1

Заходило солнце. Нет, это неверно. Оно могло заходить в горах, в пустыне, в степи. Здесь, в море, оно тонуло, заметно и быстро, как может тонуть корабль, получивший пробоину в корму, в борт, в днище… Море лежало штилевое, все в блестках, и берег смотрелся отсюда, с ходового мостика охотника, хорошо и четко: желтый и зеленый берег и синее, до такой степени синее, что казалось нарисованным, небо, вытянувшееся над покатыми вершинами гор.

На ходовом мостике кроме командира катера стояли командующий Туапсинским оборонительным районом контр-адмирал Жуков, председатель горисполкома Шпак, управляющий нефтебазой Саркисов.

Жуков опустил бинокль. Передавая его председателю горисполкома, сказал:

— Посмотри, Дмитрий Акимович. Отлично!

Шпак с радостью ощутил в ладонях тяжесть морского бинокля, напомнившего ему собственную матросскую молодость и годы гражданской войны. Вздохнул широко, свободно. И поднес бинокль к глазам.

На траверзе маяка Кадош был виден буксир «Вежилов». Какой-то продолговатый предмет, напоминающий подводную лодку «малютку», почти весь скрытый морем, двигался за буксиром на расстоянии не более сотни метров.

Шпак сказал:

— Скорость «Вежилова» уже девять узлов.

— Это много? — спросил Саркисов.

— Это лучше, чем ничего, — улыбнулся Жуков.

— Главное — она двигается. — Шпак передал бинокль Саркисову.

Саркисов долго смотрел в бинокль. А быстрый охотник все приближался и приближался к буксиру.

Наконец Саркисов опустил бинокль. Протянул его Жукову. Осторожно спросил:

— А если шторм?

— Штормы бывают не каждый день, — ответил Жуков. — А горючее фронту требуется ежедневно…

«Горючее фронту требуется ежедневно». Именно этими словами несколько дней назад контр-адмирал начал свое выступление на заседании городского комитета обороны. Он напомнил, что за год войны вражеская авиация и подводные лодки вывели из строя чуть ли не все мелкотоннажные нефтеналивные суда, доставлявшие фронту нефтепродукты из Туапсе и Батуми. Он напомнил, что военные бензозаправщики не в состоянии обеспечить в полной мере фронт из-за отсутствия автопокрышек.

— В то же время положение на Закавказском фронте, — говорил адмирал, — продолжает оставаться крайне тяжелым. Несмотря на большие потери в танках, самолетах, артиллерии, несмотря на то, что, по нашим данным, немцы потеряли за короткий период наступления около пятидесяти тысяч человек, они продолжают держать перед Закавказским фронтом двадцать шесть дивизий. По сведениям разведки, противник уделяет большое внимание своей моздокской и хадыженской группировкам. Очевидно, цель его — дальнейшее наступление на Орджоникидзе и Туапсе. С захватом Орджоникидзе он имеет возможность перекрыть Военно-Грузинскую дорогу. И тем самым отрежет Северную группу войск от Закавказья, лишит ее возможности получать боеприпасы, питание, резервы… На туапсинском направлении… — Адмирал Жуков сделал паузу, словно подчеркивая ею значимость того, что будет сказано дальше. — На туапсинском направлении падение Туапсе позволило бы противнику отрезать от основных сил фронта Черноморскую группу войск и продвижением на юг вдоль побережья лишить Черноморский флот баз и портов…

Карта висела на стене за спиной адмирала. Но Жукову не пришлось обращаться к ней. Все присутствующие и без этого знали, что значит сегодня Туапсе для всего Закавказского фронта.

— Мы должны, мы обязаны обеспечить войска горючим, — закончил свое выступление адмирал.

Председатель городского комитета обороны Шматов оглядел присутствующих утомленным, болезненным взглядом и спросил:

— Какие будут мнения, товарищи?

Солнце заглядывало в кабинет секретаря горкома партии через окна, заклеенные крест-накрест белой марлей, тревожными косыми тенями ложилось на стол, на стены. Присутствующие молча повернули головы в сторону управляющего нефтебазой Саркисова, специально приглашенного на это заседание.

Саркисов встал, оперся ладонями о стол. Сказал, немного волнуясь:

— Есть у меня одна задумка. Но… Проверки она требует. И вначале даже на бумаге…

— Проверить на бумаге — дело несложное, — улыбнулся Жуков.

— Для специалиста, — ответил Саркисов.

— Специалистов найдем, — заверил Жуков.

Саркисов кивнул, давая тем самым понять, что не сомневается в возможностях командующего Туапсинским оборонительным районом. Сказал:

— Я предлагаю снять с колес железнодорожную пятидесятитонную цистерну и переоборудовать в плавучую емкость так, чтобы в последующем ее можно было транспортировать на буксире.

Жуков встрепенулся, кивнул головой:

— На мой взгляд, предложение товарища Саркисова подтверждает прежде всего мысль о том, что все гениальное просто… Железнодорожная цистерна, переоборудованная в плавучую емкость, — это перспективная идея.

— А не пойдет ли она, груженная нефтью, на дно как топор? — засомневался кто-то из членов городского комитета обороны.

— Не должна, — сказал Шпак. — Объем, вес… Как там по Архимеду? На всякое, погруженное в жидкость тело действует сила, равная весу вытесненной жидкости…

Жуков кивнул:

— Во всяком случае, все это можно рассчитать. Инженер-конструктор судостроитель у меня есть.

— Моряков бы мне, — попросил Саркисов. — С рабочей силой на нефтебазе, сами знаете…

— Моряки будут, — твердо сказал Жуков.

Шматов встал:

— Товарищи, есть такое предложение. Поручить товарищу Саркисову переоборудовать железнодорожную цистерну в плавучую емкость. Срок исполнения работы…

— Семь суток, — подсказал Жуков.

— Так… Семь суток, — согласился Шматов. — Контроль за выполнением решения комитета обороны есть предложение поручить товарищу Шпаку.

Возражений не было.

В тот же день железнодорожная цистерна была снята с платформы и доставлена в мастерские нефтебазы. Помня о коротком сроке, работали круглосуточно. Надо было приделать к цистерне нос, корму, пустоты, продольный и бортовые кили. Нужно было приделать буксирное приспособление, которое обеспечивало бы передвижение цистерны по морю с помощью буксирного троса.

А немцы бомбили город. И днем и ночью…

На седьмые сутки цистерна была спущена на воду, испытана, принята. И вот сейчас ее, заполненную бензином Б-70, буксир «Вежилов» транспортирует в Геленджик, к фронту…

— Цистерна на буксире идет прекрасно, — сказал Жуков.

На розоватой поверхности воды, будто тело большой сильной рыбы, темнела полоса верха цистерны, посредине которого маячил расширитель.

— Возвращаемся. — Жуков посмотрел на командира катера.

— Есть, товарищ адмирал!

Через несколько минут, описав полукруг, охотник лег на курс в гавань. Море по-прежнему оставалось спокойным. Лишь за кормой катера разбегался волнистый след, широкий, как дорога.

— Доложу Октябрьскому о нашей цистерне. И предложу изготовлять такие в Батуми. Мы с вами свое дело сделали.

Ошвартовались в ковше — южной части гавани, отгороженной большими, нагроможденными одна на другую бетонными глыбами.

Настроение у адмирала Жукова было хорошее. Это чувствовалось и по улыбке, не сходившей с его лица, по глазам, по бодрому голосу. Он, конечно, еще не знал, что военно-морское командование примет его предложение, что плавучие цистерны изготовят в Батуми и они будут нести свою службу по Черному морю, по Дунаю до самой-самой Победы.

Прощаясь со Шпаком и Саркисовым, адмирал по-братски обнял и расцеловал их.

2

Старая гречанка, жившая на самой вершине горы, всегда останавливалась под акацией, когда возвращалась из города. Одетая в свободное черное платье с широким, необыкновенной белизны воротником, она носила на рынок фрукты и овощи. Это было до бомбежек. И Степка несколько раз помогал ей нести корзину. Гречанка благоволила к нему и делилась житейской мудростью:

— Не оказав человеку помощи, не рассчитывай на его дружбу. — Вынимала из корзины грушу, желтую, как солнце, добавляла: — В мире, сынок, дружба длится до тех пор, пока не иссякнут дары. Теленок, видя, что уже нет молока, покидает собственную мать.

Он недоверчиво улыбался.

Старая гречанка говорила:

— Ты слышал о шести признаках дружбы?

— Нет, — отвечал он.

— Давать и брать… Рассказывать и выслушивать секреты… Угощать и угощаться…

— Все это неправильно, — возражал он. — Пережиток капитализма.

— Нет, сынок… Это мудрость, открытая людям, когда никакого капитализма не было. Как не было и нас с тобой.

— Почему открытая? Разве мудрость — дверь? Или она лежала где-нибудь зарытая? Лежала до происхождения человека? Или мудрость придумали обезьяны?

— Мудрость на всех одна, на все живое…

Она глубоко вздыхала. И шла дальше — сухопарая, высокая, не сгорбленная годами.

Он был далек от мысли проверять слова гречанки на практике, но дружба с Вандой началась с услуги, о которой без обиняков попросила его юная полячка.

Они поселились в их доме год назад, в порядке «уплотнения». Нина Андреевна уступила квартирантам две маленькие смежные комнаты, а сама с детьми занимала одну большую, которую называли «залом», и меньшую, с окном во всю стену, выходившим на море. Правда, море, опоясанное горизонтом, чаще синее, но иногда и зеленое, и черное, и голубое, было далеко.

Степка привык видеть море и небо вместе. А Ванда не привыкла. Она таращила свои удивленные глаза и все пыталась выяснить, сколько до моря километров.

— Двадцать минут ходьбы быстрым шагом, — отвечал он. — А если медленным, то тридцать.

— Добже, — говорила Ванда. И спрашивала опять: — Сколько шагов ты делаешь в минуту, когда идешь быстро?

— Не знаю.

— А когда идешь медленно?

— Не знаю.

— Нужно подсчитать.

Но он ленился считать.

Пани Ковальская с дочерью Вандой приехали в Туапсе из Львова. Неизвестно, где они там скитались, когда Львов взяли немцы, но они приехали уже в октябре. В ту пору, когда обрывали виноград.

Они были настоящими полячками. И мать, и дочка. Но отлично знали русский язык, потому что Беатина Казимировна была специалистом по истории русской литературы.

Отец Ванды был офицером. Степка видел его только раз, когда Ковальский приезжал за дочерью на Пасеку.

Вещей они привезли совсем мало, но Ванда одевалась лучше всех девчонок, и ей все очень шло, потому что она была складной и красивой.

Город тогда бомбили редко. Но к запахам осени уже прибавился новый запах, въедливый и стойкий. Так пахло все — и дом, и виноградные листья, и хлебные карточки, и даже голубые банты, вплетенные в косички Ванды. Это был запах пороха.

Немного позднее запахло гарью. Бомба нырнула в круглое, как консервная банка, хранилище нефтеперегонного завода, и черная борода дыма заслонила полгорода. Немцы пользовались этой завесой: их тусклые самолеты кувыркались в небе, словно дельфины. А бомбы, отделявшиеся от самолетов, вначале были похожи на маленьких мушек, потом увеличивались до размеров пчелы, потом их догонял свист… И тогда Степка закрывал глаза.

Итак, Ванда жила в доме уже больше месяца, они ходили в одну школу и даже в один класс. Но Степке тогда очень нравилась Инна — девочка из их школы.

В это трудно поверить, но Степка влюбился в нее еще в первом классе. Первого сентября! Он увидел ее на школьной линейке. Она стояла впереди него. И вначале он не видел ее лица. Только черные волосы; белую ленту. И нежное-нежное платье сиреневого цвета. Она держала за руку мальчишку. Потом подошла ее бабушка, и девочка повернулась. Лицо у нее было как у куклы, но очень умное. Степка подумал, что такая девочка обязательно станет отличницей и что ему хочется все время смотреть ей в лицо. И не притрагиваться к ней, а любоваться издалека, словно дорогой игрушкой.

Девочку звали Инной. Их посадили за одну парту. У него замирало сердце, когда он искоса поглядывал на свою соседку. Возможно, он часто смотрел на нее, возможно, по каким другим тайным признакам, по которым угадывают влюбленных, но в классе вскоре заметили его неравнодушие к Ивановой. И стали дразнить их женихом и невестой.

В самом начале войны Инна с матерью уехали в Архангельск. Там служил ее отец.

Степка затосковал. Однако Ванда не знала этого и думала, что он обижается на нее из-за «уплотнения». И смотрела на него холодно и гордо.

Она теперь всегда играла на скамейке между двумя кустами жасмина. Раньше это была его скамейка. Теперь Степану неудобно стало приходить туда. Тем более что с Вандой они почти не разговаривали. А после одного случая даже перестали здороваться.

По соседству жил Витька, внук Красинина, года на четыре младше Степана. Значит, ему было лет семь или около восьми, и в школу он еще не ходил. И этот Витька подошел однажды к скамейке, где играла Ванда, расставив на кирпиче игрушечную посуду: белые чашечки с голубыми цветочками, блюдечки. Витька подошел и помочился на посуду. А Ванда от изумления не могла произнести и слова. Потом с ней случилась истерика. И Беатина Казимировна бегала к деду Красинину жаловаться на Витьку. Дед грозно звал внука домой, а Витька прятался за забором и показывал деду кукиш.

Ванда правильно угадала, что это Степан подговорил Витьку. Впрочем, «подговорил» — слишком мелкое слово. Витька и сам был превосходным выдумщиком. Степан просто поддержал его. Или, иначе говоря, благословил…

Когда Витька окроплял «святой водой» посуду Ванды, мальчишки хохотали как сумасшедшие. Степан даже упал на землю и катался по траве, держась за живот.

Вскоре Пятую школу, где они учились, заняли под госпиталь. Говорили, что на месяц, самое большее — на два. Однако каникулы затянулись до осени 1943 года.

Все дни с утра до вечера Степан болтался на улице и во дворе. Ванда тоже появлялась в саду, садилась с книгой на скамейку под жасмином. Как-то раз она вышла за калитку и долго смотрела на море. Степка сидел под акацией и от нечего делать ковырял напильником ее трухлявый ствол.

Вдруг Ванда обратилась к нему. Без улыбки, но вежливо сказала:

— Степан, проводи меня к морю. Одна я не найду дороги. И мама может заметить мое отсутствие.

Степка, конечно, не пошел бы, но ему очень понравилось, что Ванда хочет уйти тайком от матери. И он не мог не поддержать ее в таком достойном похвалы деле.

— Это можно, — сказал он.

— Мы будем идти быстрым шагом, — сказала Ванда. — Двадцать минут туда, двадцать — обратно. Пять минут постоим у моря. Я только послушаю шум волн. Всего сорок пять минут…

Они побежали вниз по улице, если можно назвать улицей узкую и длинную полоску земли, протянувшуюся по хребту горы между рядами крашеных деревянных домиков. Пространство без мостовой, без тротуаров. Для пешеходов и для дождя, больше для дождя. Потому что люди ходили там, прижимаясь к заборам, а машины вообще не могли ездить, только дождь куражился, как подвыпивший гуляка, оставляя после себя изломанные трещины — канавы с желтой глиной на дне.

Степка до войны и не подозревал, что такая же глина, цвета яичного желтка, есть у них в саду. Но когда стали копать щель, выяснилось: слой черной земли — не шире ладони, а под ним глина — слежавшаяся, твердая, будто макуха, которую они теперь часто грызли вместо хлеба.

Долбить глину приходилось тяжелым поржавевшим ломом. И женщины отдыхали после трех-четырех ударов. И разглядывали свои ладони, на которых появлялись водянистые волдыри. А ладони, у них были нежными. Такая штука, как лом, рассчитана на мужские руки, на мужские плечи. И Степке было чудно видеть работу женщин. Чудно, как если бы вдруг его мать и сестра Любаша закурили трубку.

Чтобы сократить путь, Степка повел Ванду напрямик, через вокзал.

У перрона стоял санитарный поезд. Из вагонов выносили раненых. Белели бинты. И раненые виновато стонали, потому что на носилках их несли совсем молодые девушки.

Ванда сжала руку Степана. Но не плакала. И ничего не говорила.

По деревянному грязному мосту они перешли речку Туапсинку.

Море было спокойным и солнечным. У берега, невдалеке от устья, лежал тральщик. Он лежал на боку, точно большая диковинная рыба. И ржавчина чешуей желтела на его обшивке. Темная, зияющая пробоиной корма возвышалась над водой. Брус с четырьмя листами обшивки, загнутый, словно ковш, выступал из воды, образуя крошечную бухту. Море в этой бухте казалось куском стекла, мутного, с радужными разводами от мазута, который сбрасывал в речку нефтеперегонный завод.

Степка помнил другое море. Помнил гальку. И людей, довольных, загорелых людей. С вышки спасательной станции выглядывал длинный черный репродуктор, похожий на трубу граммофона. Дежурный, в полотняной бескозырке, с татуировкой на груди, животе и даже икрах, крутил пластинки. А внизу, у белой цистерны, продавали холодный морс. Рядом стояли весы, такие же белые, как цистерна; и на них можно было взвеситься, заплатив пятак старушке в чистом халате.

Ванда смотрела на море молча. Не выпускала Степкиной руки. И ладонь у нее была жаркая-жаркая…

Наконец она сказала:

— Мне сейчас кажется, что мы с тобой маленькие, как муравьи.

Степке не понравилось это сравнение. Он хотел возразить. Но глаза у девочки были такие счастливые, такие восхищенные, что Степка промолчал.

3

После Георгиевского все в доме выглядело особенно милым. И Степка как-то по-новому увидел, какая у них большая и светлая комната и как здорово, что розы цветут у самых окон, а глициния вьется по крыше.

Ванда повела Степку в дальний конец сада. Там был сложен шалаш из полыни.

Пахучая раскидистая полынь жила во дворе за домом, возле низкого забора, который наклонился и ронял тень на клубнику Красинина. И клубника вырастала у забора бледная, словно белый тутовник. Красинин ворчал, и латал забор ржавой проволокой, и ставил корявые подпорки из молодого дубка. Дубок мужал на горе, там, на самом хребте, невысокий дубок с твердыми листьями, с одной стороны гладко-зелеными, с другой — матово-бледными, точно припудренными. Красинин обрывал листья и в мешке носил домой, складывал на чердаке. К зиме его чердак всегда был набит листьями, не пожелтевшими, а просто сухими. И козы Красинина (у него было три козы, не считая козлят) в дождь и слякоть, когда пастух не гонял стадо, жевали эти листья. А дед лазил на чердак по аккуратной, обструганной лестнице и выносил оттуда охапки листьев, которые так пахли лесом, что было слышно даже на соседнем дворе.

И вот этот Красинин сердился и поругивал лентяев Мартынюков за то, что они не «изничтожают» полынь у забора. И презирал за бесхозяйственность.

Родители Степана и в самом деле мало заботились о саде. Весной отец или мать окапывали фруктовые деревья и белили стволы известью. Так поступали все, и это было очень красиво. И деревья в садах казались подарками, завернутыми в чистую бумагу.

За день до отъезда в Георгиевское Степка с Вандой выдернули полынь. И хотя клубничный сезон давно минул и тень не раздражала Красинина, им почему-то взбрело на ум, что нужно избавиться от полыни. И они ее «разбомбили» — выли, подражая звуку падающих бомб, размахивали руками, кричали: «Трах-трах!» Хватали полынь за стебли, выдирали с корнями, разбрасывали в разные стороны.

Степка удивился, когда узнал, что из этой самой полыни Ванда и Витька сложили шалаш.

— Тебе помогал Витька? — не поверил он.

— Мы помирились. Он еще маленький и немножко глупый…

В шалаше стоял табурет, покрытый газетой, на газете лежали груши, яблоки, айва. У табурета — две низкие скамеечки. Видимо, Витька позаимствовал их у деда, скорее всего без разрешения.

— Какие здесь новости? — Степка сел на скамейку.

И Ванда села, потому что стоять в шалаше можно было лишь согнувшись. Ему было приятно смотреть на Ванду. Она сказала:

— Кушай фрукты.

Он взял айву. Повторил:

— Что нового?

— Пан Кочан бомбы разряжает. Его теперь возят от бомбы к бомбе на автомашине. Пешком он не успевает.

— Вот это да! — восхитился Степан.

— Я же сразу сказала, что пан Кочан — герой. Пани Кочаниха им очень гордится.

— Ты всегда говоришь правильно.

— Может, получается случайно?

— Может… Я вспомнил: деду Кочану сказала про бомбу ты.

— Кажется, я.

— Не «кажется», а точно.

Штаб противовоздушной обороны не всегда успевал вовремя объявить тревогу. И однажды Степан и Ванда, гуляя возле дома, вдруг услышали свист бомбы, потом увидели бомбу и двухмоторный самолет, летевший над ней. Это было настолько неожиданно, что ребята не успели испугаться и следили за бомбой, как могли следить за коршуном или бумажным змеем. Бомба скрылась за деревьями. И, судя по всему, должна была врезаться в соседнюю гору, в чей-то дом или сад. Однако взрыва не последовало.

Вскоре очнулись зенитки. Снаряды не оставляли в небе воронок. Они рябили его отметинами, белыми и круглыми, как парашюты. Только парашюты эти не опускались на землю. Они расползались, роняя осколки.

Когда налет кончился, Ванда сказала Степану:

— Та, первая, бомба не взорвалась.

— Ты думаешь?

— Думаю.

Он скоро забыл об этом разговоре. Но часа через два она напомнила:

— Может, поищем ее?

— Бомба — не мячик, — по-стариковски рассудительно сказал Степка.

— Ну и что? Трусишь?

— Сказанула! — возмутился Степка.

Невзорвавшуюся бомбу нашли на соседней улице. Вернее, в двух метрах от улицы. Она зарылась в землю между почерневшей огуречной ботвой заброшенного огорода. Зарылась настолько, насколько позволил тонкий слой скудной серой земли. И темное ее тело лежало на грядке, как недозрелая тыква.

Смотреть на нее было любопытно и страшно. Страшно до мурашек на спине. Но еще страшней было то, что улица вытянулась совершенно пустынная. Ни души…

— Пойдем, — сказал Степка. — Эта бомба замедленного действия. — Он уже слышал, что бывают такие бомбы.

Ванда покачала головой:

— Надо сказать про бомбу.

— Кому? Деревьям?..

Ванда не двигалась. Была ли она смелой девочкой или только упрямой, Степка еще не знал.

И тут они увидели деда Кочана.

Дед Кочан вовсе не был похож на деда, а скорее на подростка, если, конечно, смотреть издалека. Он поднимался в гору широкими шагами, слегка сутулясь. И руки его, длинные, как у обезьяны, почти касались земли.

Жил он со старухой по правой стороне улицы, на три дома выше Мартынюков. В их саду росли огромные деревья дикой черешни. Такие огромные и плодоносные, что бабка Кочаниха разрешала лазить на них всем мальчишкам и девчонкам с улицы. И сама почти ежедневно таскала черешню-дичок ведрами на базар. И все равно черные и сладкие плоды оставались на ветках до поздней осени. К сожалению, они висели очень высоко, у самой макушки. Птицы были проворнее ребят и лакомились ими даже тогда, когда золу от сожженных листьев уже развеял по двору ветер.

Дед Кочан был печником, и деньжата у него водились. И хотя он клал печки мастерски, но выпивал крепко, а потому и не пользовался общественным уважением. Его никогда не выбирали ни в райисполком, ни в горсовет, ни в народные заседатели, ни даже в члены месткома. И конечно же никто не думал, что в самые страшные для города дни дед Кочан станет героем.

Город бомбили так часто, что военные саперы не успевали разряжать бомбы, не взорвавшиеся на глухих окраинных улочках. Этим занялся теперь дед Кочан — по заданию штаба гражданской обороны.

Собственно, «дед Кочан», «баба Кочаниха» — были уличными прозвищами. Дом, который купили дед с бабкой, принадлежал каким-то Кочановым, и новых жильцов соседи стали называть: «Кочан», «Кочаниха». Настоящее имя деда было Алексей, фамилия Бошелуцкий.

Словом, в тот день, когда ребята нашли бомбу, первым взрослым человеком, повстречавшимся им, был дед Кочан-Бошелуцкий.

— День добжий, пан Кочан, — сказала Ванда. — А там бомба. — И она махнула рукой в сторону похилившегося забора.

Вначале дед просто не понял, о чем речь. Но потом посмотрел на ребят уже как-то недоверчиво.

— Там бомба, пан Кочан, — повторила Ванда.

Дед подошел к забору, заглянул в огород. И вдруг строго и громко сказал:

— Брысь отсюдова!

Вечером они узнали, что Бошелуцкий смастерил какой-то особый гаечный ключ, оттащил бомбу и разрядил ее.

— Пан Кочан — герой, — как и сегодня, сказала тогда Ванда. — Настоящий герой! Пани Кочаниха такая счастливая…

— Пойдем к ней, — предложил Степка.

Баба Кочаниха стояла возле калитки, поджидала деда. Увидев детей, она стала расспрашивать Степку о Георгиевском. И, выслушав, заметила:

— Я твоей матери говорила: из дому срываться — и людей вытруждать, и наплакаться можно вдоволь… — Вздохнула и раздумчиво произнесла: — Беремечко — тяжело времечко… — Потом спросила: — Хотите вишневого варенья?

Они, конечно, хотели.

Баба впустила их во двор, усадила за стол на козлах. Принесла пол-литровую банку, на две трети заполненную вареньем, и ложки.

Дети не заставили себя уговаривать.

Выплевывая косточки, Степка рассказал, как их бомбили в Георгиевском. Баба Кочаниха и Ванда и смеялись, и плакали.

Смеркалось, когда пришел дед Кочан. Он был маленько навеселе. Зеленая гимнастерка без петличек сидела на нем ладно, но была припачкана глиной и копотью, и сапоги пропылились густо. Он улыбнулся бабке губами, а глаза хоть и сузились, но остались грустными и усталыми.

— Вычаяли наконец-то, — сказала бабка Кочаниха. — Думали, и ночевать не придешь сегодня.

Дед покачал головой.

— Вот, — бабка показала на ребят, — дожидаются. Говорят, дед теперь герой. Посмотреть на тебя охочи…

Он обнял детей за плечи.

— Милые вы мои…

Потом, словно пошатнувшись, отступил к стене. И вынул из карманов две авиационные мины.

Бабка Кочаниха побледнела и, ахнув, схватилась за живот крупными, натруженными ладонями.

Дед сказал:

— Чем не игрушки?

Мины были синие, размером с пол-литровые бутылки. Белые стабилизаторы казались маленькими коронами.

— Что напрасличаешь, вычадок старый? В голове у тебя хоть маленько осталось? — запричитала бабка Кочаниха.

Дед покачал головой.

— Зря нервы изводишь. Мины безопасные. — И в доказательство грохнул одну о землю.

Бабка перекрестилась и, бормоча молитву, поплелась в комнату.

Дед авторитетно сказал:

— Они без взрывателя. Я из них взрыватели еще в девять утра вывернул. Берите! Таких игрушек в Туапсе, пожалуй, ни у кого нет. И кто знает, есть ли еще где вообще…

— А страшно, пан Кочан? — спросила Ванда.

— Что страшно?

— Выворачивать взрыватели…

Дед Кочан почесал нос.

— Верю я словам своей бабки. Она меня каждое утро напутствует: «Не доглядишь оком, заплатишь боком». Потому и не страшно, что гляжу…

4

Ночью их пугнула тревога. Под одеялом было тепло, и постель обнимала бока так мягко, но сирена выла и выла, и паровозные гудки басами вторили ей. О том, чтобы не бежать в щель, не могло быть и речи.

Как назло, штанина брюк подвернулась. Степан злился, сидя на кровати. А в комнате темно. И свет нельзя включить, потому что они легли с открытыми форточками и окна были не замаскированы. Тем более, что большущее окно в маленькой комнате можно было запластать лишь театральным занавесом.

Наконец Степка натянул брюки. А Любаша вообще не стала одеваться, завернулась в байковое одеяло и пошлепала в щель. Мать еще запирала дверь, когда в небе заметались прожекторы и несколько раз хлопнули зенитки.

Щель была вырыта под ранней белой черешней, возле забора, — узкая Г-образная траншея, перекрытая накатом бревен, который, в свою очередь, был притрушен желтыми комьями глины.

Ковальские уже сидели в конце щели. Беатина Казимировна посветила фонариком. Она экономила батарейку, приберегая ее для ночных тревог.

Ванда захныкала:

— Как это хорошо — не бояться ночных тревог! Наверное, я никогда не буду такой счастливой…

— Лучше пусть бомбят весь день, — подхватил Степка. — Только бы дали выспаться.

Зенитки не стреляли. И гула самолетов не было слышно. Лишь шумели цикады и потревоженные птицы. В щели пахло сырой землей.

Разговаривать не хотелось.

Любаша улеглась, и мать заворчала:

— Простудишься.

Но Любаша ответила раздраженно, что лучше подохнуть, чем так жить.

Степка знал: в таких случаях сестре не надо перечить. Она человек упрямый. И это не единственный ее недостаток. Любаша считает, что она самая умная, самая красивая, самая энергичная. «И пусть считает, — думает Степка. — Ведь от этого никому ни холодно и ни жарко. А вообще-то, девочка она на самом деле заметная. И энергия у нее есть. Только пробуждается очень редко».

Последний раз «пробуждение» случилось весной этого года, когда в школе объявили кампанию по сбору бутылок.

В эти бутылки нальют горючую жидкость, и наши бойцы успешно станут сражаться с фашистскими танками.

Так на общей линейке сказал директор школы. И каждый школьник принес из дому все, что мог. Но оказалось, четвертинки и поллитровки не очень годятся для столь грозного оружия. Как минимум, нужны семисотграммовые бутылки из-под вина, а лучше всего из-под шампанского. Словом, школа не выполнила плана.

И тогда Любаше пришла идея. Она пришла ей самой первой в городе. И это можно было бы назвать почином, прояви кто-нибудь из пишущих людей журналистскую сноровку и находчивость.

Любаша сидела на крыльце и смотрела в голубое весеннее небо. И глаза у нее от этого неба были голубыми, а лицо отрешенным, словно она жила там, на невидимых сейчас звездах, в окружении сказочных принцев и фей.

Возле калитки, спрятавшейся в кустах мелких роз, белых, розовых, ярко-красных, шептались Степка и Ванда.

— Все сказку слушает…

— Часто с ней это бывает?

— Бывает… Она сама мне под большим секретом поведала. Слышится ей в такие минуты чей-то голос…

— Мужской, женский? — спросила Ванда.

— Не знаю. Только сказки ей рассказывает все больше про мертвецов… И про звезды.

— Ой!.. — поежилась Ванда.

Брат посмотрел на Любашу, приставил палец к виску, покрутил и многозначительно присвистнул.

Может, от этого свиста Любаша и спустилась с небес. Спросила по-будничному озабоченно:

— Степка, у нас есть мешок?

— Какой? — не понял он.

— Обыкновенный. — В голосе сестры чувствовалось обычное, нормальное для ее паршивого характера раздражение.

И Степке стало ясно, что со сказкой на сегодня покончено.

— Должен быть, — ответил он.

— Я и без тебя знаю, что должен быть. — Любаша со вздохом поднялась с крыльца. — Спрашиваю: где?

— Если хотите, я принесу, — вежливо сказала Ванда.

— Вот что значит девочка! — сказала Любаша. — А мальчишки — сплошная бестолковщина.

— Сама ты бестолковщина! — сказал Степка и на всякий случай выскользнул за калитку.

Но Любаша не разозлилась и не запустила в брата ничем тяжелым. Она как-то равнодушно сказала:

— Хорошо. Запомню твои слова. Неси, Ванда, мешок. И спроси у мамы разрешения пойти со мной. А этот мудрец пусть останется дома.

Но Степка, конечно, не остался. Он плелся за ними, как собака, увязавшаяся за хозяевами, не решаясь приблизиться, но и не отставая. Корчил рожицы, когда Любка и Ванда оборачивались. А они смеялись откровенно и вызывающе.

Солнце стояло уже над портом. И тени деревьев не пересекали улицу, а залегли вдоль заборов. Улица изгибалась в гору светлая-светлая. Цвели розы, сирень, акации. Но улица не пахла цветами. Она была пронизана запахом моря, как солнцем был пронизан этот ясный, голубой день.

Любаша и Ванда остановились возле калитки бабы Кочанихи, о чем-то поговорили с ней. Потом баба вынесла три большие бутылки. И Любаша спрятала их в мешок.

Наконец она поманила Степку пальцем, милостиво сказала:

— Грубые люди всегда отличались большой физической силой. Покажи-ка и ты свою!

Степка взял мешок.

Они ходили от двора к двору, точно странники. Объясняли, что им нужны бутылки, большие бутылки из-под вина. Эти бутылки они отнесут в школу, а оттуда их отправят на фронт.

Повторять все это приходилось возле каждой калитки. И у Любаши, как она заявила, «устал рот». Тогда они стали объясняться с хозяевами по очереди: Ванда, Степка, Любаша.

Бутылок в мешке прибавилось. Он был полон только наполовину, когда они остановились возле одного дома, утонувшего в листьях, точно птичье гнездо. Очередь «выступать» была Степкина, и он закричал хрипловатым, ломающимся голосом:

— Тетенька!

Они везде кричали «тетенька», ибо кричать «дяденька» в военное время было просто бессмысленно. Правда, случалось, что на крик выходил какой-нибудь старичок, тогда они говорили «дедушка». Однако в этот раз на голос Степана вышла тетенька. Впрочем, она не вышла, а выплыла, но не как лебедь, а как утка, небольшая, с прилизанными, видимо недавно вымытыми волосами.

— Здравствуйте, извините за беспокойство, — сказал Степка.

— Ну какое же там беспокойство! — очень громко и очень напевно ответила тетенька. Щеки и нос ее сморщились в улыбке, а глаза оставались маленькими, острыми, как шурупчики.

Она подошла к калитке и коснулась ее ладонями, белыми и пухлыми, точно пышки.

— Мы собираем бутылки, — сказал Степка. — Для фронта.

— Значит, правда, что всем красноармейцам дают по сто граммов, а командирам по двести? — спросила тетенька.

— Не знаю, — ответил Степка. — Мы собираем бутылки для танков.

— Для борьбы с танками, — поправила его Ванда.

— Вот так дела! — по-прежнему напевно, но с оттенком изумления произнесла тетенька.

— В них жидкость наливать специальную будут, — поспешно пояснил Степка. — А потом поджигать…

— Спичками? — еще более изумилась тетенька.

Степка беспомощно посмотрел на Любашу. Но было очевидно, что она тоже не знает, чем станут поджигать бутылки.

Нашлась Ванда. Она сказала:

— Жидкость особая. Она воспламеняется от удара.

Позднее Степан узнал, что Ванда объясняла не совсем правильно, но тогда он обрадовался ее ответу.

— Да, от удара… Для этого нужны большие бутылки. Не меньше чем на семьсот пятьдесят граммов.

— Есть такие бутылки, — сказала тетенька.

— Принесите! — попросил Степан.

— Как же я принесу? — опять изумилась тетенька. — Их очень много…

Бутылок действительно было много. И все из-под шампанского. Они лежали в старом, запущенном свинарнике. Двери свинарника висели на одной петле, крыша сильно прохудилась, и бутылки лежали грязные, запыленные.

— Все в мешок не влезут, — сказала Любаша. — Придем еще раз.

— В мешок все не войдут, — согласилась и тетенька. — Мешок мал.

Согнувшись, Степка сунулся было в свинарник, однако белая ладонь хозяйки легла на его плечо, легла мягко, но властно.

— Детки мои, — сказала она, сверля их взглядом. — Я отдам вам все бутылки, но за это ваша старшая, — тетенька остановила взгляд на Любаше, — пусть вымоет в комнатах полы.

От сильного волнения у Степки засосало под ложечкой. Любаша и дома сроду никогда полы не мыла, а тут — чужой холеной женщине… Степка не мог себе представить, что сейчас начнется. Возможно, этой наглой тетеньке повезет, и Любаша ограничится лишь словами, но кто может поручиться, что сестренка не приложит руку?

Любаша стояла с окаменевшим лицом, только глаза ее расширялись.

В тягостной и беспокойной тишине как-то очень буднично и очень просто прозвучал голос Ванды:

— Я тебе помогу, Люба.

Любаша качнула головой, словно стряхнула с себя оцепенение. И совершенно спокойно сказала:

— Ты поможешь Степану. Один он не донесет мешок.

…Мешок оказался тяжести непомерной. Сколько потов сошло с ребят, пока дотащили они его до своего дома!

Потом они вновь, с пустым мешком, пошли к тетеньке. И бутылки вновь были тяжелыми, как камни. Но с ними возвращалась Любаша. И втроем нести мешок было легче.

— Какая гадина! — сказал Степка. — Вымойте полы за бутылки.

— Ничего, — вздохнула Любаша. — Я ей в каждую комнату по ведру воды вылила. Дня три полы сохнуть будут. Она, стерва, еще меня вспомнит…

5

Отбой не давали. Сизый рассвет неторопливо обживал щель. Около часа слышалась далекая канонада: немцы бомбили аэродром в Лазаревской.

Степка стал зябнуть и вылез из убежища. Запрыгал, чтобы согреться. Ванда показалась за спиной. Пожаловалась:

— Я скоро стану маленькой старухой.

— Зачем? — спросил он.

— Ты думаешь, старятся от возраста?

— Факт.

— Нет. Вот и нет! Старятся от переживаний.

— А ты не переживай.

— Чемодан, — сказала Ванда.

— Где чемодан?

— Ты рассуждаешь, как чемодан.

— Чемоданы не рассуждают.

— Ты рассуждаешь — значит, и чемоданы рассуждают.

Он погнался за ней. Мокрые ветки хлестали его по лицу, по рукам. Ванда смеялась. И воздух был очень свежим и очень чистым. Худые лопатки Ванды двигались под платьем. И он не догнал ее: она сама остановилась. Он схватил ее за плечи. И впервые ощутил, как приятно (даже защемило сердце!) пахнет она вся.

Светало. Но солнце еще не пришло. И трудно было различить, где кончается небо и начинается море.

Мать крикнула из щели:

— Степан!

Но тут опять загудели паровозы. Только не так тревожно, как прежде.

Отбой!..

Позавтракав, Степка вышел во двор и, осмотревшись, нет ли чего подозрительного, шмыгнул в подвал.

Низкая притолока оставила на его чубе кусок паутины. Степка пригнулся сильнее, запустил пальцы в волосы и с отвращением пытался нащупать паутину. Он терпеть не мог пауков и только делал вид, что не боится их.

Ящик, прикрытый рваным мешком, стоял в углу. И мешок лежал чуть наискосок, точно так, как его когда-то набросил Степка.

Пришлось прикрыть за собой дверь и даже запереться на ржавый крючок. Свет просачивался только сквозь щель в двери, потому что стены подвала были бетонные. И в углу, где стоял ящик, густела темнота.

Он зажег спичку, заглянул на дно ящика. Все его «сокровища» лежали на месте. Степка вынул из-за пазухи гранату, которую выторговал у шофера Жоры, и положил в ящик.

Ванда увидела Степку, когда он вылезал из подвала.

— Что там делал? — поинтересовалась она.

— Искал напильник, — ответил он первое, что пришло в голову.

— Только испачкался…

А Ванда была чистенькая, в полосатом лилово-сиреневом платьице с белым воротничком и с неизменным бантом — сегодня розового цвета. Она вертела в руках ключ.

— Угадай: что за ключ?

Степка был недоволен тем, что Ванда уже дважды замечала, как он наведывался в подвал, поэтому раздраженно ответил!

— От уборной.

— Хам! — вспыхнула Ванда.

— Пани… — усмехнулся он.

Она понурила голову, отошла, села на скамью.

Степан повертелся возле подвала, выглянул за калитку. На улице никого не было. Ему стало жаль Ванду, и он подошел к ней, сказал:

— Извини…

Ванда укоризненно посмотрела на Степана. Тихо призналась:

— Я так расстроилась.

— Невыдержанный я, — пояснил он. — Другой раз скажу, а уж потом подумаю.

— Так же нельзя, — перепугалась Ванда.

— Сам понимаю, нельзя. Только вот что-то не срабатывает во мне. А вдруг Люба права — я псих?

— Ерунда. Ты только не торопись, когда говоришь. Зачем тарахтишь как пулемет? Я раньше у тебя каждое третье слово не понимала.

— И сейчас не понимаешь?

— Привыкла.

— Значит, правда, когда привыкают к человеку, то не замечают его недостатков?

— Конечно.

Было часов десять утра. Небо немного хмурилось. И солнце состязалось с облаками, опережало их, и тогда четкие тени ложились на землю. Но чаще облака обгоняли солнце, и становилось пасмурно, будто перед дождем.

— Этот ключ оставила тетя Ляля, — сказала Ванда. — Она разрешила мне приходить в дом, играть на пианино.

— Эвакуировалась?

— В Сочи.

Тетя Ляля была маленькой круглой пожилой женщиной, которая одно время учила и Степку, и Ванду, и еще много других девочек и мальчиков игре на пианино. Призвание у Степки было к музыке такое же, как у слона к балету. Но его маме пришла блажь в голову. И Любаша, на которую часто «находило», поддержала мать. Об около года учил нотную грамоту. И даже однажды выступал в Доме пионеров, исполнял что-то в четыре руки с какой-то малокровной девчонкой.

Жила тетя Ляля рядом с бабой Кочанихой, в небольшом зеленом домике с садом, в котором росло очень много низких вишен. Судя по всему, тетя Ляля происходила из старой интеллигентной семьи. Она понимала толк в манерах и воспитании. И наговорила Беатине Казимировне много лестного о Ванде, и Степка слышал, как она сказала, что Ванда ведет себя словно маленькая леди.

Еще запомнились ему альбомы с фотографиями. Эти альбомы принадлежали давно умершему мужу тети Ляли, о котором она отзывалась с почтением. До революции у ее мужа была своя яхта на Волге. Летом он ничего не делал, только ловил рыбу, фотографировался.

Тетя Ляля относилась к детям хорошо, Ванду боготворила, а Степку считала мальчиком сносным. Так и говорила:

— Без способностей, но не самый плохой на этой улице.

…Степка понял, что Ванда не прочь пойти в дом тети Ляли и хочет, чтобы он пошел тоже.

— Ванда, если тебе охота постукать по клавишам, то нечего здесь сидеть. Но лично я к ним и не притронусь.

— Мы можем посмотреть альбомы и книги. Пошарить по ящикам… У тети Ляли много прехорошеньких мелочей.

— Она будет ругаться.

— Откуда она узнает? — Ванда вскочила со скамейки. — Я только принесу свои ноты.

— Зачем они? Может, ты и не станешь играть.

— А мама?

Конечно, мама должна думать, что Ванда — примерная девочка. Что она только читает книжки, вышивает гладью, разучивает гаммы, а не шарит по чужим ящикам и не целуется с мальчишкой. Мама давно была маленькой, и в ее время дети были совсем другими.

Ванда вернулась с черной папкой, держа ее за длинные шелковистые шнурки.

Беатина Казимировна высунулась в окно, прикрытое тонкой, ветвистой алычой, что-то сказала дочери по-польски. Ванда вежливо кивнула в ответ.

Степка спросил:

— Мать чем-то недовольна?

— Она сказала, если будет тревога, чтобы быстрей запирали дверь и спешили в щель.

Крыльцо немножко поскрипывало, низкое, выкрашенное яркой коричневой краской. А домик был зеленым и казался игрушечным.

На пианино лежал слой пыли, не очень густой, но разобрать, что Степка написал пальцем на крышке, было можно.

«Ванда + Степан = …»

Он посмотрел на Ванду. Девочка вытянула мизинец и быстро закончила: «дружба».

Кажется, у него порозовели уши, во всяком случае, у нее порозовели точно. Не вытирая пыль, Ванда осторожно подняла крышку, села на круглый, вертящийся табурет и заиграла гамму.

Он стоял за ее спиной и смотрел то на пальцы, быстро бегающие по клавишам, то на бант, похожий на огромную бабочку. И не заметил, как в комнату вошли три красноармейца. Все трое были молоды и как-то очень похожи друг на друга. У них были винтовки, и скатки, и вещевые мешки.

А Ванда не видела, что они вошли, и продолжала играть.

Они некоторое время стояли молча. Потом один из них прислонил к стенке винтовку.

И тогда Ванда заметила всех. Растерянно сказала:

— Добрый день.

Красноармеец спросил:

— Можно я сыграю?

Ванда уступила ему место.

Он сел за пианино в скатке и при мешке. И сыграл «Синий платочек», а после «Чайку». Быстро, с душой.

Потом он поднялся, опустил крышку. И, конечно, увидел, что на ней написано. Он взял винтовку и, когда они уже выходили, вдруг повернулся, сказал:

— До свидания, Степан.

Ванда стояла пригорюнившись, обхватив пальцами подбородок, и мизинец, на котором еще остались следы пыли, оттопырился.

Красноармеец добро усмехнулся и добавил:

— Береги Ванду. Она у тебя хорошая.