Перед выходом «Галочки» на станционные пути, к поезду, Олекса Сокач увидел в депо своего друга. Как и в былое время, он был одет в черную форму железнодорожника. Олекса спустился на землю, приветствовал Гойду:

— Ты чего здесь, Василь? Возвращаешься на чумазую работу?

— Пока еще не думаю. Пока нравится на новом месте работать. А как у тебя дела? Э, да зачем я тебе такие вопросы задаю! За три версты видно, какой ты гордый и счастливый. Хороший паровоз отхватил, завидую. — Гойда осторожно оглянулся по сторонам, добавил вполголоса: — Жаль только, что его испоганит своим присутствием этот… практикант, Андрей Лысак.

Олекса Сокач усмехнулся:

— Что ж, можно его и не пустить на мой святой паровоз, можно на другой отправить.

— Не надо.

— Испугался? Все понимаю, Василь, не скрытничай. Я ведь тоже в пограничной полосе живу. Вчера видел, как ты шел по пятам этого Лысака и музыканта Шандора. Так что, дружок, можешь со мной прямо разговаривать.

— Ну, раз так, придется разоткровенничаться. Загадочная личность он, этот Андрей Лысак. Всякого чуда от него можно ожидать. Внимательно наблюдали за ним, Олекса, докопайся, что он такое за фрукт, поскреби его фасад, загляни в душу. Только ты…

— Понятно. Сделаю так, что все будет шито-крыто. — Олекса беспокойно посмотрел на часы: — Мне пора, Вася…

— Постой! — Гойда удержал Олексу за руку. — Если я понадоблюсь тебе в дороге, найдешь меня на тормозной площадке, второй от паровоза.

— Ты едешь с нашим поездом?

Гойда кивнул:

— До самой Дубни. Не обращай на меня внимания, так надо. Я не должен упускать практиканта из виду ни на одну минуту.

Олекса попрощался с Гойдой и побежал на свой паровоз.

Как хорошо сидеть на правом крыле паровоза! Какое оно высокое, это место механика! Как далеко отсюда видно! И земля, и небо, и люди кажутся совсем не такими, какими они были в то время, когда Олекса управлял обычным паровозом.

Олекса осторожно повел «Галочку», миновал контрольный пост, вышел за северные входные стрелки и стал во главе поезда, на шестом пути парка отправления.

Олекса отыскал глазами тормозную площадку, вторую от паровоза, и увидел Василия Гойду. Он стоял на верхней подножке пульмана и, беспечно глядя в небо, дымил сигаретой. «Почему ему ни на одну минуту нельзя упускать из виду Андрея Лысака?» — подумал Олекса.

— Здорово, орлы!

С такими словами приветствия, улыбаясь, на паровоз взбирался Андрей Лысак.

Кочегар Иванчук загородил собой вход в будку машиниста:

— Вы куда, гражданин? Посторонним сюда нельзя.

Андрей презрительно дернул плечом.

— Интересно!.. Неужели вы меня окрестили посторонним? Не может быть! На моей персоне аршинными буквами написано, что я без пяти минут паровозник. Лысак. Поеду с вами в горы как практикант. Имею на руках письменное разрешение вашего начальника. Вот, пожалуйста!.. — Андрей помахал перед лицом кочегара Иванчука листом бумаги. — Может, теперь смилостивишься, а?.

— Микола, занимайся своим делом! — приказал Олекса.

Иванчук освободил проход. Лысак боком протиснулся в будку машиниста, поздоровался за руку с Олексой, а кочегару и помощнику только кивнул головой.

Сокач молча, со скрытым изумлением смотрел на практиканта. Одет Андрей был в темносиний, тщательно отутюженный, со множеством накладных карманов, с металлическими застежками комбинезон, из-под воротника которого расчетливо выглядывал аккуратный узел темно-бордового шерстяного галстука. Голова будущего машиниста увенчана черной новенькой фуражкой; над ее лакированным козырьком, на околыше, сияла железнодорожная эмблема. Обут Лысак в желтые толстоподошвенные, с медными крючками ботинки. Талия его перетянута скрипучим кожаным ремнем с огромной никелированной пряжкой.

В радиоприемнике послышалось предупредительное покашливание, и через секунду в будке машиниста прозвучал певучий женский голос:

— Внимание! Семьсот семьдесят семь тринадцать! Внимание! Я — диспетчер паровозной службы.

Сокач, кочегар Иванчук и помощник машиниста Довбня оживленно переглянулись.

— Нежный голосок! — засмеялся Лысак. — Прямо-таки ангельский.

Сокач переключил радио на передачу, откликнулся:

— Есть внимание!

— Это ваша первая поездка в горы? — осведомился диспетчер.

— Вы ошиблись, товарищ диспетчер. — В голосе Олексы прозвучала простодушная детская обида. — Паровоз номер семьсот семьдесят семь тринадцать впервые идет в горы, а я, машинист Сокач, — в пятьсот первый раз.

— Понятно. — Голос диспетчера несколько смягчился. — Я не хотела вас обидеть. В следующий раз я буду более точно формулировать свои вопросы. Так вот, товарищ Сокач, могу я быть уверена, что вы по графику, минута в минуту, доставите поезд в Дубню?

— Можете! Ручаемся!

— Все ясно. Счастливый путь!

— Постойте! Имею один вопрос.

— Пожалуйста.

— Как ваша Фамилия?

— Королевич, Татьяна Степановна.

Олекса выключил приемник, откинулся на спинку кресла, выразительно посмотрел на свою бригаду: ну что, мол, скажете?

— И нам все ясно, — усмехнулся Андрей Лысак. — Перманент. Алые губки. Напудренный носик. Кровавьте клипсы в розовых нежных ушках. Таня! Танечка!..

Приглушенный густым туманом и дождем, донесся голос главного кондуктора:

— Эй, сынки, принимайте жезл!

Олекса высунулся в окно, сдернул фуражку и ловко подхватил подброшенный кверху жезл — увесистый, отполированный частым прикосновением рук металлический кругляш.

— Поехали, сынки! — Главный подкрепил свое слово продолжительным свистком.

Олекса потянул книзу рычаг с деревянным отполированным яблоком на конце. Могучий свисток огласил товарный парк станции Явор. Слышали его, как был уверен Сокач, и во всех концах города, и на виноградниках Соняшной горы, и на пограничных заставах, и за Тиссой, в Венгрии, и в садах Чехословакии, и в предгорьях Карпат.

«Галочка» тихо двинулась вперед, плавно растягивая поезд. Тугие струи пара вырвались из цилиндров через открытые краны и, разрастаясь в молочные облака, стлались по земле справа и слева от локомотива.

Иванчук и Довбня молча, сосредоточенно занимались своим делом: поили и кормили «Галочку» водой и углем. Лысак, дымя сигаретой и нахлобучив на глаза форменную фуражку, прочно уселся на круглом вертящемся «гостевом» сиденье, всем своим видом показывая, что до конца рейса не сдвинется с этого удобного, выгодного места. Из накладного кармана его комбинезона выглядывали край темнокрасной записной книжки и позолоченный наконечник авторучки.

Поезд увеличивал скорость.

Сокач снял руку с реверса. Бледное его лицо было забрызгано каплями дождя, из-под фуражки выбивалась мокрая прядь волос, по кромке лакированного козырька бежала светлая дождевая струйка. «Ну как, хорошо?» — тревожно, взглядом, допрашивал Олекса своих товарищей.

Вдоль железной дороги все еще тянулся город, полузадавленный туманом. Стены однотипных домиков, сложенные из красного кирпича и насквозь пропитанные влагой, казалось, вот-вот расползутся. По безлюдной улице, подчеркивая ее неуютность, мчался, рассекая дожде

вые лужи, велосипедист в берете и щегольской куртке. Одной рукой он сжимал руль, другой держал над головой большой черный зонт.

На этой же улице, на углу, у красного кирпичного дома, Олекса увидел женщину в черном платье и в черном полушалке. Скользнув по ней взглядом, он захотел рассмотреть ее внимательнее. Что-то знакомое, родное было в этой маленькой черной фигурке, одиноко стоявшей на улице под дождем. Почему она так жадно, забыв о непогоде, смотрит на приближающийся поезд? У Олексы сжалось сердце: он узнал мать. Черная ее одежда блестела от дождя. Лицо тоже было мокрым. Олекса содрал с головы фуражку, приветственно помахал ею, но тут же укоризненно покачал головой.

— Простудишься! — закричал он. — Иди сейчас же домой! Слышишь?

Анна Степановна покорно закивала головой, помахала сыну своей маленькой ручкой и торопливо скрылась за углом.

Вот если бы там, у кирпичного дома, рядом с матерью стояла и Ганнуся!..

Сквозь туман заблестели бурные воды Каменицы, бежавшей навстречу поезду. Здесь, на равнине, да еще весенней порой река разливалась привольно, далеко выходя из своего привычного зимнего и летнего ложа. Каменные берега ее, густо покрытые крупной галькой, стали теперь ее дном.

Поезд уверенно набирал ход. Туман редел, поднимался от земли. Дождь перестал. Где-то на мгновение блеснул солнечный луч — он сейчас же отразился на лице Сокача.

В полуоткрытые окна пахнул холодный ветерок. О стекла забарабанили дробинки снежной крупы.

«Галочка» шла по глубокой выемке, между двумя холмами, по обе стороны полотна железной дороги тянулись канавы с дождевой водой. Тонкий, хрупкий ледок, затягивающий поверхность канав, разламывался, словно его давил шагающий человек-невидимка.

— Видали?.. — сказал Олекса.

Андрей Лысак не видел за окном ничего такого, чем можно было восхищаться, но на всякий случай он кивнул и сочувственно подмигнул Сокачу.

Снова вырвались в долину.

Каменица измельчала, все больше гальки на ее берегах, все капризнее русло: она чуть ли не на каждом километре то бросалась к самому подножию гор, то снова приближалась к железной дороге, то мчалась навстречу ей, то, юркнув под мост, бежала короткое время следом за поездом, сердито пенясь на каменных порогах и мшистых валунах.

— Н-да, сердитая речушка!

Олекса молча посмотрел на практиканта и отвернулся. Речушка!.. Так сказать о могучей Каменице, проложившей себе дорогу на равнину через скалистое сердце Карпат, через цепи хребтов! Каменица… На ее берегу, там, далеко в горах, у самого отвесного края Полонии, в колыбе лесоруба родился Олекса. Крестили его в купели, в водах Каменицы. Ее шум, не умолкающий ни летом, ни зимой, убаюкивал верховинца. На ее зеленом берегу майскими днями он научился ходить.

Каменица — ты первое слово любимой песни! Ты — светлая кровь Карпат! Шуметь тебе вечно на мшистых валунах, у подножия лесистых гор.

Поезд шел по глубокой, сдавленной горами долине. Железная дорога-однопутка все время следовала за причудливыми изгибами реки, вдоль заснеженных опушек лесов. Миллионы пепельно-серебристых деревьев с гордо вознесенными к небу ветвями, словно струи гигантского фонтана, спускались от вершин гор до Каменицы. Земля у их подножия щедро выстлана многолетними листопадами. Коричнево-зеленый мох пробивался сквозь толстые слои спрессованной временем и дождями подстилки. Синели подснежники. В неоглядном буковом море редкими островками пламенели могучие дубы, все еще не до конца потерявшие свои прошлогодние желтые листья. Кое-где сверлили небо островерхие темные ели. Они резко выделялись своим угрюмым одиночеством в светлом буковом братстве.

Олекса так смотрел на закарпатскую землю, словно все, чем она красна, было сделано, призвано к жизни его руками.

В гору, все в гору поднималась железная дорога.

Когда кочегар и помощник раздвигали дверцы топки, чтобы заправить ее углем, Олекса особенно остро чувствовал предельно напряженную работу машины. Из раскаленной ее утробы доносилось клокотанье огня, пара и воздуха: «Эхо-хо!.. Эхо-хо! Эхо-хо!»

И чуткие горы на все лады повторяли: «Эхо!.. Уф-уф!.. Хо-хо!.. Эхо-хо!.. Хо!.. Уф!..» Горы теснили долину с каждым новым поворотом дороги. Все меньше и меньше видно небо, извилистее Каменица, ожесточеннее скрежет колес «Галочки» на кривых, все более крупными камнями, камнями-плахами, выстлано дно реки, прозрачнее и стремительнее ее воды. По берегу, часто пропадая, бежала едва заметная тропа. И ничего больше нет между полотном железной дороги и Каменицей — ни дерева, ни кустика, ни клочка земли. Одна каменная тропа.

На крутых склонах лежали стволы буков, вернее — их скелеты, сломанные бурей, вывороченные с корнем или рухнувшие от старости. Они покрыты зеленовато-коричневым мохом, под цвет земли и скал. Упали лет десять назад да вот и валяются.

Еще поворот, и Каменице некуда деваться. Она жмется к самому подножию гор, подтачивает землю, камни, лес. Высоченные буки с полуобнаженными корнями висят над сыпучим обрывом, полощут свои голые ветки в шумных, пенистых потоках и вот-вот рухнут в реку, лягут поперек нее перекидными мостами.

— Вот это дорожка, упаси и помилуй! — Лысак покачал головой. — Диким козам да тиграм здесь прыгать с камня на камень, а не поездам ходить. Звериная дорога!

— А как же мы, люди, работаем на этой звериной дороге! — Довбня схватил лопату, распахнул дверцы топки. Огонь, как в зеркале, полыхал на его влажных щеках, пот струился по крутому подбородку, по загорелому вырезу груди в синей майке.

Олекса кивнул, сдержанно посмеиваясь прищуренными глазами. Микола Довбня по-девичьему зарделся — почувствовал, что машинист доволен его словами.

Над трубой паровоза вековым деревом вырастал черный дым, смешанный с крупицами несгоревшего, унесенного из топки угля.

«Эхо-хо!.. Эхо-хо!..» — тяжело, по-бурлацки стонала «Галочка».

Ущелье до краев заполнено дымом, паром, облаками, железным грохотом паровоза и скрежетом колес тяжеловесного поезда. Регулятор открыт на большой клапан, реверс зуб за зубом приближается к крайнему рабочему положению — лететь бы сейчас «Галочке», а она еле ползет и вот-вот, кажется, остановится, надорвав свои силы. Иванчук вытер пот, бегущий по лицу, с тоской посмотрел на радиоприемник:

— Внимание, тринадцатая! — послышался голос диспетчера. — Предупреждаю: вам все время наступает на пятки пассажирский Прага — Москва. Может быть, пропустим его вперед?

— Ни в коем случае! — запротестовал Олекса. — Не догонит. Уйдем.

— Значит, договорились: до самой Дубни вы — впереди, за вами — пражский.

Горы начинали раздвигаться, а голые скалы снова сменились буковым лесом. Каменица потекла шире, чуть спокойнее, пенистыми струями разливаясь по гранитному плитняку.

На склонах гор, покрытых прошлогодней, побитой морозом травой, паслись отары овец и горели большие костры, возле которых сидели пастухи.

Круче стала железная дорога, порывистее боковой северный ветер, прорвавшийся сюда из-за Карпат, через ущелье.

Еще кривая, еще поворот, темное ущелье, сырая скала, суровые каменные ворота в новую долину — и во всей своей красе открылись горы. Карпаты теперь поделены на ряд этажей: пятый, верхний, — снега, четвертый — голый лес, третий — мшистые, по-летнему с прозеленью скалы, второй — железная дорога и самый нижний, первый, — Каменица.

Несколько часов подряд Каменица несла свои воды навстречу поезду, почти у самых его колес. Сейчас она пенится метров на пятнадцать ниже, на дне узкой долины, и с каждым километром уходит дальше и глубже.

Дорога вырвалась из цепи ущелий и лесов на плоскогорье горного хребта, на самую низкую ступеньку карпатских перевалов, на станцию Буйволец, одетую в пухлые чистые снега.

Кочегару Иванчуку захотелось похвастать перед Лысаком своими знаниями. Он кивнул за окно, сказал:

— Запоминай профиль, товарищ практикант. Сейчас начнем карабкаться на главные Карпатские горы. если напрямик, пешком двинуться на перевал, так километров семь будет, а по железной дороге — все сорок. Каждый километр железной дороги возвышается над другим на тридцать два метра.

День был на исходе. Солнце, с утра пропадавшее то в непроглядном тумане, то в дождевых тучах, то в снегопаде, вдруг показалось над голым плоскогорьем — неправдоподобно большое, круглое, пожарного накала, солнце горных хребтов. И в его свете сразу преобразились по-зимнему заснеженные Карпаты. Теперь хорошо была видна настойчивая, горячая работа весны. Оказывается, не всю землю Верховины держал снег в своем плену: во многих местах она чернела, там и сям, по южным склонам, зеленели лужайки. Только северная сторона гор, их спина, одета в зимние шубы.

И не снежные наметы, оказывается, белели по берегам Каменицы, а ряды разостланных холстов. Лохматые ели давали приют не только темноте, но и зеленому свету. И снежный покров вовсе не зимний, а изъеденный весенними ручьями: ноздристый, похожий на медовые соты, обласканный майским теплом.

— Внимание, тринадцатая! — прозвучал в радиоприемнике голос диспетчера, такой же веселый, согретый солнцем, как и все вокруг. — Даю «зеленую улицу».

Поезд пошел по узкому каменному карнизу, вырубленному по склону гор. На пути «Галочки» часто появлялись пропасти, глубокое ущелье с Каменицей на дне, сухой овраг, промытый весенними потоками горных вод, — и всюду переброшены мосты. Их было немало: иногда по три на километр пути. Железобетонные быки несли на себе голубоватые стальные фермы, вмещающие сразу по двадцати вагонов. Далеко внизу, на дне пропастей и ущелий, лежали горы бревен — остатки разрушенных мостов времен войны и ржавые массивные ребра конструкций, подорванных фашистскими дивизиями: «Эдельвейсами», «Кенигсбергами», «Шварцерадлерами». Гусеничные тракторы, попыхивая синим дымком, растаскивали стальной хлам. Автомобильные краны грузили многотонные обломки на самоходные платформы. Андрей Лысак, не отрываясь, смотрел в окно и записывал.

Не сбавляя скорости, «Галочка» пронеслась мимо двух станций, проскочила один мост, потом другой, третий… По краям мостов стояли большие пожарные бочки. Вода в них не шелохнулась, когда колеса тяжеловесного поезда пересчитывали стыки рельсов.

— Работа наших восстановителей! — с гордостью сказал Сокач, оборачиваясь к Лысаку. — Итальянцы двенадцать лет строили закарпатские, на курьих ножках, мосты, а наши за два года управились. Иностранцы ахают при виде наших мостиков. Видишь, проносимся по ним на полной скорости со спокойной душой. А как раньше здесь ездили австрийцы, мадьяры, поляки, чехи, немцы? Ползком. Крадучись. И только днем. Один поезд утром. Один в полдень. Один в обед. Парочка после обеда. И все. Ночью, говорят, движение в Карпатах замирало. Не железная дорога была, говорят, а вьючная тропа. Рельсы слабенькие, балласт отработан. На каждом километре предупреждение: осторожно, малый ход, опасно! Едет бывало машинист, а сам все назад оглядывается: не сошли с рельсов вагоны? А мосты ходуном ходят под паровозом, стонут, скрипят, вот-вот рассыплются. Въедешь на один конец моста, а на другом вода из пожарных бочек выплескивается. Вот тебе и западная техника!.. — Олекса засмеялся и смачно плюнул в угольный лоток.

Проехали еще один железобетонный мост, переброшенный через глубокое ущелье. На дне его, среди снежных сугробов, дымился черный ручеек.

— Прощайтесь с Каменицей, — сказал Сокач. — Увидим ее только на обратном пути.

Лысак осторожно посмотрел вниз.

Въехали на горное плато. Ни одного облачка на синем куполе. Его бескрайный простор подчеркивал одинокий молодой месяц, перевернутый кверху бодливыми рожками. Так свежо, чисто, бело вокруг, что даже дыхание проходящих здесь паровозов оставляло на земле свои следы: вдоль железной дороги на снежных сугробах чернел тонкий налет сажи и несгоревших крупинок угля.

Из ущелий и пропастей, из елового царства выползали сумерки. Они быстро поднимались по склонам гор, сгущаясь с каждой минутой. Ветер снова понес снежную крупу, и сквозь мерный грохот поезда стал слышен говор горного леса.

— Вот и «Северный полюс», — сказал Сокач.

— Где? — встрепенулся Лысак, вглядываясь в сумерки. Мимо проплывали черные телеграфные столбы, обвешанные белыми голубями изоляторов. — Ничего не вижу.

— Вперед смотри. Видишь костер? Вдали, там, на горе.

— Ну?

— Это вход в первый туннель. Над ним и находится Ночь-гора, наш «Северный полюс».

— За что же ее так окрестили?

— За то, что на ней даже летом холодно. Она первая осенью надевает белую шапку и последняя весной снимает.

Сокач открыл вентиль динамо — вспыхнули лампочки, прикрытые с трех сторон загнутыми козырьками: весь свой свет они направляли на приборы, оставляя будку машиниста в тени. Зато железная дорога озарилась ярким светом: передние фары посылали свои лучи далеко вперед, отгоняя непроглядную горную, тьму.

Над трубой «Галочки» бушевал, отражаясь в низком облачном небе, искрящийся столб дыма. Небольшая лампочка, подвешенная под площадкой, над ведущей осью паровоза, лезвием своего света обрезала концы шпал и самый край пропасти.

Костер над Ночь-горой резко переместился вправо. Потом еще правее и наконец исчез. Появился он более яркий, чем раньше, уже слева, в голове поезда, замкнувшего петлю.

Промелькнули на кривой габаритные ворота — сторожевой пост туннеля.

«Галочка» протяжно засвистела и пошла прямо на костер. Где-то в горах, слева и справа, наверху и внизу, откликнулись десятки, сотни паровозов.

Втягивая за собой тяжелые пульманы и холодные потоки воздуха, «Галочка» вскочила под закопченные, слезящиеся влагой своды туннеля. Горное эхо оборвалось, глухо застучали колеса. Дым и огненные искры ударялись о каменный потолок, падали на скалистую землю, клубились под колесами. Угарная жара хлынула во все щели паровоза. Пепельно-седая тьма поглотила лучи прожектора и фар.

Кочегар Иванчук нагнулся к практиканту, крикнул ему в ухо:

— Наблюдай за водомерным стеклом! По уровню воды мы засекаем перевал и едем дальше без пара, на тормозах.

Андрей Лысак не смотрел на водомерное стекло, сейчас его интересовал только туннель.

«Галочка» выскочила из туннеля. Дым и пар окутывали ее от колес до трубы.

Сокач и Довбня распахнули окна. Ночной морозный воздух хлынул в паровозную будку. Крупные хлопья снега косыми стаями хлестали по горячей обшивке топки и сейчас же бесследно испарялись. Сильный луч прожектора скользил по глубокой каменной выемке, гнал впереди себя седые, как перекати-поле, шары облаков.

«Галочка» издала протяжный свисток и вскочила во второй туннель, такой же черный, дымный, угарный, как и первый. По серьезному, строгому лицу Олексы Сокача Андрей понял, что приближается самое ответственное место дороги. Он с усиленным вниманием вглядывался в туннель.

— Перевал? — спросил практикант.

Сокач молча кивнул и осторожно сдвинул регулятор на малый клапан. Поезд заметно сжался, но хода не уменьшил: измеритель скорости показывал все те же тридцать километров. Сокач, не отнимая руки от рычага, выжидающе смотрел в задымленное окно. Колеса веселее застучали о головки рельсов.

Светлый столбик воды, заключенный в зеленоватое рифленое стекло, заметно понижался. Перевал!..

Измеритель скорости показывал сорок. Сокач повернул кран машиниста, плавно сбил скорость до тридцати.

— Ну, теперь, когда все трудности позади, можно и закусить чем бог послал. — Иванчук достал из-под сиденья железный сундучок и, усевшись прямо на угольном лотке, стал ужинать. Его примеру последовал и Микола Довбня. Лысак смотрел на то, как помощник и кочегар аппетитно уплетали белые пироги, запивая их молоком: ему самому не хотелось ни есть, ни пить.

С грозным железным грохотом, потрясая горы, окутанная облаками и дымом, разбрызгивая из-под тормозных колодок искры, вырвалась «Галочка» из второго туннеля и понеслась по узкому карнизу, вдоль отвесной, засыпанной снегом горы.

Промелькнул огонек семафора, поезд остановился у станционного столба с приваренным к нему железным щитом. По белому полю — крупные черные буквы: «Внимание! Перезарядка тормозов!»

Олекса наклонился к радиоаппарату:

— Говорит тринадцатая! Перевал перемахнули благополучно. — Он посмотрел на часы. — Пока сэкономили девяносто минут.

— Спасибо, товарищ Сокач. Благодаря вашему рейсу я пропустила в горы сверх графика два поезда. Какая у вас на Верховине погода? — спросила Королевич.

— Снег, мороз.

— А у нас полная весна, — сказал она и, судя по голосу, улыбнулась. — Еще раз спасибо!

Сокач распахнул окно, жадно, открытым ртом, хватая свежий воздух:

— Верховина!..

Привлеченный взволнованным голосом машиниста, Лысак подошел к окну, глянул налево, потом направо и молча вернулся на свое место. Ничего не увидел он такого, чем можно было бы восхищаться.

Андрей родился здесь же, в Карпатах, вырос среди этих гор, но не испытывал никакой любви к родному краю. Он даже не знал как следует его географии, его особенностей. Ему было известно, что Рахов находится на гуцульской Верховине, что в Ясене производятся замечательные кустарные изделия, что в Сваляве много минеральных источников, что Берегово знаменито большими виноградниками и хорошим вином, что в Хусте дешевые яблоки. Выше подобных интересов он не поднимался. У него никогда не возникало желания посмотреть с горы Говерло на восход солнца, побывать в заповедном Оленьем урочище или на Половинах, когда там начинается «веснование».

Сокач взял ключ, спустился вниз, на скрипучий белый мох. Все бело вокруг: близкие шатры гор, леса, огромные валуны, телеграфные провода, стрелки, хобот водоразборного крана, шпалы, рельсы, крыши домов. По-ночному выглядели только черные ручьи, бегущие теперь вслед за поездом, а не навстречу ему, как до туннелей.

Так тихо на пустынных путях, что слышен глухой говор горных потоков.

Хороша была утренняя равнина, окутанная непроглядным туманом. Глаз нельзя было оторвать от голых буковых лесов, от земли, посыпанной золотыми листьями, от стремительных зигзагов Каменицы, от облаков, клубящихся под колесами поезда, от горного весеннего солнца. Но краше вот эта ночная Верховина, закутанная в пуховые снега, скованная морозом и вознесенная к самому небу, к ярким крупным звездам. Как все это похоже на то, чем полна душа Олексы!

— Ого-го-го!

Олекса стоял на обочине железной дороги, на порядочном расстоянии от паровоза, широко раскинув руки и трубя во всю силу легких. Ушанка сбита на затылок, белокурый чуб присыпан снегом.

— Что такое, Олекса? Что случилось? — подбегая к другу, встревоженно спросил Василь Гойда.

Сокач ответил словами песни:

— Верховино, свитку ты наш!..

Гойда «понял» Сокача:

— Да, свет такой, что ослепнуть можно.

Василь стал рядом с Олексой, любуясь Карпатами. Друзья долго молчали. Потом Гойда спросил:

— Ну, как твой практикант? Ничего не фотографирует, не записывает?

— Как будто нет, а там кто ж его знает. Проверим.

Гойда кивнул головой.