#img_33.jpg 1

Рассказ назывался «Хобби». В правом верхнем углу стандартного машинописного листа было крупно напечатано: «Андрей Буров». Потом, ближе к центру, шло название, отбитое двумя жирными линиями. Под ним мелко слово: «рассказ».

Это была долгожданная «вещь», которую Буров писал столько лет, или часть «вещи». Возможно, он работал над целым циклом таких рассказов. Мне неизвестно.

Кажется, мои откровенные высказывания о его литературных делах возымели действие. Буров решил приподнять завесу тайны. Доложиться, что ли. Во всяком случае, он протянул мне рассказ. И с заметной робостью в голосе попросил:

— Прочитай. Выскажись.

— Так высоко ценишь мое мнение?

— Первое мнение всегда важно.

— Отнес бы прочитать своей маме.

Юлия Борисовна уже выздоровела. Надо сказать, ей повезло. В отличие от водителя, который скончался, не приходя в сознание, она получила лишь перелом ключицы и легкое сотрясение мозга.

— Мать — пожилой человек, — сказал Буров. — Этот рассказ ее расстроит.

— Он что? Фривольный?

— Нет; — покраснел Буров.

...У меня, к сожалению, не сохранилось экземпляра рукописи этого рассказа. Но я читала его много раз. И сейчас постараюсь пересказать его так, как он мне запомнился.

Х о б б и.

Это странное и, как показалось на слух, неприличное слово Иван Сидорович Доронин услышал впервые от своего соседа Наумова. Морщинистый и жухлый, как старая перчатка, Наумов был неистощим на болтовню, выдумки, матерщину. Потому верить ему особенно не приходилось, хотя Наумов, тряся своей желтой, как осень, бородой, клялся, что это очень даже приличное слово заграничного происхождения. Поздно вечером, лежа в кровати, Иван Сидорович спросил у супруги:

— А ну-ка, скажи, мать, что такое «хобби»?

— Охальник, — укоризненно ответила Марфа Денисовна. Потом долго не могла уснуть.

Лысенький, пузатенький, с маленькими хитроватыми глазками, Доронин уже много-много лет работал старшим мастером на уважаемой в Москве обувной фабрике. Был бессменным председателем цехкома. Фабрику считал родным домом.

Он не был очень образованным и культурным человеком. Сказать больше — он был малограмотным. Писал слово «культура» без мягкого знака. Вместо «поздравляю» говорил «проздравляю». В девяти случаях из десяти путал ветеранов с ветеринарами. А творительный падеж слова «муж» признавал лишь как «мужами». Перед Новым годом, Восьмым марта, майскими, ноябрьскими праздниками он неизменно говорил:

— Дорогие женщины, от имени цехкома проздравляю вас, молодежь и ветеринаров фабрики.

Голос с места:

— Ветеранов!

Доронин:

— Я ж и говорю, ветеринаров фабрики с наступающим праздником. Приглашаю в клуб на торжественный вечер с мужами!

Однако женщины на фабрике были добрые. Юмор понимали. С годами Иван Сидорович стал на фабрике такой же редкой примечательностью, как падающая Пизанская башня.

И вот, услышав слово «хобби», Иван Сидорович, вопреки всякой логике, оказался им страшно заинтересованным. На другой день пришел в библиотеку фабкома и попросил «словарь заграничных выражений». Девушка, которая хорошо знала Доронина, принесла ему словарь иностранных слов. И, помня о несильной грамотности профсоюзного босса, спросила, каким именно словом он интересуется. В ответ Доронин засопел так, словно у него насморк, покрылся испариной и не нашел ничего лучшего, как сказать:

— Интересуюсь словом на букву «х».

Девушка порозовела и больше не задавала лишних вопросов.

На странице 762 Иван Сидорович нашел наконец место, где, по его мнению, должно было разместиться это проклятое слово. Прочитал: «Хоаны — анат. Задние отверстия полости носа, ведущие в носоглотку».

Следующим стояло слово «хоккей». Читать его значение Доронин не стал, так как знал про это больше, чем составители словаря. Он просмотрел всю страницу. «Хобби», или чего-либо похожего на это слово нигде не было. Иван Сидорович понял, что Наумов по обыкновению своему разыграл его. Вздыхая, почесал затылок. Затем он полюбопытствовал, что означает слово «холизм». Возвращая словарь девушке, сказал, чтобы она недодумала чего плохого:

— Я, значит; о слове на букву «х»... Холизм — одна из форм современного идеалистического мракобесия... Используется для восхваления империалистических притязаний и для подавления классовой борьбы трудящихся.

Девушка не возражала.

Между тем весь остаток рабочего дня это тяжкое, заумное слово вертелось в голове Ивана Сидоровича, точно назойливый мотивчик какой-нибудь простенькой песни:

«Хобби, хобби, хобби!

Хобби, хо-о-о-бби!»

Перед глазами время от времени появлялось бородатое лицо Наумова, слышался его саркастический голос:

— Печень у тебя болит, потому что пупок надорван. А почему пупок надорван? Потому что, кроме работы, нет никаких интересов. Детишек не имеешь — значит, не можешь с внучатами в скверике погулять, в зоопарк сходить, на ВДНХ съездить... Поверь, я на шесть годов тебя старше. И трудовой стаж у меня тоже астрономический. А посмотри на мое лицо, посмотри на мой торс. Мне жениться на двадцатилетней можно. И все потому, что есть у меня хобби...

— Ну, этого-то добра, — не понял было Иван Сидорович.

— Не перебивай. Вот, к примеру, я. Чем всегда после работы занимался? Козла забивал? Нет. Водку пил? Нет... Вырезал по дереву. В художники не вышел. Черт с ним! Я ведь и не стремился к этому. Я для души. Для волнения и спокойствия. К чему я все долго говорю? Тебе тоже нужно заиметь хобби...

— Правда? — упавшим голосом спросил Иван Сидорович.

— Собирай марки. Спичечные коробки.

Доронин замотал головой:

— Не ребенок я.

И тогда Наумова осенило:

— Займись фотографией.

— Осилю?

Наумов удивленно развел руками:

— Иван Сидорович! Старой ли гвардии сомневаться в своих силах? Книжки соответствующие прочитаешь, инструкции, фотокружок на фабрике организуешь. Все это, знаешь ли, в ногу со временем...

Кое-кто из членов фабкома поглядывал на часы, потому что сумерки уже давно прижимались к окнам, а в прокуренной тесной комнате было душно, как в бане.

Начальник ОТиЗ долго, нудно и не очень понятно, жонглируя цифрами, словно барабанными палочками, говорил о продолжительности рабочего дня при пятидневной рабочей неделе.

Иван Сидорович чувствовал легкое недомогание, непременно ушел бы с заседания фабкома, не будь ему поручено выступить по последнему вопросу.

— Если учесть, что в предпраздничные рабочие дни — 30 апреля и 31 декабря продолжительность рабочего дня установлена по 7 часов, то есть всего 14 часов за год, что количество восьмичасовых рабочих дней, исходя из баланса, будет составлять: 2110 минус 14, равняется 2096 часов, 2096 делим на 8, получается 262 рабочих дня. Следовательно, для полного сохранения баланса рабочего времени необходимо отработать еще 6 восьмичасовых рабочих дней.

Никогда не был силен на разные там цифры Иван Сидорович, и они проскакивали мимо него, как телеграфные столбы мимо поезда. Слушать начальника ОТиЗ было утомительно. Доронин вытер вспотевший лоб и зажмурил глаза.

— Именно из этого расчета в рабочем календаре фабрики и установлено шесть рабочих суббот с восьмичасовым рабочим днем. Эти субботы распределены на осенне-зимние месяцы.

Начальник ОТиЗ наконец закруглился. Председатель фабкома, как водится, поблагодарил оратора и сказал:

— Переходим к последнему пункту повестки дня. Слово имеет товарищ Доронин.

Иван Сидорович встал, поправил очки. Взял в руки листок бумаги со слепым машинописным текстом и принялся читать медленно, невыразительно:

— С 15 октября объявлен общефабричный конкурс на изобретение и рацпредложение, проводимый в рамках конкурса изобретателей и рационализаторов обувных предприятий Российской Федерации... Конкурс направлен на решение задач по техническому перевооружению предприятия, совершенствованию технологических процессов, механизации и автоматизации производства, улучшению качества выпускаемой продукции и снижению ее себестоимости... Условиями конкурса предусматривается при подведении его итогов премирование авторов за лучшие внедренные изобретения и рационализаторские предложения, а также коллективов, цехов и отделов, добившихся лучших результатов в рационализаторской и изобретательской работе и выполнивших условия конкурса. Учреждены: одна первая премия — 90 рублей, две вторых — по 50 рублей, три третьих — по 30 рублей каждая.

Иван Сидорович откашлялся и сел. Председатель фабкома спросил:

— Какие будут мнения?

Все устали. Мнений не было.

Председатель сказал:

— Есть предложение принять информацию к сведению. Кто против? Единогласно. Заседание фабкома объявляю закрытым.

Из фабкома Доронин вышел одним из первых. Но потом в длинном гудящем коридоре со множеством одинаковых дверей справа и слева его обогнали все остальные члены фабкома. Где-то под дыхом Иван Сидорович чувствовал легкую тошноту. Потому ступал медленно и осторожно, словно по чистому льду шагал.

Какой-то лохматый парень в красно-черной клетчатой рубахе чуть не сшиб его, развернулся волчком на лестничной площадке и запрыгал вниз, минуя по две, а то и по три ступеньки.

«Хорошее у парня сердце, — без зависти подумал Доронин. — Крепкое сердце. Такое и у меня было в одна тысяча девятьсот двадцать пятом году».

Он спустился по лестнице и вышел на задний двор, чтобы покинуть фабрику не через центральную, а через вторую проходную, потому что отсюда была короче дорога к дому.

Сумерки уже сменились устойчивой темнотой. Отсветы от ярких окон ложились на мокрый двор желтыми мерцающими пятнами. Возле высоких контейнеров, поставленных один на другой, целовались парень и девушка. Парень был, конечно, другой, не тот в красно-черной рубашке, но тоже здоровый и молодой. Он поднял девушку, легко понес ее через лужу. Лужа была большая, но неглубокая. Она всегда образовывалась на заднем дворе после ливневых дождей, но всегда высыхала быстро.

Иван Сидорович остановился, снял кепку.

«В каком же году я вот точно так же через лужу свою Марфушу нес? — попытался вспомнить он. — Мне тогда было двадцать два, а ей восемнадцать. Значит, двадцать девятый год! И с тех пор с этой лужей нет сладу. — Иван Сидорович внутренне возмутился: — Нужно поставить вопрос на фабкоме и перед дирекцией. Неужто гудрона на фабрике нет или плит бетонных?»

Доронин неторопливо, вглядываясь под ноги, обошел лужу. Потом обернулся назад. Лужа смотрела на него дружелюбно и ласково, как старая знакомая.

«Может, пусть себе живет? — смягчился он. — Может, пусть по-прежнему ребята через нее на руках девчат носят, а?»

Квартира Доронина была в добротном каменном доме через квартал от фабрики, и пользоваться общественным транспортом ему не приходилось.

— Отец, где здесь поймать тачку?

Трое молодых ребят с цветами и шампанским выросли перед ним сразу, как только он вышел из проходной. Доронин вначале не догадался, что они понимают под словом «тачка». Но мелькнул зеленый огонек такси, и ребят словно ветром сдуло.

«Давненько я не приносил цветов своей Марфуше. Да и шампанским мы не баловались... Сколько лет? Не припомню. Может, дойти до магазина?» Доронин постоял, видимо взвешивая силы. Потом вздохнул. И пошел домой.

Они жили на первом этаже. И Доронин был просто счастлив, что ему не нужно подниматься по лестнице.

Марфа Денисовна открыла дверь, едва он коснулся ключом замочной скважины. Поджидала мужа.

— На тебе лица нет, Ваня. Опять заседание.

Доронин снял пальто, присел на маленькую скамеечку расшнуровывать ботинки.

— Ты, Марфа, лучше достань из холодильника водочку. И нарежь селедочки с луком.

Он с минуту сидел в носках, разминая затекшие пальцы. Потом надел мягкие, теплые тапочки.

— Шел бы ты, старик, на пенсию, — сказала из кухни жена.

Иван Сидорович досадливо пожевал губу, взялся было за ручку ванной, однако не стерпел, прошел на кухню.

— Ты меня, мать, в старики не записывай. Я вот этот самый... Хобби заведу. Мне на двадцатилетней жениться можно будет. Поняла?

— Никак выпил! — спохватилась Марфа Ильинична. — Выпил! А ведь завсегда с работы тверезый приходил.

Следующий день не порадовал Ивана Сидоровича. Правда, смена укладывалась в план. Могла бы его перевыполнить, однако как снег на голову свалились нотовцы. Начали бездельники раздавать рабочим анкеты. Этакие аккуратненькие розовые листочки.

Бывают ли при выполнении операций хождения за деталями?

Приходится ли искать отдельные детали или подбирать их по размерам, цвету, толщине?

Совершаются ли наклоны, повороты, приседания?

Вопросов было более двадцати — по анализу трудовых затрат, по совершенствованию технологии, по условиям труда и эстетики, по планированию рабочих мест, по техническому нормированию и повышению квалификации.

Прочитав анкету, Доронин сплюнул на бетонный пол и растер подошвой.

Кто-то из работниц сказал:

— Лучше бы по трешнику раздали. У меня капрон пополз.

Схватив за рукав паренька из группы НОТ (тот и секунды не стоял на месте, все вертелся перед девчонками), Иван Сидорович сказал:

— Дружок, это, конечно, хорошо, что вы мнениями рабочего класса интересуетесь. Но вопросы надо бы поумнее ставить.

— Не понимаю вас, папаша, — признался «дружок». Голос у него был какой-то пустой, словно семечная шелуха.

— Вопросы нужно, говорю, деловые ставить. А у вас они... и очевидные...

— Как, как?

— Ответы, говорю, на них очевидные.

— Извините, папаша, какое у вас образование?

— Да не так уж чтоб много, — смутился Доронин.

— Вот видите... А вы нас учите. Научная организация труда — это будущее нашей промышленности. Будущее, если хотите, нашего общества. Вы не согласны?

— Почему же?

— Вот так и держите. Не сворачивайте с пути... — и нотовец в своем малиновом свитере упорхнул, как яркий мотылек, оставив Ивана Сидоровича несколько обескураженным.

Вздохнув, Доронин уж очень по-стариковски покачал головой и пошел в фабком. Он даже позабыл, зачем идет туда. Помнил лишь, что есть в фабкоме у него какое-то важное дело. Но какое? Хорошо, что председатель был занят. Доронину пришлось посидеть в углу в прокуренном кабинете. А на стенах висели фотографии на профсоюзные темы. Тогда Доронин все вспомнил.

— Почему бы нам, — сказал он председателю фабкома, — не организовать при фабрике, ну, этот... как его?.. Кружок по фото.

— Фотокружок?

— Вот-вот, — обрадовался Доронин.

— Милый Иван Сидорович, — обнял его председатель фабкома. — Такой кружок существует уже пятнадцать лет.

Иван Сидорович растерянно закашлялся. С досады заморгал глазами. Тут зазвонил телефон, председатель выпустил Доронина из объятий, спросил:

— Других вопросов нет?

Неожиданно для себя, робко, точно ребенок, Иван Сидорович спросил:

— А записаться в него можно?

— Конечно, — председатель поднимал трубку. — У Сажина в третьем цехе.

Сажин был мужчина моложавый, щуплый. Улыбка никогда не сходила с его лица. Он чуть ли не закричал:

— Давно пора, Иван Сидорович! Какая у тебя камера?!

— Что за камера? — не понял Доронин.

— Ну аппарат. «Зенит», «Зоркий»?

— Только покупать собираюсь.

— Бери зеркалку, — сказал Сажин. — В магазинах едва ли достанешь. Нужно ходить по комиссионным. Вместе можем. Ты меня предупреди... Страсть как люблю по фотомагазинам шататься...

Сажин достал из тумбочки замусоленную тетрадь в светлом клеенчатом переплете, распахнул ее. И записал толстой шариковой авторучкой, сверкающей всеми цветами радуги, фамилию Доронина.

— Молодец, Иван Сидорович! Фотография — это искусство двадцатого века. Это синтез техники, вкуса, мысли... Вот пойдешь на пенсию, чем же тебе еще лучшим заняться?

Услышав слово «пенсия», Доронин почувствовал себя беспомощно, как рыба в неводе. Все показалось ему вдруг тусклым, будто в лампочке вдруг поубавилось напряжения. Будто поубавилось и воздуха в цехе, и доброты в словах Сажина.

А Сажин, еще не поднявший взгляд от тетради, не замечал перемены в настроении Ивана Сидоровича. И продолжал говорить.

— Это будет твое хобби. Хорошее хобби. Оно не хуже рыбалки, а тем более игры в козла...

— Значит, есть такое слово «хобби»?

— Конечно...

— И оно не матерное?

— Ты шутник, Иван Сидорович, — засмеялся Сажин.

— Хорошо, — сказал Доронин угрюмо, но решительно. — Ты меня того... Из списка вычеркни.

2

Утрами молодой холод поскрипывал сухой землей, тонкими пластинками льда. И ветер ходил между домами, как дворник с метлой, поднимая мелкую пыль и непримерзшие осенние листья. Они летели тяжело, отрываясь от земли невысоко, на просвет ладони. Лишь изредка какой-нибудь единственный желтый листок вдруг взмывал вверх, словно надеясь превратиться в птицу, и потом где-то замирал на плоской крыше в ожидании скорого снега.

Было похоже, что снег выпадет вот-вот... Но день шел за днем, а небо только хмурилось. И земля по-прежнему была серой, в редких проплешинах инея по утрам.

Вставать, подгоняемой звоном. будильника, и торопливо собираться на работу в это время года особенно тягостно. Вот если бы Буров поднимался вместе со мной. Но он лежит, посапывает, как медведь в берлоге. Редактор многотиражки начинает свой трудовой день с девяти часов, не то, что я — с половины восьмого.

С постели вскакиваю сразу, рывком. Это привычка. Однако, ступив на пол, превращаюсь в этакую сомнамбулу. Двигаюсь медленно, машинально совершаю ритуал, сложившийся за годы. Сознание включается лишь вместе с транзистором: нужно узнать прогноз погоды.

Сумка, пальто, платок... Стакан чуть теплого чая выпиваю стоя.

Торопливо открываю замки.

Вниз по лестнице, бегом к трамвайной остановке...

Хорошо Бурову. Он спит. В журнале пообещали «тиснуть» его рассказ. И Буров теперь может спать спокойно.

Я не знаю, является ли рассказ «Хобби» новым словом в литературе. Я редко читаю рассказы. И не люблю их. Но характер Ивана Сидоровича Доронина схвачен Буровым точно.

Я сказала:

— Рассказ слишком зол. Если это юмор, то злой юмор. И потом, можно ли выводить человека в рассказе под своей фамилией?

Буров ответил:

— Рассказ не злой, а, скорее, грустный. Фамилию же я заменю. На Догонина или Афонина... Мне просто так удобнее было писать.

— Нужно не как удобнее, а как лучше.

— Лучше? Каждый хочет, чтобы получилось лучше...

Улицу надвое рассекали газоны, засеянные травой, которую, прежде чем она могла окрепнуть, склевали птицы, вытаптывали люди. Вытаптывали потому, что по обе стороны в нижних этажах зданий вытянулись магазины, а переход был сделан один на квартал — ровный заасфальтированный прямоугольник. Им пользовались редко. Чаще, оглянувшись по сторонам, топали прямо через газоны. Тропинки пересекали их, словно морщины лицо старого человека.

Однажды в начале лета на газоне появилось несколько черных куч земли, похожих издали на пирамиды. Женщины в косынках и оранжевых куртках без рукавов разбили клумбы. Засадили цветами. Цветы выросли жалкие, как сироты.

Сейчас жухлые стебли шуршали под ветром уныло и тихо...

Многие окна в домах уже светились, но многие еще оставались темными. И серое небо отражалось в них не очень ясно и даже расплывчато, как оно чаще всего отражается в стеклах.

Словом, было самое обычное утро накануне прихода зимы. Но именно в это утро я впервые ехала на работу на фабрику не рабочей конвейера, а инженером, старшим мастером смены.

Я все-таки не рискнула пойти во второй цех начальником. Была убеждена, что мне следует поработать на какой-то промежуточной должности. Поднабраться административного опыта. Да и Буров, который хорошо знал обстановку во втором, сказал:

— Нет. Там ты наплачешься.

Широкий тоже стал удерживать:

— Наталья Алексеевна, мы и у себя подберем вам должность. И я, сами понимаете, тут не вечен. Может, повысят. Может, по шапке дадут.

Подобрали должность Доронина.

Приказ был подписан вчера вечером. Георгий Зосимович Широкий, имеющий прозвище Румяный, Шмоня, Первый (Увы! Теперь я уже не могла его так называть. Наоборот, краем уха слышала, девчата наделили и меня кличкой — Бонесса!), произнес монолог, соответствующий моменту:

— Не случайно старшего мастера часто называют начальником смены — это важная должность на фабрике. Тем паче в цехе. Я помню тебя еще совсем молодой девчушкой, пришедшей к конвейеру со школьной скамьи. А теперь ты вон кто! Начальник смены. Разве это не пример жизненности и правильности наших идей?

Он спросил, но я не ответила. И тогда он словно забыл сказанное. С его лица сошла торжественная отреченность. Он стыдливо стал перебирать на столе папки. Проговорил без вдохновения, скорее, нудно, будто у него ныл зуб:

— Завтра с утра Доронин тебе все объяснит.

— А его куда? — спросила я тревожно.

— Как куда? На пенсию.

— Он же не хочет.

— Раз подал заявление, значит, хочет. А потом, кадровая политика тоже имеет свои законы. Самое основное — сочетание старых и молодых кадров. Мы не можем позволить, чтобы с фабрики уходили молодые специалисты.

— Я не собираюсь уходить.

— Не в тебе дело. Фабрика — это махина. Предприятие. Мы должны блюсти принципы.

Это верно, принципы блюсти нужно. Только не так прямолинейно, как часовой знамя. Человек — не реликвия. К человеку подход надобен индивидуальный. Истина избитая, но забывают про нее часто. Может, даже не от злого характера, не от черствости...

Будни, текучка, план...

Усталость. Усталость как результат длительных ездок в трамвае, электричке, автобусе, как результат восьмичасовой работы, пронизанной гулом конвейера, шумом вентиляции, запахами кожи, клея, резины.

Усталость, наступившая вдруг, внезапно, как болезнь, или, наоборот, как защита от внезапной болезни. Это задача для психологов. Думается, что когда-нибудь в каждом цехе будут психологи. И уверена — это «когда-нибудь» случится быстрее, чем кажется.

От рядового начальника цеха нельзя требовать способностей гения. С него нужно требовать план. И план требуют. И начальник цеха знает это: заботится о технике, материале, кадрах...

— Списали меня, как старый паровоз, — без улыбки, очень грустно сказал Иван Сидорович Доронин, когда я подошла к нему и поздоровалась.

— Почему же списали? Уходите на заслуженный отдых, — фальшивым, не своим голосом сказала я.

— Ты когда-нибудь видела паровозное кладбище?

— Нет.

— Стоят они там, бедные, на заслуженном отдыхе. В ржавчину влюбленные.

— Вы не заржавеете, Иван Сидорович, — как можно бодрее пошутила я.

— Точно. Если Доронин не нужен людям, он говорит им: прощай!

Мне показалось, что от Ивана Сидоровича пахло водкой. Но ведь было еще раннее утро. И конечно же я ошибалась.

3

— Алло! Наташа? Это я.

— Здравствуйте, Анна Васильевна.

— Здравствуй, дорогой начальник. Здравствуй... Ну, как первый день?

— Нормально, Анна Васильевна.

— Это хорошо, что нормально. Как люди?

— Люди прежние.

— Это очень важно. Важно, когда люди прежние и не изменились.

— А разве так бывает, что люди меняются?

— Бывает. И гораздо чаще, чем ты думаешь.

4

Не знаю почему, но редакция журнала, вначале обнадежив Бурова, вдруг вернула его рассказ. Вернула в большом желтом конверте. С большими фирменными знаками. И маленьким листочком внутри, на котором машинистка напечатала:

«Уважаемый товарищ Буров!

Мы прочитали Ваш рассказ. В нем есть отдельные удачи, связанные с образом старого рабочего Афонина. Однако в портфеле редакции есть более серьезные рассказы на тему о рабочем классе.

Желаем Вам творческого роста!

Рукопись возвращаем».

Это «желаем творческого роста» довело Бурова до белого каления. Два дня — субботу и воскресенье — он курил лежа, поднимаясь только к столу и в туалет.

На третий день явился на работу и опубликовал рассказ в своей многотиражке.

В каждом последнем номере месяца на второй полосе многотиражки появлялась «Литературная страница». Рабочие и служащие фабрики, склонные к сочинению стихов и коротких рассказов, публиковали там свои произведения. Может, это были и не очень хорошие произведения, но писали их наши люди, и это было приятно.

Когда Буров опубликовал рассказ «Хобби», все, конечно, в рабочем Афонине узнали Ивана Сидоровича Доронина. Узнали прежде всего благодаря «проздравлять», «мужами», «ветеринарами». Но рассказ — не фельетон. Прочитали — и забыли. Никаких споров, никакого волнения. Возможно, кому-нибудь рассказ и не понравился, но вслух об этом никто не говорил.

Читал ли рассказ сам Доронин, мы не знали. Сдав дела, Иван Сидорович перестал появляться на фабрике. Сказывали, что он получил путевку и уехал в дом отдыха. Вполне возможно. Уже был не сезон, и фабком предлагал путевки направо и налево.

Видимо, одним из счастливых чудес жизни является тот факт, что незаменимых людей все-таки нет. Конечно, человечество не однажды расставалось с гениями, равных которым не может обрести и по сю пору. Однако на смену одному гению приходят десять талантливых людей, на смену талантливому приходят десять просто одаренных... Ушедшего на пенсию рядового работника меняет другой рядовой работник. Все нормально. Все по жизни.

По жизни и то, что мы не можем увековечить в бронзе и даже в гипсе всех местных тружеников, проработавших, двадцать пять — тридцать лет, потому что деды и прадеды наши работали еще больше. И оставили о себе только один памятник — отечество наше. И за это им спасибо.

Словом, Иван Сидорович ушел, а фабрика работала. Бригада Закурдаевой выполнила обязательства. И взяла новые. Художественная самодеятельность готовилась к новогоднему концерту. Группа народного контроля обнаружила неполадки в столовой. Мы давно нацеливались на эту столовую. И теперь шеф-повар, солидная горластая тетенька, написала заявление об уходе, сделав в нем шестнадцать орфографических ошибок...

В тот год фильм «Воспоминание о будущем» еще не демонстрировался на московских экранах...

Вечер обещал быть самым обыкновенным, одним из. тех, которые наслаиваются один на другой, похожие, как листы чистой тетради. Я гладила белье, а Буров сидел в кресле с блокнотом в руках. И читал громко и протяжно, словно с амвона:

— «И я видел: и вот бурный ветер шел от севера, великое облако, и клубящийся огонь, и сияние вокруг него...»

Буров опустил блокнот, спросил обычным голосом:

— Ты обратила внимание, когда по телеку показывают запуск космических кораблей, то четыре двигателя уходящей в небо ракеты смотрятся как огненный крест. Может быть, тысячелетия назад именно такой крест навеял идею креста церковного. Не случайно в архитектуре всех церквей мира есть что-то космическое. Устремленное ввысь...

— Хочешь сказать, что твой пророк Иезекииля видел космический корабль?

— Не торопись. Послушай дальше. «А из середины его как бы свет пламени из середины огня; их было подобие четырех животных — и таков был вид их: облик их был, как у человека. И у каждого — четыре лица, и у каждого из них четыре крыла. А ноги их — ноги прямые, и ступни ног их — как ступня ноги у тельца, и сверкали, как блестящая медь (и крылья их легкие)».

Смотреть на Бурова было забавно: лысина розовая, на лбу испарина. Все-таки он увлекающаяся натура. Это, конечно, одна из причин нашего брака. Любовь с первого взгляда.

— Парадоксально, однако эти много веков назад написанные строки, — самое современное описание космонавтов в автономном полете с реактивными дюзами на ногах.

— Попробуй себя в жанре фантастики. Похоже, что это у тебя получается, — сказала я.

— Скептиком быть просто и выигрышно. Но вот задумайся на минуту, если правда, а это утверждает наука, что вселенная не имеет начала и конца не только в пространстве, но и во времени, что она всегда была и всегда будет, то разве фантастично допускать где-то наличие такого уровня техники, при котором попасть из одной галактики в другую проще, чем из Медведкова на Арбат.

— Вот с этим я согласна. Даже на земле можно быстрее попасть из Москвы в Адлер, чем из Медведкова на Арбат.

— Говорят, из Бескудникова тоже.

— Бескудниково вне конкуренции. Но это слабое утешение.

Буров опять взялся за блокнот.

— «И руки человеческие были под крыльями их. И животные быстро двигались туда и сюда, как сверкает молния...»

Он читал еще. Но я уже не слушала его. Я думала: все-таки у человека должна быть цель. Какая? Построить ли дом. Родить ли ребенка. Написать ли книгу. Покорить ли недоступную вершину. Это неважно. Пусть она будет только благородная. Пусть она будет смыслом жизни или какого-то отрезка ее.

И не надо путать цель с хобби. Мне кажется, Буров путает. Для него «писание вещи» такое же хобби, как и чтение священного писания...

В прихожей подал голос звонок.

К нам редко приходили гости, возможно, поэтому я всегда вздрагивала от звонков в прихожей, как от внезапного прикосновения чужой руки. Посмотрела на Бурова. Сидит барином в кресле, делает вид, что не слышит никаких звонков. Это у него здорово получается — замшелая невозмутимость лесного пня. Хотя в игривом, благом настроении он склонен толковать свое спокойствие как раз в противоположном смысле, мурлыкая под нос:

Мы с тобой два дерева, Остальные пни.

— Буров, — сказала я. — Иезекииля может подождать. Терпение — удел пророков.

Он гмыкнул, отложил записки. Подчеркивая мою абсолютную правоту, затрусил к дверям, сутулясь и переваливаясь, точно пенсионер на физзарядке.

Потом я уловила звяканье цепочки, щелканье замка. Не очень радостное, скорее озабоченное, восклицание Бурова:

— О, прошу! Входите, входите!

Сразу вспомнила, что Буров в старом, полинявшем спортивном костюме, а я непричесанная, да и халат на мне не первый сорт. Но тут из прихожей донесся голос, знакомый, хрипловатый. И слова, которые я слушала, быть может, сотни раз:

— Вот решил с новосельем проздравить.

Доронин Иван Сидорович.

Я не обрадовалась его приходу. Сразу поняла, что пришел он неспроста. Где-то в дальних уголках души считала, что мы с Буровым виноваты перед Дорониным. Я на фабрике занимаю должность Ивана Сидоровича, Буров написал свой пресловутый рассказ...

Вышла к мужчинам. Сказала как можно веселее:

— Молодец, Иван Сидорович! Взял и приехал. Жди, когда хозяева догадаются пригласить.

Доронин, оглядываясь, потирал ладонь о ладонь:

— Благодать у вас, благодать.

— Сейчас чай пить будем, а пока он поспеет, Андрей угостит вас более горячительными напитками, — сказала я.

При чужих людях я всегда называла мужа по имени. Наш супружеский демократизм посторонним мог быть непонятен.

У Бурова был бар. Вернее, бар был в серванте. Но Буров заставил его бутылками, большей частью импортными с умопомрачительными этикетками. Доронин всплеснул руками, увидев все такое богатство.

Короче говоря, пока я организовала чай, мужчины успели «поднабраться». И вот тогда-то Доронин выступил со своей «программной речью», ради которой, видимо, и пришел:

— Ты, Андрей Петрович, пойми меня правильно. Человек ты шибко ученый, головастый. Соображение по разным вопросам имеешь. Это хорошо. А вот хочу спросить тебя: имеешь ли ты линию? Линия у каждого человека должна быть обязательно, ну как портки или майка... Вот ты газету на нашей фабрике выпускаешь — так себе... Рассказ, значит, написал. Плохой, хороший? Так себе... По годам ты, я бы сказал, и не молодой и не старый — так себе... А «так себе» — это не линия. Это — так себе!.. Вот про рассказ. Ну, списал ты с меня. Думаешь, я обижусь? Нет, Доронин при себе на людей обиды не держит. Ну, сегодня с меня списал, завтра с другого. Ветеринар... Тьфу! Ветеран — он человек пожилой, он все стерпит. Я другое хочу сказать. Если тянет тебя писать разные литературы, так и возьми эту линию. И горбаться на нее, как грузчик... Я не обижаюсь. Ну и ты не обижайся. Потому что в главном у тебя изъян есть, быть может, от шибкой грамотности... Нет, ты меня, конечно, поправишь... Но я скажу, что мне в твоем рассказе не понравилось. Не понравилось главное... Слыхал я, будто писателей называют инженерами душ человеческих. Неправильно это. Неправильно! Вот недавно я показал одному инженеру свой старый радиоприемник «Рекорд». Купил я его после войны, кажись, первый выпуск. Играл он долго, справно. Потом вдруг загас. Я инженеру показываю, спрашиваю: «Починить можно?» Он говорит: «Можно, но зачем? Выкинь и купи новый».

Вот ты, Андрей Петрович, поступил, как инженер. Валяй к чертовой матери, Доронин, на свалку. Дешевле нового спеца на твое место поставить, чем с тобой волыниться!

И здесь ошибка твоя глубокая. Писатель все-таки врачом человеческих душ должен быть, потому как дело имеет с людьми живыми, а не с металлом.

Врач не скажет: «Человек, ступай на погост!» Таблетки пропишет, уколы назначит, по свежему воздуху гулять прикажет. Простыми словами говоря, сделает все, чтобы человек раньше времени на тот паскудный свет не отправился...

Ты прости меня, Андрей Петрович, но ошибка мне твоя вот так видится, потому что линия твоя не видится совсем...