X
Была поздняя осень. Жена моя уехала в деревню к своей матери погостить на месяц, а я остался один и скучал порядочно; на дворе то дожди, то заморозки, на охоту ездить было нельзя. Поэтому я ужасно обрадовался, когда однажды ранним утром Мирон, камердинер, он же и стремянный, пришел мне сказать, что на дворе хорошо и можно выехать потравить по последнему черностопу.
Я велел седлать лошадей, напился чаю, хватил на дорогу чарку травнику и отправился.
Поле было удачно и потому заманчиво; переезжая от острова к острову, я заехал довольно далеко и не видал, как шло время; а между тем небо нахмурилось, пошел целый осенний дождь, который имеет дурную привычку пробивать до костей; пустой желудок, как недремлющий брегет, хоть и не звонил обед, но напоминал о нем какими-то странными звуками, подобными отдаленному раскату грома; пора было убираться до дому, а до дому было не близко. По счастью, дорога шла через Рыбное Сергея Петровича, и я вздумал заехать к нему; кстати же и давно я у него не бывал. Я пустил лошадь крупною рысью, оставил далеко назади охоту и через полчаса въехал на барский двор. Слезая с лошади, я увидел недалеко от крыльца хорошенький дорожный фаэтон, видимо петербургской работы, весь в грязи и пыли от дальнего пути. «Кто бы это?» — подумал я и, войдя в переднюю, поспешил удовлетворить свое любопытство.
— У вас гости? — спросил я у Якова, камердинера Сергея Петровича.
— Точно так-с, князь Островский, — отвечал он.
— А кто такой, братец, этот князь? — продолжал я, не удовлетворенный лаконизмом Якова.
— Из Петербурга-с. Они служили вместе с Сергеем Петровичем.
Более нечего было ожидать от него, и, стряхнув грязь с охотничьего платья, я пошел далее.
Я нашел Сергея Петровича в кабинете одного. Князь Островский был в другой комнате, вероятно для поправления дорожного туалета, потому что он вошел через пять минут хорошеньким, как Адонис. Ему было, как я после узнал, лет под тридцать, хотя казалось на взгляд двадцать пять. Он был небольшого роста, но крепко и прекрасно сложен, лицо выразительное, острое и очень красивое, густые черные, назад зачесанные волосы вились от природы и были подстрижены у шеи; вообще он был самой выгодной наружности и пользовался репутацией ловеласа. Сергей Петрович представил нас друг другу. Разговор князя был весел, остер и не отзывался строгостью правил. Он сделал честь закуске, поданной в ожидании обеда, водке и хересу, с аппетитом и жаждою, не уступающими уездному чиновнику или землемеру. Вскоре подали и обед, нарочно пораньше для дорожного гостя. Обед у Сергея Петровича всегда был отличный. Вино от Рауля. Князь узнал это по первой рюмке мадеры. Впрочем, судя по количеству им выпитого вина, он должен был быть знатоком в нем. Он пил систематически, т. е. мадеру после супа, портер за говядиной и т. д. Сергей Петрович тоже пил хорошо, и вино на него никогда не имело действия. Но он дошел до шато д'Икем, своего любимого вина, и остановился на нем. Князь продолжал до шампанского и ему отдал преимущество. Я было потянулся за ними, но у меня вскоре начала кружиться голова, и язык, без видимой причины, очень странно останавливался на каждом ш и ч, а они встали из-за стола как ни в чем не бывало, только князь был еще веселее и острее, а Тамарин злее на язык. Я было хотел отправиться домой, но Сергей Петрович уговорил меня отдохнуть у него. Вследствие чего я лег на диване, выкурил трубку, выпил чашку кофе и погрузился в то приятное и ленивое полубдение, которое следует после хорошего обеда с добрым вином. Мысли в голове были неясны и легки и приятны, как мечты, глаза не смыкались, но лениво смотрели из-за полуопущенных век и нежились полусветом комнаты. Погода была на дворе серая. Смеркалось. Мелкий дождь бил в окна, а в комнате было тепло и отрадно. Свечей не было, но в углу топился камин и грел и освещал розовым переливающимся светом; два светских приятеля сидели перед ним, погрузясь в мягкую двухспинную козетку. Ноги их лежали на канвовых подушках, между ними на маленьком столике стояли две бутылки: одна с замороженным шампанским, другая с холодным шато д'Икемом. Они курили, попивали и разговаривали. Эта легкая, острая беседа долетала до меня и приятно нежила мой провинциальный слух, перебирая звучные знакомые мне понаслышке имена. Вся она осталась у меня в памяти.
— Ну, что Саша поделывает? — спросил Тамарин.
— Растолстел ужасно, а все первый мазурист.
— Ну а К.? Урод по-прежнему?
— Еще хуже, он сходил с ума прошедшей весной, и у него остался вид помешанного… уморителен!
— А брат его Василий? Этот, надеюсь не сошел: ему не с чего.
— Напротив, душа моя! Представь странность: этот нашел на ум.
— На чей же это? Разве занял у кого-нибудь: ему ведь не привыкать делать долги.
— Нет, ему Москва дала ум напрокат! Вот как это было: приезжаю я в Москву нынешней зимой, вообрази мое удивление, меня все спрашивают: «Что Базиль К***? знаете вы Базиля К***? вот умный молодой человек! вот злой язык!» Я отвечаю, что знаю одного, да полно, про него ли вы спрашиваете? «Базиль К***, которого сестра за Иваном В***». — «Точно так. Только его мы знаем за дурака; разве поумнел в отпуску». Все мне возражают: какой он дурак! Помилуйте, он был здесь проездом и на балу у В*** очень зло сострил над одним известным дураком. Что ж оказывается? Он повторил bon-mot, которое было сказано о нем же несколько лет назад тобой, или мной, или кем-то из умных людей. И вот как делается репутация! Стоит ли после этого быть умным!
— Мой милый, давно известно, что дуракам счастье. Кстати о дураках: что барон? Ты его видел в Петербурге?
— Как же, дня за три до отъезда я его встретил на вечере у N. Там я узнал, что ты живешь здесь.
— А! Разве еще обо мне говорят в Петербурге?
— Очень мало. Разве иногда вспоминают твои bons-mots, анекдоты, или последнюю твою историю, которая наделала много шуму. Именно о тебе и вспомнили по случаю возвращения баронессы. Говорят, что она сюда нарочно приезжала для тебя и что у вас снова что-то вышло. Правда?
— Вздор! Мы с ней встретились нечаянно. А ее ты видел?
— На этом же самом вечере. Она была чрезвычайно интересна, но холодна как мрамор. Верно, тебе мы этим обязаны. В доброе старое время наша любовь жгла, Тамарин, а теперь, видно, только морозит.
— В таком случае оставайся верным шампанскому, тогда твоя любовь будет очень хорошо пристроена.
— Как твоя у Вареньки… так кажется?
Это имя было так неожиданно брошено в разговор, что сон, который начинал было клонить меня, мигом прошел; я думаю, что даже я повернулся на диване, потому что Сергей Петрович оборотился и посмотрел на меня; но я закрыл глаза и притворился спящим. Князь тоже взглянул на меня.
— Qui est ce butor? — спросил он вполголоса.
Я тогда не понял этого слова и только после в лексиконе у детей нашел его не совсем выгодное значение.
— C'est notre voisin, — отвечал Тамарин, — un bon-homme accompli; он спит, — прибавил он.
— Я думал, не родственник ли он твоей Вареньки.
— Нет, но он друг дома.
— То есть в связи со старухой?
— Помилуй: ей шестьдесят лет.
— Что ж, душа моя, всяко бывает, Ninon например…
— Ну, она не Ninon, a Мавра Савишна; однако скажи, пожалуйста, Островский, кто тебе говорил о Вареньке?
— Ara! Верно, я попал прямо в цель. Ты, который вечно восставал против друзей, говори же теперь, что они эгоисты и заняты только собою!
— Да, если нельзя сделать сплетни или распустить клевету на чей-нибудь счет.
— Тамарин, ты неисправим!
— Я это говорю не на твой счет, душа моя: ты еще никому не успел рассказать про меня; но я бы желал знать того друга, который тебе рассказывал?
— Мне говорила баронесса. Она тебе велела кланяться и пожелать успеха у Вареньки. Больше я не успел и расспросить. Скажи же, пожалуйста, она замужняя или вдовушка?
— Ни то, ни другое: она еще девочка.
— Девочка! — воскликнул Островский с ужасом. — Это до такой степени непростительно, что я налагаю на тебя бутылку шампанского штрафа.
Сергей Петрович позвонил, велел взять пустую бутылку и подать новую. Когда бутылка была переменена и лакей вышел, князь выпил стакан и продолжал.
— Так ты хочешь жениться? — сказал он с особенным сожалением.
— Откуда тебе приходит в голову такой вздор, Островский? Ну, гожусь ли я для семейной жизни? Если бы мне наконец и пришла эта дикая фантазия, то стоило бы только взглянуть на тебя, и она наверное бы прошла.
— Что ж, ты меня считаешь опасным? — спросил князь самодовольно.
— Да; как и всех рогатых.
— Смейся, смейся, mon cher, — отвечал он очень серьезно, — а дай Бог всякому быть так счастливым, как я!
— Спасибо!
— Я прожил с женою три года душа в душу, на четвертом мы друг другу надоели и разъехались; теперь мы живем еще счастливее и не беспокоим один другого. Что ж тут дурного?
— А что, она все такая же хорошенькая?
— Очень хороша: в последний ее приезд в Петербург я было чуть не влюбился в нее и начал волочиться, но она меня приняла очень сухо и послала к актрисам и вдове Клико; к счастью, она скоро уехала; я послушался ее совета и утешился. N волочился за ней нынешним летом в Баден-Бадене и говорит, что она еще похорошела. Ты ведь за ней тоже ухаживал?
— По обязанности твоего друга, — не больше. Впрочем, я был несчастлив.
— Полно, так ли? Ты что-то все жалуешься на неудачи. Это моя старая метода; пожалуй, ты скажешь, что был несчастлив и у баронессы, и у Вареньки. Кстати, что тебе за идея пришла волочиться за девушкой? Ведь ты в нее не влюблен.
— Полно, братец, кто ж в наши лета влюбляется.
— Ну, лета бы еще ничего, да сердца-то в нас поизносились. Ста тысяч годового дохода у нее нет?
— Нет.
— Следовательно, ты на ней не женишься: ты ею не воспользуешься, потому что слишком благороден. Зачем же ты ей кружишь голову? Будь это в столице, в большом кругу, я это понимаю: о вас стали бы говорить: ее жалеть, а тебя бранить на чем свет стоит, называть человеком без сердца и прочее. Это очень лестно. Но здесь, в глуши, волочиться по страсти к волокитству, кружить голову con amore, доставлять другой счастие и несчастие, а себе оставлять скуку — этого я решительно не понимаю.
Князь пожал выразительно плечами, закурил новую сигару, долил стакан и погрузился в молчание.
— Ты ни на палец не стоишь выше обыкновенного волокиты, — отвечал Сергей Петрович. — Твоя репутация ловеласа фальшива, как волосы Ивана Васильича. — При этом злодей Тамарин показал на мою накладку, которой без этого князь бы, может быть, и не заметил. — Ты материалист, все твое наслаждение состоит в обладании женщиной.
— А ты в нем небось не находишь наслаждения? — проворчал Островский.
— Для меня есть наслаждение гораздо выше: это моральное обладание женщиной. Представь себе хорошенькую, только что сформировавшуюся девочку; ты ей не брат, не друг: ты ей человек совершенно посторонний; судьба или случай сводит вас. Потому ли, что она тебе нравится, или просто, из каприза, ты отмечаешь ее в своей памяти и говоришь: «Она будет моя»! И вот, силой ума или воли, ты, человек чужой, ты, мимо которого она бы прошла, не взглянув даже на тебя, — ты становишься для нее всем: ты ее кумир, идол. Она смотрит на вещи твоими глазами, мыслит твоим умом — для нее нет ничего на свете, кроме тебя… ты бросил ее, уехал, умер, а она все твоя; она тебя будет благословлять или проклинать, а все твой образ невольно будет носиться перед нею, и сквозь всю жизнь пронесет она печать, которую ты наложил на нее; и умрет она, отмеченная этой печатью! Вот мое обладание, вот истинное наслаждение. И что ж мне больше делать на свете? Я ничего не пишу, кроме официальных писем. Службе я не дался, наука — мне не далась. Слава от меня так же далека, как я от филантропического общества. Да и с какой стати мне хлопотать о том, что станут говорить про меня твои внуки! А между тем невольно хочется быть чем-нибудь хоть для немногих. О мужчинах я не хлопочу: для них и без меня многое есть на свете. Я выбрал несколько хорошеньких женщин и посвятил себя им. И я твердо убежден, что это было мое назначение, что они для меня только были и созданы, потому что я не могу себе представить, что бы без меня стали эти женщины делать на свете: я думаю, не будь меня, и их бы не было!
Сергей Петрович задумался, как будто и в самом деле его занимала мысль: что бы стали делать без него те женщины, с которыми судьба близко сводила его. Князь пристально и серьезно посмотрел на него, стряхнул пепел с сигары, отхлебнул из стакана и начал:
— Все, что ты мне говорил, должно быть, очень хорошо, потому что ты человек умный. Может быть, даже и справедливо. Я тебе верю на слово, но я плохо тебя понял, потому что для этого надо думать, а думать после обеда я не могу. Ясно мне только одно: тебе надобно непременно уехать отсюда.
— Это зачем?
— А затем, что ты здесь пропадешь ни за грош. Ты завлечешься идеалами морального обладания, и кончится тем, что и твоя душа, и твои оставшиеся души попадут под очень грязное физическое обладание деревенской барышни, — короче, тебя женят! Со мной было тоже самое. Я был юнкером; наш эскадрон стоял близ деревни моей тещи. Я без всяких отвлеченных и положительных идей волочился за ее дочкой. Кончилось тем, что на другой день моего совершеннолетия я женился; следовательно, ранее меня этого никто не делал. Хорошо, что я попал на ангела, и мы, как я тебе сказывал, живем очень хорошо. Но не всякому же такое счастье! Ты, например, не способен для него. Решительно, тебе надобно ехать!
— Вот вздор какой! Я от женщин не бегал. Не беспокойся: меня не женят.
— Не говори, душа моя! Скука, одиночество удивительно изменяют идеи. И потом, деревенская жизнь чрезвычайно располагает к тучности и женитьбе. Первое над тобой начинает сбываться, на мои глаза ты уже толстеешь; смотри, чтобы не сбылось и последнее.
— Неужели ты находишь, что я потолстел? — сказал Тамарин с беспокойством.
— Немного еще, но уже есть расположение. Цвет лица у тебя стал гораздо лучше. Посмотри на себя: ты скоро будешь румян, как твой Иван Васильич!
Тамарин подошел к зеркалу, и, от действия ли света или от жару только, действительно, лицо его не было бледно как всегда.
— Послушай, Островский, ты меня пугаешь, — сказал Тамарин. — Неужели я в самом деле растолстею. Это будет непозволительно смешно!
— И очень ново: Тамарин смешон! Тамарин, который никому не прощает тени смешного и беспощадно казнит его своим языком! Это восхитительно! Если мои надежды сбудутся, я приезжаю к тебе года через два и снимаю с тебя портрет, или, лучше сказать, списываю семейную картину. Она будет представлять, положим, хоть эту комнату, после жирного обеда (обед у тебя непременно будет жирный); ты сидишь в бухарском халате и делаешь кейф. Глаза твои немного отекли и полузакрыты, как у жирного кота, которому почесывают шейку; тебе хочется спать. Перед тобой здоровая кормилица держит полугодового ребенка; он ревет, а кормилица уговаривает его: «Не плачь, душенька, тятенька баюшки хочет». Возле тебя сидит твоя супруга, белая и румяная, как говорится, кровь с молоком; она в распашном капоте, отдувшемся спереди, потому что находится в том же почтенном положении, из которого вышла полгода назад. Она смотрит на тебя с любовию, треплет белой рукой твою пухленькую щеку и говорит тоненьким голоском: «Ты бы прилег отдохнуть, и я тоже прилягу!»
— Надо тебе отдать справедливость, Островский: у тебя чудесное воображение. Но отчего ты не велишь нарисовать себе другую картину, например…
— Не трудись, душа моя, моя жизнь и в оригинале неинтересна, не только в копиях; а я знаю что ты не любишь оставаться в долгу.
— Да, в этом случае я на тебя не похож.
— И дурно делаешь! Меня учили в политической экономии, что долги есть признаки богатства. Но скука с ними: мне каждое утро напоминают о них. Поговорим лучше о тебе. Что ж, ты едешь?
— Куда? В Петербург нельзя, за границу не с чем, да я уж по ней и потаскался. Губернские города похожи один на другого как две капли воды и все ужасно скучны.
— Поедем со мной в N; мы его преобразуем. Мне надо в нем жить, чтоб устроить дела.
— То есть чтобы заложить имение.
— Нет, оно уж заложено. Но, видишь ли, в Петербурге жить адски дорого. Надо годика два отдохнуть в провинции. Поедем в N, там вдвоем нам будет веселее. К тому же баллотировка зимой. Мы, как помещики, должны же быть на ней. У меня нанята уж и квартира.
— Ну об этом хлопотать нечего, у меня там свой дом; достался от бабушки.
— Я уважаю твою бабушку! Она как будто предчувствовала, что ее внуку нужно будет жить в N. Удивительно, как эти старые люди предусмотрительны! Например, мой отец, как будто знал, что для меня нет ничего несноснее управления имением, и потому он заживо прожил все, что успел. Итак, мы едем?
Сергей Петрович задумался. У меня в эту минуту сердце билось, как голубь под ястребом. Я хотел вскочить и вмешаться в разговор, но остановился только потому, что этим бы изменил себе. Если бы Сергей Петрович сказал, что остается, мне кажется, я бы расцеловал его.
— Скука за скуку, — отвечал он. — Действительно, в деревне делать нечего. Едем!
Злость взяла меня. Мне кажется, слезы выступили у меня от досады. Скука за скуку! В деревне ему делать нечего! А Варенька, которую он влюбил в себя! Варенька, которая с улыбкой просыпается каждое утро, потому только, что она днем надеется увидать его. Как же это он не подумал о Вареньке! Как же это он не подумал, что с нею будет без него? Боже мой! Из чего созданы эти люди, которые все думают о себе, только об одном себе!
— И прекрасно, мы поедем вместе, — сказал Островский. — Завтра пораньше.
«Как же это завтра, — подумал я, — ведь надо же ему хоть проститься».
Сергей Петрович позвонил, — вошел его Яков.
— Мы завтра утром поедем в N, — сказал он, — на всю зиму. Возьми с собой все, что нужно. Лишнее отправить в обозе после нас.
— Слушаю-с, — отвечал Яков. Я не вытерпел, сделал вид, что проснулся, потянулся, зевнул и вскочил.
— Хорошо ли выспались, Иван Васильич? — спросил Сергей Петрович.
— Хорошо, очень хорошо, — отвечал я. — Что это вы говорили про обоз?
— Я еду в N, — отвечал он.
— Когда же?
— Завтра утром.
— А к соседям разве не поедете прощаться?
— К кому же? С вами мы простимся сегодня Перед Маврой Савишной вы меня извините. Скажите ей, что я не мог быть сам, потому что еду с князем, а он спешит отъездом.
Я взялся за фуражку.
— Куда же вы? — спросил Сергей Петрович.
— Домой; целый день не был, нужно на детей взглянуть. Прощайте!
Он посмотрел на меня как будто с удивлением, потом протянул руку и сказал: «Ну, если так то прощайте, Иван Васильич. Будете в N, за езжайте прямо ко мне, я буду вам очень рад». Я подал ему руку и вышел, не поклонясь князю: мне противен. Сергей Петрович провожал меня до передней. Взявшись за ручку двери, я остановился: мне все не верилось, что человек может так равнодушно отказываться от тех, с кем он жил, кто его так много любит.
— Когда же вы к нам воротитесь? — спросил я его.
— Не знаю, — отвечал он. — Может быть, весной, может быть, никогда. Я не рассчитываю на будущее.
— Как же это? Так Мавре Савишне так и сказать?
— Да, Иван Васильич! Потрудитесь поблагодарить ее за гостеприимство.
— Да ведь вы их, может быть, уж никогда больше не увидите, Сергей Петрович!
— Что же делать, Иван Васильич! Впрочем, гора с горой только не сходятся. Может быть, меня судьба опять забросит сюда; может быть, они приедут в N; как знать, что будет!
Я растворил дверь, но не утерпел и на пороге опять остановился.
— А Варвара Александровна спросит? Ей что сказать?
— Скажите ей, — отвечал Сергей Петрович медленно, — скажите, что я ей желаю много счастья!
Тут он мне дружески кивнул головою; сердце сжалось у меня с досады; я хлопнул дверью, вскочил на лошадь и под дождем, темной ночью, поскакал домой как бешеный, поскакал так, как не скакал уже лет двадцать!