Ожидание шторма

Авдеенко Юрий Николаевич

ЧЕТЫРЕ ПОЧТОВЫХ ГОЛУБЯ

 

 

Ночь. Март 1920 года

Он не увидел людей. Долинскому показалось, что на пристани в голубоватом, призрачном свете луны между канатами и литыми чугунными кнехтами лежат предметы неопределенной формы, возможно мешки с фуражом или какие-нибудь другие упакованные в тюки грузы. Но когда он подошел ближе, то понял, что это люди. И опознал двух казаков, охранявших их.

Полночь студила ветром, хлынувшим с запада. И туман не простирался над морем. Наоборот, оно было ясным, но не сверкающим, как обычно, а очень мягким, почти серебристым, точно мех песца, который в Екатеринодаре Долинский выиграл у барона Хайта. Офицеры тогда коротали вечер в Дворянском собрании. Развлекалась картами. Как правило, в «двадцать одно». Хайту везло. Долинский сперва проигрывал ему крупно. Но потом судьба отвернулась от барона. И он спустил все, вплоть до шкурки голубого песца, попавшей к нему лишь богу известными путями.

Барона Хайта убило у Касторной, когда он под прикрытием четырех танков вел эскадрон на село Успенское. Танки поначалу наделали паники в стане противника. Большевики кричали:

— У, гады! Яки-то воза пустили, що идут и стреляют.

Немного погодя осмотрелись. И за орудия...

Два танка пришлось на буксирах в Касторную оттаскивать. Для ремонта. Барона тоже доставили на станцию. Только ремонт ему уже не потребовался. Он умер возле коновязи, протянутой по четырем гладким дубовым кольям. Лошадь его крутила хвостом, дико водила глазами и грызла удила, норовя освободиться от привязи, наконец метнулась в страхе по флангу эскадрона, подминая и людей, и амуницию.

Шкурку песца Долинский полагал превратить в талисман, своего рода шагреневую кожу. Но в тифозном Ростове ее съели крысы...

— Поднять людей! — сказал Долинский казакам.

Один из казаков, видимо старший, кряхтя, встал с кнехта, поправил сползшую с плеча лямку карабина и сказал не громко, а, скорее, нудно:

— Поднимайтесь, граждане. Мабудь, не глухие. Команда их благородием дадена.

Люди вставали без понуканий. Не быстро и не медленно. А спокойно, с выжидательной осторожностью...

Долинский сразу же решил не смотреть им в лица, но среди девяти разных по возрасту женщин стояла девочка лет семи с прижатым к груди плюшевым медведем, у которого было оторвано левое ухо. Долинский не удержался, остановил взгляд на ребенке. Почувствовал холод между лопатками. «Ей тоже холодно», — подумал он. Была середина ночи. Конечно же, девочка хотела спать.

Люди не знали уготованной им судьбы. У ног женщин темнели чемоданы, горбились оклунки. Долинский подумал: «Нужно сказать, чтобы не брали вещей». Но тут же отказался от этой мысли: женщины заволнуются, запаникуют.

Широкая баржа черным пятном покачивалась возле пристани. Вода хлюпала. Матросы с буксира, над которым горела желтая мутная лампочка, ладили на баржу трос. Буксир был раза в три меньше баржи. Черная труба торчала над ним, как шляпа.

Капитан буксира — здоровяк в незастегнутом бушлате — преданно смотрел в глаза Долинскому. Долинский сказал:

— На барже оставьте надежного матроса. Пусть он по нашему сигналу откроет кингстон. А потом под охраной перейдет на буксир.

— Все будет в ажуре, ваше благородие.

Военно-полевой суд приговорил арестованных подпольщиков к смертной казни через расстрел. Между тем начальник контрразведки на свой страх и риск решил поступить иначе. Он не считал себя жестоким по натуре, но, по его разумению, жестокости требовало время. И у Долинского выработалась своя собственная точка зрения в отношении к государственным преступникам. Он полагал, что любой человек, вне зависимости от его политических воззрений, много раз задумается, если будет знать, что за совершенное преступление понесет ответственность не только он лично, но и члены его семьи, пусть даже невиновные. Вот почему Долинский решил вывезти на старой барже приговоренных к смерти подпольщиков вместе с их семьями, а там, в море, открыть кингстон — клапан в подводной части судна, служащий для доступа забортной воды. С открытым кингстоном баржа не продержится на воде и четверти часа.

Абазинский проспект мрачной дырой темнел между высокими пирамидальными тополями. Неярко светя фарами, с проспекта к набережной выползла грузовая машина. Громыхнул задний борт. И ночь подхватила звук, как горы эхо. Конвой привез арестованных. Их было четверо. Трое — с завода «Дубло». И один — с завода «Юрмез». С того самого постылого «Юрмеза», где действовала мощная большевистская организация во главе с неуловимым Бугай-Кондачковым. Сапоги казаков гулко стучали по деревянному настилу пристани. Арестованные же были босоноги. Двигались почти неслышно, оборванные, избитые, с лицами, оделенными спокойствием — не тупым, безысходным, а одухотворенным, точно на иконах.

Кто-то из женщин охнул и зарыдал громко. Но казак крикнул:

— Прекратить!

И рыдание стихло. Лишь слышалось всхлипывание, редкое, приглушенное.

Четыре и девять. Тринадцать! Нехорошее число. Долинский сказал казаку:

— Ребенка в баржу не сажать. Пусть остается.

Казак схватил малышку за плечи. Но она продолжала держаться за материнскую юбку. И со слезами кричала:

— Мама! Мама! Я с мамой! Мамочка, не оставляй меня!

Женщина лет двадцати шести, с косой, уложенной вокруг головы, и лицом правильным, чистым, сама не знала, что же ей делать. Возможно, она предчувствовала беду, ожидающую их всех там, на барже. Потому только бормотала:

— Доченька, милая...

Казак сильно дернул девчушку. Мишка, которого она прижимала к груди, выпал, кувыркнулся по пристани и плюхнулся в воду. Долинский увидел, что он плавает лапами вверх. И глаза у него сверкают, как у живого.

Девочка голосила отчаянно. Долинскому было жутко слышать ее крик. Он подумал о загадочности бытия: почему все-таки эта маленькая жизнь так настойчиво рвется к смерти? «Рок, судьба, — несколько высокопарно определил он. — Да, ее величество судьба». Долинский махнул рукой:

— Оставьте девчонку с матерью.

Когда с баржи убрали трап, начальник гарнизонной контрразведки поднялся на палубу буксира.

...Через полчаса буксир и влекомая им баржа были далеко в море. Оно по-прежнему выглядело мягко-голубым, но город утопал во мраке. И горы сливались с небом, темным и очень звездным...

— Подавайте сигнал, — сказал Долинский.

Усы капитана буксира надломились в улыбке:

— Все будет в полном ажуре, ваше благородие.

Потом капитан поднял руку, в которой был зажат увесистый металлический болт. И тьма раскололась угластой молнией. И забортная вода шумно приняла тело Долинского...

Начальника контрразведки спасло чудо в образе остроконечного ржавого буя, сорванного вешними штормами с какого-то черноморского пляжа. Только на рассвете Долинского обнаружил патрульный катер. Матросы не смогли разжать пальцы, которыми окоченевший контрразведчик держался за обрывок каната. Пришлось прибегать к помощи ножа.

Трупы казаков, несших охрану на барже, выловили лишь на пятые сутки. Баржу буксир увел к красным в Новороссийск.

Анализируя случившееся, Долинский понял, что не ошибся в недавнем донесении. Большевистское подполье в Туапсе продолжало действовать...

 

1. Глас вопиющего в пустыне

Входная дверь хлопнула. Клавдия Ивановна догадалась: пришел постоялец.

Она опустила крышку рояля. Несколько минут сидела без движения, не отнимая пальцев от лакированного дерева. Вспомнила: видела в Ростове спектакль, где актер вот так же сидел у рояля. Он изображал человека, думающего о чем-то сложном и важном. Кто-то же учил актера сесть именно так, замереть, откинуть назад голову. Молчать. Значит, есть связь между позой человека и его размышлениями.

А может, все это ерунда. И нет, и не было никакой связи между тем, как человек сидит и о чем думает...

Постоялец щелкнул замком своих дверей.

«Странная личность, — подумала о нем Клавдия Ивановна. — Хотя...»

В людях, и прежде всего в мужчинах, Клавдии Ивановне нравилась загадочность. Нет-нет, разумеется, она не требовала от каждого таинственности Монте-Кристо, но полагала, что человек должен быть сложнее, чем арифметическая задача в два действия.

Постоялец, назвавшийся врачом, вопреки традициям своей профессии, был человеком малообщительным. Уходил на службу рано утром, возвращался поздно вечером, а иногда даже на рассвете.

— Я работаю в военном госпитале, — объяснил он однажды. — Это совсем иное, чем частная практика.

Был он красив, этот сорокалетний мужчина, рыжебород, одевался опрятно и со вкусом.

Они жили вдвоем в большом и, пожалуй, пустынном пятикомнатном доме, отгороженном от тихой улицы буйно цветущим фруктовым садом, между тем постоялец не делал никаких попыток ухаживать за своей молодой и достаточно привлекательной хозяйкой. Это не то чтобы обижало Клавдию Ивановну, привыкшую к вниманию со стороны мужчин, но несколько озадачивало.

Взгляд женщины уже давно был обращен к просторному венецианскому окну, но только сейчас она поняла, что сумерки сгущаются и что нужно встать из-за рояля и пойти закрыть голубятню.

Голуби уже спали. Настоящие почтари брюссельской породы, они имели красивый, как говорил покойный отец Клавдии Ивановны, подбористый вид. Он был страстным голубятником, ее отец. Но разводил только почтовые породы, ценя в них прежде всего чистоту. В его роскошной голубятне можно было увидеть редкие по тем временам породы почтарей: карьер, люттихский, антверпенский, брюссельский, дракон, скандарон.

Клавдия Ивановна помнит отца вечно сидящим перед голубятней на самодельной маленькой скамейке, убеждающим кого-нибудь из приятелей: «Что твои царицынские! Высоко летают, да без толку. Почтарь же — не поверил бы сам, но читал — до тысячи километров одолеть может. Конечно, не каждый, а выдающийся. Но может же...»

Голуби. Словно чувствуют, паршивцы, что их нахваливают. Корпус несут прямо, шеей вертят бодро. Округлость головы у почтарей плавная. Сходится с клювом почти без всякого угла. Восковица над клювом большая, серая. Вокруг глаз — бело-розовые кольца с красноватыми прожилками.

Нельзя сказать, что Клавдия Ивановна любила голубей. Но их любил покойный отец. И это было для дочери свято.

Дернув конец старого, однако еще крепкого шнура, она подняла сетчатый козырек голубятни. Закрепила шнур в повлажневшем от вечерней росы медном кольце. И вернулась в дом.

Постоялец стоял возле ведра с водой, отхлебывая из кружки. Капли воды застряли в его бороде. И он вытер их большим клетчатым носовым платком. Поставив кружку на квадратную, сделанную из дуба дощечку, он спросил Клавдию Ивановну:

— Вы сами носите воду из колодца?

Клавдия Ивановна отрицательно покачала головой:

— Это делает соседский мальчик.

Постоялец понимающе кивнул. Он был в сером костюме, в свежей сорочке, при галстуке и в короткой соломенной шляпе канотье.

То, что он, будучи в доме, не снял шляпу, говорило о его плохом воспитании и немного покоробило Клавдию Ивановну. Впрочем, она ничем не выдала этого. И ничего, кроме любопытства, не было в ее глазах.

— Это правда, что наши оставили Новороссийск? — спросила она.

Вместо прямого ответа он вспомнил библию:

— Правда сиречь истина... Как сказано у Иоанна: «И познаете истину, и истина сделает вас свободными...»

— Очень ли это нужно?

— Быть свободным? Сие понятие — как мода. Никто не задумывается, нужна ли она. Ей просто слепо подражают.

Он говорил тихо. Но с какой-то едва заметной долей фальши, точно провинциальный актер, играющий роль человека, давно познавшего жизнь и уставшего от ее нелепостей.

— А нельзя ли образумить людей? — Клавдии Ивановне не хотелось, чтобы разговор окончился так быстро. Она должна разобраться, что за человек ее постоялец.

— В истории человечества акция вразумления много раз имела место, но, увы, безуспешно. Вот и сейчас красные и белые вразумляют друг друга пулями, снарядами, саблями. А иногда попросту плетьми.

— Я имела в виду совсем другое — слова. Ибо сказано: вначале было Слово...

— Но сказано и другое: я глас вопиющего в пустыне... Милая девушка, строгие, только очень строгие меры способны вразумить человечество. Да не смущается сердце ваше и да не устрашается...

Он повернулся и направился к двери в свою комнату, явственно давая понять, что не склонен продолжать беседу.

— Спокойной ночи! — проникновенно пожелала Клавдия Ивановна.

Он обернулся, на какое-то время задержался у двери:

— Спасибо. Увы, профессия эскулапа не всегда позволяет осуществить это хорошее пожелание. Спокойной ночи и вам, милая хозяйка. — Он открыл дверь, потом вновь обернулся. И, увидев, что она продолжает стоять на прежнем месте, спросил: — Кстати, вы не смогли бы перепечатать для меня несколько страниц?

— У моей машинки сломался лентоводитель.

— Давайте я посмотрю.

— Благодарю вас. Но я уже пригласила мастера.

«Странно, — придя в комнату, подумала Клавдия Ивановна. — Откуда он может знать, что у меня есть пишущая машинка? Ведь я никогда не печатала в его присутствии».

 

2. Записки Кравца

Я, конечно, не видел лично, но слышал в разведотделе, что Деникин бежал из Новороссийска на военном корабле под французским флагом. Последним улепетывал из порта американский крейсер «Гальвестен». Американцы предлагали деникинцам бязь, фланель, солдатские ботинки, носки, лопаты в обмен на кубанскую пшеницу. Вот об этом я читал сам в белогвардейской газете «Кубанское слово».

Мы захватили кипы этих газет и еще других, белоказачьих — «Вестник Верховного округа». Газеты эти мы пустили на раскурку, потому что были охочи до табачка, а точнее, махорки, с которой подружились за трудные военные годы так же верно, как и с винтовкой, шинелью, седлом.

Кони разной масти, оставленные белогвардейцами, словно собаки, бродили по городу. Большими, обалделыми глазами глядели на опрокинутые повозки, тачанки, орудия. Будто в доме перед дальней дорогой, на улицах лежали узлы, чемоданы, корзины. Несметное количество! Железнодорожные пути были забиты эшелонами с фуражом, продуктами, снарядами...

Мы сдавали охране пленных на Суджукской косе, когда прискакал нарочный и передал мне приказ явиться в штаб 9-й армии к товарищу Каирову.

Вечерело. Но небо еще фасонилось голубизной, хотя на нем уже, точно веснушки, проступили первые звезды. Земля, разморенная солнцем, парила. И воздух на улице был мутноватый, как в прокуренной комнате.

Каиров, с перевязанной рукой, — разорванная кожанка внакидку — хитро посмотрел на меня и спросил:

— Как настроение?

За его спиной маленький и желтый, точно привяленный, человек, в очках со сломанной дужкой, монотонно диктовал машинистке:

— Захвачено сорок орудий, сто шесть пулеметов, четыре бронепоезда, тридцать аэропланов... Общее количество пленных составляет...

— Боевое, — ответил я.

— Добре. Дело для тебя есть.

— Наконец-то.

— Время пришло, — сказал Каиров. — Не зря же я тебя четыре месяца готовил. Посиди минут пять в коридоре. — И добавил с улыбкой: — Больше ждал.

Не знаю, почему он назвал прихожую коридором. Никакого коридора в этом барском особняке я не увидел. Двери с улицы — возле них стоял часовой-красноармеец — заглядывали прямо в широкую прихожую, выложенную цветным паркетом. На паркете тускнел пулемет. Усатый дядька протирал его ветошью.

В глубоком, обшитом золотым плюшем кресле небрежно, словно барин, сидел молодой парень. С толстыми губами, мясистым носом. Взгляд у парня был ленивый и немного презрительный. Он курил толстую вонючую сигару. Потом ему надоело дымить, и он затушил ее, вдавив в золотистую плюшевую обшивку.

— Друг, — сказал я, — мебель портишь.

— Буржуазную рухлядь жалеешь?! — окрысился парень. И сморщился, и заморгал ресницами, словно в глаза ему угодило мыло.

— Мебель не виновата, — возразил я. — Теперь она наша. Революционная... Рабоче-крестьянская.

— Отвали! — сказал парень. — Ты мне свет застишь. И мешаешь сосредоточиться.

И он опять, уж, конечно, назло мне, ткнул в плюш кресла, правда, на этот раз загашенную сигару. Вывел какую-то закорючку. Возможно, расписался.

— Ты откуда такой умный? — спросил я.

— Откель надо, — ответил он. — Вот поднимусь, между глаз приласкаю. Полная ясность появится. И твой интерес ко мне пропадет.

Тут я тоже нахохлился:

— Интерес мой к тебе разбухает. Может, выйдем?.. Потолкуем.

— Выйдем, — равнодушно ответил парень. Поерзал в кресле. И достал из кармана наган.

— Кравец! — Каиров высунулся в приоткрытую дверь. — Давай-ка...

На этот раз мы не задержались в комнате, где стучала пишущая машинка, а прошли дальше, в узкий кабинет, стены которого сплошь были заставлены книгами.

Мы находились в кабинете только вдвоем. И Каиров спросил:

— Готов ли ты, рискуя собственной жизнью, спасти Миколу Сгорихату от смертельной опасности?

— Если смогу...

— Надо смочь.

Каиров присел на краешек письменного стола, широкого, ровного, обшитого хорошим зеленым сукном. И кожанка его коснулась мраморной доски с бронзовыми чернильницами, большими и массивными, точно ядра.

— Слушай меня, Кравец. Сутки назад Микола через горы ушел в Туапсе к белым... Я дал ему явку. А сегодня, два часа назад, мне сообщили, что явка провалена, что пользоваться ею нельзя... Туапсе — город маленький. Ты должен разыскать там Миколу. И сказать ему от моего имени, что задание остается в силе, но явка... недействительна. Понял?

— Все понял, — сказал я.

— Главная заковырка состоит в том, — Каиров нервно передернул плечами, накинутая на плечи кожанка сползла и упала к чернильному прибору, — что ты должен попасть в Туапсе раньше Миколы Сгорихаты. Как только он доберется до города, сразу же отправится на явку. Такова была установка. И Микола будет выполнять ее...

— Как же быть? — сказал я. — Если морем...

— Морем ни шиша не получится. И долго это... И французы вдоль берега шныряют... Закуривай.

Каиров достал портсигар. Закурили. Потом он посмотрел на меня, словно о чем-то сожалея, и сказал:

— Выход такой... Есть у нас аэроплан на ходу. «Фарман». И летчик есть — отчаянный парень. Полетите на рассвете. Где-нибудь поближе к Туапсе найдете полянку. Приземлитесь. Оттуда — выложись, но завтра к вечеру в Туапсе прибудь.

— Сделаю, товарищ Каиров.

— Уверен. Но это только половина дела... Предупредив Сгорихату, ты направишься в поселок Лазаревский. Я дам тебе связь. В поселке находится престарелый и больной профессор Сковородников. И при нем коллекция древнерусской живописи, представляющая ценность. Надо сделать все, чтобы коллекция не была вывезена белыми за границу. Понимаешь, древние картины, иконы — это теперь народное достояние. Рано или поздно война кончится. А мы, большевики, должны думать вперед... — Каиров помолчал, затем неохотно сказал: — Не забывай лишь, чему я тебя учил. Храбрость, ловкость, находчивость — это все хорошо. Но главное для разведчика... — Он назидательно постучал пальцем по голове.

— Я все понимаю, Мирзо Иванович. Память у меня — как у волка ноги.

— Знаю. Потому и взял тебя в свое хозяйство... А теперь пошли. С пилотом познакомлю.

— Он?! — не поверил я своим глазам, когда в прихожей Каиров указал на плюшевое кресло, в котором сидел тот нахальный парень.

— Сорокин!

Парень вскочил, подошел к нам.

— Полетишь вот с ним, — сказал Каиров. — Ищите посадочную площадку. И приземляйтесь.

— Приземлимся — дело нехитрое, — ответил Сорокин. — Аэроплан загубить можно.

— Рискнешь, — твердо сказал Каиров. Потом он еще сказал: — Встретимся на аэродроме. Там получите окончательную инструкцию.

И ушел.

А мы остались вдвоем на красивом цветастом паркете, который видел, конечно, и мазурки, и вальсы, а теперь солдаты и матросы ступали по нему сапогами, как по каменке.

— Осознаешь? — спросил я.

Сорокин настороженно посмотрел в мою сторону. Признался:

— Думал, ты на меня накапал.

— Я, друг, не таковский. Ты лучше ответь: осознаешь ответственность и важность задания?

— Мы привычные. В нашем летном деле простых заданий не бывает. Это тебе не в пехоте щи хлебать.

— Что же, вас шоколадом кормят, пирожными?

— Угадал, — кивнул парень в знак согласия. И предложил: — Закурим. Трофейные.

Он картинно (знай наших!) вытащил из кармана коробку с сигарами, на которой розовым была нарисована пышногрудая девица, а за ней пальмы и море.

Не случалось мне раньше курить такой отравы. Говорят, большие деньги стоит! Поперхнулся дымом, закашлялся, слезы на глазах выступили.

А Сорокин от смеха разрумянился, как спелое яблоко.

— Деревня! — говорит. — На махре взращенная...

Саданул бы его по вывеске. Да нельзя. Кулак у меня что колода, еще аэропланом управлять не сможет. Сдерживаю себя, говорю:

— Из Киева я. Город такой, между прочим, на реке Днепр есть. Гимназию окончил. Диплом учителя земской школы имею.

— Буржуй, значит...

— Отец мой — переплетных дел мастер. Водку не пил. И о детях заботился.

— Водку одни гады не пьют, — сказал Сорокин. — Давить таких надо...

— Молодой ты, верхоглядный... Не верю, что с аэропланом сладишь.

Помрачнел Сорокин, засопел. Расстегнул на груди куртку. Бумагу вынул:

— Читай!

Р С Ф С Р

У Д О С Т О В Е Р Е Н И Е

Предъявитель сего, Сорокин Сергей Егорович, есть действительно краснофлотец воздухоплавательных частей Красной Армии, что подписями с приложением печати удостоверяется.

— Значит, Серегой тебя кличут.

— Серегой-то Серегой... Но я думаю, ты, как и отец, водку не пьешь, потому лучше называй меня товарищ Сорокин.

Вечер загустел. И луна желтыми ладонями приласкала город. Море ворочалось рядом, поигрывало свежестью. Пахли медом цветущие вишни, яблони. Улицы не казались такими покалеченными, как днем. Темнота убрала все лишнее. Только кони по-прежнему бродили но городу, не в силах выбраться из лабиринта улиц, переулков. Они цокали копытами и грустно ржали.

Я остановил двух взнузданных тонконогих коней, седла с которых уже кто-то срезал. Сказал:

— Товарищ Сорокин, две ноги хорошо, а четыре лучше. Тем более аэродром неблизко.

Уже восседая на коне, я услышал в ответ что-то невнятное. Потом увидел, как краснофлотец воздухоплавательных частей подвел коня к опрокинутой бричке, вскарабкался на нее, рассчитывая, видимо, что таким образом сподручнее взобраться на лошадиный круп. Но конь, повертев шеей, сделал несколько шагов вперед, и Сорокину пришлось слезать с брички и опять хватать коня за узду и ругаться при этом громко и со знанием дела.

— Ты смелее, — подсказал я. — Обопрись руками. Неужели никогда на лошадях не ездил?

— Лешаку они нужны в авиации. Кабы у них крылья были.

С горем пополам Сорокин все-таки обхватил конские бока ногами. Натянул узду. Попросил:

— Не поспешай...

Поспешать действительно было некуда, потому что вылет наш планировался лишь на рассвете.

...Маленько мы сумели вздремнуть. На прелых, словно прошлогодняя листва, матрацах, сваленных в ветхом сарае, стоящем на самом краю взлетного поля. Матрацы были из госпиталя, воняли йодом, карболкой. А крыша в сарае светилась как решето. И понятно, что матрацы прели. Но нам нужно было отдохнуть хоть пару часов, и лучшего места поблизости не оказалось.

Каиров приехал за полчаса до рассвета на открытом автомобиле, который чихал, словно простуженный, стрелял, точно орудие, и чадил дымом, будто испорченная керосинка.

На заднем сиденье, за спиной шофера, куталась в платок какая-то женщина. У Каирова по-прежнему правая рука была на перевязи. И он морщился, когда ненароком делал какое-нибудь движение.

Подойдя к нам, он спросил:

— Отдохнули?

— Само собой...

Тогда, словно слепой, он ощупал здоровой рукой мое лицо. И, повернувшись к машине, коротко бросил:

— Побрить!

Женщина вышла из машины. Шофер включил свет, фары заглазели в темноте. И поле перед радиатором и дальше стало зеленым и нежным.

Открыв плоский маленький чемодан, женщина виновато сказала:

— Вода холодная.

Голос у нее был приятный. Сочный и не писклявый.

— Сойдет, — ответил я.

Она стояла спиной к свету. И я не видел ее лица, потому что оно оставалось темным, как тень. Но руки у нее были теплыми и мягкими. Я подумал: конечно же, всю дорогу она их прятала под платком.

Пульверизатор шипел, как гусь. Одеколон щекотал кожу.

Я сказал:

— Спасибо.

Женщина закрыла чемодан. Это удивило меня. И я спросил:

— А Сорокина?

— Он бреется один раз в две недели, — без подначки, а как-то очень равнодушно ответил Каиров.

Но Серегу аж передернуло. Он засопел и повернулся ко мне спиной. Каиров распахнул дверцу, взял с заднего сиденья узел средних размеров, что-то сказал шоферу... Дрогнув и задымив, машина увезла парикмахершу в дальний конец поля.

Узел упал возле моих ног.

— Переодевайся, — сказал Каиров.

Трава была влажной, а небо серым. И уже можно было различить лица и детали одежды, если стоять так близко, как стояли мы.

Я рванул веревки. В узле оказалась форма белогвардейского поручика.

— Да, — сказал Каиров. — Там, в Туапсе, у них сейчас винегрет. Мешанина разных частей и подразделений. Никакого планомерного отступления они организовать не смогли. Драпали на юг каждый по собственной инициативе... Вот документы. Подлинные. Ты — Никодим Григорьевич Корягин, офицер связи пятого кавалерийского корпуса генерала Юзедовича, откомандированный в распоряжение штаба Кубанской армии. В штабе без нужды не появляйся. Для встречи с патрулем — документы надежные... Запомни адрес проваленной явки. Улица Святославская, дом восемь. Я никогда не был в Туапсе, не знаю этой улицы. Ты ее разыщи. И сделай все, чтобы встретить Миколу Сгорихату. Повтори адрес.

Я повторил.

Каиров удовлетворенно кивнул. Посмотрел на Сорокина:

— Найдешь поближе к Туапсе поляну или лощину, приземлишься. Если не сможешь взлететь, замаскируешь самолет. И будешь пробираться навстречу нам.

 

3. Текущий момент

Армейской конференции, которая должна была состояться в самое ближайшее время, предстояло выбрать делегатов на IX съезд партии. Каиров намеревался выступить в прениях по текущему моменту. На партийных собраниях Мирзо Иванович редко пользовался трибуной, ограничиваясь, в случае нужды, репликами с места, порой по-восточному цветистыми, но всегда дельными и нередко остроумными. На этот раз он собирался изменить своему правилу, ибо коммунисты, выдвинувшие его на конференцию, просили обязательно сказать несколько горячих слов от их имени про революцию, про мужество, про текущий момент.

Вернувшись с аэродрома, Каиров не лег спать, что, кстати сказать, было ему крайне необходимо, а сел за письменный стол с решением набросать конспект своего выступления.

Он задумался, призвав в помощники благословенную предутреннюю тишину. Но, увы, она тут же была нарушена скрипом колес, ржанием лошадей, забористым солдатским словом.

Каиров подошел к окну. Распахнул раму. Дом был одноэтажный, но стоял на высоком фундаменте. И двор поэтому лежал внизу. Из окна хорошо было видно, что тыловики-снабженцы превратили двор в продовольственную базу. И вот сейчас двое красноармейцев разгружали телегу. Они сняли задний борт, положили наискосок доску, пытаясь скатить по ней бочку. Но лошадь ненароком ступила вперед. Доска соскочила, бочка тоже. Ударилась о бетонный выступ фундамента и раскололась надвое.

Сладковатая свежесть утра отступила под натиском проперченного и начесноченного рассола, запах которого был таким духовитым и упругим, что казалось, его можно потрогать руками. Небо глянуло на огурцы. И они сделались сизыми, потому что облака стояли сизые и неподвижные, как лужи.

— Угостите огурчиком, ребята, — попросил Каиров.

Солдат, прервав замысловатое словоизвержение, изумленно посмотрел на окно. И, вероятно узнав Каирова, подобрал ему с полдюжины самых крепких, самых славных огурцов.

— Спасибо, — сказал Каиров. И вернулся к столу.

Значит, текущий момент. Оценка ему, безусловно, благоприятная. Да-да, благоприятная. Главная причина тому — VIII съезд партии. На съезде правильно решен вопрос о строительстве Красной Армии, разоблачена «военная оппозиция», призван к порядку Троцкий, стремившийся к ослаблению партийного влияния в армии.

Взяв карандаш, Каиров написал:

«Сопутствующие причины благоприятности момента.

Июль, 1919-й — армия Юденича отброшена за Ямбург и Гдов.

Январь, 1920-й — расстрелян адмирал Колчак и члены его «правительства».

Март, 1920-й — взят Новороссийск, армия Деникина дышит на ладан.

О чем нельзя забывать: граница меньшевистской Грузии начинается в 10 верстах южнее Гагр. Значит, нужно быстрее освобождать Туапсе, Лазаревский, Сочи; Врангель сидит в Крыму; на польско-русской границе — Пилсудский...»

— Если не секрет, какие сутки вы не спите, Мирзо Иванович? — Уборевич, командарм-девять, был, как всегда, превосходно выбрит, подтянут. И пенсне, отражая бледную синь рассвета, скрывало следы усталости возле глаз.

— Нам бы об этом вспомнить вместе, Иероним Петрович, — вздохнул Каиров. — Угощайтесь.

Уборевич даже пальцем повел по губам — до того аппетитными показались огурцы.

— Непременно для князей готовили, — улыбнулся он. — Вкусно.

Каиров спрятал конспект в папку. Сказал:

— Отправил я парня в Туапсе на самолете.

— Пилот надежный? — Уборевич сощурился. Морщины обозначились резко на лбу. Сбегали к переносью.

— Надежный. Но все равно душа болит.

— Без этого нельзя. Без боли мало что в жизни получается.

— Так-то оно так... Да дело совсем новое.

— Я понимаю. Давай порассуждаем вслух... Если все обойдется хорошо, то мы будем иметь перспективную игру с далеким прицелом. Если дело на каком-то этапе сорвется или получит нежелательное для нас развитие, то и в этом случае мы основательно прощупаем контрразведку белых. От этого тоже польза немалая...

— Хорошо. Будем ждать.

 

4. Партизаны (продолжение записок Кравца)

Мне приходилось лазить по горам. Смотреть вниз на долину, где домики кажутся размером с ботинок, деревья — не длиннее штыка, а спешащая к морю речушка выглядит тонкой и гибкой, как уздечка.

Нечто подобное ожидал я увидеть из аэроплана. И чуточку опешил, когда взглянул за борт. Под нами проплывали горы, но не прежние, гордые и высокие, а покатые, приземистые, словно упавшие на колени. Деревья, облепившие их, напоминали темные кляксы. А дома... Я понял, почему на топографической карте их рисуют в виде крохотных прямоугольников.

Облака, белые И круглые, курчавились над горами. И выше нас. Но мы ни разу не попали в облако. Мне так хотелось потрогать его руками.

Необшитый корпус самолета был гол, как рама велосипеда. И место, где мы сидели, походило на корзину, зажатую сверху и снизу крыльями. Мотор гудел громко, но очень ровно. Я быстро привык к его монотонному гулу. И мне нравилось лететь. И задание не казалось сложным и опасным. Колючий воздух холодил лицо. Забирался под шинель. Мне пришлось нагнуться к ветровому щитку. И видеть перед собой лишь небо да шлем Сереги Сорокина. Шлем был поношенный, темный. А небо — очень красивым: с востока золотистым, а с запада густо-голубым.

Широкие крылья «фармана» немного покачивались, а иногда машину бросало в воздушную яму, и сердце тогда замирало, как на качелях.

Сорокин стращал меня накануне, что я могу укачаться, вывернуться наизнанку и вообще превратиться в живой труп. Но ничего подобного не случилось. Я чувствовал себя превосходно. Ибо верил в удачу еще на аэродроме, когда с аппетитом ел горячую кашу, запивая ее свежим молоком. Потом Каиров развернул карту, уточнял с Сорокиным маршрут полета, а я ходил по влажной траве и смотрел в небо, на котором угасали звезды...

Внезапно тишина пинком отшвырнула рев мотора назад, за хвост самолета, и горы стали разгибаться, поднимаясь во весь свой гигантский рост. Я не сразу понял, что мы падаем, а только тогда, когда Сорокин обернулся ко мне и я увидел его злое, бледное лицо. Я услышал:

— Мотор отказал!

Мы падали, не кувыркаясь с хвоста на нос, не переваливаясь с крыла на крыло, а планируя, точно бумажный голубь, пущенный ребенком.

— Не психуй! — крикнул я. — Может, сядем?

— Куда?

На самом деле: куда? Не садиться же на вершину горы!

— Серега! Лощина!

— Вижу!

— Рули туда.

— А если камни?

Но выбирать не из чего. Да и время не позволяет. Наш «фарман» делает полукруг. И лощина дыбится перед нами...

Я уловил момент, когда мы коснулись земли. Толчок получился сильный, упругий. Но у меня сложилось впечатление, что аэроплан подскочил, будто мячик, и мы опять зависли в воздухе. В действительности же мы катили по лужайке — совсем не широкой, короткой, — врезались в плотный кустарник. Едва ветки захлестали по корпусу и крыльям, как взревел мотор, отчаянно завертелся пропеллер. Сорокину не сразу удалось его утихомирить,

Когда же вновь наступила тишина, он повернулся ко мне и сказал:

— Видишь, какой подлый! — Последнее слово повторил несколько раз. Выбираясь из кабины, предложил: — Попробуем его, паскуду,развернуть.

Я тоже спрыгнул на землю. Ой как приятно стоять на теплой, пахнущей весной земле! Разглядывать траву зеленую, букашек разных. А первые шаги делаешь — состояние такое, словно под хмельком.

Сорокин обошел самолет.

— Собачье дело, — говорит, — левое шасси погнули.

— Туапсе далеко?

Он пожал плечами:

— Верст пятьдесят, возможно...

По горам. Без дороги. Такое расстояние за день мне никак пешком не одолеть, если даже я из кожи вылезу. Конечно, вслух этого не сказал, только подумал.

А Сорокин говорит:

— Давай этого слона выкатим. Молоток у меня есть. Может, шасси выпрямить удастся.

Я сбросил шинель, Сорокин — куртку, потому что солнце висело над лощиной и было тепло и немного душновато. Молодая трава, молодые листья зеленели радостно, чисто. Запах от земли шел добрый, густой.

Стоило обойти самолет, как я сразу убедился: прежде чем его выкатить, нужно избавиться от кустарников, в которых он зарылся, как телега в сено.

А характер у Сорокина оказался раздражительный. Словами лихими жонглирует, точно циркач, а дело — ни с места.

Возимся мы полчаса, возимся час. Машина по-прежнему в кустах. И надежда вытащить ее с каждой минутой подтаивает, как льдинка. У меня же в голове одна мысль: надо спешить в Туапсе, надо спешить...

Вдруг за спиной — бас:

— Руки в гору!

Поворачиваюсь. Ребята обросшие, с карабинами. А на шапках красные ленты. Партизаны, значит.

— Братцы! — кричу я. — Какая удача!

— Шакал тебе братец, сволочь господская! Поднимай руки!

Партизан шестеро. А который басит, тот, видимо, главный. Здоровый такой, насупленный. Брюки ватные, в сапоги заправленные. Стеганка желтыми и зелеными пятнами бросается — на земле, знать, лежал. Как гаркнет:

— Обыскать!

Ко мне невысокий подбежал. Мужчина годов на тридцать. С лица белый, и ресницы, и брови, и глаза белесые, а губ словно совсем нет — уж такие они тонкие.

Опасливо сказал:

— Ты только не шуткуй. А то вмиг начинку свинцовую схлопочешь.

Обшарил он меня. Документы, револьвер... все забрал. Вслух читает:

— «Поручик Никодим Григорьевич Корягин, офицер связи пятого кавалерийского корпуса генерала Юзедовича...»

У партизан глаза от удивления на лоб лезут.

— Вот так птица!

Потом удостоверение Сорокина читать стали:

— «...есть действительно краснофлотец воздухоплавательных частей...»

Реплики:

— А сигары в розовой коробке — барские.

— Ни черта не поймешь.

— Ярмарка!

Тонкогубый:

— А мне все как сквозь стеклышко. Поручика предлагаю при аэроплане шлепнуть, а краснофлотца частей этих самых, — он показал рукой на небо, — доставить до командира. Голосуем.

Трое из партизан подняли руки, потом и главный поднял, но только не для голосования, а чтобы почесать затылок. Этой секундой я и воспользовался.

— Меня нельзя при аэроплане шлепать, — говорю. — У меня специальное задание... Ведите и меня к командиру.

— Брешет он, собака белогвардейская! — закричал тонкогубый и щелкнул затвором. — Хватит, попили нашей кровушки!

Он, может, и прикончил бы меня сразу, но молчавший до этого Сорокин психанул окончательно:

— Вы что, очумели, паразиты проклятые! Никакой он не белогвардеец, а самый настоящий рядовой боец Красной Армии!..

Сорокин хотел сказать еще что-то, но тонкогубый опередил его, визгливо выкрикнул:

— Предлагаю шлепнуть у аэроплана и ентого. — Он указывал штыком на Сорокина. — Голосуем!

 

5. Благоразумие графини Анри

— Милый капитан, я уезжаю. — У графини были прямо-таки лимонные глаза. И по цвету, и по форме.

«Если бы сбылась голубая мечта моего детства, — подумал Долинский, — и я, как Брешко-Брешковский писал детективные романы, я бы начал главу о графине Анри так: «Она была красива. Но как-то очень не по-русски. И обычные сравнения, которыми наделяют российских женщин — березка, ивушка, рябина, — совсем не шли к ней. И ее легче было сравнить с магнолией или кокосовой пальмой, волей шального случая оказавшейся на черноморском берегу».

В меру банально и романтично.

Долинский, почтительно поцеловав руку графини, опускал ладонь медленно, чувствуя, как нежны и холодны ее пальцы. Она смотрела на него со своей обычной загадочной улыбкой. А может, и не загадочной, а просто порочной. Но Долинскому не хотелось в это верить. Потому что он знал графиню очень мало, знал с самой лучшей стороны. А слухи... К черту все слухи! Жизнь, подобно глыбе, сдвинулась с места и покатилась под уклон, давя и пачкая все святое. И прежде всего веру. Это было особенно жутко, потому что без веры человеку нельзя никак. Долинский считал, что верить в женщин и легко, и трудно, но еще и мистически приятно верить в женщину вопреки логике, вопреки слухам, сопутствующим ее имени.

Вторым абзацем мог быть такой: «Графине, видимо, исполнилось тридцать. Или исполнится совсем скоро. Наверно, ночами она задумывается над тем, что уже подступает старость, и рассматривает себя в зеркало с грустью, трепетом, тоской».

Годы... Долинский тоже не забывает о них, однако не считает морщин на своем лице, потому что они, морщины, равно как и седина, свидетельствуют об опыте, о зрелости, а это весьма важно для мужчины.

К сожалению, опыт и зрелость, подобно духовным ценностям, — понятия не материальные. Может, в другое время, спокойное, как осеннее течение реки, личные качества человека, так сказать сокровища непреходящие, имели известную цену, но в нынешнее лихолетье люди, в их числе и молодые красивые женщины, уж очень откровенно предпочитают уму бриллианты, а благородству, честности — крупную сумму в твердой валюте.

Долинский не имел намерения осуждать графиню. Да и осуждение как понятие, как критический процесс по отношению к женщине молодой, красота которой достойна всяческих эпитетов, едва ли соответствовало этическим представлениям капитана. Он мог принимать женщину или не принимать. Графиня Анри принадлежала к первым.

Они шли аллеей к морю. И кипарисы стояли вдоль нее породистые, как аристократы на высочайшем приеме. Море лежало желтое, раздольное. Солнце ласкало его жарко, с томительной весенней страстью. И юные липы смотрели на море с открытой завистью, и птицы шалели, словно гости на свадьбе.

— Евгения... — сказал он, коснувшись рукой ее локтя.

Она остановилась. Завороженный ее профилем, он вдруг забыл слова, которые хотел сказать. Ему почему-то стало плохо — не в переносном, а в самом прямом смысле. Он понял, что может упасть на этой тщательно заасфальтированной дорожке. И от этой мысли пришел страх. И холодным потом покрылись лицо и руки.

— У вас перевязана голова, — сказала графиня. — Ранение?

— Пустяки.

— Не храбритесь, Валерий Казимирович. — Она говорила тихо, но как-то очень озабоченно, словно была его матерью или по крайней мере старшей сестрой. — Епифан Егорович Сизов заверил меня, что немногие люди вашей профессии переживут эту весну и уедут к благословенным заморским берегам.

— Я не собираюсь к заморским берегам.

— Верите в победу?

— Верю или не верю — какая разница?.. Лишь Россия для меня земля благословенная.

— Вы полагаете, для меня Россия — пустое место?!

— Ваши предки были французами.

Он чувствовал себя уже лучше. Уверенно взял женщину под руку. И они продолжили путь по аллее к морю.

Она шла очень легко, чуть наклонив голову. И он видел улыбку в уголках губ ее и догадывался, что лимонные глаза графини не подвластны грусти.

— Моя прабабка была японкой. Да и у вас, бесстрашный капитан, к русской крови добавлена не только польская, но, может, еще и немецкая, и монгольская. Если историкам придется разбираться в вашем генеалогическом дереве...

— Они обратятся к вам за помощью, — перебил Долинский, что очень удивило графиню, заставило остановиться. Посмотреть в лицо спутнику.

— Ну все, — потерянно произнесла она после небольшой паузы, когда они оценивали друг друга взглядами. — У вас на лице, как в библии, написано и будущее, и прошлое. Не отрицайте, вы верите, что ваше мужество и бескорыстие принесут вам известность и признание соотечественников.

— Я не думаю об этом.

— Правда была бы вашим счастьем.

— Я не вижу иного счастья, как в спасении отечества.

— И вы собираетесь спасать его, работая в контрразведке?

— Совершенно верно.

— Вас убьют, капитан.

— Так вещал Епифан Егорович Сизов?

Она усмехнулась открыто, и доброта не покинула ее лица, равно как не покинули убежденность, спокойствие,

— Епифан Егорович Сизов со вчерашнего дня мой супруг. Он имеет в швейцарских банках золота на восемь миллионов и еще шестнадцать судов в Средиземном море. Его непроходимое невежество может вызывать улыбку и даже раздражение, но он дальновидный человек, и в этом ему отказать нельзя.

Графиня Анри говорила назидательно и громко, как гувернантка, вдалбливающая премудрости бестолковому воспитаннику. Но Долинский плохо слышал ее, складывая в уме новый кусок романа.

Пусть будет так...

«— Я счастлив за вас, графиня. И прошу не судить строго мою дерзость. Удобно, когда общество имеет одну гарантированную конституцию, но каждый человек живет по своей собственной конституции, которая внутри нас.

— Вы хотите сказать, что наши с вами конституции несовместимы?

— Ваши чуткость и проницательность ничуть не уступают вашей красоте.

— Но есть же еще чувства, не подвластные уму.

— Вот почему я буду бороться до конца. И хочу верить, что, если стану героем, ваша благосклонность и сердечность не оставят меня. А коли погибну — бог нам судья... И то и другое лучше, чем следовать за вами на Лазурный берег и быть стареющим пажем у ваших ног...

— Вы не видели ног, о которых говорите, капитан. Иначе бы не торопились с выводами.

— Охотно верю, графиня. Но счастье, увы, выпадает не каждому».

«С ногами, конечно, перебор, — подумал Долинский. — А впрочем, в стиле времени. Графиня двадцатого года должна говорить именно так. Может, и правда, что год назад в пропахшем рыбой Ростове полуголодная Евгения за небольшое вознаграждение демонстрировала господам офицерам свои прелести. И не только демонстрировала, но иногда позволяла ими пользоваться».

Они вышли к берегу моря, который не был расчищен. Водоросли лежали на камнях, как рыбацкие сети. Коряги и щепы, обглоданные волнами, чернели на берегу.

Голубая дача купца Сизова стояла под горой, близ Сочинского шоссе, недалеко от поселка Лазаревский. Место было редкостным по красоте, сухим, хорошо продуваемым ветрами. Построенная в начале века, за десятилетие до первой мировой войны, дача несомненно являлась свидетельством благополучия и богатства ее владельца.

Долинскому не приходилось раньше слышать фамилию Сизова в ряду крупнейших русских миллионеров. Но ведь сегодня положение с капиталами весьма своеобразно. Размер богатства нынче зависит от того, где были вложены капиталы — в России или за границей. Кто-то потерял все, кто-то много выиграл.

Много ли выиграла графиня Анри? На это может ответить только будущее. Кажется, у купца Сизова нет прямых наследников. Он бездетен. А супруга его лет пять назад отбыла в мир иной. Может статься, что восемь миллионов золота в швейцарских банках и шестнадцать действующих паровых судов очень скоро достанутся молодой графине...

— Счастье выпадает тем, кто за него борется. Это прописная истина, капитан. Но ведь все великие истины уже прописные.

Долинский порадовался. Графиня говорила словно на страницах романа.

— Я согласен с вами, Евгения. Я согласен очень. Я готов бороться за свое счастье. Потому не складываю оружия. Потому утверждаю: за пределами России для меня места нет.

— Если у человека есть деньги, для него найдется место на земном шаре. Но как я догадываюсь, именно в бедности — истоки вашего патриотизма?

— У нас с вами странный разговор. И совсем не в тональности, уместной для беседы очаровательной женщины с мужчиной, влюбленным в нее.

Графиня требовательно спросила:

— Это признание или издевка?

— На последнее по отношению к вам я не способен, — ответил он вполне искренне.

Она разочарованно сказала:

— Вы опять ушли от ответа. Вот что значит сыскная школа.

Повернулась и не торопясь пошла прочь от моря по аллее, тянувшейся к даче. Долинский покорно последовал за пей.

— Мы уезжаем сегодня, капитан. Как только прибудет авто из Сочи. Епифан Егорович вызвал пароход. Завтра на рассвете он уйдет в сторону Стамбула. Я могу пригласить вас совершить с нами это путешествие, но, полагаю, вы откажетесь. Ибо подобный поступок означал бы дезертирство из рядов доблестной русской армии и с вашими принципами несовместим.

— Я восхищен вашей дальновидностью.

— Спасибо. Однако о дезертирстве может идти речь до тех пор, пока существует армия. Я верно схватываю суть?

— Верно.

— В самое ближайшее время остатки Кубанской армии прекратят существование.

— Смелый вывод.

— Деловые люди перебираются в Грузию, а кто побогаче — в Европу. Это признак краха.

— У вас государственный ум, Евгения.

— По мере того как вы будете узнавать меня, капитан, вы откроете во мне много неожиданных достоинств,

— Оптимизм неизменно вселяет надежду.

— Приятно слышать нотки бодрости в вашем голосе.

— Я вовсе не нытик. — Он уже не был уверен в том, что этот разговор происходил наяву, а не в его воображении.

— Выслушайте совет! — решительно сказала графиня. — В Лазаревском сейчас проживает известный искусствовед, собиратель древнерусской живописи профессор Михаил Михайлович Сковородников... При престарелом профессоре находится уникальная коллекция древнерусской живописи. Епифан Егорович предлагал за нее миллион: Сковородников отказался.

— Сколько же коллекция стоит в действительности?

— Этого никто не знает. Но уж если Сизов дает миллион, то два миллиона она стоит точно. Вы догадываетесь, что от вас требуется?

— Уговорить профессора дать согласие на продажу.

— Не совсем. Попросите у него коллекцию.

— Я не понимаю.

— Объявите себя знатоком, любителем. Я не знаю, — чертом, дьяволом! Попросите коллекцию на хранение. Для народа русского. А если откажется, конфискуйте...

— Кто мне даст на это право?

— Я даю вам право. Я... Когда коллекция будет в Европе, я уговорю мужа заплатить полтора миллиона. И тогда вам незачем будет ждать химерной победы над большевизмом, чтобы женщины видели в вас героя. Мужчина с деньгами — победитель всегда.

Долинский подумал: «Вот и все. Моя ступенька в социальной лестнице та, на которой стоят громилы».

Родилась концовка главы романа:

«— Графиня! — гневно произнес капитан. — Вы смеете предлагать мне это?

Поистине издевательская усмешка промелькнула в глазах и на губах женщины. Словно процеживая слова, она сказала спокойно и ясно:

— В таком случае, я могу предложить вам гоголь-моголь. Он помогает при импотенции.

Она повернулась. Гордая, стройная, продолжала путь к дому, только несколько быстрее, чем прежде...»

Качнув головой, точно стряхивая наваждение, Долинский взял графиню за руку. Сказал устало:

— Я подумаю над этой идеей, Евгения.

 

6. Побег (продолжение записок Кравца)

Балки, почерневшие, дубовые, распирали стены сарая, держа на себе стропила, крытые старой дранкой. Солнечный свет, ручьями сочившийся сквозь дыры, золотил паутину, которая, точно сеть, свисала между балками, а паук, маленький, но пузатый, прятался, стервец, в самом углу под крышей, поглядывая крохотными хитрыми глазами.

Мы лежали на сухих кукурузных стеблях, что были свалены в углу сарая.

За дверью ходил часовой с винтовкой и мурлыкал какую-то незнакомую мне песенку.

Лучи солнца, проникавшие в сарай, меняли угол, становясь все отвеснее. Время двигалось к полудню, а я лежал в сарае, где-то у черта на куличках. И меня охранял часовой, точно самую настоящую контру. Серега Сорокин глядел в мою сторону виновато. И кусал губы. И клял свой «фарман» на чем свет стоит.

Командиром партизанского отряда оказался высокий, худощавый адыгеец в богатой черкеске с серебряными газырями. Он не пугал нас, не матерился, не грозился «шлепнуть немедля». Посмотрев мои документы, он выслушал доклад старшего группы, пленившей нас. Потом вежливо, с холодной улыбкой спросил:

— Как прикажете поступить, господа?

— Не господа мы, товарищи, — сказал Сорокин.

— Пусть будет так. Что дальше?

— Разведчик я. Посланный разведотделом девятой армии в Туапсе. Задание имею важное. Неужто такое диво, когда разведчик в форму врага переодевается?

— Это хитрость, — согласился командир отряда. — Хорошая хитрость. Но почему я вам должен верить?

Я полюбопытствовал:

— Как же без веры?

— Вопрос уместен. — Он опять согласился. — Но, веря людям, мы должны проверять. Иначе нас могут обманывать. Кто вас послал?

— Товарищ Каиров.

— Не знаю такого.

— Я вас тоже не знаю. Но вы красный партизан. А я красный разведчик. У меня задание прибыть в Туапсе сегодня до захода солнца. Если я не прибуду вовремя, можете меня расстрелять. Завтра мне в Туапсе делать нечего.

Озадачил я партизанского командира. Стал ходить он по комнате. Сапоги на нем мягкие, дорогие. Кинжал в серебряных ножнах. Остановился. Нас разглядывает. Говорит:

— Вы мои гости. Я вам верю. Я вас понимаю... Наш кавказский обычай требует, чтобы гости тоже верили хозяину, тоже его понимали. Буду откровенен с вами, как с родным отцом... Я пошлю человека в Новороссийск. Пусть найдет там товарища Каирова, пусть привезет для вас добрые вести.

— Когда он вернется? — с надеждой спросил я.

— Быстро. Поскачет как ветер, друг. Как ветер... Лучшего коня дам. За два дня успеет.

После этих слов у меня прямо опустились руки. Что делать? Как быть?

А командир отряда сказал партизану:

— Отведи гостей в сарай. Накорми. Пусть отдыхают.

Хорош отдых!

В шинели, но без поясов (отобрали пояса и у меня, и у Сорокина) я пригрелся на сухих кукурузных стеблях.

Сорокин ходил по сараю. Хмурый, злой. Иногда он останавливался у дверей и разговаривал с часовым.

— Эй, земляк. Ступай к командиру, пусть до аэроплана велит людей послать.

— Чаво? — переставая бубнить песню, спрашивал часовой.

— Охранять аэроплан надо. Дорогая эта машина.

— Уж не дороже коровы.

— Десять... Двадцать коров за ее цену купить можно.

— Ты это брось! — сердито говорил часовой. И со смешком — дескать, простака нашел: — Двадцать коров! Корова телкой рождается. Ее три года растить и блюсти надобно. А это, тьфу, фанера да железяки.

— Серый ты человек, — сокрушенно говорил Сорокин. — Крестьянин.

— Это верно, — соглашался часовой. — Крестьяне мы...

И опять бубнил свою песню.

— Влипли! — Это Сорокин мне.

— Ложись, — говорю, — экономь силы.

Он на меня смотрит. В глазах решимость.

— Хочешь, — говорит, — я сейчас воды попрошу. Откроет дверь часовой, я ему промеж глаз. А ты беги. Вон кони оседланные стоят...

Сквозь щели виден затоптанный в навозе двор. И кони под седлами. Пять, шесть, семь коней.

Я молчу.

Сорок верст! Три часа езды по хорошей дороге. В горных условиях час набавить нужно. Четыре часа езды. Пусть пять...

Теперь я тоже шагаю по сараю. Останавливаюсь у перекошенной двери. Она сколочена из старых, но крепких досок. Закрыта на щеколду. Дверь неплотно прилегает к наличнику. Между ними щель. Отлично. Я нахожу в сарае щепку. Крепкую, но достаточно тонкую... В конце концов, и я, и Сорокин рискуем одинаково. Кого из нас раньше пуля отыщет, разве угадаешь!

— Начальник! — говорит Сорокин. — Слушай, начальник, у меня от вашего душевного гостеприимства живот расстроился.

И далее, не выбирая выражений, пространно объясняет, по какому делу ему необходимо покинуть сарай.

— Может, потерпишь. — В голосе часового нерешительность.

— Побойся бога!

— Уж приспичило, — ворчит часовой, но дверь распахивает.

В светлом солнечном проеме фигура его точно вырублена из угля. Даже не могу разобрать, стар он или молод.

Сорокин, потягиваясь, выходит. Скрипят петли. Звякает щеколда. Яркая полоска щели, вдоль которой дрожат серебристые пылинки, словно зовет меня. Я приник к шершавым доскам, теплым, пахнущим лошадьми. Вижу, как Сорокин и часовой идут по двору. Поворачивают к кустам. А кони стоят возле забора. И седла на них такие хорошие. И во дворе — никого из партизан.

Пора!

Сердце сжалось. И не только сердце. А будто весь я стал меньше и легче. Но страха нет. Лишь во рту пересохло, язык к нёбу прилипает.

Щепка свободно вошла в щель. Подскочила щеколда. Эх, дверь, сатана, скрипит. Надрывно и громко.

Я шагаю через двор. Ноги гнутся в коленях, норовят в бега броситься. Но бежать нельзя. Нужно идти спокойно, обыкновенно. Бег обязательно привлечет чье-нибудь внимание. Тогда крышка. Припечатают друзья партизаны в два счета.

Кони вертят мордами. Сытые. Породистые кони. Я уже облюбовал вороную кобылку. Она стоит крайней. У дороги. Уздечкой за столб привязана. Узел подается хорошо, потому что руки мои ведут себя молодцом. С ногами дела похуже. В какой-то момент меня охватывает сомнение: смогу ли в седло забраться?

Смог. Лошадь послушно выходит на дорогу. И я бросаю ее в галоп.

Солнце, ветер... Низкие ветки деревьев. Они хлещут меня по голове, я пригибаюсь... Слышу запах лошадиного пота. И гудение пчел. Это, наверное, дикие мелкие пчелы. Теперь выстрелы! Я понимаю, догадываюсь, что никаких пчел не было. Просто гудели пули.

Вот они... Справа, слева. Чего доброго, и куснуть могут. Жаль! День-то какой хороший. Теплый день, пахнущий весной.

Как там Серега Сорокин? Прощай, краснофлотец воздухоплавательных сил!

Видимость на дороге короткая, точно конский хвост. Повороты, повороты. Обалдеть от них можно. А за каждым поворотом нетрудно и на засаду нарваться. Ведь сидят где-то же в засадах партизаны. Неужели вокруг отряда охраны нет?

Я слышу цоканье копыт. Ржание лошадей. Это погоня!

Гнилое дело!

По одну руку — овраг, растерзанный кустами. По другую — горы лесистые. Дорога — камни да глина. По такой дороге далеко не ускачешь.

Спешиваюсь. Беру коня под уздцы и начинаю уходить в гору. Деревья заслоняют меня. И я слышу, преследователи проскакали мимо. Это хорошо. Однако нужно торопиться. Партизаны скоро поймут свою ошибку. А эти леса и горы они знают лучше, чем я.

Час. Нет, конечно, больше часа шел я горами, оврагами. Иногда на коне, но чаще рядом. Мне нужно пробираться на юго-запад. И я легко определял направление, потому что небо было ясное, солнце не заслоняли облака. И оно красовалось передо мной. И я понимал, что иду правильно. На склонах гор дул свежий ветер, в оврагах же оседала духота. И воздух там был затхлый по-подвальному.

Лошадь послушная, выносливая. Она шла рядом. И я слышал ее дыхание, чувствовал ее теплоту. Я называл ее словом «милая», потому что не знал ее клички, а это слово очень подходило к ней.

Я старался идти быстро, но кусты, камни, деревья вставали на моем пути. И я с нетерпением мечтал выбраться хоть на какую-нибудь дорогу.

Мне повезло. Теперь я понимаю, что там, в горах, когда за мной гнались свои же, партизаны, мне можно сказать, крупно повезло.

Перевалив через лесистую вершину, я, к радости и удивлению, оказался вблизи железнодорожного полотна. Желтоватые от ржавчины рельсы, огибая гору, убегали по черным шпалам к морю на юго-запад. Я помнил: в этих местах только одна железная дорога. И она ведет к Туапсе. Шпалы лежали сношенные. Осевшие. И лошадь легко скакала между рельсами, не рискуя зацепиться и переломать ноги.

Скоро с лошадью мне пришлось расстаться... Неожиданно пробасил гудок паровоза. Съехав с железнодорожного полотна, я спрятался в кустах. Через несколько минут по рельсам пошел густой стонущий гул. Из-за поворота показался товарный поезд. Он полз медленно, но вагоны казались пустыми. Лишь в тамбуре первого вагона дремал пожилой проводник.

Я потрепал лошадь за холку:

— Бывай здорова, милая! — и вскочил в тамбур предпоследнего вагона.

 

7. Разговор об искусстве

Большое лицо Валерия Казимировича Долинского, подпаленное рыжей бородой, поза (сидел он в кресле, чуть подавшись вперед), взгляд, несосредоточенный, но живой, полный любопытства, выражали почтительное внимание к словам собеседника.

Говорил профессор Сковородников. И чувствовалось, что Михаилу Михайловичу нравилось говорить несколько нравоучительным, менторским тоном. И Долинский слушал его терпеливо, подобно Телемаку — сыну Одиссея, и лишь изредка позволял себе вставить короткую фразу или задать вежливый вопрос.

— Я специализировался на древнерусском искусстве. — Сковородников смежил ресницы. После паузы, длившейся около минуты, продолжил: — Из современников мне ближе всех... Духовно ближе... И видимо, по каким-то еще чисто вкусовым ощущениям, прошу прощения за несколько гастрономический речевой оборот... Мне близок Михаил Александрович Врубель.

— Замечательный художник.

— Я, простите меня, Валерий Казимирович, не выношу эпитетов в искусстве. Замечательный, превосходный — это разговорная манера салонных дам. Истые ценители обходятся без словесной мишуры. Вы не обиделись?

— Мне по сердцу ваша прямота.

— Ну и добро... Увлечение Врубелем дошло до того, что я отложил в сторону трактаты об иконах. И вот рукопись, которую вы видите на моем письменном столе, — будущая книга о Врубеле. Я постараюсь ее окончить. Говорю, постараюсь, потому что в моем возрасте жизнь меряют не на года, а в лучшем случае на часы, если не на минуты.

— Так говорить нельзя. Будем надеяться, что у вас еще впереди годы жизни. Однако торопиться действительно нужно. По другой причине, профессор. Красные имеют тактический успех на побережье. И однажды могут оказаться в Лазаревском.

— Белый и красный цвет интересны мне только на полотне. Я равнодушен к политике. Политикой нужно заниматься профессионально или не заниматься совсем. Я презираю дилетантизм.

— Позволю, однако, заметить: вы уехали от красных из Москвы.

— Я уехал из Москвы не потому, что там изменился цвет власти. Двадцать три года я имею дачу в поселке Лазаревском. И приезжаю сюда, когда сочту нужным. Здесь мне пишется.

— Простите. Я отвлек вас неуместным замечанием.

— Полноте, батенька.

Вошла супруга Сковородникова — Агафена Егоровна. Женщина солидная, немолодая. В цветастом сарафане, в платочке. Похожая на большую добродушную матрешку. Принесла мужчинам чай на серебряном подносе. Сказала:

— Милости прошу. — И деликатно удалилась.

Чай был ароматный, хороших сортов.

Прихлебывая из чашечки, Сковородников говорил:

— Я не разделяю общепринятую точку зрения, что Врубель был послушным учеником Чистякова. Там, где речь идет об изучении природы, влияние Чистякова неоспоримо. Однако Михаил Александрович серьезно увлекался виртуозностью кисти и красками испанца Фортуни, совет Репина «искать себя» попал на благодатную почву. Такая работа, как «Натурщица в обстановке Ренессанса», показала, что у Врубеля определился собственный характер, что у него есть способность углубленно разрабатывать мотив, есть тонкий и сложный взгляд на природу. Наконец, есть своя палитра и хороший рисунок. Ведь когда в тысяча восемьсот восемьдесят четвертом году потребовался художник для работ в церкви Киево-Кирилловского монастыря, мы назвали единственного кандидата. Врубеля! И не ошиблись... В библейских акварелях Иванова, в византийских и итальянских религиозных композициях Врубель открыл новый источник красоты и вдохновения. Возьмите эскиз «Воскресение Христово». Духовное родство с Ивановым. Открытое родство! В «Надгробном плаче» мы находим своеобразное воскрешение византийского искусства. А вдохновенные «Богоматерь», «Святой Кирилл», «Святой Афанасий» доносят до меня отзвуки мозаик венецианцев пятнадцатого века.

— Скажите, у него есть последователи?

— Нет. Последователи — это и хорошо и плохо! Последователи — это значит школа. Направление в искусстве. Но Врубель слишком ценил индивидуальность. Он был вне направлений. Замыкался в себе. Шел своей собственной дорогой. Непоследовательно. Странно. Временами терпел неудачи. Он обособлен и слишком своеобразен, чтобы иметь школу и последователей.

Изящная ложечка из почерненного серебра позвякивала о края чашки мелодично, словно колокольчик, потому что Долинский уже выпил почти весь чай, и тонкие фарфоровые края чашки резонировали превосходно. Облик и поза Валерия Казимировича по-прежнему выражали почтительное согласие со всем, что говорил Сковородников. А между тем мысли его были весьма далеки и от почтения, и от согласия...

Он и сам не смог бы восстановить их в памяти последовательно и точно. Записать на бумаге так, чтобы потом разобраться, проанализировать. Они были какими-то мельтешащими и тревожными, как тени в глухую полночь. И еще они были неосознанными. Немного чужими. Вернее, просто чужими. Подсказанными графиней Анри в солнечный день на берегу моря.

Тогда, чтобы успокоиться, обрести нормальное состояние духа, Долинский обратился к спасительному средству: мысленно начал складывать главу ненаписанного романа.

«Его удручало течение беседы, в которой ему была уготовлена роль неоперившегося студента, тогда как прежде он надеялся увести разговор в выгодное для себя русло. Заставить проболтаться занудливого старика, где же он храпит свои изъеденные временем коллекции».

«Да, — подумал Долинский. — Если я унесу ноги из чертова ада, я, наверное, стану писать книги. Наверное. Во всяком случае, это нужно иметь как запасной вариант».

Поняв, что старик часами способен говорить о Врубеле, Валерий Казимирович воспользовался первой же паузой:

— Мне рассказывали, вы увлекаетесь коллекционированием древнерусской живописи.

— Этим я целиком обязан моему другу Павлу Михайловичу Третьякову. Павел Михайлович был, пожалуй, первым русским человеком, который взглянул на икону не только как на предмет религиозного культа, но и как на явление искусства.

— И сколько стоит старая икона? — Долинский испугался собственного вопроса. Испуг отразился на его лице. И Сковородников заметил. И не разозлился. Только иронически произнес:

— Я не знаю сейчас, сколько стоит кусок мыла. А кто способен определить цену иконы, приписываемой кисти легендарного Алимпия! Вы обратили внимание, я отступил от правила и употребил эпитет.

— Нет правил без исключений.

— Такая икона может стоить миллион, десять миллионов, а может, и все сто.

— Золотом?

— Вы неисправимы, мой дорогой! Не керенками, конечно...

— Как же такое сокровище попало к вам?

— Перст божий! Мне подарила икону старая, очень старая женщина в глухой владимирской деревушке.

— Почитал бы за счастье взглянуть на икону хоть одним глазом.

— Сейчас это невозможно. После моей смерти собранная мною коллекция займет место в картинной галерее.

— Какой?

— Не суть это важно. Главное, чтобы галерея была русская...

— Вы убежденный националист?

— Я патриот. Я всю жизнь служил России и ее народу. Вот все мои убеждения. У вас, разумеется, другой взгляд на эти вещи.

— Россия больна. Увы, не с семнадцатого года. Она заболела раньше. И надолго... И кажется, ни барон Врангель, ни большевики не спасут ее. Âne paré ne laisse de braire.

— Любопытная концепция. И какой же выход, батенька, предлагаете?

— Я непригоден для роли вождя, — признался Долинский. И добавил: — Критиковать всегда легче.

— Что верно, то верно, — согласился Сковородников. Кивнул: — Я очень благодарен графине Анри, что она рекомендовала мне вас в качестве своего друга.

Долинский поднялся:

— Мне хотелось что-нибудь сделать для вас, профессор.

— Благодарствую, батенька... Коли сможете, достаньте хотя бы пачку «Кэпстэна».

— Буду счастлив... Но у меня есть разумное, перспективное предложение. Я предлагаю вам, Михаил Михайлович, вашей супруге Агафене Егоровне, не дожидаясь, пока большевики прижмут нас к границам меньшевистской Грузии, уйти вместе со мной в Константинополь.

— Уйти?

— На фелюге.

— Увольте, Валерий Казимирович. Увольте... Чужеземные страны даже в молодости на меня навевали скуку... Если говорить откровенно: не вижу смысла в вашей затее. A navire brisé tous vents sont contraires.

Долинский не то чтобы не посмел возразить, а просто не нашелся. Поклонившись, несколько церемонно сказал:

— Я пришлю табак сегодня же вечером.

— Благодарен вам буду, батенька... Трубка — моя слабость.

На крыльце с почерневшими дубовыми перилами яркий солнечный свет резанул Долинского по глазам. И он на секунду зажмурился, а борода его вновь запылала, как факел. Ступеньки были только что вымыты, еще влажные, от них хорошо пахло пресной водой, а мокрая тряпка лежала в самом низу. И о нее следовало вытирать ноги тем, кто заходил в дом.

Валерий Казимирович переступил через тряпку. На ухоженной дорожке, что тянулась от крыльца до калитки, он увидел Агафену Егоровну. Супруга профессора по-прежнему была в лубочном сарафане и яркой косынке. Казалось, она поджидала Долинского.

С улыбкой, просительно Агафена Егоровна сказала:

— Валерий Казимирович, мне бы только два слова.

— Я готов слушать вас целый день, — любезно ответил Долинский, внезапно подумав, что в лице этой простой и, видимо, недалекой женщины он может обрести союзника. — Чем могу служить, Агафена Егоровна?

— Валерий Казимирович, сударь мой, люди мы пожилые, немолодые. А времена нынче лихие...

— Неспокойные времена, справедливо замечено.

— Я об этом и говорю. На веку, как на долгой ниве, всего понасмотришься. Но вот такого беспорядка отродясь видать не приходилось. Слыхали, третьего дня господа офицеры пили — пили за победу русского оружия. Опосля дом подожгли, а сами в непотребном виде пошли купаться на море.

— Вода-то еще холодная, — невпопад заметил Долинский.

— Страсть холодная, — согласилась Агафена Егоровна. И безо всякого перехода сказала: — Я о чем хочу вас попросить... Прислали бы вы нам для охраны пару солдатиков. Если, конечно, можно.

— Попробую.

— Спасибо! Не за себя ратую и не за Михаила Михайловича... Коллекция при нас. Большой ценности. Пропадет если — беда.

Утратил вес Долинский. Утратил от радости, от неожиданности. Кажется, оттолкнись он сейчас ногами — и, словно пушинка одуванчика, полетит над этим цветущим садом, над береговой галькой, блестящей от наката, над морем, раскинувшимся и вправо, и влево, и до самого горизонта.

— Хранится коллекция в надежном месте?

— Бог ее знает. Михаил Михайлович не сказывает.

— Я что-нибудь сделаю для вас, Агафена Егоровна. Можете положиться на меня.

 

8. Туапсе (продолжение записок Кравца)

Поезд, вздрагивая на стыках, медленно и лениво втягивался на запасный путь. Землистые от грязи, с облущенной краской, вагоны других эшелонов стояли в несколько рядов, загромождая все видимое пространство. Они стояли без паровозов, наверное, давно. И солдаты, и офицеры готовили на кострах варево, лазили под вагонами. Играли в карты, спорили...

Я понял, что товарищ Каиров поступил правильно, нарядив меня в офицерскую форму. Мне будет нетрудно затеряться в этой безликой солдатской массе.

Когда поезд остановился, я прыгнул из тамбура. Пролез под соседним вагоном. И неожиданно оказался перед группой офицеров. К счастью, они вели громкий разговор и не обратили на меня внимания. Полный, обрюзгший полковник, задыхаясь, выкрикивал:

— Батеньки! Посмотрите по сторонам. Нас погубили вот эти эшелоны. Огурцы, сукно, пшеница. Хватай, бери! Довольтвие местными средствами превратилось в грабеж! Боже мой! Тылы обслуживает огромное число чинов, утративших элементарное представление о солдатской и офицерской чести. Да-да, господа!

Я опять нырнул под вагон...

Наконец, когда железнодорожные пути и бесчисленные эшелоны оказались за моей спиной, я увидел перед собой маленький город, окруженный горами. Сады и деревянные домики на склонах точно гнезда.

Навстречу мне шла пожилая дама, лицо под черной вуалью.

— Извините, сударыня, вы не подскажете, где здесь улица Святославская?

— Это на Пауке.

— Как? — не понял я.

— Приморская часть города, сударь, называется в Туапсе Пауком.

— Мне следует идти к морю?

— Вам лучше подняться на Майкопскую дорогу. Это сюда. — Дама указала рукой на изломанную, уходящую в гору тропинку. — Потом выйдите на Абазинский проспект. У типографии Гаджибекова сверните направо. И пройдите по Полтавской улице. А еще лучше вам добраться до набережной. Там по Ольшевской мимо больницы акционерного общества вы пройдете на Паук.

— Премного благодарен.

Земля крошилась под сапогами, шурша, сползала вниз. Короткая трава по краям тропинки утратила свежесть, окрасилась в пепельно-бурый цвет, так непохожий на яркую зелень, буйствующую на склоне горы.

Майкопская дорога отличалась непривлекательностью и засохшей грязью, точно невымытые галоши. Сверху на нее наседали дворы. Дружные кавказские дожди размывали их. Тащили на дорогу землю и камни. Если земля, подхваченная ручьями, большей частью уносилась дальше вниз, к железнодорожным путям, то камни оседали на дороге, нагромождаясь один на другой, портили и без того сносившееся покрытие.

Нижний чин вел солдат. Они шли вразброд, без лихости строевой выправки. На меня не обратили внимания, словно я был в шапке-невидимке. С дисциплинкой у них нелады. Это показалось мне хорошим предзнаменованием. Я спокойно пошел дальше.

Люди попадались редко. И у меня сложилось впечатление, что Туапсе совсем безлюдный городишко.

Однако я ошибся...

По дороге я пришел в центр города на Абазинский проспект, где вдоль засаженного кленами бульвара теснились лавки, кабаки, магазины, просто деревянные домики без всяких вывесок. Бульвар был переполнен народом. Штатским, военным. В суете и гомоне, царящих вокруг, чувствовалась нервозность, обеспокоенность. Лица у людей были озабоченные, недовольные.

— Поручик, будьте любезны! — Я не сразу понял, что обращаются ко мне. — Поручик! — Голос у женщины звучал властно и капризно. Она была совсем еще молода. Может, лет двадцати двух. Может, годом старше. И очень красива. Лицо нежное, холеное. Взгляд барский. И одета со вкусом. Голубое платье из дорогой материи. На плечах белый шарф. Черная шляпка, черные перчатки. И туфли тоже черные. Возле нее стояли две громадные плетеные корзины, в которых что-то лежало, завернутое в плотную бумагу.

— Поручик, — она улыбнулась только губами, а во взгляде вдруг появилась пытливость и хитринка, точно у цыганки, — сделайте милость, найдите мне извозчика.

Я оглянулся. И совсем неинтеллигентно, что свидетельствовало, прежде всего, о моей профессиональной неподготовленности, ответил:

— Здесь проще найти слона или верблюда.

Она засмеялась, кажется, искренне:

— В таком случае помогите донести эти корзины. Мой дом недалеко.

Корзины словно приклеены к земле. С трудом поднял их. Сказал:

— Здесь, конечно, золото?

— Посуда. Из саксонского фарфора. Теперь в Туапсе можно купить все, даже саксонский фарфор.

— Вы местная?

— Я родилась в Туапсе. В этом городе прошло мое детство. Но потом... я жила в Ростове. Училась музыке.

— Вы играете на гитаре? — не подумав, спросил я: вспомнилась наша санитарка Софа, которая тоже была из «бывших» и чудесно играла на гитаре.

— На рояле.

— Солидный инструмент. Вам будет трудно увезти его отсюда.

— Куда?

— В Турцию, во Францию...

— Я русская. Мне хорошо и здесь.

— А большевики?

— Вы полагаете, что я капиталистка?

— Сомневаюсь, удастся ли вам убедить красных в своем рабочем происхождении.

— Увы! Ваша правда... Мой покойный папа имел в Туапсе баню. Теперь я единственная владелица бани и хорошего дома в пять комнат. Я смело смотрю в будущее по двум причинам. Первая — баню никак нельзя назвать эксплуататорским предприятием, тем более что мой покойный отец был не только хозяином, но и банщиком и мозолистом. Вторая причина — люди будут мыться в бане при любом политическом устройстве.

— Да... Вы барышня образованная.

— Я бы сказала, начитанная. А вы, как я понимаю, поручик, из пролетариев.

— Заметно?

— Заметно. Впрочем, вы не очень и стараетесь это скрыть. Человек, в котором есть порода, человек, чье детство прошло под бдительным оком гувернантки, не стал бы в такой вот ситуации нагонять на девушку политические страхи. Он предпочел бы шутки и легкий флирт.

— Это верно, — согласился я. И, вспомнив, что, как офицеру связи генерала Юзедовича, мне следует как-то объяснить свою простоту, добавил: — Вы говорите очень верно и очень мило. К сожалению, мы огрубели за годы бойни. И теперь не только поручики из пролетариев, но и офицеры из баронов грубы, точно портовые грузчики.

Корявые акации с белыми кистями стояли словно в кружевах. Они росли по правой стороне улицы, с другой стороны на них, как женихи, смотрели длинные тополя. Их вершины высоко уходили в небо. Оно по-прежнему было голубым и солнечным.

Дом покойного владельца бани, как и большинство увиденных мною домов в Туапсе, был построен в саду за фруктовыми деревьями.

Я втащил корзины на террасу, когда-то синюю, но давно не крашенную. Половые доски с темными щелями скрипели под ногами. В доме, видимо, никого не было.

Потому что барышня открыла дверь ключом. И мы вошли в просторную неприбранную комнату, в правом углу которой стоял чуть припыленный рояль. Два окна бросали на него по желтому солнечному квадрату. И пыль от этого была еще приметней. Слева, у глухой стены, громоздился диван. На нем в беспорядке валялись какие-то тряпки. На круглом столе с полированными гнутыми ножками теснились тарелки. На них — остатки еды. Барышня равнодушно пояснила:

— У меня постоялец — врач. А дом построен глупо. Остальные комнаты смежные. Мне пришлось перебраться сюда, потому что не могу без рояля.

— Как вас зовут? — спросил я.

— Клавдия Ивановна. Вы тоже не представились.

— Никодим Григорьевич Корягин, — выпалил я. — Офицер связи пятого кавалерийского корпуса генерала Юзедовича.

— Разве пятый кавалерийский корпус прибыл в Туапсе? — деловито спросила Клавдия Ивановна.

— Нет. Я откомандирован в распоряжение штаба Кубанской армии.

— Простите, поручик. Я оторвала вас от важного дела.

— Я рад был помочь вам.

— И я... Я благодарю случай, познакомивший нас.

На ее лице была улыбка, но как мне показалось, не очень искренняя.

— Приятные минуты всегда коротки. Мне пора... Вы не подскажете, как пройти на улицу Святославскую?

Она не сумела скрыть удивления:

— Святославскую?! Вам какой дом?

— Четырнадцать, — соврал я.

— Там нет такого дома, — сказала она. — Это очень короткая улица. Последний дом номер восемь.

— Значит, я что-то путаю.

— Похоже. Вам лучше всего идти через центр. Выйдите к морю. И направо по дороге, вдоль берега.

— Спасибо вам. Прощайте.

— Одну минутку, поручик. Во-первых, не прощайте, а до свидания. Во-вторых, мне хотелось отблагодарить вас. Вы, конечно, курите.

— Угадали.

Клавдия Ивановна подошла к дивану, из-под цветастого покрывала достала черный ридикюль. Раскрыла его!

— Вот смотрите.

В руке ее блестел никелированный квадратик. Она нажала кнопку. И над квадратиком поднялось крохотное желто-голубое пламя.

— Это зажигалка, — пояснила опа. — Я дарю ее вам. Сколько папирос выкуриваете за день?

— Штук пятнадцать.

— Великолепно. Ежедневно пятнадцать раз вы будете вспоминать обо мне.

— Я не могу принять ваш подарок. Это. очень дорогая вещь.

— Вы меня обижаете, поручик.

— Извините. Спасибо.

— На здоровье, — насмешливо ответила Клавдия Ивановна. — Если у вас будет время и вы пожелаете послушать музыку, приходите. Вечерами я редко расстаюсь с роялем...

— Спасибо.

— Теперь последняя просьба: отнесите корзины за рояль. Как вы догадываетесь, им не место в центре комнаты.

Я поднял корзины. Понес их к роялю. Но там, в углу, проявил неосторожность. Одна из корзин, правая, зацепилась за выступ подоконника. Ручка с хрустом оторвалась. Корзина перевернулась. Послышался треск битого стекла — и... десятка два ручных гранат, градом застучав об пол, раскатились в разные стороны.

Позднее я часто задумывался над тем, что же испытал в то мгновение: страх, удивление, недоумение? Кажется, ни того, ни другого, ни третьего. Случившееся было некоторое время выше моего понимания. И меня захлестнуло изумление, какое бывает вызвано ловким карточным фокусом.

Рука Клавдии Ивановны, нежная, белая рука с тренированными пальцами, скользнула в глубину ридикюля. А потом я увидел короткий никелированный пистолет.

— Вы будете в меня стрелять? — спросил я.

Она ответила очень уверенно:

— Да. Если вы попытаетесь отсюда выйти.

— Это смешно. Какое мне дело до ваших штучек!

— Возможно, вы и правы. Но ничего другого я не могу придумать.

— Думайте быстрее.

— Не получается. Я на это не рассчитывала. Вы такой ловкий и сильный... И вдруг такая неосторожность.

— Я должен идти.

Она отрицательно покачала головой. Взгляд ее не выражал ничего, точно большие серые глаза были стеклянными.

— Вы когда-нибудь убивали человека? — спросил я.

— Не приходилось.

— Думаете, это легко?

— Я привыкла к трудностям.

— Слышите, я не спрашиваю, кто вы. И вы не спрашивайте меня. Но я не враг вам.

— Вы знаете мою тайну.

— Гранаты. Может, вам подсунули их вместо фарфора.

— А если я коллекционирую взрывоопасные предметы?

— У каждого свои чудачества.

— На все есть ответ.

— И выход из любого положения есть. Если подумать.

— Однако вы мешаете мне думать. Мешаете своими разговорами.

— Обычно я не страдал разговорчивостью. Это нервы.

— Может быть...

— У вас есть закурить?

Она могла бы сказать, что не курит или что у нее нет папирос. Просто отказать. Но я спросил, как говорится, без всякой задней мысли. Вопрос получился естественным. Клавдия Ивановна вновь раскрыла ридикюль...

И в этот момент я ударил ее крышкой от корзины.

Ну... Я вновь на том самом, кишащем людьми бульваре, где минут тридцать назад встретился с Клавдией Ивановной. Я понимаю, что тогда мне следовало всерьез задуматься над тем, кто же эта молодая женщина или барышня, обожающая рояль и гранаты. Ручные, солдатские гранаты, с убойной силой на пять метров. Что за доктор поселился в ее неудобно построенном доме? Но времени не было...

Солнце начало клониться к западу. Часы на площади, крутобокие, словно бочонок, показывают ровно три. Нужно пробираться на Паук. Странное название. Будто из сказки о Кащее Бессмертном.

Хочется пить. Это от быстрого бега. Когда я выпрыгнул в окно, то подумал, что Клавдия Ивановна начнет палить мне в спину. Но она не стала стрелять. Не захотела привлекать внимания.

Пить, пить... И толстая тетка прямо из окна выходящей на тротуар квартиры бойко торгует петровским квасом. Увы, мои карманы пусты. В них — ни копейки. Хотя товарищ Каиров снабдил меня приличной суммой, приведшей в изумление командира партизанского отряда.

А это что за очередь? Чем здесь торгуют? Керосином. В блестящем клеенчатом фартуке, в кепке с обгрызенным козырьком, керосинщик ловко наполняет латунную меру. Керосин, фиолетово-желтый, льется из широкого крана и немного пенится, точно квас.

Кто-то берет меня за плечо. Я поворачиваю голову — и глазам своим не верю. Чистое наваждение. Да это же партизан. Тонкогубый, что предлагал меня и Сорокина у самолета «шлепнуть».

— Рад вас видеть, господин поручик, — говорит.

Я спрашиваю:

— А как вы сюда попали?

Но тонкогубый не отвечает на мой вопрос. Повелительно говорит:

— Берите его.

Двое солдат хватают меня за руки. Но злость придает мне силы. Я раскидываю солдат, словно они тряпичные. Бросаюсь вперед. На моем пути внезапно вырастает старик с бутылью керосина, которую он держит на груди, точно малого ребенка. Падает дед, падаю я. Падает и бутыль. Разбивается о мостовую. Солдаты бросаются за мной. Толпа шарахается, опрокидывает бочку с керосином. Я лежу в луже керосина. А керосинщик матерится на все Туапсе. Да, он потерпел убыток.

Стучат о тротуар сапоги. Тротуар старый, словно ему сто лет. Перекошенный, истоптанный, трещины вдоль и поперек. Люди расступаются, давая дорогу мне и моим конвоирам. На лицах я не вижу испуга или презрения, но и сочувствия не вижу тоже. Нас сопровождает шепот, скороговорка, ясные, членораздельные реплики. Из них узнаю, что я торговал опиумом, изнасиловал двенадцатилетнюю, украл золотой брегет у командира полка...

Тонкогубый возглавляет процессию. Он идет шага на три впереди меня. А конвоиры на полшага сзади. Бежать бессмысленно. Пристрелят. А если и пожалеют пулю, все равно догонят.

Я вижу рябое от солнечных бликов море. Причал. Плосковатый, черный сухогруз, ошвартованный в дальнем конце причала. Дым, точно гребень, над его тощей трубой. Но меня ведут не на корабль. Мы поворачиваем вправо. И деревянные неприветливые дома заслоняют море. И делается немного грустно и тоскливо.

Мы останавливаемся возле старых ступенек, которые поднимаются та широкую террасу.

У порога переминается с ноги на ногу часовой. Молодой, розовощекий. Нос пуговкой, глаза мелкие.

Тонкогубый говорит:

— Мы к капитану Долинскому.

Часовой ничего не отвечает. Равнодушно поводит подбородком, точно лошадь, сторонящаяся мух. Дескать, проходите.

Миновав террасу, оказываемся в тесной полутемной прихожей. Запахи — табака и перегара — как в трактире. Даже керосин перешибают.

Три двери. Тонкогубый стучит в среднюю, приоткрывает:

— Разрешите, господин капитан?

В комнате возле стола, заваленного папками, рыжебородый мужчина в штатском. Ему уже, конечно, за сорок. Волосы наполовину седые. Лицо бледное. Голова перевязана бинтом. Нос заостренный. Он смотрит на меня не пристально, а напряженно, словно между нами туман. Может, голова у него трещит. А может, вообще такая подлая манера смотреть на людей.

— Это он, — коротко выдыхает тонкогубый.

Капитан Долинский молчит. Потом опускает глаза, перебирает папки. Кажется, бесцельно.

— Позвольте сделать заявление, господин капитан, — говорю громко я. — Человек, который задержал меня, — большевистский агент. Я видел его сегодня в партизанском отряде.

— Кто вы? — Долинский вновь смотрит на меня, на этот раз, кажется, тумана между нами нет.

— Поручик Корягин. Офицер связи кавалерийского корпуса генерала Юзедовича.

— Документы?

— Я бежал из партизанской тюрьмы. Документы у меня отобрали партизаны.

— Он говорил, что послан в разведку штабом девятой армии красных, — сказал тонкогубый.

— Это правда? — спросил капитан.

— А что другое я мог сказать?

Долинский поморщился, потер пальцами виски:

— Заприте поручика в чулан. Я допрошу его позже.

Приказание выполнено.

Я сижу в квадратном четырехметровом чулане, двери которого выходят на террасу. По маленькая отдушина выглядывает прямо в коридор. Одновременно она служит и окном. Слабый мерцающий свет проникает сквозь нее. А мои глаза уже привыкли к темноте. И я хорошо различаю пустые полки, табурет. На отдушине, разумеется, нет стекла и решетки тоже нет. Но она крохотная. Даже голова моя сквозь нее не пролезает.

Часового у чулана не поставили. Часовой ходит перед террасой. Но дверь крепкая. Ее без шума не сломаешь.

Духота.

А керосином прет от шинели — до тошноты. Я стаскиваю ее, бросаю на пол. Но запах керосина не исчезает. Наоборот, усиливается. И вот тогда у меня возникает желание распрощаться с шинелью окончательно. Я с надеждой смотрю на отдушину...

За стеной в коридоре тишина. Может, офицерье дрыхнет после обеда... Дрыхнет, похрапывая и причмокивая.

Скатав шинель в этакую длинную и гибкую колбасу, я подвинул к стене табурет. Забрался на него. И начал не спеша просовывать шинель сквозь отдушину. Сейчас все зависит от случая: пройдет или не пройдет кто-нибудь из белогвардейцев по коридору.

А пока была тишина. Когда шинель почти полностью скрылась за стеной и в отдушине торчал лишь край ее подола, похожий на огромный фитиль, я чиркнул зажигалкой. И поднес к шинели желтый ноготок пламени. Керосин вначале вспыхнул рыже и ярко, потом закурчавился копотью. Я спрыгнул на пол, поднял табуретку. И ее ножкой окончательно вытолкнул шинель за стену.

Оставалось ждать. При падении огонь мог угаснуть, но мог разгореться еще сильнее.

Вскоре клубы дыма повалили в отдушину.

Хорошо. Все идет хорошо! Еще немного...

А вот уже кто-то кричит:

— Горим!

Захлопали двери, зазвенели стекла. Понятно. Горел ведь коридор. И господам, чтобы выбраться из дома, пришлось пользоваться окнами.

Плечом наваливаюсь на дверь. Крепко стоит, проклятая! Толчок. Еще раз... Трещит наличник. Дверь распахивается...

Толстомордый фельдфебель с ведром кричит мне:

— Посторонись, ваше благородие!

Во дворе толпа зевак из гражданских. Я сбегаю с террасы, ору во все горло:

— Песок! Давай песок! Не то рванет, мать твою!..

Народ шарахается. Мне легко удается затеряться в толпе.

 

9. Сгорихата (продолжение записок Кравца)

Синь, заволакивающая город, ступает на цыпочках. Она крадется по веткам, улицам, крышам. Жмется к заборам. Густеет под ними. И улицы сужаются. Худеют.

Прежде я никогда не замечал, как наступает вечер. Не было времени присматриваться к красотам природы. Даже не подозревал, как неохотно земля со светом расстается. Норовит промедлить, словно влюбленная.

А мне это на руку. Я сижу между бочками (здесь какой-то склад бочкотары) и при робком закатном свете вижу улицу Святославскую. Она и в самом деле короткая. Четыре дома — по одну сторону, четыре — по другую. И под горой вот этот полузаброшенный, неохраняемый склад.

Дом восемь — напротив склада, чуть левее. Мне думается, что Микола Сгорихата не повторит моих ошибок и не пойдет через центр города. На аэродроме товарищ Каиров говорил, что Микола уже как-то бывал в Туапсе. Значит, скорее всего, он будет пробираться на Святославскую тихими горными улочками. Подальше от контрразведки и комендантских патрулей.

Он должен прийти сегодня вечером. Если, конечно, ничего не случится...

Вот и вечер. Хорошо, что лунный. Полная луна, яркая. Важничает над горой, словно выкрикнуть хочет: «Смотрите! Любуйтесь!»

Дом номер восемь выглядит при лунном свете многозначительно и таинственно, как замок. Он двухэтажный, с остроконечной крышей, не прячется в глубине сада, подобно большинству других домов. Он стоит совсем близко, у забора из редкого, невысокого штакетника. В сторону улицы выходит четыре окна. Все темные. Кроме одного на втором этаже. Там мерцает огонек. Но окно завешено плотной шторой.

Возле соседнего дома на скамейке сидят трое мужчин. И еще женщина, закутанная в платок. Один из мужчин играет на гармошке. С большим мастерством и душевно.

Прохожие появляются на улице очень редко. Ничего удивительного. Святославская улица что ни на есть самая окраина.

Роса охлаждает пустые бочки, сухую землю и мою непокрытую голову. Продираясь сквозь толпу, я потерял фуражку. Не беда. На дворе весна. И Черное море рядом. Хотя, честно говоря, вечера все-таки здесь прохладные.

У меня пересохло в горле. Давно хочется пить. А колодец метрах в сорока. В конце улицы. Но я не могу больше рисковать, добравшись с такими трудностями до цели. А может, никакого риска в этом нет. Не знаю. Не имею опыта работы в тылу врага. И делаю одну ошибку за другой. Хватит ошибок! Люди сутками, случается, не пьют и не умирают. Терпение — лучший друг разведчика. Это мое собственное открытие, не вычитанное, не услышанное. Правильно оно или нет? «Правильно» — от слова «право».

Имел ли я право бежать один, подвергая Сергея Сорокина смертельной опасности?

Если рассуждать по-простому, то мы обязаны стоять друг за друга, как на кулачной схватке. Сам погибай, а товарища выручай. Бежать — так вместе, под. пули идти — тоже вместе. Это и есть братство. Это и есть плечом к плечу.

Но а с другой стороны... Я теперь не я. Не Димка Кравец — красноармеец второго отделения первого взвода третьей роты. А разведчик. И взял меня товарищ Каиров к себе не за красивые глаза, а по партийной рекомендации. И я обязан оправдать доверие. А война — она жестокая. Она без жертв, без риска, без мужества не бывает. И тут уж как кому повезет.

Успокаиваю я себя такими размышлениями... Вдруг вижу, возле колодца человек покачивается. Похоже, под хмельком. А мне воды хочется. Трудно передать как. И слежу я за этим человеком, точно в цирке за клоуном. И замечаю... Нет, быть не может! Микола Сгорихата в разведке — и вдруг пьяный! А если он прикидывается. Пьяный наверняка не вызовет подозрений у военного патруля и у контрразведки.

А возможно, мне мерещится? Внушил себе. И вот в каком-то забулдыге чудится Сгорихата.

Бочка за моей спиной покачнулась. Значит, налег на нее с силой. А пьяный поворачивается. И луна ему в лицо. Эх, была не была!

Засидел я ноги. Покалывает в икрах, когда иду к колодцу. Но теперь уже не сомневаюсь, что передо мной Сгорихата. В стеганом ватнике. Мятой кепке.

— Ты меня узнаешь, Микола? Это я, Кравец!

— С поручиком Кравцом не знаком.

— Нализался, чертяка! Голову тебе оторвать мало. Я себе все жилы вымотал, чтобы встретить тебя здесь.

— Говори спокойно, — просит Сгорихата и тихо стонет.

— Я от товарища Каирова. Он послал предупредить тебя, что явка на Святославской, восемь, провалена. Ею пользоваться нельзя. Но твое задание остается в силе. Уходим скорее отсюда.

Обнимаю его за плечи. На этот раз он стонет громко:

— Ранили меня, Кравец. Прострелили плечо левое. Кажется, ключица перебита.

— Дела... — растерянно произношу я. Неторопливо идем к моему убежищу. Я поддерживаю Миколу за здоровый локоть. Но все равно при каждом шаге лицо его искажается от боли.

— За бочками, в безопасности, и обмозгуем, что делать. Я здесь уже часов шесть отсиживаюсь.

Помогаю Миколе опуститься на покрытую росой землю. Он прислоняется здоровым, правым плечом к бочке. Говорит:

— Попробуй стащить с меня ватник. Нужно бы хоть чем перевязать... А то я приляпал на рану шмоток рубашки.

Расстегиваю ватник. Осторожно тяну за рукав. Микола корчится от боли. Голова у него горячая. И сам словно прогретый солнцем.

— Слушай, — говорю, — кажется, не с того бока. Давай сначала с правой стороны потащим.

— Погоди! — вертит головой Микола. — Лучше о деле. А то, чего доброго, я еще отключусь.

— Что ты! — успокаиваю я. — Если сразу не убили, если на своих двоих топаешь, значит, рана несмертельная.

— Все верно. Да, кажись, крови много утекло.

Ощупываю ватник — липкий, набухший. Относительно крови Сгорихата не ошибается. Тихо, едва слышно произносит:

— При штабе Кубанской армии есть офицер контрразведки. Капитан Долинский.

— Знаю такого, — спокойно говорю я.

— Откуда? — встрепенулся Микола.

— В гостях у него был. Чай не пил, но в чулане, где раньше варенье хранилось, сидел.

— Ты проще мне объясняй. Не улавливаю я, когда шутки шуткуешь, а когда дело толкуешь.

— Задержали меня белые. Да я сбежал.

— Молодец, — прохрипел Сгорихата.

Помолчал, верно собираясь с мыслями. Потом сказал:

— Его люди как собаки в меня вцепились. Едва ушел в перестрелке...

— Понятное дело.

— Вдруг со мной что случится... За все отвечаешь ты. — Сказав это, Микола точно избавился от тяжелой ноши. Вздохнул глубоко. И опять прислонился к бочке правым плечом: — Есть еще один пароль. Про него Каиров ничего не говорил?

— Нет. Говорил лишь, что на Святославской явка недействительна.

Луна голубила бочки. И лицо Сгорихаты. И оно казалось неестественным, застывшим, как у покойника.

— Микола, ты чего... Не засыпай, Микола. Мы сейчас ватник стащим. И я перевяжу тебя...

— Огонька не найдется, мужики? — уловил я голос за своей спиной.

Их стояло трое. Мужчин. Двое поплотнее, солиднее. Третий молодой, с гармошкой под мышкой. Луна была за спинами пришельцев. И лица не были освещены настолько, чтобы по их выражению можно было определить, добрые или дурные намерения у этих людей.

— Есть, — ответил я. И вынул из кармана зажигалку.

Я говорил спокойно... Если они из деникинской контрразведки, нам с Миколой все равно не отбиться. Если же это просто люди, то, значит, у них есть сердца. И тогда... Можно разжиться горячей водой, чтобы промыть Миколе рану, попросить бинтов, а на худой конец чистых тряпок.

Седоволосый мужчина с коротким поперечным шрамом на лбу наклонился к огоньку, сжимая в губах толстую самокрутку. Выпустив струю дыма, он сказал, имея в виду зажигалку:

— Хорошая машинка. Подари.

— Дареное не дарят, — ответил я.

Чуть повернув голову, седоволосый сказал в темноту:

— Клава.

Из-за бочек неслышно, точно скользя над землей, появилась закутанная в платок Клавдия Ивановна. Одета она была гораздо проще, скромнее, чем днем. Теперь я понял, что перед нами те самые люди, которые весь вечер сидели возле забора, слушая голосистую гармошку.

Посмотрев на меня, Клавдия Ивановна кивнула седоволосому, не сказав ни слова.

Через секунду она опять исчезла. А во мне заметалась мысль: может, я сплю и все это только кажется?

— Почему на вас форма? — спросил седоволосый.

— Не ходить же мне голому!

— Вы не офицер.

— А вы? Вы кто такие? — Дотошность седоволосого взвинтила меня, и теперь я говорил пренебрежительным, ленивым голосом, который может считаться уместным лишь за полминуты до начала драки.

— Мы местные жители, — сказал седоволосый.

— Исчерпывающий ответ, — заметил я.

— Помоги мне подняться, — неожиданно попросил Микола.

Его желание было очень некстати, потому что, пока я наклонялся, они могли сбить меня с ног. И легко повязать нас. Но они не сделали этого.

Микола стоял нетвердо, по-прежнему чуть пошатываясь. Но глаза его были зрячими. Смотрели испытующе.

— Мне сказали, — с трудом выговаривая слова, начал Сгорихата, — что у вас можно одолжить бот под названием «Петр Великий».

Я решил, что Микола бредит. Однако седоволосый, переглянувшись со спутниками, четко сказал:

— Бот требует ремонта. Имеется лодка под названием «Катюша».

— Товарищи... — произнес Микола. И рухнул на землю.

Одновременно седоволосый со шрамом на лбу и я подались к Миколе.

— Что с ним?

— Ранен в плечо.

— Вас преследовали?

— Мы шли порознь. Он не успел рассказать мне подробности.

— Принесите воды.

Ушел тот, что без гармошки. Вернулся быстро. Вода капала из фуражки, желтая, с искорками. И пальцы у мужчины были мокрыми. Значит, колодец был неглубоким, и, черпая фуражкой воду, он замочил руки.

Седоволосый плеснул прямо в лицо Сгорихаты. И Микола очнулся. Он дышал тяжело, хрипло. Но сделал попытку встать. И мы подхватили его за поясницу. Поставили на ноги.

— Товарищи, — сказал Сгорихата. — Друзья...

Он умолк, словно забыл следующее слово.

— Вас успели предупредить, что явка на Святославской недействительна? — спросил седоволосый.

— Все же кто вы? — вопросом на вопрос ответил я.

— Странно... Откуда же вы знаете пароль?

— Я не знаю никакого пароля.

— Он говорит правду, — подтвердил Микола. — Пароль знаю я. Кравец был послан за мной вдогонку, чтобы предупредить о проваленной явке.

— Мы вторые сутки держим Святославскую под наблюдением с этой же целью, — сказал седоволосый.

— Если не ошибаюсь, вы товарищ Матвей? — Сгорихата сейчас дышал спокойнее. — Каиров мне рассказывал, как вы бастовали на Путиловском. И про шрам...

Матвей усмехнулся:

— Этим шрамом царская охранка меня на всю жизнь пометила.

Слушая их разговор, я изумлялся. Причем изумление мое не было вызвано приливом восторга. Наоборот, я не очень доверял этому Матвею. И боялся, что из-за потери крови Сгорихата утратил бдительность. И теперь выбалтывает военные тайны первым встречным, быть может подосланным тем самым капитаном Долинским, которому мы должны устроить неприятности в жизни и помешать отбыть к турецким берегам.

— Нужно поскорее уходить отсюда, — сказал Матвей.

— Правильно, — согласился я. — Но прежде я должен поговорить с Миколой с глазу на глаз.

— Говори. Здесь все свои хлопцы.

— Нет! — заупрямился я. — Хочу напрямик.

— Хорошо, — сказал Матвей. — Только побыстрее.

Они ушли. Далеко ли? Угадать трудно. Потому что кругом пустые бочки.

— Слушай, Микола! — начал я. — Смотри на мой палец. Он у тебя в глазах не двоится? А меня ты хорошо видишь? Бороды, усов на моем лице нет?

— Я тебя хорошо вижу. И лицо твое бритое, и палец не двоится.

— Тогда какого ты черта раскрываешься перед первым же встречным-поперечным!

— Они знают пароль...

— Но ведь явка...

— Я говорил, Каиров дал мне два пароля. Первый — явочный. Второй — для связи с подпольной партийной организацией. Он показывал мне фотографии товарища Матвея. Рассказывал о приметах.

— А если Матвей переметнулся?

— Говори, да не заговаривайся. Они с Каировым друзья. Большевики-путиловцы. А здесь, в Туапсе, Матвей — член городского подпольного комитета.

— Между прочим, — сказал я, — эта женщина, которая появилась перед нами и исчезла, словно видение, сегодня в полдень целилась в меня из пистолета.

Рукавом ватника Сгорихата вытер пот с лица. Было ясно, что силы Миколы иссякают.

— Товарищи! — позвал я.

Когда нас опять стало пятеро, Микола сказал:

— Вы правы. Нужно убираться отсюда.

— Но вначале надо сделать Миколе перевязку, — заметил я.

Нет, во мне еще не было полной уверенности, что мы действительно повстречали друзей. Но если это враги, то, значит, мы влипли крепко. И здесь уж, кажется, ничего не поделаешь.

Стук в дверь... Есть в нем что-то похожее на кошку — такой же настырный и вкрадчивый. Крыша тенью окутывает маленькое крыльцо, и, хотя двор и улица брызжутся лунным светом, мы плохо видим Матвея, стоявшего перед дверью.

Собаки не лают. Вернее, лают, но где-то далеко на горе, а может быть, и за горою. На этой улице тихо, вот только стук в дверь. Он беспокоит меня. Настораживает. Я сжался, точно для прыжка. Что ждет нас за дверью?

Обстановка такая: Матвей на крыльце, мы все на улице, за забором, двое поддерживают Сгорихату, а я стою у них за спинами, шагах в трех.

Если в доме засада, я, возможно, сумел, бы убежать. Но не бросать же в беде Сгорихату!

Кто-то отворил дверь. И Матвей с кем-то шепчется. О чем?

Я еще не рассказал, почему мы здесь. Когда за бочками они перевязывали Сгорихату, то, увидев, сколько крови он потерял, решили, что его надо обязательно показать врачу. Пустыми переулками, дворами мы пробрались к его дому.

Клавдия Ивановна смотрит на меня с улыбкой. У нее очень добрый, располагающий взгляд. И я бы, конечно, верил ей, если бы у меня отшибло память и я забыл бы, как она держала в руке пистолет и в глазах ее не было ничего, кроме холода.

Спускается с крыльца Матвей. Товарищ ли он? Луна оделила голову его серебром, и он сейчас не очень похож на старого путиловского рабочего.

— Они мобилизовали всех городских врачей, — говорит Матвей.

— Мой постоялец — доктор, — говорит Клавдия Ивановна.

— Он дома?

— Думаю, что да.

— Идем, — решает Матвей.

— А можно ему довериться? — спрашиваю я. — Не выдаст?

— Не позволим, — отвечает Матвей и достает из кармана револьвер. — Кстати, у вас есть оружие?

— Нет, — признаюсь я.

— Возьмите. Пригодится.

Сжав рукоятку увесистого револьвера, я не просто почувствовал себя увереннее — меня покинуло, если можно так сказать, чувство неполного доверия к этим повстречавшим нас людям.

— Предстоит миновать опасный район. Будем следовать так: мы четверо впереди, Клава и Кравец сзади. Идите медленно, под ручку. Воркуйте о чем-нибудь. В случае опасности Семен заиграет на гармошке...

Мы почти одного роста? Нет. Это прическа у нее высокая. А плечами она пониже меня. И духов, чувствую, не пожалела.

— Кравец, согните руку в локте. Я сама возьму вас. Так будет удобнее.

Я сгибаю руку, но, оказывается, не ту. Нужно левую, а я согнул правую.

Нежные у нее пальцы. Интересно, у всех женщин вот такие нежные, теплые руки?!

— Так дело не пойдет, Кравец! — капризно произносит она и добавляет назидательно: — Можно подумать, что вы никогда не гуляли с девушкой.

— Милая Клавдия Ивановна, это было так давно, что я уже все позабыл.

Неожиданно впереди грохнул выстрел. Кто-то страшно и громко закричал: «Держи!» По улице навстречу нам, догоняя свои тени, бежали люди.

Торопливо заиграла гармошка. Я видел, наши ребята подались влево, уступая кому-то дорогу. Клавдия Ивановна увлекла меня к забору. И, обняв за плечи, прижалась щека к щеке. Требовательно прошептала:

— Не стойте как истукан. Обнимите меня.

Это было сказано кстати. Мимо нас пробежал казак с узлом за спиной. Его преследовали два офицера-пехотинца. Один из них был капитаном, погоны другого я не разглядел. Офицеры на ходу стреляли из пистолетов. Возле нас капитан остановился, прицелился. И казак рухнул на землю...

Тот, второй, подобрал узел, выстрелил в лежащего... Потом он подошел к капитану, кивком указал в нашу сторону. Капитан был пьян. От него разило водкой. Приблизившись к забору, он уставился на нас.

Клавдия Ивановна по-прежнему обнимала меня. Я опустил руку в карман, где лежал револьвер. Но мне еще нужно было достать оружие, а мой противник держал его в руке. Наконец тщательно и с усилием произнося слова, как это делают изрядно выпившие люди, капитан спросил:

— Вы сейчас что-нибудь видели, поручик?

— Никак нет. Не видел ничего.

— А где ваша фуражка?

— Я потерял ее, господин капитан.

— Возьмите мою, — с щедростью пьяного предложил он.

— Не могу позволить такую вольность.

— «Вольность»! — передразнил капитан. — Лучше не увлекайтесь, поручик, в этом заштатном городе свирепствует триппер! — Он слащаво хихикнул и нетвердо повернулся кругом.

Ушли.

Мы вздохнули свободно. Теперь незачем было обнимать друг друга за плечи. И Клавдия Ивановна отстранилась от меня.

— Бежим, — предложил я.

— Страшно? — спросила она.

— Жутковато.

— Мне тоже. Но бежать нельзя. Пойдем быстрым шагом.

Она мыслила спокойно и последовательно, эта загадочная девушка, которую я несколько часов назад не жалеючи огрел крышкой от корзины. Не сильно ли? Я спросил об этом. Она ответила:

— Нет. И ваше счастье, что я опешила.

— Смешно. Я счастливый.

Сейчас, когда мы шли быстро, ей неудобно было держать меня под руку. И мы просто ступали рядом. И я вдруг понял, что стесняюсь этой девушки. Волнуюсь в ее присутствии...

Фигуры наших друзей маячили впереди. Ребята шли в обнимку, покачиваясь. И конечно, их легко было принять за подвыпившую компанию. Клавдия Ивановна вздохнула:

— Господи, хоть бы мой доктор оказался дома.

Не думаю, что там, на небесах, услышали ее просьбу, но еще с улицы мы увидели освещенное окно. Хлопнув в ладоши, Клавдия Ивановна радостно, словно маленькая девочка, воскликнула:

— Нам повезло!

Я не сомневался, что мы вновь пришли к тому самому дому, куда днем я принес на себе гранаты, прикрытые фарфором.

Но сада я не узнавал. Это был лунный сад. Казалось, на деревьях вместо обычных яблок и груш здесь растут маленькие луны.

Семен, тот, с гармошкой, остался возле калитки:

— Вы проходите. А мне Матвей велел доглядывать за улицей.

Клавдия Ивановна опередила всех. У нее ключи.

Скрипнули доски. А шаги стали глуше — в прихожей половик. Пятно света плюхнулось перед крыльцом, будто кто выбросил охапку желтой соломы: вытирайте ноги.

Застонал Сгорихата. Видать, не по силам ему подняться на ступеньки. Взяли Миколу мы втроем — под колени, за пояс, я голову поддерживал — да и внесли в дом. Перво-наперво — в ту самую комнату, где рояль. Положили на диван.

Под потолком люстра хрусталем поблескивает. Рояль, аристократ, в углу затаился, смотрит в нашу сторону исподлобья. А Сгорихата подмял под себя покрывало, тяжело дышит. Надо, значит, за доктором поспешить. Выбегаю я на террасу. А дверь в соседнюю комнату, как есть, на половину стеклянная. Свет в комнате ярко горит. И вижу там... капитана Долинского.

 

10. Разрушение и созидание

Долинского не очень расстроил, не очень напугал пожар в собственной резиденции. Безответственность и расхлябанность многих нижних, а порой и высокопоставленных чинов нередко приводили и к более пагубным последствиям, чем кратковременная паника и восемь метров сгоревших обоев. Причиной подобных зол было, разумеется, не чрезмерное увлечение самогоном и местными кавказскими винами, не леность и пренебрежение к элементарным правилам человеческого общежития, а катастрофически очевидное падение воинского духа.

Воинский дух и его магическое влияние на боеспособность армии издревле являлись предметом разговоров больших умов и специалистов в области военного искусства. Не только из личного любопытства, но и в силу служебной необходимости капитану Долинскому пришлось прочитать немало трудов на эту тему. Но, увы, никакое чтение статей и трактатов, никакие самые горячие дискуссии не в состоянии оказались заменить непосредственный контакт с реальной жизнью. Вопреки многочисленным утверждениям, падение воинского духа начиналось не с боязни смерти, не с нежелания сражаться, что было бы сразу очевидно, а потому и пресекаемо. Нет, падение воинского духа начиналось незаметно, исподволь, со страшной внутренней опустошенности, с потери элементарных человеческих качеств, на первый взгляд весьма далеких от способности вести военные действия.

Угасающий костер покидают тепло и свет. Люди в шинелях тоже походили на такие костры. Их покидали теплота отцовских, родительских чувств, свет любви к матери и женщине. Они были способны только к разрушению. Но борьба во имя этого не имеет смысла. Это было понятно, это было очевидно. Но очевидно было и другое: жизнь на земле возможна лишь в том случае, если в борьбе категорий разрушения и созидания верх одержит последняя.

Капитан Долинский даже под пыткой не стал бы утверждать, что штыки красных несут России созидание, но и любому своему начальнику, пусть самому высокому, он не побоялся бы сказать: весной двадцатого года белые армии олицетворяли исключительно силы разрушения, силы тьмы, но не света.

Капитан работал в контрразведке. И знал очень много...

Долинский не был религиозным человеком. Он и верил и не верил в бога. Но глубоко верил в судьбу, в предначертание свыше. Ничто не взялось из пустоты, ничто не возникло само по себе. На все есть веление: на жизнь и смерть, на блаженство и муки. Горит дом, погибает младенец, обогащается подлец — таково веление.

Разумеется, в Долинском философия эта до поры до времени не была столь обнажена, препарирована. Ее заслоняла довольно-таки прочная стена каждодневных забот, требующих отдачи нервной и физической, сопряженных порой с опасностью для жизни. Лишь циничная прямота графини Анри заставила Долинского взглянуть на себя как бы со стороны. Спросить: есть ли бог в тебе самом, Валерий Казимирович?

Подумав так, он усмехнулся. Ответ рождался из строк все того же ненаписанного романа. Строк высокопарных и, кажется, несерьезных:

«Бога в нем не было. Был страх перед временем. Кто знает, может, время и есть тот самый бог, которого веками безуспешно ищут люди.

Время отказывало в будущем. Оно требовало борьбы и крови...»

«Пророка из меня не выйдет», — понял Долинский. И горько усмехнулся...

Вернувшись к себе, он не застал дома свою молодую хозяйку. Долго лежал на кушетке, слушая воркованье голубей. Потом незаметно уснул.

Проснулся он, когда уже было темно. Правда, за окном светила невидимая из комнаты луна. И сад белый-белый, казалось, заполнял собой всю землю. Некоторое время Долинский любовался им. Потом включил электричество. И решил побриться. Теплой воды, разумеется, не было. Капитан зажег спиртовку. Пламя над ней было фиолетовое, почти прозрачное. Долинский любовался им, как цветком.

Послышались шаги. Валерий Казимирович понял, что хозяйка вернулась не одна. Правда, он не слышал ее голоса и не видел ее. Но шаги были уверенные, хотя, может быть, несколько суетливые.

Долинский решил не выходить, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания, тем более что вода в колбе уже закипала...

— Валерий Казимирович! — молодая хозяйка совершенно неслышно отворила дверь. Говорила улыбаясь, открыто строила глазки. — Вы работаете в госпитале. У вас большие связи. Помогите мне эвакуироваться.

— Вам очень одиноко, Клавдия Ивановна?

— Да.

— А ваши гости?

— Они ушли.

— Они приходили по делу? — Он рассматривал ее цепко и пристально.

— Да. — Она смущенно потупила взгляд. Сказала грустно: — Для того чтобы жить, мне приходится продавать вещи, доставшиеся в наследство.

— Это всегда очень печально, — согласился он. И вдруг предложил: — А не распить ли нам бутылочку коньяку?! Мне французы подарили бутылку самого настоящего «Камю».

— Никогда не слышала о таком, — созналась Клавдия Ивановна.

— Все познается со временем, — широко улыбнулся Долинский, жестом приглашая хозяйку сесть на диван.

 

11. Всерьез и надолго

— Профессионал не ломал бы себе голову над этим, — вздохнул Каиров.

— Многим ли мы рискуем? — спросил Уборевич.

— Перепелку я никогда не видел в лицо. Я очень верю рекомендации Матвея. Но он ни черта не смыслит в разведке.

— Он опытный подпольщик, — возразил Уборевич. — Разве подполье — не школа?

— В какой-то мере... — развел руками Каиров. — Но ведь для девчонки достаточно одной ошибки. И они... Да что объяснять, Иероним Петрович, сам знаешь, как работает контрразведка белых!

— Ошибки может и не случиться. В этом деле чем проще, тем лучше, Мирзо Иванович. А затея с почтовыми голубями в силу своей наивности обеспечивает почти легальную связь.

— Внедрится ли она?

— Почему сомнения?

— Все по той же причине. Никогда не видел человека.

— Фотография перед тобой.

— Красотка. Но ведь больше ничего не скажешь. А факты — против нее. Три недели жила с Долинским под одной крышей и думала, что он врач. Связного моего, Кравца, едва не застрелила.

— Фактов можно набрать на каждого. В том числе и на тебя, Мирзо Иванович... Ты поглубже смотри. Есть ли сомнения в ее верности нашему делу, в ее партийной убежденности?

— Нет! — твердо сказал Каиров. — По этому вопросу я глубоко Матвею верю.

— Разговор о кандидатуре Перепелки исчерпан. Что еще заботит?

— Имею несколько запасных вариантов на тот случай, если Долинский попытается уклониться от содействия Перепелке.

— Оставьте про запас вариант, предусматривающий немедленную его ликвидацию.

— Понял.

Была глубокая ночь. Плотные бежевые шторы заслоняли окна в кабинете командарма. Карта с большим синим пятном Черного моря висела на деревянных рейках, приколоченных к стене, оклеенной серебристо-розовыми обоями. Уборевич поднялся из-за стола, минуты две молча и медленно ходил по комнате. Потом остановился и сказал:

— Понимаешь, Мирзо Иванович, что бы ни случилось, а мы обязаны проводить такие операции. Мы должны внедрять своих людей в стан врага. Внедрять и с ближним и с дальним прицелом... Война еще не окончена. И никто не знает, через сколько лет господа откажутся от попытки вернуть утерянное. И скольких еще наших ребят покосят белогвардейские пули. Пусть мы только армейская разведка. И у нас свои локальные задачи. Но ведь их тоже нужно решать. А относительно профессионализма — прав ты, Мирзо Иванович. Только не одного тебя эта проблема мучит. Сейчас многим партийцам приходится новые профессии приобретать всерьез и надолго.

 

12. Кенар

Гора, крутобокая, взъерошенная, опоясанная у подножия кустами орешника, седловиной прогибалась вдоль берега. И дом сидел на ней, точно всадник, уверенно и лихо.

Широкие стекла веранды без всякого любопытства смотрели в сторону моря, где плавно перекатывались пологие просветленные волны, рождающие шум — устойчивый и мерный, словно тиканье часов. Хотя справедливости ради нужно отметить, что единственные в доме часы не тикали уже больше недели, потому что голландская пружина, пережившая за долгий век многих хозяев, вдруг лопнула в прошлую среду. И фарфоровый пастушок в салатовой блузе и голубых панталонах не выскакивал больше из уютного шалаша, не играл на золоченой свирели. А в большой, отделанной дубом гостиной, с высокой наряженной в цветную керамику печкой, стало тихо, как при покойнике.

Михаил Михайлович Сковородников мучился бессонницей. Он был стар, немощен. И по давней привычке встречал рассвет на излюбленном месте — веранде. Его длинное, худое тело утопало в кресле-качалке, и оранжевый, с синими разводами, плед, прикрывающий ноги, касался некрашеного, но хорошо вымытого пола, еще не высвеченного солнцем, но чуть прихваченного несмелой розоватостью, что случается на рассвете близ моря, предвещая отменный, погожий день. Клетки с канарейками висели на выбеленной мелом стене. И маленький, цвета яичного желтка, кенар выводил трель в четыре колена, но непременно срывался на пятом. Старик в кресле морщился от неудовольствия и с прищуром, презрительно поглядывал на птицу. Он не любил бездарностей вообще.

— Все готово, профессор. — Грек Андриадис говорил по-русски совсем чисто.

— Было что-то серьезное?

— Не очень, профессор. Механизм заржавел. Пришлось сменить пружину.

— А в часах ты не сможешь сменить пружину?

— У вас есть запасная?

— Нет.

— Всегда нужно иметь запас.

— У меня нет запаса, Костя.

— Часы старой работы, профессор. Такой пружины в Лазаревском не найдешь.

— А не в Лазаревском?

— В Сочи?

— Или дальше.

— Дальше я теперь не хожу.

— Раньше ходил?

— В молодости... В Турцию ходил, в Болгарию ходил...

— Ты много видел.

— Да, профессор.

— Я думаю, что ты все-таки контрабандист,

— Как вам угодно, профессор.

— Ты не обижаешься?

— Андриадис не может обижаться на профессора. Андриадис хорошо помнит, чем вам обязан.

— Ладно, — Сковородников потер пальцами виски, — приступай. Только без шума. Полагаю, тебя излишне предупреждать, что никто, кроме нас двоих, не должен знать об этом.

— Я могу дать клятву! — Золотая коронка огоньком сверкнула во рту грека.

— Я верю тебе на слово.

— Спасибо, профессор.

— Ты со всеми так вежлив?

— Нет, профессор.

— Почему?

— Люди меня боятся.

— И справедливо?

— Не знаю.

— Ты носишь с собой нож?

— Только для самозащиты.

— Ну, с богом...

Андриадис понимающе кивнул. Направился к дверям из веранды в гостиную. Однако Сковородников остановил его:

— Там не сыро?

— Там сухо, профессор.

— Почему заржавел механизм?

— Железо. С ним всегда такая катавасия.

— Ты меня не убедил.

Грек пожал плечами:

— Я не умею убеждать. Я говорю, что думаю.

Сковородников перевел взгляд с грека на кенара, который опять залился трелью и наконец вывел пятое колено.

— Не забудь завернуть ящики в рогожу.

— Я все помню, профессор.

 

13. В штабе 9-й армии

Уборевич сухо кивнул адъютанту. Развернул настольную лампу, отделанную розовым мрамором. И начал читать директиву, которую только что принесли из аппаратной.

«№ 1341/п
Командкавказ Тухачевский. Наштафронта Пугачев».

4 апреля 1920 г.

34-я дивизия передается во всех отношениях в подчинение командарма-9, которому приказываю немедленно установить с ней связь, если первое время не удастся прямую, то через штарм 10. Левому флангу 9-й армии ставлю задачу стремительным наступлением овладеть районом Туапсе и не позже 12 апреля очистить от противника все Черноморское побережье от Джубской до Гагры включительно. Командарму-9 выслать в Джубскую передовой оперпункт для обеспечения надежной связи со своим левым флангом.

О получении и отданных распоряжениях донести.

Вызвав адъютанта, Уборевич сказал:

— Попросите Мирзо Ивановича.

У Каирова было совершенно землистое лицо. Глаза, воспаленные от бессонницы.

— Передислокация частей девятой дивизии на Таманский полуостров, по нашим данным, завершена. Рыбаки настроены революционно, охотно предоставляют транспортные средства для десанта на Керченский полуостров.

— Обстановка в Туапсе? — спросил Уборевич.

— Осуществляется эвакуация войск морским транспортом...

— В сторону Крыма?

— Да.

— Этого как раз нельзя допустить.

— Нами организованы несколько диверсионных актов в порту. Мы располагаем точными цифрами о личном составе и технике. На большее сейчас трудно рассчитывать.

— Надо брать Туапсе! — решительно сказал Уборевич.

За окном сыпал дождь с градом. И небо было темным, словно поздним вечером. Гремел далекий перекатистый гром. Ветер хлопал форточкой, колыхал штору.

— Получена голубеграмма Перепелки. Внедрение осуществлено. Туапсинский гарнизон частично передислоцируется в поселок Лазаревский.

— Кто будет поддерживать с ней связь?

— Кравец. Тот человек, которого я послал спасти коллекцию.

— Коллекция — это хорошо, — почему-то грустно сказал Уборевич.

 

14. Дорога на Лазаревский

У въезда в Макопсе, маленькое, жалкое поселение, над обрывом прилепился дом, сработанный из неоструганных зазелененных сыростью досок. Над входом был нарисован усатый джигит в башлыке и грязно светлело пятибуквенное слово: «Духан».

К удивлению Кравца, в духане торговали. Аппетитный запах жареной баранины и пригорелого лука стоял вокруг дома, точно туман на болоте. В неуютном, прокисшем зале с низким, обшитым струганым грабом потолком вытянулись, зияя щелями, два небрежно сколоченных стола, вокруг которых замерли тяжелые табуретки.

Стойка лоснилась клеенкой, розовой от вина. Бочонки за спиной духанщика распирало самодовольство. Казалось, оно перешло к ним от лица хозяина — мужчины дородного, гладко выбритого, с красными прожилками на щеках и шее.

Трое черкесов ели брынзу, запивая ее вином из узкогорлых глиняных кувшинов. За вторым столом перед тарелкой с шашлыком одиноко сидел человек в офицерском френче без погон. Он жевал баранину с каким-то редкостным безразличием, словно делал нудную, нелюбимую работу.

Традиционной любезностью осветился взгляд духанщика. Словно для объятий, приподнял он руки и воскликнул, растягивая слова:

— Вай! Вай! Проходи, дорогой! Шашлык на углях танцует...

— Спасибо, уважаемый! — вежливо ответил Кравец. — Покушаю с великим удовольствием.

— Еда без вина — что свадьба без музыки! Смотри, дорогой, «изабелла», «гурджиани»...

К сожалению, Кравец совершенно не разбирался в винах. Это, наверное, был недостаток в его профессиональной подготовке. Позднее, набравшись опыта, Каиров станет более разносторонне готовить своих людей. Но тогда... Кравец только и мог сказать:

— Налей стакан, любезный.

— Какого? — хлопнул в ладоши духанщик.

— На свой вкус.

Цокнул языком духанщик от восторга:

— Иди за стол! Все как в сказке будет!

Снял котомку со спины Кравец. Положил на пол возле табурета. Мужчина в офицерском френче оторвал взгляд от шампура с бараниной, посмотрел на Кравца. В равнодушных глазах его вдруг прорезалась тоска, неожиданно и скупо, как солнечный луч прорезается сквозь тучи в хмурый осенний день.

Кравец присел на табурет. И, встретившись с незнакомцем взглядом, на всякий случай робко сказал:

— Здравствуйте.

Незнакомец кивнул в знак приветствия. Но не сказал ни слова. И взгляд его стал загасать, словно под пеплом.

Духанщик поставил перед Кравцом дымящийся шашлык, приправленный молодым луком, графин с вином, стеклянный, пузатый.

— Гм! — смутился Кравец. — Я просил стакан.

— Вай! Вай! — укоризненно покачал головой духанщик. — Зачем стакан, когда есть графин!

Пальцы духанщика, волосатые, короткие, оплыли жиром. При виде их у Кравца как-то сразу пропал аппетит. Он поспешно сказал:

— Спасибо, любезный. Спасибо.

Вино было в меру кислым и холодным. Темно-красное на цвет, оно пахло осенью, душистой и конечно же приваленной, как опавший лист.

Позавтракав, Кравец расплатился с духанщиком. И продолжал путь.

Как ни трудно идти по бездорожью, но он решил избегать Сочинское шоссе.

Был уже полдень. Кравец шел вдоль берега, но не по самой гальке, пропеченной солнцем, а поодаль, между кустами и низкорослыми деревьями, которые качались у берега. Похоже, осенние штормы из года в год накрывали их, обламывали верхушки. И деревьям, чтобы выжить, приходилось раздаваться в ширину, загораживаться кустами ожины, шиповника. Тропинки попадались часто. Но они были короткими, протоптанными местными жителями для своих нужд. И как правило, вели от берега в горы.

Иногда Кравцу приходилось огибать кусты, иногда продираться сквозь них. Так что он терял в скорости. Но этот путь казался ему безопаснее. Хотя... Нарвись он на пост или засаду белых, чем бы все кончилось? Все же посреди открытой дороги легче поверить в то, что ревнивый сапожник из Армавира разыскивает свою беглую жену...

Кравец старался не думать об опасности. И это получалось, в общем-то, легко. Ибо все его мысли были с Клавдией Ивановной.

У них не оказалось времени поговорить по душам. Да он, в сущности, и не знал, как можно говорить по душам с женщиной.

К ухающим стонам волн вокруг присоединился просторный звенящий шум.

Кравец замер. Он догадался, что впереди долбят землю. Кирками, ломами.

Он лег и осторожно пополз вперед. Грунт был колкий, щетинистый. Царапал ладони, цеплялся за обшлага рукавов. Короткая, как червь, змея медянка выглянула из-за камня, вильнула своим красновато-лиловым телом. И скрылась в траве...

Кравец раздвинул кусты.

Впереди, вдоль лощины, больше сотни солдат, оголенных по пояс, рыли окопы. Они расположились цепочкой. И линия обороны, тянувшаяся от самого берега, вырисовывалась ясно.

Некоторое время он шел назад. Потом пересек шоссе, поднялся в гору. Перевалил вершину. И оказался возле реки.

Полоска жгучей, как плеть, воды. А потом камни, камни... Подобно печи, они пышут жаром. Круглые, продолговатые, плоские, широкие камни тесно прижаты друг к другу. Шагать по ним неудобно. Тем более быстро... Однако у Кравца нет никакой возможности медлить. Он и так вышел из графика. При такой черепашьей скорости ему не прийти с рассветом в Лазаревский. Это только беспредельные оптимисты верят в то, что тише едешь — дальше будешь...

Горные речки часто меняют русло. Поэтому вокруг столько камней. Вода тащит их с гор, трет камень о камень. И они становятся гладкими, правильными, без углов и задиринок. И нет в них больше природной чистоты и дикости — точь-в-точь как у зверей в зоопарке.

На противоположном берегу его встретили кусты, выше человеческого роста, и склон горы — необрывистый, но очень крутой, на котором деревья и те держались через силу, распластав, точно щупальца, могучие серые корневища. Земля оседала под ногами, ветки кустов трещали, точно предупреждали о ненадежности. Вдобавок местами склон столь лихо загибал вверх, что нечего было и пытаться одолеть его. И Кравец выискивал обходы. Выбиваясь из сил, карабкался к вершине.

Наконец-то...

Оглядевшись, Кравец оценил выгодность позиции. Один смельчак с пулеметом может задержать здесь целый полк. Потому что вся долина просматривается отсюда, как карта. Сектор обстрела — лучше не сыскать!

Нужно быть осторожнее. Вполне возможно, что белые тоже оценили выгоду этой позиции. И разместили поблизости солдат.

Рысь — кисточки на ушах торчком — прыгнула с дерева. Счастье Кравца, что секундой раньше он обернулся. И увидел палевую лоснящуюся спину зверя. Он не успел поднять руку для защиты. Но и рысь не смогла вцепиться ему в затылок. Она как-то нескладно ударилась о его плечо, шаркнула лапой о котомку и соскользнула вниз, к ногам, упав при этом на спину. Она была величиной со среднюю собаку. Кравец пнул носком сапога ее рыжеватое брюхо. Она перевернулась. Стремительно — пыль и камни полетели из-под широких лап — скрылась в густом кустарнике. Он слышал, что рыси нападают на людей крайне редко. Но возможно, это была какая-нибудь ненормальная, изголодавшаяся рысь.

Во всяком случае, встреча с ней заставила Кравца вынуть револьвер из кармана.

Так, от дерева к дереву, прислушиваясь и оглядываясь, он шел около часа. Он не мог определить, на сколько километров продвинулся вперед. Потому что шел вначале к морю, увидев дорогу, повернул в горы, поднимался и спускался по склонам — спасибо, более пологим, чем у реки.

 

15. Человек, которым интересуется контрразведка

Грек Андриадис, которого весь Лазаревский знал исключительно по имени Костя, вышел к морю. В ореховой роще, что тянулась вдоль берега, лагерем стояли казаки. Еще вчера вечером договорился Костя встретиться с их интендантом. Он мог достать казакам овец, но не хотел брать за это бумажные деньги. Ибо не было в ту пору ничего ненадежнее, чем хрустящие русские кредитки.

Костя понимал, что интендант не даст золота. Может, еще и есть оно у казаков. Но маловероятно, чтобы они вот так просто расстались с ним из-за отощавших за зиму овец.

Глаза у интенданта были красными, как вареные раки. «Пьет много», — подумал Костя.

— Золота ты у нас не получишь, — сказал интендант. Он вообще отнял бы овец у грека, но хитрый грек прятал их где-то в горах.

— Я приму фунты, доллары.

— Вот. — Интендант свернул кукиш и сунул греку в лицо.

В другое время Костя бы зарезал обидчика. Но сейчас он сделал вид, что понял веселую, остроумную шутку казацкого начальника, оскалил в улыбке зубы с золотыми коронками.

— Согласен на сукно, — сказал Костя.

— Об этом можно погутарить, — ответил интендант, у которого горел с перепоя рот и раскалывались виски.

— Пять метров за голову, — сказал Костя.

— Нехристь! Четыре метра — край... Иначе ничего не получишь. Овец конфискуем, а тебя к стенке.

Грек опять улыбнулся, но белки от гнева у него стали белее белого.

— Решено? — неуверенно спросил интендант.

— Пять метров, — ответил Костя. Он понял, что казак уступит.

А скоро, по всем признакам, нагрянет фен — теплый и сухой ветер, дующий с гребня горного хребта вниз по склону. И тогда спадет влажность. Легче станет дышать. И жить станет легче...

Спокойно и мудро переговаривались волны. На зеленых размашистых плечах они несли солнце. Оно путалось в их белых гривах, играя точками и линиями из яркого-яркого света. Этот свет потом отдыхал на гальке. И запах нагретого камня был очень силен на берегу.

Прямой и высокий, Костя как-то очень легко и даже грациозно повернулся и пошел прочь от моря.

Рыжебородый мужчина в шляпе канотье и сером, в клетку, костюме, сидевший на скамейке возле забора, встал и оказался на пути грека.

— Господин Андриадис? — спросил он негромко, но достаточно властно.

— Да! — гордо ответил Костя, не останавливаясь и не укорачивая шага.

— Я сотрудник контрразведки, — сказал рыжебородый и пошел с ним рядом.

— Мне это безразлично, — сказал Костя. — Я не занимаюсь политикой.

— Вы занимаетесь контрабандой, — шепотом пояснил мужчина и улыбнулся.

— Это нужно доказать.

— Мне приходилось доказывать менее очевидные вещи.

— И вас до сих пор не убили? — Костя остановился, в упор посмотрел на рыжебородого. — Странно.

— Меня много раз пробовали убить... И всегда неудачно.

— Не расстраивайтесь. В Лазаревском более везучий народ.

Костя пошел дальше. Но рыжебородый последовал за ним, сказав при этом:

— Не оставляйте меня одного.

— Что вам нужно?

— Когда вы ждете фелюгу брата?

Они шли улицей, ничем не вымощенной, со следами желтой засохшей глины. Зелень густо свисала над забором. Три кипариса росли в саду напротив. Костя любил эти деревья за красоту и гордость. Лишь тополя соперничали с ними, немного простоватые, но такие же высокие и жадные до солнца.

— Брат тоже не занимается политикой. Контрабанду вы ему не прилепите. Он подданный Греции. Ведет торговлю согласно обычаям своей страны.

— Не все обычаи законны, господин Андриадис.

— Это пустой разговор, господин, как вас там,..

— Вы не очень вежливы.

— Только с жандармами.

— Даже если они платят деньги?

— Что сейчас стоят деньги! Бумажки!

— Существует и твердая валюта.

— Твердая валюта? Вы говорите пока загадками. — Костя хитро улыбнулся.

— Мы скоро выйдем к рынку. Я не хочу, чтобы нас видели вместе. Давайте постоим здесь...

Кусты ожины карабкались на ветки дерева, образуя над землей угол, прикрытый тенью.

— Укромное местечко, — сказал рыжебородый.

— Для свиданий с девушками.

— И для деловых встреч...

— Деловые встречи хороши за стаканом вина.

— Я думаю, господин Андриадис, что ни у меня, ни у вас нет на это времени.

— Верно, — согласился Костя. — Вы упоминали о твердой валюте.

— Но вначале о фелюге брата...

— Если вы думаете, что я продам брата, то оскорбляете меня.

— Я меньше всего намерен оскорбить вас. Наоборот, домогаюсь вашей дружбы. И как деловому человеку хочу предложить выгодную сделку.

— Я не в детском возрасте и не очень верю в добряков, которые навязывают выгодные сделки.

— Согласен с вами... Обстоятельства. Увы, иногда они бывают выше накопленного нами опыта.

— Я не знаю, кто вы такой.

— Моя фамилия Долинский. Мне нужно знать, когда прибудет фелюга вашего брата.

— Скоро.

— Как скоро?

— Я могу повторить то, что уже сказал.

— Но от срока прибытия зависит мое предложение.

— Когда вам нужно, чтобы фелюга была здесь?

— Во всяком случае, в течение ближайших трех дней.

— Это осуществимо. Дальше?

— Я хочу зафрахтовать судно.

— Полностью?

— Да.

— Это будет очень дорого стоить.

— Сколько?

— Договоритесь с братом. Но дорого... Курс?

— Я скажу потом.

— Брат в Крым не пойдет.

— Почему?

— Он не симпатизирует врангелевской таможне.

— Мы поплывем не в Крым.

— Хорошо. Я передам ваше предложение. Где мне искать вас?

— Я приду к вам сам.

 

16. «Есть хорошая возможность, профессор»

Солнце уже ушло за море. И небо осталось синим, очень ярким, и оно напоминало Михаилу Михайловичу Сковородникову плащ второго ангела рублевской «Троицы». Может, именно вот в такой теплый весенний вечер восхитился Рублев чистым небом и рискнул положить в самой середине иконы пятно из ляпис-лазури. Как бы реагировал Феофан Грек, если бы мог увидеть вольность своего ученика? Порадовался, удивился, огорчился?

Вглядываясь в далекое небо, Сковородников попытался представить себе Русь XV века, еще не воспрянувшую после долгого татарского ига. Ветряки на горизонте, кладбища по обочинам дорог... Деревни из рубленого леса.

Каков он был, этот инок из Андроникова монастыря? Все ли он сделал, что мог, что хотел, о чем думал?

И о чем думают в «Троице» его неземные юноши? Большая загадка кроется в этом...

Во дворе было свежо. В дом возвращаться не хотелось. Агафена Егоровна принесла шерстяную куртку и набросила мужу на плечи. Он сидел на скамейке, с лицом взволнованным, отрешенным. Она знала — в такие минуты Михаила Михайловича отвлекать нельзя. Он злился. И говорил:

— Ты вторглась в мой творческий процесс!

Между тем грек Костя уже около часа томился на кухне, терпеливо ожидая возможности переговорить с профессором. Наконец Сковородников спросил жену:

— Чего вздыхаешь?

— Тревожно, — призналась Агафена Егоровна.

— Я все больше убеждаюсь в том, что в жизни человеку всего отпущено поровну. И если он живет долгую жизнь, то непременно познает и славу, и радость, и позор, и горе. Так и хочется пойти и записать: счастливые, удачливые люди, не забывайте умереть вовремя.

Агафена Егоровна возразила робко, но убежденно:

— Не согласна я. Жизнь, она хоть и печальная, а все жизнь. Смерть что? Сам же ты говоришь, что того света нет.

— Было бы слишком большой удачей для всех живущих на земле, если бы я ошибался.

— На земле все живут по-разному. Вон эскимосы из шкур не вылазят, тогда как африканцы снега не видывали.

— Так-то оно так. И все же живут одинаково. — По тону его слов Агафена Егоровна поняла, что муж подвел черту и продолжать разговор непозволительно.

Она решилась сказать о греке:

— Михаил Михайлович, этот Костя настоятельно хочет тебя видеть.

— Зови.

Способность ходить неслышно едва ли была у Андриадиса врожденной. Возможно, он усвоил ее в ранней юности, когда стал помогать отцу и братьям — контрабандистам по призванию и по рождению. Потом, поселившись в Лазаревском, Костя вел «дела» самостоятельно. Но восемь лет назад в перестрелке с порубежной охраной он получил пулю в грудь. Истекающего кровью грека подобрал профессор Сковородников, который ехал в экипаже из Туапсе. Узнав, что власти разыскивают раненого контрабандиста, Сковородников не выдал Костю. Наоборот, пригласил знакомого хирурга. Тот извлек из грека пулю. После чего Андриадис все три летние месяца пролежал в доме профессора... С тех пор он стал другом семьи Сковородниковых.

— В чем дело, Костя? — спросил Михаил Михайлович.

— Есть хорошая возможность, профессор.

— Хорошая?

— И не просто хорошая.

Сковородников поднял взгляд на Костю. Грек молчал.

— Какая же еще?

— Последняя возможность, профессор! Ровно через сутки, завтра после обеда, мой тесть поедет с лошадьми в аул. Я договорился. Он возьмет вас с собой. Я думаю, на несколько дней вам лучше уйти в горы.

— Почему я должен уходить в горы, Костя?

— Скоро сюда придут красные.

— Ты боишься красных?

— Дело не во мне... Скорее всего, красные справедливые люди. Иначе бы простой народ не пошел с ними. Но вы, профессор, не простой народ. Хотя человек и хороший... А у войны глаз нет. Будут стрелять пушки, гореть дома. А от этого вашего дома может ничего не уцелеть. И от дорогих вам людей и вещей тоже... В горах будет спокойнее. И вам, и вашей коллекции. Костя Андриадис хотел, чтобы остаток ваших дней был бы солнечным.

— Спасибо. Ты прямой человек, Костя. Это нравится мне. И может, ты прав... Но я слишком стар. И болен. А самое главное, Костя, я не цепляюсь за жизнь.

 

17. На рынке

Рынок начинал работать рано. Сразу после шести. Однако Кравец появился на нем только без четверти девять. Потому что «окно» для связи открывалось с девяти до десяти часов. Нужно сказать, время было выбрано не очень удачное. Хозяйки закупали продукты сразу по открытии. А ко времени прихода Кравца базар начал редеть. В основном казаки и солдаты слонялись между прилавками, шумливо толпились возле ларька, где молодой грузин, с не по возрасту пышными усами, наливал стаканы доверху так, что вино плескалось на покрытый клеенкой прилавок и расползалось по нему веселыми красными лужами.

Хорошо одетый мужчина средних лет вкрадчиво спрашивал женщину:

— В транспорте не нуждаетесь, мадам?

Она не поняла:

— В каком транспорте?

— Автомобиль-с... До города Сочи.

— Нет.

Мужчина нырнул в толпу, растворился в ней, точно в мутной воде. Немного погодя Кравец опять увидел того, хорошо одетого, мужчину. Он в чем-то убеждал молодую городского типа женщину, видимо беженку, а она растерянно, почти умоляюще смотрела на его чисто выбритое потасканное лицо.

Как и надлежало, Кравец устроился возле овощных рядов. Поставил у боковой стены ларька раскладной табурет, достал из котомки лапку, молоток, баночку с мелкими гвоздями. На стене прикрепил картонку: «Ремонт, починка, растяжка. Работа — экстра!»

Первой клиенткой оказалась старуха с мальчишкой-подростком, у которого прохудился ботинок. Старуха была болтливая, а работа нетрудная. И у Кравца пропало ощущение скованности, охватившее его вначале на рынке. Он понимал, что ему нужно быть очень осторожным, но осторожность эта должна являться незаметной, скрытой где-то в глубине, ибо подозрительно настороженный человек обязательно привлечет чье-то внимание. А рынок — это как раз то место, где наверняка агентов контрразведки — как медуз в море. Здесь надо вести себя очень ловко и очень умело.

Кравец сразу решил, что старуха не может быть человеком Каирова, разговаривал с ней свободно, не ждал услышать пароля.

Потом он чинил полуботинки матросу. Видимо, анархисту. Матрос сидел прямо на земле, вытянув разутые ноги в драных, несвежих носках, и неуважительно отзывался о всех государственных системах, вспоминая при этом господа бога, богородицу... и многое другое.

Денег у матроса не оказалось. И он подарил Кравцу большой мундштук из чистого благородного янтаря.

«Матвей предупредил, что Долинский появляется в Лазаревском, — думал Кравец. — Только маловероятно, чтобы он узнал меня в таком обличье».

Без двадцати десять к Кравцу подошла моложавая женщина, о которой никак нельзя было сказать, что у нее открытое лицо и прямой взгляд. На ней было яркое шелковое платье, ноги в черных чулках, туфли, явно не требующие ремонта. Она выжидательно, словно изучая, посмотрела на Кравца. Потом, выбрав момент, когда поблизости никого не оказалось, наклонилась к нему.

«Связная», — решил Кравец.

— Кожу не купишь? — шепотом спросила женщина.

Кравец онемел от удивления.

— Кожа нужна? — повторила женщина.

— Какая?

— Свиная.

— Нет. Только крокодиловая.

Женщина обозвала его непечатно и скрылась за прилавками.

Солнце ползло вверх. Жара усиливалась. Кравец сходил к молодому грузину и выпил два стакана вина подряд. Когда он вернулся, у его скамейки стоял грек Костя.

— Это ты сапожник? — спросил недоверчиво Андриадис.

— Ну я, — неохотно ответил Кравец.

— Сможешь починить модельные туфли французской работы?

Кравец заметно напрягся, услышав слова пароля. Опустил взгляд, сказал чужим голосом:

— Я чиню все, кроме лаптей.

— Приходи на Александровскую, семнадцать. Хорошо заплачу, — пообещал грек.

 

18. Перепелка

Минут через сорок езды машина с Долинским и Клавдией Ивановной свернула с Сочинского шоссе в сторону моря. Вначале они ехали по узкой дороге. Ветки акаций смыкались над ней так густо, что делали ее похожей на туннель. Потом, подгоняемая неброским вечерним светом, выплыла кипарисовая роща и голубая дача близ моря.

Смеркалось. Но море еще не растратило солнечного тепла и света. Оно было зелено-розовым, с искринками...

Судя по всему, владелец виллы — купец Сизов — был влюблен в голубой цвет. Стены большого двухэтажного дома отливали голубизной, павильоны и скамейки в парке, раскинувшемся до самого моря, тоже были голубыми. Даже ступени, ведущие на длинную каменную террасу, казались сделанными из застывшей морской воды.

На террасе, возле вазы с кустом сирени, стоял мужчина в штатском. Он вытянулся в струнку, увидев Долинского. Даже прищелкнул каблуками.

— Все готово? — спросил Долинский.

— Так точно, ваше благородие.

Долинский потянул на себя дверь. Массивную, дубовую, с надраенным медным кольцом вместо ручки. Пропустил вперед Клавдию Ивановну.

Она вошла смело. Солдат-шофер нес за ней чемодан с одеждой и клетку с голубями.

Четыре больших окна, освещенные закатом, висели, словно розовые шторы. Свет, проникающий сквозь них, неверный и мягкий, ложился широкими полосами на огромный голубой ковер, распластавшийся посреди гостиной. В световых пятнах угадывался тонкий, причудливый орнамент, желтой паутиной оплетающий голубое поле. Клава подумала, что при нормальном, хорошем освещении ковер имеет цвет морской волны.

Слева в углу на подставке из темно-бордового мрамора стоял бюст Петра I. Клава узнала копию скульптуры Растрелли. Деспотически гордый и суровый Петр был изображен в пышном одеянии, при всех регалиях. Он недовольно и вопрошающе глядел на вошедших, словно спрашивал: как вы осмелились ступить на этот пышный ковер? кто вам позволил?

— Бронза? — спросила Клава.

Долинский подошел к скульптуре, щелкнул Петра по лбу:

— Гипс.

Повел рукой, приглашая Клавдию Ивановну ступить на лестницу, которая серым ковром сползала к гостиной.

— Романтическая дача, — сказала Клава. — Мы будем здесь работать?..

— К сожалению, только четыре дня.

— Значит, вы калиф на час?

— В наши дни других калифов не бывает.

...Наверху Долинский распахнул одну из многочисленных дверей. И они оказались в комнате, небольшой, обшитой розовым шелком. На тахте лежал ковер. Блестел паркет.

— Здесь вы можете отдохнуть. Принять ванну. Тем временем я позабочусь об ужине. После мне придется уехать в Лазаревский. Совещание начнется завтра... Я не думаю, чтобы солдаты охраны могли позволить себе лишнее. Однако на ночь на всякий случай заприте дверь.

Долинский ушел.

Клавдия Ивановна осмотрелась. Туалетный столик совершенно пустой. Кресло. Где же выход в ванную комнату? Уж не это ли зеркало в стене? Она чуть нажимает на ореховую раму. Зеркало неподвижно. А если так... Правильно. Зеркало уходит в стену, как дверь в купе поезда.

Полутемная ванная встречает ее сыростью. Узкое окно, точно в больнице, закрашено в белый цвет. Окно заделано наглухо. Открывается лишь небольшая форточка у потолка. Чтобы дотянуться до нее, Клаве пришлось взобраться на подоконник...

Она оставила в ванной голубей. Подумала, что отсюда, через форточку, можно выпустить птицу с голубеграммой. Вспомнился разговор с Матвеем на явочной квартире. Долгий разговор, обстоятельный...

Матвей пил чай с сухой малиной. И хрипло кашлял. Потому говорил он с мучительными паузами. И у Клавдии Ивановны было время подумать над его словами.

— Задание тебе такое... Уйти с белыми. И уйти надо, разумеется, до прихода красных. Поэтому я с тобой беседую, но получаешь ты задание не только по партийной линии... — В этом месте он закашлялся, да так сильно, что даже слезы выступили на его обветренном, изуродованном шрамом лице. — Но задание это прежде всего от разведотдела девятой армии. Однако, поскольку мой друг Каиров не может побеседовать с тобой лично, это дело он передоверил мне.

Матвей посмотрел на нее, словно спрашивал взглядом, понимает ли она сказанное. И она кивнула послушно, точно маленькая девочка.

— Ты не будешь взрывать склады, поджигать казармы. И вообще заниматься какой-либо диверсионной деятельностью... На тебя другая надежда. Догадываешься?

— Нет, — призналась она.

— Ты должна стать надежным, хорошо законспирированным источником информации. У тебя будут связные... Через них ты станешь получать задания от нас и передавать сведения нам...

— А что я смогу передать? — спросила Клавдия Ивановна. — Беженцами запружено все побережье... Что я увижу? В сторону фронта проехало пять телег, крытых рогожей. Протопал взвод солдат... Много ли стоит такая информация.

— Может, все-таки попьешь чайку? — спросил Матвей.

— Мне и так жарко.

— Жарко или нет, но не горячись. Продумана и та сторона дела, которая тебя волнует... Мы рассчитываем использовать твое умение печатать на пишущей машинке... Долинский...

— Вы...

— Не перебивай! — рассердился Матвей. Стукнул ребром ладони по столу. И чай плеснулся в широкое васильковое блюдце. — Ты меня с мысли сбиваешь хуже, чем температура... Долинского мы потом ликвидируем. Маленько позднее, когда надобность в нем отпадет...

Комната, в которой они сидели, была большой, в ней пахло уютом и сдобным тестом. Несколько пар детской обуви стояло в уголке возле двери. На комоде сидела кукла с голубым бантиком. Клавдия Ивановна любила в детстве играть с куклами. У нее их было десятки. И тряпичных, и гуттаперчевых.

— Хорошо, — сказала Клавдия Ивановна. — Я все поняла.

— Ты не поняла ничего, — возразил Матвей. — Долинский может устроить тебя только в военную организацию. Других организаций здесь просто нет... Освобождение Черноморского побережья Северного Кавказа командование Красной Армии считает вопросом нескольких недель. Часть белых, видимо, подастся в меньшевистскую Грузию, кто-то сбежит в Турцию, кто-то уйдет в Крым к Врангелю. Ты должна попасть в Крым. Мы дадим тебе явки — в Севастополе и в Ялте... В этом твоя основная задача...

— Вот вы говорите, Долинский... А думаете, мне легко?

— Шибко пристает? — поморщился Матвей.

— Пора самим догадаться...

— Ну и что?! — твердо ответил Матвей. — Ты порядочная девушка. А за порядочными вначале принято ухаживать. Предложить руку и сердце... Потом уж это самое...

— То когда было! — со вздохом возразила Клавдия Ивановна. — Теперь все наоборот.

— Мы на тебя надеемся, — как-то вяло, а может, просто смущенно сказал Матвей.

— Буду стараться, — пообещала она.

Вечером 7 апреля 1920 года над дачей купца Сизова поднялся почтовый голубь. В порт-депешнике лежала записка:

«8 апреля на Голубой даче начинаются четырехдневные сборы диверсантов-подрывников под кодовым названием «Семинар». Судя по продовольственным аттестатам, на сборы прибывает 42 человека. По окончании сборов диверсанты будут засланы в тылы Красной Армии на территорию Кубани и Северного Кавказа. Особое значение придается дезорганизации работ в Трудовой армии [5] . На связь в Лазаревский выйти пока не имею возможности.
Перепелка».

 

19. Обыск

«К сожалению, перемены в характере человека, в его взглядах на жизнь, на понятие добра и зла происходят не только в лучшую сторону. Это давно известно. И едва ли следовало вспоминать о столь прискорбном явлении, если бы оно не сопровождалось воистину трудолюбивым поводырем, имя которому — заблуждение. Издревле под этим словом понимали действие ошибочное, принимаемое, однако, за верное, со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Враг истины — заблуждение далеко не всегда бывает врагом того или иного человека, позволяя в известный момент смягчить, оправдать поступки и деяния неприличные, а порой и мерзкие».

Откинувшись на мягкую спинку автомобильного сиденья и закрыв глаза, Долинский по привычке складывал строки мысленного романа.

В штабе ему попалось агентурное донесение из тыла красных:

«Объявляется постановление Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета Советов от 8 сего апреля о награждении командующего 9-й армией тов. Уборевича-Губаревича Иеронима Петровича Почетным Золотым Оружием за отличие, выразившееся в следующем: тов. Уборевич-Губаревич Иероним Петрович, будучи назначен командующим 9-й армией, создал из нее мощную и грозную силу, способную наносить врагу сокрушительные удары. В дальнейшем, следуя с частями вверенной ему армии и перенося все трудности походной жизни, тов. Уборевич лично руководил боями армии, которая благодаря этому сыграла решающую роль в преследовании деникинских армий...»

Наградили Золотым Оружием... Он помнил этого литовца еще по Петербургскому политехническому институту. Там все началось с невинных чтений Войнич и Чернышевского, а окончилось подпольным кружком. Самое печальное и самое смешное, что и Долинский входил в этот кружок. И вначале просто так, по собственному убеждению. Это потом он стал работать на охранку. И не без его помощи Иероним Уборевич предстал перед ковенским губернским судом...

Однако судьба благоволила к литовцу. Окончив Константиновское артиллерийское училище, он стал подпоручиком, а три года спустя (разве это срок!) — командующим армией. Такой карьере мог бы позавидовать любой военачальник.

Долинский понимал, что в Европе, в мире, куда он теперь стремился, было бы смешно рассчитывать на подобный успех. Тому имелось много причин. Но главным являлись деньги. Они были если не всесильны, то во всяком случае котировались выше многих человеческих добродетелей.

Графиня Анри оказалась реалисткой. Грех не воспользоваться ее советом. И не только грех, но и глупость...

Пусть его действия выглядят гадко. Не очень благородно. В конце концов, разве реквизиция хуже, чем донос.

— Михаил Михайлович, — сказал Долинский профессору. — Меня привел к вам долг. Тяжкий, как и вся наша проклятая жизнь... В контрразведку поступили сведения, что у вас находятся живописные произведения, составляющие государственную ценность. Мне поручено просить вас передать картины и иконы на сохранение военным частям ввиду надвигающейся большевистской опасности.

— Картины — моя собственность. А как известно, белая гвардия сражается именно за нее.

— Совершенно верно... Вы прекрасно разбираетесь в политике, хотя еще недавно отрицали это.

— Тогда о чем разговор?

— Все о том же... Картины могут попасть в руки большевиков, которые попросту надругаются над ними.

— Этого не случится. Я не отдам своих картин никому.

— Я понимаю вас, Михаил Михайлович. И в душе горячо поддерживаю. Но поймите и вы меня. Я человек казенный...

— Продолжайте, Валерий Казимирович.

— Мне придется произвести обыск.

— У вас есть ордер?

— Не будьте наивны, профессор. До формальностей ли сейчас...

Сковородников едва заметно усмехнулся:

— Ищите. Впрочем, не уверен, что предприятие сие окончится успешно. Коллекции в доме нет.

— Я был бы счастлив, если бы это оказалось правдой. — Долинский повернулся к сопровождающим его казакам и сказал: — Приступайте!

Внимание Долинского привлекли прежде всего часы. Они стояли в большой комнате, громадные. Очень старинные. И не шли. Долинский подумал, что тут есть какой-то секрет. Маловероятно, чтобы такую махину использовали как украшение.

Он повертел стрелки, качнул маятник, потом приказал казакам отодвинуть часы, но никакого тайника за ними не обнаружилось. Усердствовавшие казаки, которым он еще до начала операции поднес по стакану самогона, перешерстили чердак, подвал, простучали стены. Долинский сам заглянул в топку большой, выложенной темно-синей керамикой печи, выдвинул заслонку. Ничего! Немного поколебавшись, он приказал рвать полы.

Доски скрипели, трещали. Гвозди выходили ржавые, скрюченные... И скоро стало очевидно, что затея эта зряшная. Полы были настланы лет десять, а то и пятнадцать назад; с тех пор никто не трогал их и ничего под ними не прятал.

С окаменевшим, не выражающим ни страха, ни печали лицом, профессор Сковородников сидел в своем кресле на террасе. События, происходившие в доме, казалось, не волновали его.

Разгоряченные, вспотевшие, все в пыли, казаки не выбирали слов, адресуя их друг другу, и господу богу, и хозяину, застывшему в своем кресле, точно в гробу.

Между тем в доме не оставалось места не прощупанного, не простуканного, не обысканного.

Выйдя на террасу, Долинский в упор спросил:

— Где?

Брови профессора чуть подались вверх, но лицо не ожило и по-прежнему походило на маску, и печать удивления не отметила его.

— Зачем вам иконы? Вы же дилетант в живописи.

Прежде чем ответить, Долинский мысленно сложил такой абзац:

«Он не считал больше нужным лгать и притворяться. И ему хорошо было говорить правду. Он омывал ею душу, испоганенную, постылую, точно бесполезная, тяжелая ноша. И ему хотелось покряхтывать от радости и немножко приплясывать».

Облегченно вздохнув, капитан улыбнулся, как ребенок, сказал откровенно:

— Я продам их и получу большие деньги.

— Деньги в России потеряли сейчас цену.

— Я продам иконы за границей. Куплю отель на Средиземноморском побережье.

— Полагаете, вам хватит средств?

— Вы же сами говорили, иконы дорогие.

— Нужно найти ценителя, способного оплатить их подлинную стоимость.

— У меня есть покупатель.

— Вот как! А коллекция?

— Только глупость беспредельна, профессор. Всякое же упрямство имеет предел.

— Сентенции, подобные этим, легко произносить. Хотел бы я видеть, как вы попытаетесь их реализовать.

— Очень просто. Я спалю дом вместе с вами и вашей коллекцией.

— Подойдите ближе, — сказал Сковородников. — Я посмотрю в ваши глаза.

Долинский знал, что если смотреть напарнику в переносицу, то можно выдержать любой встречный взгляд, сколь бы долгим и эмоционально заполненным он ни был.

— Вы жуткий человек, способный на любую мерзость, — вывел Сковородников.

— К сожалению, совершенно верно, профессор. Жизнь сделала меня таким. Но еще я и душевный человек. И очень жалостливый. Мне будет горько, очень горько, что бесценные памятники старины погибнут в огне только потому, что два интеллигентных человека не нашли общего языка... Подарите мне иконы, и я назову свой отель вашим именем. Отель «Святой Михаил». Звучит!

— Назовите свой отель лучше именем дьявола.

— Нет-нет! Я благородный человек. Я все помню. И не бросаю слов на ветер. Ну!!! Где коллекция?

Тяжело вздохнув и сморщившись, профессор поднялся с кресла, тихо сказал:

— Коллекция в печи. Отодвиньте заслонку. И нажмите третью плитку. Вверху справа...

Печь, покрытая синей керамикой, поехала в сторону безо всяких посторонних усилий. Пружину грек Костя совсем недавно поставил новую, а болты хорошо смазал маслом...

 

20. Как быть? (продолжение записок Кравца)

Связь, связь, связь...

В разведке — она как воздух. Боишься сделать лишнее: вдруг подведешь кого-то, сорвешь чей-то замысел... Грек Костя долгое время имел связь цепочкой. Я смутно представлял, что это такое. Видимо, один человек приходит по определенному адресу, передает сообщение. И так далее...

Но вот 9 апреля наши взяли Туапсе. Линия фронта сместилась южнее города. И что-то нарушилось в цепочке. И мы остались без связи. Последнее сообщение, которое Каиров передал Косте, было о моем предполагаемом прибытии.

Костя заверил меня, что коллекция в надежном месте, что эвакуироваться профессор Сковородников не собирается. Вот почему я был спокоен за эту часть задания. Ежедневно появлялся на рынке на тот случай, если кто-то придет от Каирова.

Падение Лазаревского можно было ожидать со дня на день. И я полагал, задание мое завершится безо всяких осложнений. Просто и буднично. Как это случается чаще всего.

Однако 10 апреля произошли два события, озаботившие нас, поставившие под угрозу выполнение задания.

Рано утром ко мне на Александровскую, 17, пришел Костя, злой, взволнованный.

— Сковородникова ограбили, — сказал он.

— Кто? — Мне показалось, что я ослышался.

— Долинский. Вчера вечером он вывез всю коллекцию.

— Куда?

Костя пожал плечами.

— Надо узнать, — сказал я. — Он не мог это сделать один.

— С ним были казаки, — хмуро ответил Костя. Поскреб ногтем небритый подбородок: — Боюсь, коллекции уже нет в Лазаревском. Он мог отправить ее в Сочи.

В раскрытую дверь врывался запах сирени. И сама она, белая, у порога играла солнцем радостно и хорошо.

— Он интересовался фелюгой вашего брата. Значит, коллекция еще здесь.

— Можно думать и так, — нехотя согласился Костя. Но тут же возразил: — А можно и по-другому... С фелюгой многое еще не ясно. Я не давал твердой гарантии. А фронт приближается... В Сочи порт. И там больше возможности договориться с капитанами. Если же сюда заглянет фелюга моего брата Захария, то она может зайти и в Сочи.

— Возможно, вы и правы... Тогда нужно ехать в Сочи. А если коллекция все-таки здесь?.. Постарайтесь узнать наверное...

По выражению лица Андриадиса было ясно, что он не очень уверен, удастся ли ему это сделать. Однако Костя не стал больше возражать. Он просто сказал:

— Я приду на рынок. — И ушел.

...Работы на рынке хватало. Людей в поселке не уменьшилось. Потому что с транспортом было худо. Обыкновенная телега до Сочи стоила баснословные деньги. Я часа два не расправлял плеч, согнувшись над лапкой, как вдруг услышал знакомый женский голос:

— Вы сможете починить модельные туфли французской работы?

Ответ произнес как-то механически:

— Я чиню все, кроме лаптей.

Передо мной стояла Клавдия Ивановна. В светло-зеленом платье, в модной шляпке, замшевых ботинках, она, честное слово, точно сошла с раскрашенной картинки!

— Куда их можно принести? — спросила она капризно.

— На Александровскую, семнадцать. Вам срочно?

— Чем скорее, тем лучше, — ответила она высокомерно. Повернулась и ушла, не удостоив меня даже кивком.

...Через час она сидела в моей комнате. В той самой, надежной, которую подготовил для меня Костя. Море шумело рядом. Огород бугристыми грядками выходил к самому берегу. Грядки были взрыхленные. Две или три зеленели луком, петрушкой.

— Есть что-нибудь для Перепелки? — спросила Клавдия Ивановна.

— Перепелка — это ты?

Она чуть заметно кивнула.

— Мы четвертые сутки сидим без связи, — признался я.

— Это плохо, — вздохнула она. И рассказала мне про сборы под кодовым названием «Семинар». Передала списки.

Я сказал, что ценность списков относительная. Скорее всего, диверсанты будут заброшены под другими фамилиями, по фальшивым документам. Она ответила, что об этом ничего не знает. Я спросил, уезжал ли вчера капитан Долинский в Сочи.

Она сказала твердо:

— Нет.

Мы условились встретиться завтра. Потому что у Перепелки была возможность завтра появиться в поселке. Она собиралась забрать свои вещи из интендантского склада, подлежащего эвакуации.

 

21. Решение

Они сидели в лесу, километрах в трех от поселка.

Склон горы был не очень крутой, правильно сказать, пологий склон. Деревьям на нем жилось вольготно. Они вымахали огромные-огромные. Их вершины позаботились о тени. Она устилала землю с отменной щедростью. Солнце проникало сквозь листву. И прогалины эти были как окна — яркими и светлыми.

— Здесь есть змеи? — спросил Кравец.

— Есть, — ответила Перепелка. — Боишься?

— Терпеть не могу змей и пауков.

Она засмеялась.

— Чудно? — Он улыбнулся.

— Почему? Многие девушки боятся пауков, мышей, змей.

— Но я же не девушка, — заметил он.

— Вот этого я не знаю.

Он лег на спину, закрыл глаза. На лбу у него собрались морщинки, губы были крепко сжаты.

Глядя на него искоса, она вдруг почувствовала прилив симпатии к этому непонятному, но, видимо, очень смелому парню. И сейчас, с густой неухоженной бородой, он казался ей более мужественным и естественным, чем там, в Туапсе. И она, неожиданно не только для него, но и для себя, нагнулась и поцеловала его в губы. Он вскочил, точно подброшенный. Нет. Не вскочил на ноги, а резко поднялся, опираясь на руки. И теперь не лежал, а сидел. И смотрел на нее. И глаза его были такие по-детски растерянные, что у нее стало вдруг светло-светло на душе, будто там поселилось солнце...

Он наклонился, протянул к ней руки. Она погрозила пальцем. И сказала:

— Но-но... Не двигаться...

Он сразу сник. И опустил голову. Потом, словно набравшись сил, спросил напрямик:

— Ты рада, что на связь пришел я?

— Нет.

Он вздрогнул от ее ответа. И взгляд его стал отчужденным. Злым.

— Глупый! — как-то совсем по-матерински сказала она. — Я волнуюсь... Долинский видел тебя однажды. И твое пребывание здесь опасно...

— У меня есть приказ — убрать Долинского, если он больше не нужен тебе.

— Он мне не нужен... — устало ответила она. — Он даже опасен. Обратил внимание, что в клетке осталось только два голубя.

— Но теперь ты голубей передала мне. Вдруг он спросит, где они?

— Скажу, что продала на рынке...

— Он поверит?

— Какая разница!

За круглыми зелеными кустами держидерева, между стволами старого дуба, пахнущими трухой и сыростью, показалось пегое тело лошади, навьюченной двумя корзинами. Грек Костя шел слева, держа в руке уздечку. Шея его была обмотана пестрой, в синюю и красную клетку, косынкой. Лошадь цокала копытами. Шмель кружился над ней, норовя сесть на спину.

— Полный порядок. — Костя придержал лошадь.

— Ты уверена, что вещи твои не станут проверять? — спросил Кравец.

— Уверена, — ответила она тихо и спокойно. Посмотрела на корзины оценивающе. Спросила: — Не мало?

— Динамита столько, что от дачи Сизова не останется камня на камне, — заверил Костя. — Главное — уйти вовремя. — Он вынул из кармана плоскую металлическую коробочку, по виду напоминающую портсигар. Пояснил: — Взрыватель химический. Нажмешь кнопку, и взрыв произойдет через сорок — шестьдесят минут. Сорок гарантированы. За это время нужно уйти из дачи. И как можно дальше.

— Я буду ждать тебя у оврага. Как договорились, — напомнил Кравец.

Клавдия Ивановна кивнула. Костя открыл замки и поднял крышку громадного чемодана из коричневой кожи, стоящего за деревом.

— За свои вещи не волнуйся, — сказал он Клавдии. — Вещи я сохраню.

— Постарайся.

— Слово — закон...

Костя аккуратно начал вынимать из чемодана кофты, платья, туфли, платки...

— Долинский не появлялся? — спросил Кравец.

— Коллекция здесь, — усмехнулся Костя. — Ему по-прежнему нужна фелюга.

— Это хорошо, — сказала Клава.

Внизу, за обрывом, круто изгибалась дорога, скатывающаяся к неширокому, усыпанному галькой берегу. По дороге ползли телеги, шли пешие, ехали конные солдаты... Над дорогой клубилась пыль, гудел людской говор, слышалась матерщина. Кубанская армия дружно отступала...

 

22. Западня

Южная стена дачи была окутана хмелем и глицинией, прижившимися возле бетонного фундамента, за которым сразу начиналась клумба с лилиями и нарциссами, махровой гвоздикой и высокими лиловыми цветами, похожими на гребни и, быть может, потому называемыми петушками. Черные в полуденном свете кипарисы ровными, густыми полосами тянулись через клумбу, натыкаясь на фундамент, поворачивали вверх, коротко, как согнутые пальцы. Вверху над крышей и дальше, у берега, с ошалелым криком носились чайки, тени от них скользили нечеткие, размытые, словно акварель голубовато-серого цвета. Акварельными казались и дорожки, пересекающие парк в разных направлениях, погруженные в зелень, в солнце, в голубизну, вздрагивающие узкими крыльями стрекоз да легким тополиным пухом.

Грек Костя остановил лошадь возле арки, которую перегораживали чугунные ворота, нехитрые узором, но высокие и надежные. Тени от них падали внутрь двора, на посыпанную песком площадку, на солдата-часового, вышагивающего перед воротами.

Покряхтывая, безо всякого энтузиазма Костя снял с лошади два чемодана. До неприличия громко торговался с Клавдией Ивановной из-за червонца, то хлопая ладонью лошадь, то свою волосатую грудь. Рубашка на греке была расстегнута, рукава засучены. Плюнув себе под ноги, он сказал Клавдии Ивановне:

— Запомни, дамочка, на мне не разбогатеешь. — Сверкнув зло глазами, вскочил на неоседланную лошадь и ускакал.

— Эй! — крикнул часовой. И вскинул винтовку.

— Оставьте его, — попросила Клавдия Ивановна. — Помогите лучше с чемоданами.

Наездник уже скрылся за крутым поворотом дороги, обозначенным высоким обрывом горы — в трещинах и уступах, — однако стук копыт о грунтовку был слышен хорошо, как и голос волн со стороны бесконечно длинного берега.

Солдат суетливо распахнул ворота. Внес за ограду чемоданы. Оглянулся, позвал другого караульного. Тот оказался совсем тощим. И когда первый сказал: «Пособи барыне», Клавдия Ивановна подумала, что два чемодана ему будут не под силу. Но ничего, солдат выдюжил. Набрал в грудь побольше воздуха. Схватил чемоданы за ручки. Шустро и даже торопливо, словно опаздывая, поспешил к даче. В холле была необычная тишина, да и вся дача казалась совершенно пустой.

— А люди где? — спросила Клавдия Ивановна.

— Уехали, — тяжело дыша, ответил солдат.

— Как?! Совсем уехали? — В голосе Клавдии Ивановны почувствовалась растерянность.

Поднимаясь по лестнице так грузно, что звуки шагов были слышны даже сквозь ковер, солдат пояснил:

— На занятия повезли. Кажись, по минному делу.

Попросив поставить чемоданы в шкаф, Клавдия Ивановна дала солдату золотой. Тот счастливо сказал:

— Рад стараться. — И ушел, оставив ее одну.

Кинув взгляд на стол, она поняла, что в ее отсутствие приходил Долинский. Рядом с пишущей машинкой лежала его папка из зеленой кожи. Долинский не руководил сборами, не обеспечивал их охрану. Он пребывал здесь как представитель контрразведки. В его задачу входило изучение личных дел слушателей, проверка их благонадежности, родственных и деловых связей, психологического состояния и других подобных сведений, очень важных для контрразведки. Ибо от письменных характеристик, которые Долинский был обязан представить в штаб армии к концу сборов, зависела судьба агентов, возможность их дальнейшего использования.

Клавдия Ивановна находилась при Долинском как личная секретарь-машинистка. Их комнаты были рядом.

Окно, прикрытое наполовину шторой, гасило уличный свет и яркую зелень сада, воспринимавшуюся сквозь стекло как театральная декорация. Скалистая стена горы проглядывала между ветвями акаций ржавыми пятнами — большими, широкими и узкими. В комнате стоял запах перегретых обоев и застарелой мебели. Клавдия Ивановна подняла шпингалет, распахнула раму. Движение воздуха не почувствовалось, но запахи у окна стали свежеть, ощущаться белыми, лиловыми кустами сирени, готовыми взлететь вдруг, как связка детских шаров.

Щелкнул никелированный замок ридикюля — два опрокинутых, никогда не звеневших колокольчика.

Клавдия Ивановна вынула взрыватель, похожий на портсигар. Взвесила на ладони. Ничего особенного. Даже легкий.

Рычание подъехавшего автомобиля вывело Клавдию Ивановну из задумчивости. Она сделала шаг к окну. Перегнулась через подоконник, опершись локтем о пыльный наличник, белая краска на котором потрескалась и шелушилась. Площадка между кипарисами, где обычно стояли машины, пустовала. Цемент на ней тускнел, старый, в ржавых потеках дождя и глины. От подъезда к фонтану, растопырив циркулем ноги, ступал шофер в желтых крагах.

Долинский вошел в комнату без стука. Но она знала эту особенность его характера или поведения — как уж тут точнее сказать! — и приготовилась к встрече, убрав подальше ридикюль, тщательно захлопнув створки шкафа.

— Завтра нам надо обвенчаться, — сказал он, целуя ее по привычке в лоб.

— Нужна ли такая спешка? — строго спросила она.

— Безусловно! — Он быстро оглядел комнату: — Вещи целы?

Клавдия Ивановна кивнула.

— Ты проверяла? — спросил он недоверчиво.

— Разумеется.

Он сел на диван рядом. С облегчением снял шляпу, точно была она не из соломы, а из железа.

— Зачем венчание? — усмехнулась Клавдия Ивановна. — Этим мы никого не обманем. Ты же все равно не веришь в бога.

— Кто не верит в аллаха, и его ангелов, и его писания, и его посланников, и в последний день, тот заблудился далеким заблуждением. — Долинский притворно закатил глаза к потолку, на котором сидели мухи. Потом потер ладонью лицо. И, уже не поймешь, серьезно ли, шутя, сказал: — Если мне удастся вырваться отсюда живым, мы поселимся на Востоке и примем магометанство. Во имя аллаха милостивого, милосердного!

— Похоже, ты давно подумывал о гареме. Едва ли мысль о принятии магометанства пришла тебе сейчас в этой суматохе.

— Я давно подумывал о тишине, спокойствии, изначальной мудрости.

Лицо Долинского — скулы, лоб, переносицу — покрывала болезненная серость. И только борода по-прежнему рыжела вызывающе ярко, точно парик.

— Не может быть такого дела, из-за которого стоило бы торопиться, — вспомнила Клавдия Ивановна.

— Только на Востоке могут сказать так хорошо, — вяло кивнул Долинский.

И вдруг резко, почти рывком, поднялся с дивана. Быстрыми мелкими шагами начал семенить по комнате, которая была очень маленькая, чтобы ходить по ней широкими шагами.

— Завтра сборы заканчиваются. И мы должны уехать. Уехать, уехать... Характеристики к утру следует перепечатать все, если даже для этого придется работать всю ночь. Ты поняла меня?

— Представь! — Она сузила глаза, недовольная то ли перспективой утомительной работы, то ли глупым вопросом.

— Твои чемоданы я заберу сейчас! — решительно сказал он. — Сегодня у меня есть машина. А что будет завтра, гадать трудно. Транспорт в наших условиях — надежда на жизнь.

— Есть еще ноги, — возразила она.

— Что ноги? — не понял Долинский.

— Ноги — тоже надежда, поскольку они в какой-то мере и транспорт. |

— Обстановка такова, что, ей-богу, не до шуток.

— Почему же, Валерий Казимирович? Чувство юмора, наверное, тоже надежда.

— Эта мысль только кажется бесспорной...

— Нет. Я твердо верю в нее... — Клавдия Ивановна сказала это почти с вызовом. И улыбнулась, чуть сощурив глаза.

Долинский равнодушно кивнул. Впрочем, может, не столько равнодушно, сколько устало. Попросил:

— Приготовь чемоданы.

Ушел в свою комнату, гремел там сейфом. Вернулся с широким увесистым портфелем. Неновым, но солидным. Из кожи. С двумя огромными позолоченными замками.

Чемоданы стояли у порога. Четыре. И все большие.

— Один я оставила, — пояснила Клавдия Ивановна. — Нужно будет переодеваться. И потом... Всего не увезешь. Да и стоит ли это делать? Женская одежда быстро выходит из моды.

Он сказал:

— Я пришлю за ними солдат. Ужинай без меня. Вернусь поздно.

— К этому я уже привыкла, — сухо ответила она, обиженно оттопырив губы.

— Надеюсь, ты не ревнуешь?

— Надейся... — Она теперь улыбалась безмятежно и даже чуточку наивно.

Сумерки запаздывали. Небо у моря простиралось безоблачное. И солнце висело над четкой линией горизонта, как вырезанный из бумаги круг, раскрашенный лиловой акварелью. Лиловые блики дрожали на воде, гнездились среди листьев, даже серая скала, что стояла близ дачи за поворотом дороги, была выкрашена сейчас в густо-лиловый цвет.

Белые буквы на черных клавишах пишущей машинки казались покрытыми тонкой сиреневой пленкой. Почему? От усталости или из-за призрачного, неестественного света, падающего в раскрытое окно.

Клавдия Ивановна закрыла глаза ладонями. Откинулась на спинку стула. Почему-то вспомнила ясный вечер очень далекой осени 1912 года. Старая шаланда возле пристани со свернутыми парусами. Такой же лиловый закат. И гимназист из выпускного класса, пытающийся обнять ее, совсем еще юную-юную... Удочки как струны уходят в море. Поют чайки. Мечутся и поют...

Загорелая женщина в зеленой юбке до самых пят прямо на пристани продает молодую кукурузу. Желтоватые початки лежат в круглой корзине из ивовых прутьев, дышат серебристым паром.

Пар виден лишь по краю, овальному, прикрытому льняным полотенцем, расшитым яркими крестиками. А выше, за корзиной, седые от соли доски тянутся до берега, к бетонным опорам, на которые приналег причал».

Она не помнит, как звали того гимназиста. Кажется, Вова или Витя. А может, Вася... Они целовались потом под тополями. И тополя что-то шептали им...

...За окном, перед дачей, был развод караула. Громко подавались команды. Солдаты топали сильно, но недружно. Звуки не ложились, а сыпались, как град по стеклу.

Поправив прическу, Клавдия Ивановна спустилась в столовую. «Семинаристы» уже поужинали. Запах табака плыл из бильярдной, оттуда слышались голоса. Солдат, исполнявший должность официанта, поставил перед ней тарелку с жареной рыбой и стакан чаю. Сказал вежливо:

— На здоровьице...

Он был стар, некрасив. Белый фартук на нем казался нелепым...

В половине десятого, когда стемнело уже плотно, Клавдия Ивановна при свете свечи вставила в мину взрыватель. Мина в чемодане лежала среди брусков динамита, прикрытых старым плащом. Клавдия Ивановна подумала, что теперь, после того как Долинский увез все ее вещи, плащ, хотя и старый, может пригодиться. Она вынула его из чемодана, перекинула через спинку стула. В комнате запахло нафталином. Это напомнило дом. Клавдия Ивановна не знала свою мать, умершую при родах. Но отец, суеверно боявшийся моли, все вещи в доме пересыпал нафталином...

Она не имела понятия об устройстве мин и взрывателей и не без страха нажала кнопку, как учил грек Костя, опасаясь, что в ту же секунду сверкнет пламя и раздастся взрыв. Пламя действительно сверкнуло, но не в чемодане, а за окном... Перекат грома послышался вскоре. И Клавдия Ивановна поняла: гроза начнется с минуты на минуту.

«Сорок минут! — вспомнила она слова грека. — Сорок минут у тебя есть».

Без торопливости надела плащ. Вынула из папки документы, свернула в трубочку. И спрятала во внутренний карман плаща. На буфете стояла нераскупоренная бутылка шампанского. Клавдия Ивановна выстрелила ею в потолок. Шампанское было теплым, пенилось бурно. Мелкие пузырьки ложились на хрустале. А на стеклах распахнутой рамы уже ложились капли дождя.

Часы в золотом медальоне отец подарил ей в день окончания гимназии. Клавдия Ивановна никогда не носила их на цепочке, тонкой и витой, потому что не любила украшений. Она считала — украшения придают ей несколько вульгарный вид. И очень хорошо обходилась без них. А часы спокойно тикали на дне ридикюля, рядом с расческой, помадой, носовым платком...

Красные стрелки, казалось замершие над циферблатом, показывали без двадцати десять. Десять минут проскочили как одна. Клавдия Ивановна дунула на свечу. Рыжий уголек, над которым, чадя, вилась узкая струйка копоти, изогнулся, вытянулся на мгновение. Загас...

В коридоре дремал полумрак. Керосиновая лампа, прикрепленная возле лестницы на обшитых деревом панелях, светила вполсилы. На первом этаже в холле горели три лампы. В бильярдной была тишина. У входной двери на кресле сидел казак. Длинные ноги его, обутые в тщательно начищенные сапоги, были вытянуты. Он равнодушно смотрел на приближавшуюся женщину, не меняя позы.

Клавдия Ивановна остановилась у порога. Требовательно посмотрела на казака.

— Не можно, — сказал тот.

— Что «не можно»? — не поняла Клавдия Ивановна.

— На улицу никого пущать не велено, — пояснил казак.

— Вы знаете, кто я такая? — спросила она высоко и резко. Удивляясь звукам собственного голоса, которые слышала будто со стороны.

— Це мне без надобности.

— Встань, скотина! — выкрикнула Клавдия Ивановна. И сжала кулачки. Затрясла ими бессильно...

Казак удивился. Но встал с кресла. Вытянулся.

— Пошел вон от двери! — Клавдия Ивановна говорила теперь глухо и грозно.

— Не можно, барышня... Не можно. — Казак с испугом смотрел на ее покрывающееся красными пятнами лицо.

— В чем дело, мадам? — Начальник караула подошел неслышно.

— Я хочу выйти, поручик. — Клавдия Ивановна искоса взглянула на офицера.

— У меня есть приказ, мадам, после двадцати одного часа никого не выпускать из здания. — Офицер говорил четко, даже красиво. И пожалуй, любовался звуками собственного голоса.

— Это что-то новое...

— Совершенно верно, мадам... Сегодня в перестрелке уничтожена разведгруппа красных. Обнаруженный у них топографический план местности свидетельствует, что они шли именно сюда, на Голубую дачу. Поэтому поступил приказ усилить караулы. А внутренний распорядок сборов перевести на особый режим.

— Мне необходимо срочно увидеться с капитаном Долинским! — Ничего другого она не смогла придумать.

Офицер взял под козырек:

— Я приложу все усилия, чтобы связаться с капитаном по телефону... Мадам, прошу вас пройти в свою комнату...

Она вновь зажгла свечу. Шампанское еще пузырилось в раскупоренной бутылке, отливало голубой зеленью.

Молния полыхала за окном, бело прыгала над морем, над горами. Дождь валил, как толпа.

Было страшно. Было беспомощно. Она не имела понятия, можно ли извлечь взрыватель обратно. Но хорошо помнила о другом. Он все равно взорвется. Даже извлеченный. Сам по себе. Поскольку химический. Что, он щелкнет, как пугач? Или разнесет комнату? Грек Костя не говорил об этом. Костя сказал, что динамита много. Динамита хватит на корабль, не то что на дачу. А про силу взрывателя Костя не сказал ничего.

Часы показывали без пяти минут десять. Пятнадцать минут надежды.

«Надо думать, — сказала она себе. — Надо думать. Успокоиться и думать. Как обычно. И тогда все будет хорошо».

Ночь с дождями и молниями уже однажды была в ее жизни...

— Меня ищут жандармы, — сказал незнакомый парень с мокрыми волосами, которые, словно тина, свисали поперек его лба.

Это было в Ростове. Клава снимала комнату в маленьком доме в районе Нахичеваня. Хозяйка — добрая упитанная старушка — страдала глухотой. И Клава могла играть на пианино даже ночами. Видимо, на вальс Шопена и постучался этот парень, мокрый с ног до головы. Ей, молодой девушке, казалось просто невероятным, что в такое осеннее ненастье кто-то может ходить по улицам.

Парень часто дышал, но испуг не коснулся его лица, а глаза были умные и спокойные. Он сказал:

— Я нырну под вашу кровать.

И она не возразила, а согласно кивнула в ответ. Ей нравились вот такие отчаянные ребята.

Жандармский офицер появился в дверях всего лишь минуты три спустя.

— Вы одна? Вас никто не беспокоил, барышня?

— Кроме вас, никто.

— Барышня не очень любезна.

— Вы мешаете. У меня завтра экзамен.

Топая, жандармы удалились. Их голоса еще слышались с улицы — стражи престола прочесывали весь район.

Клава вернулась к пианино. Играла долго и с настроением.

— Вы молодец, — сказал парень, выбравшись из-под кровати. Потом он вынул из-за пазухи пачку листовок. Удовлетворенно заметил: — Не промокли. — И с горечью: — Жаль, котелок с клеем я потерял.

— Есть клей, — сказала Клава. — В комнате был ремонт. И осталось почти полбанки хорошего клея.

— Вы совсем молодец, — обрадовался парень.

— Это страшно, клеить листовки?

— В такую погоду холодно.

— Можно, я помогу вам? — Еще секунду назад Клава не думала об этом, и эта просьба или предложение вырвались у нее непроизвольно, как вздох.

Парень посмотрел на нее пристально. Спросил:

— А экзамены?

— Я способная, — похвалилась Клава беззаботно, весело.

Накинув пальто, она загасила свечи. И вышла вслед за парнем. Шепотом спросила в саду:

— Вы анархист?

— Я большевик.

...В дверь постучали. На пороге стоял начальник караула. Тень от двери, точно вуаль, прикрывала его лицо.

— Мадам! — почти торжественно сказал он. — Капитан Долинский у телефона.

Она торопливо прошла за поручиком полутемным коридором, лестницей с мягкими дорожками. В комнате, отведенной для дежурного офицера, висела аляповатая картина, изображающая обнаженную женщину, выходящую из морской волны. Едва ли Афродита появлялась из моря так непристойно.

Телефон исказил голос Долинского до такой степени, что вначале Клавдия Ивановна даже сомневалась: с капитаном ли она разговаривает?

Она сказала:

— Меня не выпускают. Прикажите, чтобы меня выпустили.

— Это опасно, — ответил он. — И потом, такая погода...

— Но мне срочно нужно в Лазаревский,

— Зачем?

— Я не могу сказать этого по телефону.

— Хорошо. Я приеду минут через тридцать.

Ей не оставалось ничего, как передать трубку поручику.

Она опять поднялась в свою комнату. Посмотрела на часы. Три минуты одиннадцатого. За семь минут Долинский никак не может успеть сюда, тем более что и обещал он быть только через полчаса. Впрочем, какое это имеет значение? Даже будь у нее в запасе эти тридцать минут, тридцать пять, сорок... Что она скажет Долинскому? Как объяснит необходимость срочно покинуть дачу?

Долинский и прост, и не прост. И знает она капитана совсем плохо. Вчера он вдруг сказал:

— Возьми чистый лист бумаги. Я начну диктовать роман.

Она решила: он шутит. Но, увидев бледное лицо и глаза, почти безумные, а еще больше — тоскливые, она послушно, вставила в каретку чистый лист бумаги.

— «Ночью стали слышны раскаты орудийной канонады, — начал Долинский. — День все же сильно был заполнен звуками — канонаде не хватало тишины, как порой не хватает света картине, чтобы ее могли рассмотреть хорошо, пристально... Красные приближались к городу. Могли взять его в самое ближайшее время. Под покровом темноты из порта спешно уходили суда и влекомые буксирами баржи. Они держали курс на юг. К берегам Турции...»

Их прервали. Пришел кто-то из офицеров. И потом уже Долинский не возвращался к разговору о романе.

Однако листок с началом Клавдия Ивановна положила в папку. Она знала, что капитан вспомнит о нем, потому что не забывает ничего...

...А на часах — восемь минут одиннадцатого. Сто двадцать секунд, чтобы спасти жизнь. Клавдия Ивановна распахнула крышку чемодана. Допустим, ей удастся извлечь взрыватель. Предотвратить взрыв динамита. Сам-то взрыватель рванет все равно. Пусть она на время спасет себе жизнь. Но подготовка диверсии будет раскрыта. А это значит допросы, пытки, расстрел...

Капли воска слезами катились вниз. Фитиль оголился. Пламя прыгнуло, распушив над собой щедрый хвост копоти. Комната захлебнулась в желтом подрагивающем свете. И мокрые стекла заморгали ярким светом, как море в ясный солнечный день.

Клавдия Ивановна решительно загасила свечу.

За окном все еще лил дождь, но не такой жестокий, как прежде. Нащупав лозу глицинии, Клавдия Ивановна поднялась на подоконник. Села. Торопливо разулась. Крепко схватила руками лозу. И повисла над окном. Как ей помнилось, карниз находился сантиметрах в шестидесяти под окном. Нога коснулась его. Клавдия Ивановна осторожно двинулась по карнизу, держась за глицинию. Добравшись до колонны, обхватила ее, холодную, мокрую, и, вспомнив детство, когда она, как кошка, могла лазить по деревьям, спустилась вниз.

Она давно отвыкла ходить босиком и, когда, миновав мягкую клумбу, вышла на залитую водой дорожку, почувствовала, как остры камни. И пожалела, что не спрятала туфли род плащ.

Забор вокруг дачи был плотным и высоким. Клавдия Ивановна подумала, что надо идти к берегу, как договорились они с Кравцом. Разумеется, берег охранялся. Но взрыв дачи, который должен произойти с минуты на минуту, непременно отвлек бы часовых. Это позволило бы ей добраться до оврага, где ее ожидает Кравец с конями.

Она не пошла мимо парадного входа, а обогнула дачу с северо-восточной стороны. И никто не остановил ее. Она оказалась на аллее, упирающейся в берег. Выйдя на аллею, Клавдия Ивановна почувствовала, что надо бежать, что только метров за сто от дачи можно считать себя в безопасности. А за сто метров было уже море, совершенно невидимое из-за дождя и темноты.

Клавдия Ивановна побежала. Аллея была асфальтированная, и бежать босиком по ней уже можно было быстро. Вода бурлила, скатываясь к берегу. И Клавдия Ивановна, поднимая брызги, бежала, точно по ручью.

Если, конечно, здесь, вдоль аллеи, и стояли часовые, то в такую погоду ничего услышать, ничего увидеть они не могли...

Вокруг все озарилось белым светом. До жути коротким, неживым.

«Все! — мелькнула мысль. — Взрыв!»

Но тишина, последовавшая за вспышкой, объяснила: молния. Только молния!

— Стой! — закричал кто-то рядом. Закричал истошно, перепуганно. — Стой!

Значит, ее увидели при вспышке,

— Стой!

Она не остановилась. Она поняла: в нее стреляют. Вобрав голову в плечи, она побежала быстрее. А пули сжигали темноту. И дождь. И кипарисы. Потом вновь была вспышка. Но не такая желтая, как молния. Наоборот, она была кирпичного цвета. И грохот при ней казался неотделимым, как берег от моря.

Перепелка остановилась. Дача на ее глазах поднималась в небо. Теплая волна взрыва катилась по аллее, разгоняя дождь.

«Надо упасть, — подумала Перепелка. — Надо упасть». Но не успела этого сделать. Что-то толкнуло ее в грудь. Вначале тупо и не больно, будто палкой. Однако палка оказалась горячей, не палка, а раскаленный прут. Перепелка приложила ладонь к тому месту на груди, где жгло.

Догадалась...

Догадалась. Кровь... Было удивительно. Почему она не падает? Почему не кружится голова? Она повернулась и побежала вперед. А море тоже бежало ей навстречу. Бежало, бежало... Синее и яркое, точно днем...

 

23. На берегу

Фелюга появилась на закате. Ее паруса целовало солнце. И они казались позолоченными. Голубые разводы неба были под цвет воды, тоже голубой в середине моря, а возле берега вода густела зеленью. У горизонта переливалась малиновыми разводами.

Костя посмотрел на море. И сказал Кравцу:

— Этой мой брат, Захарий.

Фелюга легко скользила по зеленоватой морской воде. Волна не била, а лишь шлепала ее левый фальшборт. И трисель на гафеле — косой четырехугольный парус — выгибался от дружного попутного ветра и был похож на большого белого лебедя. Снасти стоячего такелажа, которым крепились мачты, фокс-стеньги, грот-стеньги, косыми, пересекающимися тенями ложились на палубу и на воду.

— Захарий ждет сигнала, — пояснил Костя.

За рекой сразу начинался лес. Он рос на полосе между берегом и горой, которая была относительно ровной и широкой. Матерые деревья каштанов и ореха теснились здесь вперемежку со стволами дуба, ясеня, клена, акации...

Когда вошли в лес, Костя сказал Кравцу:

— Я пойду вперед.

— Думаешь, так лучше?

Загорелое лицо грека вдруг стало непроницаемым. Морщинки собрались над переносицей да так и застыли. Глядя прямо перед собой на темные изломанные стволы деревьев, Костя твердо сказал:

— В меня он стрелять не станет.

— Хорошо. Я приду потом.

— Ты приди минут через десять.

— Хорошо, — согласился Кравец, — я так и сделаю.

Грек ушел по тропинке, которая пролегала между жестким коротким кустарником.

Кравец замедлил шаг. Вынул пистолет...

Ветер не продувал лес. И запахи коры, листьев были тут крепкими, постоянными. Кравцу казалось, что они пахнут лекарствами, и особенно йодом, как комната грека Кости, где лежала теперь раненая Перепелка.

Вчера вечером Кравец терпеливо ожидал ее в овраге, узкое дно которого оказалось захваченным холодным стремительным потоком. Вода гудела, ворочала камни. Кони вздрагивали, ржали испуганно...

Ему посчастливилось услышать выстрелы. Вернее, увидеть. Это после он догадался, что тонущие в реве моря и шуме дождя звуки, похожие на треск сухой палки, есть не что иное, как выстрелы. Он вывел коней из оврага. Привязал их к ясеню, который приметил раньше, накануне. Вынув пистолет, пошел вдоль берега к даче. Именно тогда и раздался взрыв. Крыша дачи вдруг высветилась. Поднялась чуть-чуть, точно крышка над закипающей кастрюлей. Потом стремительно стала расширяться огнем, копотью, балками, железом, досками. Стены осели. И рухнули...

Вот тогда метрах в тридцати от себя, на аллее, Кравец увидел согнутую женскую фигуру. И понял, что это Перепелка.

Налетев на старую рыбацкую сеть, провисшую на покосившемся сушиле, он запутался в ней. Выбирался, чертыхаясь. Судя по времени, Перепелка должна была уже выйти на это место. Но никто не пробегал берегом, совершенно точно.

Овраг, в котором назначили встречу, находился слева от дачи. И Перепелка должна была бежать берегом сюда, в сторону Лазаревского. Никаких видимых причин, мешавших ей двигаться влево, Кравец не находил. За исключением... За исключением того, что в Перепелку стреляли.

Пригнувшись как можно ниже, Кравец широкими прыжками бросился в глухую ночь, туда, где темнела аллея. Прибрежная галька, крупная и мелкая, блестела жалко, тускло, неслышно проваливаясь под сапогами. Зато море горланило вовсю. Волны шли высокие, частые, с длинными пенистыми гребнями. Гребни эти белели, как клочки тумана, то пропадая, то появляясь вновь.

Сверкнула молния. Сверкнула на долю секунды. Но и этой доли было достаточно, чтобы Кравец увидел Перепелку, лежащую поперек аллеи...

Спасибо, кони были рядом.

Кравец понимал, что Перепелка еще жива, что она ранена, но ничем помочь ей в данный момент не мог. Он положил ее поперек седла и медленно двинулся к берегу моря...

Фелюга приближалась. Кравец сразу увидел ее, как только вышел из леса. Еще он увидел Долинского и грека Костю у самой кромки воды, поигрывающей редкими, веселыми волнами.

— Кто это? — повернувшись на звуки шагов, спросил Долинский.

— Мой человек, — равнодушно пояснил Костя.

Но скорее всего, ответ грека не удовлетворил Долинского, у него была профессиональная память на лица. Потому что взгляд контрразведчика цепко задержался на Кравце. И Кравец понял, что он узнан.

Кравцу удалось раньше выхватить пистолет. Однако резким движением Долинский схватил Костю за шиворот рубахи и прикрылся им, как щитом. Грек рванулся, оставив в руке рыжебородого большую часть рубахи. Упал. Галька зашуршала под его телом. И Долинский направил ствол пистолета на Костю, хотя это было тактически неграмотно и диктовалось лишь злостью.

Кравцу нужно было пробежать еще метров пятнадцать, чтобы достигнуть Долинского и защитить Костю. Он понял, что не успеет. И выстрелил...

Долинский опрокинулся на спину. Волны теперь лизали его лицо и бороду, которая, смоченная водой, утратила пышность и стала жидковатой, похожей на водоросли. Над морем летали чайки. Они были белыми, легкими. Выстрел не вспугнул птиц, и они по-прежнему свободно парили в воздухе, и стремительно падали, и взмывали вверх. Волны глядели на птиц, и вздохи их были полны зависти.

Стряхивая с одежды мокрую мелкую гальку, Костя произнес:

— Отвоевался.

Ящики с коллекцией лежали чуть в стороне, прикрытые сломанными ветками. Долинский, видимо, торопился. Крышка на одном не была заколочена плотно. Держалась только на двух гвоздях. Приподняв ее, Костя сразу узнал завернутые в рогожу иконы и картины, которые еще совсем недавно он прятал в печь профессора Сковородникова.

— Все здесь? — спросил Кравец.

— Похоже, что все, — наклонившись, сказал Костя. — Точно ответить может только профессор.

 

24. Подарок

— Этот человек, профессор, — сказал Костя, кивнув на Кравца, — покарал Долинского. Он вернул вам иконы.

Профессор Сковородников чуть приподнялся в кресле, будто попытался заглянуть в ящики сквозь крышки, потом вдруг обмяк и откинулся назад.

— Вам плохо? — спросил Кравец. — Воды бы...

Однако Михаил Михайлович сделал знак рукой, что все хорошо, что ему ничего не нужно.

— Иконы опять спрятать в печь?

Терраса теперь не была идеально чистой, как обычно. Следы грязи и беспорядка — результат обыска — виднелись повсюду.

— Иконы не надо прятать в печь, Костя, — сказал профессор. Потом он посмотрел на Кравца и спросил: — Кто вы такой, молодой человек?

— Кравец.

— Уж не красный ли вы?

— Угадали.

— Разве красные пришли в Лазаревский?

— Скоро придут.

— Вы авангард?

— Я разведчик...

— Вот как... — Старик пошамкал губами: — У меня к вам просьба, господин разведчик...

— Товарищ, — поправил Костя.

— Виноват... Товарищ разведчик. Какое у вас образование?

— Я учитель земской школы, не преподававший в школе ни одного дня.

— Ваши родители пролетарии?

— Мой отец — переплетный мастер.

— Иконы, которые вы спасли, — произведения древнерусского искусства... Сохраните их. А потом передайте в дар народу.

— Через день-другой вы сможете это сделать сами.

— Сегодня в два часа пополудни скончалась моя жена Агафена Егоровна. У меня нет уверенности, что я намного переживу ее.

— Это пройдет, — сказал Кравец. — Вы человек мужественный.

Сковородников горестно усмехнулся. Его сухое невыбритое лицо вдруг напряглось. И синие прожилки набухли у висков и на щеках. Подняв высоко подбородок, он сказал:

— Нет, товарищ молодой большевик. Мужество не абстрактное понятие. Оно весьма и весьма конкретно... Я никогда не мог быть до конца мужественным, потому что считал жизнь неотрежиссированным спектаклем, предпочитая оставаться пассивным зрителем. Увы, сегодня я об этом сожалею, но я мог и не дожить до сегодняшнего дня. И тогда бы умер, находясь в плену собственных заблуждений. Вы меня поняли?

— Да, — ответил Кравец.

— Повторяю свою просьбу. — Сковородников говорил хрипло, кажется выбиваясь из последних сил: — Передайте мою коллекцию в дар народу России.

— Я сделаю это, профессор.

 

Вместо эпилога

Голубеграмма:

«Кравец — Перепелке
К р а в е ц» .

Многоуважаемая Клавдия Ивановна!

Сегодня наши войска освободили Сочи. В этот радостный день очень сожалею, что рядом нет Вас, славного боевого друга. Вы такая смелая, чистая и красивая! Я всегда думаю о Вас. Это правда. Желаю скорейшего выздоровления. Верю, этот голубь прилетит к Вам.

29 апреля 1920 года.

Голубеграмма:

«Перепелка — Кравцу
П е р е п е л к а».

Милый Кравец!

А Вы, оказывается, лирик...

Голубь нашел меня. И я была очень тронута Вашей запиской. Тронута не оттого, что Вы так щедры на комплименты, а из-за этой выдумки с голубем, которая прежде всего показывает, что я не поняла Вас, не угадала Ваших лучших качеств. Я всегда была черствой по натуре. И не отвечала тем хорошим эпитетам, которыми Вы меня наделили.

Товарищи рассказывали, что своим спасением я обязана Вам. Сердечное спасибо, дорогой мой. Верю, что в Вашей жизни еще будет много хорошего. Будет и славная девушка, достойная Вас.

5 мая 1920 года.

«Разведотдел 9-й армии, тов. Каирову М. И.
К.  К а р а с е в а».

Р а п о р т

Считаю своим партийным долгом доложить следующее.

Посланная в тыл к белым с целью внедрения и последующей эвакуации в Крым, я, Карасева Клавдия Ивановна, не проявила смекалки, находчивости, не смогла установить связь с армией. В результате чего не использовала возможности, которые предоставляло мне положение подруги капитана контрразведки.

Я никак не заслуживаю благодарности, объявленной мне приказом по армии. Прошу разобрать сообщенный мною факт. И принять решение.

И еще прошу Вас сегодня, когда в стране объявлено военное положение с мобилизацией коммунистов, ходатайствовать о направлении меня на борьбу с белополяками.

Обещаю оправдать доверие Революции.

12 мая 1920 года. Туапсе.

«Уважаемая Клавдия Ивановна!
М. К а и р о в».

Приказ по армии, объявляющий Вам благодарность, отменять не считаю нужным.

Операция по уничтожению диверсионно-террористической группы в составе 42 человек, осуществленная Вами совместно с товарищами, является, безусловно, героическим поступком. И должна быть достойно оценена.

Да, действительно, отправляя Вас в тыл к белым, мы имели в виду далеко идущие цели. К сожалению, не все задумки сбываются полностью. Так было всегда. Так, наверное, и будет...

Но сколько бы мал ни был личный успех каждого в борьбе за дело Революции, он кирпичиком ложится в общее здание нашей победы. Здание большое и прочное.

Мы приперли белых к границам меньшевистской Грузии. Это хорошо, это здорово.

Поправляйтесь быстрее. И уверяю, у Вас еще будет возможность отличиться во имя нашей славной Родины!

13 мая 1920 года.

«Разведотдел 9-й армии, тов. Каирову М. И.
Д.  К р а в е ц».

Р а п о р т

Посланный Вами в тыл белых, я проявил слабость духа и влюбился в свою напарницу К. И. Карасеву (по кличке Перепелка). Прошу Вас больше никогда не посылать меня на важные задания с женщинами. И прошу направить на фронт бить белополяков.

14 мая 1920 г. г. Сочи.

Из служебной записки командарму-9.

«...Считаю целесообразным направить в распоряжение разведотдела 14-й армии Юго-Западного фронта тт. Кравца Д. П. и Карасеву К. И. для дальнейшего прохождения службы.
М.  К а и р о в».

14 мая 1920 года.