовой батальон, куда попал Дорофей, строил автомобильную дорогу на Кипре, бетонировал стратегические аэродромы, расширял автостраду, идущую по африканской пустыне, укреплял берега Суэцкого канала, прокладывал нефтепровод.

Безрадостный труд, чужое солнце, чужая земля, чужой хлеб, чужой воздух, одиночество истощили Дорофея физически и душевно.

Работорговцы из «Русского братства» определили его в монастырский госпиталь. Тут он и попал к вербовщикам американской разведывательной службы. Они явились перед ним под видом спасителей из так называемой «Лиги человеколюбия».

Вылечив, поставив на ноги, они определили его в свою законспирированную школу «Трудовой приют». Размещался он на берегу Тихого океана, в Южной Калифорнии, и содержался за счет «рокфеллеровского фонда».

Процесс воспитания Дорофея Глебова был длительным. В первый год он ухаживал за деревьями приютского сада, изучал английский и регулярно, каждый день, слушал лекции, которые должны были привить ненависть к Советскому Союзу.

На второй год отцы приюта ввели специальные дисциплины: топографию, радиодело, искусство проникновения через пограничную линию, скрытой разведки в тылу врага, умение скрываться под чужим именем.

После окончания школы Дорофея Глебова перебросили в Германию. На высокогорном озере и на Дунае он прошел дополнительный курс обучения.

Еще там, на секретной базе «лягушек», узнав о том, что ему предстоит сделать на Дунае, Глебов решил вернуться к матери, жене, сыновьям. Прийти и сказать, что незаконно перешел границу. Дома, конечно, спросят, где пропадал столько лет, что делал, почему явился глухой ночью?

Ничего не утаит. Правду скажет.

Мать, дети и жена не выдадут его властям. Спрячут или отправят в плавни, где можно жить вольно, не попадаясь на глаза ни пограничникам, ни милиции. Волки и рыси будут его соседями. Да болотная выпь. Ничего! Стерпит до поры до времени.

Уверенность Дорофея Глебова в том, что он не будет выдан властям, имела прочное основание. Дунайские вольные рыбаки издавна ненавидели все, что укладывалось в понятие власть, ненавидели румынских жандармов, бояр, скупщиков из Констанцы и Галаца, шинкарей, налоговых сборщиков. Считалось делом доблести и геройства поиздеваться над примарем, городским головой, над полицейским. Честь тебе, русский рыбак, если ты сорвал трехцветный желто-сине-белый флаг и втоптал его в грязь. Ты вызывал одобрительный хохот друзей и товарищей, если выкалывал сазаньей костью глаза королю Михаю, изображенному на парадных иконописных плакатах. Тебе помогали все рыбаки, когда ты ночью пробирался с контрабандным грузом из гирла Дуная в Черное море. Тебя прятали от королевских пограничников, идущих по твоему следу. Объявленный вне закона, ты мог годами жить в неприступных для жандармов дунайских плавнях. И хлеб, и рыбу, и вино доставляли тебе в тайное убежище друзья. Ты становился богатырем, любимцем дунайского народа, его героем, когда начинал открытую войну с королевской властью.

Тридцатого сентября пограничники Федор Щербак и Михаил Сухобоков приказом начальника заставы Смолярчука были назначены в наряд. Они затаились на берегу Дуная, в густом кустарнике, напротив острова Тополиный. Не сводили глаз с дома бакенщика Уварова, наблюдали за рекой.

Высокие, по-осеннему яркие звезды отражались в Дунае. Темный сырой песок берега сливался с гладью реки.

Хорошо было сейчас на краю советской земли. Уже нет или почти нет ни комаров, этого бича низовьев Дуная, ни удручающей духоты. Нет еще ни дождей, ни промозглых сырых туманов. Золотой перевал с лета на осень. Дышится легко. Воздух хмельной, винный. В садах дозревают поздние сорта яблок. Набирает самый сладкий сок айва. Усыхает на корню камышовая тайга. Черные дунайки с утра до вечера курсируют между островами-бахчами, перевозят на большую землю арбузы, душистые дыни. Виноградари готовятся к уборке обильного урожая: извлекают из прохладных заветных мест дубовые винные бочки, налаживают давильные машины и долбленые из цельного дерева корыта. Скоро на всем побережье Дуная люди перестанут пить воду. Молодое солнечное вино, легкое, как воздух, будет утолять жажду взрослых и детей.

Час за часом отбивал время большой колокол ангорской церкви.

Неумолкаемо, в борьбе за место на воде, галдели перелетные птицы: гуси, пеликаны, журавли, отдыхающие в плавнях перед тем, как совершить перелет в Африку. Только одни лебеди стойко отмалчивались. Глухой ночью, кем-то потревоженные, подали и они свои голоса, затрубили:

— Килль-клии!.. Килль-клии!..

А мгновение спустя послышалось удивительно благозвучное, скрипично-нежное, мягкотрубное:

— Анг!.. Анг!..

И вскоре опять понеслось обыкновенное, грубовато-гортанное:

— Килль-клии!.. Килль-клии!..

Федор Щербак, не отрывая взгляда от реки, прислушивался к пронзительно ясным, чистым, то будто грозно предостерегающим, то радостно призывным, то ликующим крикам лебедей и вдруг подумал: «Лебединый край. Ангора!.. Ангора!.. Наконец-то я понял, почему Ангора есть Ангора. За лебединые песни ее так прозвали».

— Слышишь? — прошептал Щербак.

— Что?… Где?

— Нет, ничего. Показалось. Отбой!

Михаил Сухобоков пренебрежительно махнул рукой на Дунай.

— Я так и думал. Знаешь, Федя, я вот жду нарушителя, а сам твердо знаю: зря томлюсь, ничего не выпадет на мою долю.

— Откуда же у тебя такое твердое знание? На кофейной гуще гадал?

— Опоздали мы с тобой родиться. Не в те времена живем. Теперь лазутчик глухой ночью да еще через дунайскую границу не полезет. Теперь он больше в мягком вагоне со всеми удобствами или в Ту-104 с паспортом туриста в кармане путешествует. Сколько ты служишь на границе?

— Год.

— А хоть одного нарушителя ты задержал?

— Не пришлось пока. Это же очень хорошо, что не идет сюда нарушитель: боится, потому и не идет. Выбирает место полегче, понадежнее, безопаснее. Ладно, помолчи! Потом поговорим.

Так перешептывались пограничники в эту ночь, пока регенсбургская яхта «Цуг шпитце» спускалась вниз по Дунаю.

Она уже вошла в советские воды, миновала Сулинское гирло и спешила к румынской Килии.

Федор Щербак не сводил глаз с Дуная. Темно вокруг, рощи черной ольхи непроглядными тяжелыми тучами давят берега, звезды скрылись в набежавших облаках, а Дунай не мрачнеет, мерцает перламутровой голубизной, почти светится. Вот за это, наверно, он и прозван голубым.

Смотрит пограничник на великую реку, и ему кажется, что она вместе со звездами и луной является источником света на земле.

Дунай для Федора уже давно перестал быть чужой рекой. Породнился он с ней за время солдатской службы, полюбил. Все успел прочитать о Дунае, что достал в городской библиотеке и у книголюбов. Все легенды, все песни о батюшке Дунае записал в толстую тетрадь.

Видел он своими глазами только нижний советский Дунай от Вилкова до Рени, а рассказывал о нем так, будто тысячу раз бывал на всем протяжении реки, протекающей по территории восьми государств Центральной и Восточной Европы.

Щербак и до призыва в армию любил докапываться до самого корня любого дела и делать его в полную силу. И дело платило ему добром. Самую ответственную и деликатную службу начальник заставы доверял прежде всего Федору Щербаку. В гирле Дуная насчитывались тысячи островов, протоков, стариц, болот, озер, плавней, ериков, но все они, даже имеющие самые причудливые названия, были известны Щербаку.

Любовь очень памятлива.

Дунай, Дунай! Ты богатырь, краса и гордость Вены и Братиславы, Будапешта и Белграда, песенная слава Германии и Австрии, Словакии и Венгрии, Югославии и Болгарии, Румынии и Украинского юга!..

Рождается Дунай в Германии на восточном склоне Черного Леса, на высоте более тысячи метров. Истоки его — Бригах и Бреге. Сливаясь у Донауэлшингена, у подножия замка Фюрстенберг, в старинном парке, эти ручейки образуют Донау, Дунай. Тут стоит каменная статуя матери с двумя младенцами, олицетворяющая Дунай.

Верхний Дунай рассекает в шварцвальдском плато глубокую узкую щель. Берега одеты в камень, покрыты мхами, кустарником и чахлой горной елью.

Протекая по Южной Германии вдоль хребта Баварский Лес, Дунай, вобрав в себя притоки, стекающие с Тирольских Северных Альп, со стороны Швейцарии, все больше и больше набухает, становится глубже.

Ульм — первый крупный придунайский город. До Ульма на берегах Дуная расположены главным образом приземистые, каменные, оплетенные виноградными лозами дома деревушек и хуторов. Изредка встречаются развалины, может быть, остатки владений феодальной эпохи.

Покинув пределы Германии, Дунай пробивает себе все более широкое ложе среди гор и холмов, углубляется, набирает сил и убыстряет течение. Русло реки здесь капризное, опасное. Ограждая себя от непостоянства Дуная, австрийцы построили выпрямительные и защитные дамбы.

Прорезав с запада на восток Верхнюю Австрию, Дунай омывает отроги Альп, подножие Венского Леса и вторгается в сердце двухмиллионной Вены, в первую столицу на своем пути.

После Вены Дунай течет по так называемой венской котловине, среди густых зарослей ивняка, вдоль автострады Вена — Братислава — Будапешт.

На чехословацкой границе принимает в себя Мораву. Здесь, у впадения Моравы в Дунай, в районе древнего замка Девина, каждый год, начиная с победоносного 1945 года, собираются свободные люди и празднуют день дружбы славянских народов. От зари до зари на берегах Моравы не умолкают песни — чешские и словацкие, русские и украинские, польские и болгарские, сербские и хорватские. Отсвет праздничных огней лежит и на устье Моравы и на водах Дуная.

Славянский Дунай привольной дорогой подходит к зеленым холмам Малых Карпат, на склонах которых в глубокой древности был расположен римский лагерь, а позже, в девятом веке, — крепость великоморавского союза племен. Теперь на этих же склонах Малых Карпат над Дунаем стоит Братислава, столица народной Словакии с ее старинным Градом — Кремлем. Дунай жмется к самому центру Братиславы — к его бульварам и набережным. Пронеся свои воды мимо Свободной, Зимней и нефтяных гаваней Братиславы, он разветвляется на главное русло и Малый Дунай. Между ними раскинулся самый большой в мире речной остров — Житный.

На протяжении многих столетий Дунай должен был промывать и прогрызать каменные отроги Малых Карпат, чтобы образовать Венгерские ворота и вырваться на раздольную степную равнину.

После Будапешта Дунай резко ослабляет напор своих вод, уменьшает скорость, как бы застывает. Русло его с непостоянным песчаным дном прихотливо извивается, разветвляется на множество мелководных рукавов. Берега низкие, прикрытые дамбами. Много пойменных террас, стариц.

Параллельно друг другу, разделенные стокилометровой полосой равнины Альфельд, текут Дунай и Тисса. На венгерской земле они не встречаются. Уходят на юг, за границу, на территорию Югославии, где и сливаются севернее Белграда.

Полноводный, могучий, вобравший в себя десятки горных и равнинных рек пяти стран, Дунай подходит еще к одной столице — Белграду.

Километров через двести после Белграда Дунай, Дуна по-румынски, врывается в Железные ворота, прорубленные между Карпатами и Балканами. Со скоростью четыре метра в секунду, вскипая на скалистых порогах, высоко выступающих над каменным дном, несет Дунай семидесятиметровую толщу своих вод среди высоких берегов Румынии и Югославии, мимо скал, у подножия которых вырублена еще римлянами, во времена их военных походов, Тропа Трояна, которую моряки называют Катарактами.

За Железными воротами Дунай делает огромную, более чем стокилометровую петлю — «Рондо».

По зеленой, местами заболоченной и озерной низменности Южной Румынии и Северной Болгарки Дунай течет на восток. У города Силистра, где кончается болгарская земля, когда до черноморского берега остается немногим больше ста километров, Дунай круто поворачивает на север.

За Браилой и Галацом, приняв карпатские реки Серет и Прут, Дунай подходит к границам Советского Союза, последнего государства на своем пути. Здесь же, при слиянии с Прутом, он прекращает движение на север. Великая река круто и легко, как ручеек, поворачивает вправо, на восток, потом на юго-восток, к Черному морю.

Первый советский город, которого Дунай касается своим левым крылом, — Рени.

Здесь Дунай полноводен, глубок, стремителен, своеволен, на каждом повороте угрожает выплеснуться на равнину. Не доходя до румынского города Тульча, разветвляется на два самостоятельных судоходных рукава: одно гирло ведет к Тульче и дальше, к морскому каналу, к Сулинскому порту, другое — на север, к некогда могущественной дунайской крепости — Измаилу.

И даже тут, потерявший почти половину своей мощи, Дунай величествен: глубок и широк. Колесные суда каботажного плавания, самоходные баржи и морские корабли всех стран мира пашут его воды.

Миновав две Килии, правобережную и левобережную, румынскую и советскую, Дунай подходит к последнему на своем пути городу, к русской Венеции. Дальше он распадается на многочисленные рукава, протоки, питает своими водами пойменные озера, болотистые низины, лиманы.

В Черное море он вливается очень скромно, через узкие горловины. Не во всякое время года здесь пройдет даже неглубокой осадки каботажный пароход, направляющийся из Одессы в Измаил.

На плоском пустынном берегу Черного моря, напротив Змеиного острова, заканчивает Дунай свое почти трехтысячекилометровое течение…

Федор Щербак сосредоточенно смотрит на реку. Разбух, помутнел, отяжелел от ила Дунай. Сильные дожди, значит, прошли там, в среднем течении, на Большой Венгерской равнине и ниже Железных ворот. И бури свирепствовали. Что-то где-то затоплено, разрушено. Откуда-то с верховьев большая вода приносит то остатки камышовой крыши, то погибшие деревья, то корневище, то какой-нибудь предмет домашнего обихода.

Диво это дивное — Дунай, думает Федор Щербак. Такая масса воды течет рядом, в двух шагах от него, а не слышно ее. Струя струю глушит. В любое время года Дунай тихий.

— Смотри, смотри! — шепчет Сухобоков и кивает на Дунай. — Видишь?… Плывет кто-то.

Щербак, прищурясь, хладнокровно откликнулся:

— По-моему, это обыкновенная коряга.

— Похоже. Да, она!

Затихли пограничники. Где-то за островами, за Ямой-заповедником, кишащим красной рыбой, за ближними островами затрубил теплоход.

И долго над Дунаем разносилось его эхо.

Ветки кустарника, в котором лежали пограничники, уронили росу.

Прошел, слепя огнями, какой-то корабль. В его мимолетном свете ясно выступила из темноты хата бакенщика, обложенная уже по-зимнему высокими снопами камыша.

Резче запахло пресной сыростью. Похолодало.

На болоте всплакнула выпь.

Первые космы тумана просачивались сквозь густую гребенку Пожарских плавней.

Щербак бесшумно перевернулся, переложил автомат с руки на руку, облизал пересохшие зябнущие губы.

— Эх, курнуть бы!

— В чем же дело? Дыми в рукав.

— Ты что, очумел? Как можно?

— А кто увидит? Начальство далеко. И телевизора оно не имеет.

— Я сам себе начальство.

— Ну, раз такое дело, терпи и не жалуйся.

— Тсс!.. Видишь? — шепотом, более тихим, чем обычно, спросил Щербак.

— Что?

— Смотри, смотри!..

На дунайской воде, высветленной заездами и близким рассветом, что-то темнело.

— Опять коряга, — сказал Сухобоков.

— Нет, это не коряга. Что-то круглое. Похоже на арбуз или тыкву. Голова!.. — Щербак схватил руку товарища, крепко сжал. — Человек плывет.

— Верно, человек! Ах, сволочуга!.. Сообщи на заставу, а я — в лодку и отрежу его от того берега.

— Не трогай лодку! — приказал Щербак. — Не своди с нарушителя глаз.

Щербак соединился с заставой. Ответил не дежурный, как ожидал Щербак, а сам Смолярчук. Видно, ждал этого сигнала. Щербак срывающимся от волнения хриплым шепотом доложил:

— Человек, товарищ старший лейтенант!..

— Спокойнее! — откликнулся Смолярчук. — Где человек? Какой? Откуда?

— На Дунае. Плывет. В подводной маске. В комбинезоне.

— Все понял. — Голос начальника заставы был необыкновенно сдержанным. — А сейчас вы его видите?

— Пока вижу.

— Что вам видно? Ну!..

— По самой середке плывет. Правее фарватера, ближе к сопредельной стороне, — склонившись к земле, негромко докладывал Щербак. — Поравнялся с островом Тополиный… Замедлил движение…

— Неподалеку от острова бакенщика?

— Нет, совсем с другой, там, где болото и камыш.

Тишина. Только стук двух сердец.

— Почему молчите? — доносится с другого конца провода.

— Наблюдаю.

— Ну?… Докладывайте, что видите.

— Дальше плывет.

— Куда именно?

— Мимо острова. Вниз по Дунаю.

— Не может быть, повторите!

— Плывет мимо Тополиного. Скрывается… Что прикажете делать, товарищ старший лейтенант?

Долгое молчание, потом — приказ:

— Пусть плывет. А вы… следуйте за ним по берегу, продолжайте наблюдение. Да не вспугните. Ясно?

— Ясно! — уныло откликнулся Щербак. Он понял, что это значит: «не вспугните».

По усам текло, а в рот не попало.

 

«БЕЛЫЙ» И ДРУГИЕ

Яхта «Цуг шпитце» вышла из пределов Румынии, круто повернула направо, с севера на запад, миновала устье Прута, оставила позади первый советский город.

Карл Бард и Дорофей Глебов смотрели на портовые огни пограничного города до тех пор, пока они не скрылись.

— Россия!.. — Карл Бард тихонько, дружески толкнул локтем «Белого»: — Ну, как?

— Что? — неохотно откликнулся Дорофей.

— Вот ты и дома, говорю. Добро пожаловать!.. — Карл Бард засмеялся. — Не волнуйся, дружище! Все будет хорошо.

Дорофей угрюмо вглядывался в темный берег Дуная.

Бард искоса наблюдал за ныряльщиком. Он знал, что этот крепкий, ловкий человек с блеском прошел через все испытания, и потому удивлялся его не боевому настроению.

«Интересно, какие мысли одолевают тебя? Трусишь? Жалеешь, что вернулся домой в таком виде? Вспоминаешь далекое время детства, молодости? А может быть, трезво размышляешь, как лучше выполнить задание?…»

Карл Бард посмотрел на светящийся циферблат часов и сказал:

— Пора, дружище!..

— Успею! — отрезал Дорофей. Не повернул головы, не оторвал взгляда от прибрежной полосы.

— Слушай, дружище! — Карл Бард положил руку на плечо «Белого». — В чем дело? Что с тобой происходит?

Дорофей круто повернулся к капитану. И тот увидел резко побледневшее лицо, бешеные глаза.

— В чем вы меня подозреваете?

— Только в медлительности.

— Неправда! Столько лет готовили меня, натаскивали и все не доверяете, все испытываете!.. Плохого же вы о себе мнения!

«О, да ты, оказывается, вовсе не такой слюнтяй, как я думал!..» Вслух Карл Бард сказал:

— Любопытно! И мудрено!.. «Плохого о себе мнения». Это как же расшифровать?

— Зря беспокоитесь, — примирительно проговорил Дорофей, — буду действовать, как приказано.

— Только так, дружище!.. — Он постучал ногтем по выпуклому стеклу часов. — Пора!.. Пошли. Кланяйся Сысою и передай ему… пусть в скором времени ждет еще одного гостя… «Мохача». Не забудешь? «Мохач»! Есть такой город на Дунае, на границе Югославии и Венгрии.

Дорофей кивнул.

— Не забуду. Пошли!

В капитанской каюте Дорофей натянул поверх неброского штатского костюма резиновый комбинезон, навьючил на себя акваланг и туго увязанный рюкзак. Подпоясался ремнем, к которому были прикреплены пистолет, кинжал, подводный электрический фонарь, и кивнул шефу:

— Все, могу нырять.

Яхта шла между советской Измаильщиной и румынской Добруджей. Миновали сулинское гирло, слева по борту прошел ярко освещенный Измаил.

Приближались две Килии, румынская и советская, хорошо приметная своим портовым зернохранилищем.

«Цуг шпитце» принял правее, держа курс на румынскую Килию.

Дорофей Глебов покинул борт яхты.

Небо затянуто тучами, не светится ни единая звезда. Мелкий густой дождь сечет Дунай, взрыхленный волнами. Туманная мгла и ночная темнота наглухо скрывают берега.

«Белый» поплыл вниз, подхваченный течением.

Через час гигантские тополя прорезались сквозь ночную мглу.

Тополиный остров, Дорофей медленно плывет вдоль его берегов. Оглядываясь, он угрюмым взглядом провожает отступающую в темноту землю, на которой ждет его Сысой Уваров.

Растаял мигающий бакенный огонь, под которым на дне Дуная лежат контейнеры.

Перед рассветом показались маячный огонь Лебяжьего и старый ветряк.

Дорофей резкими, «стригущими», движениями ластов вырвался из фарватерной струи. Приблизившись к острову, перестал работать ногами, глубже втянул голову в воду, так что на поверхности Дуная осталось только стекло маски. Если кто и наблюдает сейчас за рекой, все равно не увидит пловца.

Течение вынесло его на мелководье. Твердая, спрессованная толща ила. Еще несколько шагов — и он будет на островной земле. Дорофей не спешил. Ждал, вглядывался в темноту, прислушивался, готовый нырнуть, исчезнуть подобно щуке. Тихо. Ничего подозрительного.

Осторожно выбрался на берег, сбросил шкуру «лягушки», туго свернул ее и засунул в рюкзак. Пусть пока лежит там, еще пригодится.

По ивовым зарослям, по росистой траве стлалась сырая предрассветная тьма. В листьях вербняка зашуршал дождь. Время от времени раздавался шумный всплеск — играла рыба, падала в реку подмытая земля.

Приученными к темноте глазами Дорофей вглядывался в местность и не узнавал ее.

Должен быть плоский берег, а тут — высокая дамба, укрепленная кустарником, густо затравевшая. На той стороне поднимается сад — светятся крупные влажные яблоки.

Яблоки на Лебяжьем? Откуда? Не должно их быть. Здесь растет только черная ольха, ива, верба, камыши. Садам не место на полуболоте. Не туда попал.

Чужой остров?

Нет, свой, родной. Деревянная четырехкрылая мельница и каменный маяк — верные приметы Лебяжьего.

А дамба?… Правда, жители острова собирались насыпать ее, но так и не собрались. Неужели за эти годы, пока он скитался на чужбине, все-таки обваловали остров? А деньги? Не по карману им такая затея. Продадут все добро, нажитое отцами и дедами, и то не хватит. На чьи же капиталы воздвигнут этот вал, сдерживающий весенние воды Дуная?

Дорофей осторожно раздвинул кустарник, перебрался через насыпь, спустился в сад. Перебегая от дерева к дереву, держал направление на ветряк.

Сквозь ветви яблонь увидел первую хату деревни и остановился. Ивовый плетень, увитый диким лопушистым виноградом. Вздыбленный журавль над колодцем. Беленые стены. Голубые ставни, черные окна…

Крепким предрассветным сном спит Лебяжий остров. Спят и Глебовы, не чувствуют, как близко от них отец, сын, муж.

Дорофей стоит перед хатой и улыбается. Чужая, а все равно радостно смотреть на нее. Приземистая, в три окна, с резным крылечком. Северная стена уже по-зимнему обложена камышовыми снопами. На крыше распластал крылья огромный петух, вырезанный из ольхи. Тут живут Черепановы. Плетень к плетню стоит и хата Глебовых.

Дорофей пошел к своей усадьбе. Все здесь такое же, как и пятнадцать лет назад. Огромные бревна осокорей, заменяющие скамейки, валяются у плетня. Когда-то здесь вечерами собирались девки и парни. В будни это было любимое место ребятишек, а по воскресеньям бревнами с утра до вечера владели бабы. Тут же шумели и деревенские сходки.

Калитка на старом месте — в средине плетня, напротив колодца. Дрожащей рукой Дорофей сиял крючок и вошел во двор. Твердая утрамбованная дорожка вела к дому. Дорофей на всякий случай свернул с нее и по огородной земле, пригибаясь, пересек двор.

Светлее, казалось ему, стало на острове. В разрыве дождевых туч блеснула звезда. Дунай сбросил с себя тяжелую ношу ненастной ночи, засверкал чешуей.

Вот и родная хата. До того белая, что больно смотреть на нее. Вот такой сияющей она и представлялась ему в миражных африканских видениях.

Под окнами поднимается ветвистый высокий тополь, посаженный Дорофеем в тот год, когда женился. Теперь он виден издалека. Как быстро прошло время. Тополь вырос, а он…

Прислонился щекой к серебристой мокрой коре дерева, со страхом и надеждой смотрел на белую, с темными глазницами окон хату. Пятнадцать лет назад оставил здесь мать, жену, сыновей. Живы ли? Как живут: в голоде? холоде? нужде? в радости? Может быть, Мавра вышла замуж и забыла, что любила какого-то Дорофея. Не чужой ли он и сыновьям? Не называют ли отцом чужого человека, нет ли у них сводных братьев и сестер?

В конце улицы закричал первый петух. Откликнулся второй на соседнем дворе. И загремело, покатилось по острову зоревое кукареканье.

Дорофей стоял под тополем, не зная, что делать дальше. Спрятаться в какой-нибудь норе, тайком высмотреть оттуда, как живут Глебовы? А что, если постучать в оконную крестовину кулаком и во весь голос крикнуть: «Эй, Мавра, открывай, встречай законного мужа!» В хате поднимется переполох. «Муж? Какой муж? Откуда взялся? С того света?» Тогда он крикнет еще раз: «Открывай, Мавра! Это я!» Она неспешно выйдет, грозно спросит: «Вернулся?… Где скитался столько лет? Что делал? Кому служил? Если ты добрый человек, зачем выбрал такую ночь? Почему побоялся светлого дня?»

Какими словами он смягчит ее ожесточенное обидой и долгим одиночеством сердце?

«Надо пока спрятаться, — решил Дорофей, — а там видно будет».

Рядом с хатой, под одной с ней крышей, просторный коровник. Дверь по-летнему открыта настежь и подперта колом.

Дорофей переступил порог. В нахолонувшее лицо дохнуло коровье тепло и сладкий дух увядших на жарком солнце трав и цветов.

Ощупью, уверенно продвигался вперед по хорошо знакомому коровнику. Вот колышки, где в ненастную погоду обычно висели сети. Висят и сейчас. Кадка с водой. Рундук для кукурузы и отрубей. Огромный костыль с фонарем.

А вот и корова. Рослая, темная, с крупными белыми пятнами по хребту. Она доверчива повернула к чужому человеку голову. Понюхала, пожевала просяще губами, отвернулась.

За дверью, ведущей из коровника в хату, послышался кашель, а потом неторопливые шаркающие шаги.

Дорофей бросился в дальний угол, где лежал ворох сена, зарылся в него.

Позванивая ведром, вошла в коровник невысокая худощавая женщина. Голова повязана полушалком. На плечи накинута телогрейка.

Дорофей едва сдержался, чтобы не броситься навстречу матери.

Корова шумно вздохнула и тихонько замычала.

— Ну, здорово, здорово! — проговорила. Домна Петровна. — Как ты тут ночевала-зоревала?

Она обмыла и вытерла корове вымя чистой тряпкой, села на скамеечку, и тугие струи молока зазвенели в белом ведре.

Закончили свои песни петухи. Посветлел дверной проем. Темнота уползла за Дунай, в плавни. На краю неба пробился алый родничок.

Дорофей затуманенными от слез глазами смотрел на мать, освещенную полосой света. Постарела! Глубокие морщины посекли и лоб, и подбородок, и даже нос. Только брови все те же — густые, сросшиеся на переносице, смолисто-черные. Все забыл сейчас Дорофей: где был, что делал, зачем явился на Дунай. Только любил мать, только добра желал ей.

— Мама!.. — позвал он. — Матунюшка!..

То ли шепот его услышала Домна Петровна, то ли материнское сердце угадало, почувствовало близость сына — она бросила доить, тревожно насупилась, посмотрела в угол коровника, на ворох сена.

— Матуня!.. Матуха!..

В самые лучшие дни своей жизни, в далеком детстве, Дорофей так называл мать. Матуня!.. Матуха!.. Матунюшка! Как заклинание произнес Дорофей сокровенные слова. Умолял о пощаде и вместе с тем властно требовал. Мать не имеет права не быть матерью.

— Господи Иисусе Христе!..

Домна Петровна вскочила. Верила своим ушам и не верила. Спину прохватывал ледяной озноб. Готовая смеяться от счастья и разрыдаться, смотрела в угол, на ворох сена, на темное пятно, похожее на человека.

— Маманя!.. — Дорофей бросился к матери, целовал ее губы, щеки, шею, руки, голову.

Перевел дыхание, прижался мокрой щекой к ее щеке, зажмурился, тихонько всхлипывал.

— Ты?… Ты, Дорофеюшка?

Натруженные, не отдыхавшие шестьдесят лет руки Домны Петровны ощупывали сына. Нашли крупную родинку над правым ухом.

— Дитятко мое! Пришел!.. Пробился!..

— Я к тебе, матунюшка, много лет пробиваюсь.

— И я… каждый день, каждую ночь ждала.

— Ну вот, дождалась. Здравствуй, матика!

— Здравствуй, роднуша!

Какая она маленькая, сухонькая и беззащитная. И как хорошо пахнет — яблоками, сухими травами, парным молоком.

Дорофей гладил мать по голове и плакал.

Корова, должно быть удивленная тем, что ее перестали доить, повернула голову к хозяйке, замычала.

Домна Петровна машинально потрепала корову по упругой атласной шее. А взгляд ее прикован к лицу сына. Смотрит на сорокалетнего Дорофея, вспоминает, каким он был. Вот он ищет жадными губами материнскую грудь; вот впервые улыбнулся; вот сделал первый шаг; вот бежит навстречу матери по берегу Дуная, босоногий, в красной рубахе, надутой ветром.

Вспомнила тот день и час, когда он появился на свет.

Родила его в рыбачьей лодке, на взморье. Перекусила пуповину, обмыла сына соленой морской водой, завернула в то, что оказалось под рукой, в свою рубаху, в рыбачью сеть.

— Мама, маманя!..

В коровнике совсем посветлело.

Шлепая по воде плицами колес, прошел рейсовый пароход.

С реки потянуло утренней свежестью.

С гоготом побежали в соседнем дворе тяжелые домашние гуси и, подлетывая, заспешили на привольные пастбища.

Дунайский фарватер розовел. Зоряно светились и крылья ветряка. Маячный огонь мигал тускло.

— Ну, маманя, говори прямо: всем я тут желанный? — спросил Дорофей.

— Всем, милый ты мой, не сомневайся! Ой, как ты дрожишь! Тебе холодно? Пойдем в тепло.

— А Мавра?… — Голос его осекся, дыхание прихватило. — Замуж не вышла?

— Не наговаривай на жену. Одна живет, да вот только…

— Ну?

— Не узнаешь ты ее.

— Что ж так? Постарела?

— Все сам увидишь, сынок… Пойдем.

Дорофей посмотрел на дверь, ведущую в дом.

— Долгонько спать любит. Раньше, бывало, до зари по двору бегала. Разбуди ее, предупреди.

— Нету ее дома.

— Где же?

— Уехала в Москву.

— Зачем ей Москва понадобилась?

— Понадобилась!

— Не заблудится?

— Мавра-то? — мать улыбнулась.

Насторожился Дорофей. Что-то тут не так.

— А ребята дома?

— И ребят нету.

— В школе?

— Это в их-то года?! Опомнись, отец! Старшему двадцатый пошел, младшему — восемнадцать.

— Где же они? На рыбалке?

— Хватай выше!

— Не понимаю. Чего-то недоговариваешь.

— Ох, сынок, десять коробов я тебе недоговариваю! — Она вытерла о ситцевый фартук руки. — Пойдем, в доме все расскажу… Не упирайся! Иди на свет божий, дай мне разглядеть тебя как следует.

— Постой, маманя! Нельзя мне на свету быть. С той стороны я сюда пробился!.. Беглец.

Домна Петровна не ждала от сына таких слов. В глазах ее уже не светилось счастье. Они наполнились страхом.

— Беглец?… Откуда?… — прошептали похолодевшие губы, а руки безжизненно повисли.

— Границу нарушил. Под водой. В маске. Сделался жабой, чтобы вырваться домой. Ох, мама, и натерпелся!.. По самые ноздри хлебнул горькой жизни. Невмоготу больше, вот и вернулся. Добром нельзя было, так я хитростью выкарабкался.

Домна Петровна окаменела, слушая сына.

— Известно, не помилуют власти, если узнают, что объявился я.

— Если узнают?… — переспросила Домна Петровна. — А разве ты скрываться хочешь?

Дорофей не сразу ответил. Подумал, сказал:

— Явлюсь с повинной. Только не сегодня. И не завтра. — Он схватил холодную, чужую руку матери, прижал к своему лицу. — Матунюшка, не осуждай! Не за свободную жизнь я цепляюсь. По вас стосковался. Насмотрюсь на тебя, на Мавру, на ребятишек, отведу душу, а потом… А пока никто и ничего не должен знать… На острове есть пограничники?

Мать незряче смотрела на сына, думала о своем.

— Я спрашиваю, на острове есть пограничники?

— Ты один?

— Что?

— Я пытаю, ты один вернулся с той стороны?

— Один. А что?

— Значит, с повинной?

— Ну да. Указ есть насчет помилования таких, как я, покаявшихся.

— А в чем виниться будешь?

— Границу перешел, закон нарушил.

— Всё?

— Понимаю!.. Не веришь? Что ж, дело твое, спроваживай родного сына на тот свет.

— Что ты! — испугалась Домна Петровна. Руки ее обрели силу, потеплели. Схлынула с лица бледность. Обхватила Дорофея, прижалась к нему. — Верю! Если уж тебе не поверить, то лучше не жить. Чего ж мы тут прохлаждаемся? — всполошилась Домна Петровна. — Пойдем до хаты.

Он переступил порог и замер. Стоял, облокотившись о притолоку, и с изумлением рассматривал обстановку. Хата прежняя, а внутри…

— Проходи. Раздевайся. — Мать взяла его за руку, потащила к дивану, усадила… — Ну, вот ты и дома, сынок!

Тепло, а Дорофея все еще бьет дрожь. Мать поставила на стол графин с водкой, стакан, тарелку с яблоками.

— Замерз ты, как цуцик. Грейся!

Он налил полный стакан и выпил.

— Запасливые, хотя и без мужиков живете. Кто же из вас горькую пьет? Ты? Мавра?

— Гостей ублажаем.

— А часто они у вас бывают?

— Бывают.

Водка согрела Дорофея и вернула ему потерянную уверенность и смелость. Похрустывая яблоком, он оглядывался.

Не изменилась просторная, с окнами на Дунай горница: те же дубовые балки, выступающие на потолке, те же медовой желтизны деревянные стены. И все-таки это не та хата, в которой родился и вырос Дорофей. Многое изменилось. Выветрился мужской дух, дух рыбачьих сетей, болотных сапог, пропитанных рыбьим жиром. И охотничьим порохом не пахнет. Только яблоками. Яблоки, яблоки, яблоки. На полу, на подоконниках, в корзинах, под кроватью и даже на шкафу. Краснобокие. С девичьим румянцем. Темно-красные. Алые. Огромные, в кулак богатыря.

Не только это изумило Дорофея. Сияет полированный, с зеркальной дверцей шкаф, тумбочка с радиоприемником, мягкий диван. Круглый стол накрыт цветастой скатертью и окружен хороводом стульев. В соседней полусветлой комнате, в так называемой боковушке, Дорофей увидел дорогую кровать, гору белоснежных подушек, шелковое одеяло, большой ковер и стеклянный шкафчик, полный посуды.

Добро не показное, не для людей выставлено. Давным-давно обжито, стало привычным.

— Вот, значит, как вы живете!.. Завидно!

— Сам себе завидуешь. — Домна Петровна подошла к сыну, как маленького, погладила по светлым, чуть влажным волосам. — Отдыхай, а я побегу творить угощение.

— Постой, мама!.. Здорово, говорю, живете. Бросил вас бедняками, а вернулся… к богатеям. Раньше у нас так жили только немцы-колонисты, а теперь Глебовы на их место заступили. Ишь, как возвысились! Выходит, жене выгоднее жить без мужа, детям — без отца, матери — без сына.

— Обидно, что хорошо живем?

— Богатство ваше испугало. Откуда оно? Когда и как разбогатели?

— Почти все наши островные так живут, слава богу!

— Все?… Это почему?

— До работы стали жадные. И трудодень увесистый, удачливый, словно икряная белуга. Сад-то наш и пасеку видел?

— Ну, видел.

— С него все богатства собираем. Садище! Первый на Дунае! Во всех газетах пропечатали похвалы нашим яблокам и грушам, винограду и айве. И диплом на выставке в Москве выдали.

— А кто его посадил?

— Все. Старый и малый. И на мою долю штук двадцать саженцев приходится. А командовала твоя Мавра.

— Командовала?… Это с каких пор она в командиры выскочила?

— Люди вытолкали. Председателем колхоза избрали.

— А за какие заслуги?

— Ох, Дорофей, рассказывать мне про это и рассказывать!.. С утра до вечера и с вечера до утра. Соловья баснями не кормят. Пойдем — накормлю, напою.

— Сиди, матунюшка! Рассказывай… За какие, говорю, заслуги Мавра в вожаках ходит?

— Работящая она. Головастая хозяйка. Вроде как пчелиной матки: одна за всех, а все за нее.

— Так!.. Уродилась обыкновенной пчелой, а стала маткой. Как же это случилось?

— А я и сама, по правде сказать, не доглядела — как. Вон дерево — разве уследишь, как оно тянется к небу!..

Дорофей умолк, разглядывая стоящий под окном тополь. Ствол его уже толще корабельной мачты, серебристо-атласный. Гнездо аиста чернеет в зеленой листве. С вершины тополя виден, наверное, Дунай, протока, соседние острова, плавни, весь Лебяжий, с его садами, пасеками, дамбой.

— Когда дамбу насыпали? — спросил Дорофей.

— Давненько. Еще ребята в пятый класс бегали.

— А денег где раздобыли? В долги залезли?

— Никаких долгов. Дунайские морячки подсобили. Измаильские рабочие трактора прислали, да и сами работали. Такое творилось в то лето!.. Чистый праздник. Народу — тьма-тьмущая. Машины днем и ночью гудели. Музыка. Песни.

— Мавра хороводила?

— Она… Перед ней теперь все глухие двери открываются. Депутат! Правительственные награды имеет — орден Ленина и Знамя это… Трудовое. — Домна Петровна засмеялась. — И всё наши яблочки, грушки и пчелки. За них вот и эту штуковину Москва прислала.

Домна Петровна сняла со стены «штуковину», бережно положила на колени сына.

Черная, дорогой резьбы рамка, тяжелое стекло, меловая бумага, золотые печатные буквы: «Диплом первой степени… Мавре Кузьминичне Глебовой… За высокие урожаи…» Подписи академиков, чеканные, как на сторублевках. Красные печати. Герб СССР. Эмблема Всесоюзной сельскохозяйственной выставки…

Дорофей повесил диплом на место, сел, отхлебнул из стакана водки.

— Ну, чем еще порадуешь?… Сыновья-то как поживают?

— Вчера убыли. Все лето были здесь: садовникам помогали, охотились в плавнях, рыбачили на протоках, камыш рубили.

— А куда уехали? Зачем?

— Каникулы кончились, вот и уехали. В Одессу. В институт. Студенты они.

— Студенты?… И Гордей и Аверьян?… Это как же?…

— А вот так… Всё как надо. Настоящие студенты. Стипендию получают. Славные ребятки. Инженерами станут. Тут, на Дунае, будут работать, дамбы и плотины насыпать.

— Отца-то хоть вспоминали?

— А как же!

— Добром или…

— Известно, что скажешь про родного отца, пропавшего без вести. Жалеют.

— Ну, а Мавра?

— И она. — Домна Петровна подсела к сыну, прижала ладонь к груди. — Печет страх? Не сомневайся.

— И рад бы не сомневаться, да не получается. Сижу вот в родном доме, а не верю: тут ли я? Эх, мама, если бы ты знала, под какими я жерновами побывал!

— Ничего, родной! Все забудется. Мы тебя с Маврой приголубим, выходим. Почему столько лет не подавал о себе весточки?

— Подавал. Из Турции, с Кипра, из Египта.

— Ни единого письма не получили.

— Застревали где-то. К рукам чужим прилипали.

Со двора донесся женский голос:

— Петровна!.. Ау, Петровна, ты дома?

Дорофей испуганно метнулся в боковушку, прихлопнул за собой дверь.

— Тут я, чего кричишь зря! — Домна Петровна вышла во двор.

У плетня стояла соседка. Лада Черепанова. Лицо раскраснелось. Седые волосы растрепаны.

— Чего надо?

— Петровна, беда стряслась. Ванятка ногу распорол. Йод нужен, бинт. Не поскупись. Все наши запасы кончились.

Домна Петровна молча пошла в хату и вернулась с большой жестяной коробкой.

— Вот тебе целая аптека.

— Благодарствую!

Соседка исчезла. Домна Петровна проводила ее задумчивым взглядом. Добрая, счастливая доля у Лады. Тяжело шаркая босыми ногами, мать вошла в дом. Из боковушки вышел Дорофей. Губы его тряслись.

— Чего людей боишься, сынок? С открытой душой пришел к ним — и боишься!..

— А как же не бояться, когда я от собственной тени шарахаюсь. — Он покосился на диплом. — Значит, по первостепенной дороге шагает Мавра?… Орденоносец! Председательша!.. Краса и гордость Лебяжьего. Сынов в инженеры выводит! И даже неграмотную свекруху возвысила. — Дорофей насмешливо посмотрел на мать. — Какая у тебя должность в колхозе? Агитаторская? Или в парторги вышла?

Густые, сросшиеся на переносице брови Домны Петровны сдвинулись.

— Говори что хочешь, сынок! Тебе положено сегодня всякую чепуху молоть. Стерплю.

— Скажу!.. — Он хлопнул ладонью по столу. — Не ко времени и не к месту воскрес Дорофей Глебов. Назад уползай, зачумленный! Туда, откуда явился, — в ночь, в свою жабью дырку.

— Чего несешь?

— Дело говорю, матунюшка! Чернотой своей вашу белизну покрою, если останусь тут. Ославлю на весь Дунай. Верить вам везде перестанут. Гордея и Аверьяна студенчества лишат. Мавру из депутатов вышибут. Вот что я порешил. Не судьба мне жить с вами под одной крышей. Скроюсь. Уйду в плавни и буду там доживать свой постылый век. Ниже болотной травы, тише стоячей воды.

— Тошно слушать непутевые речи. Ну и дремучий же ты, Дорофей. Не такие на Лебяжьем люди, как ты думаешь. Нету их, вывелись.

— Брось, мама! Не уговоришь. Не будет вам со мной счастья.

— Не из пугливых мы. Пожили в счастье, поживем и в несчастье. Потеряем в одном месте, найдем в другом. — Она положила на плечи Дорофея легкие коричневые руки. — Я вот что порешила, сынок!.. Сегодня пойдешь к пограничникам. Покормлю, напою и провожу. Явись и скажи: беглый я, границу перешел. Помилуют. По указу.

Дорофей стоял у стены, словно пригвожденный. Глаза закрыты, ввалились. Лицо осунулось, посерело. Морщины стянули лоб, щеки.

— Нечего тебе ждать. Иди и винись! — твердо говорила мать. — Иди! Да ты слышишь, что говорю?

Он медленно кивнул отяжелевшей головой.

— Слышу, — не открывая глаз, выдавил он сквозь зубы. — Мама, а если… если я не пойду.

Домна Петровна долго не отвечала. Крепко сжав темные губы, с мучительной болью вглядывалась в сына.

Она тихонько, ласково погладила его по небритой щеке.

— Если не пойдешь… я сама поклонюсь властям и скажу: ждет вас мой сын, приходите!

— Эх, матунюшка!.. Кланяйся! Да живее, а то, чего доброго, раздумаю виниться.

Дорофея Глебова на быстроходном катере доставили в райотдел КГБ.

Многое он рассказал!.. Демонстрировал снаряжение подводного диверсанта. Давал характеристики тем участникам операции «Цуг шпитце», которых хорошо знал.

Не забыл Дорофей упомянуть и «Мохача», старого друга Сысоя Уварова, который должен пожаловать к нему в гости в скором времени.

— «Мохач»? — спросил Шатров. — Кто он такой? Откуда и когда его должен ждать Уваров? Какие у него задачи?

Дорофей виновато посмотрел на чекистов.

— Ничего больше не знаю. Мой шеф доверил мне эту тайну в самый последний момент, перед высадкой.

— И он не сказал вам, не намекнул, что вы будете взаимодействовать с этим «Мохачем»?

— Нет, не говорил и не намекал.

— А может быть, это подразумевалось?

— Нет, и не подразумевалось. Я понял так, что у Сысоя Уварова с «Мохачем» будет особый контакт и особые дела.

— А какие?

— Не знаю. Могу только гадать.

— Ну погадайте! — улыбнулся Шатров.

— Таким, как он, этот «Мохач», всегда наш брат, черная кость, дорогу в трудных местах прокладывает. Мы пробуем, а они, принцы, доделывают, вершки снимают. Главное дело должен сделать не я, а он, «Мохач». Наверняка.

— И какое же это главное дело?

— Не знаю. Вам виднее, что у вас тут на Дунае самое дорогое.

— Для нас все здесь самое дорогое, — сказал Шатров. — И города и колхозы, И каждый корабль и каждый человек. И спокойствие и тишина. Всем дорожим, все охраняем Вы только вчера впервые услышали о «Мохаче»?

Дорофей после долгой напряженной паузы неуверенно ответил:

— Мне кажется, я раньше ничего не слышал о нем.

— А ваш шеф какую имеет кличку?

— Инспектор?

— Нет, другой, тот, что сопровождал вас сюда, на Дунай.

— Мы его называли «Капитаном».

— Другой клички у него не было?

— Не знаю.

— Не приходилось вам слышать, как называли его между собой ваши инструкторы?

— Чаще всего тоже «Капитаном», но иногда в веселую минуту величали «Катаракты».

— В этом был какой-нибудь смысл?

— Наверное.

— А вы допускаете такую возможность, что ваш шеф имел еще одну запасную кличку, известную только его начальству?

— Может быть, и так.

— А вы не удивились бы, узнав, что «Капитан», «Катаракты» и «Мохач» одно и то же лицо?

— Я давно уже перестал удивляться.

Шатров закрыл блокнот.

— Пожалуй, хватит на сегодня.

Глебов вышел, сопровождаемый солдатами.

Шатров сложил мелко исписанные листы, спрятал их в планшетку.

Показания Дорофея Глебова заставили Шатрова глубоко задуматься. К чему, к какому событию привязана эта операция «Цуг шпитце»?

Штаб «Бизона» ничего не делал так, на всякий случай, в порядке самотека. Все и всегда приурочивалось к какому-нибудь большому событию на международной арене. Если наступал Фостер Даллес, то запускал в ход свою машину и «Бизон».

Англичане и французы сейчас предприняли наглейшее наступление в Египте. Главные держатели акций Суэцкого канала возмутились, что их «священная собственность» национализирована египтянами. «Арабы, образумьтесь, отдайте назад Суэцкий канал, верните Западу вековое право быть хозяином на вашей земле, иначе будет разрушен трехмиллионный Каир, залита напалмом долина Нила!»

Шатров располагал данными, свидетельствовавшими, что штаб «Бизона» предпринимает бешеные атаки во всех направлениях. Но где главное? Конечно, не здесь, на Дунае.

После долгих размышлений Шатров пришел к убеждению, что важная сама по себе операция «Цуг шпитце» скрывает еще что-то более значительное.

Для чего же понадобились «Бизону» одновременные взрывы на Дунае — в Братиславе, в Северной Болгарии, Южной Румынии и в дунайском гирле? Отвлечь внимание от авантюры в районе Египта? Да, на какое-то время, если бы взрывы прогремели, Дунай приковал бы к себе внимание мировой общественности.

Нет, темное облако «Цуг шпитце» надолго не затмит событий в Египте. Скорее всего, это обрывок гигантской тучи, которую западная «машина погоды», машина «взаимной безопасности», решила выпустить на мировой небосвод.

Только над Венгрией видел Шатров приметы надвигающейся грозы. Там творятся странные вещи. Несколько лет укреплялась западная граница. Разумная, необходимая мера предосторожности признана теперь почему-то излишней: несколько дивизий поспешно разоружают границу.

Западные соседи обратились с просьбой к венгерскому правительству открыть границу, и ее открыли.

По мнению Шатрова, это ослабило позиции народной Венгрии и всего социалистического лагеря. Но в Будапеште кое-кто придерживался на этот счет другого взгляда. Там считали, что разоружение западной границы полезно, это ослабит, смягчит международную напряженность. Если бы так!..

Заблуждение? Или поспешные, непродуманные, рискованные действия?

Вызывали тревожные недоумения и некоторые венгерские газеты, некоторые журналисты, писатели. Раздувают ошибки и промахи социалистического строительства. Не критикуют, а издеваются, высмеивают, изощряются в ругательствах. Нападают на диктатуру пролетариата, ослабляют ее и считаются коммунистами, слывут истинными демократами.

Были еще и другие неприятные признаки на венгерском горизонте. Однако тогда, в сентябре 1956 года, даже Шатров, умеющий разбираться в политической погоде, не мог еще сказать, что «Бизон» решил сделать Венгрию той тучей, которая должна затмить войну в Египте.

Чудес нет, не бывает их и в тайных войнах. В чрезвычайно трудных условиях, порой ощупью, часто «от печки» приходится пробиваться нашим контрразведчикам к тайнам врага.

Энергия, терпение, хитрость, ум, время, осторожность, осмотрительность, хладнокровие, риск и точный расчет были давними испытанными спутниками чекистов…

Шатров толкнул Гойду.

— Ну, что надумал?

— Кое-что. Согласен с вами, Никита Самойлович: рано праздновать победу. Надо еще крепко поработать, пока докопаемся до сердцевины операции.

— Что за сердцевина? — Шатров улыбнулся.

Гойда помедлил, осторожно ответил:

— Не знаю, какая она, но чувствую — есть. Придется Дунаю Ивановичу влезть в шкуру Дорофея и отправиться в длительную командировку на Тополиный. Сысой Уваров не знает его, ничего не слыхал о нем.

— Да, придется, — просто сказал Шатров. — И как можно скорее. Дорофей запоздал на двое суток явиться на Тополиный остров. Не позже завтрашней ночи он должен быть там. Надо прежде всего выяснить главное: что такое «Цуг шпитце» и кто такой «Мохач». Так?

— Да.

Гойда искренне позавидовал Дунаю Ивановичу, захотел быть на его месте. Все, что ни делал до сих пор, показалось ему пустяком по сравнению с тем, что предстояло Капитону Черепанову.

 

МОЛЧАЛИВЫЙ И ТИХИЙ

Глухая ночь. Окна домика бакенщика темны. Но Сысой Уваров бодрствует. Днем отоспался. Сидит у воды, в тени ивняка, на бревенчатом причале, впитавшем дневное тепло, смотрит на Дунай и терпеливо ждет…

Несколько ночей кряду он провожает взглядом, полным тревоги и надежды, пароходы и баржи, идущие сверху.

Тихо на островном клочке земли. Едва шелестит листвой черная ольха. Изредка подает свой плачущий голос болотная выпь, залетевшая сюда из плавней.

Лунная дорога перекинулась через Дунай с берега на берег.

Кованый, добела раскаленный, расклепанный в лепешку месяц катится по чистому небу.

Одна половина хаты бакенщика темная, ночная, другая похожа на огромный снежный сугроб.

Мигающий огонек на границе фарватера чуть приметен в потоке лунного света.

Где-то в ясном поднебесье горланят журавли. Сысою Уварову кажется, что они радостно переговариваются.

Кур-лы!.. Здорово, батюшка Дунай! Прилетели. Кра, кра!.. Изморились, исхудали в дороге. Кра, кра!.. Десять тысяч километров отмахали. Кра!.. Обогнали дожди, морозы! Кра, кра!..

Сысой оторвал взгляд от неба, опустил голову и снова стал смотреть на воду.

До чего только не додумается, чего только не увидит человек, привыкший жить в тихом, темном одиночестве, всем сердцем преданный ему.

Чуть ли не четыре десятка лет Сысой Уваров живет в мире тишины, в мире одиночества. Вошел сюда малышом, по тропе отца, матери, деда, бабушки. Людей веры Уварова не увидишь и не услышишь. Их мало на придунайской земле. Но это верные слуги Христа. Служат ему не словом красным, а мудрым молчанием. Яростью, прикрытой покорностью, как угли костра пеплом. Мыслью, никому не доверенной. Делом известным только Христу и тому, кто его сотворил. Молчальник откровенен только с птицей и зверем, дождем и солнцем. Но если осенит его дух Христа, он бесстрашно выползает на волю и действует. И рука его тверда, когда он карает тех, кто царство небесное пытается подменить земным, кто топчет закон божий, а возвышает свои, советский или румынский, кто вместо невидимого страдальческого венца Христа увенчал голову красной звездой.

Прольет молчальник кровь еретиков — и Христос приближает его к себе.

Сысой Уваров почувствовал себя приближенным к Богу, когда получил через доверенных лиц «Бизона» сигнал к действию.

В картотеке «Бизона» он значился под кличкой «Белуга».

«Белуга» исполнял свои обязанности бескорыстно. Время от времени главный «молчальник», правая рука Христа на земле, которого он никогда не видел, который жил за морями-океанами, присылал ему плату-благословение божие.

Уваровым и такими, как он, руководил Карл Бард, знаток русских сектантов, живущих в дельте Дуная, в Закарпатье, Прикарпатье и в румынских горах.

Сысой Уваров стал подручным Карла Барда еще в ту пору, когда на Дунае полновластным хозяином, государством в государстве, была Европейская Дунайская комиссия, в которую входили представители Румынии, Германии, Австрии и таких «дунайских» стран, как Англия, Франция, Италия. Над зданиями комиссии и ее судами развевался особый флаг. Европейская Дунайская комиссия имела свой флот, свои суды, дипломатические привилегии, право взимания налогов свободно обратимой валютой.

И конечно же, комиссия имела свою службу разведки. Ее сотрудником был Карл Бард. Официально он исполнял обязанности инспектора по надзору за судоходством. Его катер в любую погоду появлялся в Измаиле, в Тульче, в Галаце, у берегов Черного острова, в Вилкове и в Сулине. Карла Барда знали капитаны судов, начальники пристаней, бакенщики. И все трепетали перед ним: он имел право единолично увольнять людей, отдавать под суд, штрафовать.

Тогда Сысой Уваров и сошелся с Карлом Бардом. Он служил на катере главного инспектора механиком-водителем. Три года вместе бродили по Дунаю. Побывали в каждой дыре, на ближних и дальних озерах, исследовали все острова, ночевали чуть ли не у каждого бакенщика.

Темная низкая туча, набежавшая из плавней, поглотила яркий месяц. Исчезла лунная дорога. Дунай почернел. На краю неба, еще чистого от облаков, выступили звезды, ранее скрытые. Ярче светили бакенные огни. Пала роса на листву, и она поникла под ее тяжестью, замерла.

Пароход за пароходом пробегали и проходили сверху — белые и стройные пассажирские, приземистые нефтеналивные баржи, пыхтящие буксиры. Прошумел и рейсовый теплоход Измаил-Одесса, а тот, ради кого томился здесь бакенщик, не появлялся.

«И сегодня даром отдежурил», — подумал Уваров. Кряхтя, зевая, он поднялся с причала и зашагал по некрутой тропке к дому. Не успел пройти и пяти шагов, как со стороны Дуная донесся негромкий осторожный голос:

— Постой, друг!..

Уваров ждал подводного гостя со дня на день, с часа на час и все же вздрогнул, испугался, когда тот вынырнул.

«Белуга» остановился и, не оглядываясь, не дыша, ждал.

— Земляк, ты бакенщик? — спросил кто-то.

— Ну, бакенщик.

— Петро Петров?

— Не по адресу попал.

Проговорив эти парольные слова, Уваров обернулся и увидел выходящего из воды человека. Плотен он, с ног до головы черен, как опаленный пожаром дубок. Только лицо белело — на нем уже не было маски. На спине горбился большой рюкзак. Долго, видно, пропадал под водой. От него несло пресной сыростью, дунайским илом. В складках резинового комбинезона блестели капли воды. Густые длинные волосы, зачесанные назад, светились.

Уваров протянул долгожданному гостю руку.

— Здравия желаю. С прибытием!

— Спасибо, Сысой Мефодиевич, Здорово!.. Много о тебе слыхал, а теперь вот и повидаться довелось. Ну-ка, покажись!

Широк Уваров в плечах и груди. Крупная ушастая голова. На низком, косо срезанном лбу две горгулины, похожие на телячьи едва-едва проклюнувшиеся рога. Нос толстый, мясистый. Щеки отвислые, набухшие, в сырых складках. В темной глубокой впадине сверкают маленькие зоркие глаза. Из-под черной сатиновой косоворотки выглядывает острый кадык.

Все эти черты Сысоя Уварова хорошо приметны, однако впоследствии Черепанов легко вызывал в своей памяти облик Уварова единственным словом — ржавый. Это и есть его главная сущность. Голова обросла коротким, жестким, как проволочная щетка, землисто-рыжим волосом. Борода тоже тёмно-рыжая — кустистая, мочалистая, растущая привольно, во все стороны. Брови топорщатся желтой щетиной. Тяжелый дух ржавчины, сырости, тлена сопутствовал каждому движению Сысоя Уварова.

Черепанов выпустил его руку из своей.

— Ну, вот, посмотрел.

— Интересно!

— Что тебе интересно?

— В твое зеркало, говорю, интересно посмотреть. В обыкновенное, стеклянное, я ни разу в жизни не заглядывал. Не положено. Ну, говори, какой я? На сома столетнего смахиваю, да? — Он засмеялся. И смех его был какой-то сырой, холодный.

— Ничего, русалка не откажется.

— Виляешь?… Ну да уж бог с тобой. Мне все равно, какой я: страшный аль зазывной… Не для людского глаза живу на свете. Ты кто? Как величать прикажешь?

— Зови Иваном. — Черепанов улыбнулся. — В дальних командировках я привык быть Иваном.

— По-русски здорово болтаешь. Русский?

— Русак. Чистокровный.

— Откуда родом?

— Отсюда не видать. Сысой, ты чересчур любопытен! — Черепанов укоризненно покачал головой.

— Извиняйте… Почему так долго не являлся? Две ночи жду. Тревогой истек. Думал, схватили тебя где-нибудь. На этот черный случай дружка своего в плавни отправил.

— Была причина. Чуть в бредень не попал к этим… стражникам в зеленых фуражках.

— Где?

— В Ангоре. Двое суток отсиживался в утробе полузатопленной баржи. Измучился дьявольски. Ладно, не привыкать! — Подводник снизил голос до шепота. — Тут недавно проходили баржа и пароход…

— Проходили… Да ты не бойся, говори в полный голос, никто тебя здесь не услышит.

— Привычка, брат, ничего не поделаешь… Так, значит, проходили…

— Угу. Груз скантован и затоплен под бакеном. — Уваров кивнул на Дунай, на мигающий невдалеке огонек. — Вон там. Сейчас нырнешь?

— Надо бы сейчас.

— Отдохни, подкрепись ужином, винцом.

— Нашему брату нельзя перед работой ни есть, ни пить. Брюхо должно быть пустым. Покурю вот и бултыхнусь. Сигареты нет?

— Мы сроду некурящие.

— Да, я и забыл. Придется воспользоваться неприкосновенным запасом.

Ночной гость расстегнул резиновые лямки рюкзака, отвинтил герметический клапан, достал пачку сигарет. Прильнул к земле, чиркнул зажигалкой. Потянуло конфетно-мятным табачным дымком.

— «Капитан» велел тебе кланяться. И денег прислал, — сказал Черепанов и хлопнул ладонью по рюкзаку.

— Деньги? — насторожился Сысой.

— Да. Чего ты удивляешься?

— А зачем они мне? Я в них не нуждаюсь. Не ради них… «Капитан» давно знает об этом.

— «Капитан» ни о чем не забывает, — сказал Черепанов. — Деньги тебе не нужны, но другим понадобятся.

— Так бы и говорил… Для плавней прислал.

«Плавни?… Почему деньги нужны для плавней? Дорофей об этом ничего не говорил. Не знает, видимо. Кто там в плавнях?»

Черепанов вдавил в землю недокуренную сигарету.

— Потом потолкуем. Сейчас нырну, а то скоро светать начнет. Да, кстати. Велено тебе ждать еще одного гостя… «Мохача».

— «Мохач»?! — Хотел и не мог скрыть Уваров своей радости. Видно, давно любезен его сердцу этот человек.

Черепанов натянул на голову капюшон с маской, неслышно, как тень, вошел в воду, исчез.

Пока он блуждал под водой, Сысой Уваров на всякий случай исследовал содержимое его рюкзака. Пистолет, Запасные обоймы к ним. Гранаты, обыкновенные штиблеты. Холщовые мешочки, набитые чем-то твердым, кажется взрывчаткой. Пачка денег. Сигареты. Карты. Моток какого-то особого тонкого электрического шнура. Маленький фотоаппарат. Фляга, обшитая сукном. Небольшие кусачки. Слесарный разводный ключ. И еще какие-то непонятного назначения предметы.

На поверхности Дуная, почти у самой кромки берега, заросшего ивняком, показалось черное пятно.

Ныряльщик вышел на берег, держа в руках металлическую сигару, величиной с доброго сома, с якорьком на тросе.

— Держи! — глухо, из-под маски проговорил подводник.

Сысой Уваров нерешительно поднял руки и сейчас же опустил их.

— Держи, не бойся! Пока безопасная. Взрывные головки в рюкзаке.

Тяжелая мина легла на мягкие дрожащие руки «Белуги».

— Неси домой! Спрячь, а я тем временем вторую достану.

Осторожно, птичьими шажками двинулся Уваров к дому, держа на вытянутых руках увесистый, мышиного цвета снаряд.

Отнес. Спрятал. Вернулся.

Ныряльщик вылез из воды. Положил вторую мину на траву, снял маску, глубоко вздохнул.

— Вот и все дела! Тащи, Сысой! И рюкзак прихвати.

Уваров сделал еще один рейс.

Вернувшись, он увидел Ивана без резинового комбинезона. На нем был толстый теплый свитер, штаны в обтяжку, белые шерстяные носки. Резиновая шкура, баллончик с кислородом, маска и башмаки со свинцовой подошвой валялись на траве.

— Ну, друг, теперь веди в свою избушку.

Прихватив снаряжение, отправились в дом.

Спертый, сырой дух подземелья ударил в лицо Дуная Ивановича, когда он открыл дверь хижины бакенщика.

Два скособоченных оконца, закрытые дерюгами. Нары с охапкой сена. Потолок в многолетней копоти. На ржавой проволоке висит керосиновая, с ржавым жестяным кругом лампа. Пол земляной, в выбоинах и буграх. На столе, кое-как сколоченном из досок, недоеденная рыба, вареный картофель, буханка покупного хлеба. В утробе русской печи синеют угарные угольки.

Дунай Иванович покачал головой.

— Ну и ну!.. Тут, брат, и человеком не пахнет. Логово! И как ты здесь только существуешь, ума не приложу!

— Существую. — Уваров выкрутил фитиль лампы, загремел печной заслонкой. — Доволен, слава Христу. Не жалуюсь. Не выпрашиваю лучшей жизни.

— Детей нет?

— Холостяк.

— Почему не женишься?

— Двадцать пять лет не ищу невесты. — Уваров пошевелил толстой отвисшей губой. Улыбку изобразил. — На том свете женюсь.

— Ты это серьезно?

— Куда уж серьезнее!..

— Принципиальный женоненавистник?

— Чего?

— Жен, говорю, ненавидишь.

— Без жены легко жить, если с Христом обвенчан.

— Ну, знаешь!.. Я вот с малолетства обвенчан с ним, а все-таки…

Сказал и сразу пожалел. Опасная болтовня.

— А кто тебя венчал? — спросил Сысой Уваров и глаза его стали узкими-узкими.

Дунай Иванович понял, что случайно прикоснулся к чему-то тайному, сектантскому.

Кто венчал?…

Что сказать? Мгновенно вспомнил, что было известно ему о сектантах Дуная, Карпат и Закарпатья. Все они законспирированы, организованы в «пятерки». Одна не знает другую. Каждая выполняет волю главного проповедника, а проповедник, правая рука Христа, — личность почти мифическая. Живет он вдали от своих служителей — где-то в Канаде или в США. Через тайных послов влияет и на русских сектантов, и на польских, и на румынских, и на болгарских. Приказания его выполняются беспрекословно.

Дунай Иванович спокойно выдержал взгляд Уварова, сказал:

— Кто венчал, спрашиваешь?… Тот, кого избрал Христос. Тот, кто бывает всюду и нигде.

— Ишь ты!.. — бакенщик довольно улыбнулся.

Черепанов понял, что опасность миновала. По-видимому, он произнес подходящие слова. Вот, оказывается, в чем дело. Хитри, увиливай, недоговаривай, намекай, нагромождай великие премудрости, прячься за них — и ты завоюешь доверие самого недоверчивого «трясоголова» или «молчуна».

Черепанов сел за стол.

— Сысой, ты не очень гостеприимен! Где же твое угощение? Выкладывай!

Хозяин усмехнулся в прозрачную растрепанную бороду.

— Тише едешь, дальше будешь! Мы всю жизнь тихо едем. — Он сдвинул ногой доску в стене, достал — из неглубокого погребца бутылку водки, черную икру в стеклянной банке, малосольные огурцы в кувшине. — Угощайся, Иван… не знаю, как тебя по батюшке.

Черепанов взял бутылку, посмотрел сквозь нее на огонь лампы.

— Березовый сок, а не горькая. Хороша Маша, да не наша. Нельзя мне пить. Такая работа. А может, и тебе не положено?

— Положено! Мы сроду пьющие: дед пил, отец пил, и я пью с малолетства.

— Знаю! — Дунай Иванович засмеялся. — Вот так тихий ездок. Да разве она, русская водочка, позволяет человеку тихо жить?

— Позволяет! Она у меня выдрессированная. Наливай!

Действительно, выпил один за другим два стакана и не опьянел, не переменился: такой же тяжеловесный, рассудительный, осторожный и тихий.

Дунай Иванович поужинал, поднялся, вышел из-за стола, потянулся, зевнул, завистливо-тоскливо посмотрел на охапку сена, брошенную на дощатые нары.

— Хочу спать. Покараулишь?

— Постой!.. Мы не поговорили о самом главном деле… о плавнях.

— Утром поговорим.

— Я б хотел нынче.

— Хорошо, пожалуйста… Утром сообщи в Явор: прибыл, мол, благополучно, на днях выезжает к вам.

Уваров нетерпеливо отмахнулся.

— Это я сам знаю. Дальше… Как насчет плавней?

— Это потом. Завтра ночью я должен пробраться к дунайскому бензопроводу. Ты будешь помогать.

— Я?… Не взрывник же я, не ныряльщик.

— Ни взрывать, ни нырять тебе не придется.

— А как же?

— А вот так… — Черепанов достал из рюкзака портативное, для работы под водой, электроаккумуляторное сверло. — Нырну на дно Дуная в самом тихом месте, просверлю в бензопроводе отверстие, вставлю в него дуло вот этого баллона-пистолета, выстрелю, аккуратно зачеканю дырку… Этот баллончик-пистолет наполнен особой жидкостью. Ее достаточно для того, чтобы нейтрализовать тысячи и тысячи тонн авиационного бензина. Действует не сразу, в заданный срок. Если завтра впрысну эту жидкость в бензопровод, то реакция в хранилищах будет закончена в октябре. Самолет, заправленный таким бензином, дальше земли не улетит…

— Все ясно! — сказал Сысой. — Чем и как тебе помогать?

— Завтра на вечерней заре садись в лодку, бери меня и сети, плыви на дальние протоки. Оттуда до бензопровода рукой подать. Пока ты будешь рыбачить, я справлюсь со своим делом.

— Рискованно… Как я тебя спрячу? Не лодка у меня, а скорлупа.

— На буксире у тебя пойду. Под водой. В случае встречи твоей лодки с пограничным катером, незаметно исчезну, как рыба.

— А нельзя тебе самостоятельно действовать?

— Далеко до места работы. Против течения всю ночь проплывешь, измучаешься. Свежие силы надо сохранить.

— Рискованна для меня такая прогулка.

— Боишься?

— Я говорю… рискованна. Не хочу лишний раз мозолить глаза пограничникам. Верят они мне, но и проверяют. А насчет страха… — Сысой Уваров из-под насупленных бровей насмешливо-снисходительно посмотрел на ныряльщика. — Ничего я не боюсь.

— Не набивай себе цену, и так дорог! Пока человек живет, он всего боится. Я вот почти двадцать лет с жизнью и смертью в обнимку, а все равно бледнею и холодею, когда иду на дело.

— Тебе так и положено, а я… Заказан мне страх.

— Железный ты, что ли?

— Хоть и не железный, а ни пуле, ни огню, ни тюремному клопу, ни лагерной крысе не угрызть меня.

— Да?… Это ж почему?

— Потому… Тыщи лет живу на земле и еще тыщи лет буду жить.

— Вот как!.. Значит, ты с Адамом и Евой знаком? Был свидетелем всемирного потопа? Может быть, ты и живого Христа видел?

— Видал! — угрюмо, вызывающе ответил Сысой Уваров.

Дунай Иванович еле сдержался, чтобы не расхохотаться.

— Ну, коли так, тогда конечно… Значит, бессмертный? — осторожно прикоснулся к коленке Уварова, пощупал мускулы, ребра. — Из обыкновенного теста сделан, а износу нет. Вечный. Скажите пожалуйста!..

— Не смейся.

— Что ты, Сысой! Завидую. Восхищаюсь. Горжусь, что судьба столкнула меня с этаким чудо-человеком.

— Такое чудо всякому доступно.

— И даже мне?

— И тебе.

— А как к нему подступиться?

— Скоро сказка сказывается… Спи!

— Не скажешь?

— Спи, говорю! Во сне ответ получишь.

Уваров задул лампу, и в сырой, затхлой хижине наступила тишина.

Дунай Иванович затаился на нарах. Готов был ко всяким неожиданностям. Черт его знает, на что способен «бессмертный». Сжимая рукоятку пистолета, напряженно прислушивался, вглядывался в тот угол, где на старой овчине устроил себе постель Уваров. Там было тихо. «Плавни, плавни, — думал Черепанов, засыпая, — что там?… Спрашивать нельзя».

Утром первым поднялся хозяин. Умылся. Расчесал бороду и волосы деревянной, с редкими зубьями гребенкой. Растолкал гостя.

Черепанов открыл глаза, улыбнулся.

— Получил!..

— Что?

— Уже забыл?… Во сне ответ на свой вопрос получил: как быть бессмертным?

— Ты все шутишь. — Уваров насупился. — Не советую. Даром этакое не проходит.

— Так сам же говорил…

— Держи язык за зубами!.. Тишину, молчание соблюдай!.. Вот что я тебе говорил. Ладно! Оставляю тебя одного. На часок отлучусь. Провизию закуплю, на почту наведаюсь. Сиди в хате да в окно поглядывай. Ежели ненароком непрошеные гости на остров пожалуют, на чердаке схоронись.

— Уж как-нибудь… Поезжай! Свежих газет купи.

Сысой Уваров наскоро позавтракал, спустился к Дунаю и на самодельной, низко сидящей двухвесельной лодчонке бесшумно заскользил по прохладной, еще не освещенной солнцем воде.

Когда он скрылся за Черным островом, Дунай Иванович включил карманную рацию, настроился на нужную волну и вызвал полковника Шатрова.

Через несколько минут быстроходный катер жемчужного цвета с вымпелом судовой инспекции на корме причалил к Тополиному. На берег спрыгнули Шатров и Гойда.

Черепанов доложил о том, что ему стало известно. Сказал и о плавнях.

Шатров сорвал с ивовой ветви листок, растер его между пальцами, понюхал и, закрыв глаза, задумался.

— Сегодня улетаю в Москву, — сказал он. — Вернусь скоро. И уже не сюда, а прямо в Явор. И вам здесь нечего делать. Плавнями и «Белугой» займутся другие. Переезжайте в Закарпатье. Васек, ты улетай сегодня же. Расчистишь Дунаю Ивановичу дорогу в монастырь. А ты, Дунай Иванович, понежнее попрощайся с Уваровым и мчись вслед за Гойдой, иди на свидание к «Говерло». Встречаемся через три дня в Яворе. У меня все. Вопросы есть?

— Есть!.. — Гойда щелкнул ногтем по смятой фотографии Сысоя Уварова. — Интересное ископаемое этот «бессмертный». Открылась новая жила. Не мешало бы ее до конца разработать, а потом браться за «Говерло».

— Нет. С Уваровым все ясно. Самая интересная игра, мне кажется, будет там, в Яворе, на Тиссе и дальше, на Дунае. Прибереги свой пыл, Васек. Все еще впереди.

 

«ГОВЕРЛО»

Железные глухие ворота монастыря Дунай Иванович обошел стороной. Гойда объяснил ему, как, не привлекая к себе внимания, найти Кашубу.

Переправился через Каменицу, зашагал по ее правому берегу и скоро выбрался к Соняшной горе. Тут, около шалаша из кукурузных стеблей, встретился с тем, кто был ему нужен.

Живет на привольном воздухе «Говерло», пьет ключевую воду, умывается в прозрачной кринице, а нет в нем ничего свежего. Голова у бывшего управляющего графским поместьем лохматая, грязно-пепельная. Борода похожа на сухие водоросли. Морщины на лице забиты пылью. Мятая, жеваная рубашка потеряла свой первоначальный цвет; штаны обтрепанные, вздутые на коленях.

Мысли и чувства Дуная Ивановича никак не отразились ни на его лице, ни во взгляде. Он приветливо поздоровался, снял верховинскую шляпу и, как полагалось просителю, отбил земной поклон.

— Я к вашей милости, пане лекарь и пане агроном.

Старик с любопытством оглядел незнакомца, по виду селянина, насмешливо упрекнул:

— Плохо ты уважаешь мою лекарскую милость. Поклон не умеешь отбивать как следует.

Черепанов засмеялся, по-свойски подмигнул виноградарю.

— Это верно. Ничего не поделаешь. Отвык кланяться. И, видно, уж не привыкну. От злой доли скоро отвыкаешь, слава богу.

Хозяин шалаша мотнул бородой, указал на огромный валун, торчащий на распаханном склоне Соняшной.

— Садись и рассказывай, кто ты, откуда и по какой нужде забрел сюда.

— Вот так сразу, залпом я тебе и выложу: кто да что, да как. Не на такого напал. Хочу поговорить с толком, с расстановкой, вроде как бы вприкуску. — Дунай Иванович сдобрил свои слова непринужденным смешком.

Старик не ответил весельем на веселье.

— Извиняй, земляк, не имею охоты для таких разговоров.

— Вот, уже рассердился, а я думал, ты из моей породы. Ладно, ускорю обороты… Говорят, вы хорошо лечите виноградную лозу, зараженную трутовиком?

Старик выпрямился, как бы стал выше, стройнее и моложе: тусклые глаза заблестели, серые щеки порозовели.

— Лечат людей, а виноград, зараженный трутовиком, выкорчевывают и сжигают. — Проговорив отзыв на пароль, он рванулся к гостю, схватил его руку. — Добро пожаловать! Заждался. Как величать позволишь, кум?

— В дальних командировках всегда Иваном зовусь. Вот так и ты величай, пан лекарь.

— Как дошел?

— Хорошо. Письмо дунайское получил?

— Не задержалось. Укрою. Надежное есть место. Старый винный подвал с тайным входом. Сысой здоров?

— Он сто лет проживет. Зачем я сюда послан, знаешь?

— Если скажешь, то буду знать.

Иван долго мял между пальцами тугую сигарету, нюхал табак, чиркал сырыми спичками. И наконец сказал:

— Ныряльщик я. Человек-лягушка. Не слыхал о такой специальности?

— А!.. — неопределенно протянул старик. — Вещички, извиняюсь, где твои?

— На вокзале, в камере хранения. Вечером заберу и к тебе переправлю.

«Говерло» не задавал вопросов, приумолк. По-видимому, его смутила и насторожила чрезмерная откровенность гостя. На тот случай, если это так, Дунай Иванович деловито сказал:

— Приказано ввести тебя в курс дела. Будешь помогать.

Где-то внизу, за черешнями, обрамляющими каменную дорогу, загрохотала повозка и заржала лошадь. Иван встревожился:

— Сюда?

— Не беспокойся. Все монашенки работают на другой делянке.

— А чужие сюда не заглядывают?

— Ночью мальчишки на виноград охотятся.

— Я бы тоже не прочь.

— Ох, недогадливый! — всполошился старик. Побежал в темный шалаш, принес корзину, полную винограда. Осы, охмелев от винной сладости, потерянно ползали по свежим, тронутым сизым налетом ягодам.

Черепанов взял тяжелую литую кисть.

— Хороша!.. Солнечный свет, разбавленный вином.

— Слушай, кум, а ты сегодня ел, пил?

— Некогда было, спешил. Корми!

В шалаше было прохладно, терпко пахло сухими травами.

Хорошо поели, выпили, и хозяин явки, доверчиво взглянув на Ивана, спросил:

— Ну, как там, в ваших краях?… Какой ветер?

— В наших краях, известно, все больше низовой дует, с моря, воду в Дунае подымает.

— Да я не про Дунай.

— А про что же?

— Про места, откуда ты прибыл.

— Швабы есть швабы.

— Неблагодарный русский! — угрюмо усмехнулся лекарь. — Швабы его приютили, «лягушкой» сделали, а он… Иван, я у тебя серьезно спрашиваю, какая там погода?

— Проясняется понемногу.

— А на каком горизонте?

— Да все на том же, куда наши с тобой очи прикованы.

— Мои очи прикованы и туда и сюда… разбегаются, не знают, где искать главное. А твои?

— Я, конечно, не предсказатель погоды, но…

— Иван, не тяни, выкладывай все начистоту. Я спрашиваю, как разыгрываются события?

— А разве сюда не доходят слухи?

— Слухи есть слухи. Если им верить, так и в Польше вспыхнул пожар.

— А если не верить?… — Дунай Иванович внутренне замер, ждал, что скажет «Говерло», подтвердит или не подтвердит догадки Шатрова.

Старик отхлебнул прямо из бутылки и не скривился.

— Гора Соняшна хоть и высокая, но с нее мало земли видно, не дальше границы.

— А ты на цыпочки приподнимись и кое-что увидишь…

Так, хитря, виляя, они еще долго разговаривали.

Дунай Иванович не торопился, был хладнокровен, расчетлив, понимая, что действовать надо только наверняка, чтобы не вспугнуть стреляную птицу. Ясно, что старик ждет каких-то больших событий. И допытывается, не изменили ли в последний момент его хозяева направление главного удара.

Какими силами он будет нанесен? Откуда? Когда? Куда? «Говерло» всего не знает. Но что-то ему известно.

Зачем его сюда забросили? Какую долю он должен внести в предстоящие события?

В случае ареста он, конечно, онемеет. Надо чрезвычайно осторожно выяснить все, пока он на воле. Такие пройдохи, побывавшие в смертельной переделке, понюхавшие пороху, не клюют на самую красивую, самую ароматную приманку. Нужны исключительно благоприятные условия для того, чтобы они перестали быть подозрительными.

Иван ел виноград и, не умолкая ни на минуту, рассказывал, как работал на дунайском острове, вспоминал свое житье-бытье в Баварии, хвастался победами в веселых домах Мюнхена и не пытался вызвать старика на откровенность. Говорил только о себе, валял веселого дурака. И он добился того, на что рассчитывал, — вызвал недовольство «Говерло». Выражение его лица стало скучающе обиженным.

— Что это ты, кум, все вокруг собственной персоны вертишься, себя только слушаешь?

— Свои песни самые прекрасные. Лекарь, нам с тобой не пуд соли надо съесть, а всего-навсего граммов сто, а может, и того меньше. Сделаю свое дело, и адью, поминай как звали. Вот так!

Старик бросил рваную кожушину на охапку кукурузных стеблей.

— Поспи! С дороги ты притомился.

— Верно, есть грех, притомился.

Укладывая Ивана спать, старик укрыл его тяжелым, с дурным запахом одеялом и ласково потрепал голову.

— Спи! Разбужу в свой час.

Вечером он с трудом растолкал крепко спавшего гостя.

— Эй, куманек, вставай. Пора!

Расчесывая растопыренной пятерней волосы, Иван вышел из шалаша. Над Соняшной горой раскинулось светло-синее, усеянное звездами небо. С Полонин дул свежий, с осенней прохладой ветер. В скалистых берегах гудела Каменица. За рекой в темных садах слышалась песня про Иванко. Девчата пели ее не бодро, не весело, как полагалось, а на свой лад — печально, жалуясь на то, что в песнях много таких людей, как Иванко, а в жизни… ждут и ждут этого Иванко, а он все глаз не кажет.

Иван улыбнулся.

— Обо мне тоскуют, голосистые. Хорошо поют!

— Значит, не только свои песни слышишь?

— Живой же я человек. Эх, девчата, девоньки!.. Где-то среди вас и моя любовь гуляет.

— Твоя? — старик с интересом вглядывался в Ивана при свете горных звезд.

— Пятнадцать лет назад моя любовь была молодой, песенной… Такой и осталась. Ее голос слышу в каждой песне.

Пошли вниз, к реке.

Через пролом в каменной монастырской ограде проникли на территорию монастыря и вышли к сторожке, увитой виноградными лозами.

Иван наскоро ознакомился с тайным укрытием и отправился на вокзал за вещами. На ту сторону Каменицы его переправил на плоскодонке старик. Часа через полтора он же вез его обратно.

В избушке на раскаленной плите кипела вода, посреди горенки, на ворохе свежей соломы, стояла пустая бочка с огромной мочалкой на дне.

— Вот, кум, баню для тебя приготовил. Опаршивел ты небось в дороге. Раздевайся и ныряй. А я тебе спину потру. — Не дожидаясь согласия Ивана, он вылил в бочку полный бак дымящегося кипятку, разбавил его холодной водой.

Хозяин явки намеревался подвергнуть своего гостя генеральному осмотру.

Ему, «Говерло», сотруднику «Отдела тайных операций», было известно, что «Белый» имеет опознавательный знак, вытатуированный под мышкой.

Дорофей Глебов не знал о том, что особым родом клеймен. Специалисты «Бизона» усыпили Дорофея, разумеется без его согласия, и накололи ему шифр. «Говерло» был проинструктирован, кто и с какой легендой явится к нему и как его проверить.

Помогая Ивану мыться, «Говерло» как бы нечаянно поднимет его руку, заглянет под мышку, чтобы убедиться, тот ли это человек, за которого себя выдает.

Дунай Иванович не подозревал о подготовленной ловушке. Однако не попался.

Не захотелось ему купаться в бочке и показывать свое совсем не запаршивевшее тело.

Засмеялся, сказал:

— Лекарь, исцелися прежде сам! Стоять около тебя невозможно — такой ты грязный и вонючий!

— Зря, значит, старался? — обиделся старик. — Банься.

— Не буду. Некогда.

Плотно занавесив окна, Иван раскрыл чемоданы, вытащил мешок со снаряжением и, ничего не объясняя, не спеша стал натягивать на себя «сорок одежек лягушки».

— Куда ты собираешься?

— На свидание с девчатами, — пошутил Иван.

— Нет, правда, куда?

— Не догадываешься?

— Неужели прямо сейчас и пойдешь?

— Буду держать курс туда, а куда попаду, не знаю. Если к рассвету не вернусь, сообщи Уварову…

— Вернешься!..

Притихший старик с почтительным любопытством смотрел, как Иван натягивал шерстяной комбинезон и свитер, как ловко залез в резиновую оболочку, как навьючил на себя баллоны, рюкзак с минами, вооружился финкой, пистолетом, подводным фонарем. Глядя на Ивана, он с радостью думал, что предстоит ему работать с ловким, сильным и бесстрашным мастером своего дела. Такой, если грянет несчастье, не отдаст себя живым в руки пограничников.

По земле ныряльщик передвигался тяжело ковыляя. Но как только попал в реку, сразу стал по-щучьи легким, стремительным.

«Говерло» провожал его до самой воды.

Иван кивнул и бесшумно пошел на глубину. Пройдя несколько шагов, вдруг вернулся и зашептал:

— К рассвету буду дома. Приготовь чайку, печку накали докрасна.

— Все будет. С богом!

Иван растворился в темноте.

«Говерло» долго стоял на берегу, в тени кустарника и мысленно следовал за ныряльщиком. Подхваченный горными водами Каменицы, он проносится мимо монастырского сада, мимо бетонной башни городской водокачки, огибает яворский стадион, плывет вдоль набережной, пересекает по равнине железнодорожный узел, цыганскую слободку и на виду у пограничной заставы вырывается вместе с Каменицей на простор Тиссы, чуть выше магистрали Львов — Явор — Будапешт. Отсюда до цели недалеко. На тугой стремительной струе Тиссы он подкрадывается к железнодорожному мосту… У «Говерло» дух захватило, когда представил себе, как Иван ныряет на дно Тиссы, как устанавливает мины, такие красивые с виду…

Монастырская колокольня встретила и проводила полночь двенадцатью протяжными ударами.

Во всех кельях потемнели окна. Только в зарешеченном оконце алтаря пламенел свет дежурной лампадки. Игуменья боялась воров и круглые сутки держала в монастырской церкви неугасимый огонь.

Всю ночь «Говерло» не спал: готовился встретить отважного своего напарника.

Перед рассветом спустился к реке.

Иван неслышно вырезался из Каменицы. Черный, весь в струйках воды, скользкий, пропахший илом, он вылез на берег и упал на камни. Отдышавшись, потребовал сигарету.

— Нельзя тут, — зашептал старик. — Потерпи! Дома покуришь.

— Дай хоть пожевать. — Он бросил в рот три сигареты, немного пожевал их и выплюнул. — Вот, полегчало! Не могу я без курева после такой работы. И без жаркой печки тоже невмоготу. Приготовил?

— Все в порядке. Пойдем!

Обратно Иван шел вольнее. За спиной не было рюкзака с минами.

В хижине действительно полный порядок: жарко, как в бане, кипел самовар, на столе тарелки с закусками.

Иван сбросил с себя снаряжение, мохнатым полотенцем вытер мокрое, красное, как у новорожденного, озябшее тело.

— Дай сюда, продеру как следует. — «Говерло» досуха вытер ему спину и грудь. Но когда он неожиданно вздернул левую руку Ивана, тронул его темную впадину под мышкой, тот отскочил и расхохотался.

— Что с тобой? — улыбнулся лекарь.

— Щекотно.

«Ладно, успею еще проверить, — подумал старик. — Собственно, проверять нечего, и так все доказано. Но на всякий случай проконтролировать надо».

Иван подошел к столу, шумно потянул носом.

— Красота! Вот это угощение! Браво, брависсимо! — Он шлепнул ладонью по своей голой груди, сам себя пригласил к столу: — Прего, андиамо а тавола!

Приятно удивленный хозяин, подхватил итальянскую речь гостя:

— Седете, прего! Мангиате!

Иван галантно поклонился.

— Ви ринграцио.

Не одеваясь, плотно закутавшись в мохнатую простыню, он сел за стол. После первого стакана чая он потерял хрипоту, обрел нормальный голос, добрый цвет молодости проступил на щеках, засияли глаза.

Повеселел и лекарь.

— Где ты изучал итальянский? — спросил он.

— Там, где на нем говорят все.

— И долго ты жил в Италии?

— Недолго, но… всю Италию вдоль и поперек исколесил. От Генуи до Неаполя, от Рима до Венеции.

— Был и я когда-то там. И во Франции был. И в Америке, Южной и Северной. — Старик вытер полотенцем мокрую бороду и вспотевший лоб. — Да, было времечко: ездил куда и сколько хотел. Границы мелькали, как телеграфные столбы.

— Ничего, скоро вернется это времечко.

— Скоро? Нет, не доживу я до великого дня.

— Не надеешься? А ради чего воюешь?

— Пусть хоть другие вольготно поживут. И еще… хочу расквитаться за все обиды.

— С кем?

— С кем же!..

— И много у тебя обид?

— По самое горло.

— А как будешь расплачиваться? — Иван насмешливо посмотрел на хозяина. — На словах? Мысленно?

— В долгу не останусь.

Иван пренебрежительно махнул на старика рукой.

— Не понимаю я таких переживаний.

— Трудно тебе понять.

— Это ж почему?

«Говерло» мысленно оглянулся на длинную дорогу своей жизни и многое увидел: мюнхенский университет, Берлин, Париж, где бурно протекли годы его молодости… Вспомнил, как вместе со своим патроном, венгерским графом, путешествовал по Латинской Америке и Африке, как тратил деньги. Дорогие отели Рио-де-Жанейро, Буэнос-Айреса, Лондона, Мадрида, Лиссабона… Зашелестели, захрустели, запахли зеленые узкие бумажки, зазвенели доллары.

Нет, не понять этому дунайскому голодранцу, мелкой рыбешке, как жил когда-то теперешний монастырский виноградарь, что он потерял, чего ему жаль и за что жаждет мстить.

А Иван не унимался. Смеясь великодушно, сказал:

— Можешь записать на свой счет мою сегодняшнюю работу.

— Ладно, цыплят по осени считают! Как управился?

— Нормально. Без всяких происшествий. Дело сделано аккуратно. Будем ждать грома.

— И долго ждать собираешься?

— Сколько надо, столько и подожду.

— А сколько надо?

— Может быть, столько, а может, и того меньше, вот столечко. Куда спешить!.. День и ночь — сутки прочь. Укрытие надежное, харчи добрые, суточные в долларах идут, выслуга начисляется.

— Балагуришь. Поговорим серьезно.

— Дело делать я привык, а разговаривать… Поспим лучше. Буона нотте!

Посвечивая фонариком, старик проводил Ивана подземным ходом в старый винный подвал. Каменная коробка до сих пор сохранила винный аромат.

Иван упал на ворох душистого сена.

— Спокойной ночи!

— Какое там спокойствие!.. — Разозлившийся лекарь рубанул острым лучом фонарика по лицу гостя. — Слушай, ты, брось играть в прятки! Выкладывай инструкции.

— Не слепи!

Фонарик погас. В темноте сильнее запахло старым вином, сырыми камнями.

— Чего ты от меня добиваешься? — спросил Иван.

— Когда упадет мост?

— А зачем это тебе?

— Как же!.. Ориентировка. Мои люди томятся на исходных позициях, ждут сигнала. Я надеялся на тебя, а ты…

«Мои люди!.. На исходных позициях? Какие? Где?»

Дунай Иванович раздумывал, как ему в полной мере воспользоваться прорвавшейся откровенностью «Говерло».

Нашел в темноте его руку, сжал.

— Береженого и бог бережет. Все инструкции выложу в свой час. Людей у тебя много?

— Пока только пятеро. Молодые венгры. В каждом клокочет мартовский дух Петефи. Знаешь Петефи?

«Знает Дорофей или не знает Петефи?» — подумал Черепанов.

Старик по-своему понял затянувшееся молчание Ивана: смущен, раздумывает, соврать или сказать, что не знает.

— Петефи — это венгерский Пушкин. Ну, ладно, отдыхай! Спокойной ночи.

Дунай Иванович не стал его задерживать, хотя ему очень хотелось продолжить разговор, выпытать, кто эти пятеро венгров, где их исходные позиции.

Опасно, старик может насторожиться.

Оставшись один, Дунай Иванович пытался уснуть, но сон не шел. Слишком велико было возбуждение прошедшего дня. И мысли одолевали. Лежал с открытыми глазами, перебирал в уме все, что ему открылось в виноградаре-лекаре.

Время тянулось медленно.

В шесть утра тихонько скрипнула дверь, и кто-то осторожно, мягко переступил порог темного подвала и замер. Прислушивался, чего-то ждал.

Дунай Иванович выхватил пистолет и включил фонарик. В узкой полосе света сутулился «Говерло». Пришел оттуда, с утренних виноградников, где росистая свежесть, солнце, ветер, прохлада Каменицы, а окутан тошнотворным тленом.

Дунай Иванович отвел луч фонаря в сторону, спрятал пистолет.

«Говерло» подошел к нему, опустился на ворох сена.

— Буон маттино, Иван!

— Буон маттино. Что случилось?

— Ничего. — Старик чиркнул спичкой, зажег свечу, воткнутую в бутылку. — Полный порядок, не беспокойся.

— А почему в такую рань приплелся, не дал вволю поспать?

— Просьба у меня к тебе, друг.

— Не мог дня дождаться. Говори!

— Скусате прего, сеньор. — Старик попытался выдавить улыбку на своем лице, не приспособленном для улыбок. — Дело срочное. Безотлагательное.

— Ну раз безотлагательное… Я слушаю. — Иван зевнул и потянулся к сигаретам. Прикурил от свечи и тусклыми сонными глазами уставился на хозяина.

Тот достал из кармана потрепанной и засаленной куртки лист бумаги, разгладил его ладонью.

— Вчера мы с тобой говорили о моих ребятах, о боевой пятерке мартовских юношей. Я должен переправить их в Венгрию.

— Ну и отправляй себе с богом. А я тут при чем? Указания имеешь?

— Инструкций на всякий случай не напасешься. Велено переправить их любым способом.

— Не понимаю. При чем же тут я?

— Да ты проснулся или еще спишь? — Старик легонько потряс Ивана за плечо. — Проснись!

— Не сплю. Голова ясная, а твое дело темным кажется.

— Помощь твоя требуется.

— Вот тебе раз! Чем же я могу помочь? Человек я тут новый, подпольный, а ты…

— Поможешь! Через горы я хотел отправить парней. Передумал. Опасно. Мало шансов на успех. Пусть идут через Тиссу. Под водой. По дну. Как лягушки. Понял тетерь, какая помощь нужна?

— Уразумел, но… шкура «лягушки» у меня единственная. Не расстанусь я с ней. На обратную дорогу требуется.

— Не нужна она, твоя шкура.

— А что же?

— Сделай пять дыхательных трубок, научи ребят дышать под водой и проводи по Тиссе к тому берегу…

— Не могу. Не имею права. Мою личность только ты один можешь лицезреть.

— Надежные венгры. Головой ручаюсь.

— Может быть, но… Кто такие?

— Ненавидят и советский серп и молот, и венгерскую звезду. Возглавляет пятерку — Ладислав Венчик. Бешеный парень. Сын бывшего владельца виноградников.

— А остальные?

— Имеют корни в Берлине, Вене и даже в Америке.

— Подходящие. Надо помочь. Когда нужны трубки?

— Чем скорее, тем лучше.

— Сегодня сделаю. Но натаскивать твоих «мартовских юношей», извини, не буду. Пусть сами тренируются… в бочке с водой. Просто и дешево. И я так на первых порах тренировался. Наука нехитрая, в два дня освоят. А когда будут готовы, нырнем сообща. Под водой они меня не рассмотрят.

— Можно и так. Согласен!

— А переправа надежная есть? С хорошей глубиной, с безопасными подходами?

— Облюбовал. Вот! — Старик положил перед Иваном бумагу с цветной картой острова.

Дунай Иванович сосредоточенно рассматривал рисунок и мысленно ликовал. Вот и конец командировке. Хозяин явки сам все рассказал. Скоро в железную ловушку, установленную на Тиссе, вползут и все пять его птенцов.

Старик прикоснулся карандашом к рисунку.

— Это Мельничный остров. Здесь день и ночь шлепает колесами водяная мельница. Всю округу обслуживает. На острове всегда — много крестьянских повозок с кукурузой, пшеницей. Мои ребята, не привлекая к себе внимания, привезут молоть зерно, да и заночуют… Нырнуть вам надо вот сюда. Смотри! Тисса разделяется на два рукава: один омывает венгерский берег и Мельничный остров, другой уходит в пограничный тыл. Нырнете в советском тылу, а через десять минут вынырнете в Венгрии, около дамбы.

— Удачная переправа. Что ж, будем действовать. Материал для трубок припас?

— Сейчас принесу. И завтрак прихвачу.

Старик с необычной энергией выскочил из подвала.

Дунай Иванович снял с оплывшей свечи нагар, подул на обожженные пальцы, и его бескровные, жестко стянутые губы чуть раздвинулись в улыбке.

После завтрака Дунай Иванович сделал дыхательные трубки, отдал их старику.

— Не доспал, очи слипаются, — зевая, сказал он.

Через мгновение он уже крепко спал.

И не проснулся.

Все, казалось, предусмотрел Дунай Иванович. И все же попался. Не знал и не мог знать, что «Белый» имеет тайный опознавательный знак.

Старик приправил завтрак гостя специальным снадобьем. Полное доверие внушил ему Иван, но все же решил проверить. Для этого он усыпил ныряльщика, стащил с его могучих плеч пиджак, выдернул заправленную в брюки рубаху, задрал ее, поднял левую руку Ивана и похолодел. Под мышкой не оказалось шифрованной отметки.

Старик не верил себе. Должна быть. Осветил фонариком темную, поросшую золотистым пушком впадину, пытливо вглядывался, отчаянно хлопал слезящимися глазами, протирал спиртом под рукой Ивана.

Ничего! Никакого намека на знак. Чисто.

Некоторое время он сидел неподвижно, размышлял, что же произошло. Да, это ловушка, несомненно. Не сработала, к счастью. Холостой заряд. Но еще может сработать. Обложен он, разумеется, со всех сторон. Что же делать?

Потрескивал фитиль жарко горевшей свечи. Оплывающий воск тяжелыми и прозрачными каплями падал на бледный лоб спящего и сейчас же застывал.

Старик обшарил ныряльщика. Все, что обнаружил у него, переложил в свои карманы. Даже спички и сигареты взял. Потом, на свободе, разберется, что надо выбросить, что оставить.

В подземной тишине неутомимо выстукивали время светящиеся часы Ивана. Нездешние. Швейцарские, «Лонжин».

«Даже такое предусмотрел, ловкач! И не перехитрил».

Чувство смертельной опасности все еще леденило душу «Говерло». Однако оно не помутило его рассудок, не лишило способности ощутить торжество.

Жив! И будет жить, а этот…

 

«МОХАЧ»

Ил-14 совершил посадку на твердой солончаковой площадке на окраине Ангоры.

Открытый газик заставы, оставляя позади себя густую гриву коричневато-сизой пыли, мчался по ухабистой дороге к степному аэродрому. На полном ходу, завизжав тормозами, он остановился у крыла самолета.

Громада спустился по алюминиевой лестнице на землю. Смолярчук выскочил из машины, подбежал к генералу, кратко доложил о происшествии.

Громада посмотрел в ту сторону Дуная, где была нарушена граница, и спокойно, уточняя обстановку, спросил:

— Сколько их?

— Четверо, товарищ генерал. Три следа рядом, четвертый поодаль. Все мужчины. Ушли в тыл. Дунай преодолели на плавсредствах. Лодка обнаружена в кустах, метрах в двадцати от места нарушения, вниз по течению.

— В какое время прорвались?

— На рассвете, часа в четыре.

— Кто инструктор розыскной собаки?

— Рядовой Щербак.

— Щербак. Тот самый?

— Так точно.

Громада посмотрел на часы, постучал то стеклу ногтем и нахмурился.

— В чем дело? Почему до сих пор нарушители не схвачены?

— Собака потеряла след, товарищ генерал.

— Собака Щербака, вашего воспитанника, безотказный Варяг? Странно. Хорошо, допустим. А как же ваш Витязь?

— И Витязь бессилен, товарищ генерал. Визжал, бесновался, кружился волчком и не пошел дальше вот этой дороги. — Смолярчук развернул крупномасштабную карту и указал на желтую линию придунайской проселочной дороги. — Здесь земля заслежена. Кроме того, невдалеке расположен завод эфирных масел. Все собаки чихают и нос воротят.

Громада взял карту, развернул и, подойдя к газику, разложил ее на переднем сиденье.

— Ну, старший лейтенант, докладывайте, где теперь находятся непрошеные гости?

— Полагаю, что здесь. — Смолярчук указал на черную россыпь прямоугольников, изображающих на карте Ангору и прилегающие к ней поля и плавни. — Я отрезал им дорогу сразу же, как наряд обнаружил прорыв.

— Какими силами?

— Силами всей заставы, во взаимодействии с дружинниками.

Громада улыбнулся.

— Не оплошал, Андрей Батькович. А я, признаться, подумал, что вы все еще находитесь под гипнозом операции «Тишина». Ну, а дальше как действовали?

— Еще не успел, товарищ генерал.

— Ладно, сообща будем действовать. Ваши предложения?

Смуглое лицо Смолярчука покрылось красными пятнами.

— Если бы меня здесь не оказалось, что бы вы сами предприняли? — спросил Громада.

— Прочесал бы весь участок от Дуная до этих вот болот.

— Действуйте. А я пока поговорю с нарядом, обнаружившим следы. — Громада с усмешкой взглянул на Смолярчука. — Люблю, знаете, танцевать от печки… Особенно в подобных случаях, как этот. Поехали!

На проселочной дороге снова взвихрилась гигантская грива пыли, И не скоро ей суждено было улечься и здесь, и на всех дорогах, уходящих от Дуная.

Громада высадил Смолярчука в городе и поехал дальше.

В прохладной канцелярии заставы с окнами, выходящими на Дунай, он обстоятельно, неспешно, будто обладал неограниченным запасом времени, разговаривал с Щербаком и Сухобоковым.

— Когда и где вы обнаружили следы? — задал он первый вопрос. — Покажите!

Щербак подошел к макету и карандашом указал место нарушения границы — крутой берег Дуная, заросший кустарником.

— Вот здесь, товарищ генерал.

— Метрах в пятидесяти от завода эфирных масел. Не больше?

— Так точно.

— Напротив конторы? В самом людном месте?… И вас не удивило это обстоятельство?

Щербак молчал, смущенно переглядываясь со своим напарником. Молчал и Сухобоков. Он еще меньше понимал вопрос генерала.

— А меня, дорогие товарищи, скажу вам откровенно, очень удивило такое нахальство нарушителей. Но ненадолго. — Громада улыбнулся и продолжал: — Тонкое это, рассчитанное нахальство. Противник нашел то, что искал, — позиция, где его никак не ждут, ринулся сюда и совершил удачный прорыв. Какой же первый вывод мы должны сделать теперь, на исходном рубеже? Граница прорвана не случайными людьми. Нарушители хорошо подготовлены, умеют терпеливо наблюдать, воспользовались сложившейся обстановкой. Так?

И Щербак и Сухобоков кивнули. Оба они понимали, что генерал не поучает, не экзаменует, а размышляет вслух. Понимали это и офицеры, прилетевшие вместе с Громадой.

— Пойдем дальше. — Громада положил большую свою ладонь на макет участка заставы, осторожно прощупывая его бугорки, впадины, протоки, озера. — Куда направились нарушители после того, как прорвались через границу?

— По заводской дороге, товарищ генерал. И скрылись в городе.

— И собака не взяла след?

— Сначала взяла, а потом потеряла, заблудилась, — ответил Щербак. — След был не простой, а спиральный. Петля за петлей.

— Видите! — воскликнул Громада. — Напрашивается вопрос, как же эти молодчики будут действовать дальше? Думаю, что останутся верны себе. А раз так, раз они не лыком шиты, значит, понимают, что мы, обнаружив их следы, начнем преследовать и обязательно настигнем их. Куда ни сунься, всюду наряды. А если они это понимают, то ни в коем случае не полезут на рожон, будут искать выход похитрее. Где же он, этот выход? И есть ли он у них? Есть!.. Нарушители попытаются отсидеться в дунайских плавнях, на островах… Вы свободны, товарищи!

Два дня и две ночи солдаты в зеленых фуражках патрулировали тропинки, улицы, пристань, берега Дуная, входы и выходы из деревень.

Черные просмоленные дунайки, приписанные к причалам Ангоры, прочесывали каждую протоку, каждый ерик. Ночью прожектора рассекали темноту.

Добровольные народные дружины в каждой складке местности искали нарушителей. Искали там, куда люди обычно не заглядывали годами — под крылечком, под ворохом старых парусов, сетей, в недостроенных жилищах.

Искали вооруженные и безоружные люди. Мужчины и женщины, комсомольцы и пионеры. Сотни людей советской Дунайщины стали следопытами.

Один нарушитель был схвачен на дамбе, соединяющей остров Ясонька с большой землей. Другого вытащили из-под копны прошлогодней осоки на том же острове. Третьего сняли с высокого дерева.

Четвертый пока не был пойман. Четвертый, по словам задержанных, бросил их на произвол судьбы. Все они, каждый в отдельности, показали на допросе, что их вожака зовут «Мохачем».

И с новой силой развернулся поиск. В туманном сыром рассвете пылали костры, вокруг которых обогревались дружинники.

С первым проблеском зари снова начались поиски.

Федор Щербак рывком поднял покорную собаку, посадил ее себе на плечи. Пес почувствовал, какое ему предстоит путешествие, и встревожился: уныло смотрел на непроглядные камыши, тихонько скулил и дрожал.

— Тихо, Варяг.

Схватив ошейник овчарки левой рукой, а правой держа наготове автомат, висящий на ремне, Щербак покинул прибрежную полосу твердой земли и решительно вошел в темную, неподвижную, как бы загустевшую массу плавневой воды.

Никого он не позвал за собой. Ни словом, ни жестом, ни взглядом. Даже не оглянулся. Молча, по-солдатски просто сделал свой первый трудный шаг по болоту и был полон уверенности, что дружинники пойдут за ним. И эта его уверенность, как электрический заряд, пронзила сердца дунайских ребят и девушек, сверстниц Федора. Все они так же смело, деловито, как и их поводырь, зашагали по болоту.

Ноги их чуть ли не по колено уходили в разжиженную почву плавней. Тугая, высотою в три человеческих роста, остроперистая камышовая стена нехотя расступалась перед ними и сразу же с угрожающим шорохом захлестывалась.

Только что вошли люди в дунайские джунгли, но их уже не видно и не слышно. Бесследно, кажется, пропали. По-прежнему величаво дики зеленые камышовые заросли, увенчанные бархатистыми коричневыми султанами.

И только сверху, с птичьего полета, пожалуй, можно было увидеть, как движутся люди от левого берега острова к правому, как расступается перед ней массив камышей, как поспешно улетают лебеди, гуси, утки, пеликаны и как прячутся под тяжелыми пушистыми листьями водяных лилий огромные болотные жабы.

Убегает, пробиваясь сквозь заросли, кабан.

И лохматая пучеглазая рысь бежит на север по своей тайной тропке: то по гребню суши, чудом здесь сохранившемуся, тонкому, как лезвие бритвы, то по вспухшим, твердым кочкам заматерелых камышовых кореньев, то переплывая водное пространство, то взбираясь на вершину одиноко растущего дерева, чтобы оглядеться, далеко ли преследователи.

Убегает от людей и «Мохач». Огромный, заросший щетиной, лохматый, облепленный водорослями, промокший насквозь и все-таки разгоряченный, то проваливаясь в трясину по шею, то выбираясь на кочкарник, все время держа пистолет над головой, он ожесточенно пробивается все дальше в камышовую чащобу, будто там его ждет спасение.

Пот струится по изрытому морщинами, почерневшему лицу. Редкие сивые волосы слиплись.

Дышит «Мохач» шумно, тяжело. На ходу черпая воду ладонью, утоляет жажду, охлаждает воспаленный лоб и щеки.

С севера, из островной глухомани, куда ползет «Мохач», на него обрушиваются встречные крики дружинников. И с неба доносится гул мотора. Бежать теперь некуда. Крышка захлопнулась. А «Мохач» не сдается. Он все еще надеется на что-то. Скрывается под водой, дышит через полую камышовую трубку.

Прежде чем он успел нырнуть, его успели заметить сверху, из кабины вертолета. Огромная тень накрывает то место плавней, где затаился «Мохач». Ураганный ветер гнет, ломает камыши. Крупная рябь мечется по водной поверхности. Ниже и ниже опускается вертолет. Машина зависает, падает трап, и по его перекладинам спускается Смолярчук. Он прыгает в плавни, по грудь скрывается в болоте.

«Мохач» не сдается. Он сидит на дне болота и, задрав голову, с камышиной во рту, крепко держится за какие-то корневища.

Смолярчук протягивает руку, вытаскивает из воды камышовую трубку и отбрасывает ее в сторону.

На черной поверхности плавней появляются пузыри. Беглец глотает воду, тонет. Смолярчук хватает его за волосы и, как репу, выдергивает из болота.

«Мохач» судорожно раскрывает рот, кашляет, отплевывается.

Смолярчук кивает на висячий трап.

— Пошел!

Повторять приказание не надо. «Мохач» уже весь во власти инстинкта самосохранения. Жить, жить, жить! Любой ценой. Все отдаст, все сделает, пойдет на какой угодно риск ради одного года, одного месяца жизни. Любой жизни.

Перебирая коченеющими руками перекладины, истекая болотной водой, роняя тину, он неуклюже взбирается по лестнице, исчезает в брюхе жужжащей стрекозы. Следом за ним поднимается Смолярчук.

Вертолет снимается с невидимого воздушного «якоря», резко набирает высоту и пересекает остров Медвежий.

Высунувшись из кабины, Смолярчук посылает в вечереющее небо одну за другой серию красных ракет.

«Мохач» зажмуривается. Лицо его каменеет. Трудно понять, глядя на него, лицо ли это трупа или живого человека.

Летающая мельница деловито машет своими гигантскими крыльями в безмятежно-синем по-весеннему теплом небе.

Сверху Смолярчуку хорошо видны народные дружинники. Машут руками, фуражками, шляпами, платками, ружьями, косами.

Победные крики несутся над плавнями, над камышами, над болотом, над ериками, протоками, над Дунаем.

Стрекоза с грозным гулом проносится над Ангорой, над сейнерами, рыбным заводом, холодильником, заставой. Вертолет провожают приветливыми улыбками и рыбаки, выгружающие рыбу, и пограничник, несущий службу на вышке, и сварщик, работающий на ремонтируемом судне, и ватага девушек, плетущих сети у огромного навеса.

Вертолет медленно снижается по вертикали и садится неподалеку от Громады. Генерал стоит на крутом взгорье, рядом с ярко пылающим костром. Ураганный ветер пропеллеров раздувает полы генеральской шинели, треплет черные, чуть седые на висках волосы, прибивает пламя костра к земле.

Кузьма Петрович нетерпеливо смотрит на темный дверной проем кабины, ждет.

Смолярчук спрыгивает на землю. Подходит к Громаде, звонко, в полную силу голоса докладывает:

— Товарищ генерал, ваше задание выполнено. Государственный преступник задержан.

— Благодарю и поздравляю…

Легким пренебрежительным взмахом руки он приказывает увести «Мохача». Проводив его взглядом, он поворачивается к Смолярчуку, берет под руку, подталкивает к костру.

— Грейся!

Смолярчук с блаженной улыбкой подставляет жаркому огню то спину, то грудь.

Через некоторое время перед генералом Громадой и его офицерами снова предстал четвертый нарушитель, причинивший столько хлопот.

Смолярчук с удивлением смотрел на «Мохача». Неузнаваем. Хорошо отдохнул, распарился под горячим душем до розоватого глянца, выбрит, тщательно причесан.

Полный почтительности, он вошел в канцелярию заставы и не спеша, с достоинством, опустился на указанный ему стул. Заметив среди офицеров генерала, слегка склонил перед ним голову.

— Признаться, не рассчитывал и не надеялся на такое великодушие. Извините за откровенность. Уверен, что она мне не повредит. Откровенность на допросах лучший способ самосохранения и защиты.

— Это не допрос, — сказал Громада. — Допрашивать вас будут другие. Я только задам вам несколько вопросов.

— Не трудитесь, генерал. Я знаю, что именно вас интересует. — И без всякого перехода, без малейшей паузы, бойко, развязно, с уверенностью хорошо выучившего свою роль актера, забубнил: — Прежде всего вас, конечно, интересует мое подлинное, так сказать, первозданное лицо. Во-вторых, вы желаете знать, чьи именно интересы я представляю, вернее, должен был бы представлять. Пожалуйте, готов дать исчерпывающий ответ на этот и на все другие вопросы. Итак, записывайте, если угодно. Кто я? Послал меня сюда мой старый шеф генерал Гелен. Настоящее мое имя, как вы, безусловно, давно установили — Карл Бард. Последняя кличка вам известна, а предыдущие… их было так много, что я не хочу утруждать ни вас, ни себя их перечислением. Я и моя группа высадились в Сулинском гирле Дуная, километров на пятьдесят ниже румынского города Тульча. Неподалеку от озера Фортуна, с левой стороны, рядом с гирлом Руска, соединяющим канал с давно обмелевшим несудоходным Георгиевским гирлом… Извините, я, кажется, излишне детализирую. Вероятно, вас не интересуют подробности?

— Интересуют. Говорите!

— Благодарю. Мы давно облюбовали это место высадки, тщательно изучили его по лоции и все предусмотрели, что в силах людей предусмотреть. Посмотрите на карту! Идеальный плацдарм для такой операции, как наша. Вода, вода и вода! Полный простор для людей-лягушек. Эта главная дорога связана с второстепенными, многочисленными протоками, речушками, ериками, малыми и большими озерами. Мы могли, не расставаясь с водой, пробиться на восток и запад, север и юг.

Громада прервал Карла Барда:

— Какое у вас было задание?

— Какое?… Позвольте ответить на этот вопрос в конце показаний? Боюсь, что после того, как я скажу о задании, вы потеряете интерес к подробностям. А я бы хотел… Знаете, старики очень словоохотливы.

— У вас был груз?

— Да, был. Мины самого новейшего образца. Присасываются к корабельному килю. Обладают страшной разрушительной силой. Специальный механизм позволяет с точностью до одной минуты установить время взрыва. Мы доставили на Дунай три такие мины. Все они снабжены автоматическими приспособлениями, которые сначала затопляют торпеды, а потом заставляют их в заданное время всплывать. Извините за популярное объяснение.

— Где эти мины?

— Лежат на дне Дуная, в центре морского канала, над дорогой кораблей. — «Мохач» глянул на стенные часы. — Время утопленников истекает. Через восемь часов все мины всплывут, то есть не совсем всплывут, а поднимутся со дна реки на определенную, тоже заданную высоту, равную подводной части корабля с большой осадкой. Даже днем, даже с помощью бинокля нельзя увидеть такие мины. Ни с берега, ни с судна. Если не будут приняты срочные меры, завтра утром какой-нибудь вожак каравана кораблей напорется на одну из этих мин и непременно взорвется, пойдет ко дну и надолго закупорит сулинский фарватер, единственные судоходные ворота к Черному морю. И тогда корабли Италии, Турции, Англии, Германии, Австрии, Бразилии, Аргентины и других стран будут закупорены в дунайском бассейне. Представляете, какой шум будет? Конечно, через две или три недели затопленное судно поднимут, но дело будет сделано. Весь мир узнает, что и в гирле Дуная действуют силы сопротивления, один из отрядов борцов за свободу. — «Мохач» остановился и взглянул на Громаду. — Разрешите продолжать или допрос прерывается?

— Почему именно завтра вы должны были закупорить гирло Дуная? Почему не раньше и не позже?

— Да, вопрос чрезвычайной важности. Но вы, кажется, уже догадались, что это за день «завтра».

— Отвечайте.

— Завтрашний взрыв приурочивался к большим событиям на всем протяжении Дуная. Люди-лягушки были посланы и в Словакию, и в Болгарию, и в Румынию, и в Венгрию. И больше всего их было послано в Венгрию. Венгрия, как мне точно известно, должна стать эпицентром взрыва. — «Мохач» ждал, что последние его слова произведут на советского генерала особенно сильное впечатление. Увы, даже такое признание не вызвало перемены в его лице. Оно по-прежнему было непроницаемым, спокойным, холодным.

— Вы как будто не верите мне?

— Не имею права не верить, ибо вы подтверждаете то, что нам уже известно, — сказал Громада.

— Вы хотите сказать, что мои добровольные показания не имеют цены? И мне нечего надеяться на снисхождение вашего правосудия?

Один из офицеров, сидящий у входной двери, потихоньку поднялся и вышел. Громада подождал, пока он закроет дверь, и сказал:

— Не имею права выступать от имени нашего правосудия. Почему вы, не дождавшись взрыва, покинули свою базу?

— Нас обнаружили румынские пограничники и начали преследовать. Через болота и плавни мы выбрались к границе. Восемь или десять дунайских рукавов преодолели, дюжины две озер и болот. Вы, конечно, спросите: почему мы пробирались именно сюда, на север, к советской границе. Дело в том, что на острове Тополином у нас была давняя надежная явка. Мы рассчитывали отсидеться у своего старого друга Сысоя Уварова, у «Белуги», дождаться оказии и вернуться в Регенсбург.

— Совершенно верно, — сказал Громада. — Вы не попали к Сысою Уварову. Наблюдая за Тополиным островом с правого берега, вы установили, что «Белуга» перевернулась кверху брюхом. И даже это не остановило вас? На что же вы надеялись, переправляясь через Дунай?

— Я вел своих спутников в ваш тыл, в надежде через Польшу уйти в Западную Германию. Когда и вы начали нас преследовать, я бросил их и пробивался дальше один в Одессу, откуда мог бы кружным путем вернуться в Регенсбург или в Мюнхен.

— Все похоже на правду. Складно.

— Чистая правда, генерал! — воскликнул «Мохач». — Мне нельзя лгать. Ни к чему. Чистосердечное признание дает мне хоть какое-то право надеяться на сохранение жизни, а ложь… Нет, я пока не хочу умереть.

— А отдохнуть хотите? — неожиданно спросил Громада и засмеялся. — Пора!

 

НА ВЕЧНОЙ ВАХТЕ

Лада Тимофеевна сидела у раскрытого окна, провожала вечернюю зорю. В хате, залитой тихим светом догорающего дня, крепко пахнет антоновскими яблоками. Глиняный, недавно смазанный пол присыпан, как в летний Троицын день, душистой травой и васильками. Над входной дверью белеют полотняные расшитые рушники. И на липовой плахе стола такие же рушники. И сама Лада Тимофеевна будто закутана в рушники — на ней что-то белое с красным, свежее, наглаженное.

Солнце скрылось, потянуло прохладой, и сейчас же на Дунай со всех сторон ринулись осенние сумерки: с моря, из дунайского гирла, из камышовых дебрей, из гнилых плавневых болот, из проток, заросших ряской и поздними лилиями. Потемнел, слился с Дунаем остров Лебяжий. И тихо стало на этой пяди русской земли, так тихо, будто тут не живут люди.

Лада Тимофеевна закрыла окно, оделась, прихватила охапку цветов и вышла на улицу.

Шла она к сыну. Он ждал ее на острове, в двух шагах от хаты, где родился и рос.

Стоит он на бетонной прибрежной круче и смотрит на Дунай. Молчаливый и много знающий, гордый и добрый. Голова не покрыта. Грудь, губы и лоб доступны всем ветрам и дождям. От бури не отворачивается, от грома не вздрагивает, от молнии не слепнет. Стоит, возвышаясь над купно растущими тополями-близнецами, белокорыми и ветвистыми, с чернеющими старыми гнездами аистов.

Такой он чистый, светлый, так любовно обласкан, отполирован руками тех, кто создавал его, что звезды отражаются в его мраморных плечах. И тень Дуная плещется на лице. И славный верховой ветер, ветер Карпат и Балкан, овевает его, трогает каменные кудри.

Тихо тут сейчас, покойно. А завтра все переменится. Утром с первым катером примчится Джулия, черноволосая, черноглазая, вся в черном, и четыре ее сына — Пальмиро, Иван, Джовани, Варлаам. На том же кораблике придут боевые товарищи и друзья Капитона. Будут и цветы, и шумные речи, и воспоминания, и вино, и долгий обед. Но не будет того, что есть сейчас, — тишины, полной душевной близости с сыном.

Лада Тимофеевна давно уже перестала различать, когда произносит вслух свои мысли, когда думает молча, когда задает сыну вопросы и когда сама отвечает на них. Все, о чем думала, что говорила и что чувствовала, представлялось ей, как два потока дум и чувств — свой и сыновний.

С тех пор как сын вернулся на остров и встал на вечную вахту у одинокой и старой, крытой камышом хаты Черепановых, жизнь Лады Тимофеевны переменилась. Она продолжала делать привычное дело: работала на огородах, в саду, стряпала и стирала. Но в душе ее все было не так, как прежде. Что-то томило ее: то будто слышала голос, зовущий ее, и никак не могла понять, откуда он доносится; то хотелось плакать и петь старинные печальные песни; то не могла раскрыть крепко сжатых губ, а то подолгу разговаривала с тополями, с ветром, с Дунаем…

Мать подошла к подножию памятника, осторожно поднялась на верхнюю ступеньку постамента, тихо произнесла:

— Ну, вот и я! — Положила руки на шершавый, в росе камень, улыбнулась и добавила: — Здорово, сынок.

И ей показалось, что сын услышал ее тихий голос.

Не вдруг этот белый каменный великан стал теплым, живым. Оживляла она его с великим трудом, постепенно, изо дня в день, пожалуй, еще мучительнее и дольше, чем скульптор. В первые недели и даже месяцы она пытливо, недоверчиво вглядывалась в каменное суровое лицо. Ничего похожего, родного. В ту пору Лада Тимофеевна не разговаривала с ним. По ночам, особенно когда ярко светила луна, она плотно закрывала дерюгой окно, у которого он стоял.

Шло время. Северные холодные ветры принесли с собой снежную порошу, а теплые, с моря, — дождь. Пожелтели и поредели дремучие заросли камышей в плавнях. Покрылись хрупким ледком тихие протоки. Зимние тучи непроглядно укутали небо, а мартовское солнце сорвало их и открыло высокую весеннюю голубизну. Закурились сады белым дымом цветущих вишен, яблонь и айвы. Черная икра и свежая осетровая уха стали частым гостем в хижинах рыбаков. Зазеленели острова, и новая река, река летнего тепла, заструилась над Дунаем.

В эту пору, выйдя однажды на улицу и взглянув на белого богатыря, Лада Тимофеевна сразу узнала сына. Он! Его крупный, с горбинкой нос. Его зоркие, гордые глаза. Его мягкие улыбчивые губы. Его рука, вознесенная над головой и сжигающая факел. И плечи, и грудь, обтянутая шерстяным свитером, и длинные сильные ноги — все его.

Иона заплакала. То были первые слезы осиротевшей матери…

Лада Тимофеевна потихоньку обошла вокруг памятника, вглядываясь в лицо сына. Оно ей показалось очень серым, почти темным.

— Ты устал? — спросила она и сейчас же ответила за него: — «Ничего! Как только покажется солнце, сразу наберусь сил. Скоро ему всходить. Говори еще, мама! А может быть, споешь?…» Хорошо, сынок.

Она без слов, не раскрывая темных, изрезанных морщинами губ, произнесла про себя старинную песню. Сто лет назад ее сложили люди, бежавшие на глухой Дунай, в его тогдашние дебри, от голода, от царских указов, от жандармской каторги, от помещичьего оброка и кнута, от крепостного ярма и ранней смерти. Дед и отец Лады пели эту песню. И она пела. То была песня-мечта — о людях, живущих на Дунае по законам правды, о вольных рыбаках и охотниках, у которых никто не отнимает плодов их труда.

Умолкла, краешком платка вытерла губы и, прислонившись щекой к белому камню, задумалась.

Сверху, от Измаила, на попутной волне, с добрым ветром в кормовой флаг, весь в праздничных огнях, приближался какой-то военный корабль. Поравнявшись с островом Лебяжьим, он трижды отдал салют герою Дуная — три коротких гудка, три вспышки сирены, три звуковые молнии.

И долго Дунай и его берега повторяли басовитое пение военного корабля.

Лада Тимофеевна помахала ему рукой и пожелала счастливого плавания. И всем людям, кто не отнимает у матерей сыновей, она пожелала счастья в эту октябрьскую праздничную ночь.

Она и не заметила, что размышляет вслух.

Некоторое время она сидела молча, с тяжелой охапкой осенних цветов на коленях и смотрела на Дунай. Сколько воды утекло с тех пор, как ее мальчик стал откликаться на ее слова!.. Сколько раз он за свою жизнь погибал…

Первый раз он заглянул в глаза смерти, когда ему не было и двух лет. В жаркий летний день с разбегу бросился в реку и скрылся. И потащил его Дунай. Хорошо, что отец был на берегу. Нырнул, вытащил, откачал. А когда хлопчик открыл глаза, веселый отец заново окрестил его Дунаем Ивановичем. И с тех пор жили на острове Лебяжьем два маленьких Черепанова в одном лице: Капитон и Дунай Иванович.

Лада Тимофеевна поднялась, разделила охапку цветов на две части, одну положила у ног сына, а с другой спустилась к самой кромке дунайской воды и стала бросать в нее крупные, влажные, на длинных стеблях астры. Бросит одну, другую, третью, проводит их глазами, пока скроются, а потом бросает еще. И плывут, плывут по Дунаю темно-красные, белые, золотые астры. Всю весну, все лето набирали силу, красоту, чтобы жить одну короткую октябрьскую ночь. Плывут и светятся. Тяжелые, напоенные соками земли, они не тонут. Плывут стеблями вниз, гордо неся свои короны.

Небо поднялось выше. Звезд стало меньше. Подул ветер, донес с берега шорох камышей. В дальних плавнях затрубили кем-то потревоженные лебеди. Черное зеркало Дуная посерело и чуть-чуть порозовело, отражая утреннюю зорю.

Ночь кончилась. Над Дунаем вставал рассвет.