Ленька Охнарь

Авдеев Виктор Федорович

Дом в переулке

 

 

I

Кривые переулки выводили Охнаря то на городскую окраину к оврагу, то на запорошенную снегом свалку, а то упирались в тупик. Раз он вышел на забурьяневший пустырь: в нос, вместе с резким ветром, ударило тяжелым, мутящим душу запахом падали, он увидел трех горбатых худых собак, трусливо грызущих огромную кость, и понял, что приземистое строение впереди — бойня. Прохожие, у которых Охнарь спрашивал нужный ему переулок, в ответ пожимали плечами: «Второй Живодеров? Не слыхали». А кто и знал, объяснял сбивчиво, и опять Ленька петлял по кривым тропкам, проваливался в сугробы.

«Вот чертова блатня, куда захоронилась», — думал он, сердито потирая замерзшее ухо.

Плюнуть на все, повернуться и уйти на вокзал? Что он, нанимался лазить по снегу за сапожником? Однако, рассуждая так, Ленька отлично понимал, что не бросит поисков. Очень уж хотелось посмотреть на воровскую квартиру, да и слово дал в камере Куприяну Зубку, что непременно передаст записку. Вот она, зашита в подкладке пиджачка: он часто ощупывал ее сквозь дырявый карман. Зимний холод давно пробрался сквозь этот худой пиджачок; изношенные ботинки не грели ноги. Тюремная жизнь ослабила Охнаря, ходьба на морозце отнимала последние силы, отощавший желудок настойчиво напоминал о своих привычках. Щеки огольца утратили былой румянец, верхняя задиристая губа словно опустилась, и только по-прежнему из-под кепки крупными кольцами вился чуб.

Сюда, в Самару, Ленька попал случайно: пробирались вместе с корешем в «Азию» — поесть кишмиша, сладкой чарджуйской дыни, покупаться в Аральском море. Сделали остановку в Самаре, отправились на базар, чтобы чем-нибудь разжиться, и Охнаря схватили.

В тюрьме, ожидая следствия, он познакомился с местным самарским вором Куприяном Зубком. Когда огольца отправляли на суд в Комонес и у него появился шанец выйти на «волю», Зубок дал ему записку, наказал: «Коли обыскивать начнут — сожри. Я тут об одном деле передаю. Приписал, чтобы тебе клифтишко какой-нито подкинули. Зима».

И вот Охнарь выполнял его волю. В этот день после суда он сбежал от конвоира и теперь блукал по глухой самарской окраине, отыскивая сапожника.

Вновь и вновь спрашивал он редких прохожих о Втором Живодеровом. Гляди, скоро сумерки наступят, совсем закалеешь. Наконец старик в сибирке и наваченном картузе толково объяснил ему, как надо идти, и Охнарь с досадой увидел, что все время топтался вокруг нужного ему переулка. Домишко сапожника он нашел без труда, по вывеске, изображавшей рыжий, боком лежавший сапог, похожий на чулок. Громко постучался в низенькую дверь.

Впустил его лысый человек с редкой, взъерошенной бороденкой, окаймлявшей узкий кошачий рот, в грязном фартуке.

— Меня Куприян Зубок прислал, — сказал Ленька, с любопытством глядя в его глубоко запрятанные под нависший череп глаза. — Знаешь его?

И Ленька важно и ухарски шмыгнул носом, показывая, что он-то хорошо знает Куприяна Зубка. Знает и то, что сам хозяин вор, да и вообще ему известно гораздо больше, чем он говорит.

Его сообщнический вид оставил сапожника безучастным. Не вынимая из кошачьего рта деревянные шпильки, он невнятно буркнул:

— В камере с им сидел?

Охнарь, приготовившийся к длинному объяснению, согласно кивнул головой:

— Сидел.

Хвастливо выпятил грудь, небрежно пояснил:

— Освободился. В вакоприемник вели, так я прыснул по дороге. Сиганул наперерез трамваю, мильтошка хлёбало разинул. А я уцепился с той стороны за подножку — только он меня и видел.

Охнарев подвиг, по-видимому, ничуть не тронул лысого сапожника; так же безучастно двигая реденькой бороденкой, окаймлявшей кошачий рот, он спросил:

— Чего Куприян велел передать? Следствие…

Не ожидая, когда сапожник кончит говорить, Охнарь выпалил:

— Куприян велел, чтобы ты меня к дяде Климу провел. Дядю Клима знаешь?

— Еще чего?

«Глазки-то у него как гвозди вострые. Наскрозь видит».

— Куприян велел передать сапожнику записку. Охнарь так и собирался сделать, да почему-то теперь передумал. Обидело, что лысый хозяин так скупо цедил слова, не пригласил сесть? Разочаровало, что квартира оказалась будничной, бедной, заподозрил, что шайка живет в другом месте? Что, если сапожник не покажет его дяде Климу? И Охнарь тут же уверил себя, что передать записку Куприян Зубок велел именно дяде Климу. Так он сапожнику и сказал:

— Остальное Зубок наказал дяде Климу. В личность.

Опять бородатое лицо сапожника ничего не выразило.

— Приходи завтра к вечеру, — хмуро сказал он и открыл дверь, выпроваживая огольца.

Бойко размахивая руками, Охнарь зашагал по переулку, зорко поглядывая по сторонам, стараясь запомнить дорогу. Теперь его уже не обескураживала явная нелюдимость сапожника.

Наоборот, он вдруг повеселел, посчитав, что так и надо. Значит, к настоящим ворам попал. Так они и будут с каждым встречным рот разевать? А вдруг бы его подослали легавые? Дурак, что ли, этот дед-сапожник?! И хоть Охнарь рассчитывал отогреться у него в мастерской, получить угощение, а то и ночлег — его и это мало огорчило. Теперь он знал наверняка, что непременно завтра вернется на Второй Живодеров и увидит дядю Клима. Может, вся его житуха изменится. Только неужели в этой хибарке находится кодло? Комната совершенно голая, всего в два слепых окошка, с громадной русской печью, косым грязным полом, вся пропахшая кислой кожей, варом. У ближнего окошка на табуретке стояла круглая коробка из-под ландрина с деревянными гвоздями, в беспорядке валялись заготовки, молоток, шило, обрезки кожи. В углу почему-то приютились слесарные тиски. Все- таки, наверно, у шайки была другая блатхата.

Он весело побежал на вокзал — пристанище мелкого жулья, беспризорников. Очень хотелось есть, но Охнарь не позволил себе заглянуть в чужой карман или протянуть руку к чьей-нибудь кошелке: сцапают, и еще, гляди, не минуешь эвакоприемника. Пробравшись в ресторан, он жадно похватал остатки застывшего борща за каким-то усачом в белых бурках и даже не огрызнулся на швейцара, что пугнул его из первого класса.

В сумерках на другой день Охнарь застал у сапожника двух новых людей: быстроглазого молодчика с довольно толстыми, но красивыми губами и пожилого сухощавого мужчину с подстриженными щетинистыми усиками, до блеска выбритыми щеками. Одет мужчина был в бобриковый наваченный пиджак с барашковым воротником и косыми опушенными карманами, в галифе и блестящие хромовые сапоги с калошами. Охнарь почему-то сразу понял, что это лицо весьма значительное. Скорее всего, это и был дядя Клим. Мужчина сидел на чурбачке, лениво курил, щурил черные, тяжелые, пронзительные глаза и, казалось, ничем не интересовался. На перевернутом ящике, служившем сапожнику столом, блестела пустая бутылка, на серой оберточной бумаге лежало несколько кусочков колбасы, половина булки, луковица.

— Это ты от мильтона нарезал плеть? — поощрительно спросил Леньку молодчик. В черных быстрых глазах его таился смешок, заметный пух покрывал верхнюю губу.

Ленька радостно и гордо оживился.

— В детдом, что ли, пойду? Рыжих нету.

— Считай, что ты вырвался из царства Аида и переплыл обратно подземную речку Стикс.

Ленька вытаращился, замигал и ограничился тем, что независимо шмыгнул носом. Молодчик весело повернулся к сухощавому мужчине, сказал:

— Хорош оголец, Клим? Орел… жалко, сопливый.

— Ага, значит, это и есть дядя Клим! Охнарь теперь не отрывал от него глаз.

— Дядя Клим молча бросил на пол окурок, растер ногой. Негромко, словно бы от нечего делать, но голосом, который заставлял насторожиться, спросил:

— Чего Зубок наказывал для меня? Записку принес?

— Принес.

Распоров подкладку пиджачка, Охнарь достал записку. Дядя Клим развернул ее, стал читать. Содержание записки Охнарь знал наизусть: очутившись на «воле», он несколько раз перечитал ее. «Климок, — своими неровными, падающими одна на другую каракулями выводил Куприян, — посылаю с огольцом записку. Все обо мне ты знаешь. Зайди к Соньке. (Охнарь знал, что Сонька была сестра Зубка, приносила ему в тюрьму передачу.) У нее затырен сармак, хватит. Помоги". Из разговоров в камере Охнарь помнил, что Куприян все говорил о том, что надо подкупить кого-нибудь из суда и закрыть дело.

Дочитав записку, Клим передал ее старику сапожнику:

— Кубышку Куприян раскрыл. Надо чегось-то придумать.

— Клим обратился к Охнарю:

— Как он там?

— А чего ему? Путляет следователя.

— Та-ак. — Клим расспросил его еще о Зубке, прищурился, проговорил совсем другим тоном: — По чем бегаешь?

Очевидно, вопрос дяди Клима нужно было понимать как знак благосклонного внимания. Быстроглазый молодчик подморгнул Охнарю, даже старик сапожник, кладя письмо на ящик, поощрительно сморщил свой кошачий рот. Ленька бойко ответил:

— Все, что плохо лежит, — мое.

— Гляди, какой грамотей, — тем же тоном, уже с легкой насмешкой сказал дядя Клим. — А то я встречал одного. Спрашиваю: «По чем бегаешь?» Он думал-думал, юлил глазами, юлил, да как скуксится: «По земле-е».

Все, кто был в сапожной, рассмеялись; не отстал и Охнарь. Дядя Клим продолжал опрос:

— Может, с-под угла куски сшибаешь?

— «Сам сшибаешь», — хотел дерзко ответить Охнарь, да вдруг оробел.

— За куски в кичу не сажают, — проговорил он и далеко и ловко цвиркнул слюной.

Тонкие губы дяди Клима дрогнули под жесткими, щетинистыми усиками: видимо, его забавлял маленький оголец. Он стал расспрашивать Охнаря, откуда он родом, где жил, знает ли кого из деловых воров. Ленька назвал Бардона, Пашку Москву, Червончика и стал врать, будто участвовал с ними в грабежах. По его словам выходило, что его ценила киевская блатня и у него даже был маленький револьвер системы «монтекристо».

— Ловко фуфлыгу заправляешь, — сказал дядя Клим и засмеялся. — Куда ж ты теперь намерился податься?

— А я и сам не знаю, — чистосердечно признался Ленька. — Мы ведь осенью куда с корешем ехали? К Аральскому морю…

— Хотели рыбки в соленой водичке половить? — словно бы заинтересовавшись, спросил Клим.

— Покупаться.

— Покупаться ты и сейчас не запоздал. Скоро крещенье, Иордань. Во льду начнут проруби ладить, поп крестом причешет и ныряй на здоровье. Загнешься — бог прямым сообщением в рай переправит. А в раю лафа — ни вшей, ни Надзирателей. Это не в тюрьме сидеть.

— Хохот покрыл слова Клима. Ленька крепко помнил посул Куприяна Зубка о «пальтишке» и, чувствуя благодушие подвыпивших воров, ловко навел на него разговор.

— Думаете, забоюсь нырнуть в прорубь? Да во что после оденусь? В снегу обкатаюсь? Мне бы маленько отогреться, выспаться… совсем околею. И касса пустая, — показал Ленька на свой живот. — Весь золотой запас вышел. Клифтишко бы какой раздобыть. А то ветер как подует в мои лохмоты — будто на трубе играет.

— Забыл, как добывают? — словно поддразнивая, сказал дядя Клим. — Иль заливал, что в Киеве с деловыми жил? На гоп-стоп надо идти. Дрейфишь?

— Охнарь уже знал, что на воровском языке гоп-стоп обозначает вооруженный грабеж.

— Спробуй возьми!

— А коли попадешь в лапы легавых? Не заложишь «малину»?

— Чутьем угадав, что этот сухощавый, жилистый, с щетинистыми усиками главный в шайке, Охнарь картинно выпятил грудь.

— Словечка не звякну. Пускай хоть язык клещами рвут.

— И наивно, обычным тоном добавил:

— Да я тут, в Самаре, и улиц не знаю. Нездешний.

— Черные, тяжелые, пронзительные глаза дяди Клима сузились, легкая гримаса, похожая на судорогу, сбежала от усиков к бритому подбородку; верхняя часть лица его совершенно не изменилась, но весь облик, с выдвинутой челюстью, вдруг приобрел скрытно-угрожающий вид, и Ленька внутренне вздрогнул. Чем-то жестоким, беспощадным дохнуло на него, и он почувствовал, что перед ним сидит человек, который ни секунды не дрогнет, чтобы уничтожить того, кто ему помешает.

— Гляди, Охнарик, — пошевелив ноздрями, не повышая голоса, спокойно, как он все время говорил, произнес дядя Клим. — Вздумаешь заложить — деловые на том свете сыщут, все кишки из брюха вытащат и на балалайку заместо струн натянут. — Он сжал небольшую руку в кулак ладонью кверху, показывая, как воры будут тащить кишки. — А верным будешь — напротив, набьют брюхо, чем пожелаешь, навек забудешь, что такое голодуха… В беду попадешь — выручат; пальцем кто обидит — разорвут того на шмотья. Вот такие у нас ребята.

Под конец речи голос дяди Клима звучал веско, и он поднялся с чурбачка.

— Вот такие, — повторил он. — Свечку богу не ставим, черту душу не проигрываем. На горбу своем чтобы, значит, кататься — этого никому не дозволим. Сами любого заседлаем.

И дядя Клим замолчал, как бы показывая, что больше объяснять нечего: чувствовалось, что эти мысли он не раз повторял. Ленька боялся пропустить хоть одно его слово, жест. И этот вор с щетинистыми усиками, и его молодой напарник, и связанный с ними сапожник с кошачьим ртом, и даже вонючая мастерская — ее холодная печь, обрезки кожи на косом, щелеватом полу — все представилось Леньке значительным, не похожим ни на что виденное. Несколько раз в своей жизни он сближался с «настоящими блатными» и никак не мог войти в их свору.

— Сейчас и эти уйдут?

— Попасть к деловым было его давнишней мечтой. Во время скитаний на «воле» Охнарь слышал множество легенд о ворах, и они представлялись ему людьми необыкновенными. Не боятся ни пули, ни решетки — сам черт не брат. Попробуй тронь такого — ворон костей не соберет. Объединяет воров железная товарищеская спайка, живут они в никому не известных тайных притонах — «малинах», в вечной опасности, ежечасно готовые друг за друга пожертвовать жизнью. Зато никому не кланяются, силой отнимают у людей все, что им понравится, и с пожарной каланчи плюют на законы. Одеваются во что захотят, кутят, гуляют с бабами, раскатывают по разным городам, — ух, душа вон и лапти кверху! Очень лестно было бы услышать от других: «Вон Охнарь пошел. Блатач». Разве не честь — стать равным с жиганами? Да и просто любопытно поглядеть, каковы они, пожить под одной крышей.

— Дядя Клим кивнул старому сапожнику:

— Ну, бывай, борода. Васе Заготовке почтенье и так дале. Как там с Шипировичем?

— Зайди через неделю. Васька в точности будет знать.

— Если опять трепанет — пожалеет. — Дядя Клим скользнул взглядом по Охнарю, как бы мимоходом обронил: — Что ж, собирайся, оголец, отогреешься у нас ночку-другую. А там найдешь партнеров.

Охнарь просиял, сорвался с табуретки, чуть не опрокинув ее.

Дядя Клим усмехнулся одними складками рта, пронзительные зрачки его потеплели. Он поднял барашковый воротник, сунул руки в косые карманы бобрикового, до колен пиджака, толкнул ногой дверь.

На улице было совсем темно, под ногами хрустел чистый молоденький снежок. Фонари здесь, на городской окраине, расставлены были очень редко. Дружно светились окна бревенчатых домишек, а в основном свет исходил от горбатых засугробленных крыш и от чистого молодого снежка, отражавшего пасмурное, вечернее небо.

Хруст этого недавно выпавшего снежка под разбитыми, изношенными ботинками многое вызывал в душе Охнаря.

Хруст этот как бы говорил о том, что кончилась целая полоса в его жизни и начинается новая. Он уже не за тюремной решеткой, но и не в палате эвакоприемника. Орел или решка? Выиграл или проиграл? Вдруг будет гораздо хуже? У него есть еще возможность отказаться от воровского кодла. Вот они, тонущие во тьме улицы, закоулки, стоит только шмыгнуть за угол, и ты свободен. Опять получишь привычную школьную парту, казенный кондер и… серенькую детдомовскую скуку.

Нет. Во всяком деле главное — начать. Страшно было в Курске воровать вяленого чебака, но уже во второй раз Охнарь смелее протянул руку к чужому добру. Он шибко боялся тюрьмы, суда, казалось: все кончено, погиб, а посидел, выслушал приговор, узнал, как все происходит, и опять освоился. Страх перед неизвестностью — вот что всегда томит, пугает человека.

Почему бы ему не потереться в шайке? Дяде Климу он вроде понравился; если хорошенько попросить, гляди и оставит. Тогда впереди грабежи, с револьверной перестрелкой, с кровью, увечьем и даже смертью. Ну и что? Зато житуха — первый класс!

Притом Ленька никак не мог поверить, что когда-нибудь умрет. Вот струсь он, и земля перестанет его держать, бросит людям под ноги.

Через три квартала, у бани, воры встретили порожнего извозчика, взяли. Переехали через овражек, поднялись наверх по крутому взлобку.

Улицы ближе к центру города были шире, дома больше — каменные, усадистые, с толстыми каменными воротами под навесом. Витрины магазинов манили выложенным на черном бархате золотом колец, часов, шубами, костюмами, повешенными на распорках, бутылочными ярлыками вин, бочоночками кетовой икры, желтым салом окороков. Под лошадиными копытами, сквозь неглубокий снег, процокивалась булыжная мостовая. Здесь и народу было куда больше, у ярко освещенного кинематографа с пестрыми фанерными афишами толпилась молодежь, слышались звуки гармошки, бойко торговал папиросный киоск.

Затем извозчик свернул, и сани заскользили вниз, мимо старинной церкви. Переехали деревянный мост через затянутую снегами речонку, запрыгали на обледеневших кочках и покатили в слободу.

У продуктовой лавки дядя Клим тронул извозчика за плечо, расплатился.

Воры зашли, взяли две бутылки водки, красного вина, целое толстенное кольцо вареной колбасы, копченую селедку. У Леньки заблестели глаза. «Ого, сколько набирают. Небось деньга водится!» Еда всегда его живо интересовала. Покупками нагрузились все, насквозь прозябшему Леньке пришлось нести буханку ситного.

Углубились в переулки. Идти оказалось не так-то близко, и Охнарь удивился, почему дядя Клим отпустил извозчика. Могли бы и подъехать. Денег стало жалко? Ага, понял: не хочет показывать посторонним, где расположена «малина». Вишь, до какой тонкости тут все продумано!

Завзыкал распустившийся шнурок на ботинке, Ленька поставил ногу на мерзлую скамейку, начал завязывать. Молодой быстроглазый вор, которого дядя Клим и сапожник называли то «Модька», то «Химик», приостановился, поджидая его.

— Теперь у нас в хевре опять будет парнишонок, — сказал он.

— А тот где? Сбежал?

— От нас не сбежишь. Да и к чему было Щелчку бежать? В ширму на толчке к одному завалился: кожан ему бритвой разрезал. Спекулянт был выпивши, сшиб с ног да сапожищами. Так и погиб в одночасье. Трагический случай из жизни графа Пети Ростова с французами. А клевый был малец.

К Модьке Химику оголец успел приглядеться. Каштановые, почти черные волосы его на висках были красиво подбриты, нижняя губа заметно толще верхней, предполагала в парне какое-то добродушие. Модька, видно, любил шикнуть: кепку носил необыкновенно мохнатую, сшитую на заказ, демисезонное пальто — в крупную клетку, а сверху вокруг шеи — великолепное красное шерстяное кашне в полоску. С виду он свободно мог сойти за нэпманского сынка или студента, часто вворачивал непонятные слова. Но Охнарь уже научился безошибочно угадывать воров — по быстрому, щупающему взгляду, по настороженной собранности, по тому, что они всегда закрывали лицо поднятым воротником или шарфом.

— Мне башку не свернешь, — хвастливо сказал Охнарь, словно предупреждая в чем-то молодчика. — Я любому сам наперед ножку подставлю.

— Я вижу, ты парень-молоток… только без ручки, — дружелюбно усмехнулся Модька. — Ладно, завязывай, завязывай, а то отстали.

 Впереди у калитки чернела фигура дяди Клима. Он только что как-то по-особому, условленным стуком, постучал в закрытый ставень.

 

II

«Малина» представляла из себя бревенчатый пятистенок, глядевший на переулок высоко поднятыми окнами в резных наличниках. Дубовая калитка, очевидно, была всегда заперта, и на ней висела дощечка. «Злая собака», — разобрал Охнарь и прижался к Модьке. Никто их не встретил звоном цепи, лаем, никакой собаки он не заметил.

Двор оставил его разочарованным — самый обыкновенный. Чего ожидал Охнарь увидеть, он и сам не знал. Капкан, что ли? Окопчик? Забор, правда, был высокий, крепкий. В углу к дровяному сарайчику прислонился нужник без дверки, сбоку тропинки, пробитой в снегу, из сугроба выглядывало поломанное колесо, невесть как сюда попавшее. Единственно, что привлекало внимание, — могучая старая верба, голые раскидистые ветви которой с одной стороны чуть не касались кирпичной трубы дома, а с другой низко нависали над плоской крышей соседнего сарайчика.

Все же на крыльцо Ленька ступил, внутренне замирая. Может, в этой толстой бревенчатой стене вырезаны тайные амбразуры, через которые простреливается весь двор?

Запор в сенях ворам открыла полногрудая блондинка в шелковом платье, с подбритыми, начерненными бровями.

— Мальчика привели? — сказала она, остановив на Леньке ласковый взгляд голубых глаз.

— Младшим братишкой будет, — проговорил Модька Химик, закладывая за собой дверь на засов: видно, дверь здесь никогда не стояла открытой. — Белый траппер, поселившийся средь краснокожих племени апахов… а еще вернее — апашей.

Большая передняя комната, куда ступил Охнарь, тоже не представляла ничего особенного. Медная, жарко начищенная лампа-«молния» в оранжевом абажуре, спускаясь с потолка, освещала пестрые обои, приземистый буфет, венские стулья с гнутыми спинками. Ленька сразу почувствовал — дом хорошо протоплен. От голландской печки, выложенной коричневым изразцом, с закрытой дверкой, перед которой был прибит квадрат жести, ощутимо тянуло сухим теплом. И внутри притона не было ничего, говорившего о том, что он превращен в маленькую крепость.

В комнате плавал шум голосов, дым табака. За столом шла игра, не нарушенная приходом дяди Клима и его спутников. Четверо партнеров и обступившие их «зрители» — мужчины, женщины — только посмотрели на вошедших. Оробевший в душе Охнарь, казалось, не вызвал у них никакого интереса. На залитой несвежей скатерти лежала открытая пачка дешевых папирос «Смычка», на кону — стопка смятых бумажных денег.

— О, да тут идет работа! — весело сказал Модька Химик, разматывая красное кашне с шеи.

— Раздевшийся дядя Клим остался в синем шевиотовом пиджаке, косоворотке, перехваченной шелковым пояском с махрами. Серебряная цепочка свисала из верхнего кармашка, где прятались часы.

— Вот, оголец, ты и у своих, — сказал он Леньке. — Погуляй, оглянись и никого не бойся. Лучшего места в Самаре ты не найдешь.

— Дядя Клим скрылся за крашеной охрой дверью, ведущей в глубину дома. Вторая такая же дверь была расположена немного в стороне.

— Через комнату прошла приземистая женщина, покрытая темной шалью. Ленька успел разглядеть заплывшие глаза, толстый нос над широким, прямым, воинственным ртом с выступавшими вперед губами, бородавку на желтой, жирной, маслянистой щеке. Женщина захватила принесенный хлеб, свертки и унесла — наверно, на кухню.

— Хочешь, щец налью? — предложила Охнарю блондинка в шелковом платье, что открывала им дверь.

— Я не голодный, — сам не зная почему ответил он и почувствовал, что желудок у него словно ссохся; Охнарь не ел больше суток.

— А то налью? Ты не стесняйся.

— Обожду. Не к спеху.

— Он весело, озорно улыбнулся и почувствовал себя свободно. Тихонько засвистел, уселся на ближний стул. «Ух, людки! — подумал он. — Где они тут спать раскладываются? Наверно — половина гостей… Хорошо, если бы эта баба тут жила», — и он поглядел вслед голубоглазой блондинке.

— От стола ему дружелюбно кивнул Модька Химик; он сидел на кончике стула рядом с одним из игроков, положив на плечо ему руку.

— Прилепился, Охнарик? Скоро шамать будем.

На сердце у Леньки стало теплее, будто он уже наелся.

И обстановка и тем более находившиеся в комнате люди вызывали у него острый интерес. Не желая показать, что он поражен, Ленька с напускным безразличием стал рассматривать картину в ядовито-розовой рамке, висевшую над продавленным клеенчатым диваном и изображавшую голую женщину. Груди у женщины были огромные, иссиня-меловые, ротик будто крошечное сердечко, а глаза круглые, рыбьи, золотые и разной величины. Весь вид огольца, казалось, говорил: «И не такое видали!»

Когда он украдкой покосился на играющих, то увидел, что на него никто не обращает внимания: все были заняты картами. Зрители пересмеивались, делали замечания. Оттуда до Леньки то и дело долетали шутливые замечания:

— Надо было срывать кон.

— Зачем мазу держал?

— Не везет? Сам Христос проигрался в стос!

— Зато его бабы любят. Пивом твоя новая торгует?

— Охнарю стало скучно. «Да скоро ли жрать дадут?» — подумал он, принимая на стуле другую позу.

Тикали круглые старинные часы на стене. За окном по переулку кто-то проехал.

Внезапно за столом послышался громкий хохот.

— Выметайся, Хряк, выметайся, — ласково говорил высокий, костлявый вор, одетый в новенькую темно-серую тройку, в лаковых туфлях, с чахоточной грудью, аккуратно причесанный на пробор. — Просифонился до последнего канта? Заимеешь новенькие — мы завсегда твои — партнеры.

— В долг не верим, векселя не выдаем, середь нас банкиров нету.

— Из-за стола поднялся здоровенный молодец с покатыми толстыми плечами, короткопалыми ручищами. Великолепные темно-русые кудри его были всклокочены, глаза на красном, чуть опухшем лице затуманены, из открытого ворота расстегнутой рубахи выступала широкая жирная грудь. Он почмокал малиновыми губами, словно хотел что-то сказать, и, так ничего и не сказав, круто вышел из-за стола.

Игра продолжалась, шуршали кредитные билеты, звенело серебро, вокруг по-прежнему толпились зрители.

Кудрявый молодец Фомка Хряк, выкидывая чуть в стороны могучие, толстые ноги, прошелся по комнате, постоял у окна, закрытого снаружи ставнями, припертого на баут — железный болт. Остановился против Охнаря, сунул руки в карманы галифе и долго смотрел на него своими бараньими, ничего не выражающими глазами. Нельзя было понять, видит он огольца или просто задумался. Голубоглазая блондинка, приглянувшаяся Охнарю, принесла в кувшине воду, полила высокий фикус в деревянной кадке. Не глядя на нее, Фомка Хряк полушепотом спросил:

— Глань, порошочка нету?

Он поднес к ноздрястому носу сжатую в кулак ручищу: характерный жест кокаинистов.

— «Марафет спрашивает, — сообразил Охнарь. — Нюхает».

— Понадобилась? — изменившись в лице, недобро ответила блондинка. — Пожалеть тебя? Ты меня в ту ночь пожалел? С Галсаном рассчеты ведешь, у него и спрашивай.

— Сдуру я тогда, Гланя, — виновато сказал Хряк, и видно было, что он действительно мучается. — Заигрался. Зенки залил и… да что вспоминать… тошно. Я у него отыграюсь.

— Нужны вы мне оба, как синице клетка.

— И такая гадливость, презрение прозвучали в ее голосе, что Хряк стушевался. Глупо повторил, видимо не зная, что сказать:

— Один порошочек. Башка трещит. Отдам.

Стряхнув с кувшина капли на кадку, женщина ушла. Хряк наморщил лоб, мрачно уставился на половицу, где еще минутуназад стояла блондинка. Шумно, как бык, вздохнул. Перехватив любопытный, взгляд Охнаря, хмуро спросил;

— Чего гляделки уставил? Поломаешь.

Ленька перевел взгляд на стол и сделал вид, будто не слышал. «Что-то между этим дядькой и той красоткой неладно», — мелькнуло у него. То ли Хряк обиделся, что ему не ответили, то ли ему больше не на ком было задержать внимание, он прицепился к огольцу.

— Не видал, как в стирки мечут? Чай, обучиться хочешь? Мозги не хватит.

— Еще тебя обучу, — сказал Охнарь. Ответ у него сам сорвался с губ.

Хряк насмешливо сдвинул густые брови, засопел.

— Может, сыграем? Только… чего ты можешь поставить на кон? Вшей? Или сопли?

— За меня будь спок. Не прошпилюсь, как ты. Толк в картах понимаю.

— Эх ты, сявка подзаборная, — побагровел Хряк. — Я не таких вытряхивал из последних шкар. Знаю, почему нынче не фартит. Знаю. Попа утром встретил и забыл за пуговку подержаться. После аж две кошки-паразитки вместе дорогу перебегли: жалко, кирпича не было под рукой, я б им, подлюкам, кишки выпустил. А то, думаешь, этих ухарей не вытряхнул бы из монеты?

Хряк кивнул на игроков за столом.

— Вот какой у Охнаря получился первый разговор с обитателем «малины»! Он невесело усмехнулся: зачем язык распустил?

— Чего лыбишься, сосунок? — еще круче свел брови Хряк. — Не веришь? Да с тобой я могу играть, знаешь… один глаз завяжу и могу играть. Только за все твое барахлишко на толчке больше целкового не дадут. И то царского. Вот нешто самого себя поставишь? У меня марухи нету, будешь заместо нее. Идет?

Он издевательски хмыкнул.

Охнарь знал, что среди жулья, особенно в тюрьме, в долгосрочной ссылке развито мужеложество. Он вскочил. Чем бы стукнуть по рылу этого бугая, если сунется? Им овладела настоящая злоба. Вон ножницы на буфете: пырнуть в пузо?

— Словно о чем-то размышляя, Фомка Хряк минуты две молча стоял над Охнарем. Вдруг сунул пятерню в его свалявшиеся кудри, пребольно уцепил. Охнарь откинул голову, метнулся к буфету. Между ними встал Модька Химик, выскочивший из-за стола.

— Чего, Хряк, прицепился к огольцу?

Тот молча, будто что соображая, уставился на Модьку. Охнарь схватил ножницы, сжал, держа, как нож, острым концом книзу. Вот и «отогрелся» в кодле! Может, тут ему и конец? Хряк изувечит его, и он погибнет, как Щелчок на базаре — «в одночасье». Ну и ладно! Хорошо бы и ему хоть разок садануть этого лохмача — угодить в глаз, на всю жизнь оставить метку. Все одно житуха пропащая: в тюрьме вязы крутили, на суде мурыжили, больше суток не жрал, еле нашел ход в эту «малину». Сколько можно терпеть?

Заметив в руке огольца ножницы, Хряк угрожающе поджал губы, сморщил нос. Модька крепко схватил его за руку:

— Не тронь. Слышь? Оголец — свой.

Из сеней, хлопнув дверью, вошла приземистая женщина с бородавкой, в темной шали, поставила на стол обливную глиняную миску с мокрыми солеными огурцами в бурых веточках укропа, красные, налитые помидоры. Загремела в буфете, доставая тарелки, хлеб.

Игроки бросили карты, отодвигали стулья, шумно обсуждая игру. Кто-то снял со стены гитару, стал пробовать настрой.

Хряк хмуро повернулся, уставился на дверь. Постоял и вышел в сени. Модька ласково сделал огольцу смазь: провел пятерней от подбородка по губам, носу.

— Чего щетинишься? — с мягкой насмешкой сказал он. — Нервная система у подопытной собачки? Брось. Все мы знаем, что ты мальчик — ежик, в кармане — ножик.

Оттого, что Модька заступился за него, Ленька внутренне обмяк, губы дернулись раз, другой. Он сердито вырвался от Химика, боясь, что тот заметит его слабость. Ему было стыдно, и в то же время он ни на что на свете не променял бы это сладостное и томительное пощипывание в сердце: он обрел себе нового друга.

Скрипел раздвигаемый стол, звякали тарелки.

— Давай, давай, ребятки, рассаживайся, — говорил чей-то бас. — А то у меня от этих огурцов укропный дым в глазах стоит. Надо рюмашечкой промыть, водка-то — чистая слеза богоматери.

— Топаем, Охнарик, — раздался над огольцом приглашающий голос. Его легонько в спину подтолкнул высокий костлявый мужчина с безукоризненным пробором, в темно-серой тройке. Называли его все Василий Иванович, обращались с подчеркнутым уважением.

Конфузливо улыбаясь, Ленька сел на указанный стул; потом все-таки перебрался к Модьке. Модька сунул ему вилку:

— Вкалывай.

Стол уже заняли разносортные бутылки. На белой фаянсовой тарелке блестела жиром крупно нарезанная копченая селедка; на другой пустила слюдяную влагу толстенная чайная колбаса. От крупной розовой вареной картошки валил пар.

Охнарю налили полстакана водки. Он вдруг почувствовал, как озяб: плечи, спину охватил озноб, стало просторно в стареньком узком пиджачке. Несколько рисуясь умением пить, Ленька отломил корочку ржаного хлеба, давясь, лихо выглохтал свою долю. В голову ударила кровь, сладкий жар пошел от горла к самому сердцу. Ленька торопливо схватил заготовленную корочку, несколько раз жадно втянул запах свежего ржаного хлеба и, поймав на вилку кусок селедки, начал с жадностью закусывать.

Вокруг одобрительно засмеялись.

— Добрый пьяница будет, — сказал дядя Клим. Он сидел у стены, лицом к двери, словно держа ее под наблюдением. — Дельный вор выйдет.

Встретив взгляд Хряка, Ленька ответил ему совершенно дружелюбным взглядом. Хряк тупо сосредоточенно жевал, уставясь в стол, громко чавкал: водку он пил будто чай.

Вокруг гудел разговор, слышался смех, иногда кто-нибудь весело, безобидно пускал матерком.

В глазах Охнаря появился легчайший туман, и напудренные, подведенные лица женщин, сидевших вперемежку с мужчинами, казались необычайно красивыми. Водки ему больше не давали и только поднесли немного красненького.

Он вслушивался в летевшие со всех сторон слова, мало что понимал, улыбался. Сидел Охнарь тесно прижавшись к Модьке, испытывал блаженное состояние тепла, любви ко всем, кто здесь был. «Вот она какая, «малина», — подумалось ему.  Не зря я сюда пробился. Поглядел бы Федька Монашкин».

Перекрывая шум, за столом родился, задрожал красивый, немного надорванный баритон, заполнил всю комнату:

В воскресенье мать-старушка К воротам тюрьмы пришла, Своему родному сыну Передачу принесла.

Это, дирижируя рукой, запел Василий Иванович. Сотрапезники дружно, несколько вразнобой, подхватили. Сразу замолкли разговоры. Большинство блатных песен сентиментальны, жалостливы, рисуют поистине трагическую судьбу обитателей «дна», и обычно подвыпившие воры исполняют их с надрывом, со слезой, с потрясающей душу искренностью. Песня, казалось, билась о бревенчатые стены, словно желая вырваться в щели ставен, улететь на волю и кому-то поведать о злой доле, постигшей и «мать-старушку» и «сына».

Если кто фальшивил, Василий Иванович строго грозил ему длинным, костлявым пальцем.

Передайте передачу, А то люди говорят: Будто бедных заключенных Сильно голодом морят.

Внезапно он разразился долгим кашлем, схватился за впалую грудь. Над ним сразу наклонилось несколько участливых лиц. Глашка — полногрудая блондинка с красивыми подбритыми бровями — заботливо, почти любовно вытирала мелкую пузырчатую пену в уголках рта. Василий Иванович замахал на них обеими руками, отдышался. И вдруг, улыбнувшись, вновь запел своим превосходным сильным баритоном:

Усмехнулся надзиратель: Твой сынок давно погиб…

Однако тут же согнулся, и, когда Глашка снова вытерла ему рот, Ленька с внутренним содроганием увидел на платочке кровь. Василия Ивановича отвели на диван, уложили, подсунув под голову подушку. Лицо его приняло цвет старой мочалы, он тяжело, с сипением дышал, крупный пот выступил на его вдавленных висках. И все-таки он еще пытался поднять руку, словно дирижируя безмолвной, только им слышимой мелодией, и судорога, похожая на улыбку, дергала его помертвевшие губы.

— Кто он? — кивнув на Василия Ивановича, тихонько спросил Охнарь Модьку.

— О, это, брат, мужик! — серьезно, без обычных сравнений ответил Модька. — Звездохват!

Это лишь разожгло Ленькино любопытство.

— В каждой воровской профессии есть свой высокий класс, — так же серьезно пояснил Модька. — Так вот, Василий Иванович ширмач марки экстра. Инженер своего дела. Видишь, как одет? Будто из посольства. Этот на базар или на бан и ногой не ступит. Пускай там мелочь шныряет. Он ошивается в ювелирных магазинах, банках, в шикарных ресторанах, на рулетке. Для него застегнутых польт, костюмов нету — любое расколет. Нет такого кармана, который бы он не взял. Работает всегда в одиночку. Портфельчик у него заграничный, очки…

— Во-он какой! — восхитился Охнарь. — И… любой, любой скулован возьмет? — показал он на внутренний карман своего пиджака. Он тут же прикоснулся к верхнему наружному. — Чердачок-то небось запросто?

Очищать карманы он не умел, но знал, как они называются по-воровски, и хотел этим похвастаться.

— Спрашиваешь! — даже возмутился Модька. — Да вот тебе пример. В киче Василий Иванович сидел в Пскове. Братва ведь всегда играет в стирки. Ну, попался надзиратель — волкодав. Обыск за обыском, все нары перероет, в белье, в колесах смотрит. «Не я, говорит, буду, выведу эту заразу». Карты. В глазок из коридора заглянет — играют. «Ага. Захватил». Войдет, все вверх дном поставит — нету. Будто сожрали. Сдался наконец. «Валяйте, говорит, дуйтесь, только скажите, куда вы деваете карты, когда мы входим с обыском. Где они сейчас?» И смотрит на Василия Ивановича. Знает: кит. Тот смеется: «Не тех, гражданин надзиратель, обыскиваете». Тот было взбеленился: «Кого ж? Может, себя?» А Василий Иванович ему вежливенько: «Именно так». Надзиратель сунул руки в карманы, а там колода стирок лежит. Даже сплюнул: «Ну и артисты!» Это, значит, только волкодав входил с обыском, — Василий Иваныч ему спокойненько их туда. Выходил — он карты тем же манером обратно. Ловко-плутовка? Вот он какой ширмач.

 Ленька испытал чувство гордости за Василия Ивановича Вот действительно мастер. И родятся же. Не попади он, Ленька, в этот дом, в жизнь бы не увидал такого!

— Эх, у него и сармаку, наверно, — с наивной откровенностью подумал он вслух. — Миллиен.

— Пять, — сказал Модька и расхохотался. — Барон Ротшильд блатного мира. — И, перестав смеяться, опять серьезно продолжал: — Видал, какой хворый Василий Иванович? Талант пропадает. Рукам цены нет, а идут как у безработного. Запивает, опустил поводья. Да и вообще держутся ли у вора деньги? Может, вот лишь у такого, как Двужильный.

— Чего он… дохает?

— Чахотка. Молодым на допросах били… В одном магазине самосудом чуть не кончили. Думаешь, воровская доля — мармелад?

— Где Василий Иваныч живет? У нас?

— Мазалась ему эта нора. Отдельную ховирку снимает. Старушка хозяйка считает его банковским служащим: ее б кондрашка хватил, узнай она, кто Василий Иваныч. «Солидный холостяк». Ну да он платит вперед за месяц, дома ни рюмочки, никаких «представлений».

— Ты у него был?

— Мое дело. Может, когда и отвозил больного на извозчике. Ты, оголец, брось эту манеру: выпытывать. Понял? Тут этого не любят. Что надо тебе — скажут. А то сунешь нос не в ту щелку — и отхватят.

 И Охнарь так и не понял: знает ли сам Модька, где проживает Василий Иванович, или нет. После этого на знаменитого ширмача, вновь занявшего место за столом, Охнарь смотрел почти благоговейно и следил за каждым движением рук. Между прочим, руки у Василия Ивановича были меньше, чем у ночлежного вора Павлика Москвы, но более холеные и тоже с гибкими подвижными пальцами.

 Лысый гармонист с морщинистым лбом и мохнатыми совершенно черными глазами ловким щегольским движением растянул хроматическую гармонику и ударил «барыню». С табуретки сорвался юркий белявый вор в рубахе «апаш», в желтых востроносых ботинках с дымчатыми гетрами и мастерски начал плясать.

 Загремели стулья, отодвинули к стене стол, и в образовавшийся круг выскочила одна из накрашенных девиц. Мужчины, женщины поводили плечами, всем видом показывая свое активное участие в веселье.

 Неуловимым движением пальцев лысый гармонист на ходу переменил мелодию, чем и вызвал одобрительные возгласы, а сбившиеся с такта плясуны под общий смех выбрались из круга. Тот же юркий, белявый вор вновь стал дробить ногами, пустился вприсядку, небольшим хриповатым тенорком напевая:

Что ты ходишь? Что ты бродишь? Сербияночка моя. Пузырек в кармане носишь, Отравить хотишь меня.

— Кто-то вытолкнул на круг Глашку, и она тоже начала ловко отплясывать, высоко вскидывая красивые полные ноги в фильдеперсовых телесного цвета чулках, задорно отвечая партнеру:

Я страдала, страданула, С моста в воду сиганула. Из-за тебя, дьявола, Три часа проплавала.

Потом плясали другие. В доме шумной пьяной юлой крутилось гулянье, звонко, разухабисто пела гармоника, подметки, каблуки били в пол, рассыпали мелкую частую дробь. Вздрагивал буфет, вибрировали рюмки. Вся компания принимала участие в сабантуе, как назвал это веселье косоглазый Галсан. Попробовал было плясать и Василий Иванович, но вновь отхаркнул кровью. Его уложили на диван, и за ним стала ухаживать Глашка, еще высоко от усталости носившая грудью.

 Иногда, пошептавшись, какая-нибудь парочка вдруг исчезала в одной из смежных комнат, оттуда слышалось звяканье задвижки. Затем они выходили, обычно женщина позади кавалера, оправляя волосы или платье.

 Здесь все знали, кто с кем живет, кто чьей любви добивается.

 Почему-то Охнарь больше всего смотрел на лысого гармониста: так часто чем-то поразивший нас человек на долгие часы овладевает нашим вниманием. Плясуны сменяли один другого, а он продолжал наигрывать «страданья», польки, цыганки, вальсы и, казалось, совсем не чувствовал усталости.

 Его крепкие короткие пальцы с нечистыми ногтями ловко и неутомимо бегали по перламутровым пуговкам, гармонь разворачивалась на коленях, блестя металлическими наугольниками, красной подкладкой мехов. Лысому подносили водку, он выпивал, отказываясь от закуски, и лишь собирал на лбу морщины, шевелил кожей, словно надвигая ее на густые брови: казалось, этим он и закусывает. Глаза его почти не смотрели на людей, убегали, прятались.

— Откуда он такой? — тихонько спросил Охнарь у Модьки, с трудом удерживая закрывающиеся веки.

— Разное говорят. Есть слух, что неудачливый Нат Пинкертон из царской охранки. Филер. После революции решил спасаться на «дне».

 Слова Модьки было последнее, что Охнарь услышал в этот шумный, бесшабашный вечер. Он заснул тут же за столом, положив оба локтя на залитую скатерть, уткнув в них свою утомленную кудрявую голову.

 Он не знал, долго ли разливалось, свистело, топотало веселье, когда оно кончилось, остался ли кто в «малине» или все разошлись.

 Оказалось, что часть гостей, в их числе и Василий Иванович, ночевала в притоне. Наутро они опохмелялись и гуляли до глубокой ночи.

 

III

 На третий день, в субботу, когда сели обедать, «старшой», дядя Клим, или, как его называли между собой воры, Двужильный, сказал:

— Теперь свои остались. Отдохнуть можно.

 Закусывая колбасой полстакана выпитого портвейна,

 Ленька разглядывал сидевших за столом. Всех он уже видел, нал, но теперь как бы знакомился ближе.

 Народу вместе с ним было восемь человек. Мужчин он хорошо запомнил: дядя Клим Двужильный, Модька Химик, Фомка Хряк и большеголовый, низколобый, с черными жесткими волосами и приплюснутым носом Галсан, откликавшийся на кличку «Калымщик».

 Остальные трое были женщины. Самую старшую из них, толстоносую, с бородавкой, обычно покрытую шалью, все звали Просвирня. Ей было лет под пятьдесят, и Леньке сказали, что она «хозяйка».

 Особый интерес у него вызвали две молодых. Оказывается, они тоже являлись постоянными обитательницами «малины». Кто эти бабы? Жены? Воровки? Или «гулящие»? На сальности мужчин они совершенно не обращали внимания, а иногда и сами вставляли хлесткое похабное словцо.

 Ближе к Леньке, положив локти на скатерть, сидела успевшая запасть ему в душу Глашка Маникюрщица. Ее коротко, по моде подрезанные волосы были причесаны наскоро, кое-как, пухленькое лицо несколько сонно, с мягких, сочных губ наполовину сошла краска. У нее и в одежде чувствовалась небрежность: одна пуговица на груди была не застегнута, воротник красной вязаной кофточки завернулся. Взгляд голубых глаз — безучастный, скучающий: казалось, ее мало что интересовало кроме обеда. Совсем другая, чем вчера. Устала после гулянки? Хорошо, что Глашка здесь живет. Сколько ей? Годов двадцать пять?

Черненькая ее подруга, занимавшая место по правую руку от дяди Клима Двужильного, была примерно ее возраста, а может, и постарше, но выглядела и свежее и подобраннее. Была она гибкая, как хлыст, с длинными крашеными ногтями красивых рук, глаз ни перед кем не опускала и, казалось, подмечала все, что делалось в доме. Иногда по ее смуглому скуластому лицу с резкими изломистыми бровями, ярким, каким-то нервным, крупитчатым румянцем пробегала тень высокомерной, пренебрежительной улыбки, она еле уловимо дергала уголком прямого рта и миролюбиво поджимала тонкие, тоже яркие губы. Ела она, не в пример своей товарке, мало, отгрызала маленькими кусочками, и то и дело блестели ее острые, мелкие зубы. Охнарю черненькая не понравилась. «Такая укусит — мясо загниет».

 Обед долго не затянулся.

 Девицы разошлись каждая в свою комнату. Просвирня стала убирать посуду, а Фомка Хряк и Калымщик сели играть в «стос». Химик закурил, лег на диван. Затем поднялся, придвинул стул к игрокам и начал «ставить мазу»: то на карту одного, то на карту другого. Двужильный возился с электрическим фонариком: проверял батарейку, пробуя ее на язык, рассматривал, не перегорели ли волоски у лампочки.

 Повалил снег, рано опустились сумерки.

 Прошло два дня, как Охнарь «отогревался» у товарищей Куприяна Зубка. Когда они его наладят отсюда? Нынче? Сказать по совести, ему было невыносимо скучно. Праздничное веселье кончилось, в доме установилась нудная тишина, и появилось ощущение придавленности. Казалось, все чего- то ждут, к чему-то прислушиваются, томятся. Хаза окружена тьмой, чужими враждебными домами. Кто знает, что делается за этими толстыми бревенчатыми стенами? Не обкладывают ли их мильтоны? Конечно, все это мура на постном масле, никого Охнарь не боится, он уже тюрьму испытал, но все равно противно: раньше, на «воле», он никогда не жил закупоренным в четырех стенах.

 Смотреть без конца, как мечут в «стос»? Надоело. Самому бы подсесть, да монеты ни копейки. Притом оголец чувствовал, что Фомка Хряк его недолюбливает. А вот Модька, видать, не очень азартный. Не захотел играть и лишь иногда «мажет».

 Чем бы заняться? Нешто выйти во двор, хоть свежего воздуха глотнуть? Очень уж тут сивухой несет, табачищем, да еще от выпитого за эти дни в голове вроде карусели.

Где-то в передней валялась его кепчонка. Просвирня заметила, как Ленька шарил у вешалки, подозрительно спросила:

— Куда?

— Тут на дворе побуду.

Содержательница квартиры подошла к Двужильному, зашептала на ухо. Тот поднял голову от фонарика, кивнул Охнарю:

— Надоело у нас?

 —  «Уже выгоняют?»

— Как можно, дядя Клим! У вас хорошо.

— Чего ж не сидится? Отдыхай.

    И, закрыв фонарик, ушел в свою комнату.

    «Не верят».

    Оголец лишyий раз убедился, что «хозяева» следят за каждым его шагом. И хотя он понимал, что иначе и быть не может, так, видимо, и надо поступать в притоне, легче не стало.

   Игроки бросили карты. Модька Химик взял книжку и вновь лег на диван. Фомка Хряк зацепил свой широкий солдатский ремень за гнутую спинку венского стула, качал наводить бритву, поблескивая стальным лезвием с немецкой маркой. Взял хромированную чашечку для разведения мыльного порошка, внезапно грубо сказал:

— Кто взял мой помазок?

И скосился на Калымщика.

Калымщик зашевелил черными бровями, промолчал. Ленька оживился, с интересом ждал, что будет дальше. Хряк обшарил подоконник, громко бормоча:

— Кажная свинья хватает. Ох, кого-то я впоймаю за длинные ухи!

— Обидеть хочешь? — сбычась, спросил его Калымщик. — Мне твой «свинья» — тьфу. Я свинья кушаю. Мне что наша Магомет, что ваша Миколка-угодник — два фальшивые деньга. А твоя помазок мне зачем? Своя есть помазок.

Казалось, Хряк только и ждал его слов. Он надвинулся на Калымщика жирной грудью, передразнил:

— «Наша Магомета, ваша Миколка»! Кто ж, как не ты, схватил? Мне чтоб помазок сею минутой лежал передо мной. А то вот хвачу бритвой по языку, и онемеешь до гроба.

— Мой финка хотел нюхай? — закипая бешенством, спросил Галсан Калымщик и схватился за рукоятку ножа. Был и он дюжий, с короткой сильной шеей, но едва доставал Хряку до плеча.

Модька сел на диване, спустил ноги.

— С цепи сорвались? — сердито сказал он. — Брось, Хряк. Чего нарываешься? Только что в карты играли и… оскорбляешь. Это тебе не ночлежка, не базар — хаза.

— Заступник нашелся? Может, ты помазок и сцапал?

— Неизвестно, чем бы кончилась ссора, если бы не Просвирня: нагнувшись к двуспальной кровати, она подняла бритвенный помазок с лимонной перламутровой ручкой, положила на стол, словно бы между прочим, проговорила:

— Валялся.

Хряк замолчал, все еще тяжело сопя. Калымщик, ничего больше не сказав, ушел к себе в комнату. Модька достал папиросу, чиркнул зажигалкой: запахло бензином, дымом табака. Ленька вновь поскучнел: жалко, что не подрались. Конечно, Хряк куда «поздоровше» и, если бы дело пошло на кулачки, смял бы Калымщика. Но у того финское перышко. Пустил бы Хряк в ход бритву? Вдруг бы кого до смерти зарезали? Оказывается, вон как воры грызутся. А пацаны говорили, будто они живут в кодле очень дружно. Ленька подошел к столу, взял карты и стал строить из них домик.

Зажгли лампу-«молнию».

Из своей комнаты вышел Двужильный, одетый в костюм, с револьвером в руках. Перезаряжая его, сказал:

— Кончайте базар, ребятки. Пора.

Висевшие над столом круглые часы показывали начало восьмого.

Сидя перед зеркальцем, Хряк старательно выдавливал прыщи над переносицей; Модька показывал карточные фокусы, и Ленька не спускал глаз с его рук; Калымщик из своей комнаты ничем не подтвердил, слышал ли он «старшого».

— Полчаса вам даю, — негромко, холодно сказал Двужильный.

Вскоре в большую комнату вошли девицы. Встреть их Ленька на улице, да еще полупьяный, как сейчас, не узнал бы. Обе марухи разоделись по самой последней моде — в короткие, узкие, выше колен, юбочки, в шляпки, высокие фетровые боты. Полная, белокурая Глашка Маникюрщица была в голубом манто рытого бархата; черненькая Манька Дорогая, или, как ее между собой еще называли воры, Сука, — в меховом полупальто.

Обе подвели глаза, ярко накрасились, в руках держали лаковые сумочки. По комнате от них распространился сильный запах духов.

Бросив карты на подоконник, Модька Химик картинно поднял руку, продекламировал:

Когда я был молод, В гусарах служил, Красотку-цыганку Безумно любил!

Он потянулся.

— Итак, мы едем на раут? Лакей, цилиндр, перчатки или получишь в рыло!

Он снял с вешалки свое темно-серое демисезонное пальто в крупную красную клетку, кашне, оделся.

Медленно стал натягивать сапоги Хряк.

Первой ушла Маникюрщица. За ней вскоре Хряк и Модька Химик, насвистывающий опереточный мотивчик. Затем минут через десять исчезла Манька Дорогая. Сердце у Леньки взволнованно колотилось, хмель придал ему смелость. Он загородил дорогу Двужильному:

— Возьмите меня с собой.

Вероятно, Двужильный не ожидал такой просьбы.

— Чего торопишься?

— Я уже говорил, дядя Клим. Сармаку вот так надо раздобыть, — чиркнул Охнарь себя пальцем по горлу. — Зима, а у меня клифтишка нету. Возьмите. Я не подведу.

Двужильный пошевелил ноздрями.

— Посиди дома.

— Боитесь?

— Мы, милок, ничего не боимся, — грубо сказал Двужильный. — У нас испуг сыздетства прошел. На дворе морозно, застудишься.

Он пронзительно глянул на Леньку, словно этим взглядом сметая его с пути. Ленька побледнел, однако не отступил. Смотрел он обидчиво, исподлобья, верхняя чуть приподнятая губа дрожала совсем по-детски — не поймешь, то ли хочет укусить, то ли заплакать. Левая бровь дяди Клима высоко, удивленно поднялась, короткие щетинистые усики задвигались. Внезапно он ласково, ободряюще потрепал огольца по щеке, толкнул плечом дверь.

Вслед за ним вышел и Калымщик. Просвирня заперла за ними дверь, и в доме наступила тишина, но тишина гнетущая, похожая на липкую паутину. Лишь глухо бормотали настенные часы, да и они, казалось, не время отсчитывали, а накликали беду.

— Спать ложись, — сказала Охнарю Просвирня. — Вот ту старую шубу возьми на вешалке, постели на полу у сундука. Не забудь, свет погаси.

Она зевнула, перекрестила большой рот и скрылась в чуланчике: словно пропала. Где-то глухо хлопнула дверь. Лишь впоследствии Ленька — узнал, что там находилась еще одна каморка — «маханшина келья».

— Десять минут спустя комната погрузилась в кромешную темноту. Ворочаясь на шубе, протрезвившийся Ленька чутко прислушивался к ночным звукам в доме и за стеной. Мрак давил его, было чего-то страшно.

 

IV

Вот уже три дня, как Ленька живет в «малине» и не может понять, что делается вокруг него, что происходит с ним самим. Как относятся к нему обитатели дома? Ленька остро чувствовал: все к нему приглядываются, не приведи господь ему возбудить подозрение — придавят, как мокрицу. Он не знал, как себя вести, чтобы понравиться, не опускал ни перед кем глаз, считая, что этим высказывает свою самостоятельность.

Он прекрасно понял, что сейчас воры ушли «на работу» Что именно они делают в городе — Охнарю было неизвестно. При мужчинах ли находятся обе молодые женщины или отдельно «гуляют» по панели? Расскажут ли ему об этом? Вдруг дядя Клим возьмет да и оставит его в хазе? Вот бы здорово! Тут весело, народ аховый, выпивки, жратвы — разливанное море. А что, разве бы он не мог пригодиться? На «воле» Охнарь слыхал, что таких, как он, огольцов приучают лазить в форточку. Забравшись в чужой дом, они изнутри открывают дверной запор и впускают взрослый А то берут «сонниками». Огольца подсаживают в окно, и он один среди бела дня (или с карманным фонариком, если дело ночью) обкрадывает спящих и через окно же передает вещи партнерам наружу.

Да разве его здесь оставят? Кто он? Обыкновенный беспризорник, мелкий урка. А дядя Клим и его сотоварищи — духовые. Попасть к ним — то же самое, что из пехоты перевестись в лейб-гвардию. Ленька отлично сознавал: воры не могут быть доверчивыми, принимать всех. «Малина» — это их крошечная крепость в большом городе, и она же их мышеловка. Враги для них — все. Друзей — никого. Прознай про хазу уголовный розыск — окружат и прихлоп нут, и любой из самарцев поможет.

Чокали невидимые часы на стене, в углу под полом скреблась мышь. Ленька принял позу поудобней.

Эх, как судьба его швыряет! Будто палка-бита деревянного «чижика» — есть такая игра. Давно ли с ребятами своей улицы он в половодье бегал на Дон, вылавливал разбухшие доски, бревна, прибитые волной к берегу, и тащил домой на топку? Давно ли катил на воронежском товаро-пассажире и трясся, что его схватит кондуктор с бычьей мордой? Давно ли сбежал от киевского большевика, гульнул в чайной «Уют», спал в асфальтовом котле? Давно ли с Нилкой Пономарем был захвачен облавой и доставлен в ночлежку? А уж после этого и в разных детдомах учился, прошел тюрьму, имел судимости и вот лежит в «малине». Да уж не мерещится ли ему все это? И смутно белеющий потолок, обклеенный бумагой, по которому шуршат тараканы, и бревенчатый дом, и тетка Просвирня, и город Самара? Существует ли на свете сам мальчишка Ленька Осокин по кличке Охнарь, или ничего этого совсем-совсем нет и в помине? Ни белого света, ни Земли, никого! Вот он зажмурится, откроет глаза и — ничегошеньки! А вдруг в самом деле?

Ленька крепко и не без страха закрыл глаза и, казалось, почувствовал вечность: исчезло время, все куда-то провалилось. Еще не успев открыть глаза, он цапнул себя за руку и радостно засмеялся. Жив! Есть такой оголец Ленька Охнарь и никогда не умрет. Он уже весело смотрел на потолок, на стены и готов был побиться об заклад, что какое-то мгновение сквозь тьму отлично различил настенные часы, голую красотку в розово-ядовитой рамке.

Откуда же вся эта разная разность появилась на свете? Сотворил бог? А кто сотворил бога? Большевики говорят, что его придумали попы. Наверно, и его, Ленькин, отец был неверующим?

Ему вспомнился последний побег из детдома, полгода назад, который и привел его сюда, в «малину».

До чего же Леньке сперва легко вздохнулось на «воле»! Снова свободен, кати куда хочешь, делай что пожелается! Нет вокруг казенных стен, нет воспитателей, нудных замечаний: «Куда? Зачем дерешься? Нельзя! Останешься без отпуска!» Правда, нет и чистого белья, нет трехразового питания — в последнее время кормить стали лучше. Нет цветных карандашей, красок — Ленька пристрастился к рисованию. Э, да разве он пропадет? Не сворует, так выпросит. Народ зажил сытнее, подобрел.

На «воле» Охнарь, как всегда, быстро сошелся с новыми корешами. Под рубахой за ремень у него был засунут самодельный нож, выточенный из стальной полосы, с грубой деревянной колодкой.

Стоял октябрь, от Волги дул пронзительный ветер, мелкий дождь сек щеки. Вместе с корешком Охнарь украл на базаре из лавки скорняка новую каракулевую шапку. Его схватили, дружок успел сбежать, оставив в руках преследователей великоватую куртку, скинутую на ходу. Пострадавший торговец в легкой поддевке, еще какие-то двое повели Охнаря в ближайшее отделение милиции. На нижней разбитой губе у него запеклась кровь, Ленька загнанно зыркал по сторонам, старался не заплакать от испуга и все почему-то сплевывал.

«Допрыгался», — в странном оцепенении думал он, видя, что улизнуть нет никакой возможности. Торговец так завернул ему за спину руки, что малейшее движение вызывало боль в суставах, плечах.

— Тише, зараза, крути, — огрызнулся он.

— Обожди, еще не так скрутим. Шпанка желторотая.

Факты говорили сами за себя. При обыске в отделении милиции у Охнаря нашли махорку в кармане. Насыпал он туда махорку для того, чтобы в случае неудачи кинуть в глаза обкрадываемой жертве. Правда, у него имелась и книжечка тоненькой рисовой бумаги «для курева», да разве легавых проведешь? Все улики были налицо. Дежурный оформил протокол, истец, свидетели подписались, и уголовное дело на Леньку было заведено.

Огольца втолкнули в просторную камеру уголовного розыска, наполненную арестованными. Вот он и в неволе. Раньше ему приходилось сидеть только в отделении милиции небольших городов.

С потолка на перекрученном шнуре спускалась запыленная лампочка, на стенах виднелись похабные рисунки, надписи. Окно, выходившее во двор, было забрано решеткой и смотрело десятком дробленых черных глаз. По обеим сторонам камеры тянулись нары, отполированные тысячами подследственных жильцов. На скамейке у длинного стола сидели двое мужиков и закусывали, наливая из остывшего чайника кипяток. Кучка молодых воров играла в самодельные карты; при появлении дежурного очкометы спрятали колоду, приняли невинный вид; как только он ушел, вновь стали играть. Охнарь съежился, не зная, что делать. Вот и сбылось пророчество тетки Аграфены: увидела б она его! Дурак, дурак, зачем намылился из детдома? Хоть бы весело покуролесил эти дни, а то «воля»-то опять оказалась вшивой, неприютной: ел больше вприглядку, спал одним глазом.

Ниже — тюрьмы падать, кажется, уже некуда! Охнарь не без любопытства огляделся.

— Что за микроба? — подойдя к нему, спросил заросший детина с толстыми губами, тупым сонным взглядом и неожиданно ловко дал швычка.

Охнарь ойкнул, схватился за голову:

— Чего лезешь!

— Здоровкаюсь с тобой, дурашка. Ай больно? А ты думал, в тюрьме пирогами угощают?

И он глупо расхохотался. Пожилой заключенный в короткой студенческой тужурке, сморщенной и побелевшей от носки, бросил детине:

— Не трожь. Ему небось и без тебя мильтоны шею накостыляли.

Народу в камере было как на базарной толкучке. Кто сидел на деревянных нарах, кто прохаживался из угла в угол, кто тихонько покуривал, ведя ленивую беседу. Пегий мужик с бороденкой набок, расстегнув штаны, искал насекомых. Ленька выбрал у стены свободное местечко, сел на полу.

— Впервой тут? — подсев к нему, спросил пожилой в студенческой тужурке, что заступился за него перед толстогубым детиной.

Оголец гордо и солидно подтянул штаны:

— Бери выше. Уже приводы имею.

— Молодец. Обкатываешься, значит. Кто не нюхал сумы да тюрьмы — не знает жизни. Верно говорю. Люди только тех уважают, кто кусается крепко. — Он показал пальцем на свои редкие желтые зубы. — Во. Зришь? Увидят, что слабый, норовят морду наперекос поставить. Если ж сумеешь ответить — сами отойдут в сторонку. Это я точно знаю, поверь. Да ты и сам небось заметил? На суде завсегда держись смело, отпирайся от всего. Понял? Главное — отпирайся, и отпонтуешься. Мне завтра решетка грозит, а думаешь, боюсь? Э, милок, жизнь, она и в тюрьме есть. Рано ль, поздно ль, а на свободу выйдешь.

— А чего мне могут припаять? — наивно поинтересовался Охнарь и рассказал, за что его посадили.

— Отдохнешь с месяц на казенном харче, да и все. После в реформатор пошлют, с малолетками вала повертишь… отъешь ряшку.

Заключенный поскреб спину, покосился на Охнаря:

— Деньжонок не имеешь?

Старый вор еще почесался.

— Так, значит, голый, как святой! А я думал у тебя на четвертинку разжиться. Признайся: может, заначил где в барахле? Нет? Жалко.

Он встал и ушел к нарам.

Здесь же на полу Охнарь и заснул поздней ночью.

На шестой день его повели в «стол привода» — большую комнату на первом этаже, наполненную арестованными. Ленька отошел к стенке, с любопытством приглядываясь к незнакомой обстановке. Большинство здесь было молодых парней с лихими взглядами из-под чубов, с голубыми от татуировки руками, в мятых пиджаках, одетых прямо на майки. Попадались и пожилые люди в приличных костюмах, все небритые, с угрюмыми взглядами. Выделялось несколько девиц с нерасчесанными волосами, в модных, замызганных юбчонках.

Час спустя Ленька уже знал, что здесь были и воры, и шулера, и спекулянты, и растратчики, и аферисты, и проститутки — «всякой твари по паре», как острили сами заключенные. Одни сидели на подоконниках, другие лежали на деревянных диванах, а то и прямо на полу, насунув на уши кепчонку. Возле батарей парового отопления жалось несколько озябших. Скудный свет проникал сквозь маленькие окошки, забранные решетками. Слышалась незлобивая ругань, каждый проклинал случай, который привел его сюда. Некоторые попали в уголовный розыск «на пустую» — захватили при облаве. Тут, в «столе привода», весь этот сброд должны были опознать — впервые ли каждый из них захвачен или давно занимается своим «промыслом», что в сущности, и предопределяло меру наказания.

Старые кореша или те, кто познакомился на месте, кучками сидели на полу. У подоконника собралась шумная компания. Почти все курили, и табачный дым лез в горло. Откуда-нибудь то и дело раздавался смех, восклицания.

Выбрав свободное местечко, Охнарь присел возле двух молодчиков, видно корешей, что уединились от братвы.

Вертлявый, с тоскующей по мылу кадыкастой шеей, выбитым верхним зубом негромко говорил:

— Хорошо бы пройти на липу. Если откроют задки, не миновать Соловков или Нарыма. Восемь судимостей у меня, проскочу ли? Может, не опознают, пофартит.

— Эх, неохота опять в кичу садиться, — сказал второй, низколобый, с черными негнущимися волосами, похожими на козырек, и мечтательно добавил: — Сейчас бы к Лизке. Хорошая у меня маруха, кроме меня, ни с кем не треплется. А потом бы завалиться в пивную «Минутка», клюкнуть бухляночку, вот это житуха!

Из комнаты вышел надзиратель с бумагами, громко выкрикнул:

— Самохин!

Вертлявый молодчик с выбитым зубом вскочил:

— Меня вызывают.

Его друг с негнущимися, словно козырек, волосами подсел к какому-то пожилому мужчине в очках, очевидно растратчику, понес какую-то околесицу, потом в азарте проспорил ему белье.

В углу играли в карты, и тут же, на глазах у всех, неудачник снял верхнюю рубаху, отдал. У забранного решеткой окна короткошеий малый с приплюснутой головой, словно вросшей в плечи, вставил в расческу тоненький листок из папиросной коробки и, как на губной гармошке, стал наигрывать «матаню». Двое молодых воров и девица пустились плясать, образовался круг, многие стали прихлопывать им в ладоши.

То и дело кого-нибудь вызывали в дактилоскопию, в кабинеты к инспекторам, и те уходили. Открывалась дверь в коридор, вваливались партии вновь прибывших. В «столе приводов» стало душно.

Прав был пожилой заключенный в студенческой тужурке: здесь шла своя жизнь. Леньке она была в диковинку, а кто-то считал ее своим бытом.

Возвратился Мишка Вертун с выбитым зубом.

— Отпонтовался? — с жадностью спросил его товарищ.

Вертун попросил закурить, и, когда брал папироску, рука его дрожала. Проговорил, потирая грязную кадыкастую шею:

— Раскрыли. Знаешь, кто инспектор второго района? Фомушка. У этого не голова — кладовка, все помнит.

Спрашивает: «Как фамилия?» Я: «Самохин». Тогда он: «А Никишин не ты? А Сергеев? Филимонов?» Я, понятно, отпираюсь. Он опять: «Снят у нас?» Я прикидываюсь, что не понял: «Чево?» Фомушка ткнул мне в нос фотографию, смеется: «Твоя? За фраера хотел пройти? В последний раз ведь обещал, что уедешь из Самары. Почему не уехал?» Я вижу, карта моя бита: «Уеду. Отпустите». Он: «Да теперь уж не беспокойся. На казенный счет отправим. С такой «историей болезни» — как социально опасного. Жди суда». Ну потом мильтон водил к роялю, на трех листах отпечатали снимок с пальцев… Грабеж ляпают.

Этот Фомушка был знаменитостью самарского уголовного розыска: о нем Охнарь слышал еще в тюрьме. Заключенные передавали, что у Фомушки была феноменальная память на лица. Стоило ему двадцать лет спустя глянуть на вора, и он определял, судился ли тот у них или нет. В каждом крупном городе в уголовном розыске был свой Фомушка.

— Пройду ли я за торговца? — сказал низколобый, с негнущимися волосами. — Я уж тут концы пальцев у окна о кирпичи чуть не разодрал. Линии стирал. Даже сейчас больно. Деляга один заверил, что помогает, не уличат…

— Не поможет. Просто не станут снимать пальцы.

Воры ближе сдвинулись головами, заговорили, понизив голос.

За окном опустились сумерки, «стол привода» быстро пустел. Из коридора вошел приземистый мужчина в бархатной толстовке, с властным взглядом, квадратным выбритым подбородком. Проходя через комнату, он заметил Охнаря, остановился.

— Ты что здесь, пацан?

— Не знаю, — сказал Ленька, разыгрывая наивного мальчика. — Позвали вот. На улице дождик, а у вас сухо…

— Вокруг захохотали. Приземистый в бархатной толстовке скрылся за одной из дверей и вскоре вошел в сопровождении милиционера:

— Отведите его в Комонес. Не хватало тут сопляков.

Но прошло еще полмесяца, прежде чем Ленька предстал перед судом по делам несовершеннолетних. За это время он многое увидел в тюремной камере, и она стала для него настоящей воровской школой.

Судился Охнарь впервые, но во всем нахально отпирался. Он утверждал, что шапку у скорняка украл мальчишка, с которого содрали куртку, его же торговец схватил по ошибке. В Комонесе не было никаких сведений о прежних мелких кражах Охнаря, о приводах в милицию (везде он называл разные фамилии), и его направили в городской эвакоприемник.

По дороге Охнарь убежал от охраны и так вот и попал в этот дом.

Скучно лежать одному. Кончится когда-нибудь эта ночь?

… Проснулся Охнарь от говора: хлопала входная дверь в сенях, по ногам тянуло напущенным из двери зимним холодом.

Зябко ежась, оголец сел на овчине, обеими руками почесал спутанные кудри. Через «залу», шурша юбками, прошли женщины. Мужчины молча раздевались в прихожей. Лица у них были озябшие, угрюмые. Хряк достал из буфета недопитую бутылку водки, вылил в стакан и, крепко сморщась, опрокинул в рот. Закусывать не захотел, лишь широко выдохнул воздух.

В «зале» никто не задержался. Двужильный ушел спать к Маньке Дорогой, за ним в свою комнату скрылся и Калымщик. Хряку уходить было некуда, его широкая двуспальная кровать с высокой периной стояла в углу у окна. Подперев кулаком тяжелую лохматую голову, он долго сидел за столом. Ленька опять повалился на старую овчинную шубу.

— И я с тобой ляжу, — усталым голосом сказал Химик. Видно, он поленился стелить себе на диване и прикорнул как был, в пиджаке, ботинках. Лишь перенес на пол подушку.

— Ну как? — шепотом спросил его Охнарь. — Ограбили?

— Кемай, оголец.

 Злые все нынче воры, — значит, сорвалось. Ленька обнял Химика за плечи, прижался к его спине грудью, чтобы согреться, как спал на «воле» в асфальтовом котле, и вновь быстро и крепко заснул.

 

V

Несмотря на воскресенье, Двужильный и Калымщик встали рано и сразу после завтрака ушли в город. Вернулись они засветло, свежие с морозца, веселые: от обоих пахло пивом. Калымщик внес узел, кинул на стол. Клим Двужильный повесил в прихожей свой бобриковый пиджак, пройдя в «залу», поманил пальцем Леньку, скучно смотревшего в окошко на улицу, залитую розовыми лучами низкого, закатного солнца. Оголец с живостью, ожиданием повернулся к нему.

— Затомился?

Двужильный не торопясь развязал узел. У Леньки вид был такой, словно он ожидал фокуса.

И фокус действительно последовал: на столе, разбросанные, как по прилавку, легли новенькие ботиночки в черно сияющих калошах, черные суконные штаны, пестрая рубаха «апаш», пиджачок. На самом дне узла, темнея байковой коричневой подкладкой, была свернута подростковая кожаная куртка.

— Приданое тебе, — сказал Двужильный. — Облачайся. Коли есть баба на примете, можешь жениться.

— С покупкой, Охнаришка!

— Бутылка с тебя!

— Ленька глазам не поверил: это ему? Со всех сторон на него глядели смеющиеся, одобрительные лица. Только Фомка Хряк, весь день проспавший на своей двуспальной кровати, лениво ковырял в зубах спичкой.

— Мне ведь… одно клифтишко, — забормотал Ленька, явно растерявшись. — Чем я расплачусь?

— А подумай, — очень серьезно ответил Двужильный и собрал на лбу морщины, словно бы тоже задумался, чем же Охнарь будет расплачиваться. Лишь хорошо знающие его обитатели хазы видели, что он внутренне смеется.

— Не знаю, — неуверенно ответил Охнарь. — Придется… дало какое сыскать?

— А сыщи. Сделай наколку и бери куш. Коли не справишься в одиночку, кликни нас. Как, братцы, поможем огольцу?

Вероятно; теперь бы Охнарь понял, что его разыгрывают и за одежду не требуют ничего, Куприян Зубок хорошо знал своих сотоварищей: его отблагодарили с невиданной щедростью. Но его злой осой ужалила мысль: значит, нынче придется покидать хазу. От сознания, что он теряет все, что имел в эти четыре дня, Ленька изменился в лице, расквасил губы.

— Теперь вы меня… выгоните отсюда? — еле слышно сказал он то, о чем подумал.

Тон его был такой жалобный, что улыбка сбежала с лица Глашки Маникюрщицы. Все молчали. Калымщик поглядел на Двужильного. Двужильный сунул руки в карманы галифе.

— Тебе что ж… неохота уходить от нас?

«Неохота», — хотел ответить Охнарь и не смог. Подбородок его мелко задрожал, и он поспешно сглотнул слюну, боясь, что заплачет. На его побледневшем лице жили одни глаза, и он не спускал их с дяди Клима. Клим собрал на лбу складки и тем же серьезным тоном, каким говорил перед этим, произнес, словно уточняя:

— Стало быть, хотел бы остаться?

Ленька кивнул. Еле слышно сказал:

— Хотел бы.

Двужильный обескураженно развел руками)

— Раз так понравилось… да тут и Модя за тебя просил, «Оставим, говорит, Охнаря. Парень смелый, я видал, как он горячую картошку ел: чуть не целиком заглатывал. С ним мы будем в безопасности». И Гланя словечко замолвила, «Очень, говорит, мне понравился. Жалко, до пупка не достает, загуляла б». Ну, а Галсан, сам видишь, не ревнует. Наоборот. Ноги из-за тебя на толкучий бил, нес барахлишко. Вроде как ни у кого нету возражений против…

Опять подсмеивается дядя Клим или правду говорит? Все веселые, — значит, правду?

— А я Ленечку поцелую, — сказала Глашка и, обняв Охнаря, крепко поцеловала в губы.

Охнарь радостно вспыхнул, сгреб обновы, побежал в прихожую переодеваться. Пять минут спустя он уже разгуливал по комнате прямо в калошах. Штаны оказались великоваты, волочились, рукава рубахи налезали на пальцы, зато пиджачок сидел как облитой. Охнарь то обдергивал полы пиджачка, то разглядывал пистоны на ботинках «бульдо» и явно не звал, что бы ему еще сделать.

— За мной не пропадет, — выпалил он, остановясь перед Двужильным. — Достану, расплачусь с походом.

Все расхохотались. Улыбнулся даже Хряк, не глядя шаривший рукой под кроватью свои хромовые сапоги.

— Чего уж там считаться, — усмехнулся Двужильный, — Это от всей хевры тебе подарочек. А это еще и от меня игрушка.  И он протянул Охнарю новенький финский нож.

 Охнарь совсем был счастлив. Он понял: значит, его приняли в товарищество.

— Теперь и гулять отпустите? — простодушно спросил он.

Двужильный улыбнулся:

— Тебе все сразу? Может, «и рысаков орловских пару. И содержанок полон двор»?

Это были слова известной блатной песни.

Глашка Маникюрщица тут же вызвалась укоротить огольцу штаны, подшить рукава рубахи: у Просвирни имелась старая зингеровская машинка.

 

VI

Выпавший с ночи туман рассеивался медленно, с крыш тихо стекала капель, нависая на сосульках и вдоль стен домов; вспухший, сырой снег казался прошитым свинцовым стежком. Охнарю этот день казался удивительно хорошим. Его желание погулять по городу исполнилось раньше, чем он думал: на другой же день. И теперь он не мог надышаться сырым, вкусным воздухом, пахшим мокрым железом, лошадиным потом от проезжавших извозчиков, кухней из харчевен. Правда, отпустили Охнаря под надежным приглядом, с Модькой Химиком, но оголец давно считал его чем-то вроде старшего брата и не испытывал тягости опеки.

Ленька с важностью шагал по грязно-коричневому затоптанному снегу тротуара: как же — обновлял ботиночки в лаковых калошах. А штаны! Даешь-берешь, брючки-клеш! Болтаются, как два колокола, небось прохожие пацаны от зависти слюни пускают. Кожанка, правда, великовата в плечах, чуть не достигает колен, но зато это кожанка, а не какое-нибудь пальтишко. И как блестит: еще лаком от нее пахнет, — наверно, перекрашивали. Ленька шел, сунув руки в карманы, иногда ловко цвиркал слюной сквозь зубы — знай наших!

— Слышь, Модь, а куда мы? — спросил он уже во второй раз.

— Прошвырнемся по Дворянке, по Садовой, да и нах хауз.

Через несколько шагов Охнарь вновь спросил, на этот раз полушепотом:

— Ударишь по ширме?

Он знал, что знаменитый карманник Василий Иванович благоволил к Модьке, показывал ему секреты мастерства, и теперь весь налился нетерпением.

— У тебя волосы не лезут? — вопросом ответил Химик.

— Не, а что?

— Непонятное явление природы. Антифизический закон Бойля и Мариотта. Шибко любопытен, пора уже оплешиветь.

— Почему? — Лицо у Леньки приняло озадаченное, выражение. Затем, поняв, что Химик разыгрывает его, Ленька наскочил на него с кулаками, стал совать под бока. Модька с хохотом начал отбиваться.

У фонаря подождали трамвай, сели и поехали в центр города к Волге. Охнарь где толкаясь, где бочком пронырнул в середину вагона, остановился возле дамы в шубке, думая: нельзя ли открыть у нее лаковую сумочку, вытащить деньги? Вот бы Модька зевалку разинул! Нэпманша. Золотые серьги в ушах, камни так и переливаются. Насилия Иваныча бы сюда, у него все сумочки, все карманы раскрываются. Или хоть бы Модька попробовал. Чего он застрял на задней площадке?

Действительно, Модька стоял на самой толкучке. Мимо него все время входили пассажиры, задерживались возле кондуктора, вынимали кошельки, портмоне или просто мелочь из кармана, платили за билет. Держался Модька очень вежливо, и только черные глаза его зорко, внимательно шныряли по сторонам.

Раза два он менял место и все как-то оказывался возле румяного мужчины в черной дубленке с богатой опушкой, а затем вдруг, не доезжая центра, соскочил с задней площадки. Охнарь слишком поздно заметил исчезновение Химика, и на остановке ему пришлось поспешно пробираться к выходу.

— Шныряют тут разные, — недовольно сказала о нем толстая женщина, закутанная в платок. — Лишь карманы береги.

Огрызнуться Охнарь не успел: трамвай уже ушел. Подождав Модьку, он недовольно сказал:

— Чего ж не упредил?

— А ты чего галок ловишь? Хочешь стать вором — будь на зексе. Во сне и то дреми одним глазом.

— Вон что! Модька стал его учить? Ленька и сам знал — разинь рот, сразу на крючок подцепят. Так они ж не на «деле».

— Да и пройтись пешочком захотелось, — пояснил Модька, и губы его дрогнули, словно хотели сложиться в улыбку.

Он тут же свернул в переулок. Чудной парень!

Между домами далеко внизу блеснул лед Волги. В затоне чернели трубы пароходов, баржи, вмерзшие у причала, занесенные снегом. Вот и центр города.

Широкая прямая улица, обставленная большими нарядными домами, блестела зеркальными витринами. Ленька загляделся на безмолвные восковые манекены. Одни из них держали в растопыренных руках роскошный шелк, бархат, спадающий к ногам, и словно предлагали его проходившей мимо публике. Другие, мертво улыбаясь, выпятив деревянную грудь, демонстрировали модные покрои костюмов.

Гастрономические магазины под длинными вывесками из сусального золота, булочные, казалось, источали вкуснейшие запахи на весь околодок. В рыбном во всю длину стекла был нарисован громадный осетр, как бы говоривший о богатствах Волги, а под ним стояла чудовищная банка, наполненная свежей черной икрой, блестя жиром, висели копченые сиги, красовалась толстоспинная каспийская сельдь. Нарядная праздничная толпа заполняла магазины, и Охнарю сквозь толстенные стекла было видно, как она двигалась у прилавков, выбивала чеки в кассе, брала свертки. То и дело пели, звякали, хлопали двери, впуская раздушенных, скользящих женщин, важных, самонадеянных мужчин в меховых шапках, шубах.

Оба урки пробирались в толпе, поглядывая по, сторонам.

— Модь. Так ударишь по ширме? — вновь просительно шепотом заговорил Охнарь, — Ударишь? Ты ж говорил.

— Говорил? Значит, должен исполнить.  Черные глаза Модьки смеялись.

— Где? В этой колбасной?

— Где прикажете, монсиньер.

— Кто?

— Кардинал Мазарини, восприемник герцога Ришелье.

— Катись к хренам, — рассердился Ленька и опять ширнул кулаком Модьку в бок. Тот увернулся.

Охнарь знал, что Модька любил «чистую» работу без увечья, без крови, и мечтал сделаться высококвалифицированным карманником. В этот день Модька при удобном случае собирался «облегчить» карман какого-нибудь нэпмана и показать Охнарю, как надо «работать».

— Айда, — сказал Модька и направился к «Гастроному». — Возле меня не шейся. Ясно? Зырь, не входит ли в магазин мильтон или не зашухарил ли меня кто из людки. Тогда прикинься бусым и затяни «Клавочку».

Пол в магазине, посыпанный потемневшими от сырости опилками, был рябой от мокрых следов. У длинных, высоких застекленных прилавков толпился народ, касса со звяканьем выбивала серенькие, шершавые чеки. Продавцы стучали огромными, как у мясников, ножами, чуть не настругивая сыр, колбасу, шуршали пергаментной бумагой, заворачивая покупки.

Стоя недалеко от витрины, Ленька во все глаза глядел пр сторонам и в то же время не упускал из виду Модьку Химика. Модьку, видно, принимали за покупателя, и он совершенно не вызывал ни у кого подозрений. Он вежливо уступил дорогу красивой даме в лиловом на меху манто; нечаянно толкнув упитанного багроволикого мужчину, всем своим видом требовавшего к себе уважения, учтиво извинился. Спросил у юной продавщицы в белой «докторской» шапочке, белом халате, есть ли шоколадные бомбочки с ликером? И очень пожалел, что в магазине их нет. Продавщица охотно с ним разговаривала, даже чуть кокетничала, Модька намекнул ей, что хотел бы познакомиться, она покраснела и не знала, что отвечать. Модька игриво, значительно простился с ней и вышел.

 За ним разочарованный, последовал Охнарь; Модька ни у кого ничего не украл.

— Чего ж ты? — громко спросил он его на улице. — Сдрейфил?

— Дорогой мой, — спокойно говорил Модька, шагая рядом по желтоватому, словно песок, размешанному снегу тротуара. — Что такое воровство? Это деликатный заем кошелька, при котором хозяина не беспокоят просьбой. Без скандалов. А в этой магазухе я не нашел людей, способных понять мою точку зрения. Ясно, Гаврош? Поищем других. И не психуй, как малахольный. «Больные, не волнуйтесь и берегите свое здоровье». Куда теперь прикажешь? В эту кондитерскую? Завязано.

Ничего Охнарь опять не понял. Никуда он «не приказывал» заходить, он даже не успел срезать Модьку хлестким похабным словцом, когда тот с видом человека, добросовестно выполняющего чужую волю, свернул в узкую полузастекленную дверь. Охнарь шагнул следом, и в лицо ему ударил сладкий, вязкий запах сдобного теста, сахара, сливок и то сытное тепло, от которого сразу расслабляются нервы.

За круглыми мраморными столиками сидели горожане, пили какао, ели пирожные. За прилавком две хорошенькие продавщицы упаковывали торты в коробки, вешали конфеты.

Модька зорко огляделся по сторонам, прищурил глаз, точно целясь во что-то, шепнул огольцу:

— Ша! Беру ширму.

Ленька почувствовал, что сердце у него застыло, как легавая собака по стойке «пиль».

Перед кассой стояло двое покупателей. Модька приблизился к ним, картинно сунул руку во внутренний карман своего пиджака, вынул кошелек и, достав новенький червонец, вежливо попросил выбить две «корзиночки» с кремом, два «наполеона» и два стакана шоколада. Встретив недоуменный взгляд Охнаря, он с величайшим хладнокровием произнес:

— Зашамаем, мой верный Пятница.

— Зануда ты, Модька, — обескураженно сказал Охнарь, но против сладостей устоять не мог.

Он уже понял, что во все время прогулки молодой уркаган подшучивает над ним и совершенно не намерен демонстрировать, как надо удить кошельки из омутов чужих карманов. Оголец надулся и ел молча.

 На улице Модька свернул вправо от Волги. Здесь снег был меньше затоптан, хотя шаги отдавались так же глухо, реже проносились извозчики. На углу он сверился с огромными висевшими часами и направился к серому обшарпанному зданию. Дверь здания беспрерывно хлопала, то впуская, то выпуская сумрачных истощенных людей в потрепанной одежде. Возле вертелись веселые, озябшие девчонки, парни, старавшиеся показать, что они не боятся холода. Лоточники торговали рассыпными папиросами, сладостями.

— Что это за хаза? — спросил Охнарь у старшего друга.

— Биржа труда.

— А! Мы в таких с огольцами грелись. Тут завсегда народ.

— Отмечаться ходят. Ждут, не поступит ли требование с какого завода или со стройки. Я тоже по таким ошивался.  Химик нагнулся, сгреб горсть снега, скатал и лихо запустил в дальний фонарь. 

— Ну вот что, краснокожий брат. Мне сейчас надо по одному делу. Есть одно… важное. Два часа ты можешь гулять среди этих вигвамов, а потом мы встретимся в скверике у немецкой кирки. Решили?

 На этот раз Охнарь не ткнул его кулаком, не выругался, наоборот, слегка растерялся.

— Я? Один?

— Гувернантку тебе, мальчик с пальчик?

Чего-чего, а такого отношения к себе от Химика Охнарь не ожидал. Он весь преобразился, когда сегодня после завтрака Двужильный как бы безразлично сказал Модьке: «Чего киснешь в «малине»? Прошвырнулся б по Садовой, посмотрел, где, чего, как? Огольца б захватил, небось и он не противник размяться». И по улицам Ленька шагал с таким ощущением, словно из тюрьмы попал на «волю». Однако в душе он, уже научившийся не доверять людям, не сомневался, что хеврой поручено Модьке следить за каждым его шагом. И то, что Модька вдруг отпускал его одного, вызвало у Леньки щекотание в глазах, носу: вот какое ему оказал доверие! Запинаясь, боясь, что ослышался, чего-то не понял, он переспросил:

— Один… дожидать тебя?

— Со всеми остальными вопросами обращайся в справочное бюро. Дать сармачку на справку?

Обогнув здание биржи труда, они шли по тихому переулку вдоль длинного каменного забора, из-за которого в серое небо подымались голые верхушки сада. Модька остановился лицом к забору и вдруг вынул из своего клетчатого пальто совершенно другое портмоне, отстегнул кнопку. У Леньки глаза стали как стекла фонариков.

— Ладаном пахнет, — сказал Модька, нюхая портмоне. — Потертый.

— В магазине, Модь? — восторженно спросил Охнарь. — Когда ж ты успел? Я все время за тобой зырил. Иль в трамвае?

— Тут девятнадцать хрустов сорок два канта, — деловито продолжал Химик. — Не ожидал, что такой скудный улов. На, держи пятерку: это твоя доля. Хватит? Можешь их просвистеть как хочешь. Хочешь, возьми девочку у биржи и погрейся. В подъезде где-нибудь.

— Вот же не заметил, — восхищенно бормотал Ленька. — У кого? У той толстой, что в манте? Когда извиненья просил? Ух и дока!

— Какое это имеет значение? — пожал Химик плечами, — В магазине? Иль по дороге в трамвае? Иль в кондитерской? Важен итог, а он у нас в руках. Так договорились? Через два часа у кирхи. Договор не будем скреплять кровью: я не польский черт, ты не пан Твардовский.

И, сделав рукой «адью», Модька весело заверил обратно к бирже.

«Трепач», — почему-то весело подумал Охнарь, провожая взглядом легкую высокую фигуру Химика и не умея другими словами выразить то, что испытывал к нему. Он радостно похрустел. пятеркой, сплюнул и, сунув руки в карманы, насвистывая, отправился совсем в противоположную сторону.

Все вышло совсем не так, как ожидал Охнарь. Он хотел посмотреть, как «работает» Модька, и ничегошеньки не заметил. Хотел поучиться и лишь увидел украденный кошелек. Модька даже не сказал, у кого вынул его. И все-таки схвати ширмача сейчас фраера, а то и мильтоны, он, Ленька, кинулся бы его выручать. Когда он переспросил: «Один… дожидать тебя?», то по глазам увидел, что Модька отлично понял его состояние и только сделал вид, будто в этом вопросе для Охнаря не звучало ничего особенного. Ведь из дома Леньку, несомненно, выпустили под прямую ответственность Модьки. Шайка еще наверняка опасалась: не «заложит» ли их новый оголец? И не вернись он нынче в притон, с Модьки бы потребовали ответ, возможно устроили «правилку» — воры беспощадны в вопросе коллективной безопасности. Двужильному пришлось бы менять квартиру, а Химику тайком бежать из Самары. Только урке трудно скрыться от «своих». Обычно воры «гастролируют» по всей России и неплохо знают друг друга: это уже Охнарь от многих слышал. Один карманник говорил ему в тюрьме, что ему известны все «свои» от Ростова до Ленинграда. Встречаясь где-нибудь в Ельце, в Кривом Роге, воры угощали один другого, обменивались новостями. «Кольку Ворону знаешь? Харьковский. Увидишь, привет передай». «Васька Лимон из Тулы три года получил. За грабеж». Так, наводя справки, Двужильный мог бы засечь местопребывание Модьки, нагнать и жестоко рассчитаться.

Любопытно: куда Модька сейчас намылился? В казино? Охнарь знал, что Химик нередко заглядывает на рулетку. Ленька слышал, что там по вертящемуся кругу с номерами бегают игрушечные лошадки и крупье (такой дядька) принимает ставки: можно в десять минут разбогатеть и во столько же продуться. Зря его Модька не взял, он бы охотно поглядел, а то и поставил на ребро эту пятерку. Глядишь, сорвал бы куш и отхватил себе такое же кашне, как у Модьки.

В стороне от центра стало тише. Вон труба какого-то завода: весело кудрявится дымок. Началась окраина — тихие белые улочки с бревенчатыми домишками, резными наличниками, голубятнями. Слобода, что ли? Тут стояла настоящая зима, снег в палисадниках лежал пухлый, тускло сияющий, под желобами натекли свинцовые лужи. Неслышно скользили мужицкие дровни по укатанной дороге: наверно, в слободе и мостовой нет. Кто живет вон за теми занавесочками, пунцовой геранью? Огородники, работяги с заводов? Чуть свет по гудку — к станкам. Мечтал и он, Ленька, выучиться на мастера. А теперь вот готов у таких последние щмутки стащить…

Съежив плечи, брел Ленька по узенькому тротуарчику. Кожанка-то, однако, холодная, прозяб весь. Стоп: а сколько времени? Не ждет ли уже его Модька? Лучше прийти пораньше, чем опоздать. А то еще подумает, что он смылся.

Боязнь хоть на минутку огорчить Химика заставила Охнаря заторопиться обратно к центру.

На площади перед высоким зданием театра он увидел густую толпу, запрудившую тротуар, мостовую. Охнарь пронырнул в первый ряд и был изумлен видом человека, который привлек такое множество народа.

В просторном кругу стоял громадный детина в отличном макинтоше с совершенно открытой толстой красной грудью, с здоровенными красными ручищами, вылезавшими из коротковатых засаленных рукавов, — ручищами, которыми можно было бы свалить быка. Его здоровенные, словно распухшие голые и багрово-лиловые ноги были обуты в калоши. Небольшая голова белела ровнейшим пробором, была расчесана волосок к волоску и смазана чем-то ярким, вроде брильянтина. Красно-сизое, одутловатое лицо блестело свежевыбритыми щеками, и от него на расстоянии несло духами. Небольшие серые глаза смотрели спокойно, без всякого смущения, словно бы величаво; белки были красные — то ли от недосыпанья, то ли с перепоя. Перед детиной на снегу лежала мягкая шляпа дном книзу. Толпа молчала, что называется, заглядывая ему в рот.

— На свете было четыре великих босяка, — заговорил детина густым, красивым басом. — Максим Горький, Джек Лондон, Шаляпин и я. — Он ткнул себя большим пальцем в красную, толстую грудь. — Два писателя и два певца. Федор тоже первые годы пел в трактирах, на пристанях. Потом из Тифлиса попал в Санкт-Петербург, к меценату Мамонтову… пошел в услужение к буржуазии. А я всегда с народом. Я уж не пойду в Большой театр, в Мариинку, в консерваторию ублажать «избранную публику». Пою перед простым людом… по-демократически. Меня знает все Поволжье от Симбирска до самого батюшки Каспия, Украина и Черноморье. С подмостков вот этого зала я войду в историю.

Детина выдержал заученную паузу.

— Мне не нужна рампа. Мне не нужен аккомпаниатор. Я сам солист и сам конферансье. Сейчас я вам исполню русскую народную песню «Огородник».

Он патетически воздел здоровенную руку к небу, запел:

Не гулял с кистенем я я дремучем лесу, Не лежал я во рву в непроглядную ночь…

 Легкие мурашки забегали по затылку Охнаря, он удивленно приоткрыл рот: до того его пробрал сочный, богатый оттенками, задушевный голос молодого босяка. Могучая грудь его подымалась, словно кузнечный мех, пел он легко, свободно беря низы, чуть наклонив голову. Толпа совсем притихла, замерла, покоренная его басом. Люди прибывали и прибывали, у тротуара остановился извозчик, тоже заслушался.

 Когда детина закончил, едва ли оставался хоть один человек, который ему не аплодировал. В его шляпу посыпалось серебро, полетели рублевые бумажки. Он стоял здоровенный, будто колонна выделяясь над всеми блестящей, причесанной головой, принимая как должное восхищение слушателей.

 Мужчина с парикмахерскими усиками спросил, как он попал в Самару.

— Здесь в цирке шапито гастролирует моя жена. Наездница Мэри. Знаете, наверно? Я с ней приехал.

— Феноменальный голос, — объяснял мужчина в котиковой шапке своей даме. — Я его в ноябре видел в Нижнем. Уже заморозки стояли, а он совсем босой. И, конечно, пьяный.

Кто-то попросил босяка спеть «Громобоя» — его коронный номер. Кто-то настойчиво и глумливо советовал ему по утрам вместо водки пить сырые яйца. На некоторые вопросы детина вежливо и с достоинством отвечал, некоторые спокойно пропускал мимо ушей.

— Почему в консерваторию не идете? — вырвался из гущи чей-то голос. — Погубите талант!

— Я его именно в консерватории погублю, — незамедлительно, как что-то давно затверженное, проговорил босяк. — В консерваториях мертвечина, все засушено. Профессора требуют классику, я не согласен. Я за народную музыку, за свободное исполнение.

— Так вы долго не протянете.

— На морозе и бычье горло сдаст.

Он не двинул бровью.

Женщина с беличьей муфтой, отделанной хвостиками, улыбаясь, спросила, почему он без ботинок. Певец повернул к ней сизо-красное лицо на толстой шее, галантно полупоклонился:

— Так, мадам, здоровее. Не верите? Советую попробовать.

Он поднял шляпу с деньгами, небрежно распихал бумажки, серебряную мелочь по карманам и двинулся куда-то к Волге. За ним, на небольшом расстоянии, колыхаясь, потекло множество поклонников, любопытных. Очевидно, надеялись, что он еще споет.

Побежал бы и Ленька, да боялся подвести Химика. И так сколько простоял. Эх, жалко! «Оригинальный субъект, — услышал он слева над головой. — Говорят, его из Киевской консерватории выгнали за пьянство». Ленька оглянулся, чтобы посмотреть, кто это говорит, но лишь увидел спины двух молодых людей, похожих на студентов. Он чуть не рысью приударил к скверику у немецкой кирки, все еще находясь под впечатлением баса удивительного детины.

На условленной скамейке никого не оказалось. Неужто опоздал? Охнарь спросил у старика в золотых очках, глубоких калошах: «Сколько часов?» Вроде как вовремя пришел. Где же Модька? Вдруг был и посчитал его предателем? Охнарь нерешительно пошел по улице, тревожно всматриваясь в прохожих, то и дело оглядываясь назад, на скверик не покажется ли там Модька?

«Эх, надо было раньше прийти, — терзался он.  А все из-за этого артиста. Больно здорово пел».

И внезапно увидел Модьку Химика. Химик стоял возле витрины магазина с девушкой, небрежно повязанной пуховым платком, в короткой, отороченной мехом жакетке, в открытых бежевых туфельках. У Химика было щегольски расстегнуто пальто, открывая роскошное кашне. И он и его барышня, видно, изрядно замерзли, но глаза обоих сияли счастьем.

Заметил ли Модька Охнаря или нет, но он стал прощаться с девчонкой. Она кокетливо подала ему руку, он ее долго не выпускал. Охнарь круто повернулся и заспешил на условленную скамейку в сквере. Здесь он сел спиной к улице и сделал вид, что рассматривает высокую кирпичную кирку с лютеранским крестом.

— Замерз? — спросил Модька, трогая его за плечо.

Они зашагали на окраину к притону.

— Кто эта краля? — спросил Ленька.

— Нагулялся? — словно не расслышав, поинтересовался Модька. — Причастился рюмочкой?

— Что это он? Хочет напомнить о своей пятерке? Покупает? Охнарь вообще с разочарованием заметил, что Модька совершенно как должное воспринял его своевременное появление в сквере. Он ожидал, что Модька обрадуется, схватит за руки, скажет: вот молодец Охнаришка, не подвел, спас голову от плахи. И, обиженный невниманием к своей точности, Ленька надул губы и ничего не ответил.

— Про эту девчонку забудь, — вдруг негромко сказал Модька, и Ленька внимательно глянул в его непривычно серьезное лицо. — Язычок на крючок. Я не хочу, чтобы о ней прознали в «малине».

— Любовь? — спросил Ленька тоном опытного сердцееда.

— Как она тебе?

— Девочка подходящая! — Охнарь поправил кепку и сплюнул. — Ну да они все одинаковые. Им подавай монету.

— Модька расхохотался, схватил огольца за широкий ворот кожанки, крепко встряхнул.

— Вы чертовски наблюдательны, мистер Холмс, как сказал бы доктор Ватсон.

Центр города, закованная во льды Волга остались позади. Вместо магазинов пошли бакалейные лавочки, вместо ресторанов — пивные, заезжие дворы с втоптанной перед широкими воротами в снег соломой. Глухо под ногами заскрипел деревянный мостик через глубокий засугробленный овраг.

— Где ж ты все-таки тот портмонет свистнул? — возвращаясь к интересовавшему его вопросу, спросил старшего друга Охнарь; в голосе его звучало прежнее восхищение.

— Эка нашел чего! — небрежно отозвался Модька. — Разве по-настоящему так работать надо? Нагреваешь разную шушеру по мелочи: где рублишко, где часишки. Изловить бы икряного осетра: чтобы снял куш — и пальцы заболели считать. Да с мастерством обтяпать, как Василий Иванович. Анекдоты рассказывать, в глаза глядеть, а потом чтобы он тебе еще ручку пожал. Это вот интерес! Есть чем погордиться.

«Ишь какой», — уважительно подумал Охнарь.

— А вот когда берешь портмонет, работягу оставляешь без копейки… ничего?

Сам не зная почему, Ленька покраснел. Модька наморщил лоб, силясь понять, что хочет от него оголец.

— Я ведь к нищим в суму не лезу, — сказал он чуть погодя. — Или, может, мне людке свой сармак подкладывать? Мы ж всегда на непачей охотимся, а их обкрадывать сам бог велел… Все это, конечно, мура, лучше слушай, что петь дома.

И он стал учить огольца, что говорить партнерам о прогулке. Маленькие задушевные секреты всегда сближают людей. Охнарь, гордый доверием Модьки, давно мечтал отплатить ему чем-нибудь хорошим.

— Не люблю я Фомку Хряка, — вдруг откровенно признался он.

Они шли уже по городской окраине.

— Хам он и дурак, — не задумываясь, как о чем-то решенном, сказал Модька. — Разве это вор? Мясник. Двужильный его за силу взял. После удачного дела тряпки таскать… да и в случае схватки пригодится. А Хряк вообразил себя ровней нам.  Очевидно, эта тема близко трогала Модьку, он оживился. 

— Чем я люблю наше дело? Все живут по-обыкновенному, а я — нет. Меня принимают за одного, а я иной! И маску не ношу, а как будто в маске: с двойным лицом. Ночью совсем другая, потайная жизнь. Ловко? Воровство должно быть как фокус, никакой грубости… верный глаз, искусные руки. Обтяпать так, чтобы людка ахнула и рот разинула. Вот это да! А Хряк? Боров. Бабы, водка, жратва — для него больше ничего нет на свете. Готов за червонец придушить.

 Из-за заснеженных крыш показалась знакомая верба над еще невидимым Просвирниным домом.

 

VII

В «малине» Ленька был признан равноправным членом. Его перестали ощупывать недоверчивыми взглядами, перестали обрывать секретный разговор, когда он подходил. Только Фомка Хряк все еще косился, а чаще просто не замечал. Казалось, он чувствовал, что и Ленька его не любит.

Теперь Просвирня посылала огольца в сарай за дровами, в мелочную лавку за керосином, а вскоре и старшие

1 В начале тридцатых годов ручки с перьями на Почтамте прикреплялись цепочкой к столику рядом с чернильницами.

— товарищи начали давать ему поручения всякого рода: то сбегать за угол купить папирос, то за бутылкой. Выполнял их Ленька охотно: всегда весело было размяться по снежку, и ему щедро отдавали «сдачу» — на мороженое, ириски.

Единственно, кому он не любил помогать, это Просвирне. Мысленно он окрестил ее мачехой, ростовской теткой Аграфеной. Так уж устроен человек: где бы ни жил, всегда найдутся люди, которые его притягивают, и такие, которые отталкивают. Для этого совсем не обязательно, чтобы неприятный человек обидел тебя. Просто инстинктивно кого-то сторонишься, а к кому-то жмешься. И когда Просвирня посылала Леньку по разным надобностям, ему казалось, что она гоняет его «нарочно», абы досадить. Еще ему казалось, что Просвирня за всеми замечает что-то нехорошее и вот-вот ехидно выскажет это, уколет.

Когда Ленька освоился в новом месте, ему приоткрылось то его особое, неповторимое лицо, какое имеет каждый дом, каждая семья, каждая самая малая группа людей. В первую очередь он уловил основной и общий для всех дух. Заключался он в том, что в притоне население земного шара резко делилось на две неравные части: с одной стороны — воры, с другой — все остальное человечество.

 Все то, к чему стремилось человечество, — созидательный труд, любовь к прекрасному, наука, образование, — все в притоне яростно отрицалось, издевательски высмеивалось. Людей здесь называли по-своему: «фраера», «штымпы», «кугуты», «работяги», и в эти клички вкладывали ненависть, высокомерное презрение, насмешку. Врагами считались все народы планеты. Борьба с ними разрешалась любыми доступными средствами: удар исподтишка в спину, подлость, наглость, ложь, беззаконие. Все общепринятые понятия жульем вывертывались наизнанку и приобретали совершенно противоположный смысл. Храбрость? Только в борьбе с фраерами. Честность? Исключительно по отношению к «своим». Ловкость? Лишь в грабеже, поножовщине, гулянке. Закон был один — верность воровскому кодлу. Попадешь за решетку — не выдай; кореш оказался в беде — выручи. Поэтому высшее качество для блатняка — волчья порука и бесшабашная лихость. Врагов — миллионы; друзей — кучка: будь верным товариществу. За измену — расплата жизнью.

 Eщe одну общую для обитателей притона черту заметил Ленька — самолюбие, гордость: я, мол, всегда иду на риск иногда смертельный, — кто отважится из обывателей?

Понятнее Леньке становилась и жизнь хазы. Два раза он видел, как уркаганы, вернувшись с дела, приносили домой награбленное: деньги, часы, новые женские, мужские пальто, мятые костюмы, грязные сапоги. Тут Охнарь сам убедился в том, что слышал еще от Червончика в киевской чайной «Уют»: всякая воровская шайка имела широкую связь с барыгами — скупщиками краденого, которые отвозили «барахло» для перепродажи в другие города. Это было своеобразное разделение труда, издавна сложившееся в блатном мире. Барыги имели крупный «фарт» — прибыль: за вещи они платили ворам половину стоимости, а то и третью часть. Зато, попавшись в руки уголовного розыска, барыги всячески отпирались от связи с жульем, говоря, что, мол, по дешевке взяли это «барахлишко» на толкучем рынке. За выдачу шайки им неминуемо грозил нож под левое ребро. Вообще все отношения среди преступников поддерживались страхом.

Вырученные деньги шайка складывала в общий котел. Обычно хранились они у «старшого». Кому требовалось что из одежды — с общего согласия делалась покупка или выдавалась необходимая сумма на руки. Одному пальто могли взять за сто рублей, другому тут же за тридцатку — все зависело от настроения, кому какая вещь понравилась.

Ленька уже пригляделся, как проходила большая часть времени в притоне: уркаганы то подготавливали «дело», то отправлялись на грабеж, на «скачок», то заводили игру, пьянку — завивали горе веревочкой. Хряк и Маникюрщица нюхали кокаин. Химик посещал городское казино, увлекался рулеткой.

Когда выпадало безденежье, вынужденная трезвость, все становились хмурыми, малоразговорчивыми, придирались друг к другу. Ни с того ни с сего вспыхивали ссоры. Казалось, воры боялись обычного, нормального времяпрепровождения, старались поскорее одурманить себя алкоголем, наркотиками.

Из своего небольшого опыта Охнарь знал, что на улице воры никогда не чувствуют себя в безопасности: то и дело незаметно оглядываются — не следит ли кто, не готовится ли схватить, Оказывается, едва ли менее настороженно держа ли они себя и дома, на квартире. Боялись предательства? Внезапного окружения милицией? Ведь ни один уркаган не мог утверждать, что, когда возвращался с «городов» в притон, он «не притащил на хвосте» агента уголовного розыска.

При нем однажды Модька, подойдя сзади, опустил руку на плечо задумавшегося и, как всегда, полупьяного Хряка. Хряк, вскочив, бешено оттолкнул молодого вора, отпрянул в сторону.

— Моча в голову стукнула?

Хряк дико вращал налившимися кровью глазами, видимо еще не придя в себя.

— Психанул, — сказал Модька, потирая ушибленную грудь и обращаясь уже к Леньке, — Тут все неврастеники.

Стоило же в доме появиться деньгам, как вновь бесшабашно подымался дым коромыслом.

— Пока на «воле», надо гулять, — выразил общую мысль юркий белявый вор в гетрах по кличке Молочный, так ловко плясавший «барыню». — Не зря в песне поется: «Эх, раз, что ли! Еще раз, что ли! Веселитеся, ребята, пока вы на «воле»!» В кичу сядешь, там не разойдешься. Поэтому есть целковый — ставь на ребро! Не копить же в чулке под матрацем.

Никто из воров не сомневался, что рано или поздно ему придется отбывать тюремное наказание. На это смотрели как на неизбежную расплату за разгульную жизнь. Однако когда-то, мол, еще рак свистнет! Говорить о лишении свободы не любили, суеверно боясь преждевременно накликать беду на голову. Хвастливо заявляли: «Меня дуриком не возьмешь. Не в таких передрягах был и то выкручивался». Все утешали себя тем, что ведь и решетки гнутся: можно и откупиться, и бежать, а то отсидеть срок и опять очутиться на «воле». Знаменитый ширмач Василий Иванович, самодовольно посмеиваясь, пошутил:

— Мы как ядовитые гады. Не всякий, кто и увидит, посмеет наступить. Кусаем мы первые. В руки схватят — и то выскользнем. Конечно, надоедает без конца ползать с оглядкой, да кто виноват? Сами такой фант у судьбы вытянули.

Было известно, что Фомка Хряк в душе мечтал «переиграть фант»: в пьяном виде с его языка сорвалось несколько неосторожных фраз. В тайне от всех он выискивал случай «забогатеть» в одиночку, обокрав, а то и отправив на тот свет нэпмана-толстосума, и порвать с кодлом. Дальше собственного магазинчика, ресторана фантазия у него не поднималась. Сидеть у кассы и считать выручку, иметь «шикарную бабу» — чего еще нужно?

Когда протрезвевшему Хряку напомнили его слова, он открестился от них и руками и ногами: «Я пошутковал. Что мне, с вами плохо?» И загыгыкал.

Вслух никто бы и ни за что не признался в своих помыслах. От такого б все отвернулись. «Ага, сука. Колеблется». Верность кодлу считалась неотъемлемым признаком лихого вора. Шайка, например, точно знала: Двужильный с Манькой Дорогой кладут деньги «в кубышку». Манька с присущим ей холодным бесстыдством небрежно пояснила: «Мелочишку про черный день. Если погорим, было б на что передачу в камеру носить».

О своем прошлом обитатели притона не любили распространяться. Охотно лишь рассказывали о поистине головокружительных похождениях. Хряк хвастал, сколько он девушек «перепортил», таинственно намекал, что за ним есть «мокрое» дело — убийство. Модька говорил Охнарю, что «Фомка все заливает». Для чего? Хотел, чтобы его считали «громилой», боялись, уважали.

Тот же белявый плясун Никишка Молочный, работавший в другой шайке и часто навещавший квартиру Просвирни, напившись, хвастал, как «ворочал большими тысячами», как по нему на «воле» «помирала от любви писаная красотка», честная девица и звала к себе в богатый дом. Раскрасневшийся от вина Ленька всеми силами своей душонки сочувствовал Молочному и никак не мог добиться от него ответа, почему же они не соединятся со своей невестой? Перепивший Молочный уже вспоминал «родимую матушку» и проливал обильную слезу в рюмку.

Понемногу Охнарю стало известно, какой случай забросил его сотоварищей в Самару, свел вместе. Правда, сведения были отрывочные, туманные, да Ленька и не допытывался. Он помнил совет Химика: «Не выпытывать». У каждого вора было достаточно причин, чтобы скрывать свое неблаговидное прошлое. Излишнее любопытство в этом мире воспринималось с подозрением; довольствуйся тем, что тебе скажут (большею частью соврут), а не веришь — катись к черту!

Так, из случайных разговоров, намеков Охнарь узнал, что «старшой» Клим Двужильный добрую половину своей жизни провел по тюрьмам, этапам, в ссылке, бывал на самом Соколином острове, бежал оттуда, прошел через всю дикую забайкальскую тайгу. По старым судимостям за ним числился «должок» в шестьдесят с лишним лет, которые Двужильный «не досидел» в заключении. Бросив якорь в Самаре, он нашел себе подругу — Маньку Дорогую.

О Маньке, как и о всех остальных, шайка должна была довольствоваться теми сведениями, какие она сама сообщила. Себя Манька называла украинкой из Золотоноши. Отец ее был там начальником станции. В год революции его расстреляли дезертиры за то, что не дал вовремя паровоза под состав, — так она и осиротела. Просвирня же шепотком передавала, что красавица Манька, под кличкой Дорогая, давно была известна среди самарских воровок. В девичестве ее изнасиловал богатый галантерейщик, затем она сбежала из дома с вором-домушником, который вскоре сел в тюрьму. Снимала квартиру, принимала «гостей»; подмешала порцию мышьяка старику ювелиру, попала под суд, но была освобождена «за неимением улик». (Передавали, будто она сумела влюбить в себя прокурора, и он смягчил факты.) После этого Манька жила в содержанках, якобы даже опускалась до панели, откуда ее Двужильный и подцепил.

Первым Двужильный, собирая шайку, нашел Калымщика. Говорили, что Клим спас его от смерти, выхватив из толпы самосудчиков. Калымщик готов был по его слову убить любого человека. В Самаре он появился неведомо откуда и то выдавал себя за охотского рыбака, то за алданского золотоискателя. В доме, как всегда, делали вид, что принимают его слова за чистую монету.

Сведения о Хряке считались доподлинными. Отец его имел мельницу под Сарапулем, лавку с красным товаром и держал в руках всю волость. Был он то ли хлыстовец, то ли баптист, имел тайную молельню, не терпел табака, строго соблюдал посты и наотрез отказался отдать детей в школу, «чтобы не погрязли в разврате». Когда пришли совдепчики, мужики сожгли своего богатея, а Фомка Хряк сбежал и околачивался на пристани с грузчиками и босяками. Тут его и подобрал Клим Двужильный. «Силой богат, умом беден: будет ходить как по ниточке. Любой узел донесёт».

Случайно же, на вокзале, «старшой» встретил и Модьку Химика. Опытным глазом он сразу признал в нем вора, подбивавшегося под кошелек проезжего в чесучовом пальто и золотом пенсне. Когда, вытащив деньги, Модька направился в город, Двужильный положил ему руку на плечо, одобрительно сказал: «Хорошо работаешь. Гастролер? Идем раздавим бутылочку, я угощаю». Так Модька попал в хевру.

О Глашке Маникюрщице говорили мало: то ли считали незначительным лицом, то ли никого не интересовала. Глашка, единственная из всех, ничего о себе не скрывала. Отец ее был белым офицером, мать умерла в отступлении от сыпного тифа, девочку подобрала бугурусланская торговка. Шестнадцати лет Глашка забеременела от однолетка со своего двора, ребенка подбросила на крыльцо в родильный дом, а сама вскоре очутилась в Самаре у «дальней родственницы», содержавшей тайный публичный дом.

Совсем по-разному рассказывали о молодости Просвирни. То ли в девичестве она постриглась в монастырь да ее похитил проезжий балаганный борец, то ли служила в прислугах, была соблазнена «паном» и выдана им в слободу за мещанина. Овдовев, Просвирня получила от мужа в наследство этот дом. После революции, чтобы чем-то жить, она стала пускать квартирантов, развела огород, торговала на городском базаре огурчиками, редисом. Двужильный снял у нее комнату. Он часто угощал хозяйку вином, дорогими закусками, дарил то платок, то отрез ситца на платье; Просвирня взахлеб расхваливала соседям новых жильцов. «Законная супруга» квартиранта Манька Дорогая, поняв жадную, хищную натуру хозяйки, втянула ее в свои темные дела.

Просвирня согласилась уступить им все помещение, оставив себе каморку, стряпала, убирала, начала потихоньку перепродавать краденое. Двужильный, собиравшийся раньше купить этот очень удобный по своему месторасположению дом и завести свою «хозяйку малины», отказался от этой мысли: с новой притонодержательницей было и дешевле и удобней.

Переулок не подозревал, кем на самом деле были жильцы Просвирни. Поселились в разное время люди, да и все. Двужильный выдавал себя за коммерсанта: мало ли в начале двадцатых годов таких появилось в России? Модька был его племянником, готовившимся в институт. Хряк говорил всем, что он агент-снабженец. Калымщик — мастер по копчению, засолке рыбы. (Рыбу он действительно мог приготовить превосходно.) Жены вели хозяйство.

К ним заглядывал разный люд, веселились. А кому это запрещено? Жильцы Просвирни и сами не чурались соседей: заходили в гости, принимали у себя человек по восемь сразу. Тогда велись степенные беседы о ценах на пшеницу, кожи, о вероломном убийстве Воровского в Лозанне, о начавшем входить в моду футболе, умеренно пили вино, плясали.

Не могли от Охнаря остаться скрытыми и отношения «квартирантов» между собой. По опыту беспризорных скитаний он знал, что там, где всем грозит одна и та же опасность, люди дружнее сплачиваются плечом к плечу. Он видел, что все ворье уважало Двужильного за железную волю, смелость, хватку, слушалось; Двужильный являлся тем цементом, который скреплял всех воедино. Манька Дорогая относилась и к женщинам и к мужчинам свысока, надменно и только беспрекословно слушалась мужа, да и ему нет-нет дарила в спину взгляды, которым бы он не обрадовался. Если Глашка Маникюрщица могла когда и подмести комнаты, и постирать за собой, и накрыть на стол, то Манька рук ни обо что не пачкала и держалась барыней, подлинной хозяйкой.

Заметил Ленька и то, что Глашка никогда не разговаривала с Хряком, глядела как бы сквозь него и не скрывала брезгливости к мужу — Галсану, хотя ему ни в чем не прекословил. Хряк всегда смотрел на нее виноватым и жадным взглядом, не раз что-то шептал вслед, кусал губы. Калымщика ж терпеть не мог, весь ощетинивался. Леньке они напоминали двух псов разной породы, вынужденных жить на одном дворе. «Втрескался в Глашку? размышлял он. — Ревнует? Но за что она на Фомку зуб держит?» Он сам знал, кому из двух мужчин больше сочувствует. Если бы Хряк отбил у монгола Маникюрщицу, посмотреть было бы интересно.

Самым веселым в доме был Модька Химик. Он то и дело приносил притон разные книжки, которые сам и поглощал, завалившись с ногами на диван. Выступал в роли иллюзиониста, ловко, неуловимо манипулируя папиросами, лентами; знал множество карточных фокусов. По словам Модьки, он когда-то был студентом Томского университета. «Дела давно минувших дней, преданье старины глубокой», — любил добавлять он.

В противоположность Модьке, Хряк с трудом каракулями выводил свою фамилию. Охнарю пришлось под его диктовку писать письмо к вдовушке, торговавшей в городе квасом, марафетом, маковниками. Начиналось оно так:

— «Любезная нам Матрена Яковлевна, драгоценная Матреша. К вам с приветом Фомушка Щупахин, ваш кавалер. Еще шлю я тебе низкий поклон, пупсик, и свою любовь до гробу. Матрена Яковлевна, я не могу минуточки, чтобы не скучать по вас, и шлю свое горячее здравствуйте». И так на две страницы. Лишь в конце письма сообщалось, что Хряк приглашает свою перезрелую даму в кинематограф.

Вернувшись однажды под утро от любовницы, Хряк, по обыкновению, со всеми подробностями расписал, как провел с ней ночку. Ненадолго задумался, потом, словно размышляя, сказал:

— Все подбиваюсь к ее «затырке». Есть же у нее иде-нибудь в чулке под половицей? На икону крестится, будто до копейки в торговлишку вложила. Брешет небось? Знайти б. Уж я сумел бы подыскать этому сармаку местечко в своем кармане. А там помахал бы ей издаля ручкой. Искать зачнет? Так бы обнял, что и дышать перестала, шкуреха.

И загоготал во весь рот.

 

VIII

Огни, огни, огни! Главная улица города сияла, источала блеск. Горели фонари вдоль тротуаров с затоптанным потемневшим снегом, нагло светились зеркальные витрины, искусно задрапированные цветистыми тканями, отбрасывая на мостовую розовые, изумрудно-зеленые, голубые полосы. Торжествующе пялились яркие вывески ресторанов, магазинов. Шло начало января, и кое-где за окнами зеленые елочки, убранные ватой, лучились новогодними китайскими фонариками из разноцветной бумаги. Целые костры света пылали перед кинематографами: входные двери окружали настоящие арки из горящих электрических лампочек, и отчетливо стало видно, что с неба, оказывается, слетают редкие, очень мелкие морозные иголочки, которые даже нельзя назвать снежинками.

Толпа кипела здесь словно рыба в освещенном аквариуме. Разрумянившиеся девчонки, всего до полголовы повязанные косынками, с небрежно выпущенными челочками, весело смеялись красными смерзшимися губами и стреляли глазками в проходивших парней. Парни тут же старались завязать с ними знакомство, заговаривая ломающимися простуженными басками, фасонисто курили папиросы. Кепки их были старательно надвинуты на лоб, горели обнаженные уши, поверх пальто спускались громадные кашне с махрами, иногда заткнутые за пояс. Под руку, парами, подходили семейные, смотрели, какой фильм идет, совещались, и муж вынимал кошелек, направляясь к светящейся кассе.

Мальчишки-папиросники с фанерными «шарабанами» у груди пронзительно пересвистывались. Звонко выкрикивали юные продавцы в форменных картузиках: «Ирис-тянучка по копейке штучка!» Девушки-лоточницы продавали остывшие пирожки. Праздничный гул, говор многих голосов висела в морозном воздухе.

Стоя в этом водовороте, Ленька Охнарь с любопытством, жадностью рассматривал две громадные ярко освещенные афиши, висевшие по обеим сторонам входа в кинотеатр. «Индийская гробница» — впивались в сердце метровые горящие буквы. И рядом помельче: «Кинобоевик в двух сериях с участием знаменитого Конрада Вейдта». Вот и сам артист — с демоническим взглядом, гордо сложенными на груди руками, в костюме раджи, с крупным, бесценным изумрудом на чалме. А вокруг чего только нет! И отвратительные острозубые крокодилы, выползающие из мутных вод священного Ганга, чтобы проглотить свою жертву! И громадные, полосатые тигры с кровожадно прижмуренными глазами, пробирающиеся по бамбуковым зарослям джунглей! И свитые в чудовищные кольца пятнистые удавы, готовые соскользнуть вниз с баобаба! И слоныс паланкинами на спине, и обезьяны. И дивные красавицы в шелковых шароварах — рабыни деспота. И благородные европейцы в пробковых шлемах, лаковых крагах, с карабинами. Ух, красотища! Сколько ж в этом фильме жутко и сладко захватывающих кадров! Дух спирает от одной афиши.

У кассы длинная очередь. Тут же шныряют мальчишки- перекупщики, предлагая билеты по двойной цене. Охнарь только что сейчас был еще у одного кинематографа. В нем демонстрировалась дореволюционная русская картина «Разбита жизнь безжалостной судьбою» с участием отечественных звезд Мозжухина и Лысенко, и был нарисован господин во фраке с трагически опущенной головой, готовый покончить жизнь самоубийством, и над ним, словно видение, безжалостная разряженная красотка. А где-то рядом еще идет американский боевик в четырех сериях «Королева лесов»: все городские ребята только и говорят об этих фильмах.

С каким бы восторгом Охнарь пошел на любую из этих картин (особенно на «Индийскую гробницу»). Вот они, деньжонки, хоть сейчас бери билет. Но… связан важным делом. Ему и очень жалко, что не может посмотреть фильм, и это же наполняет его чувством. гордости, уважения к себе.

На главной улице околачивается он не зря. Дядя Клим поручил ему здесь значительную работу. И, полюбовавшись еще раз на всесильного раджу, на заживо замурованную красавицу, на разинутые пасти гнусных крокодилов, Охнарь ловко цвиркнул сквозь зубы на утоптанный снег и, сунув в карманы великоватой кожанки, отправился дальше по улице.

Левое ухо у него замерзло, он крепко потер его. Однако на улице сифонит; кажется, и под носом мокро. Ленька придавил пальцем ноздрю, ловко высморкался и с удивлением уставился на брезгливо отшатнувшуюся от него дамочку в меховых сапожках. «У, буржуйка! Есть же такие паразиты, что чураются простых людей. Обокрасть бы ее, стерву, или бритвочкой разрезать шубку сзади».

Себя Ленька чувствовал щеголем. Вот кашне бы только раздобыть, как у Химика, тогда совсем — отскочь, не морочь мои помидоры! «Виконт де Бражелон, или Багдадский вор», как говорит Модька.

Вокруг Леньки текла улица. Казалось, тротуары двигались — такая густая толпа их заполняла. В свете, падающем от витрин магазинов, от громадных ресторанных окон, то и дело возникали нарумяненные зимним морозцем лица, осыпанные снежными блестками кепки, шубы, платки. Затем их заменяли другие, но и тех поглощала тьма. Если возле кинематографов слышался треск аппаратов, то из открываемых дверей ресторанов и даже через заузоренные морозом стекла окон, вместе с запахами кухни, доносились звуки залихватской музыки.

Вскоре Охнарь увидел тех, кого искал. В толпе, нарядные, как две примадонны, под ручку, выступали красотки из «малины». На Маньке была серая кротовая шубка, с низкой серой шапочки на красивое, злое и гордое лицо спускалась легкая вуалетка, бросая тень на полускрытый лоб, напудренный нос и еще ярче подчеркивая накрашенные губы. Шла она, самоуверенно поигрывая плечами, глядя нескромно и загадочно, и от нее исходил какой-то раздражающий ток. Почти все мужчины оглядывались на Маньку, и многие, догадываясь о ее сущности, казалось, понимали, что она именно дорогая.

Рядом с ней Глашка Маникюрщица, одетая в отлично сшитую шубку черного плюща, с белой песцовой горжеткой, в белых высоких фетровых ботах, явно проигрывала. Но и она сияла красотой молодости, привлекала внимание пышными формами, томной ленью.

Вот уже с час, как обе «подруги» гуляли по главной улице, выискивая богатых нэпманов-кавалеров. Охнарь знал: делали они это очень осторожно. Многие самарские прожигатели жизни давно приметили красоток, и воровки сторонились их, опасаясь скандала. В толпе иногда мелькали милицейские кепи с барашковой оторочкой, вдвоем, а то и втроем проходили особмильцы с красными повязками на рукавах пальто, наверное шныряли и сексоты из уголовного розыска. Подцепить женщинам следовало незнакомых, а лучше всего заезжих кутил.

Кося глазом на сожительниц по квартире, Охнарь прошел мимо с таким видом, словно не обратил на них внимания. Он даже не знал, заметили ль его воровки, так как они тоже ничем этого не подчеркнули. Оказывается, прекрасно заметили. Когда он с таким же безразличным видом медленно проходку обратно и поравнялся с Глашкой, она словно случайно очутилась рядом с ним, тихо, каким-то озябшим, сипловатым голосом проговорила:

— Сифонит. Сейчас уйдем в ресторан.

Ее напудренные щеки, пухлый подбородок своим синеватым цветом напоминали вареное облупленное яйцо.

— У меня тоже ухи замерзли, — сказал и Ленька.

— Ступай и ты погрейся. Скажешь нашим, что мы в «Золотом якоре».

— Никто не наклевывался? — Ленька гордился тем, что может по-свойски разговаривать с Глашкой. Она ему очень нравилась, и он немного робел перед ее красотой и шикарным нарядом.

— Мальки. Ни одного икряного.

Эх, если бы он, Охнарь, вдруг сразу вырос! Сделал бы громкое дело и увез с собой эту молодую красотку. Куда увез — Ленька об этом не думал. Но не пускал бы ее вот так зябнуть на панели.

Чувствовала ли Глашка отношение к себе огольца? Она открыла черную лаковую сумочку, достала папиросу.

— Хочешь, Леня?

У него были свои, однако он покраснел от удовольствия. Глашка щелкнула изящной зажигалкой и, дав ему прикурить, сама пустила табачный дым и немного раскидистой походкой пошла дальше, выставляя пышную грудь, бросая из-под шляпки вызывающие взгляды. Охнарь все стоял на тротуаре, хотя и понимал, что делать этого нельзя: он не должен был показывать свою близость к воровкам. Сердчишко у него щемило: Глашка обращалась с ним как с маленьким.

И тут он увидел, что к ней и к Маньке Дорогой подошли двое мужчин, одетых так, как одеваются мелкие служащие. Косолапый и развязный в тужурке из шершавого сукна хотел было взять Маньку под локоть. Она окатила его таким презрительным взглядом, что обжегшийся кавалер отдернул руку. Товарищ косолапого в чесаных валенках с калошами погрозил ей пальцем. Очевидно, Манька ответила что-то циничное, потому что тот даже оторопел, отшатнулся, а затем, чтобы поддержать свое мужское достоинство, разразился грубым, двусмысленным смехом. Охнарь быстро направился к женщинам: не нужна ли помощь? Если бы эти двое мелких служащих попробовали их обидеть, он сразу бы дал знать шайке, что сидела недалеко в пивной, и неудачливых кавалеров избили бы смертным боем, а то и сунули бы нож в бок.

Все обошлось.

Женщины пошли к ресторану «Золотой якорь». Молодые служащие отстали, смешались, с толпой, начали: заигрывать с двумя фабричными девушками. Охнарь отправился в пивную «Жигули».

На цельном продолговатом окне пивной была нарисована гигантская кружка, истекающая пузырчатой пеной, а по бокам — два красных вареных рака с лихо загнутыми усами, которые передними клешнями как бы показывали всем прохожим на освежительный напиток. Полукруглая надпись напоминала: «НЕ ЗАБУДЬ!» Перед крыльцом, высчитывая, кто кому сколько поставил, ругались двое пьяных. Охнарь толкнул дверь.

В квадратной тесной комнате было шумно, чадно и полно народу — одних мужчин. За небольшой стойкой возвышался толстый хозяин в белом халате, с толстыми щеками, с клоком волос над маслянистым лбом. Если бы не черные, все замечавшие глазки да не толстые пальцы, неслышно и ловко подававшие кружки, кидавшие деньги в кассу, можно было подумать, что он спит.

Сквозь густые, волокнистые клубы табачного дыма Охнарь сразу увидел партнеров. Сидели они справа в углу, так что, когда дверь открывалась, их сперва не было видно, им же входящий виден был отлично. Представлены они были в полном составе, все четверо, и занимали отдельный столик. Посреди столика пестрели ярлыки пустых бутылок, на двух тарелках лежали копченая, тонко нарезанная колбаса и таранки.

— А, Охнарик, — сказал Модька. — Хочешь «Жигулевского»?

Не дожидаясь ответа, он налил ему стакан: пена через край побежала на скатерть. Все выжидательно уставились на огольца. Калымщик неприметно и зорко огляделся: не подслушивает ли кто. Охнарь вполголоса передал разговор с Глашкой Маникюрщицей, то, что наказала она сообщить.

— В «Золотой якорь», — сказал Двужильный, достал из верхнего кармашка серебряные луковицей часы и как бы засек время.

Обхватив стакан обеими руками, Охнарь с жадностью опорожнил его и, случайно подняв глаза на стойку, встретился с черными живыми глазами на толстом, как бы заспанном лице. Оказывается, от хозяина не ускользнул и Ленькин приход, следил он и за тем, как бледная изможденная Женщина в грязной юбке бесшумно собирала порожние кружки; улучив свободную минуту, он вдруг вышел в «зал» и, легко приподняв заснувшего у окна босяка, вывел его в дверь: «Ступай охолонись» — и важно и равнодушно занял свое место за стойкой.

— Погрейся, — сказал огольцу Двужильный. — Таранки возьми. Налейте ему еще.

Прерванный было разговор продолжался. Калымщик рассказывал, как в Монголии пас табун у богатого нойона, как арканил на скаку коней и не однажды пил горячую кровь из зарезанной кобылицы.

После второго стакана «Жигулевского» блаженная теплота проникла в желудок Охнаря. Крепкими, ровными зубами он рвал розовое, светящееся мясо таранки.

— Эх, в киношке картина задюжая идет! — сказал он Модьке. — «Индийская гробница», в двух сериях. Тигр нарисованный и еще крокодилы. Покнацать бы.

Модька кивнул:

— Я видел. Конрад Вейдт раджу играет. Дае-ет! Артист во! — Он выставил большой палец правой руки. — А не видал «Священный тигр»? Боевик — закачаешься!

— «Багдадский вор» — это да! Всем картинам картина!

— Хорошая, синьор Леонардо, хорошая. А вот в Дербенте я жил, шла «Невеста солнца». Семь серий. Там и краснокожие с луками на мустангах, и ковбои. Красотец. Целый месяц показывали.

И друзья отдались воспоминаниям о том, какие фильмы видели. В разговоре их то и дело слышались имена заграничных кинозвезд: Гарри Пиль, Мэри Пикфорд, Дуглас Фербенкс, Макс Линдер, Монти Бенкс. Каждый старался рассказать наиболее запомнившийся ему эпизод, и, как правило, это всегда были сцены разбоев, убийств, кулачных потасовок.

— Хватит, Охнарик, — сказал Двужильный. — Давай беги. Будем тут дожидать весточку.

— Есть, дядя Клим, — бойко, весело ответил Охнарь.

Пять минут спустя, чувствуя во всем теле собранную

— силу, приятную легкость в голове, он уже ходко шагал к ресторану «Золотой якорь». Теперь в случае нужды он готов был еще хоть три часа продежурить на морозце.

Сперва надо было узнать, что делается у воровок.

Швейцар не хотел было пускать Леньку в ресторан. Оголец помахал перед его носом червонцем и сказал, что ему только в буфет за папиросами. Деньги — всегда лучший пропуск, и, скинув кожанку, Ленька смело прошел в огромный зал.

Его оглушили звуки оркестра, сидевшего на небольшой, задрапированной голубым бархатом эстраде, звяканье рюмок, ножей, умеренный шум разговоров, шелест женского платья. В таком роскошном, богатом ресторане Леньке еще не доводилось бывать, и ему показалось, будто он все это видит на экране кинематографа. С расписанного красками лепного потолка спускалась ослепительная люстра, блестевшая золотом и хрусталем подвесков. Великолепные бра висели и на стенах, переливаясь яркими огнями. Всюду за столиками, заставленными вазами с фруктами, ярлычными бутылками, сидели смеющиеся разодетые женщины в открытых платьях, самодовольные бритые, гладко причесанные мужчины с красными затылками. Высоченные окна были затянуты малиновыми шторами, пальмы в кадках бросали неподвижные тени, всюду висели зеркала. Пахло духами, пудрой, жирными яствами, дымом дорогих папирос.

Вот как гуляют нэпманы. Что им недавно прошедшая революция?

Недалеко от эстрады Ленька отыскал взглядом сожительниц по квартире. С ними сидел всего один мужчина. Леньке была видна его словно бы наискось срезанная плешь, тщательно прикрытая жидкими волосками, складка на шее и широкая спина с покатыми плечами, обтянутая модным кургузым пиджаком.

Заметив пустое место невдалеке за столиком, Ленька сел и, когда подошла официантка, попросил пачку «Экстры», плитку шоколада и бутылку фруктовой воды. Ему надо было время, чтобы его заметили воровки.

На эстраде молодая, хорошенькая певица, стриженная под мальчишку, с красивым ярко накрашенным ртом, смелым разрезом коротенькой юбки, озорно подергивая плечами, подмигивая веселым глазом, пела:

Цыпленок пареный, Цыпленок жареный, Цыпленок тоже хочет жить. Его поймали, Арестовали, Велели паспорт предъявить.

Со всех столиков на нее с жадностью посматривали подвыпившие мужчины. Сидевший перед Ленькой темногубый человек с большим восточным носом, сладкими глазами послал к ней официанта с роскошной коробкой шоколадных конфет. Передавая конфеты, официант что-то шепнул певице, указал на дарителя. Обладатель большого носа поднял волосатые лапы, блестевшие драгоценными перстнями, неистово захлопал. Певица взяла конфеты, глянула на него своими хорошенькими глазками, кокетливо улыбнулась, продолжала, изящно покачиваясь:

Я не кадетский, Я не немецкий, А я советский гражданин.

Оркестр лихо вторил ей, мешая звуки баяна, пианино и цимбал.

Все это очень нравилось Леньке. Он испытывал блаженное состояние и охотно просидел бы здесь всю ночь, не тревожь его поручение.

Снова он не знал, заметила ль его хоть одна из воровок. Глашка Маникюрщица пила из длинного бокала красное вино, с аппетитом ела отбивную: ножом и вилкой она орудовала, будто благородная. Их кавалер, или, как в Просвирниной квартире называли, «гость», обращался к ней редко.  И разговаривал он и в первую очередь чокался рюмкой с Манькой Дорогой. Манька сидела лицом к Охнарю, но, казалось, совершенно его не замечала. Хоть бы разок, мельком, глянула. Он видел ее сильно обнаженные плечи, грудь цвета слоновой кости, окаймленные черным бархатом платья. Красивое скуластое лицо ее с резкими изломистыми бровями хранило надменное выражение, словно Манька милостиво разрешала мужчинам любоваться собой. Черные глаза с косым разрезом будто искрились, обжигали взглядом. Вид ее, казалось, говорил: «Я не скрываю, кто я. Но ведь хороша, черт побери? Попробуй купи, если хватит денег. Заласкаю». И Охнарю казалось, что вот этот-то ее вид особенно и взвинчивал мужчин: на Маньку действительно глядели из разных концов огромного зала. Когда заиграла музыка, к ней подскочил богато одетый мужчина, с изысканным поклоном пригласил на танец; Манька холодно отказалась.

Она тут же пошла танцевать с «гостем» и вызвала общее внимание всех столиков. Даже женщины следили за ее ловкими и, может, слишком рискованными движениями чуть пренебрежительно и завистливо. «Гость» не сводил с нее глаз, низко наклонялся к уху, словно обнюхивал, и все что-то нашептывал, а Манька загадочно улыбалась.

Кто-то пригласил танцевать и Глашку, однако ей было далеко до успеха товарки.

Оркестр умолк, со всех сторон раздались аплодисменты, публика потянулась за столики. Охнарь надеялся, что Манька хоть во время фокстрота или на ходу его заметит; она с прежним видом заняла свое место. Гость тут же предложил ей папиросу. Что такое? Глашка вроде видала его: во всяком случае, Ленька раза два поймал ее взгляд. Подадут они ему какой-нибудь знак?

Уходить было нельзя, фруктовую воду Охнарь выпил. Подошедшая официантка потребовала с него расчета, смотрела подозрительно. Он расплатился и тут же заказал пирожное «эклер» и стакан шоколада.

— Греться, что ли, пришел сюда, мальчик? — недовольно спросила его официантка.

— Мои деньги фальшивые? — вопросом ответил Охнарь. — Ваше дело обслужить.

Вероятно, официантка поняла, кто этот развязный мальчишка: нюх у ресторанных служек на этот счет сильно развит. Она не стала спорить и, лишь принеся новый заказ, поясняюще обронила:

— Позже еще больше народу подойдет, все столики потребуются.

— Засиживаться ночь тут не собираюсь.

Денег Охнарю на ресторан дядя Клим отвалил щедро, но оголец боялся их тратить. Широко кутить он еще не привык и полагал, что его похвалят за экономию. (Двужильный так и не спросил, сколько он истратил, а когда на другое утро Охнарь хотел вернуть сдачу, отвел его руку: «Оставь себе на ириски».)

Глазеть по сторонам надоело, да и не следовало, и, чтобы скоротать время, Охнарь прислушался к разговору двух мужчин, подсевших за его столик.

Вид у них был людей в этом первоклассном ресторане случайных. Занимались каким-то делом и заскочили поужинать в первую попавшуюся дверь. То, что вокруг стреляли пробки от шампанского, лилась музыка с эстрады, выступала певица, танцевали между столиками, отдыхали и прожигали жизнь, этих мужчин мало трогало. Они, казалось, не замечали веселья, отгородились от зала и продолжали вести свой разговор, будто сидели в обыкновенном трактирчике. Перед ними стоял хрустальный графин с водкой, закуски, оба хлебали уху из стерлядки.

— Библию читал? — спросил старший возрастом. — Помнишь? «И возвращаются ветры на круги своя»? И Земля наша вокруг Солнца ходит. Все так в природе.

— Большевики не признают Библию, — лениво сказал второй, с небритым подбородком, красивыми волнистыми усами.

— Жизнь с людьми не считается. Что это в самом деле: был герб с двуглавым орлом, царь, купля-продажа поместий — и вдруг всё кверху дном! Ни закона, ни полицейского. Как так? Почему? Веками налаживалось, отцы, прадеды нам завещали. А тут — революция. «Долой буржуев, генералов, попов!» Сразу — военный коммунизм: «Ни частной собственности, ни торговли», «Распределение по нормам», «Продналог». Ну и что получилось, я тебя спрашиваю? Что? Долго выдержал Совнарком? Ленин понял: выхода нет, надо ветру поворачивать «на круги своя». И вот тебе — новая экономическая политика. Не так, скажешь?

Старший возрастом был мужчина лет под сорок, смуглый, обрюзгший, с темной поблекшей кожей. На лысой голове, окаймленной буро-седым венчиком, завивалось несколько волосков. То ли он был евреем, то ли армянином: говорил, неярого шепелявя.

— Все ты философию разводишь, — неторопливо ответил второй, разливая из графина в рюмки. — Давай выпьем. В одну и ту же воду два раза ногу не опускают. Знаешь? Большевики обвели вокруг пальца не только Деникиных, колчаков, но и Большую Антанту. И теперь какой-нибудь фитиль приладят — от нуворишей только шмотья полетят. Ну, будь.

Он поднял рюмку, заранее сморщился так, словно собирался проглотить лягушку, выпил и спокойно закусил расстегаем. Старший проследил за тем, как он с удовольствием прожевал, продолжал с тем же оживлением:

— Французы глупей нас? И у них была революция. Коммуна в Париже. А чем кончилось? Потому что в жизни хозяин — червонец. Ему и короли кланяются, и епископы, и промышленные магнаты. А чем комиссары лучше? Пробовали они подрезать рубль под корень — осечка вышла. Ни «продналог», ни «карточное распределение по нормам» не могут заменить свободного обращения денег. Вот и пришлось комиссарам разрешить частное предпринимательство, торговлишку.

— «Кто эти фигуряи? — подумал Охнарь, исподтишка разглядывая сотрапезников. — Лысый, верно, торгаш. Дядька с усами — служащий. А может, обои из рассуждающих? За спекулянтов болеют? Каких только людей на свете нету! Увидал бы вас мой батя — тряханул».

Он вспомнил, что отец и его бы по голове не погладил. Стало муторно. В сущности, таким, как дядя Клим, он сам, лучше нэпманы, чем совдепчики: у богатых хапнешь — сразу набьешь карманы. Вот куда он, Ленька, скатился. Может, потому и скатился, что в жизни все не по правде? Только революция прошла — буржуи, спецы, совчиновники опять силу забирают, детдомовцам же кидают скудные пайки…

Вновь заиграл оркестр, Охнарь начал смотреть в зал, где уже танцевало несколько пар, и поспешно вскочил. Манька Дорогая уже вышла из-за стола, взяла черную лаковую сумочку. Рассчитанно-медленным движением оправила платье, что-то с улыбкой сказала плешивому в кургузом пиджачке. Тот закивал головой. Покачивая декольтированными плечами, Манька направилась в дамскую уборную. Это был условленный сигнал. Расплатился Охнарь заранее; как бы скучающим шагом он по широкой ковровой дорожке направился к выходу.

Позади себя он слышал крепкий, уверенный, перестук Манькиных каблучков. Три-четыре шага они прошли рядом. Не поворачивая головы, почти не разжимая губ, Манька прошептала

— Через полчаса выезжаем. Пускай встречают.

Охнарь еле приметно кивнул, показывая, что понял.

— Чего долго заставила ждать?

— Может, меня поучишь?

Не меняя выражения лица, она прибавила хлесткое, похабное словцо и прошла дальше, оставив после себя резкий запах духов.

«Значит, не могла раньше, — решил Охнарь. И мысленно с восхищением добавил: — Ух и ловка, лахудра. Держит марку. Лишним взглядом себя не выдаст».

Оранжевая плюшевая портьера заколыхалась за Манькиной спиной. Охнарь, не сворачивая, прошел прямо на выход в гардеробную. Приняв свою кожанку, он, как ему было наказано Двужильным, сунул швейцару пятиалтынный, а очутившись на улице, что есть силы припустил в «Жигули».

На сборы у шайки ушло столько минут, сколько потребовалось для расплаты за пиво и закуску. На улице, когда все пошли по направлению к Садовой, Охнарь вновь повторил то, что ему наказала Манька Дорогая.

— Больше ничего не передавала? — спросил его Двужильный.

— Сказала: «Пускай встречают». Все.

Обычно воры следуют по пятам своей партнерши и «гостя», в удобном месте настигают их и грабят: они отлично знают все городские закоулки, проходные дворы. Но Двужильный на всякий случай сам выбирал глухой закуток, где в случае шухера удобно было бы скрыться. Если «гость» соглашался ехать «домой», к Маньке, воры заранее отправлялись в это условленное место и там поджидали парочку.

Так было и в этот вечер.

— Значит, в Волковом, — подытожил Модька Химик.

— Айда, быстра, — сказал Калымщик.

Оголец подождал, не спросит ли он что о Глашке Маникюрщице. Монгол ничем не проявил интереса к своей сожительнице. Осведомился о ней опять-таки Двужильный.

— Как там Глафира?

— Сидит.

 — Бусая?

— Кто ее знает. Морда красная.

Двужильный перевел глаза на Калымщика.

— Проверишь. В случае чего свезешь домой. Нас догонишь: у Волкова переулка будем. Коли трезвая, с огольцом дойдет.

Охнарь умоляюще посмотрел на Двужильного.

— Дядя Клим, возьмите меня с собой.

— Успеешь еще.

— Да-а, — вызывающе сказал Охнарь. — Все не верите?!

Поднимая барашковый воротник, Двужильный пронзительно глянул на Охнаря, но промолчал и лишь подвигал ноздрями. Плотно застегнул тужурку и в сопровождении Фомки Хряка свернул на Садовую. Модька сразу полуобнял Охнаря, словно заслоняя его, крепко встряхнул.

— Что язык зря распускаешь? Хочешь, чтобы отрезали? Не берут, — значит, нельзя.

И, дружески подмигнув, подтолкнул к «Золотому якорю», куда уже направился Калымщик. Охнарь сердито промолчал, даже движением плеча стряхнул Модькину руку и пошел за монголом. Глаза его покраснели, набухая слезами.

Приблизительно он знал, что за «дело» должно было произойти. Через Модьку ему было известно, что у шайки имелось несколько излюбленных уголков на глухих городских окраинах (которые каждый раз менялись), совсем в другой стороне от Просвирниной хазы, где удобно было грабить. Манька Дорогая Или Глашка Маникюрщица — в зависимости от того, кого из них в этот вечер брали, — в ресторане договаривалась с «гостем» и везла его «домой». На самом деле они ехали в условленное место; там воры их и встречали.

 Народ на улице сильно поредел. В кинотеатрах шли последние сеансы, кассы закрылись, погасли рекламные лампочки на афишах, и гордые раджи, краснозевые тигры, хищные крокодилы потускнели, уже не казались такими неотразимыми. Перед опустевшим входом только смутно светились апельсиновые корки, валялись облатки от ирисок, вдавленные в грязный снег окурки.

 Погасли огни и во многих домах. Улица потемнела, казалась меньше, потеряла праздничный вид. Лишь по-прежнему сиял ресторан «Золотой якорь» и из-за малиновых, слабо светящихся штор доносились разухабистые звуки эстрадного оркестра.

 Вот как жизнь крутит людей! Думал ли Охнарь, купаясь с ребятами в Дону, что два года спустя будет ходить во Самаре вместе с ворами? Какая-то улица, ресторан, Калымщик… и он тут. Правда ли, что судьба каждого человека определяется вместе с его рождением и от нее никуда не денешься?

 Задумавшийся Охнарь чуть не прозевал выхода из ресторана Глашки Маиикюрщицы. «На работе» женщинам запрещалось много пить, но шайка знала слабость Глашки и всегда опасалась за нее. Обычно она оправдывалась тем, что «гость» слишком щедро угощал и нельзя было отказаться. Глашка и сейчас была «под градусом», как сразу определил Охнарь. «Проводить тебя?» — спросил ее Калымщик. Она гадливо обошла его и направилась к переулку, что вел к ним на окраину. Охнарь вопросительно глянул на Калымщика. Тот сделал жест, означавший «идите сами» и стал подряжать одного из дремавших у подъезда извозчиков до Волкова переулка.

Вновь широко распахнулась дверь «Золотого якоря» и швейцар пропустил Маньку Дорогую. Охнарь, собиравшийся было догонять Глашку, на минуту задержался. Манька вызывающе покачивала бедрами и, судя по четкой походке, была вполне трезва. Она не тянулась к винам, но выпить могла много и совсем не пьянела. Лицо ее по-прежнему скрывала вуалетка, Леньке показалось, что глаза ее сквозь сетку сверкали так же зло и гордо. Ее кавалер был в великолепном желтом кожаном пальто с меховым воротником и нес объемистый сверток, перевязанный шпагатом.

 К ним тут же подлетел лихач на санках с подрезами.

 

IX

Отъезда их Охнарь не стал дожидаться: ему надо было спешить. Он побежал к углу, завернул в переулок: впереди в снежной полутьме, слегка рассеянной дальним фонарем, обозначилась фигура Глашки Маникюрщицы. Несмотря на: то что она шла быстро, далеко уйти ей не удалось: Глашка заметно пошатывалась, и энергия ее тратилась не только в прямом направлении. Догнав ее, Ленька пошел рядом. Глашка не оглянулась, ничего ему не сказала, хотя, казалось, почувствовала присутствие «своего», потому что пошла спокойнее, тише, отчего ее меньше стало кидать по сторонам.

«В ресторане вроде ничего сидела, — подумал Ленька. — А вышла на холод и… гоп! Стул держал?»

Идти предстояло далеко. На окраине, тем более в слободе, в. этот поздний час было совсем глухо, но Охнарь не боялся. Кто их тронет? Ночью воры, как и собаки, чувствуют себя хозяевами города.

Показался мост через Самарку. Внезапно Глашка споткнулась и повалилась в снег. Охнарь подскочил, хотел поднять; она сильно оттолкнула его.

— Уйди, гад… косая морда.

— Ты что, белены объелась? Или сроду дура?

— Сказала: сама.

— Это ж я… Ленька Охнарик. Во клюкнула!

Она встала на коленки, попыталась подняться и снова упала. Охнарь схватил ее под мышку. «Тяжелая, черт».

— Давай снег малость обобью, — сказал он и стал чистить ее шубку.

Глашка уже не отталкивала его, не ругалась. Казалось, она поняла, кто ей помогает. По-прежнему не говоря ни слова, вновь пошла вперед, и так быстро и прямо, что Ленька удивился: протрезвела, что ли? Догонял он Глашку чуть не бегом.

Мостик остался далеко позади. Вокруг тянулись знакомые переулки окраины, подслеповатые фонари, черные глухие домишки, закутанные в снег, давно спеленатые сном. В ближнем квартале лаяло сразу несколько псов: наверно, на позднего прохожего.

И тут Глашка опять чуть не упала и пошла тихо. С губ ее полетели отрывистые неразборчивые слова.

— Конец… конец, — с трудом улавливал Ленька смысл. — Ни света, ни просвета… Пропала головушка. Конец. Всё… Конец.

Сперва Охнарь хотел было спросить Глашку, что ей нужно, не помочь ли в чем, потом догадался, что она разговаривает сама с собой, и не стал зря тревожить. Пускай выболтается. Хоть бы довести До квартиры. Свалится совсем, тогда, что? Да еще оглядывайся назад, не «повис ли на хвосте» агент розыска? Они ведь по ресторанам тоже слежку ведут! Если засекли?!

— Отравиться бы, — вдруг отчетливо проговорила Глашка и остановилась, — Отравиться. Все равно один конец.

Они стояли уже в слободке посреди дороги. Ленька ждал, когда Глашка отдохнет или выговорится и пойдет дальше. Окошко в домике, возле которого они остановились, желтовато светилось, и он вдруг увидел на ее щеках слезы. Слезы оставляли полоски на смерзшихся напудренных щеках.

— Чего ты, Глашка? — забормотал Охнарь. — Чего ты? Заспокойся… пройдет. Идем домой. Эх… надо бы Калымщику тебя довести.

С губ воровки отчетливо слетела площадная брань.

— Сдохнет скорее, чем я с ним пойду. Сдохнет… кошачья морда. Ненавижу. Только им и нужно одно. Я, офицерская дочь, и попала в руки к скотам! Всё растоптали, всё, всё! И чего смертынька не приходит? Подпалила б логово проклятое и отравилась. Ой, боже, боже!

— Чего мелешь? В уме ты… Глаша? Услышит кто из наших — пришьют.

Она уже чуть ли не бежала вперед, и Ленька вновь еле поспевал за ней. Больше Глашка не говорила; казалось, она в самом деле немного протрезвела. Лишь раз оголец услышал оброненную сквозь зубы фразу: «Один бугай как корову держал… теперь другой».

Он искренне обрадовался, увидев в переулке знакомый силуэт вербы, притаившийся в тени дом; условленным стуком побарабанил в закрытую ставню.

В доме Глашка, не снимая шубы, фетровых бот, прошла в свою комнату. Ленька остался в «зале». Он слышал, как женщина раздевалась, как на пол со стуком падали ее туфли, тяжело заскрипели пружины кровати. Дверь была закрыта неплотно, и, подкравшись, оголец одним глазком увидел, что Глашкина обувь валяется там и сям, шубка, брошенная на стул, сползла на пол. В темноте на перине смутно белело голое плечо, не закрытое одеялом, кружево ночной сорочки.

Позади в передней заскрипели половицы. Охнарь отскочил от двери. Зашла Просвирня, глянула зорко и смиренно. Обычно она никогда не расспрашивала квартирантов, где они были, «пофартило» ль в деле, понимая, что излишнее любопытство может вызвать у них подозрение, и довольствовалась тем, что ей говорили и что подслушивала сама.

— Ляжешь, лампу совсем не гаси, — наказала она, — прикрути побольше.

— Я дождусь наших, — буркнул оголец.

Ворочаясь на постеленной овчине, он прислушивался к глухим звукам ночной окраинной улицы. Спать совсем не хотелось. Он все думал о словах Глашки. Что, если зайти? Лежит совсем рядом за незакрытой дверью, одна-одинешенька. Спит? Или опять плачет? Он-то думал, что ей весело живется! Чего же с Галсаном путается, если не любит? Его, Леньку, на людях целовала.

И вот перед ним возникла захватывающая картина.

Легавые обложили «малину». Выстрелы, дым. Хряк убит, Калымщик смертельно ранен (Охнарь их не любил). Женщины плачут. «Погорели. Не миновать тюремной баланды!» Дядя Клим отстреливается из нагана, Модька финкой отбивается от наседающих мильтонов. Просвирню уже связали, забили в рот кляп. (Так ей и надо, старой сове, меньше будет полоскать языком.) Всё погибло! Каюк!

Тогда-то и выступает он, Ленька. В руке у него… бомба! Он бросается вперед и расчищает путь. (Легавые вообще кинулись врассыпную.) Охнарь толкает к двери Глашку Маникюрщицу, и они убегают. Оставшиеся в живых воры наперебой пожимают ему руки, благодарят: «А мы-то, оглоеды, не доверяли Охнарику. Сколько манежили, прежде чем выпустили с Химиком в город! Нынче не взяли на гоп-стоп. А он-то наш спаситель». Глашка при всех его целует. (Калымщик к этому времени тоже окочурится.)

Леньке казалось, что прошло всего минут двадцать с того времени, как он лег. Когда он проснулся, в комнате горел свет, слышались громкие голоса, вкусно пахло снегом, морозцем, внесенным со двора. Ленька сел на полу, протер обоими кулаками глаза.

Он увидел только спину кротовой шубки прошедшей через «залу» Маньки Дорогой да отставший ошметок снежка с каблука ее бот. Обе женщины одежду держали в своих комнатах, по шкафам.

У стола стоял Фомка Хряк в шапке, в сборчатке, крытой синим сукном, отороченной каракулем, и раскупоривал коньяк. Возле бутылки на развернутой мятой бумаге лежал нарезанный балык, кусок буженины со слоем жирка, две французские булки и шоколадная плитка «Миньон».

— Ловка, бестия, — весело сказал Модька Химик, подходя к столу, потирая озябшие руки и, видимо, подразумевая прошедшую Дорогую, так как посмотрел на закрывшуюся дверь ее комнаты. — Первая крикнула: «Караул! Грабители», а сама вроде как от страха и голос потеряла. Такая уж лишнего шухера не сделает. В театр бы ее, на сцену! Сыграла бы не хуже Ермоловой.

Двужильный с довольным видом пошевелил ноздрями хрящеватого носа.

— Разыгрывать она мастерица. Тот гусь… фраер, стал даже ее защищать: «Беги, детка, беги». Знал бы, кто эта детка!

Смеялись долго.

У двери на стуле Охнарь увидел желтое кожаное пальто с меховым воротником, которое еще недавно согревало «гостя» Маньки Дорогой. Из кармана пиджака Клим достал его кожаный бумажник, и, когда открыл, — в глаза радугой ударили крупные кредитки. Хряк положил на стол снятые золотые часы.

Грабеж был удачный, воры оживленно обменивались воспоминаниями об отдельных эпизодах, теперь казавшихся смешными.

Из обрывочных разговоров Охнарь узнал, что, когда «гость» расплатился с извозчиком и тот уехал, Манька повела его через проходной двор, как якобы всегда ходила к себе во флигель. Тут-то их и встретили Хряк с Модькой. Грабили только двое. В случае «засыпки» следствие не имело бы возможности предъявить обвинение в том, что действовала целая шайка: от этого давался меньший срок наказания. Ни Модька, ни Хряк не имели при себе огнестрельного оружия: пойманные на месте преступления с оружием опять-таки получали более высокий «срок». Ворье уголовный кодекс знало не хуже, чем прокуратура. Перед совершением преступления в притоне всегда разрабатывался подробный план, учитывалась каждая мелочь. Модька Химик навел на «гостя» и его даму громадный ключ от лабазного замка с бородкой, подточенной под мушку, зловеще приказал: «Спокойно. Прошу кошелек и часы. Кричать не советую». Конечно, в ночной полутьме этот ключ напуганному и полупьяному «гостю» показался наганом. Притом Манька сразу подняла панику: «Караул! Убивают!» Было заранее условлено, что Хряк сорвет с нее шапочку с вуалеткой, однако «упустит» и отвлекаться на преследование не станет. Делалось это для того, чтобы «гость» не подумал, будто его «подруга» была в сговоре с налетчиками, В это время Двужильный, имевший при себе заряженный револьвер, и подъехавший позже Калымщик ожидали тут же во дворе за углом, готовые в случае нужды и стрелять.

— За что хвалю Машку, — пробурчал сквозь набитый рот Хряк. — Шамовку захватила. Нэпач-то рассчитывал всю ночку прогулять: ишь, и коньячок купил, и закусь какую!

— У нее пропадет! Тебя шлепнут, она хромовые сапожки сымет.

Острое чувство зависти, как и три часа назад в городе у пивной, охватило Охнаря. Вон какие налеты делают партнеры, а он киснет в этой норе. До чего ему хотелось принять участие в ограблении, доказать уркаганам свое бесстрашие, ловкость. Вдруг нэпманец выхватил бы из-за пазухи… обрез! Все бы растерялись, а он, Ленька, стук его по руке и выбил!

— Что с этим «гостем»? — спросил он Модьку, не снявшего почему-то кепки и кашне.

— Что по-твоему? Вручить ему визитную карточку… или пригласить на бутылочку ликера шери-бренди. Это, по-твоему, должны были сделать? Сказал я этому фазану: «Не двигайтесь, пока не сосчитаете до десяти тысяч» — и ключиком поводил у клюва. Сами смылись через соседний двор.

— Не подымет шухер в легавке?

— Фактура — подымет… если вспомнит, где его тряхнули. Он же чебоксарский частник, Самары не знает: Манька выпытала. Шибко «под банкой» был… А впрочем, может, и не даст делу хода. В уголовке начнут допытываться: «Как очутились в такой поздний час на окраине? С кем были? Где перед этим шиковали?» Побоится, чтобы жинка не прознала. Монеты, что ли, у него мало? Небось рад, что живой остался.

Прислушивавшийся к разговору Калымщик, смеясь, вставил:

— Неделю наша баба дома спат будут.

— Зря только пальтуган сняли, — сказал Двужильный и покосился на Хряка. — Сколько будем барахлиться? Хитрое ль дело раздеть первого встречного в переулке? Может, тогда начнем брать картошку из погребов? Кусочник ты дешевый, Фома. Тряпочник. Так, братцы, дело не пойдет… работать пора как следует. Вот мое последнее слово.

Молчание никто не прерывал. Хряк побагрове, еле проглотил кусок и не стал больше пить. Модька смотрел на него насмешливо, весело. Двужильный налил себе коньяку, кивнул Модьке на бутылку:

— Рюмочку?

— Неохота.

Модька все потирал щеки, руки, словно никак не мог согреться.

— Какая-то у тебя морда зеленая, — участливо сказал ему Охнарь.

Он тут же с любопытством уставился на Двужильного, который пересчитывал на столе пачку денег. Все деликатно и зорко наблюдали за его руками.

— Шестьсот тринадцать, — весело сказал Двужильный, будто не он только сейчас резко выговаривал Хряку. — Кому на мелочи? Бери. — Он отделил примерно одну треть, остальные прикрыл рукой: — Эти оставим на прожиток.

Храниться деньги должны были у него, как у «старшого». Воры знали, что Двужильный может и «отхомутать» от этой суммы, но если и возьмет себе, то немного.

— Нынче Охнарик в доле, — Двужильный прищурил глаза, и все поняли, что он собрался пошутить. — Ну, держи заработанные.

Он протянул Леньке два червонца.

— На киношку, — сказал кто-то.

Охнарь уже понимал, что в доме все деньги общие. Все же свою «долю» принял всерьез, очень обрадовался и возгордился. Значит, партнеры посчитали его полноправным членом товарищества. Пусть не взяли с собой на гоп-стоп, зато отметили усердие, сноровку.

Он смело, по-хозяйски, налил себе в рюмку коньяку, выпил и весь передернулся:

— Фу! Клопами воняет.

 

X

Просыпались в притоне поздно, за полдень, и обычно сразу начинали опохмеляться. Стряпней занималась Просвирня, ей иногда помогала Глашка Маникюрщица, для чего завела нарядный фартучек. Манька Дорогая у плиты рук не пачкала.  Как заметил Ленька, женщины не дружили между собой, а однажды подрались из-за помады, и Манька чуть не выколола стальной шпилькой своей товарке глаз.

На другой день после удачного дела воры разбрелись из «малины». Фомка Хряк ушел к знакомой вдовушке, торговавшей маковниками, квасом, которой посылал письма, выдавая себя за коммерсанта. Калымщик с утра толкался на рынке: как все восточные люди, он очень любил бархат и искал себе бархатные штаны. Модька Химик взял у Двужильного три червонца и отправился в казино попытать счастье.

Позже Ленька узнал, что еще до его прихода в хазу Хряк устроил Модьке скандал. «Чего ты все сармак мотаешь? — сказал он ему при всех. — Третьево дни продулся в рулетку. Вчерась. А еще потом на той неделе. Когда ж принесешь?» Модька дал ему высказаться, ни разу не перебил. «Верно говоришь, Хряк. Все три раза профилонил. Не везет последнее время. А все-таки кое-что и в казино достаю». Он вынул из кармана пачечку денег, спокойно положил перед Двужильным. «Возьми, Клим, в общий котел. Тут сто сорок монет». И вновь Хряку пришлось замолчать. Все знали, что Модька отличный ширмач и в долгу перед хазой не останется.

Дом опустел. Женщины не показывались в «зале». Охнарь сидел на диване и ломал голову: на что бы истратить полученные вчера деньги? Может, купить балалайку да поучиться играть?

Из своей комнаты вышел Двужильный. Он вертел ключик от серебряных часов, висевший на цепочке, слегка и сытно отрыгнул. Двужильный сейчас был похож на мещанина, отдыхающего после праздничных пирогов.

— Обвык у нас? — спросил он, остановясь перед огольцом. Видно, ему тоже нечего было делать.

— Скучно, дядя Клим, — признался оголец.

— По делу соскучился? Скоро найдем.

— Что? — оживился Охнарь.

— Придет время, узнаешь, — загадочно ответил Двужильный.

От Химика Ленька уже слышал, что «наклеивается» квартира врача. Он частник, лечит на дому, богатый, по слухам, даже золото есть. Сейчас наводчик собирает последние сведения, уточняет время, когда лучше совершить «скачок» — налет.

— И меня возьмете? Я в любую форточку пролезу, на любой чердак заберусь.

Черные, тяжелые, пронзительные глаза Двужильного загорелись зловещим огоньком. Вдруг он засмеялся:

— Кто-то тебе уже раззвонил? Химик небось? Может, и скачок устроим, и ты сгодишься. Только подмести квартирку надо чисто, соринки за собой не оставить. Оставлять за собой следы я не любитель. Прибегут наутро легавые с уголка понюхают. «Ага, скажут, опытная рука сработала». С тем и отчалят. Воровать, сынок, с толком надо.

Каждое его слово Ленька ловил на лету, старался запомнить. В его глазах Двужильный был образцом жигана; более волевых и опытных воров он не видел. Ему казалось, что Двужильный все может, для него ни в чем нет преград. Смотреть в его черные, волчьи, немигающие глаза было немного жутко. Вдруг изуродует, выпустит кишки? Что ему стоит? И лестно было, что Двужильный так запросто, доверительно разговаривает с ним, огольцом, кладет руку на плечо. Заслужить одобрение такого матерого воряги-уголовника — высокая честь. Видно, понимал это и сам дядя Клим. Он присел рядом с Ленькой на стул. Повторил:

— С толком надо, сынок, брать квартирку. У нас как? Вытряхут кого на улице ночным часом из пальтугана, не то за часишки с перепугу и насмерть прихлопнут, подымают крик: «Воры!» А какие это воры, спросить? Хапужки. Туфтачи. Им до нас плыть, как с одного берега Волги до другого. Да разве народ понимает? Ему ночью все кошки серые. Кто такие воры, если докопать до корня? Каждый вор с испокон веку, еще при царях, имел свою профессию, в незнакомые ворота не лез. Порядок был такой заведен. Ширмач ты? Старайся по карманам. Поездушник? Бери билет в купе, ищи там свой фарт. Скокарь? Подыскивай подходящую квартерку. Медвежатник? Тебя ждут несгораемые кассы. Революция перетасовала нас, будто… карты из разных колод. Трудно в те поры пришлось. Народ оголодал, озлобился, поймают — и обземь, самосудом. Тоже и Чека шлепала. Буханка хлеба стала дороже золотого империала. Пошатнулась блатня. Кто погиб в одночасье, кто за границу пробрался… которые остались — добывали свой куш как могли. За что только не хватались! Лишь теперь вот подыматься стали, приходить в нормальность.

 Две резкие, поперечные морщины выдавались у Двужильного между бровями, словно он задумался над собственными словами. Ленька не решился нарушить его молчания, пока он не прервал его сам.

— Нравится тебе у нас?

Ленька кивнул утвердительно.

— У нас тут весело. Живем как братья. Закон один: будь смелым и честным, и ты равный в товариществе.  Двужильный принял напыщенную позу, поднял руку с растопыренными пальцами. — Вот мы воры, но не промеж себя. Мы бандиты, но только с фраерами. Свое ремесло мы не скрываем, в золотые поповские ризы не рядимся. Открыто говорим: в жизни кто сильней, тот жрет слабого. Карась глотает червячка, карася щука, щуку человек. Жил такой мудреный англичанин, по фамилии Дарьин, и он это по всем полочкам разложил. Понял, сынок? На дешевую приманку мы не клюнем. А то раскричались агитаторы: «Ра-авенство! Ра-а-авенство!» Хряк вот вполне свободно десять пудов понесет, а иной и под пятиречком сломится. Где же тут одинаковость? Кто за деньгой с утра до ночи гоняется, а кому абы на печке дрыхнуть. Знаем, чем это кончится. У власти кто? Комиссары да жиды. А эти уж своего не упустят. Вот повидишь: награбят и сами в непманцы запишутся. Или я не знаю природу человечью? Каждый себе хочет захапать побольше. Да еще вздумали блатню пе-ре-вос-пи-итывать, в сознательность приводить. За свои карманы трясутся, вот что. Крабы!

В голосе его звучала нескрываемая злоба, казалось, он спорил с кем-то, кому-то доказывал. Леньке вспомнилась шутка Химика: «Копит наш Двужильный, копит, а под старость глянь — сам нэпманом заделается. А что? Откроет казино, не то ресторан с номерами для «гостей», Маньку Суку — бандыршей. Девочек будет поставлять. Придется вам тогда околечить их заведеньице». Воры посмеялись.

Посмеялся тогда и Охнарь, но не эта черта в «старшом» была для него главной. Огольца поразило, что Двужильный все знает. «Вот головастый. Какое рассуждение имеет. Да, уж этот никому не поклонится. Вот таким бы стать, когда вырасту. Небось и монеты у него столько, что весь базар мог бы укупить».

Обычно Двужильный был немногоречив. Пил он, пожалуй, не меньше других, но Ленька ни разу не видел его пьяным.

Про него воры говорили: «Этот из тех, кто держит козырь в рукаве». Остальные знакомые ему уркаганы не знали меры ни в картах, ни в водке, ни в гульбе с женщинами.

— Вот нас ругают, — продолжал Двужильный. — Народ обираем. А есть хоть один на свете, чтоб не воровал? Пускай варенье у матери, папироски у отца, рублевку из комода? Если можно украсть и не влипнуть, самый честный не утерпит. Так что все воры… да только скрывают. Хоть один купец по-божьи нажил капитал? От труда праведного будешь горбат, а не богат. Нашему брату не тронь чужой копейки, не урони каплю человеческой крови — иначе тюрьма, каторга. А те, что с портфелями на казенных машинах раскатывают, хапай? Завмаги разные, директора? Все с рук сойдет? Закон покроет? Знаем, как судьи в оба рукава взятки запихивают.  Он легонько и насмешливо сощурился. — Нет — грамотные. Кататься на себе не дозволим, сами верхом ездить умеем. Я так скажу тебе, малец, и ты запомни: власть, деньги и бабу никто добром не отдаст. Если уж захватил — зубами держит… будто кот мышку. Сумеешь вырвать — твое будет.

Не все из сказанного Двужильным было понятно Охнарю; выждав, когда «старшой» замолчит, он спросил о том, что его интересовало:

— Вам доводилось кого убивать, дядя Клим?

Ему показалось, что в глазах Двужильного вспыхнул жуткий и тревожный огонек. Казалось, он оценивал огольца, смотрел не мигая.

— Вон к чему интерес имеешь?

Охнарю стало не по себе. Он упрямо пояснил свою мысль:

— Говорят, вы и на Соколином острове бывали, через всю Сибирь прошли. Может, с охраной стреляться приходилось? Сказывают, вам по разным «делам» шестьдесят лет в тюрьме бы еще сидеть, а вы вот на «воле»!

Восхищение в глазах Охнаря светилось так открыто, что его рассмотрел бы и менее наблюдательный человек, чем Двужильный. Взгляд его стал задумчивым. Жиган помолчал; молчал и Ленька, уверенный, что тот сейчас заговорит.

И Двужильный заговорил:

— Убить человека — это не вопрос. Убить каждый может… доведись к тому случай. И самая слабая тварь обороняется, обороняется… да и тюкнет: час такой приходит. Вопрос: за что убить? Человек все-таки. Че-ло-ве-ек! — Двужильный поднял кверху палец. — Тут понятие надо иметь. Кто таков, к чему… и прочее. Раньше говорили: раб божий, кровь у него священная. Отсталость старого века. Просто животный организм, как пишут по-научному. Могу я заколоть свинью, подстрелить козла? Так же и человека. Рука не дрогнет. То, что совесть будто гложет, — бабьи сказки. Но кому надо без нужды? Ту же свинью колят — мясо едят, коптят окорок. А человека? Вот тебе говорили, что я ушел с самого Соколиного острова… Правильно. Слышал «По диким степям в Забайкалье»? Песня такая поется. Вот и я Татарский пролив переплыл и через всю тайгу прошел. И когда в такой побег идут жиганы, то прихватывают парочку, а то и трех заключенных… вроде ручной дичины. Кому с голоду сдыхать охота? Тут и человечину едят. Так-то потребность… нужда. А к чему зря губить? Лишний срок получишь, а то и «вышку».

Вероятно, Двужильный заметил, как расширились и застыли на побледневшем лице глаза Охнаря. Мальчишка не мог оторвать от него взгляда. Жиган чуть заметно усмехнулся.

— Это мне один корень сказывал. Он тоже с Соколиного бежал… из Рыковской тюрьмы. Кандальной раньше считалась. Вот ему и довелось… того. В жизни, дружок, все может наступить. Не сдрейфить — вот закон. Сдрейфил — отдавай концы. Стопчут. Люди, они ведь стадо, прут и под ноги не смотрят. В одиночку трудно по земле идти, товарищи нужны. Спаяетесь и будете… как железный нож. Тогда никто не страшен. Так вот люди и живут: семьями, артелями… шайками. Кого уважают? Лишь того, с кем побратались. Всем остальным плевать на тебя. Ножку еще подставят. Вот и держись нас, Охнарик. Будешь вольным коршуном. Красивая птица. Наблюдал? Нету над коршуном никого старше, все бьет. И смерти не боится. Да… не боится.

Двужильный поднялся со стула. То ли он высказал все, что хотел, то ли ему наскучило беседовать.

Охнарь сидел притихший, будто стал меньше ростом. Вот что такое воровское кодло, вот какие люди в нем хозяева. А ему-то всё раньше казалось заманчивым: запускай руку в чужую мошну и гуляй. Чего только в притоне не увидишь и не наслушаешься!

С улицы в раму раздался условный стук: четыре быстрых удара подряд и три с долгими промежутками. Охнарь повернул кудрявую голову, прислушался. Просвирня вышла в сени, спросила: кто? Затем загремел засов открываемой двери.

Это с базара вернулся Галсан Калымщик. Под мышкой у него шуршал бумагой сверток: в нем оказались черные бархатные штаны. Пока обитатели «малины» разглядывали обнову, пришел Фомка Хряк со свидания от вдовушки.

— Наверно, знаешь, Галсан, что половина дворников в Самаре татары? — шутливо сказал монголу Двужильный. — Ихние бабы, как увидят на тебе такие штаны, проходу не дадут. Гляди, чтобы в темном переулке не содрали… как недавно Хряк пальтуган с «гостя».

— Или какая зазовет к себе на ночку, а после не отдаст, — загыгыкал Хряк. — Придется Глашке ездить выкупать.

Посмеялись над покупкой Калымщика и женщины; Манька Дорогая предложила продать ей штаны: сошьет из них юбку.

Час спустя мужчины сели играть в карты.

«Скучно жить с большими, — подумал Охнарь, — Все один да один. Где Модька запропастился? Хоть бы кто из блатня пришел».

В углу под крашеным полом скреблась мышь, бормотали часы в простенке. Идут ли они? Может, механизм испортился, стрелки брешут? В тюрьме время тянулось и то незаметнее. Там все время были разные люди вокруг.

Внезапно Фомка Хряк налился краской, бросил карты на стол и подозрительно уставился на Калымщика.

— В чем дело? — недовольно спросил Двужильный. — Чего ты, Фома?

— Пускай косоглазый углы у карт не загибает, — раздувая ноздри, проговорил Хряк.

— Не цепляйся, Фома. Корову, что ль, проигрываешь?

Воры, живущие на одной квартире, между собой на крупные деньги не играют. Что им делить, если у них общий котел? Поэтому в карты перекидываются просто от скуки; иногда, чтобы все-таки был какой-то «интерес», на мелочишку: «Выиграть копейку на трамвай». И лишь когда в гости приходят товарищи с других квартир, на столе появляются кредитки, а то на кон могут поставить часы, одежду.

— Привык, кобылятник вонючий, передергивать, — не унимался Хряк, — Знаем, как тебе «везет»!

— Брешешь, кабан поганый! — вспыхнул Галсан Калымщик, и глаза его замерцали, как у рыси. — Брешешь! Знаю пачиму нарываешься. Сам заигрываешься — я виноватый? Когда-никогда ответишь. Я получу.

— Получишь вот этим по рылу, — показал Хряк здоровенный кулачище. — Я научу, как махлевать.

— Спробуешь моя ножик, — яростно проговорил Калымщик, весь дрожа, как-то боком ощерив белые зубы. — Я своя час дожду.

«Гляди, порежутся, — подумал Охнарь. Он тоже почему- то чуть не трясся: такой чувствовал озноб от волнения. Лицо словно стянуло, а кожа на руках стала гусиной.  Не будет же Калымщик всегда терпеть? Ширнет перышком и распорет брюхо».

— Ша! Хватит! — резко приказал Двужильный. — Сцепились языками, как бабы. Вокзал нашли? Ночлежку? Знаем и мы, Фома, почему ты заедаешься к Галсану. Падло ты, а не вор. Мы должны жить как побратимы, а ты… Гляди, судить будем.

Злые огоньки погасли в глазах Галсана; казалось, он успокоился. Хряк слушал, сбычив голову.

«Чего-то Хряк с Калымщиком не поделили, — прислушиваясь, размышлял Охнарь, — Фомка, видать, за старое зуб держит».

— Придется тебе, Фома, за бутылкой бежать, — закончил Двужильный. — Выпьем мировую.

Хряк по-прежнему молча сопел. Встал из-за стола, отошел к охну — то ли глядя на улицу, то ли что обдумывая.

— Давайте, дядя Клим, я за водкой сгоняю, — вызвался Лешка. Драки все равно не будет, чего тут сидеть дома? На улице веселее.

Из дома он выскочил, запахиваясь на ходу,

Слободской «ЦЕРАБКООП» был закрыт, пришлось бежать в город.

Когда он вернулся из магазина, то увидел, что все трое уркаганов вновь играют в карты. На диване, закрывшись пальто, лежал Модька Химик: в костюме, ботинках. Охнарь обрадовался другу, подсел к нему, однако увидел, что тот спит или во всяком случае делает вид, что спит, и к разговору не склонен.

Оголец немного надулся.

Нудно, медленно наступал студеный зимний вечер. Ниже опустились пухлые тучи, за окном потемнело раньше времени, посыпал снег, заскрипели, застонали ставни на крючьях. У Леньки от скуки ломило спину, потягивало на зевоту, голову словно набили мякиной. Эх, пожалуй, с огольцами на «воле» и впрямь веселее, чем здесь. Тут прямо как в могиле. Недаром блатные, свою квартиру еще так и называют: «могила». И почему вообще он не в детдоме, не учится? Голодно, муторно, нельзя развернуться на всю губу? Да ведь живут так сотни тысяч ребят-сирот? Вырастут и куда захотят, туда поедут, где захотят, там станут работать! Скажи пожалуйста, не сидится ему, Леньке, на одном месте, да и все. Правильно ли он поступает? Что главнее всего на свете? Как живут самые наиумнеющие люди? Воруют они или еще чем занимаются?.. А хрен с ними. Мозгой ворочать неохота. Прямо завыл бы, как пес в будке!

Обедали поздно вечером и за обедом вновь выпили. Модька так и не поднялся к столу. Ленька отказался от водки. Двужильный пошарил по карманам галифе папиросы и вышел в свою комнату. Вдруг огольца за грудь рубахи схватил Фомка Хряк, протянул наполненный сверх половины чайный стакан, приказал:

— Лакай, сученыш.

Возмущенный Ленька попытался его оттолкнуть.

— Чего вцепился? Гля! Малахольный?

— Давай разевай пасть.

— Не хочу.

— Деловым намерился стать? Лакай, гнида. В глотку вылью.

— Сам лакай, — вспыхнул Охнарь и впился ногтями в ручищу вора.

Хряк криво ухмыльнулся и так встряхнул Охнаря, что у тoго клацнули зубы. Охнарь видел, что Хряк ищет, к кому бы придраться, на ком сорвать свое дурное настроение. Пожалуй, стукнет кулачищем, и салазки со скульев соскочат. И Модька лежит, заступиться некому. Чувствуя свое бессилие, Охнарь заскрипел зубами, готовый от злости заплакать.

— Брось пацана, — резко прозвучал над ним голос.

Это сказал вернувшийся с пачкой папирос Двужильный. Глаза у него совсем сузились, нижняя челюсть тихонько вздрагивала, у висков проступили красные пятна.

— Своих не трожь, Хряк. Понял? — И угрожающе, с особым ударением повторил: — Не трожь. Что ты, в самом деле, задираешь?

Внезапно взгляд Двужильного принял такое выражение, будто он о чем-то догадался. Он замолчал, не докончив фразы.

Хряк угрюмо выпустил мальчишку.

— Почти не отдавая себе отчета в том, что делает, Охнарь схватил бутылку водки, долил стакан, который ему перед этим совал Хряк, и, давясь, крупными глотками, опорожнил его до самого дна.

— Вот и выпил, — зло, с торжеством глядя на Хряка, сказал он. — Захотел и выпил. Думаешь, не умею? А от тебя ни за что не возьму. И не запугаешь. А будешь лезть, я тебе ночью… — и погрозил ему кулаком.

— Если можно было про какого-нибудь человека сказать, что он смотрит, будто баран на новые ворота, так это про Хряка. Вдруг он глупо загоготал:

— Попил молочка от бешеного бычка?

— Казалось, он был очень доволен, хлопнул себя руками по коленкам. Глаза ж опять глядели зло, трезво и будто искали: нельзя ли еще к чему придраться?

— Захочу… и еще бутылку… — проговорил Охнарь коснеющим языком. Он чувствовал, как горело его лицо, жгло в желудке. На мгновение комната качнулась перед его глазами.

Все, кто был в «зале», тоже смотрели на него с удивлением, но одобрительно.

— Хват! — сказал чей-то голос, Ленька не разобрал чей.

За столом засмеялись, а он уже мало что соображал: туман опутал мозг, застлал глаза. Не упасть — это ему лишь было нужно. Ленька сунул руки в карманы, засвистел «Гоп со смыком» и, добравшись до дивана, боком шлепнулся на свободный краешек.

— Лечь бы рядом с Модькой, да места нету. Модька теперь действительно спал и широко раскидался по всему дивану. Сидеть Леньке хотелось с таким видом, будто этот стакан водки для него пустяк, «семечки», и если он захочет, то и второй выпьет. И он уже подумывал: не хватить ли в самом деле второй стакан? Вот вытаращатся! А? Они всё еще не знают, кто такой лихой оголец Ленька Охнарь! Им надо показать. Беспременно. Сейчас он это и сделает.

— Однако Охнарь не вставал с дивана и крепко держался за валик. В какой-то клетке мозга у него копошилось сознание: сумеет ли дойти до стола? Не упадет? Засмеют.

— Из состояния очумения Охнаря вывел истерический крик, плачущий хохот, доносившийся из комнаты Глашки Маникюрщицы.

«Скандал в благородном семействе?» — подумал Охнарь одним из любимых выражений Модьки Химика.

«Зала» опустела, все повалили на шум.

Поднялся и Охнарь. Постоял, подумал и, пристально глядя под ноги, пошел в ту комнату.

Обитатели притона обступили двуспальную кровать, поэтому Ленька не сразу увидел Глашку. Она каталась по перине, отбивалась от Двужильного, Калымщика, визжала. Леньке сперва показалось, что ее душат. Просвирня всем телом навалилась на ноги молодой женщины, держала их обеими руками.

— За что ее? — испуганно спросил Ленька.

Наверно, его никто не слышал. Мужчины деловито переговаривались:

— Полотенцем можно.

— Затягивай крепче.

— Звери вы, звери! — исступленно выкрикивала Глашка, пытаясь освободиться. — Порошочек, хоть один порошочек. Нюхнуть разок. Жалко? Отработаю я. Отработаю. Дайте. — Звери проклятые.

— Зачем ее бьют? — переспросил Охнарь, сам начиная дрожать.

Ему вновь не ответили. Только Просвирня обернулась, кинула:

— Тебе чего? А ну-ка отсюда!

Словно обессилев, Глашка затихла, прикрыла глаза. Лицо осыпал пот, белая красивая грудь была бесстыдно обнажена, высоко, неровно приподымалась. Она облизнула пухлые губы и внезапно розовыми наманикюренными ногтями вцепилась Калымщику в лицо, стала царапать.

— Чего держите? — визжала она. — Ироды! Звери! Креста на вас нету. Отпустите, сама схожу. Достану. Один порошочек марафета… Чтоб вы передохли.

Калымщик молча отодрал ее пальцы oт своего лица; по скуле у него текла кровь. Он крепко держал руки своей сожительницы.

— Потерпи, Гланя, до утра, — уговаривал ее Двужильный. — Достанем. Куда ночью сунешься? Знать бы, где купить можно. Потерпи. Слово тебе даю: будут завтра порошочки. Не принесу — считай завоженным.

Глашка с удвоенной силой билась всем телом, пыталась укусить его за руку. Волосы ее взлохматились, глаза дико блуждали, платье заголилось, видно было голое тело между чулками и панталонами.

Наконец молодой женщине связали руки, ноги. Калымщик, отдуваясь, сопя, молча вытирал кровь со скулы, размазывая ее до подбородка. Охнарь уже понял, что Глашке не хотят сделать ничего худого. Она явно обессилела, по лицу ее текли слезы, глаза блуждали, ничего не видели. Жалобно всхлипывая, пришептывая, она быстро говорила!

— Нету в вас добра. Не хотите сочувствовать. Позовите Модю. Он сходит. Найдет. Он человек. Мне б немного понюхать, засну. Отпустите, я сама добегу до аптеки. Хоть Пирамидону возьму… порошочков пятнадцать бы. Суну армяшке деньги, без рецепта даст. Жестокие, Только б деньги вам. Деньги, деньги. За них грабите, лишить жизни можете. А зачем? К чему? Все равно проиграете, пропьете, пустите на ветер. Забились в эту нору, сами у себя в плену. Друг другу не верите, — бойтесь, что продадут. Друг на друга зубы скалите, готовы ножом пырнуть. Звери! Волки! В душе завидуете всем честным людям и готовы первого встречного разорвать на клочки. Над всякой работой богохульствуете, вымещаете свое скотство. Мальчишку учите. Проклят тот день, когда я с вами связалась. Прокляты час, минута. Кто я теперь? Разве человек? Последняя тварь… вещь в ваших лапах. Убили бы уж. Убили. Все равно ни надежды, ни просвета…

Через минуту чуть не шепотом, сквозь слезы:

— Знаете, гады, как марафет нужен. Никогда не припасете, «До-ро-го», вишь. Дорого. Что ж я, не человек? Водку себе без конца покупаете. Жрете. Всегда у Просвирни есть литровочка в шкафу… По-ро-шо-чек бы мне.

Вправляя под платок выбившиеся волосы, Просвирня вновь заметила Охнаря. Она схватила его за плечо, выставила за дверь.

— Сказано было: нечего тут делать.

— Ведьма, — прошептал Ленька, однако не обиделся.

Закрывшаяся за ним дверь обрезала голос Глашки. Оголец

побрел по комнате, размышляя: с чего это она «психанула»? С перепою? Или обидели? Она что-то про кокаин говорила… Внезапно Ленька остановился: его поразил вид Хряка. Хряк ходил из угла в угол, запустив толстые пальцы в роскошные кудри: казалось, у него трещала голова. Он увидел Охнаря, остановился перед ним, возбужденно сказал:

— Неделя, как нечего нюхать. Милиция накрыла знакомую марафетчицу. Глашке хоть бы щепоточку. Я ей завтра достану. Расшибусь, а достану. В кичу сяду, а достану. Чтоб мне век свободы не видать.

Глаза у него были совершенно трезвые, и из них тоже глядела боль. Охнарь удивился: Хряк на него не держит зуб? Вор уже отошел, что-то бормоча: похоже было, что он даже и не заметил, с кем разговаривал.

В Глашкиной комнате все затихло. Оттуда вышел Двужильный. Лицо у него было мрачное, он сердито говорил следовавшему за ним Калымщику:

— Был у меня кокаин. С четверть грамма. Давно припас на всякий казус. Мало ли чего? А хватился с неделю тому — пропал. Как водой размыло. Не иначе Хряк; кто у нас еще нюхает? Он тоже сейчас без порошков страдает. Думаешь: почему на всех нарывается? Я это нынче по глазам увидал.

— Любишь нюхай — доставай, — сказал Калымщик, — Я ему доставай?

— И ты, — круто обернувшись к нему, сказал Двужильный. — И ты, Галсан. Только не Хряку, а Глашке. Живешь с ней? Заботься. Думаешь, за что к нам бабы ластятся, будто кошки? Заботиться надо, — Он остановился, жестко продолжал: — А язык Глашке привяжи. Ишь чего мелет! Втолкуй, чтоб не полоскала зря. Понимаем, что не в себе… да и наше терпение может поломаться.

— Хороший баба. Заболел — язык болтай не знай чего.

— Болезнь болезнью, а мера мерой.

Они прошли на кухню.

Некоторое время спустя из Глашкиной комнаты показалась Просвирня, бормоча про себя:

— Вишь ты, кофту на себе порвала. А цена ей какая, цена! Окно разбила, теперь вставлять, звать стекольщика.

— Веревку искала повеситься. Дура, прости господи. Хотела раздетая на улицу бечь. Вот что кокаин проклятый делает! И откуда силу взяла? Ведь еле удержали.

— У Леньки сильно кружилась голова, заплетались ноги. Он с трудом добрался до прихожей, содрал с вешалки овчинную шубу, кинул на пол у дивана, свалился и словно поплыл в какую-то черную, красно-озаренную яму.

 

XI

Ночью Охнаря рвало. В голову, казалось, забивали гвозди, и боль от затылка то стреляла в лоб, то отдавалась вниз, к шее. Он еле добрался до помойной лохани в сенях.

Вторично оголец проснулся поздно утром, когда Просвирня уже открыла ставни. Состояние его ничуть не улучшилось. В животе сосало, выворачивало внутренности. Стоило Охнарю поднять голову от подушки, как его начинало мутить. Он вновь бежал к лохани, однако позывы к рвоте оказывались обманчивыми, и Охнарь лишь мучительно икал. Из глаз его горохом сыпались слезы. Боль утихала, только когда он опять валился на овчину.

— Вот оболдуй. Вот дурында, — шепотом проклинал он себя. — Чтоб я теперь даже рюмку понюхал! Хоть бы какой паразит все водочные заводы поджег.

Все спали. Охнарь промаялся еще добрых два часа, то забываясь в тяжелой полудремоте, то вскакивая и несясь к помойной лохани.

В дальнем углу на своей кровати разметался Хряк. Спал он тоже одетый, но босой. Грязные хромовые сапоги стояли у него в изголовье, из одной халявы выглядывала портянка.

В этот день обитатели квартиры встали хмурые, неразговорчивые. Химик совсем не поднялся. Голова его, казалось, провалилась в громадную подушку в красном засаленном напернике. Неподвижное, опавшее лицо горело, блестящие глаза ушли в себя, ссохшиеся потемневшие губы слиплись.

— Что это все валяется! — с нескрываемым пренебрежением сказала Манька Дорогая.

— Ей никто не ответил.

— Заболел, кажись, — сказала Глашка.

— После вчерашнего истерического припадка она сама выглядела нездоровой, опухшей, ходила тихо, виновато, не поднимала глаз.

— Сейчас, Модя, перестелю тебе.

Она принесла из своей комнаты смятую, но довольно свежую простыню. Заботливо взбила подушку, подоткнула Химику одеяло под ноги.

— Сама ляжь с ним, — вдруг ненатурально захохотал Хряк, сидя в брюках на разобранной кровати, разминая в руках портянку. — Погреешь, сразу подымется.

На Глашку он смотрел исподлобья, обычным своим алчным, ревнивым взглядом. Ленька подумал: помнит ли он о своем вчерашнем намерении достать ей кокаину?

Просвирня попробовала горячий лоб Химика.

— Простыл. Зима, а он в осеннем пальтишке фасонит. Вот, Модя, сварю картошки в мундире, а ты накроешься шубой, подышишь над чугунком: поможет. Лампадного масла с сахаром смешаю, выпьешь. Тоже пособляет.

Она ушла в свою каморку приготовлять лекарство.

— Ты бы, Просвирня, купила ему шубу, — сказал ей вдогонку Хряк. Сунув пальцы в ушки сапога, он натянул его на ногу, притопнул об пол. — Деньжонки у тебя есть, старая халява, знаю. Где-то хоронишь. Ну доберусь — улыбнутся они тебе.

И опять захохотал. Рот его широко растянулся, а глаза были холодные, недобрые.

Завтракали — если можно назвать завтраком трапезу во втором часу пополудни — молча. Химик отказался даже от рюмки «сладенького», у него болело горло. Лекарство он принял и выпил стакан крепкого чаю.

— Заживет, как на собаке, — сказал Двужильный, который никогда ничем не болел. — Вот на ночь выпьет стакан водки с перцем — и как рукой сымет.

«Девицы» за столом сидели полуодетые и тоже были сумрачны.

От одного запаха спиртного Леньку воротило с души, он даже смотреть не мог на вино. Просвирня дала ему кружку огуречного рассола, оголец с жадностью выпил, попросил вторую, боль в голове немного утихла.

Наскоро поев, Хряк вышел из-за стола и спросил у Двужильного денег.

— Дай побольше.

 — На марафет? Сумеешь достать?

— Пустой не вернусь.

Принеся из своей комнаты кошелек, Двужильный пристально посмотрел ему в глаза:

— Возьми и на Глашкину долю. Только порошки иль кристалл — чего там достанешь — передашь мне в руки. Понял? Я сам ей дам, сколько надо.  Взгляд Двужильного стал совсем пронзительным, он огладил выбритый подбородок. — Да имей всегда свой кокаин, раз нюхаешь. Ко мне в загашник больше не лазий… отобью пальцы.

Вероятно, Хряк понял намек: он покраснел.

Когда все разбрелись по своим комнатам и Просвирня убрала со стола, Модька подозвал Охнаря, шепотом попросил его снести в город записку «одному человеку».

— Девке той? — без обиняков спросил оголец.

— Сэр, у вас, оказывается, на плечах самая настоящая голова, — спекшимися губами пробормотал Модька. — Я считал, что просто, шляпа с петушиным пером.

Они были одни в «зале». Хряк давно ушел в город. Как впоследствии узнал Ленька: Хряк-то и приучил Маникюрщицу к наркотикам.

— Если встретишь кого из наших, — лихорадочно блестя сухими, горячими глазами, говорил Модька, — не вздумай трепануть про записку. Скажешь, послал тебя за книжкой. Зайдешь, купишь какую-нибудь.

— Зачем скрываешь… сер? — удивился Охнарь. Подражая во всем Модьке, он пытался перенять и его словарь. — Тебе только позавидуют, что обаловал девку.

То ли у Модьки был сильный жар и слабость мешала ему сразу ответить, то ли он обдумывал свои слова, — во всяком случае, Химик долго молчал. Глядя куда-то в потолок, он негромко и очень серьезно проговорил:

— Мал ты еще, оголец, не поймешь. У каждого человека наступает такое время, когда уже не думаешь «обаловать». А счастлив, что его «обаловали». Лады. Разберешься… подрастешь вот. Тaк все понял? Возле биржи труда… или внутрь зайдешь. Лиза безработная, регистрироваться ходит. Взял бумагу и карандаш?  Он вновь по старой привычке попытался сострить: — Итак, милорд, карета подана, форейторы уже на запятках, вот вам подорожная; гуд бай.

Улыбка у Модьки получилась вымученная, красное, нездоровое лицо осталось неподвижным.

— Кашне свое дашь надеть? — попросил Ленька. — Чего-сь шея зябнет.

Для убедительности он потер шею. И тут же чистосердечно признался:

— Хочется фасон подавить.

Модька показал глазами, что разрешает. Внезапно оперся на локоть, приподнялся.

— Главное забыл: вот болезнь проклятая. Лиза не знает, кто я. Когда знакомились, за студента себя выдал. Так что… понял, придворный паж? А то башку оторву. Тебя она укнацала в тот раз, я сказал: соседский парнишка с нашей улицы. Не перепутай.

«Втрескался в девку», — уверенно решил Охнарь, надевая в полутемной прихожей кожанку и красно-пестрое кашне — предмет тайных мечтаний. Для Модьки он что угодно сделал бы. Притом ему и самому хотелось прогуляться по свежему воздуху: авось хоть немного голова пройдет.

Охнарь подошел к Двужильному: «Я, дядя Клим, — в город». Тот, узнав, что ненадолго, поручил купить ему три пачки «ДЕ» — «Даешь Европу»: эти папиросы ему сейчас нравились больше других.

Теперь весь дом доверял огольцу. Жить было можно. Правда, гляди, да не моргай, не разевай зря хлёбало.

Охнарь тоже притерпелся к характерам воров. Даже к хряковскому. Фомка, может, даже и не был злым. В нем сохранилась деревенская простота, он, например, уважал старших но возрасту. Но он был груб, вспыльчив, нетерпелив. «Отпустил подпруги», — как сказала о нем Машка Сука. Захотелось выпить — тут же доставал бутылку. Приглянулась смазливая торговка — добивался свидания. Увидал раз на заводском франте щегольские сапоги с кисточками — два дня выслеживал, снял: оказались малы. Фомка не мог сдержать своих желаний, да и не хотел. Он вор, бандит, — всё можно. «Захочу — до колокольни подскочу». Когда же ему мешали, отказывали — зверел.

Подчинялся только Двужильному, считая его «старшим»: чувствовал железную руку.

Совсем другим был Галсан Калымщик. Осторожный, недоверчивый, злопамятный. Он умел хорошо держать себя в

руках, первый не задевал «русского». Но тем яростнее был его отпор обидчику: тут уж Галсан себя не жалел. Иногда Охнарь думал: «Всегда ли эти воры будут в шайке? Или захотят еще как-нибудь пожить?» И тогда ему казалось, что Галсан непременно пойдет на бойню. Пить кровь убойной скотины.

Двужильный представлялся огольцу особенным человеком. «Человечину ел». Таким только, по его разумению, и мог быть «главарь». Охнарь никогда не видал его пьяным, заспанным, растрепанным. Казалось, Двужильный всегда бодр, спокоен и все видит своими пронзительными, зоркими глазами. «У Клима один бог: нож, — сказал про него Модька Химик. — Будет тебе улыбаться и тут же прирежет».

Двужильный умел держать в руках всех сотоварищей, неприметно отпуская вожжи там, где удила раздирали рот. Умел легонько стравливать «братву»: для того, чтобы приходили к нему за судом, ценили авторитет.

Модьку Охнарь считал лучшим в «малине», верил, как старшему брату. Модька раза три брал его в цирк, в кинематограф. Он часто приносил газеты; Двужильный внимательно выслушивал от него политические новости. Размышляя о шайке, Охнарь почему-то никогда не думал о женщинах, как и сами воры, считая их просто «бабами». Хотя Маньку Суку опасались: от нее всего можно было ждать.

 

XII

Вернулся оголец затемно: ставни с улицы были уже закрыты.

В доме он застал гостей. За уставленным бутылками столом сидел знаменитый ширмач Василий Иванович; костлявое, чахоточное лицо его пылало румянцем, расчесанные на пробор волосы спутались, рукав синего шевиотового костюма был чем-то перемазан. Рядом, низко склонив чубатую голову, над гитарой трудился молодец в расстегнутой рубахе и лаковых сияющих сапогах, наигрывая «Петроградские трущобы». Музыку слушали две незнакомых девицы. Красивая, с вызывающим взглядом пустых глаз, сидела закинув ногу на ногу, так что из-под короткой, узкой юбочки виднелось ее полное колено; она была разута, в одних чулках: видно, жали туфли. Вторая, почти без всяких следов белил, с грустным, усталым лицом, облокотилась рукой на стол и молча курила.

— Вот наш жених, — весело встретил огольца Двужильный.

Охнарь передал ему заказанные папиросы.

— Холостой без дураков, — подтвердил Василий Иванович. — Кто из вас, кукушечки, за него замуж пойдет?

Обе девицы засмеялись и выразили полное желание составить счастье огольцу.

Растирая озябшие на морозе щеки, Ленька подсел на диван к Химику, уже давно бросавшему на него нетерпеливые взгляды. Выждав время, незаметно сунул ему ответную записку от девушки. За столом чокались, шумели, и Модька шепотом спросил:

— Ничего не передавала?

— Хотела сама тебя проведать.

Больной нервно задвигался на подушке.

— Не придет, не придет, — поспешил успокоить его Ленька. — Я сказал, что был доктор, выписал лекарства и ты поправляешься. Скоро сам с ней встренешься.

Забота любимой девушки тронула Модьку, он просветлел и, видимо, мысленно унесся к ней на свидание. Охнарь смотрел на него с чувством человека, который доволен, что доставил другу приятное, и вместе с тем несколько снисходительно: эх, мол, парень, втюрился, позволяешь вертеть собой девчонке. По правде говоря, Охнарь не нашел ничего особенного в Лизе: глазастая, худенькая, и жакетка вытертая. Правда, челочка золотистая, нежный голосок. Но Модька-то — парень-гвоздь, сколько книжек поначитал, разговариваем так, что не сразу и поймешь! Такую бы разве мог отхватите деваху! Пухленькую, хохотунью, разодетую с фасоном. (Ленькины представления о красоте не шли дальше прелестей Глашки Маникюрщицы.)

Запел Василий Иванович, и в комнате перестали жевать, шаркать ногами.

Приходи к нам на бан, я там буду Любоваться твоей красотой. И по ширмам стараться я буду Добывать тебе, детка, покой.

Пел он, когда только был пьяным. Надорванный, богатый задушевными интонациями баритон Василия Ивановича, как всегда, сразу и полностью покорил слушателей. Слова песни, близкие всем присутствующим, выливались у знаменитого ширмача особенно сердечно. Даже Ленька, в сущности ничего не знавший о любви, затих, прислушался, словно это непосредственно касалось и его.

Случайно переведя взгляд на Модьку, он поразился его бледности. Больной лежал сцепив зубы, исхудавшая щека его под правым глазом нервически дергалась. Модька торопливо вытер слезу, отвернулся лицом к стенке, перестал разговаривать с огольцом. Вот тебе и шутник, фокусник-иллюзионист! Ленька посидел-посидел возле него на диване и поднялся.

— Башка трещит со вчерашнего? — ласково спросил его Двужильный. — Поправься рюмочкой.

— Ленька замотал головой, руками показывая, что ни за что не станет пить и так еле Живой. Двужильный, неприметно улыбаясь глазами, с важностью рассказывал гостям о вчерашнем подвиге огольца: как без передышки хватил чайный стакан. Василий Иванович и девицы выразили на своем лице немое изумление.

— Давай-ка, — отечески протянул Двужильный огольцу полную рюмку.

Ни от кого другого Охнарь не принял бы водки: огольца мутило от одного ее вида. Да и лестно было блеснуть перед гостями лихачеством. Чтобы не слышать сивушного запаха, Охнарь зажал нос, перестал дышать и, преодолевая отвращение, проглотил пойло. Здоровый, неотравленный организм всеми силами запротестовал против алкогольного яда, Охнаря чуть не вырвало. Он зажмурился, отчаянно замахал ручками, прося что-нибудь закусить. Вокруг плескался одобрительный смех. Леньке подали стакан с водой, он выпил. Кто- то протянул ему кусочек жирной селедки на вилке; Охнарь покорно съел и селедку и нашел, что она удивительно вкусна.

Он вспомнил, что ведь не ел со вчерашнего дня, подсел к закускам, щедро наложенным на тарелки. К удивлению, ему действительно стало немного лучше: прекратились позывы на рвоту, утихла боль в голове.

Вторую рюмку ему протянула Глашка. Он выпил ее с картинной лихостью, довольный, что за ним ухаживают, а за третьей потянулся сам, вдруг ощутив необычайное прояснение в мозгу, подъем духа, веселость.

Все, что было дальше, Охнарь помнил ясно, ярко, но отдельными картинами. Между этими картинами зияли темные провалы полного забытья. Он сидел напротив Василия Ивановича, глядел ему в рот и слушал.

— Совсем не то сейчас, — говорил знаменитый ширмач Двужильному. — Не-ет, совсем не то. Какие жулики раньше были? Ювелиры. Чудотворцы. Сработают, и не догадаешься. Найди-ка вот такие, — Василий Иванович поднял над столом обе свои руки. — Инструмент, а не руки. Вот закрою глаза, прикоснусь к матерьялу и скажу тебе какой: шелк там, бархат, драп, нанка… Голодный буду — не возьму лопату иль, скажем, топор, чтобы руки не портить. Грубую работу не терплю. Вор — это высокий мастер. Профессор своего дела. Взять кошелек или квартирку — тут надо уметь и уметь. Я беру только жирную кожу. Если меньше ста червяков, то и мараться не стану. — Глаза его, нижняя часть лица выразили презрение, брезгливость. — Сам бедняку пятерку подам. Хулиганы, туфтачи, хапошники — все, кто убивает из-за копейки, — мне враги. Мы одного такого в Царицыне судили: завязали в мешок и в Волгу. Раньше жулики были настоящие. Васька Брелок, Костя Пальчик, Иван Игнатович Олёкма- Якутский… Такого медвежатника Россия не знала. В Берлин, Варшаву приглашали сейфы брать. Революция ударила нас под ложечку. Кого самосудом кончили, кто с генералами, банкирами в эмиграцию подался, В притоны пришло много охломонов… мелкой городской шушеры, ваньтяев из дерёвни. Работают грубо, по мелочи… только блатной мир позорят.

В смысл слов Василия Ивановича Охнарь не вдумывался. Ему просто интересно было смотреть на мимику его лица, на то, как движется его большой, чисто выбритый рот.

Собутыльники уже плясали, и Охнарь очутился у круга. Про Василия Ивановича он забыл. Красивая девица с пустыми глазами дробила «цыганку», под общий хохот приподняв выше колен узенькую юбочку, чтобы не стесняла движений Фомка Хряк ходил вприсядку: все ахали той легкости, с какой он носил свое здоровенное тело. Музыкант совсем изогнулся над гитарой, щипками рвал струны, сыпал игривыми, залихватскими аккордами, и упавший чуб его закрывал лицо.

Что же ты за урка? Что за блатной! Портянки воруешь, Кричишь: «Я Тоже свой!»

Кто-то вытолкнул на середину комнаты Охнаря. Он стал грясти плечами, головой, приседать и сразу же повалился, вызвав общий смех, от души потешаясь сам. После этого Ленька потерял счет рюмкам, которые передавали ему добрые руки, красные, наплывавшие рожи с разодранными в улыбке ртами.

Вновь увидел он Василия Ивановича — того под руки отводили на Хрякову кровать, укладывали. Ленька тотчас подошел, с интересом стал смотреть. Ширмач задыхался, помертвевшее лицо его осыпал пот, впалая грудь сотрясалась от кашля, и длинное костлявое тело передергивали судороги. Oн харкал кровью и все же старался дрыгнуть ногой в такт музыке. Возле него, как и в первую гулянку, хлопотала Глашка Маникюрщица.

— Зачем столько выпиваешь, Василий Иванович, — мягко выговаривала она ему, вытирая батистовым платочком пот с его запавших висков. — Еще и пляшешь! Тебе и петь нельзя.

Блестящий, мокрый взгляд ширмача был устремлен в потолок. Прошло минут пять, пока Он отдышался и смог выдавить из себя вперемежку с бранью:

— Жалеете вы нас, как… кошка попугая. Из-за кого мы и в тюрьмы садимся? Из-за вас, цыпочек.

Полуречитативом, с паузами он пропел:

Жулик с фартом, И я в доле, Жулик с фартом, Я на воле. Мамка! Я жулика люблю.

— Помолчи, Василий Иваныч, — ласково сказала Глашка. — Отдышись. А то, гляди, на этой койке и душу богу отдашь.

— Я ведь не про тебя, Глаша. Ты — деловая, сама много прокормить можешь. А на этой койке я помирать не хочу, лучше я тут с бабой побарахтаюсь. — Он отхаркнул мокроту, перевел дыхание. — Чего ты меня жалеешь? Мы сами себя не жалеем, каждый день к решетке рвемся. Думаешь, не знаю, что скоро помру? У нас профсоюза нету, чтобы путевку дал в Крым. Да и все одно чахотку не вылечишь. Ворье долго не живет. Или самосудом нас кончают, или на больничной койке от сифилиса дохнем… не то на этапе по дороге ноги протягиваем. Так лучше уж конец принять от водки: хоть весело.

Затем Ленька вдруг увидел, что Фомка Хряк бешено целует красивую девицу с пустыми глазами и все вокруг им аплодируют: кажется, они опять сплясали «барыню».

Как это вышло, Охнарь не помнил, но сам оказался возле этой девицы, лез к ней целоваться. Она хохотала, отталкивала его, а он старался чмокнуть хоть в щеку, притиснуть, сунуть руку за пазуху.

— Пойдем, Муськ, в другую комнату. Чего-то скажу, — говорил он и тянул ее за рукав.

— Ой! Обслюнявил всю! — вдруг сердито воскликнула красивая девица с пустыми глазами. — Еще и лапает, как большой. Я занятая, — указала она на гитариста. — Вон к Соньке лезь, она сегодня безмужняя.

Она резко стукнула его по руке. Ленька сделал вид, что ему не больно, захохотал. Из упрямства опять было полез ее обнимать, но девица ушла.

— Охнарик-то крепко набрался, — произнес чей-то голос.

Он повернулся: кто это сказал? Но так и не понял. Большие веселились и не обращали на него внимания. Ленька стал слоняться по комнате. Подходил то к одной группе, то к другой, слушал, о чем говорили. Не заметил, как вновь очутился возле Хряковой кровати. Оказывается, Василий Иванович был здесь и все еще лежал поверх одеяла прямо в ботинках. Глашка по-прежнему сидела рядом: щеки у нее пьяно раскраснелись, она быстро, тихо говорила:

—… пропадешь так, Вася. Совсем ты себя не жалеешь. А я б за тобой смотрела…

Ширмач чуть скосил на нее глаза и опять уставился в потолок.

— Ничего с этого не выйдет, Глашенька. Я бы, конечно, сумел тебя выручить от него. Сумел. Да годы не те. Здоровье. До того ль мне, чтобы новую бабу заводить? Думаешь, не знаю, что в ящикскоро играть?

— Выхожу я тебя парным молочком. Увидишь. К морю увезу.

Василий Иванович только отрицательно качнул подбородком.

— О чем это они? Охнарь стал слушать, но так ничего и не понял. Вот к Глашке б подсыпаться: эх, если б полюбила. Попробовать? Как Охнарь ни был пьян, все же не осмелился. За столом сидел Галсан Калымщик, потягивал вино и загадочно посматривал именно на него. Проклятый косоглазый, догадывается, что он, Охнарь, может отбить у него маруху.

Снова в его памяти образовался провал. Когда он ушел от Хряковой кровати? Слонялся ли по комнате? Присаживался ли к тяжело дремлющему Модьке Химику на диван? Как будто все это было, но точно утверждать Охнарь не мог. Или он сразу очутился возле Сеньки Рыбки — девицы с грустным, усталым лицом, которая сидела в уголке особняком и курила папиросу за папиросой. Раскрасневшийся, взлохмаченный Охнарь назойливо лез к Соньке, обнимал ее, старался потискать грудь,

— Ты не занятая? — говорил он, совершенно не интересуясь, слушает ли его кто или нет, — Будешь гулять со мной? У меня вот что есть!

— Он показал два червонца — «долю», полученную за ограбление нэпмана, гулявшего в ресторане с Манькой Дорогой. Ленька до сих пор не знал, на что истратить эти деньги.

Казалось, ничего не могло развеселить Соньку Рыбку. Она не танцевала, не пела, почти не принимала участия в разговоре. Сейчас она засмеялась чуть ли не в первый раз за весь вечер.

— Это все твои? Богатый. —

— Хочешь отдам? Полюбишь меня?

Охнарь полез к женщине целоваться. Сонька схватила его за руки; она оказалась сильной.

— Маленький еще.

— Думаешь, я вашей сестры не знал? Хо! Сколько баб у меня перебывало!

Врал он только отчасти: Охнарь на «воле» уже испытал «любовь» и с женщинами и с девчонками своего возраста.

Рядом смеялись: кажется, над ним. Поощренный вниманием Охнарь смелее, нахальнее пристал к женщине. Внезапно накрашенные губы ее дрогнули, взгляд совсем трезвых глаз выразил муку, и она безжизненным голосом произнесла: Отойди, мальчик. Со мной нельзя баловаться.

— Ты фарфоровая? Не тронь меня, завяну я?

— Нельзя. Я в вендиспансере лечусь.

Словно вдруг открыли дверь на мороз: такие мурашки побежали по спине Охнаря. Он оглянулся на соседей: никто не смеялся. Значит, Сонька Рыбка сказала правду. И он понял, почему она сидела так отчужденно, ела из отдельной тарелки и ей старались не давать водки. От венерических болезней не застрахован никто из обитателей преступного мира, уличного «дна»; товарищи сочувствовали ей, не отворачивались. Ему тут же вспомнилось, что в начале вечера Глашка кому-то рассказывала о Соньке. «Муж» Соньки сел в тюрьму, ждал суда, и она принесла ему передачу. Наверно, не было денег, пошла на бульвар «заработать» — и очутилась в диспансере.

Охнаря вдруг охватили злая, неудержная бесшабашность, вызов судьбе.

— Ну и что? Я не боюсь.

И с неожиданной силой он обнял Соньку, поцеловал в губы. Она вдруг закрыла лицо руками и заплакала. Охнарь сразу остыл, сидел пристыженный.

Снова он совсем-совсем одинокий бродил по комнатам и не знал, что делать, куда себя «засунуть». Впоследствии он пытался вспомнить, где слышал разговор двух мужчин, обрывки которого почему-то застряли у него в голове. В какой комнате это было? Только не в «зале». С этим разговорам в памяти у Леньки настойчиво вязался запах талого снега, редкий звук капели, словно падавший в самые уши, и то ощущение, как будто тебе забили нос, рот сырой ватой, которое его охватывало в туманную погоду. Значит, форточка была открыта? Ночь стояла мокрая. Скорее всего, он сидел один в темном чулане, а на крыльце во дворе стояли те двое и. тихо разговаривали. Потому что он и разгоряченными щеками и потной спиной чувствовал холодноватую свежесть. Выходная дверь на крыльцо была полуоткрыта; мужчин тех он не видел.

— Оба голоса ему были очень знакомы, чем-то дороги. Наверно, обладатели их вышли из душного «зала» на крыльцо покурить. Охнарь даже убеждал себя, что в памяти у него сохранился еле внятный запах папиросного дыма.

— Это не жизнь, — говорил голос более дорогой Охнарю. — Работаем по, мелочи, всё нас будто лихорадит. Нынче грабеж в переулке, через неделю какая-то случайная квартирка. Из-за чего рисковать? Я могу быть спокойным, что Хряк не наследит? Не могу. Разве он вор? Тряпошник. Биндюжник. О собственном ресторане мечту держит. Да и Калымщик… Готовы первого встречного раздеть. Грязный след воняет, его любая собака чует, того и жди, легавые пронюхают о нашей хазе. Говорю: «Не порите горячку. Обдумаем хорошее дело. Куш возьмем такой — три месяца гулять можно». Куда! Так и хватают, что под руку попадет. Из стоящих тут один Модька Химик. Этот — вор. Остальные — шваль. Нет, эта жизнь не на мой характер.

— Я и то смотрю: долго терпишь, — сказал второй мужской голос, тоже душевно близкий Леньке. — Я бы давно…

Речь внезапно оборвалась, послышался бухикающий кашель.

— Тебе-то что? Никем не связан. А мне нельзя. Ну Манька баба подходящая, да что вдвоем? Еще люди нужны. Только деловые. Вот я и говорю: в Уральске наши сходку устраивают. Встречал я Пана. Помнишь? Медвежатник. Говорил, что советская власть новые клинья подбивает: готовит амнистию. Всех блатных, кто добровольно явится в угрозыск, будут определять на работу. Понял, чем пахнет? Развалить хотят. Надо принять свои меры, не допустить. Еще на этой сходке опять хотят подтвердить, что свои не имеют право идти в армию, поступать на завод, служить в учреждении… В конце месяца поеду в Уральск. Двинем?

— Прибаливаю. Обойдутся без меня.

— Бpocь. Поедем. Важные вопросы. К твоему голосу прислушаются…

Больше Охнарь ничего не помнил. На второй, на третий день после гулянки Ленька пришел к выводу, что это были дядя Клим и Василий Иванович. Почему он не вышел на крыльцо посмотреть, кто там стоит? Может, глубоко в сознании понимал: эти двое специально удалились «покурить», чтобы потолковать без свидетелей? Понял, что ему лучше не обнаруживать себя? А может, как пьяный неизвестно зачем вышел в чулан, так и вернулся?

Что он потом делал в доме?

После нового провала в памяти Охнарю вспомнилась залитая вином скатерть, опрокинутая рюмка. Он сидел подперев голову руками и пел, невероятно фальшивя:

Помню, помню, помню я. Как мена мать учила, И не раз, и не два Она мне говорила: «Ох ты, сын, сыночек мой. Не водись с ворами. В Сибирь-каторгу сошлют, Скуют кандалами».

Грудь его рвалась от тоски, горькие слезы лились по щекам, он стучал кулаком по одному и тому же месту стола, качал кудрявой головой и кусал губы, бормоча:

— Пропал я. Пропал. Ох, пропал. Совсем. Навсегда. Как Глашка. Пропал, пропал. Дурак же. Сам погубитель. Пропал.

Какая-то женщина (кажется, именно Глашка) утешала его, обнимая за плечо, целуя в щеку, а он вырывался, опять стучал по столу и плакал, и было ему необычайно горько и хорошо и хотелось умереть и вечно быть счастливым. Вспомнился ему вдруг родной флигель во дворе у набережной Дона, нежные ласковые руки матери; потом вспомнилась тетка Аграфена, предрекавшая гибель, если он не будет собирать уголь на железнодорожной линии; вспоминался еще большевик, что хотел послать его в Канев на Днепре к добрым людям…

Больше Ленька уже не помнил ничего. Не помнил, как его опять рвало, кто его раздел и положил на постеленную овчину. Все спуталось в его отравленном спиртом мозгу.

 

XIII

Через день после гулянки Охнарь проснулся оттого, что кто-то споткнулся о него и чуть не наступил на живот. Он приподнял голову: какая это стерва шляется по ночам? Тень удалилась в сторону кухни.

В доме было тихо, лишь слышалось похрапывание из-за двери «семейной» комнаты, где спал Калымщик. Стучали, рвались уличные ставни, в них лепил снег, с улицы доносились завывания метели, тяжелые удары ветра. В комнате было темно, холодно; от голландской печки еле тянуло слабым остывающим теплом.

Зашлепали босые ноги, из кухни возник Химик. В правой руке у него блестел фонарик, в левой он нес наполненный чем-то стакан.

— Ты, Модя? — Охнарь сел на овчине, зевнул, почесался. — А я думал: какая это задрыга? Полегшало?

— Пропотел. Слабость собачья. Хочу водки выпить, чтобы до пупка прогреться. Ходил по всем комнатам, слил подонки из бутылок. Может, и тебе, виконт де Охнарис, поднести глоточек?

Модька понес свою тарабарщину, — значит, в самом деле здоровье его пошло на поправку.

— Лады. Я пошарю в шкафчике у Просвирни остатки закусона.

Охнарь принес половину французской булки, большой кусок вареной колбасы. При свете зажигалки, с которой он выбегал в холодные сени, Ленька разглядел, что Хряка нет на постели. Ему очень нравилось, когда они оставались вдвоем с. Модькой. Спать огольцу расхотелось, после доброго глотка водки стало тепло, весело.

Каждый из них вновь занял свое место: Химик на диване, Ленька внизу на шубе. Лежа в темноте, оба энергично двигали челюстями, со вкусом жевали.

— Градусы сразу в башку ударили, — сказал Модька. — Дня три ничего не шамал.

— Еще бы: принять «микстуру» совсем на пустое брюхо! Охнарь вслух выразил удивление, куда девался Хряк, С вечера был дома, вон и постель не прибрана.

— Тут он. У Просвирни ночует.

— Не заливаешь? Она ж старая!

— Хряк с ней, когда идти некуда. К тому же Просвирня всегда ему бутылочку ставит. А раньше к ней Калымщик ходил.

Скажи, что тут делается! На вопросы огольца Химик отвечал охотно. Видно, немного опьянел, ослабь помягчел от болезни и стал откровенней; а может, совсем привык к мальчишке, доверял, считал корешком.

— Слушай сюда, Модя. Чего это Хряк и Калымщик все время… как два кобеля?

— Они, дорогой мистер Твист, и есть кобели… еще лучше двуногие волки.

— С чего, мистир-клистир?

— Все тебе знать надо? Ты как доктор Фауст.

— Я слыхал, как Просвирня раз сказала: «Попомните мое слово про Фомку: зарежет он Калымщика».

— Больше слушай бабьи сплетни.

Вероятно, Модьке не хотелось об этом разговаривать: так его понял Охнарь. Он уже забыл о своем вопросе, молча дожевывал булку, когда Химик вдруг пояснил:

— Глашка Маникюрщица раньше была марухой Хряка. Девкой у бандырши одной она жила… в проститутках. Гулящая она была, Хряк стал ее котом… увел оттуда. Ну, а за месяц до твоего прихода в «малину» он проиграл ее Калымщику в стирки. Понятно, злится. Баба-то ему нравится.

От удивления Охнарь онемел. Сел на овчине.

— И Глашка… согласная? Перешла?

— Лапоть ты, Охнарик. Попробуй не согласись. Хряк сам ей перо в бок сунет. Он в тот вечер прошпилился в дым, закладать было нечего, а Калымщик и подначь: «Прикидываешься беднячком? Вон баба у тебя какая. Печка». Хряк-то с азарта и поставил Глашку. Теперь же отступать поздно, не то свои пришьют. Калымщик имеет право получить.

— Так ушла бы. Насовсем.

— Куда? На панель? Уже раз трипперком болела: мало? Да и сам знаешь Глашкину слабость: наркоманка, за ворот закладывает, а тогда распускает язык. Чтобы невзначай трепанула о хазе? Слишком много знает. Могут добром не отпустить. Иль она по тому свету соскучилась? Маяковский сказал: пивных там нету. «Трезвость». Вот если б замуж ее какой спец взял или торгаш…

Не первый год Охнарь околпачивался на улице среди мелкого ворья, многое повидал, но такое встречал впервые. Правда, маленького киевского вора Червончика просто продали за два куска сала, но то было сразу после революции, в голод. А сейчас январь 1926 года, в России полно и жратвы и барахла. Значит, в «малине» всякое повидать можно? Попал к шпане — теряешь волю, право распоряжаться собой? Не это ли и с ним, Ленькой, сейчас происходит? Дорожка в кодло широкая, как рыбе в вентерь, а выхода оттуда нет? Надумаешь убежать — поймают, зарежут.

— Значит, навеяно? — сказал он. — По гроб?

— По гроб. Конечно, если кто выкупит… или по доброй воле договорятся. Глашка Василия Иваныча любит… а может, прикидывается. Мечтает, чтобы выручил. Да захочет ли он?

Охнарь вспомнил, что именно о чем-то таком Глашка и Василий Иванович на гулянке действительно разговаривали, но не мог вспомнить, о чем. Сказал он совсем другое:

— Это и твоей Лизке, хошь не хошь, жить с блатными? Если поженитесь.

С дивана долго не было никакого ответа. Ленька вновь улегся на овчину. За окном скрипели ставни, зимний ветер то прилеплял их к стеклу, словно заботясь, чтобы не продуло дом и Ленька с Химиком не озябли, то словно пытайся оторвать и бросить в сугроб. В трубе на разные голоса выла, гудела метель. У кровати под полом надоедливо скреблась мышь: казалось, что мышь эта одна и та же, давно знакомая.

В притоне был кот, но Просвирня перестала его выпускать из своей каморки после того, как однажды Фомка Хряк — «смеху для» хотел его повесить.

— Не всякий у нас выдержит, — негромко заговорил Модька. — Женщине тут — гроб с музыкой. Лафа лишь таким, как Манька Сука. Хорошим воровкам.

Удивленный Ленька молчал, не зная, что сказать на неожиданные слова старшего друга. Не бредит ли? — Может, шутит? Вот уж не ожидал таких речей от вечно веселого, неунывающего Модьки! Болезнь, что ли, подействовала? -

— В блатном мире женщина не считается человеком. Вот какой-нибудь вор, вроде Фомки Хряка, набьет морду моей любимой, а я не имею права заступиться. Он — деловой. Баба ж — тварь. Ей и перо сунут в бок в темном переулке — в ответе не останутся.

Химик еще откусил от булки, от куска колбасы, прожевал.

— Вообще, мистер Оливер, у нас не как у людей. Сколько ни бегаю на «воле» — хоть бы раз где-нибудь почувствовал себя в безопасности. На улице то и дело зекаешь, не следит ли сексот. С девчонкой сидишь в ресторане как на угольях. В хазу возвращаешься, боишься, не ведешь ли за собой «хвост». Спать лег — опять душа не на месте: того и гляди ночью прихлопнут менты. Окружат и возьмут.

— Ну и что? — задорно сказал Охнарь. — Зато свобода. Никакого воспитателя, чтоб они, паразиты, сгорели!

 — Хороша свобода! Даже в хевре за тобой следит десяток «своих» глаз. Думаешь, тут кто кому верит? Хотели б, да не могут, недоверие в кровь впиталось, — Модька вдруг перегнулся с дивана, зашептал: — Я тебе скажу то, в чем вор никогда никому не признается. Все будут стучать: «Житуха? Лихая!» А на самом деле? Это лишь сдуру, па мальчишеству кажется, что воровская деньга легкая, У нас в работе о-го-го какие нервишки нужны! Берешь квартирку, кошелек — лихорадка бьет. Оступился, смалодушничал — и трещат скулы, с кровью летят зубы, а то и пулю схватишь в брюхо. Дальше — тюрьма. Заключение на годы. Отчего у нас все и пьют? Кокаин проклятый нюхают? Забыться. Не думать — вот чего хотят. Озвереешь — и тогда готов черту глотку перервать. А ведь мы — люди… Разобраться: что я тут видел? Любовь? Продажную. Веселье? Азартное. Дружбу? И то волчью. А жизнь-то идет? «Проходят все лучшие годы»! Один деловой пахан мне говорил: в кодло попадешь как в капкан. Рад бы к старости сменить пластинку, да что умеешь? Только людей обирать. Конец один: сдохнуть в тюремной больнице или с перепою под забором.

— У тебя не жар? — подсев к Химику на диван, спросил Ленька и попробовал его потный лоб. — Давай, кемарь.

— Вот таким маленьким дурачком и я был, — насмешливо и грустно сказал Модька.

За стеной по-прежнему бесилась, мела ночная метель, Что там делается в огромном враждебном городе, в непонятном мире? Долго воры молчали. Ленька уже начал зябнуть, вновь плюхнулся на овчину, когда Химик сказал peшительно, зло:

— Пока живой — не отдам Лизу кодлу.

Вон, оказывается, о чем он все время думал!

— А вдруг она узнает, что ты вор?

— Не узнает.

Ленька еще раньше слышал, что любовь между вором «честной горожаночкой» не такое уж редкое явление. Чаще она кончается тем, что девушка, обманутая возлюбленным выдававшим себя за студента или заводского слесаря, втягивалась в воровское кодло и в конце концов гибла. Даже когда любовь была верной, «муж» рано или поздано садился в тюрьму, а «жена» или «выходила» за другого вора, или шла на панель.

— А вдруг узнает? — искусительным тоном спросил Охнарь. — Бросил бы ты из-за Лизки кодло? Если б сумел, бросил?

Химик поднялся с дивана, надел пальто, которым сверху было покрыто его одеяло, сунул босые ноги в калоши.

— Тебе не надо, куда царь пешком ходит? Топаем.

Он крепко обнял Охнаря за плечо, близко в потемках заглянул в глаза.

— Ты мне теперь будешь как младший братишка. Хочешь? Голову за тебя не пожалею. Но… не подведи.

Как уже знал Охнарь, такое «братание» было очень распространено среди воров. Чувствительность являлась одной из основных их особенностей. Да и как было не брататься людям, которые не признавали кровного родства и, окруженные вечной опасностью, могли положиться только на свой нож да на истинного друга?

В сенях Химик заботливо напомнил:

— Тебе уж говорили, чтоб ночью тут был осторожней? Ходить можно только вдоль этой стены. Держись за мое пальто. Как Просвирня увидит дурной сон, так убирает в сенях пол: на случай, если мильтоны нагрянут. Сломают дверь, кинутся — и полетят в яму. У нас еще потайной лаз есть из ее кельи на чердак. Это знаешь? То-то. Видал вербу на дворе? Так вот с крыши дуй прямо на ветки, перелезешь на другую сторону дерева, сигай на сарайчик — и на улице. Как международный авантюрист Арсэн Люпен. Ловко-плутовка?

— Ловко.

Вернувшись в «залу», «братья» вновь заняли свои места. Ленька поудобнее умостился на овчине, натянул до подбородка старую Ковровую шаль, раздобытую для него где-то Просвирней. Хорошенько умостился, готовясь заснуть, когда вновь услышал голос Химика:

— У Лизы дядька на Урале мастером работает. Зовет ее туда учительницей, она. девятилетку кончила. Завод небольшой, я бы мог слесарем поступить. Глядишь, и до механика допер: котелок у меня работает.

Прежде чем Охнарь успел ответить, Модька проговорил другим тоном:

— Ладно, братишка. Хватит трепаться. Давай спать, может, еще пропотею. Гляди ж; молчок! Понял? Знаешь, как пан сотник говорил философу Хойе Бруту? «Самому черту не советую рассердить меня».

И вновь в доме наступила тишина, нарушаемая лишь свистом метели за бревенчатыми стенами да стуком, поскрипываньем ставен.

Наутро никто из них не напомнил другому об этом разговоре, словно его и не было. Только Охнарь теперь почти совсем не отходил от Химика, а взгляд ширмача теплел, встречаясь с взглядом огольца.

 

XIV

Клим Двужильный часто пропадал из дома, иногда уезжая куда-нибудь на сутки, а то и на двое: все обделывал какие- то дела. В этот день он вернулся поздно, в сумерках, громко гремел в сенях засовом.

— Подрезал, стервец, — громко сказал он кому-то.

По звуку его голоса можно было понять, что Двужильный не в духе. Ленька выглянул из «залы». В полутемной прихожей раздевался Калымщик; смотрел он тоже сумрачно.

— Прямо ума не приложу, Галсан. Справимся ль? Язык бы вырвать Васе Заготовке, чтобы меньше трепался.

Слова эти Двужильный произнес уже в «зале», проходя к себе в комнату. Встретив вопросительный, ожидающий взгляд Охнаря, «старшой», против обыкновения, не поерошил его кудри, не сказал ничего шутливо-ласкового. Калымщик вошел за ним, и они закрылись. «Похоже, что-то утряслось», — решил Охнарь. Модька спал, поделиться своими соображениями было не с кем|. Взять соломинку да пощекотать у него в носу? Сказать: мол, муха. Желтый, круги под глазами, все потеет. С неделю еще вебось. проваляется. Не воспаление ль легких у «братана»? Любого человека в больницу б положили, а воры боятся и врача позвать в притон.

 Полчаса спустя из комнаты показался Двужильный. Из-за его спины Калымщик говорил:

— Зачем твоя серчай, Клим? Вася Заготовка виноватый? Кошка виноватый: дорога перебежал. Вася отмычка пилил.

«О чем они? — старался догадаться Охнарь. — Снова Заготовку помянули».

Не так давно дядя Клим посылал его с запиской во Второй Живодеров переулок, что у бойни, к тому самому сапожнику, к которому он явился по выходе из тюрьмы с поручением от Куприяна Зубка. На этот раз в прокисшем домишке находился еще тощий востроносый паренек лет семнадцати — восемнадцати, одетый с назойливым пошибом на моду. Но и его бостоновые брюки-«дудочки» и желтые ботинки «джимми» были не по росту, заносившиеся, видно купленные с рук, на толчке.

«Хозяйский сын, — сразу определил Охнарь. — Вася Заготовка». У паренька был тот же кошачий рот, запрятанные под нависший череп глаза. Только вместо отцовского безразличия — верткость, непоседливость. «От кого?» — спросил он старика. «Двужильный, — безучастно ответил сапожник надевая старые очки в железной оправе. — Дай, Вася, стулец мальчонке».

 Пока он читал записку, а Охнарь, не садясь, стоял y двери, паренек, бесцеремонно, с любопытством оглядев его, спросил: «Это ты корешок Зубка? Из кичмана вышел? В хазе у Клима житуху гнешь?» Охнарь почему-то надулся от важности, не посчитал нужным ответить и лишь кивнул. «Я для ваших дельце одно готовлю, — бойко и хвастливо сообщил Вася Заготовка.  Отмычку фартовую сварганил по слепку с ключа». Он причмокнул, намекая, что дело хорошее. Слова из Васи лились, как вода из водопровода, и он то и дело «стучал по. блату». Охнарь уже заметил, что такие воры, как. Двужильный, Василий Иванович, избегают жаргона; сыплет им мелкая шпанка, беспризорники — те, кто и воровать не умеют толком.

 Сапожник порвал записку, бросил в печку. «Передай Климу: ладно», — сказал он Леньке и тут же зажал между ногами старый сапог, который перед этим починял, кошачий рот дратву, сунул в подметку шилом.

 Может, сейчас Двужильный и Калымщик толкуют о деле, которое должен был обтяпать для них Вася Заготовка? Узнать бы.

— Задал задачку, — пробормотал Двужильный. — Придется, наверно, нынче брать.

— Нада, — как эхо подтвердил Калымщик,

Выражение раздражения, недовольства все еще оставалось на холодном лице Двужильного, но глаза уже указывали на упорную работу мысли, а сильная, жилистая фигура была хищно подобрана. Он подошел к Модьке Химику, заглянул в лицо, хотел разбудить, но лишь досадливо сморщился и повернулся к монголу.

— Без толку. Больной.

— Отложим — плоха, — проговорил Калымщик, видимо размышляя вслух, — Когда дождемся хороший ночка?

— То-то, — хмуро, задумчиво проговорил Двужильный. — Позвать Кольку Тертого? Меченого? — Дирбанить фарт?

— То-то, что делить придется.

Вновь замолчали. Охнарь смотрел на обоих с живостью.

— Вася Заготовка — трепач, — вдруг сказал он.

Калымщик глянул на него удивленно и зорко. Глаза Двужильного заблестели, словно мысль, бившаяся в мозгу, нашла выход.

— А что, Галсан, если его приспособить? — Он повернулся к Охнарю: — Свистеть умеешь?

Не ожидая вторичного приглашения, понимая, что дело идет о чем-то важном, Ленька заложил два пальца в рот и резко, пронзительно свистнул. Модька, будто встрепанный, сел на постели, ошалело стал озираться. Возможно, ему почудилось, что притон обложила милиция и надо спасаться Двужильный одобрительно улыбнулся.

— Малай, — сказал Калымщик, толкнул дверь в сени и вышел во двор.

Нельзя было понять, подействовал ли его ответ на Двужильного. Лоб его по-прежнему прорезали резкие морщины, рот был крепко собран, Охнарь остановился перед ним, напрямик спросил — Дело?

Взгляд Двужильного, казалось, готов был прибить его кстенке, словно доску гвоздями. Ответил он с неожиданной усмешкой, не без интереса рассматривая огольца:

— Может, и дело.

— И меня хотите взять?

— Может, и возьмем.

— Свистят только стремщики.

Оголец смотрел настойчиво, вопросительно. Двужильный улыбнулся и глубоко, больно, однако ласково запустил пальцы в Охнаревы кудри.

— Из тебя может хороший вор вырасти. Мозгой шевелишь.

— Когда пойдем?

— Скажут.

Не зная, как ему выразить свою радость, Охнарь движением локтей без нужды подтянул штаны. Наконец-то ему хотят поручить настоящую работу! Однажды ему пришлось стоять на зексе, но то было мелкое дело: двое его корешков залезли в папиросный киоск, а он сторожил. Здесь было совсем другое. Не разыгрывает ли его Двужильный? Вроде не похоже.

Леньке очень хотелось расспросить, что будет за дело и действительно ли ему доверят стремку. Он знал, что обычно стремщиками берут ловких, сметливых, проворных парней, которые не растеряются в трудную минуту и могут под дулом нагана оказать сопротивление милиции. В шайке эту роль поручали Модьке Химику; неожиданная болезнь его, наверно, спутала ворам все карты. (Впоследствии, как узнал Ленька, так и оказалось.) Над переносицей Двужильного вновь нависли резкие красные складки, лицо приняло прежнее жесткое выражение. Он отошел к Просвирне, o чем-то зашептался.

И Ленька не осмелился его больше расспрашивать. Двужильного он побаивался и старался во всём ему подражать. Тот был немногословен — решил усвоить себе эту привычку и Ленька. Двужильный не находил нужным подробнее распространяться о предстоящем деле, — значит, так надо и нечего зря распускать язык. Охнарь принял такой вид, словно вполне удовлетворен полученными сведениями.

Немного погодя Просвирня велела ему одеваться.

— Возьмешь лопату в сарае, расчистишь снег перед домом.

— Вот еще! Не хочу.

— А тебя не спрашивают, хочешь ты аль не хочешь. Дядя Клим велел.

Велел дядя Клим? Это меняло дело.

Взяв из сарая деревянную лопату, Ленька усердно стал отбрасывать снег дальше от дома. (По совести говоря, дорожки и без того были сносно расчищены.) Леньке очень хотелось, чтобы Двужильный увидел из окна, как он работает. Но там уже закрыли ставни, заперли на бауты, зажгли лампу-«молнию»: свет ее пробивался на улицу. И Леньке надоело «ишачить», он воткнул лопату в сугроб, стал лепить снежки и бросать в телефонный столб, в соседнюю скворечню.

А там и совсем вернулся в дом.

Никто его не спросил, расчистил ли он дорожку, положил ли лопату в сарай.

К ужину все собрались без опозданий. Несмотря на слабость, на своем месте сидел и Модька Химик. Между тарелками стоял только жбанчик с бочковым жигулевским пивом, Охнарь чутко прислушивался к разговору, надеясь подробнее разузнать о предстоящем деле. К его удивлению, о нем ничего не говорили. Вспоминали старые удачные кражи, знакомых воров, кто чем отличался, кто с какой марухой живет; толковали о недавней ножевой драке двух вокзальных ширмачей и о том, как сходка осудила зачинщика; рассказывали о разгульных выпивках, крупной карточной игре. Вспоминали еще какого-то Митьку Кобылу, который сидит в тюрьме, ждет судебного приговора, и наказали Просвирне отнести ему передачу. Двужильный вскользь заметил, что наконец удалось «подмазать» кое-кого в суде, Куприяну Зубку смягчат статью уголовного кодекса, он получит меньший срок, а возможно, что «дело» его и совсем прикроют. Ленька заметил, что Двужильный и Калымщик побрились и выглядели как-то важнее. Лишь Фомка Хряк даже не расчесал свои спутанные пышные кудрявые волосы, но и в его водянисто-голубых бараньих глазах проглянуло что-то значительное, а здоровенное мощное тело казалось собраннее. Воры стали дружелюбнее друг с другом, как бы вдруг сплотились теснее. В такие часы прощались обиды, проявлялось щедрое великодушие; каждый думал: вернется ли он под утро в этот дом? Впереди предстояло крупное дело. «Настоящее». Не то что грабеж случайного «гостя» в переулке, где; никто не знает, жирный ли будет улов или одно «барахлишко». «Скачок на квартиру сопряжен с большой затратой времени, что всегда увеличивает опасность, зато сулит большой и верный куш — значительную добычу.

Ленька не знал, что после того, как его отослали расчищать снег, в комнате у Двужильного началось совещание. «Старшой» подробно доложил о предстоящем «скачке», показал план дома, объяснил всю тщательно разработанную операцию, распределил всем роли. На этом же совещании он в виде исключения предложил вместо Модьки Химика взять стремщиком Охнаря — почему огольцу и не разрешили присутствовать здесь.

После того как обсудили все вопросы и разошлись от Двужильного, разговаривать о налете уже считалось неприличным: могло показаться, будто кто боится. Малейшее колебание, «карканье» восприняли бы как дурную примету. Наоборот, каждый держал себя так, будто и не сомневался в успехе.

— Споем, ребятки, — предложил Двужильный.

И сам завел:

По диким степям Забайкалья, Где золото роют в горах, Бродяга, судьбу проклиная, Тащился с сумой на плечах.

Все охотно подхватили. Пели без обычных пьяных, гулебных выкриков, надсаживания горла, ладно, почти торжественно:

На нем рубашонка худая И множество разных заплат, Шапчонка на нем арестанта И серый тюремный халат.

И не один из сидящих за столом подумал: может, и ему это скоро придется испытать? Засыплется, и загонят в Нарым, а то в Соловки?

Затем затянули песню про разбойника Чуркина.

Когда все вышли из-за стола, Двужильный остановился возле Охнаря, значительно сказал:

— А ты готовься, Леня. Пойдешь с нами. Стремщиком. Гляди, важное дело тебе доверяем.

— Это действительно было полное доверие. На какое-то время воры целиком полагались на Охнаря, и он становился их глазами и ушами. Улыбнуться, ответить лихо он почему- то не сумел.

— Не подведу.

— Гляди. Ответ на тебе будет большой.

Двужильный достал из кармана серебряный портсигар, угостил папироской и Леньку и вдруг весело и озорно подмигнул. Мальчишка ответил ему радостной, широкой улыбкой, про которую говорят — «до ушей».

Все разбрелись по своим комнатам. Фомка Хряк оделся и «на часок» ушел в город.

Дом погрузился в тишину.

Когда в «зале» погасили настольную лампу и прилегли, Химик удовлетворил любопытство Охнаря и рассказал о предстоящем деле. Это была как раз та квартира доктора- частника Шипировича, которая уже давно наклевывалась у шайки. «Наколку» сделал востроносенький Вася Заготовка — младший сын бородатого сапожника. Нахальный, пронырливый Заготовка завязывал связь со всевозможным людом. «Наколку» эту он сделал под видом водопроводчика, починяя канализацию в квартире врача. Здесь завел шашни с хозяйской прислугой — немолодой, дородной бабой, дарил ей гостинцы, ловко выпытывал все о хозяевах: сколько зарабатывают, где бывают, какой у них характер, где что хранится.

— Этот… Вася Заготовка, — перебил Ленька, — он тоже вор?

— Во-ор! — пренебрежительно протянул Модька. — Высоко хватил! Рвется, аж из портков вылазит, да сопли мешают. Это тебе, Охнарик, пофартило: Двужильному приглянулся. Думаешь, легко к нам попасть? Не легче чем Д’Артаньяну было стать мушкетером. Знаешь, сколько вашего брата вокруг нас вертится? Как мух у липучки. А девчонок? Только наши не подпускают. «Наводчик» — это тьфу! Подумаешь! Иной и не знает, что дает нам наводку: вывалит язык и полощет, а мы слушаем и знай на ус мотаем. Этот Заготовка и ползком к нам подлазил, и кувырком! Сколько дел разных подсовывал. Придут наши ребята, а там ничего толкового, Трепло. С Шипировичем — другое. Двужильный проверял: все в точку. Готовился этот «скачок», как узнал дальше Ленька на конец января, когда доктор с женой и единственной дочерью ежегодно уезжали к богатой тетке за город на именины с ночевой. Но вдруг сегодня Вася от домработницы узнал, что старуха тетка помирает и хозяева всей семьей нынче уезжают к ней прощаться и тоже, наверно, пробудут до утра. Поэтому шайка и решила брать хазовку этой же ночью. Вдруг в другой раз не представится такой возможности? Именины-то теперь лопнули. Совсем отказаться от «скачка» жалко: слишком много времени убили на изучение обстановки. Клим Двужильный предложил Охнаря. «Часок- другой не постоит на зексе? Парнишка смысловатый. В случае задержимся, Калымщик с барахлом выйдет пораньше, займет стрему». Возражал один Фомка Хряк: «Подведет нас, пискля. Зазевается. А появись менты — сдрейфит и всех завалит». Однако никому не хотелось делиться «своей» добычей с чужими ворами (да и найдешь ли сразу на место Модьки подходящего стремщика), и Охнаря все же решили взять.

Сообщение это заставило сильно и тревожно забиться Охнарево сердце. Вон как?) Значит, вот-вот и выходить? Ух ты-и! Кто его знает, удачно ли обойдется грабеж? Вдруг «застукают» и еще опять сядешь в тюрьму… а то и шлепнут. Может, этот день последний в его жизни?

— Эх, не вовремя я слетел с копыток, — с досадой сказал Модька. — Сармак позарез нужен.

— Совсем пустой?

— Есть малость в затырке… на хранении у Лизы. Мне хороший куш надо.

Охнарь пристально посмотрел в глаза «брату», и ему показалось, что они поняли друг друга.

Заново передумывая то, что на него свалилось, Ленька долго лежал на овчине с открытыми глазами. Сон, конечно, словно водой смыло. Через несколько часов он должен показать Двужильному и всей хевре, на что способен. Отплатить за гостеприимство, за то, что доверили ему важную, ответственную роль, какую поручают лишь взрослым. И вдруг Охнарь от восхищения зажмурился. С каким жиганом работать придется! Да и скокари опытные. Пускай они теперь сами его оценят. Неожиданно и, казалось, на самом интересном месте все исчезло из головы Охнаря, и он заснул. Не слышал он, как вернулся Хряк и тяжело улегся на свою кровать.

 

XV

Разбудили огольца поздно ночью. Открыв глаза, он увидел над собой бритый подбородок Двужильного.

— Давай, Охнарик, подымайся, — сказал главарь ласково, ероша его спутанные волосы.

Ленька сразу все вспомнил, молча и проворно встал. Сопя, протирая слипавшиеся глаза, тут же потянулся за ботинками, сладко зевнул, причмокнув губами.

В комнате от истопленной голландки растеклось сухое тепло. На багряных угольях шипела сковородка с нарезанной колбасой, луком. Красный трепетный отблеск света колебался на противоположной стене.

За столом сидели одни мужчины, и только Просвирня обслуживала их, молча и проворно подавая бутылки, нарезанное сало, масло, смахивая со стола хлебные крошки. Воры выпивали перед делом. Идти трезвым на дело трудно даже самому бесстрашному: слишком велико нервное напряжение. Называлось это здесь «хлебнуть глоток перед дорожкой, чтобы не озябнуть».

— Не рассиживайся, мальчики, — говорил Двужильный. — Прикладывайся и пошли. Добирать будем, когда вернемся.

Дали стопочку и Охнарю — для храбрости. Перепивать в эту ночь никому не разрешалось, мозг у всех должен работать четко.

Скокари уже одевались в прихожей — деловито, без лишней суетни. Ни на одном лице Охнарь не прочитал волнения, тревоги; наоборот, держались молодцевато, шутили. Каждый хотел показать, что он не испытывает страха, надеется на удачу. О предстоящем ограблении квартиры опять никто не упоминал. Лишь проснувшийся Модька шутливо пожелал шайке принести побольше «рыжиков» — золотых монет. Хряк рассказывал, как с товарищем угнал из конюшни у одного богатея жеребца, которого они и продали за полтораста верст от этой деревни на ярмарке. Галсан Калымщик курил, весело слушал. Только по острому блеску глаз, по тому, что каждый из воров вдруг на минуту замолкал, как бы уходя в себя, можно было увидеть то нервное напряжение, которое каждый из них тщательно скрывал.

Один Двужильный держался по-обычному хладнокровно и просто, словно собирался сесть наточить бритву или сыграть в карты. Неторопливыми, размеренными и от этого особенно значительными движениями он Проверил, хорошо ли заряжен револьвер, сунул его в наружный карман бобрикового полупальто. Охнарь знал, зачем проверяется револьвер, и холодком между лопатками ощутил опасность предстоящего дела. Он с непривычной старательностью низко и туго перепоясал ремнем кожанку, опять, но на этот раз как-то судорожно, зевнул.

Из своей комнаты вышла Манька Дорогая, подала Двужильному кашне. «Не надо, — сказал он. — Только мешать будет». Манька подняла оброненную им перчатку. Вероятно, так рыбачка провожает мужа в дальнюю и опасную морскую путину. Глашка Маникюрщица совсем не показалась.

— Готовы? — спокойно, негромко спросил Двужильный. — Тронули.

Из сеней потянуло холодом: все стали выходить. Загремел засов наружной двери. И тут у Охнаря вдруг подогнулись ноги, а рот моментально наполнился жидкой, как вода, слюной. Он испуганно оглянулся на Двужильного, воров. Никто не заметил его слабости? В следующую минуту Охнарь уже вполне овладел собой и, забежав наперед, спрыгнул с крыльца прямо в снег.

— Ни пуха вам, ни пера, — напутствовала Просвирня. Она тут же заложила дверь на все тайные запоры.

Нервно поеживаясь, но уже бодрый, все примечающим взглядом посматривая по сторонам, Охнарь ходко шел по темным, скудно освещенным улицам Окраины. Мост, Самарка остались в мглистой тьме. Скрипел снег под ногами, позади оставались бревенчатые дома с черными окнами; в некоторых, расплываясь за обледеневшими стеклами, горел свет. Из какого-то двора пахнуло овчиной, дубильным настоем. Охнарь никак не мог согреться, чувствуя, как тело отдает остатки ласкового комнатного тепла. Да с ним ли происходит все это сейчас? Он ли это идет по ночному, засыпанному снегом городу на свое первое; крупное дело? Что бы мать-покойница сказала, увидев своего сыночка? Значит, теперь его жизнь навсегда определена? Ша! Лады. Поступай, как обстоятельства велят.

Оглянувшись, Охнарь с удивлением обнаружил, что позади нет ни Двужильного, ни Калымщика. Он схватил за руку Хряка, дернул книзу:

— Обожди. Наши отстали.

— Ступай, ступай, — сказал Хряк. — За своим носом следи.

— Куда они?

— Может, тебе целым табуном чапать? То-то для мильтонов лафа, еще по дороге бы прихлопнули. Аль от страху в портках мокро?

— Гляди, не подплыви первый.

— Я вот тебе, щенку, оборву язык.

Долго петлями изгибались глухие переулки; два раза пересекали трамвайную линию. Почти все дома спали под снеговыми одеялами. Чаще начали попадаться каменные магазины, многоэтажные здания, лавки, наглухо затворенные большими железными воротами, ставнями, перехваченные прочнейшими запорами. Возле них неподвижно сидели закутанные в тулупы сторожа, напоминая Леньке о законе, порядке. Затем центр города, Волга отодвинулись влево. Снова потянулись пустынные улицы. Оголец чуть не вскрикнул «Наши!», увидев за углом Двужильного и Калымщика. Недалеко стоял одноконный извозчик с санями, накрытыми полстью. «Как бары ехали, — подумал Охнарь. — Зачем ваньку Лишний свидетель». И тут же догадался, что извозчик проверенный, а взяли его краденое барахло везти. Охнарь понял, что близко тот дом.

Так оно действительно и было. Воры сошлись, на минуту, не больше, остановились на перекрестке. Двужильный как бы бесцельно поглядел по сторонам, кивнул товарищам, и все быстро и осторожно направились к приземистому особнячку, второму от угла.

Вот и началось «дело». Охнарь как-то вопросительно уставился на старших. Калитку Калымщик открыл, почти, не звякнув мерзлой щеколдой, беззвучно исчез во дворе. За ним Хряк. Двужильный пропустил обоих, хотел войти сам да вдруг задержался возле Охнаря, положил ему на плече руки, заглянул в самые зрачки.

— Ну… зырь, — сказал он раздельно и тихо.

Охнарь деловито нахмурился, пальцами привычно коснулся штанов, точно подтягивая их.

— Канайте. Знаю.

— Не сводя с огольца тяжелого взгляда, Двужильный медленно снял руки с его плеч.

— Надеемся. Понял?

В голосе его Леньке почудилась беспощадная нотка, грозное напоминание, что если подведет — лучше ему на свет не родиться. И совсем неожиданно глаза Двужильного потеплели, вокруг них собрались смеющиеся лучики, а губы оттопырились добро, по-домашнему.

— Делишки-то, стало быть, идут, оголец?

Охнарь радостно осклабился белозубым ртом, озорно и весело вскинул ресницы. Мотнул кудрявой башкой, показывая, что понимает скупую ласку.

— Живу, воду жую, — ответил он, насмешливо морща нос, широко растягивая рот.

— Обработаем, говоришь, хазовочку?

— Спрашиваете! — утвердительно ответил Охнарь, с оживлением глядя на вора, как бы ожидая от него каких-то необыкновенных чудачеств. Потом вспомнил, что он уже домушник. Он солидно сплюнул, грязно и длинно выругался, сдвинул брови, отвернулся, процедил небрежно! — Обмоем чисто, что твоего покойничка.

— Ну, ну, давай… стой, значит, — усмехнулся Двужильный. Глаза его насмешливо сузились и взгляд опять стал пронзительным, тяжелым. Он круто повернулся и решительно и быстро направился к воротам.

Калитка за ним закрылась. Охнарь остался один. Опять его на мгновение охватила слабость, ощущение беспомощности, покинутости. Не даст ли промашку? А глаза уже сами обежали пустой безлюдный переулок, не упуская ни одной мелочи, ни одной тени, уши ловили тончайшие звуки, шорохи, тело само вжалось в подворотню. Он отлично, «на зубок» знал свои обязанности, да больно уж дело было крупное.

 

XVI

Тусклое ночное небо сжало город, плотнее сдвинуло улицы, дома. Иногда сквозь низкие, тучи готова была пробиться луна; вот уже обозначалось желтое светлое пятно, затем оно тускнело, гасло.

От особнячка падала угловатая, резкая тень. Особнячок был приземистый, старый, с облупленной облицовкой, узкими венецианскими окнами. Там за темными замерзшими стеклами шла немая проворная работа, полная острого напряжения: опытные руки воров бесшумно и ловко обделывали свое наглое дело. Охнарь явственно представлял, как они открывают дверки платяного шкафа, выдвигают ящики комода, выбрасывают на расстеленную шаль костюмы, платья, отрезы бархата, сукна, обувь, вяжут узлы. Двужильный ищет кассу, золото.

А как с домработницей? Кляп в рот? Вдруг окажет сопротивление, закричит? Ведь и убить могут. Хряк пырнет ножом — и готово, он такой! Это у нее Вася Заготовка собирал сведения о хозяевах, о квартире? Знала бы, перед кем распускала язык.

Вобрав подбородок в поднятый воротник кожанки, сунув руки в широкие рукава, Охнарь сгорбился и, осторожно ступая, подошел к углу. Постоял. Вернулся к воротам, присел на промерзшую, притрушенную редкими снежинками скамью. Охнарю всячески хотелось выглядеть местным жителем-мальчншкой, который поджидает загулявшего отца, — так держаться его учил Двужильный. Но его выдавала настороженная суетливость движений.

Вот Ленька опять вскочил: его тревожило то, что делалось за углом на улице, хотя он только что ее просматривал. Сдерживая себя, чтобы не побежать, он гуляющим шагом вновь вышел к перекрестку. Ох, как тут надо остро держать ухо!

Вновь постоял под фонарем.

Направо тянулась тихая белая улица, горбились сонные двухэтажные дома, светились желтые огоньки в подворотнях, освещая таблички номеров и голые ракиты с поднятыми пальцами веток, облепленных снегом. И налево раскинулся заваленный сугробами переулок, пялились черные оконца ошелеванных домишек, загадочно замерли косые заборы, белые верхушки жидких садков. Всюду тревожная, упругая темень, настороженное безмолвие. На той стороне перекрестка уродливым колом торчала чугунная водонапорная колонка; в лучах фонаря тускло блестел обледенелый наращенный бугорок в форме потеков. Вот эта улица и скрещивающийся с ней переулок — все, что в поле зрения огольца.

Может быть, он впервые так остро чувствовал, как движется время.

Все звуки для Охнаря жили своей особой, глубоко осмысленной жизнью. Где-то за домами резко и тонко, как раздавленная соль, проскрежетали сани позднего ездока. От далекого вокзала мягко, точно отзвук струны, донеслось позванивание трамвая: наверно, идет в парк. Глухо в соседнем квартале лает пес. На кого это он? Увидать бы? Постой: а это что за скрип? Откуда? А ну, а ну! Во-от что: старая ракита. От мягкого верхового ветерка ветви ее трутся о железную крышу, а крыша в этом месте обесснежена. Фу, в жар бросило… Издалека нежно, певуче доносится сирена автомобиля: кто-то едет в неурочный час. Торопится домой? Или, наоборот, по срочному делу? Все городские шорохи и вздохи точно впитываются стремщику в кожу: так, вероятно, чувствует ночь волк, вышедший на охоту. Снежок, что ли, срывается?

Он перешел на другую сторону улицы: нехорошо долго торчать возле того дома. Модька говорил, что при «скачке» на частную квартиру стремщика ставят редко: лишь когда берут магазин, который охраняет сторож, учреждение. Наоборот, в иных случаях именно стрем щик вызывает подозрение соседей: торчит и торчит какой-то чужак у темного дома. Зачем? Сейчас положение другое: шухеру может наделать прислуга, а то вдруг хозяева раньше времени явятся от помирающей тетки… Поэтому ему в «малине» советовали держаться проще: будто он сам с этой улицы.

Вспомнился Леньке рассказ Двужильного о знакомом стремщике Илюхе Музыканте. Илюха когда-то мечтал поступить в духовой оркестр, имел трубу, доставшуюся от покойного отца. Идя на дело, он всегда трубу брал с собой, а когда Попадал в облаву, вырывался от милиционеров, кричал: «Безобразие! За что хватаете? Я иду с урока от профессора Ямпольского!» На вопрос: «Да умеешь ли ты дудеть-то» — тут же вынимал из чехла трубу и громко играл «Интернационал». Это означало: «Бегите! Легавые! Облава!» Его отпускали, но убегали и воры, «работавшие» рядом в доме.

Ох и ловкачи эти деловые!

О себе Охнарь забыл. Тревогу он испытывал лишь за тех, кто обрабатывал квартиру.

Что это? Посветлело. Ага — луна! Луна выглянул осторожно, как милиционер из-за угла, потом опять скрылась за тучкой. Долго уже Ленька ходит? Пять минут? Пол часа? Вдруг вывернется какой человек, спросит, чего о; здесь торчит? Ответ у Леньки давно заготовлен: «Жду дядю Василья. Зашел на часок к тетке Палаше». Так звали вдову жившую в полуподвале напротив дворника.

Скорее бы уж они выносили барахло и грузили на из возчика. Конечно, чем больше узлов наберут воры в доме тем больший фарт! Нынче ночью он забогатеет и тогда найдет девчонку, как Модька. Не потому ли он опять и убежал из детдома? Там когда еще вырастешь, получишь на руки профессию, заживешь самостоятельно. А тут, на «воле», вс< сразу. В хазе никто не скажет: «Нельзя. Ты еще мал». Здесь никто не остановит: «Нехорошо. Что люди о тебе подумают?» Все можно. Вот это свобода…

Однако сифонит. Кожанка на Охнаре задубела, холод пробрался за шиворот, обнял грудь, спину. Охнарь начал передергивать плечами, хлопать руками крест-накрест, как это делают извозчики, чтобы согреться. Напряжение ослабло, он уже не мог думать только о зексе, в голову полезла разная дребедень.

Вдруг вспомнился Ростов-на-Дону и как он однажды, выйдя в новых штанах на улйцу, чтобы похвастать перед ребятами, упал в лужу. Жива ли тетка Аграфена? Кажется, сто лет не видел ее. Всплыло лицо Федьки Монашкина: хороший был корешок. Вот бы кому Ленька рассказал о стремке, угостил завтра в ресторане.

Ни с того ни с сего в памяти возникла реклама, увиденная в Екатеринославе, в окне магазина: «КТО ПЬЕТ МОЛОКО — БУДЕТ ПРЫГАТЬ ВЫСОКО», «КТО ПЬЕТ МОЛОКО— БУДЕТ БЕГАТЬ ДАЛЕКО». И был нарисован улыбающийся краснощекий молодой человек с молочной бутылкой в руке, похожий на жизнерадостного идиота.

Вот Пашка Гром, наверно, работает на заводе, может уже инженер. Тот своего добьется. А его, Леньку, наверняка ожидает долгосрочная тюрьма. Не сейчас, конечно, в будущем…

Охнарь задумался, сердце сжалось-сжалось.

Пробив тучи, вновь выскользнула блеклая луна. Задрав голову, Ленька засмотрелся на рыжий до белизны, плоский бегущий диск. Ему вдруг показалось, что он находится на дне глубокой-глубокой темной ямы. Как далеко до луны! Большая она? Есть ли там люди? Хорошо бы забраться да посмотреть хоть одним глазком. Нет, никогда-никогда не удастся это сделать ни одному человеку! Какие-то горы видать. Вдруг бы из них сейчас выскочил… олень?

В соседнем дворе неожиданно громко завыла собака. За воротами послышался слабый, еле слышный стук, словно бы открывали дверь в полуподвале. Что это? И снег скрипит? Охнарь вздрогнул. Кажется, действительно скрипит? Проворно, словно хорек, скользнул он к дворовой калитке, тихонько и быстро открыл. Никого. Двор просторный, в глубине — два сарая; к сараям от крыльца пробита тропинка, которая ведет куда-то дальше, наверно к помойной яме. Темно. Свет уличного фонаря сюда не проникает.

А может, это кто за домом по улице прошел? Охнарь выскочил со двора, бросился к углу под фонарь. Никого. Завернул, побежал к углу следующей улицы.

Черная лохматая собака пугливо взвизгнула, метнулась из-под его ног и, скаля зубы, трусливо и зябко рыча, стрельнула прочь. Охнарь, затаив дыхание, вгляделся Даль совсем другой, соседней незнакомой улицы с огоньком лампочки у запертой лавки тонула в ровной и густой тьме. Померещилось?

Он вернулся назад. В груди холодной гадюкой свернулась тревога. Что делать: свистнуть? Хорошо: воры сразу выскочат, бросив половину награбленного, спросят, в чем дело. Что он ответит? Показалось? Вот, скажут, взяли лопуха в стремщики.

Надо погодить, только следить еще зорче. Вновь Охнарь ходит, останавливается, чутко слушает. Холод сильнее пробирается под кожанку, и это опять притупляет чувство опасности. Когда вдали слышится хруст снега или человеческие шаги, горячая кровь приливает к вискам, сердце начинает биться коротко и сильно и мускулы сокращаются в узлы;

Временами «дело» кажется чем-то далеким и неопасным. Временами рождается назойливое, тревожное, почти паническое желание: скорее бы, в самом деле, кончали там, в доме, да убраться бы восвояси.

В голову, как назло, лезут охранники, тюремная решетка, кровь…

Оказывается, стоять на стремке хуже, чем воровать самому. На «деле» совсем не замечаешь времени, кажется, что только считанные минуты прошли. Зря они там жадничают, Охнарь все чаще дул в красные озябшие руки, притопывал, «А в «малине» сейчас тепло, — подумал он и понял, что нора Просвирни для него уже дом.  Вернусь, хвачу стакашку винца». Захмелеет? Ну и что? Судьба — индейка, жизнь — копейка!

Опять на улице, за домами, завыла собака. Кажется, та же самая, что от него убегала? Чего она тут ошивается? Еще привлечет внимание. Тоже ведь тварь живая, небось чего-то хочет. Зябко ежась, Ленька медленно подошел к углу под фонарь. Надо все-таки глянуть, чего она там разоряется.

Внезапно перед ним, словно из сугроба, выросла черная фигура, за ней вторая, третья. Кепи с барашковой опушкой, перепоясанные пальто, на ремнях — кобуры, у переднего в руке наган. Мерещится, что ли?

«Легавые, — в следующее мгновение утвердилось в голове огольца. — Погорели».

Он оторопело смотрел на милиционеров и не мог шевельнуть рукой, не мог двинуться с места. «Кто-то продал. Надо свистнуть, подать сигнал». Охнарь испуганно таращил глаза.

— Стремщик! — подбегая, сказал кто-то из милиционеров,

— Совсем пацан!

— Бери его.

И тут Охнарь попятился, сунул два пальца в рот: изо рта вырвалось одно сипение. К нему метнулся передний милиционер, схватил за руку. Над Охнарем наклонилось разгоревшееся на морозе лицо, близко наплыли блестящие, напряженные суматошные глаза. Голая ладонь крепко зажала ему рот, оборвала сипение. Милиционер тяжело, запаленно дышал, на огольца пахнуло табаком.

— Спокойно, малый, — выдохнул милиционер. — Спокойно. Тебе ничего не будет.

А из-за угла бесшумно вынырнуло еще несколько черных фигур и позади них — бородатый мужик в тулупе и валенках.

— Ход со двора? — спросила одна из шинелей.

— Оттедова, оттедова, — поспешно подтвердил мужик. Пригнувшись, милиционеры проворно, один за другим, завалились в калитку. По забору от фонаря за ними скользили длинные уродливые тени.

Скоро все исчезли во дворе; казалось, эти черные скользящие фигуры действительно лишь померещились Охнарю. Но сам он стоял с зажатым ртом, часто дыша через нос, а его за плечо крепко держал милиционер. Захватили врасплох. Одурачили. Все кончено. Подвел. (Хоть, может, он совсем и ни при чем.) Сумели обойти, нагрянуть внезапно. Что придумать? Что придумать? Что? Стоило ему пошевельнуться, как широкая и теплая ладонь еще крепче сдавила его полураскрытый рот. Ладонь была мозолистая, твердая, и пахло от нее противным солоновато-сладким потом и табаком.

— Пойдем-ка, малый, я тебя в отделение сведу, — сказал милиционер. — Машина в разгоне, придется пешочком…

Подбородок у него был голый, мягкий, щеки пухлые. Милиционер очень походил на деревенского парня. Может, в самом деле недавно в городе, новичок в отделении? Он медлил, поглядывал на калитку, на дом, видимо волновался.

Судорога ужаса, ненависти смяла лицо Охнаря, и он с неожиданной силой, как пойманный звереныш, забился в дюжих руках милиционера. Это лишь ухудшило его положение. Совсем нечем стало дышать, от боли заныла шея, плечо, из глаза скатилась слезинка, обожгла щеку. Он почувствовал, как его приподняли за голову, встряхнули и снова поставили на снег.

— Не брыкайся, гад, — с угрозой прозвучал над ним голос. — Как шмякну вот… мокрое место останется. Ну-ка иди, давай иди. С тобой еще беды наживешь.

Милиционер напоследок бросил жадный, любопытный взгляд на дом. Сквозь незакрытую калитку было видно, что черные шинели столпились на крыльце и осторожно отмычкой пытались открыть дверь дома. Охнарь закрыл глаза, секунду отдыхал.

Потом как-то сразу затих, вытянулся, глубоко забирая носом воздух. Рука, державшая его за шиворот, ослабила давление, в то же время понуждая двинуться вперед. И внезапно зубы огольца злобно впились в потную и отвратительно сладкую ладонь, он ощутил во рту чужую кровь.

— Милиционер негромко и удивленно вскрикнул, отдернул руку. Охнарь рванулся, отпрянул в сторону.

За углом открылась темная улица, поворот… Охнарь взволнованно покосился на свободный простор, легко перевел дыхание. Не отрывая блестящих глаз от милиционера, он сунул два пальца в рот и пронзительно, оглушающе и протяжно свистнул, пригибаясь, покраснев от напряжения.

Отскочить Охнарь не успел. Страшный, тупой удар в лицо, второй в живот качнули его, оторвали ноги от снега. Оседая на обледенелый тротуар, цепляясь дрожащими пальцами за холодные стенные выступы дома, он удивленно и жалко оглянулся и погрузился в томительное полузабытье.

Зазвенело стекло, ударил выстрел. Затем еще один — и они посыпались часто, как дробь колотушки ночного сторожа. Охнарь встрепенулся. Милиционер схватился за кобуру, нервно одернул шинель.

Со двора неожиданно перелетел узел, упал на снег. Забор закачался, с него посыпался снежок, и в воздухе мелькнуло сильное тело, блеснули оскаленные зубы, жуткие черные глаза. Двужильный словно перелетел через забор, его расстегнутое полупальто раскрылось, в руке блестел дымящийся револьвер. Согнувшись, он бросился к узлу, на бегу выстрелив в сторожившего Леньку милиционера. Милиционер, не попадая рукой в кобуру, выхватил наган, сделал шаг к вору, да вдруг согнулся, перекрутился на месте и сел на снег.

— Охнарик! Живой? Рвем.

Подхватив узел, Двужильный кинулся мимо фонаря, туда, где должен был ожидать извозчик.

Навстречу ему внезапно выскочил милиционер: видимо дом был окружен. «Стой! Стреляю!» Двужильный с разбега швырнул ему в ноги узел: тот споткнулся и упал обеими руками вперед. Двужильный метнулся за угол. Из калитки. мешая друг другу, вывалились двое милиционеров, передний, в усах, с явным запозданием несколько раз подряд разрядил револьвер по убежавшему скокарю, и оба погналась за ним,

Тьма поглотила их всех.

Это Охнарь видел как сквозь сон или в бреду и вторично впал в полузабытье.

… Очнулся он от холода. Голова слегка кружилась, от слабости мутило, позывало на рвоту. Он не сразу понял, где он, что c ним, почему сидит на той самой скамейке, на которую присаживался, когда нес стремку. А когда вспомнил — отнесся ко всему со странным равнодушием.

По-прежнему вокруг было темно. Спиною, сквозь кожанку, Охнарь ощущал ледяной холод от мерзлого забора. Невдалеке на снегу он увидел толпу заспанных, наспех одетых людей — очевидно, жильцов из соседних домов или квартир. В стороне прохаживался низкорослый милиционер. Он замерз: руки у него были засунуты в рукава шинели, сверху под мышку засунут револьвер, дулом вниз, и он постукивал сапогом о сапог.

Толпа плотно обступила бородатого мужика в тулупе и в валенках. Мужик, радостно возбужденный оказанным ему вниманием, весело поблескивая простодушно-хитроватыми глазами, рассказывал (и не впервые, видимо) о недавнем происшествии:

— … а квартера доктора Шипировича в аккурат над нами. Вот оне знают, — кивнул он на закутанную в ковровую шаль женскую фигуру. — Мы в аккурат под самым Шипировичем живем. И вот слышу, затопотело, затопотело… и будто упал кто. После женский вскрик… А это, как теперь дознались, Матрена Ивановна… домашняя кухарка Шипировичей. Сама милиция рассказывала. Когда грабители отпирали замок, она вскочила, а они уже в колидоре… Ей бы, Матрене, на помощь звать, окно выбить, она ж бежать кинулась. Ну тут ее по головке и ударили тяжелым предметом. Упала Ивановна, а вскрикнуть успела. Это я все слушал. И шаги ходют. Тут я и догадался. Доктор со всей семействой уехал за город, тетка у его помирает… Кому быть? Не иначе, грабители аль, например, воры. Некому больше.

Мужик оглядел жадно притихшую толпу, с удовольствием огладил бороду.

— И побежал в милицию? — не вытерпел из кучки какой- то любопытный.

— Побежал, да не совсем! — словно ожидая этого вопроса, воскликнул мужик. — Не совсем. Слыхал, что воры завсегда надсмотрщика оставляют. Мальчонку я сквозь щелку в заборе сразу углядел. И не пошел из калитки на улицу, а прямиком через двор вдарился, к мусорной, стало быть, яме. Там у нас лаз есть к суседам, а оттеда на другой квартал. Мы кумекаем. В городу, почитай, осьмой годок плотничаем. И как в милицию прибег, сразу доложил: «Круг дома, говорю, товарищи начальники, караулыцик ходит. Поаккуратней». Ну его и накрыли. Жалко, что не всех захватить удалось.

— Э, кормилец, слава богу, что так-то все кончилось, — махнув рукой, перебила его старушка в черном салопе, с ласковым, приятным, по-старушечьи краснощеким и белым лицом, — Словили-таки, иродов окаянных, не дали им обидеть человека. На каторгу их надо, в кандалы.

Длинный жилец в запахнутом демисезоне, в старом форменном картузе презрительно оттопырил нижнюю отвисшую губу.

— Не те времена, мадам, — желчно и поучительно глядя на старушку, сказал он. — Это царский закон охранял частную собственность, карал преступников. Присудили семь лет, семь лет и сидит. А теперешнее правительство действует методом, так сказать, перевоспитания. Хе-хе, — сухо, желчно засмеялся жилец. — Итак, с вашего разрешения, мы даем рецидивисту бесплатную квартиру, прекрасные условия, он отсидит третью часть срока, отъестся на бесплатных хлебах, получит амнистии разные, выйдет на свободу да и нас же с вами грабить начнет… Чего ему?

Он вытянул вперед кулак с высунувшимся не застегнутым рукавом сорочки, взмахнул.

— Нет, позвольте, достаточно. В старое время в Западной Европе укравшую руку отрубали. Преступников ссылали на каторгу, на двадцать лет приковывали цепью к тачке. Кавказские горцы до последнего времени вспарывали грабителю. живот и засовывали туда похищенное. Наши мужички брали за голову, за ноги и били о землю: самосудам. И нам нечего церемониться. Жуликов надо уничтожать, как бешеных собак.

Пожилой горожанин в фуфайке, старых бурках, похожий то ли на пекаря, то ли на мукомола, почесал за ухом.

— Зачем с плеча рубить? Воры разные… которые от безработицы аль забаловали. Опять же малолетки. Почему не попытать людьми сделать? Власть, она нынче в корень смотрит.

Из-за угла Показался черный закрытый грузовой автомобиль с решеткой на крошечном окошке. Автомобиль остановился около ворот особнячка Открылись две створки задней двери, из тамбура выскочил молодцеватый милиционер, за ним второй. Они скрылись во дворе и некоторое время спустя бережно вынесли из дома белого от потери крови товарища — Охнарева сторожа, раненного Двужильным. Стонал он как-то странно: будто мычал. Когда его положили, молодцеватый кривоногий милиционер распорядился, глядя на скамейку, в глубине машины:

— Теперь вы грузитесь.

Толпа жильцов молча за всем наблюдала.

Охнарь с трудом встал, беспокойно оглянулся. В стороне со связанными руками стоял Калымщик; за ним еще один вооруженный милиционер.

— А где…

Охнарь не досказал. Калымщик понял его. «Остальные двое?» Рукав его пальто был полуоторван, шапку он, видимо, потерял, но держался прямо, головы не опускал, к тюремному автомобилю пошел твердым шагом.

— Сорвались, — громко, вызывающе сказал он и выругался. — Одни мы с тобой на «воронке» прокатимся.

Слабая улыбка тронула губы Охнаря, глаза радостно оживились.

Арестованных втолкнули в глубину машины, по бокам которой тянулись голые прикованные лавки. Садясь возле Калымщика, оголец подумал: что же теперь будет с Глашкой Маникюрщицей? Получит свободу? Захочет ли вновь сойтись с Хряком? А как поступит Модька Химик? Шайка разгромлена: пожалуй, надо менять хазу. Наверное, уедет со своей девчонкой на Урал: деньжонок на дорогу вполне хватит… Мысли эти у Охнаря мелькнули всего на какое-то мгновение, оставили безучастным, и он тут же их забыл. Тюремный автомобиль тронулся, и воры и милиционеры повалились один на одного.

Толпа жильцов постояла и тоже разошлась.

Начал падать снег; редкие сухие кристаллики, кружась, оседали на белые крыши домов, на заборы, голые сады. Час спустя снегопад засыпал кровь, следы от ельчатых шин тюремного автомобиля, и ничто уже не напоминало о недавно разыгравшемся здесь происшествии.