Ленька Охнарь

Авдеев Виктор Федорович

Трудовая колония

 

 

I

В два часа ночи на вокзале большой узловой донецкой станции началась уборка. Стрелки железнодорожной охраны ТОГПУ с винтовкой за плечом и красной перевязью по рукаву шинели будили пассажиров, спавших на узких деревянных диванчиках или прямо на полу, облокотясь на вещи, и просили освободить помещение. Подхватив узлы, сундучки, чемоданы, люди, зевая, тянулись к выходу на перрон, тускло освещенный редкими фонарями. В залах ожидания остались женщины с грудными детьми.

Вместе с пассажирами, безработными, которых во второй половине двадцатых годов немало скиталось по России, зал первого класса вынуждены были покинуть два подростка-огольца: Ленька Охнарь и его дружок, или, как беспризорники называют, кореш, Васька Блин. Стрелки за ноги вытащили их из-под лавок. Разбуженный Блин, выходя, поеживался движением плеч и всей спины; Охнарь лишь притворялся сонным и перед дверью попытался шмыгнуть назад и спрятаться за опустевшую буфетную стойку.

— Но, ты... транзитный заяц! — крепко схватил его за руку стрелок. — Иль чужие пожитки притягивают? Давай, давай на выход, освежись маленько.

Оба огольца оказались на перроне под темным, беззвездным весенним небом. Снег стаял недавно, зелень еще только собиралась распускаться: в воздух ощутимо чувствовался предутренний морозец. Дружки, разомлевшие в душном переполненном вокзале, подрагивая от холода, закурили.

— Сорвалось дело? — сказал Блин, вопросительно глядя на товарища.

Охнарь молча и жадно затягивался, стараясь согреться. Кепка его была надета козырьком назад, свалявшийся, кудрявый чуб падал на бровь. Он поднял воротник суконной мятой, перемазанной тесной тужурки. Васька Блин, мокрогубый, толстощекий мальчишка в рваном свитере, надетом прямо на голое тело, сплюнул.

И нэпманша такая попалась: вытаращилась как сова, и хоть бы дремотинка в одном глазу. А тут «архангел»: цап за ногу и поволок. Не успел я уползти под другую лавку.

— Заснул ты, — сказал Охнарь и густо выпустил табачный дым.

Блин смущенно замолчал.

Железнодорожный стрелок был близок к истине. Огольцы еще с вечера облюбовали корзины, баулы, чемоданы полной, холеной пассажирки с накрашенными губами, в серо-голубой беличьей полудохе. Прельстило их то, что ехала она одна, если не считать пожилого длинноусого гражданина с военной выправкой в зеленой венгерке, курившего из янтарного мундштука. Военный с дочкой сидел рядом с нэпманшей, любезно приносил ей кипяток в белом эмалированном чайнике и, видимо, ждал пересадки на тот же поезд.

Действовать огольцы стали осторожно, чтобы не навлечь на себя подозрения. Контролер у двери, небритый, с большими волосатыми ушами, не пускал беспризорников в зал первого класса, и когда Охнарь и Блин проникали туда, то держались порознь и за нэпманшей следили издали. Некоторое время им удавалось прятаться в толпе, за спинками диванов, но в конце концов контролер замечал их и выводил из зала.

— Нечего вам тут карманы обирать!

— Гля, — огрызались огольцы, — чего прицепился? Мы в Ясиноватую едем.

— Рвани там мало? В детдом ступайте. Иль уж и оттуда сбегли?

— Холуй буржуйский!

Васька Блин ухитрился подслушать разговор пассажирки с длинноусым соседом и узнал, что она ехала к свекрови в Белую Церковь. Значит, ей придется ждать киевского поезда, а он приходит только в одиннадцать утра.

Остаток дня и вечер огольцы вились вокруг нэпманши, не особенно надеясь на удачу. Днем воровать трудно: ходят железнодорожники, буфетная прислуга, не спят пассажиры — легко могут заметить и поймать. По вот наступила свежая апрельская ночь. Вокзал осветился электрическими лампами. Часть вновь приехавшего народа разбрелась: кто в рабочий поселок, кто на шахту; все большее число транзитников начинало клевать носом. Однако нэпманша не оправдала ожидания малолетних жуликов и даже не собиралась спать. Она открыла баульчик, достала остаток вареной курицы, жирную полтавскую колбасу, пирожки. Сосед ее принес кипятку в белом эмалированном чайнике, вынул из вещевого мешка яички вкрутую, копченую сельдь, и они больше часа распивали вдвоем чай: дочка военного спала.

Охнарю с Блином удалось залезть под скамейку недалеко от стены, где они все трое сидели, но вот началась уборка, и дело сорвалось.

— Пошли в майдан, — нерешительно кивнул Блин на дачные вагоны, ждавшие утренней отправки в город,— покемарим до утра.

Он протяжно зевнул, зябко передернул плечами, спиной.

Охнарь выбросил окурок.

— Сдрейфил, что ли? Обождем полчасика.

Уборка на вокзале закончилась, и стрелок вместе с небритым железнодорожным контролером стали впускать транзитников дальнего следования, командировочных по удостоверениям. Прошла часть людей и в кассовый зал, в очередь за билетами. На перроне возле двери осталась небольшая кучка безработных, «золоторотцев», да и та вскоре растаяла.

— Ша, — сказал Охнарь, — теперь время.

На стальных путях наступило затишье, редкое для этого бойкого железнодорожного узла. Обслуживающий персонал вокзала отдыхал.

В пять часов утра у дебаркадера, пыхтя, остановится экспресс Москва — Севастополь, возле лакированных с кремовыми шторками вагонов начнется беготня пассажиров, зальется свисток обер-кондуктора, и поезда пойдут один за другим. Станцию словно затрясет в лихорадке до глубокой ночи, когда вновь наступит короткий перерыв.

Это время жулики особенно ценили.

— Дуй к двери, — деловито приказал Охнарь дружку. — Канючь, чтобы тебя пустили, подыми ту- бон, отвлеки охранника, контролера. А после карауль вон у того окна: чемодан передам. Схватишь и под вагоны. У водокачки встретимся.

На воровском языке это называлось «перетыркой». Тот, кто воровал, передавал украденную вещь товарищу, это облегчало ему бегство и сбивало со следа погоню. Если даже поймают, можно нагло отпираться: схватили, мол, по ошибке, без поличного.

— Лады, — согласился Блин и пошел к двери.

Окно в первом классе было открыто: проветривали помещение. Охнарь ловко залез на карниз, заглянул в зал. Внутри было чисто, светло, пассажиров оставалось мало, и почти все дремали. От вымытых полов пахло кафелем, прохладой. Стоял самый сонный предутренний час. Никто не заметил Леньку. Небритый контролер вышел в тамбур, где в запертую на крюк входную дверь барабанил кулаками Васька Блин. Вскочив с ногами на подоконник, Охнарь бесшумно спустился в первый класс. Кто-то увидел его, но оголец уже нырнул под скамейку, и пассажир не стал поднимать шум: может, решил — пускай, мол, поспит хлопец, тоже ведь человек, а может, не захотел путаться с ворьем, зная, что это небезопасно.

Под лавками Ленька Охнарь вновь вплотную подобрался к нэпманше в беличьей полудохе. Она тоже наконец задремала. Охнарь осторожно вылез. Глаза его блестели, у виска настойчиво билась жилка. Он зорко, быстро огляделся. Никто на него не смотрел. Тихо ступая, он прошел мимо нэпманши, вдруг быстро, легко подхватил заранее намеченный чемодан и бегом пустился к окну.

«Тяжеленек», — мелькнуло у него в голове.

Когда хозяйка днем поднимала чемодан, она, как показалось Охнарю, делала это без труда.

Не успел Ленька сделать и пяти шагов, как нэпманша открыла глаза: словно почувствовала. Какую - то секунду она молчала, с ужасом глядела на свой уплывающий чемодан, затем, не вставая с места, прижала кулачки к накрашенному рту и тонко, пронзительно завизжала. Почти тотчас же вскочил ее сосед, длинноусый гражданин в венгерке. Охнарь уже пробежал половину расстояния, отделявшего его от окна. В двери показалось небритое лицо контролера с большими волосатыми ушами.

— Пробрался? Держите, граждане!

Пассажиры стали просыпаться, раздались крики:

«Вон он! Лови!» Наперерез огольцу кинулся здоровенный деревенский парень в дубленом кожушке, подпоясанном красным шарфом, с голым простодушным подбородком. Охнарь выхватил из-за пояса финку:

— Порежу, гад!

Парень отшатнулся.

За окном показалась бледная толстощекая рожа Васьки Блина, видно привлеченного шумом. Он с одного взгляда оценил обстановку, крикнул:

— Тикай, Охнарь! Брось барахло! Подпутают!

И спрыгнул обратно на перрон.

Напрягаясь всем телом, Охнарь вскочил на диванчик, вскинул чемодан на подоконник, но тут его дернул за ногу длинноусый военный в зеленой венгерке. Оскалив зубы, Ленька взмахнул финкой, но военный схватил его за руку. Последним усилием Охнарь столкнул чемодан на перрон и услышал, как он грохнулся на асфальт. Сам выпрыгнуть оголец не успел. В полу его тужурки вцепился подбежавший контролер. Охнаря стащили с лавки, повалили. Он кусался, бил ногами. Борьба стала неравной, и взрослые крепко придавили подростка к полу, отняли нож.

— Попался, звереныш, —тяжело дыша, проговорил контролер, потирая опухшую от удара щеку,— отбегался теперь по воле!

Из дежурки подоспели два стрелка. Охнарю завернули руки за спину и повели в ТОГПУ. Пассажирка в беличьей полудохе смотрела на огольца с тем же выражением беспомощности и ужаса в расширенных зрачках. Поравнявшись с ней, Охнарь внезапно озорно подмигнул, улыбнулся, обнажив белые, чистые зубы.

— Будем знакомы, мадама! Не забывай!

Молоденький стрелок усмехнулся и покачал головой.

В двери Охнарю пришлось посторониться. Длинноусый вносил украденный чемодан: один угол его был ободран.

— Нашелся? — обрадованно спросил его старенький заспанный пассажир.

— Под окном валялся, — сдержанно сообщил военный в зеленой венгерке. — Жалко, что второго воришки след простыл. Видно, не стал дожидаться добычи.

Молоденький стрелок, подталкивая Охнаря вперед, незлобиво сказал:

— Зря старался.

Ленька насупился и ничего не ответил.

Днем его отвезли в тюрьму.

 

II

В начале июня 1926 года в областном городе Комиссия по делам несовершеннолетних судила Охнаря. Он вел себя развязно, пытался острить, попросил у милиционера папироску и всячески старался показать, что он ухарь, «отпетый». Комиссия вынесла решение направить его в трудовую детскую колонию.

— Только будет ли из этого прок, — устало вздохнула инспектор-педолог, когда охранник вывел огольца и поправила волосы под красной шелковой косынкой.— Парнишка исколесил всю Россию, фактически три года на улице, лишь зимовал в ночлежках Украины, Азербайджана, Крыма. Приводам в милицию счета нет и решетку понюхал — две судимости. Очень уж испорчен. Да и характерец — видите. Все бравирует!

— Попробуем поварить его в трудовом котле,— сказал один из членов комиссии, старый машинист - железнодорожник.— Что ж с ним делать? Как социально опасного высылать на Север? Вроде жалко. Может, еще человеком станет.

Охнаря под конвоем отправили из областного центра.

Несколько дней спустя из колонии в городок за продуктами пришла подвода. Сторож Омельян, бровастый, худой, черноусый, в синих заношенных шароварах, молча показал освобожденному из заключения Охнарю место между полосатым мешком с крупой и железным бочонком постного масла.

— Залазь.

Обратно выехали под вечер. Огромное медное солнце садилось за лесом, теплые длинные тени устилали песчаную дорогу. Телегу потряхивало на корневищах, под сумрачным сводом сосновых ветвей и дубняка глуховато отдавался цокот копыт.

Сторож Омельян, согнувшись на передке, курил цигарку и равнодушно подгонял кнутиком гладкую пристяжную. Охнарь сидел на грядушке, посвистывал и болтал спущенными ногами. Ему нравилась эта предвечерняя лесная тишина, одинокое постукивание дятла по стволу, сгущенный полумрак чащи с апельсиновыми пятнами солнечных лучей, нравилось покачиваться в телеге, вдыхать запах дегтя, хвои и папоротника, цеплявшегося за ободранные желтые ботинки. А главное, было хорошо, что открутился от тюрьмы.

В ночлежках и детдомах Охнарь бывал не раз, а вот в колонии не приходилось. На улице, или, как беспризорники говорят, на «воле», он слышал, что ребят там посылают косить сено, рыть картошку. Чтобы проверить, так ли это, он повернулся к подводчику.

— Скажи-ка, папаша, чем у вас в богадельне занимаются?

— А работают, —равнодушно ответил сторож.

— Ага. Значит, есть еще дураки на свете?

— А значит, есть.

— Интересуюсь поглядеть.

В самом деле, почему бы ему, Охнарю, и не поболтаться в колонии? За тюремными решетками сидел и то не испугался. Он хорошенько отдохнет после месячного заключения, а там прихватит с собой то, что плохо лежит, и ищи мышь в жите.

За лесом потянулась степь. Потом переехали деревянный мост через Донец, миновали баштаны, большой белый хутор с колокольней, усыпанной галками, с кудрявыми серебристыми вербами, колодезными журавлями. Заря погасла, но облака над горизонтом долго еще переливались разными цветами, словно их то и дело перекрашивал невидимый художник.

В колонию приехали поздними сумерками. На небе, еще светлом, но уже подернутом ночной мутью, проступили неясные звезды. Миновав небольшую черную аллею из молодых подстриженных акаций, подвода остановилась среди неогороженного двора, перед двухэтажным кирпичным домом.

Охнарь спрыгнул на землю, сделал несколько шагов, разминая затекшие ноги. Сторож буркнул, не подымая головы:

— Ступай туда.

Ткнул ореховым кнутовищем на здание и стал распрягать коней.

Ленька огляделся.

Часового нигде не было видно. Впереди щетинился лес, тускло освещенный низким красным месяцем. В воздухе чувствовалась сырость: то ли выпала обильная роса, то ли невдалеке текла речка. У опушки смутно выделялись какие-то постройки; оттуда несло навозом. Где-то далеко, наверно на болоте, глухо и одиноко ухала выпь. Открытые окна двухэтажного дома глядели темными немыми провалами; решеток на них не было. Только у застекленной двери веранды, на каменных ступенях, расстилался длинный желтый платок света.

Не торопясь Охнарь достал кисет с махоркой, — по дороге он ловко вытянул его из кармана сторожа,— свернул козью ножку.

— Ну и номер, чтоб я помер, — вслух удивился он. — Все настежь, никто не смотрит. Хоть обтыривай и срывайся.

Он пожал плечами, медленно обошел вокруг дома. По пути так, смеху ради, опрокинул кадку с водой, подставленную под желоб, сорвал горсть настурций с клумбы, понюхал и выбросил. Затем поднялся на ступеньки крыльца, ударом ноги распахнул дверь.

На застекленной веранде, за четырьмя длинными столами, ужинало с полсотни ребят и девочек. Перед каждым стояла кружка с молоком, на тарелках горой были навалены ломти хлеба. Под потолком блестел светлячок жестяной лампы. На краю скамейки сидел толстый полосатый кот и, шевеля усами, принюхивался к запаху еды.

Охнарь остановился посреди столовой — во рту цигарка, руки в карманах.

— Где тут дикобраз? — спросил он и ухарски сбил на затылок кепку.

(Так в бакинской ночлежке, где прошлый год зимовал Охнарь, огольцы называли воспитателей.)

— В чем дело? — отозвался коренастый, широкогрудый человек в поношенной солдатской гимнастерке. Он сидел у стены под свернутым пурпуровым знаменем, как бы возглавляя все столы. На противоположном конце сидела женщина-воспитательница.

Охнарь свысока и насмешливо прищурился. Он будто не расслышал ответа.

— Занимательная у вас тут местность, — сказал он и шумно высморкался посреди столовой.

Человек в солдатской гимнастерке спокойно встал с табуретки.

— Я воспитатель. Зовут меня Тарас Михалыч Колодяжный. Ты новый колонист?

Охнарь круто повернулся к нему и сделал вид, будто только что его заметил.

— Ах, так это ты? А это я. — Он ткнул, себя пальцем в грудь.— Крест да пуговица, хрен да луковица.

Охнарь поклонился с манерностью клоуна и неожиданно подмигнул колонистам. Грязные каштановые волосы кольцами падали нашего лоб, верхняя приподнятая губа придавала наивное выражение дерзкому лицу. На вид огольцу было лет четырнадцать; довольно плечистый, с выпуклой грудью, он, однако, совсем не удался ростом.

Ребята перестали есть, некоторые и рот разинули. А Охнарь, чувствуя себя в центре внимания, уселся на свободный табурет и, раскачиваясь на нем, с показной небрежностью объявил, что его направили в эту богадельню «покурортиться».

Желваки вспухли на широких скулах воспитателя, небольшие, с ледком, серые глаза пристально скользнули по Охнарю, словно оценивая его. Потом воспитатель слегка наклонил гладко остриженную голову и сказал хладнокровно:

— Рады новому товарищу.

Он спросил, благополучно ли они доехали с Омельяном, был ли Ленька раньше в приютах, и как бы вскользь полюбопытствовал, сидел ли он в тюрьме. Затем предложил ужинать.

Оголец, все время скучающе глядевший воспитателю в рот, сразу оживился.

— Лады, — сказал он весело. — От шамовки я никогда не отказывался.

Колодяжный выразил надежду, что они уживутся, станут друзьями и задал новый вопрос:

— Где родился?

— Против неба на земле.

Тарас Михайлович сделал вид, что занят катанием хлебного шарика.

— На воле давно?

— С сотворения мира.

Охнарь явно рисовался: некоторые ответы его казались заученными.

— Сколько тебе лет?

— Откуда я знаю? У кукушки спроси, она всем отвечает.

Наступила пауза.

— Отец, мать далеко?

— На том свете богу райские яблоки околачивают.. Батька как ушел с Красной гвардией, так и до свидания, а матка у немцев в комендатуре пропала.

— Учился?

— Натурально, — и оголец сделал красноречивый жест двумя пальцами, точно опускал их в чужой карман.

Колодяжный откинулся на спинку стула.

— Небось на вокзалах, на рынках тебя считали просто... образованным человеком? Ну, а как тебя зовут?

— Охнарь... В общем, Ленька Осокин.

Ребята и девочки — все в белых полотняных костюмах — смотрели на него с любопытством. Многие едва сдерживали смех. Даже Колодяжный слегка улыбался в красноватую бородку, и холодные глаза его светились ласковой усмешкой.

Он продолжал беседовать с Охнарем, а тот, уплетая ужин, рассказывал о корешах, о «воле» и отчаянно «вертел колесо». Жизнь свою он помнил слабо, а врал о ней так часто, что совсем все перепутал и сам теперь был не в состоянии отличить, где вымысел, а где правда.

Допив молоко, Охнарь рыгнул.

— Порядок, — сказал он удовлетворенно, гладя себя ладонью по животу. — Теперь бы вздремнуть, и дело в коробочке, — и вопросительно поднял глаза на воспитателя.

— Сейчас тебе, Леонид, покажут, где спальня. Значит, жить теперь будем вместе, начнем работать, учиться. У нас есть свой струнный оркестр, хор, драмкружок: мы собираемся спектакль поставить, пригласить селян из Нехаевки, с хуторов. Можешь принять участие. Советую тебе для начала всем старшим говорить «вы». Ладно?

Охнарь передернул плечом.

— Могу и это: подлец буду. Я ведь все умею. «Вы»! Жалко, что ли? «Вы»!

— Да ты, оказывается, сообразительный, — с легкой насмешкой сказал Колодяжный. — Ну добре, спокойной ночи.

Он поднялся, показывая, что ужин окончен.

К Охнарю подошла воспитательница Ганна Петровна Дзюба, высокая молодая женщина с жирными, коротко подстриженными волосами. Щеки у нее были толстые, руки белые, крупные, с тщательно обрезанными ногтями, на больших ногах — щеголевато начищенные сапоги, блузка по-мужски подпоясана ремнем.

— Баню мы летом не топим, — сказала она звучным, но мягким голосом. — Придется тебе, хлопец, нынче переночевать немытым. Слишком поздно вы с Омельяном приехали из города. А завтра дадим тебе мочалку, мыло и отскребешь на речке всю грязь.

Краснощекий колонист, дежуривший в этот день по зданию, улыбаясь, показал Охнарю палату и кровать. От матраца пахло свежим сеном, душистым полынком, простыня была свежая и белая, подушка пухло взбита.

Охнарь одобрительно хмыкнул, разделся, бросив одежду на пол. Сладко жмурясь, он вытянулся под коричневым байковым одеялом. И ужин и кровать он принял с таким видом, словно в колонии все обязаны были за ним ухаживать.

 

III

Ранним сизым утром Охнаря разбудила голосистая медь колокольчика. Приоткрыв глаза, он увидел перед собой широкие скулы и красноватую бородку воспитателя.

— Вставай, Леонид. На работу.

— Лады, — буркнул Охнарь сонно, вновь закрыл глаза и натянул на голову одеяло.

Однако задремать ему не удалось. Звонок вторично загремел, точно рассыпался над самый ухом: с таким захлебывающимся лаем иногда набрасываются собаки.

Охнарь высунул из-под одеяла кончик носа, тяжело, искоса взглянул на воспитателя. Что за дурацкие порядки? Почему ему не дают отдохнуть?

— Слышь! Сыпь отсюда, — попросил он тихо и с угрозой.

Но Тарас Михайлович сказал, что сделать это ему никак невозможно, в колонии такое правило: подыматься всем в одно время. И потянул с огольца одеяло.

Охнарь поискал глазами, чем бы стукнуть навязчивого дикобраза, ничего не нашел, подумал и сел в кровати.

— Встаю, — сказал он сердито. — Закрой за собой дверь.

Колодяжный спокойно вышел.

Моргая слипающимися глазами, Охнарь проследил, как за воспитателем открылась дверь, и тут только заметил, что в палате совсем светло. Окно во двор было распахнуто, в пего свежей струей вливалась прохлада раннего июньского утра. Пахло тополевой листвой, парным навозом, легкой сыростью. Из чащи голубого росистого леса неслись чистые переливы малиновки.

В палате не было никого. Три соседские койки стояли, опрятно застланные такими же, как у него, байковыми одеялами, пол был подметен и посыпан свежей травой. На одной из кроватей клубком свернулся большой полосатый кот, чутко прядая во сне ухом.

«На работу ушились, — сообразил Охнарь. — Ну и коза им хозяин, а я им не Ванька».

Он вновь повалился на подушку и закутался в одеяла

В ночлежке Охнарь привык дрыхнуть до полного отупения. Продрав глаза, он вскакивал, что есть духу несся в кухню, орал на повара, что он «сожрал» его порцию, требовал завтрак и грозил разнести плиту. Здесь, в колонии, он собирался «отрастить пузо» и вовсе не думает менять свои правила. Он не рыжий — вставать когда еще не проснулись мухи.

И Охнарь плотно смежил глаза.

Внезапно он навострил ухо: в столовой позвякивали ложки, тарелки, оттуда тянуло вкусным запахом горячего варева. Охнарь ощутил сильный голод, но вставать ему все же было лень. Чтобы не слышать соблазнительных звуков и запахов, он накрыл голову подушкой, но и из этого ничего не вышло.

«Одеваться или нет?»

Минуты две он еще ерзал, ворочался, наконец не вытерпел, вскочил и торопливо стал натягивать штаны. Вспугнутый кот подпрыгнул на кровати и распушил хвост, словно собираясь защищаться.

Когда Ленька влетел в столовую, колонисты доедали саламату с коровьим маслом.

— С добрым утром, — сказал воспитатель.

— Ладно, — отмахнулся Охнарь, залезая за стол.— Шамаете? — спросил он, оглядываясь и ища свою тарелку.

Тарас Михайлович заметил, что надо умыться.

— Ни хрена. Сработаю и так. Я ловкий.

— Нет, — спокойно сказал воспитатель, и глаза его блеснули холодной усмешкой. Он отодвинул от Охнаря хлеб. — У нас грязным есть не полагается.

Ленька недоверчиво осмотрел свои руки.

— Мне ведь не пальцы облизывать? Я думаю, что саламата не испугается.

Однако шутка не подействовала. Лицо Тараса Михайловича оставалось холодным, а колонисты хотя и улыбались по-вчерашнему, но уткнулись в тарелки. «Не поддержали, паразиты», — зло подумал Ленька. Ганна Петровна закашлялась от смеха.

Охнарь сделал попытку «замазать дикобразу зубы», но провалился и здесь. Все его нехитрые выдумки, как о камень, разбились о спокойное упрямство Колодяжного. Тогда Ленька вздумал взять воспитателя «на горло», припугнуть, как проделывал это часто в ночлежке.

Он сжал кулаки, злобно прищурил глаза, выпятил нижнюю челюсть.

— Это че-го же ты, гад? — начал он раздельно. —

Бога из себя строишь? Брысь отсюда, а то я о твою харю кирпич спорчу!

Лоб Тараса Михайловича пересекла резкая поперечная складка.

— Кончил? — жестко проговорил он. — Ну, а теперь послушай меня. Я понимаю, Леонид, ты очень... страшный человек: уркаган, сидел в тюрьме, можешь ударить финкой. Но должен тебя предупредить: нервы у меня здоровые. Ты, конечно, слыхал про красного командира Григория Котовского? Так вот, я воевал в его кавбригаде. Бандюги батьки Махно и атамана Тютюника — не тебе чета были, да и вооружены несколько посильнее: «лимонками», пулеметами, и, представь, мы их не испугались. Наоборот, им не хватало сала пятки смазывать. Ясно тебе? Обдумай это хорошенько!

Охнарь по инерции еще пробормотал:

— Слыхали мы песни и похлеще...

И осекся, глянув на жесткие скулы воспитателя, на его узловатую тяжелую руку, на толстую, покрасневшую шею.

— Пустяки, — пробормотал он неясно и стал вылезать из-за стола. — Мелочное дело. Стоило ль шум поднимать?

— Колодец во дворе, — хладнокровно пояснил Тарас Михайлович.—Обтираться надо до пояса.

Со своего конца стола Ганна Петровна громко напомнила огольцу:

— Что я тебе накануне говорила, Леня? Бери-ка, дружок, полотенце, мочалку и устраивай себе на речке баню. Не можешь плавать — окунись у берега. Имей в виду: добром не искупаешься — хлопцы вымоют, как ленивого кабанчика.

 

IV

В бледном утреннем небе таял молочный серп луны. Невидимые лесные жаворонки-юлы рассыпали сверху свои нежные трели. Над птичником, над соломенной крышей клуни все шире разливалась огнистая малиновая заря. Где-то там, за сизой кромкой горизонта, томилось солнце. Клочья сырого тумана бродили по вересковой поляне, окутывали стволы сосен, берез; казалось, деревья стоят по колено в воде. Трава, полевые цветы склонили головки, отягощенные матовой росою.

Артель колонистов человек в десять, поблескивая мотыгами, перебрасываясь шутками, шла перелеском на работу. В хвосте уныло плелся Охнарь. Он, как и все воспитанники, был уже в белой панаме, в полотняной рубахе, трусах, босой и то и дело поеживался от утреннего холодка.

Вставая с постели, Охнарь вовсе и не думал работать. Отдых — удел «курортника». Но урок, полученный перед завтраком, поколебал его решимость. Ленька усомнился в своих силах. В ночлежке, когда он подымал бузу, его мигом и лихо поддерживала братва, всегда готовая побуянить против начальства. А колонисты... Хоть бы один вступился. Что это: измена товарищеским правилам? Или трусость? Кто они, эти покорные работяги в трусиках? Сиротки? Теперь вот запрягайся, как гусак в тележку, и вези, пока язык не высунешь.

Ленька брезгливо покосился на мотыгу, которую волочил за собою по земле.

«Ладно. Покорюсь для блезиру, а там...»

И он хитро подмигнул сам себе.

Миновав перелесок, артель вышла на зеленеющий пушистой ботвой широкий клин картофеля и растянулась по нему неровной цепочкой. Каждый занял свое место у длинного рядка. Картофельное поле упиралось в канаву, пыльную дорогу, а за дорогой подымались плетни с глиняными макитрами на кольях, виднелись белые хаты под соломой, жиденькие вишневые садочки, слышался лай собак, скрип колес. Это был хутор. Из-за горизонта выкатилось краснорожее, пышущее здоровьем солнце, будто говоря: «Ну, как вы тут без меня? Ох и хороший же денек я вам несу». Всем как-то стало веселее.

Старшая из девочек, Юля Носка, глазастая, черноволосая, с красивым своенравным ртом, в казенном, но старательно расшитом по вороту и рукавам цветными нитками холстинковом платье, затянула: «Копав, копав, криныченьку». Колонисты подхватили песню. «Ну и цирк», — усмехнулся Охнарь и ловко сплюнул сквозь зубы.

— Ты раньше работал? — спросил его долговязый, жилистый паренек с большими красными руками.

Ленька кивнул:

— Отмычкой.

— А чем-нибудь более полезным?

— Ложкой.

— Тогда гляди, как надо махать мотыгой.

Горбатый нос долговязого паренька шелушился точно обваренный, белесые волосы он расчесывал на пробор, и только над левым виском непокорно торчала прядка — «коровий зализ». Несмотря на утреннюю свежесть, он снял рубаху. Тело у долговязого было мускулистое, кожа белая, нежная, на плечах облезла и покрылась красными пятнами. Мотыга так и мелькала в его сильных, ловких руках; лебеда, осот, чертополох валились, срезанные с корнем, картофельные кусты быстро окружались земляными валами, точно маленькие крепости.

— Ну-ка, теперь попробуй сам.

Охнарю все это показалось занятным. Когда кто - нибудь что-то делает ловко, споро, берет здоровая зависть и хочется самому попробовать. Ленька широко и торжественно перекрестился левой рукой:

— Выручай, богородица!

Неумело держа мотыгу за конец ручки, он стал окапывать очередной куст картофеля.

На поле он работал впервые, и работа ему неожиданно понравилась, показалась приятным развлечением. Он даже подосадовал на себя, что сразу не догадался, как разогнать скуку. Охнарь во всем стал подражать колонистам, держак мотыги перехватил поближе к лезвию, так же высоко подсыпал картофель, а мелкие сорняки выпалывал рукой. Его охватил тот бодрый рабочий порыв, когда все окружающее кажется милым и близким, когда человек искренне и весело отдается труду, когда он готов раствориться и в ясном небе, и в зеленом листке, и в каждом ударе мотыги.

Он чувствует себя большим и сильным и сам любуется собою.

Ребята посматривали на Охнаря одобрительно, дружески хлопали по спине. С непривычки он отставал, и все ему охотно помогали. Ленька и сам старался нагнать колонистов, когда, пройдя рядок, они отдыхали у канавы, в тени мелких дубков.

— Молодчага, — похвалил новичка Владек Заремба, долговязый паренек с красными руками, который учил Леньку обращению с мотыгой. Он был старостой артели. — Вот разрешат нам в колонии комсомольскую ячейку организовать, вместе вступим. Верно?

— Может, еще в дикобразы вступим? — ухмыльнулся Охнарь. — Детишкам головы морочить?

Юля Носка шутливо воскликнула, ласково прищурив на него черные глаза:

— Свой хлопец! Ишь какой цепкий! За такого любой хуторянин отдаст дочку!

— Он еще и нас за пояс заткнет!

Смуглый, богатырски сложенный татарин Юсуф Кулахметов, дружелюбно оскалив крупные белые зубы, крепко потряс огольцу руку выше локтя.

— Хорошо. Моя любит такой хлопец. Картошка растет, кушат будем, ой как вкусно, а? Хорошо! — Он причмокнул и весело покачал головой.

«А пацаны, оказывается, ничего, — подумал Охнарь. — Мы еще споемся».

Ему было весело. Он разошелся, затянул своим козлетоном известную уличную песенку:

По улице Соборной Шел мальчик беспризорный, Сиротка тридцати пяти годов...

Потом плясал цыганскую: топчась на месте, тряс головой, руками, ногами, точно его схватили судороги.

Колонисты хохотали.

Очень ладная, стройная девочка лет тринадцати, Анюта Цветаева, улыбнулась Леньке тонкими розовыми губами, сказала:

— Ты, Леня, можешь выступать у нас вместе с Параской Ядутой. Она будет петь, а ты станцуешь.

Подбородок у Анюты был острый, беленький, локти по-девичьи худеньких рук тоже острые, походка вкрадчивая, неслышная. Из-под тонких очень светлых бровей с наивной скромностью и благонравием смотрели удлиненные глаза, в которых вдруг вспыхивал лукавый свет.

— Понравился я тебе? — сказал Охнарь, вплотную подойдя к девочке и лихо тряхнул кудрями.

— Как артист.

— За тобой никто не ударяет? — Он подмигнул. — Хочешь я буду твоим котом? Станем гулять.

Девочка вспыхнула.

— Поищи себе кошку. Я человек.

Охнарь хотел шутливо обнять ее. Анюта ловко вывернулась, вырвала крапиву и хлестнула его по руке:

— Брысь! А то хвост прищемлю.

Вокруг захохотали. Ленька скривился от ожога, но решил все обратить в шутку и лишь погрозил девочке пальцем.

Уже через час Охнарь познакомился со всеми хлопцами. Он рассказал, что в тюрьму сел якобы за «скачок»— налет на магазин. Выручал-де закадычного дружка Ваську Блина, всю «хевру» — шайку, и за это поплатился свободой. Колонисты поведали ему о себе. Особенно Леньке пришелся по душе долговязый староста Владек Заремба. Оказалось, что Владек был поляк и «свой в доску»: имел судимость за соучастие в «мокром» деле — ограблении квартиры, при котором хозяин был тяжело ранен револьверной пулей. Это обстоятельство сразу заставило Леньку смотреть на Зарембу с глубоким уважением. Вот какие в колонии есть парни! Охнарь считал, что самое высшее качество на свете — это смелость, а воры и есть самые смелые и отчаянные люди.

«Житуха-то здесь, оказывается, пух, перина — раз - люли малина»,-И Ленька усмехнулся. В детдомах, где он раньше жил, все ребята были «нормальные» — деревенские лапотники, городские сосунки, и Охнарь на них смотрел свысока.

Первый трудовой пот напитал его сердце радостью и новым ощущением собственного достоинства. Охнарь внутренне улыбнулся самому себе не спеша, как это, он видел, делают мужики, расправил плечи, крякнул. Украдкой он осмотрел горевшие ладони, ища мозолей, но их, к огорчению, не было.

Солнце взошло уже высоко и словно увязло в вате кучевых облаков. Душный знойный воздух едва струился. Ярко-фиолетовые тени подобрались к дубам и березам, сухая земля потрескалась, жгла босые ноги. За межевой канавой, поросшей высоким желтым коровяком, сурепкой, мимо хутора медленно тащилась арба, и дядька в заношенных офицерских галифе и пара сивых круторогих волов будто засыпали на ходу от жары, засыпала и пыль, лениво курившаяся из-под высоких колес. Одни зацветающие подсолнухи глядели широко, лучисто и сами напоминали маленькие солнца.

Охнарю надоело работать. Натруженные мускулы обмякли, ломило поясницу, к горлу паутиной липла слюна. А тут он еще, по неопытности, напился тепловатой воды из обливной макитры, накрытой лопухом, и совсем отяжелел. Его трудовой порыв угас так же, как и вспыхнул: незаметно и быстро. Осталась одна усталость и вялая пустота.

— Ша! — сказал он, утирая пот, и, бросив мотыгу, полез в кусты молодого березняка.

— Чего ты? — окликнули его ребята.

— Спать, — коротко ответил Охнарь. — Уморился.

Среди колонистов проскользнул недоумевающий смешок.

— А работать за тебя кто?

— Холуев нету, — отрезал Ленька. — Я им не нанимался.

— Обожди: кому «им»? — спросил Владек.

— Заведующему Паращенко. Воспитателям. Кому ж...

Заремба присвистнул:

— Нашел буржуев! Что это, их дом, земля? Эх ты, тепа-недотепа! Тут, брат, все для себя стараемся. Небось сам потом захочешь поесть молодой картошечки.

— Да еще с помидором! — весело подхватила Юля Носка.

Известный в колонии балагур Сенька Чулков, по кличке Жареный, тощий, с острым подбородком и большими оттопыренными ушами, которыми он умел смешно двигать, воскликнул:

— В нахлебники, Охнарь, целишься? Не выйдет! У нас что потопаешь; то и полопаешь!

Хлопцы окружили Охнаря, стали уговаривать. Ленька был искренне удивлен. Он никак не мог понять колонистов. Ужели они в самом деле согласны все время гнуть спину? Да что это — крепостное право? Теперь свобода! За что боролись, семь лет в братской могиле лежали? Вот он не хочет работать — и амба!

— По-свинячи твоя делает, — весь красный, бросил ему татарин Юсуф. Он еще что-то хотел сказать, но только сердито мотнул головой.

Это вы что же, учить меня собрались? — рассердился Охнарь. Он даже усмехнулся при мысли, чтоб он, урка, и вдруг стал зарабатывать мотыгой кусок хлеба. Всю жизнь сумел прожить, не замарав рук, а тут нате вам... копайся в земле, словно крот. Да его бы ребята с «воли» засмеяли.

Он поднялся, выпрямился, бросил раздельно и едко:

— Я не легавый и никому не продавался. Не то что вы...

Владек Заремба сдвинул густые белесые брови, карие глаза его недобро блеснули.

— Ну ты... легче на повороте.

— А что?

— А то.

— Ударишь? Ух, какой ты красивый. Хотел бы я посмотреть.

Владек побледнел, вытянул вперед левое облупившееся плечо; его красный горбатый нос угрожающе приблизился к самому лбу огольца, а непокорная прядка волос, казалось, встала дыбом. Заремба был почти на голову выше Охнаря. Но Охнарь и глазом не моргнул, только весь напрягся, ожидая удара, готовый к драке. Он даже злорадно-сладостно ждал кулачной схватки. Ему стыдно было вспомнить, что тогда, в столовой, он струсил перед воспитателем. Он был рад на ком-нибудь сорвать обиду. По воровской привычке драться ножом или кастетом, Охнарь искал чего-нибудь тяжелого. Ага, вот мотыга.

Однако пустить ее в ход не пришлось.

Владек круто повернулся и пошел к своему картофельному рядку. По большим красным кулакам, по напряженно согнутой шее было видно, какое он сделал над собой усилие, чтобы сдержаться. Он схватил мотыгу и с таким азартом стал работать — только комья земли полетели.

Хлопцы молча и угрюмо расходились от места ссоры. Одна Носка не вытерпела и звонко бросила Охнарю в лицо:

— Сволочь ты, вот кто!

— Ну, ну, ты... барыня с мусорного ящика. Потише, — пробормотал оголец, внезапно усмиряясь.

— Я-то не барыня. У меня дело есть — птичня. Я индюками, курами заведую, кормлю их, снабжаю яичками всю колонию, а вот пришла подсобить хлопцам. Ты же паразит и белоручка. Паныч подзаборный.

«Гадюка языкастая». Ленька отвернулся, снял рубаху, расстелил ее на траве меж старых, обомшелых березовых пней и лег. Его душила злоба. На «воле» он бы этой Юльке все волосы повыдергивал, а тут чувствовал: хлопцы не дали бы и обругать ее как следует. Как это понять? На «воле» он был душа-парень, козырной валет, первый заводила! Кто больше водки выпьет из пацанов? Кто может проиграть в карты последнюю «бобочку»? Кто на бешеном ходу спрыгнет с вагона экспресса? Кто пойдет на «шарапа» — налетит на торговку и схватит товар из корзинки, с лотка? Он. А здесь его отталкивают? За что? Стервы они все!..

— Такой парнишка хороший был и, на тебе, испортился, — как бы про себя сказала Анюта Цветаева, и ее личико с острым подбородком и светлой челочкой над лбом отразило наивнейшее недоумение. Постоял на солнышке с мотыгой и завял. Я-то думала: вот ухажер. А этого ухажера надо с ложки кормить, как нетрудоспособного.

В глазах ее вспыхнул лукавый бесенок и пропал, но все, кто слышал ее слова, уже смеялись.

Охнарь с подчеркнутым пренебрежением сплюнул. «И девки-то все тут вредные. Осы какие-то».

Колонисты вновь стали мотыжить картофель, постепенно отдаляясь от березнячка. Сначала они оглядывались на Охнаря. Сенька Жарёный даже крикнул:

— Слышь, новенький, как твое здоровье? Может, градусник поставить? — И, дурашливо задвигав ушами, схватился обеими руками за живот — «кишки надорвал»,— свалился на межу и задрал ноги. Хлопцы и девчата встретили его шутку дружным хохотом.

Вскоре Юля Носка затянула своим грудным контральто:

Стоит гора высокая, По-пид горою гай.

Колонисты подхватили песню и перестали обращать на Леньку внимание.

По дороге к селу в двуколке, запряженной мерином, проехал заведующий колонией Паращенко, в шляпе, с роскошной бородой. Он приветственно помахал работающим. Охнарь не пошевелился в ответ. По мере того как он успокаивался, изменялись и его мысли.

«В чем дело? Ведь почти все колонисты беспризорничали, воровали. Ну, пускай лишь немногие из них смотрели сквозь тюремные решетки (а только таких Охнарь считал равными себе), зато большинство испытало голодную «волю». Выходит, хлопцы настоящие, не «мамины дети». Отчего же они теперь превратились в таких старательных землероек? Почему Владек Заремба, чистосортный блатняк, громила, заделался таким активистом? Он и член исполкома, и староста артели, и председатель товарищеского суда. Какая ему за это плата: общественное уважение? А с чем его едят?»

Охнарь чувствовал, что запутался в новых вопросах.

Что за мура? Жизнь прямо будто клубок ниток: не найдешь ни конца, ни начала. Вот перед ним лежит та земля, которую он топтал четырнадцать лет не задумываясь. Почему она теперь вдруг стала непонятной? Прежде он знал лишь перроны вокзалов, площади рынков, ночлежные дворы. А здесь, оказывается, вся земля сплошь разделена на клетки, как в игре, в «ад и рай»: тут растет картошка, там буряки, горох, дальше целая плантация растений, о которых он раньше и не слышал: наперстянка, белладонна, валериан —из них лекарства делают. И все это надо посадить, прополоть, убрать. Так вот каким трудом добывается тот хлеб, который он ел так легко. Мозоли на ладошках — и те надо заработать.

Утруждать свою голову Охнарь не любил, считая, что его «котелок» — не мясорубка. И он опять вернулся к недавней обиде.

«А Владек Заремба все-таки сдрейфил со мной драться. Знает, что я себя не пожалею, а из него блин сделаю». Но странно, то, что Ленька раньше счел бы победой, теперь не радовало. «Да и струсил ли Заремба? По виду он, пожалуй, сильнее, притом старше. Может, просто не захотел связываться? Сознательным стал, в комсомол лезет. Э, ну его к чертям, и всех колонистов с ним вместе!»

Припекало даже сквозь жиденькую листву кустарника. У самого лица беззвучно вились крупные зеленые мухи. Вот на молодой побег, идущий от березового пенька, опустилась бабочка. Она стала нежиться в жарких лучах солнца, то складывая бархатные черно-бурые крылья, то расправляя и показывая желтую бахромчатую оторочку. Медленно повела усиками, поползла по ветке, вдруг вспорхнула, неторопливо полетела к хутору и растворилась в знойном ультрамариновом небе.

Охнарь развалился на спине, закрыл глаза. В березняке было прохладно и тихо. Пресно пахло разогретой листвой, кислой прелью гниющих пней; Ленька решил не вылезать отсюда, пока не спадет жара.

... По дорожке среди высоких, по пояс, овсов не спеша шел воспитатель. Сапоги его покрывала пыль, загорелые виски взмокли от пота. Впереди, подняв хвост, высунув язык, трусила рыжая дворняжка Муха, общая любимица. Ребята называли ее «хозяйкой»: собака бегала по всем полям, на сенокос, в огород.

— Коллектив в помощь! — поздоровался Колодяжный по обычаю, установившемуся в колонии.

— Слава коллективу! — ответили ему звучно.

Увидев под березкой Охнаря, Колодяжный остановился, неторопливо снял картуз, вынул платок, обтер лоб с красной полоской, выдавленной околышем.

— Отдыхаешь? — спросил он.

Хлопцы дружно расхохотались.

— Он, Тарас Михалыч, уже часа два как отдыхает! — крикнул Заремба.

— Легаш! — отметил вслух Охнарь, а воспитателю равнодушно кинул: — Надоело ковыряться. Спину не разогну.

Колодяжный присел перед ним на корточки, сказал просто, не повышая голоса:

— Не привык? Что ж, я вот только хожу проверяю вашу работу — и то устал. Жарко. Наверно, дождик будет. Хорошо бы, да погуще.

Охнарь ожидал, что воспитатель начнет кричать, попытается заставить его работать силой, и решил не вставать, чего бы это ему ни стоило. Теперь он против воли приподнялся и сел: как-то неловко показалось лежать, когда с тобой дружески разговаривает взрослый. Правда, это всего-навсего дикобраз, притом вредный: принудил Леньку умыться перед завтраком, послал на поле горб гнуть. Однако Тарас Михайлович был красным командиром (а может, брешет?), и ухо о ним держать надо востро.

— Плевать мне на дождик, — пробормотал Ленька, чтобы все-таки показать свою независимость.

Дворняжка, старательно махая хвостом, ластилась к ребятам. Очевидно решив, что со всеми поздоровалась, она растянулась в тени березки: ее вываленный язык мелко трепетал от неровного дыхания.

— Вот тебе и товарка, —смеясь, сказала Юля Охнарю. —Только куда тебе до Мухи, она хозяйка. И днем вот на огород прибежала, и ночью ее услышишь: будет охранять птичник, пекарню, конюшню. Бери с нее пример.

— Это уж ты с ней гавкай, — огрызнулся Охнарь.

Колодяжный слегка нахмурился, показал ему пальцем на ближний куст картофеля. Толстый стебель ботвы зеленой змейкой обвивала повилика: ее три ядовито-розовых цветка походили на три головки с разинутыми пастями.

— Красивый, Леонид, цветок? А хлеборобы его называют сорняком: мешает расти картофелю, превратился в паразита. Знаешь, что мы с ним делаем?

— А мне какое дело? — хмыкнул Охнарь.

Воспитатель легко перегнулся к толстой картофельной ботве, вырвал из земли повилику и бросил к ногам огольца.

— С корнем, понял? — сказал он. — На земле, Леонид, должны цвести только полезные растения... и люди. Со всеми паразитами будут поступать так, как я сейчас с повиликой. Помнишь, ты вчера говорил, что твой батько ушел в Красную гвардию? За что же он сложил свою голову? За то, чтобы ты, его сын, рос сорняком, воровал, валялся в подъездах, был в тягость народной власти? Плохо ты почитаешь память родителей.

Насмешливой улыбки у Охнаря не получилось. Напоминание об отце сбило его с толку, он насупился.

Колонисты продолжали работать, прислушиваясь к разговору воспитателя и новичка. Тарас Михайлович поднялся, сильной рукой взял Охнаря за локоть, понудил встать на ноги.

— Отдохнул ведь? Пора и опять за работу.

— Ох, уж и отдохнул, — прогундосил Охнарь. Он сердито кивнул на колонистов. — Да и что я, двужильный — тянуться за этими конями? Они эвона когда впряглись, наловчиться успели.

— Тебя и не заставляют работать через силу, - сказал Тарас Михайлович. — Притом будь хоть у нас труд тяжелый, а то физкультура. Здоровее станешь.

Я, например, всегда с удовольствием работаю по нескольку часов в день.

Воспитатель взял у одного из ребят мотыгу и стал окучивать картофель. Колонисты залюбовались его сноровкой. Пройдя без передышки второй рядок, Тарас Михайлович, весь красный, потный, весело передал колонисту его инструмент и, не оглядываясь, отправился по затравевшей дорожке дальше, на лекарственную плантацию.

— Два рядка и кобель лапами подгребет, — процедил Охнарь сквозь зубы.

Он стоял, небрежно опираясь локтем на держак мотыги, и всем своим видом показывал: захочу — начну работать, не захочу — опять лягу.

Хлопцы окучивали картофель и, казалось, не обращали на него внимания; Юля Носка, поглядев на солнышко, на тень от березняка, всполошилась: «Индюшек пора кормить» — и ушла к себе на птичню. За ней потрусила Муха. Охнарь вдруг засвистел и медленно, как бы снисходительно, стал срубать сорняки. Затем увлекся, двинулся по рядку быстро, уверенно, но, словно вспомнив что-то, оглянулся на колонистов и с размаху зашвырнул мотыгу в березняк. Достал кисет, с вызывающим видом скрутил цигарку и отправился купаться на речной бочаг, к водяной мельнице.

Так он проваландался несколько дней.

 

V

За это время Охнарь вполне освоился с колонией.

Озорной и беззаботный, он всюду чувствовал себя свободно, как на «воле», и однажды даже пошутил о себе: «Окурок куда ни брось — везде место найдет: и на тротуаре, и на тюремном полу. Лишь в луже плохо: размокнешь». Быстро приспособился он и к жизни в колонии. Здесь, несмотря на все неудобства (например, нельзя было пить водку, играть в карты, дырявить для своего удовольствия алюминиевые тарелки, воровать сало на кухне), ему даже понравилось.

Он имел чистую «дачку» — постель и много незанятого времени, был сыт и, главное, свободен. Кругом поля, лес, речка с бочагом и хуторские сады — чего еще надо в летнее время? Гуляй — не хочу. Уйти отсюда он успеет всегда: решетки не держат. Надо переждать, чтобы о нем забыла городская милиция и транспортная охрана всего этого отрезка железной дороги. Потом выбрать момент и обчистить кладовую. Пока ж, для блезиру, копаться на полях, — оказывается, в колонии без этого нельзя, а то и сами выгонят. Конечно, работой себя Охнарь не утруждал и отдавал явное предпочтенье купанью и солнечным ваннам.

«Охота попусту околачиваться на огороде, — рассуждал он. — Там еще ничего не поспело».

От крупных столкновений с ребятами Охнарь стал воздерживаться. Что им делить, в самом деле, казенные ложки?

Хлопцы поведали ему историю колонии.

Два года назад на месте обработанных полей привольно рос махрястый бурьян да темнели оплывшие окопы — память о гражданской войне. Хозяева имения бежали с петлюровцами от гнева окрестных мужиков и теперь, может, скитались где-нибудь за границей, вспоминая о былом богатстве. Апрельские зори окунались в темный глубокий бочаг у замолчавшей водяной мельницы, а на тополе, возле самого крыльца разоренного помещичьего дома, свила себе гнездо желторотая горлица.

Первая партия громкоголосых оборванцев, привезенная Колодяжным из города в это бывшее панское имение, нашла обросший паутиной дом без окон, с ободранной крышей, в зале нижнего этажа — фисгармонию из красного дерева и слезливую клячу, стоявшую по колено в навозе. Один чубатый оголец приметил на тополе гнездо горлицы. Гнездо он разорил, а мелкие крапленые яички выпил.

Обедали новоиспеченные колонисты на полу, спать легли под теплое звездное небо.

В первую же ночь двое убежали.

Когда наутро воспитатель во время переклички узнал об этом, огольцы в ответ насмешливо засвистели, заулюлюкали. Они не скрывали своего торжества и дружного презрения ко всякому начальству.

Тарас Михайлович только крепче сжал челюсти.

Новой колонии не хватало посуды, одеял, ведер, мотыг. Одеты воспитанники были в «благоприобретенные» лохмотья, половина щеголяла цыпками на босых ногах, болела чесоткой. Губернский отдел народного образования обещал срочно выслать белье, оборудование, но и сам не имел средств: вся страна боролась с послевоенной разрухой, голодом.

Надо было иметь твердость духа Колодяжного, чтобы не опустить руки. Огольцы, вдруг увидев себя на свободе, обрадовались: до отупения купались в бочаге, лазили по деревьям, задирались с хуторскими парубками — словом, занимались всем, чем хотели, только не полевыми работами. Одни сразу же нашли себе промысел: подделывались под калек и «стреляли» кусочки по соседним хуторам. Наиболее предприимчивые воровали кур и не без успеха упражнялись в ночных экскурсиях по чужим хатам, погребам и огородам. В колонии появилось вино, табак, карты, в лесу закурились светлые дымки: хлопцы жарили на вертелах гусей, пекли наворованную картошку. Лопаты, обувь, одеяла, привезенные из города, мгновенно исчезали. Побеги на «волю» участились. Но год был неурожайный, а в колонии хоть как-нибудь да кормили, и это удержало добрую половину воспитанников в казенных стенах. Окрестные хлеборобы то и дело приходили жаловаться в сельсовет, волостному милиционеру, в канцелярию заведующему колонией Паращенко. Паращенко вежливо выслушивал, разводил руками и давал слово разобрать конфликт.

— Друзья, — обращался он вечером к оголтелой братве, — на вас от крестьян то и дело поступают жалобы. Долго это будет продолжаться? Советская власть усыновила вас, как бы взяла на поруки, и вы должны оправдать это высокое доверие. Я категорически запрещаю вам выходить за территорию колонии. ..

Голос у Паращенко звучал внушительно, жесты были округлы. Заведующий имел римский нос, пышную каштановую бороду, предмет тщательного бдения, волосы до плеч и носил превосходные краги. Закончив свое поучение какой-нибудь красивой фразой, Паращенко уходил на свою квартиру, где его ожидала молодая миловидная жена, а воспитанники начинали игру в чехарду или тасовали карты и резались в «очко».

Великовозрастные колонисты от работы отказывались наотрез. Они имели финки, даже револьвер; правда, оружие это они прятали, но один пацан свой нож демонстративно носил напоказ, привязанный у пояса. При этом пацан многозначительно поглядывал на Колодяжного и обещал братве, если тот еще будет «боговать», заколоть его, как быка.

Лицо Тараса Михайловича обросло рыжей колючей бородой, руки — мозолями, еще крепче сжимались его тяжелые челюсти.

Как на пустыре среди сорняков всегда находятся полезные кормовые травы, так из непокорного оголтелого табуна беспризорных выделилась группа хлопцев, которым опостылело воровство, босячество, хотелось работать, учиться, вступить в комсомол. Владек Заремба, Юсуф Кулахметов, Охрим Зубатый и еще с полдюжины ребят сплотились вокруг воспитателя. Это были сильные, твердые ребята, упрямые в достижении своей цели.

Наиболее распущенные ребята тут же окрестили трудовую группу легавыми, обвинили в измене товариществу и обещали порезать. Колонию эти молодчики хотели поджечь, а сами бежать. Но бесстрашие и воля, которые раньше помогали трудовикам воровать, теперь помогли им бороться с хулиганами и налаживать новую жизнь. Основная масса воспитанников, ребят неиспорченных, отлично помнивших родной дом, изголодавшихся по нормальной человеческой жизни, с надеждой потянулась за ними.

Партия девочек, прибывшая месяц спустя, во главе с Ганной Петровной Дзюбой, усложнила работу. Великовозрастные хлопцы зачесали чубы, отчистили грязь с широченных брюк-клеш и галифе и обнаружили все признаки жениховства. Один из них, патлатый, татуированный по груди и спине, как индеец в первый же день назначил свидание Юле Носке.

— Поищи себе барышню на хуторе, — сказала она.

— Чего ноги бить, — подмигнул он. — Под боком свои шкурехи.

— Думаешь, нас гулять прислали? Хватит того, что мы хлебнули на воле.

Татуированный ухмыльнулся.

— Довольно ломаться, крошка. Ты ж своя в доску и юбка в полоску. Будет недотрогу строить.

Он обнял Юлю за талию. Девушка побледнела, в ее черных глазах заплясали отчаянные огоньки.

— Я даже не знаю, как тебя звать, — странно засмеялась она. — Давай хоть познакомимся.

И хлестко, наотмашь ударила его по щеке. Татуированный покачнулся, поднял кулак. Юля проворно схватила лопату, лежавшую у крыльца. То, что татуированный прочитал у нее на лице, заставило его отступить.

— Ну и жених! — насмешливо проговорила ему в след Ганна Петровна, видевшая эту сцену. — Не захотел и любовь покрутить. Жаль, жаль. Юля бы толком узнала, крепкая ли спина у ее кавалера. Скажи спасибо, что дешево отделался.

Вместе с девочками Дзюба осмотрела столовую-веранду, зал со старой расстроенной панской фисгармонией. Комнату ей отвели во втором этаже, рядом со спальнями подопечных.

— Ой, сколько грязи, — сказала она. — А место гарное. Ну, девчатки, нянек за нами нету, все делать придется самим. Сейчас натаскаем сухостоя, истопим баню, помоемся — и спать. Завтра засучим повыше рукава и примемся за уборку дома. Хлопцы же пускай во дворе наведут порядок.

Большая, неповоротливая с виду, Ганна Петровна оказалась женщиной расторопной. По зданию то и дело разносился ее звучный, но мягкий голос, и сама воспитательница, спрятав под косынку жирные, коротко подстриженные волосы, обнажив по локоть крупные, белые, сильные руки, мыла столы, окна, помогала девочкам белить. Взгляд у нее был спокойный, веселый, колонистов она не ругала, а с присущим всем украинцам юмором высмеивала. На язык ей боялись попадать.

Девочки в своей воспитательнице души не чаяли. В летние воскресные дни, окружив Ганну Петровну, словно пчелы матку, они ходили в лес за цветами, а после купанья где-нибудь на полянке плели венки. Дзюба показывала им, как надо вышивать гарусом, научила вязанью. Удивительным было то, что ее слушались и хлопцы. Она заставляла ребят самих штопать дыры на штанах, пришивать пуговицы. Даже взрослые хлопцы стеснялись при ней устраивать драки, ругаться.

Другие попытки великовозрастников поухаживать за девочками, ночные свидания в лесу Колодяжный пресек еще резче. Самого отъявленного хулигана сторож Омельян и старшие ребята под винтовкой отправили в город Змиев, в исправительный дом для подростков. Татуированный еще раньше сбежал на «волю» с одной девушкой.

Губнаробраз и шефы — отделение украинского Красного Креста — прислали кое-какой инвентарь, гнедого мерина, корову с телушкой-двухлеткой, одежду, книги.

И постепенно колония, как собранный по винтику станок, загудела ровно и складно, только у воспитателя заострились скулы и на висках забелела седина.

Многое изменилось в бывшем помещичьем имении.

Сейчас в нем жило свыше полусотни ребят и девочек.

Колония совсем не походила на громадные коллективы бывших правонарушителей типа Болшевской трудкоммуны под Москвой, Орловской, Бакинской или той, которой заведовал Макаренко под Харьковом. Масштабы здесь были скромные. За старыми тополями, у тихой речки, красным сердцем горело пламя закопченной кузни, похожей на сарай. Рядом белесым паром курила прачечная — глинобитная мазанка в два окошка. Прокисшим запахом хмеля несло от домашней пекарни. Сквозь гнилые шлюзы верхней плотины сочилась вода и слышался стук ковша — это небольшая отстроенная водяная мельница о двух поставах молола рожь и пшеницу для всей округи.

На конюшне стояли три лошади и стригунок, на скотном дворе — откормленные коровы, овцы. Птичник был полон кур, индеек. Все это обслуживали колонисты. Они сами обрабатывали поля, лекарственные плантации, пекли хлеб, убирали здание, стирали белье. Девочки вместе с поварихой готовили обед, хлопцы помогали Омельяну сторожить усадьбу, ухаживать за лошадьми. То, что колония была небольшая, стояла вдали от железной дороги, сильно помогло укреплению дисциплины, спайке между ребятами и воспитателями.

Рассказ о первых днях колонии произвел на Леньку Охнаря большое впечатление.

— Вот это была житуха! — с восхищением сказал он. — Жалко, что я попал сюда так поздно. Поколбасился б на всю губу!

Впрочем, кое-что здесь ему и сейчас нравилось, особенно самостоятельность в управлении. Натура свободолюбивая, Охнарь болезненно относился ко всякому проявлению власти над собой. Ему льстило, что во главе колонии стоял исполком, выбранный из ребят. И хотя за этой самостоятельностью явно чувствовалась направляющая воля заведующего и обоих воспитателей, но казалось, что руководят всем не они, а именно сами колонисты. Бывают собрания, за столом сидит свой президиум, все выступают и говорят. Важные вопросы разрешают большинством голосов. Это было очень ново и занятно. Особенно привлекали прения: можно поспорить, пошуметь, свистнуть разок. Ленька однажды сам взял слово, дельного ничего не сказал, но собой остался доволен. Он долго не мог забыть своего выступления и воем надоел рассказами о том, как это он ловко «трепанулся» на собрании.

Заведующий колонией Паращенко усердно занимался хозяйством и разведением цветов на огромной клумбе перед крыльцом, всецело предоставив ребят воспитателям. Тарас Михайлович сам составлял наряды на работу и сам проверял выполнение заданий. Испытав Охнаря на картофеле и убедившись, что огородничество интересует его не больше, чем средняя температура на Марсе, воспитатель вечером, после ужина, поставил вопрос по-другому:

— Что, Леонид, ты хотел бы делать?

Оголец посмотрел на него ясным и невинным взглядом.

— Загорать на солнышке.

— Очень хорошо, — серьезно, с важностью кивнул Тарас Михайлович, — но на какой работе? Вон посмотри, как Владек загорел на картофеле.

— Нет, я хочу на берегу речки. Чтобы купаться.

Значит, ты хочешь стать на полив капусты? Отлично. Могу включить тебя в наряд.

Охнарь заерзал на скамье.

— Это с ведра кочаны поить и ходить мокрым до пупка? — Он присвистнул. — Нехай так водовозы купаются. Тарас Михайлович, я понимаю: живешь в колонии, то надо работать, верно? Ну хиба я какой пузастый нэпман-богатюга или дефективный лорд из англичанов, что не соображаю? Только скажу напрямки: эту жлобскую работу насчет овощей я не уважаю. Я с города Ростов-на-Дону. Понятно? Вот мне и устройте — без разных навозов.

— Добре, — произнес Колодяжный, кладя конец разговору. — Пойдешь в лес корчевать пни.

— Смотри не подведи нас, Леня, — со своей неуловимой насмешкой обратилась к подростку Анюта Цветаева.— Ты ведь знаешь, я на кухне сейчас дежурю, помогаю поварихе борщ варить. Мы этими корчагами печку топим. Да они и на пекарню Якиму Пидсухе нужны.

— Растопыривай руки шире, — нагло подмигнув, кивнул ей Ленька. — Жди дров... только не потеряй терпение.

— Не выполнишь норму — оставишь всех голодными.

В колонии в порядке опыта были установлены трудовые нормы. На стене в красном уголке висел большой плакат: «Кончил дело — гуляй смело». Многие колонисты полностью вырабатывали «дневной урок», это давало им право отдохнуть лишний час до звонка, получить льготный отпуск в село; таких ставили в пример на собрании.

На следующий день, докладывая заведующему о том, как Охнарь заготавливает топку, Колодяжный сказал:

— Лодырничает, конечно. Меньше всех корчует, говорит: «Устаю». В общем, старая песня. Ну ничего. Пусть хоть привыкает держать в руках топор, лом.

— Вы с ним почаще беседы ведите, — посоветовал Паращенко и округлым жестом поправил пышную шевелюру.— Ему надо разъяснить, что трудолюбие — основа социалистической нравственности. Вообще, не нравится мне этот сорванец.

— Сперва ему надо растолковать, что такое тунеядец и коллектив, — вставила Ганна Петровна. — Да колонисты это и сами сделают. Обработают не хуже, чем ржаной сноп цепами. Ничего, пооботрется в колонии — станет человеком.

 

VI

В конце недели Охнарь, ко всеобщему удивлению, неожиданно выполнил свою норму. Это подтвердили двое его напарников по раскорчевке пней, да Колодяжный и сам увидел, когда вечером пришел принимать работу. Оголец козырем ходил по колонии и всем совал к носу правую вымазанную в земле ладонь с темным пятнышком.

— Видал мозоли? Трудягой стал.

— Да ты не ложкой ли натер? — спросила Параска Ядута, большеглазая нервная девочка с резкими движениями, подстриженная «под мальчишку». Небольшая, ничем не выделявшаяся среди колонистов, она сразу становилась заметной на спевках: у Параски было чистое, нежное лирическое сопрано, и, когда она пела под аккомпанемент панской фисгармонии, послушать приходил даже равнодушный ко всему конюх Омельян, а повар выглядывал из кухни. Паращенко, организатор хорового кружка, пророчил ей артистическое будущее.

— Угадала, — засмеялся Охнарь. — Только та ложка имеет топорище, и махать ею надо от плеча. Поняла? А такой крысе, как ты, ее и вовсе не поднять.

— Уморил! — протяжно воскликнула Параска и закатила глаза. — Чтобы ты хоть один пень выкорчевал? Не поверю. Твои руки только до чужих рублей способные.

Охнарь не удостоил ее ответом.

Выполнил он норму и на следующий день. На этот раз, зайдя перед вечерним звонком на дровозаготовку, Колодяжный застал Леньку в яме возле свежеобрытого пня. Оголец несколько картинно, точно богатырь мечом, обрубал корневища, похожие на щупальца гигантского спрута, и при этом крякал на всю лесную опушку. Рубаха его лежала на траве, из-под нее выглядывали яблоки белый налив. Оба колониста-напарника тоже работали — копали глубокие траншеи вокруг пней. А в сторонке, под кустом можжевельника, сидело трое селянских хлопцев — гости. Колодяжный особенно тщательно замерил сложенные для просушки коряги, облепленные комьями земли.

— За ум взялся, Леонид? — сказал он и недоверчиво скривил губы.

— Подумаешь, много ума надо пеньки выворачивать! — ответил Охнарь и подмигнул напарникам. — Вот взять кожу из скулована — это да! Просто надоело. Все жужжат: «Лодырь, лодырь», ну я и решил доказать. Теперь можете с завом трепануться на собрании, что я старатель. И давайте отпуск на село. Хочу поглядеть, какие там у жлобов висят замки на каморах.

— Откуда вы, хлопцы? — спросил Колодяжный гостей.

— Из Нехаевки, — поспешно ответил за них Охнарь и кивнул в сторону ветряной мельницы. — Вы все, Тарас Михалыч, нам говорили насчет смычки с мужиками, театр им хотите в колонии показать, помните? Так вот мне это дело понравилось, и я уже сомкнулся.

— Однако, ты время зря не теряешь, — с усмешкой сказал Колодяжный. — Что же вас сдружило? На одном солнце портянки сушите?

От публичных похвал огольцу Колодяжный воздержался, но в субботу после ужина вслух отметил, что Леонид Осокин свою норму выполнил. Колонисты из-за тарелок посылали Охнарю одобрительные улыбки, лишь оба его напарника по раскорчевке пней неприметно переглянулись и уткнули носы в пшенную кашу. Ленька снисходительно принимал поздравления. Заведующий встряхнул каштановой шевелюрой, поощрительно похлопал его по плечу.

— Входишь в трудовой вкус?

— Во как! — Охнарь выставил большой палец руки.— Пеньки — дело приличное. Главное — никаких навозов.

Перед сном, сидя на крыльце веранды, Охнарь щедро угощал колонистов яблоками — подарком селянских друзей. Старший пекарь Яким Пидсуха бесцеремонно взял из Ленькиной кепки пяток лучших наливов, сунул в свои необъятные карманы. Охнарь озабоченно поднял бровь, но ничего не сказал, только брезгливая гримаса собрала легкие морщинки на его подбородке. В ответ на это Яким смерил его пренебрежительным взглядом своих сонных выпуклых глаз, насмешливо, лениво осклабился:

— Завтра я снова в лес за дровами приду. Приготовь сухостойчику на разжиг.

В колонии Яким был самым старшим по возрасту и самым высоким по росту. Он бесцеремонно брал у ребят все, что хотел; если кто возражал — отвешивал оплеуху, и с ним редко кто ввязывался в ссору. Яким любил одарять малышей щелчками: идет мимо, молча огреет по лбу или затылку тугим средним пальцем и так же молча пойдет дальше.

Охнарь не спускал Якиму, однажды в ответ на щелчок влепил ему лесным яблоком по лбу, а потом еле улизнул из здоровенных рук пекаря.

— Соберешь сам себе сухостойчику,— процедил Ленька сквозь зубы и отвернулся от Якима.

Лесной участок, где работал Охнарь с напарниками, лежал в конце усадьбы, у межи кулацкого хозяйства — Бакитькина хутора. Высокий забор, за которым стояли две нарядные хаты в яблоневом саду, начинался сразу за опушкой бора. Возле клуни по сияющей проволоке гремя скользила цепь, и с вырубок хорошо был слышен яростный хриплый лай.

За Бакнтькиным хутором шло бугристое поле, пылившее цветущей серебристо-зеленой пшеницей, а вдали, за балкой, виднелся почерневший ветряк, тополевая левада, соломенные крыши села Нехаевки и белая церковь, издали похожая на привидение.

Обычно воспитатель проверял работу корчевальщиков раз в день — после обеда. Стоило ли из-за троих хлопцев вторично тащиться в такую даль, когда его глаз нужен был и в кузне, и на мельнице, и на лекарственной плантации, и на сенокосе. Охнарь и его напарники отлично знали об этом. И поэтому, когда утром на дровозаготовку кружным путем подошло трое исполкомовцев — Заремба, Юля Носка и Юсуф,— их не заметил никто. Укрывшись за толстыми стволами сосен, они взяли опушку под наблюдение.

Вот какая картина представилась их глазам.

На небольшой поляне двое колонистов добросовестно корчевали пни: окапывали, подрубали, пыхтя, ворочали ломиком. Ленька Охнарь сидел в холодочке под сосной, словно под огромным зеленым зонтом, и играл в «очко». Он метал банк. В левом уголке его пухлых, румяных губ дымилась папироска, левый глаз был прищурен; кудрявые, выгоревшие волосы блестели на солнце. Охнарь был без рубахи, его смуглое тело с крепкими плечами и выпуклой грудью лоснилось, в панаме горкой лежали мраморные яблоки, надо полагать, выигранные.

Напротив Охнаря, на примятом папоротнике, расположилось трое незнакомых хлопцев. Старший, губастый, откормленный, в перешитом френчике, обеими руками держал четыре карты и мучительно раздумывал: прикупать ли пятую? Ему советовал белявый товарищ в холщовых штанах и соломенной шляпе, а второй, черноглазый, приподымаясь на коленках, изредка и лениво поглядывал на тропинку, что вела в колонию: видно, его поставили часовым. На кону поближе к хлопцам лежало восемь яблок; около Охнаря — шелковое кашне в шашку, — вероятно, это была его ставка.

— Досыть мени, — наконец выдавил «френчик».

— Пожалуйста, — вежливо сказал Охнарь. Он ловко, неуловимым движением передернул карту, и возле его червовой десятки лег пиковый туз. — Ваша бита.

— Знову? — Видно, «френчика» в пот ударило.

— Считай сам.

— Ну и карта идэ.

Охнарь потянул с кона яблоки.

— Сметаем еще?

— Годи, — охрипшим голосом проговорил «френчик» и собрался встать, но тут же перерешил и вновь сел. — А грець з ным$7

— Прошу.

Легко, с артистическим шиком, Охнарь перетасовал колоду. В каждой руке у него работало всего по два пальца: карты скользили на виду, и сам он на них не смотрел, чтобы не подумали, будто он подкладывает.

Губастый хлопец во френче полез в широкие накладные карманы, быстро сунул руку за пазуху, словно у него там вдруг зачесалось. Заморгал, заморгал, наклонился к товарищам, стал тревожно, горячо шептать. Те тоже обшарили свои пазухи и развели руками.

— Яблок нэма, — помедлив, смущенно сказал «френчик». — Програлы.

— Неужели? — притворно удивился Охнарь.— Да-а. Карты они, браток, как лошади: то повезут, а то и вывернут. Скажи нет? Завтра приноси побольше наливу — отыграешься.

Он подмигнул корчевальщикам, кинул им несколько яблок, выбрал и себе —- покрупнее, сахарное,— с хрустом откусил. Обмотал шелковым кашне шею в знак того, что игра кончилась, и развалился на траве.

Селянские хлопцы молча взирали, как он ел их белый налив.

«Френчнк» выдавил из себя угодливую улыбку, сказал просящим тоном:

— Давай, Ленька, в долг. Завтра нарву, виддам.

— Не могу, — сквозь полный рот ответил Охнарь и с сожалением развел руками. —Зарок дал Миколе-угоднику. Только под наличные.

Наступило молчание.

— От чертова вурка, — махнул рукой «френчик». — Добре. Програю — знову пороблю за тэбэ. Сдавай, да тасуй краще.

Охнарь проворно сел, размотал на шее кашне, положил на кон. Он снова стал держать банк, передернул карту и выиграл.

И тут из-за сосен вышли исполкомовцы. «Френчик», взявший уже было в руки топор, остановился возле пня, точно забыл, что ему надо было делать. Белявый советчик в соломенной шляпе вскочил и отодвинулся назад, а у «часового» глаза стали круглые, точно у курицы.

Охнарь моментально прикрыл рубахой карты и по лицам исполкомовцев старался определить: зачем они сюда попали, видели ль игру?

— Гля кто! — безмятежно улыбнулся он. — Яблочка хотите?

— Работаешь?— сказала Юля Носка, и Ленька не понял, смеется она или укоряет.

К этой своенравной решительной девушке он относился настороженно. От ребят он знал, что два с лишним года назад Юля была поймана вместе с воровской шайкой, судилась, и ее, как несовершеннолетнюю, направили сюда, в колонию. Она любила красиво одеться. Ее обыкновенная, как и у всех, блузка была расшита красным, зеленым гарусом, вокруг полной загоревшей шеи янтарно блестело монисто. Слегка вьющиеся черные волосы ее обычно украшала васильковая лента или радужная косынка.

Палата, где жила Юля, считалась лучшей в колонии: на тумбочках стояли свежие цветы, а зимой душистые сосновые ветки с шишками; над кроватями висели незатейливые аппликации, сделанные под наблюдением Ганны Петровны самими девочками. Порядок господствовал у Юли и на птичне. Но Юля славилась не только работой, горячими острыми речами на собраниях, — она хорошо исполняла украинские песни на вечерах самодеятельности, умела с ветерком станцевать гопачка.

Юсуф переспросил Охнаря вслед за девушкой:

— Корчуешь дровишки?

— А что, и отдохнуть нельзя? — сказал Охнарь. — Вот хлопцы угостили белым наливом, так я с ними маленько и присел.

— Слишком рано устал, — ядовито сказала Юля. — Солнышко еще росу не выпило.

— Я не подсолнух, за солнцем не поворачиваюсь. Как вспотею, так и делаю себе передышку.

— То-то, я гляжу, ты весь мокрый. Может, дать платочек вытереться?

Оба колониста фыркнули. Улыбнулся и «часовой». Охнарь, видя, что этот разговор для него невыгоден, переменил тему.

— Вы куда шли?

— «Добрыдень» тебе сказать, — с внезапной резкостью ответил Владек Заремба. До сих пор он молчал и пристально смотрел на Леньку. — Заразом и посмотреть, как ты выполняешь норму в «очко».

— Понравилось? — недобро вспыхнув, по-прежнему улыбаясь, сказал Охнарь. — Могу и с тобой банчок сметать.

— Махлюешь.

В колонии Ленька ближе, чем с другими, сошелся с Зарембой: ведь у Владека тоже было блатное прошлое. Отец его, котельщик с металлургического завода, погиб в империалистическую войну, семья бежала от немцев из Лодзи к дальним родственникам в Умань, мать, старшую сестру по дороге скосил тиф, и мальчишка попал на улицу. Он мучился от голода, от воспаления легких, чуть не умер от побоев, когда ему однажды за кражу устроили самосуд. В ДОПРе Владек пристрастился к верстаку, шерхебелю, рейсмусу и твердо решил порвать с уркаганами. Характеры и интересы у Охнаря и его нового друга оказались совершенно разными: Заремба с жадностью хватал газеты, которые изредка попадали в колонию, всегда что-то организовывал, мечтал о заводе; все помысли Охнаря тянулись к «воле», а о будущем он не привык думать. «Зачем ломать голову о завтрашнем дне? — рассуждал Ленька. — Все равно не знаешь, что с тобой случится. Жизнь сама покажет». На это Владек ему обычно возражал: «Ты осел или ручка от мотыги? Человек? Да еще советский. Значит, сам должен жизни путь показать». Между друзьями возникали такие споры, что, того и гляди, подерутся. Охнарь всегда терпел поражение, дулся, но вскоре забывал обиду.

— Махлюешь, — резко, в упор, повторил Заремба. — Не чисто обыграл хлопца.

Охнарь слегка побледнел, встал с травы.

— Тебе больше всех надо? Давно честным стал?

— А тебе колония проходной двор? Нам, например, дом родной. Игорные притоны тут устраивать нечего. Понял? Мы не хотим, чтобы разное кулачье о нас по селу языки полоскало. Те времена уже прошли.

— Кто это «мы»? — передразнил Охнарь. — «М-мы». Размычался, как бугай. Больно заважничал.

— Да, «мы». Вот Юля Носка, Юсуф, Сенька Жареный, Параска Ядута, я... Вся колония. Мало?

— Тебя что ж, пустили за ищейку, выслеживать? Может, ты и в сексоты записался?

На улице кличка «сексот» означала обвинение вора в предательстве. Лоб, щеки Зарембы стали ярко - красными, как и большой горбатый нос, словно парню в лицо плеснули кипятком. Он рванулся к Леньке, не сразу сумев взять себя в руки.

— Понадобится — заделаюсь и сексотом. Если я ловчить стану — можешь меня в суд притянуть к ответу. Старую блатную жизнь пора завязывать в узелок — и побоку. Понял? Ты сейчас не на воле, а в трудовой колонии. Помнишь поговорку: «Одна овца от отары не отстает». Вот и подтягивайся, не то завернем.

Услышав, что его партнер передергивал карты, губастый хлопец во френчике удивленно толкнул локтем соседа и проявил к разговору живейший интерес. Пододвинулись и оба его товарища в холщовых штанах...

— Да что с ним спорить! — воскликнула Юля Носка.— Своими глазами видали: не сам Осокин работает. Тарас Михалыч был прав — так ему и доложим.

— Будет фулиганить, Леонидка, — поучающе сказал ему Юсуф.— Айда работа делай. Воспитатель не верит, послала глядеть. Харашо?

Незаметно пододвинувшись к Охнаревой рубахе, Владек Заремба вдруг нагнулся и схватил из-под нее карты. И в то же мгновение Охнарь прыгнул на него, с разгона ударил кулаком в нижнюю челюсть. Заремба покачнулся и еле устоял на ногах. Охнарь быстро еще ударил два раза подряд. Владек упал. Юля Носка бросилась к Леньке, но ее опередил Юсуф и цепко схватил его за руки пониже локтей. Охнарь оказался точно в железных наручниках. Он рванулся раз, другой — ничего не вышло. Вдруг он подпрыгнул и снизу головой, «по-одесски» ударил Юсуфа в лицо. У Юсуфа сразу вспухли губы, из десны показалась кровь; он оторопел и выпустил огольца. Отпрянув в сторону, Охнарь опять яростно кинулся на успевшего встать Зарембу, бессмысленно выкрикивая:

— Следить! Продался, гад! Активистом стал!..

Заремба уже оправился от неожиданных ударов.

Он ловко увернулся от вторичного нападения и сам встретил Охнаря большим, жестким, красным кулаком. Ленька, точно налетев на сук, как-то особенно легко срезался с обеих ног, вскочил, завизжал и стал шарить глазами, чем бы ударить исполкомовца. Топор оказался в руках у «френчика», а Юля, перехватив взгляд огольца, успела дернуть к себе лопату. Тогда Охнарь нагнул голову и, с невероятной быстротой, точно мельница, махая перед собой кулаками, вновь слепо ринулся на Зарембу и опять наткнулся на твердый красный кулак. Тут его сзади схватил Юсуф Кулахметов, приподнял и с размаху повалил на траву. Владек расстегнул свой ремень, они связали Леньке руки.

Охнарь катался по траве, пытался их укусить, лягнуть ногой, грозился порезать финкой и сыпал самой отборной руганью. Один его глаз прикрыла багровая опухоль.

Губастый хлопец, видя, что его партнер повержен, торопливо пнул его ногой, отбросил топор, похватал свои яблоки и кинулся бежать к хутору. За ним последовали товарищи. Владек Заремба, тяжело дыша, вытирал рассеченную бровь, ссадину на подбородке; теперь не только завиток над его левым виском — все волосы на голове торчали, как ворох спичек. Юля уже смеялась, нервно, приподнято, и стала собирать цветы, чтобы переменить букет в палате.

— А карты я отдам воспитателю, — сказал Владек и осторожно тронул свой большой распухший Нос.— Для музея. Как новый инструмент по раскорчевке пней.

Исполкомовцы расспросили колонистов-напарников, каким же образом норма у Охнаря оказывалась выполненной. Скрывать теперь было бесполезно, и подростки признались, что сперва Ленька втянул их в «очко» и за проигрыш заставил «помогать». Пока они гнули спину над пнями, он совершал походы на кулацкий хутор, в село, воровал яблоки, раз принес крынку сметаны из погреба, кашне в шашку. Все съестное честно делилось на три части. Наконец Охнарь привадил вот этих селянских хлопцев, сперва выигрывал у них яблоки, а потом заставил «френчика» помогать.

— Зачем твоя психуешь, Леонидка? — миролюбиво сказал Юсуф. — Нада кончай базар. По рукам?

Оголец не ответил.

— Ну, лежи связанная.

Постепенно Охнарь остыл. Он понял, что кругом проиграл, и угрюмо попросил развязать руки: драться он больше не полезет.

Обретя вновь свободу, он сел и закурил, затем стал не спеша окапывать пень, а когда исполкомовцы пошли обратно в колонию, сочно сплюнул им вслед.

...Перед обедом исполкомовцы доложили обо всем Колодяжному, умолчали лишь о драке. Воспитатель перевел Охнаря поближе, под непосредственный надзор, на лекарственную плантацию: рыть ямы под шалфей.

— Где это ты глаз разукрасил? — спросил он.

— О пенек споткнулся, — буркнул оголец. Колодяжный спрятал под ржавыми усами улыбку.

В следующий раз будь умнее и не лезь на пеньки.

 

VII

Колонисты еще завтракали, когда Владек Заремба и Юсуф, проглотив наскоро ячневую кашу и мутный чай, почти бегом припустили в пекарню — небольшой сруб с двумя оконцами, глядевшими на пруд и лес. Через пятнадцать минут отправляться на работу, а опаздывать они не хотели.

Внутри пекарни было чисто выбелено, вкусно пахло посаженными в печь хлебами. Голый стол и сосновые лавки вдоль стен блестели, выскобленные добела. Здесь было безраздельное владение Якима Пидсухи. В чуланчике стояла сбитая из досок кровать с тощим соломенным матрацем, грязной, затертой подушкой. В те ночи, когда долго не всходил хлеб, или плохо горели дрова, или чадила печь,—обыкновенная, крестьянская, с широким челом и лежанкой, Яким здесь и ночевал. Зимой в таких случаях он спал на овчине за трубой.

— Чего пришли? — встретил Яким исполкомовцев и глянул на ходики на стене. — Через сорок минут вынимать буду, — отрежу. Свеженького захотелось?

Заремба отрицательно покачал головой.

— Хлеба нам твоего не нужно, Яким. Скажи, знал ты, что за Охнаря другие пни корчуют?

Волосы у пекаря были рыжевато-белокурые, а чубчик, всегда чуть приспущенный на лоб, серповидным концом подымался кверху. Для колонии Яким одевался даже щеголевато: в ловко и неприметно заштопанные галифе, совершенно крепкие сапоги, неизвестно где и на какие средства раздобытые, и городской пиджак с разными пуговицами. Правда, в таком виде он только ходил по вечерам гулять на село, дома же зачастую разгуливал босиком, перемазанный мукой.

Окинув исполкомовцев спокойным взглядом своих сонных выпуклых глаз, Яким сказал:

— За этим и пришли?

— Иль пустяком считаешь?

— Натурально. Из-за этого и подметки бить не стоило.

Юсуф сердито сплюнул в угол и тут же растер ногой.

— Зачем болтай? Человечий душа больше всякий деньга. Охнарь учит нада.

— Знал? — вновь в упор спросил Заремба пекаря.

— Положим, знал. Чего дальше?

— Стерва ж ты, Яким!

— Ну и дурило, — засмеялся Пидсуха. — Эку невидаль нашел в колонии: лодыря! Забыл, как в годы организации отсюда под винтовкой отправляли в реформатор? Как горлохваты нарезали на волю вместе с марухами? Что Охнарь, поросенка украл? Или поджег. .. пекарню? Селянских кугутков облапошил! Я увидел — лишь посмеялся. Каждый, Владька, живет, как умеет. Ты же, к примеру, не подался назад в скорые поезда пассажиров потрошить? И Юсуф не подался. Ворочаю я в этой печке деревянной лопатой? Так И Охнаришка: или втянется в рабочий хомут, или шею сломит, и попадет за решетку. Зачем же я буду вмешиваться в его судьбу? Кричать: «Тпру! Стой!»? И без кнута к каким-нибудь воротам приткнется. Я легавить не сторонник.

Юсуф покраснел от гнева, схватил с подоконника осколок стекла.

— Тебе что этот человек, что это стекло? Да? Один шайтан? Каменная сердце, — ткнул он в грудь пекаря. — Уй, нихарашо. Тьфу!

— Засел ты, Яким, тут, будто на хуторе, — со злостью оглядев выбеленные стены и чистый стол, выпалил Владек.— Колонистский куркуль! В шею бы тебя отсюда, на поля буряки полоть, косить сено. Вот поставим вопрос на собрании.

Уперев руки в бока, Яким громко расхохотался. Ноги его были широко расставлены, голова закинута, и смеялся он почти до слез, от души.

— Уморили! Ой, живот заболел! Да хоть сейчас уйду из пекарни! Ну и оторвал ты, Владька. Только кого же вы, мудрецы, на мое место поставите? Может, Охнаря? Гляди, как бы не пришлось вам опять меня упрашивать вернуться. Чем загрозил: буряками, сеном! А потаскайте-ка за меня воду, порубите дрова... вот эти пни! Поломайте спину. Помесите хлебы, пошвыряйте в печку. Да не проспите, не то убежит тесто; Ох и уморили, дурилы!

Яким действительно был незаменим на своем месте. Никто из колонистов не мог бы так хорошо выпечь хлебы. Они у него получались пышные, подрумяненные, с дырочками в мякоти. Верхнюю корку Яким смазывал яичным белком. Работал он за двоих и очень ревниво относился к своей славе. Раза два Колодяжный направлял к нему выучеников, но молодой пекарь прогонял их. «Нерадивые. Лишь путаются под ногами». Ребята ж говорили, что просто Яким не подпускал их к печке, ругал за каждый неверный шаг и все делал сам. Паращенко благоволил к усердному пекарю и закрывал глаза на его своевольство, на частые отлучки в село, на новые сапоги. Да и не только заведующий ценил Якима. Его одного из всех колонистов принимали в свою компанию нехаевские парубки и востроглазые сельские модницы. Даже степенные, усатые хлеборобы, владельцы густых садов и многочисленных гусей, которым так легко на лугу втихомолку открутить шею, брались за шапки, когда Яким, одетый в городской пиджак, потряхивая серповидным чубом, степенно шел по улице и ловко бросал в рот семечки.

— Незаменимых людей не бывает, — не совсем уверенно проворчал Заремба.

— А то подбил им Охнарь очки, — не слушая исполкомовцев, продолжал Яким, — они и кинулись розыск заводить. Сами со своими лодырями возитесь. Ладно, погоняйте отсюда, мне сейчас хлебы вынимать.

У крыльца колонии уже давно замер гул рельса — звонок на работу. Юсуф, уходя, плюнул в сторону пекаря. Заремба, идя за ним, неизвестно кому погрозил кулаком. А Яким, оставшись один, пробормотал про себя:

— А Охнарь молодчага, дал им жизни. С таким можно дела делать. Только жидковат, шею сломит.

Драка на поляне окончательно открыла Охнарю глаза на колонию. Нечего и надеяться пожить здесь по-человечески. И действительно ли Заремба, Охрим Зубатый, Юсуф, Юля Носка знали вкус тюремной похлебки? Может, заливают? Пасть до такой степени, чтобы идти на сыск за своим товарищем, отбирать карты! «Подмазываются к дикобразам. Без мыла хотят в фраера пролезть». Дольше тянуть здесь не имело смысла, и Ленька решил бежать. Надо только запастись чем-нибудь на дорогу. Не было еще случая, чтобы он уходил из какого-нибудь детдома с пустыми руками.

Однако ни воровать, ни бросать богадельню в одиночку не годится. Мелкое жулье, беспризорники были всегда крепки спайкой, товариществом. Дружной ватагой легче жить и заниматься своим опасным ремеслом. Да и скучно, как неприкаянному шарику перекати-поле, толкаться по белу свету. И Охнарь стал искать напарника для будущего грабежа, обдумывал, что лучше свистнуть в колонии.

Ему уже рассказали о том, как Яким Пидсуха встретил на пекарне исполкомовцев-активистов. Накануне драки у Бакитькиного хутора Яким приходил в лес за сухими корягами для печи, сушняком на растопку и видел, как Охнарь обыграл в карты «френчика» и заставил работать за себя. И тогда, на поляне, и позже, на крыльце веранды, яблоки у Охнаря он отбирал по закону сильного и немого соучастника: так поступали люди преступного мира. Значит, Яким «свой»? Так про него и передавали. Жили Пидсухи в селе, недалеко от знаменитого Гуляй-Поля — гнезда батьки Махно. Якимов отец с пулеметом на тачанке и под черным знаменем сопровождал в походах гривастого атамана и то ли сгинул от пули бойцов Котовского, то ли затерялся за Днестром в просторах Румынии, куда улепетывали остатки разгромлённых банд. Мать Якима гнала самогон, в хате их часто слышались разгульные песни, пьяный, бешеный перепляс каблуков; потом она загадочно исчезла из села, и никто ее больше не видел. Одни говорили, будто ее увез анархист поп-расстрига, другие — что Пидсушиха испугалась чекистов и сама сбежала в просторы далекого Алтая. Осиротевшего хлопца поглотила жадная улица. Несколько лет назад его судили вместе с тремя другими беспризорниками: они накинули петлю на шею пожилой, богато одетой женщине, потащили ее в подворотню, чтобы ограбить, но по дороге она скончалась от удушья.

Охнарь задумался: не сгодится ли ему Яким в товарищи? Правда, великоват, настоящая колокольня, да не один ли черт? Конечно, в колонии он пользуется почетом — пекарню доверили, но все же не похож на активиста: на собраниях не выступает, не призывает лучше ишачить, держится в стороне. Едва ли такой окажется предателем и выдаст.

Осторожно действовать Охнарь не любил и не умел. Дождавшись, когда колонисты разбрелись по спальням, он тихонько отправился в пекарню. За соснами дотлевала заря, и казалось, что там разбросан жар, головешки от погасшего костра. На хуторе у Бакитьки хрипло надсаживался пес, потом вдруг начинал визжать, точно его били. Охнарь зябко ежился: что это холодно стало, никак, туман опускается? Света в окошках не виднелось, и он подумал, не завалился ли парень на кровать, когда едва не наступил на его длинную босую ногу и вздрогнул.

Яким тихо, как домовой, сидел на пороге, дверь в чулан была открыта. Он был в одних трусах, смутно выделялись здоровенные плечи, темные от загара длинные руки. Наверно, решил перед сном подышать свежим воздухом, вечер-то, оказывается, душный, роса и не собиралась выпадать, скорее похоже, что с неба еще оседает дневной зной.

— Я думал, ты уже кемаришь.

Минут пять Яким молчал, словно не замечая Охнаря. Наконец обронил:

— Ну, а если и кемарю, тебе не все одно? Душа за меня болит?

— Во, не хватало! По мне, хоть провались со своей хлебней.

— Чего ж шатаешься, как серый?

Прием был далеко не дружелюбный. Однако где, кто и когда радушно принимал Охнаря? Лишь несколько прежних уличных дружков знали, что он рубаха-парень и всегда готов поделиться с товарищем последней папиросной затяжкой, глотком воды, а в случае нужды и пожертвовать за него свободой.

Ленька присел рядом на порог.

— Я зачем пришел: огоньку у тебя нету?

Опять Яким долго молчал.

— Колонию, что ли, собрался поджечь?

— Цигарку.

— Любишь курить — имей свои серники. Где ж твоя цигарка?

— А я у тебя хочу позычить.

Яким усмехнулся, его выпуклые глаза потеряли холодное и сонливое выражение.

— Понятно. Дай кума ложку маслица сковородку подмазать. А еще дай мучицы мерку, да соли кулек, да дрожжей пачку, я блины поставлю. Когда ж начнешь свои печь, позови меня столовничать. Так? Ловкая ты сопля, Охнарь, но и меня не пальцем делали. Имей, мужичок, свой табачок, а тогда и приходи в гости.

На втором этаже здания, в комнате воспитателя, погас свет, и вся колония погрузилась во мрак. Лишь слабо светилось узкое продолговатое окно внизу, в проходной, где на ночь располагались дежурные сторожа. Все яснее проступали звезды, далеко над лесом вспыхивала сухая зарница, обещая на завтра ясный, жаркий день. Издалека, от Нехаевки, донесло песню: видно, там гуляли парубки и девчата. За невидимым в темноте прудом пискнула какая-то пичужка.

Ленька огляделся по сторонам, негромко и просто сказал:

— Собрался нарезать отсюда плеть.

Он подождал, что ответит Пидсуха. Тот по-прежнему молчал — то ли выжидал, что еще скажет Ленька, то ли зевнул в это время.

— Рвем на пару? — прямо предложил Охнарь и кивнул в сторону кулацкого хутора за лесом. — Муку твою загоним Бакитьке. Можно еще новые вожжи в конюшне забрать, сбрую. Как смотришь? Не на всю же свою житуху ты привязался к печке?

— Верно, — неожиданно согласился Яким. — Долго в колонии сидеть нечего.

— Во, во! — оживленно подхватил Ленька. — И я не камень. Так чего ждать!

Теперь Яким круто повернулся к Охнарю и смотрел на него с любопытством, интересом. Его сонливость, высокомерное равнодушие исчезли, словно растаяли с последними отблесками зари. Верхняя толстая губа у Якима заметно темнела от пробивающихся рыжих усиков, от больших ушей по щекам и на выступающем подбородке курчавился мягкий пушок, руки, лежавшие на коленях, напоминали вилы с пятью рожками. Он вдруг встал и молча ушел в пекарню. «Куда смылся? — подумал Охнарь. — Ну и здоров. Верблюд!»

На пороге чулана вновь вырос Яким, сел на прежнее место, распустил завязку объемистого кисета, насыпал Леньке на газетину щепоть махорки. Свернув себе толстую самокрутку и слюнявя ее языком, невнятно сказал:

— Свистнуть муку и хомуты — дело нехитрое. Можно прихватить еще что-нибудь и посвыше, а дальше?

— Го! Не знаешь, что дальше? Загоним барахло, поколбасимся на всю губу! К девочкам пойдем. У меня корешок есть, Васька Блин, — может, найдем в Ясиноватой на бану. А то Червончика, Павлика Москву. .. Да мало ли я еще кого знаю? Все ребята деловые, на ходу подметки режут и тут же продают. Уж тряхнем житухой — будь здоров. Чего в этой богадельне киснуть?

— Тоже можно,— неторопливо подтвердил Яким.— А дальше?

— Что ты заладил, как сорока: «Дальше! Дальше!» Откуда я знаю, что будет дальше? Еще какое - нибудь дело возьмем. Украина велика, а Россия того больше, найдется для нас работенка. Главное — нарезать отсюда. Чего тянуть кота за хвост? Зря я к тебе раньше не подошел. Думал, ты из тех... — он покрутил пальцами руки, словно что-то завинчивая.—А ты, оказывается, своим остался.

Чиркнула спичка, расцвела голубым огоньком. Яким сперва прикурил сам, затем сунул ее к цигарке собеседника.

— А дальше я скажу, что с нами будет,.— спокойно проговорил он. — В тюрьму сядем. Ясно? Вот что будет дальше. А ты бубнишь: «как сорока»...

Охнарь поперхнулся махорочным дымом. Тон пекаря сбил его с толку. Что этот рак-отшельник хочет сказать?

— Это еще когда будет! Да и кто тебе накаркал, что мы беспременно засыплемся и получим срок?

— Уж такая поговорка, друже: сколько вор не ворует — тюрьмы не минует. Иль ты своей волей в колонии очутился? По суду? И я тоже. А мне больше по малолетке не пройти: на Сахалин загонят.

Яким поднялся во весь свой длинный рост, заложил руки за голову и потянулся так, что захрустели косточки. Охнарь злобно прищурил глаза.

— Сдрейфил? Зараньше дрожишь?

— Вот тебе мое слово, Охнаришко, — как-то сонно и вместе с тем по-особому трезво сказал Яким. — Отчаливай отсюда. Понял? Добром советую. И чтоб твои глаза дорожку в пекарню никогда больше не видали, не то я их прикрою... да и ноги повыдергаю с тех мест, откуда растут. Видал, поленья лежат? Не пожалею об тебя обломать и отвечать не стану. А спросят — отвечу, за что поуродовал. Давай чеши... пискля поганая. Узнаешь, как я сдрейфил.

Охнарь вскочил на ноги, быстро отодвинулся от крыльца.

— Сказился?

— Чеши, я сказал. Блатняк... из помойной ямы. Обрадовал: копейки сшибать будем. Уж марать руки, так было б за что. Кому я сказал? — вдруг рассвирепел Яким.

— Легавь! — сдавленно выкрикнул Охнарь и стал шарить глазами по темной земле, не лежит ли где камень или палка. — С ним, как с порядочным...

Он пригнулся и вильнул в кусты, росшие за пекарней. И вовремя. Яким схватил из кучи ближнее полено и с силой запустил в Охнаря. Не пригнись Охнарь, может, его каштановые кудри окрасились бы липкой кровью. Полено лишь кончиком задело его по плечу, порвало рубаху, стесало кожу.

Отбежав, он погрозил Якиму кулаком, заорал, не беспокоясь, услышит ли его кто:

— Куркуль! Девку в Нехаевке выглядаешь? Землеедом хочешь стать? Хозяинуй, хозяинуй, все одно обворую твою хату, быкам рога выкручу, хлеб в копнах сожгу!

И кинулся со всех ног к темному зданию колонии, потому что вслед ему полетело второе полено.

Весь следующий день Охнарь держался настороже: расскажет Пидсуха заведующему о его уговорах или не расскажет? Ну и пускай. Плевать ему на всякое начальство. Он даже может подставить свой хвост: пожалуйста, посыпьте солью!

Утром Охнарь, как обычно, отправился на работу. Мог бы прошлой ночью сбежать, а вот докажет им, что никого не боится.

День прошел спокойно, и уже к вечеру Охнарь чувствовал себя по-прежнему беспечно, словно никакая беда ему и не грозила. При встрече с Якимом Пидсухой весь насторожился, понимая, что только бегством можно спастись от этой «колокольни».

Пекарь словно и не заметил его.

 

VIII

Лекарственные растения требуют тщательной прополки. Но Ленька умудрялся срезать мотыгой больше розовых зонтиков наперстянки, синеглазых головок белладонны, чем сорных трав. Тогда Колодяжный назначил его пасти скот. Однако вскоре коровы у Охнаря потравили овес соседа-хуторянина. После этого Ленька сгребал сено, поливал помидоры, подсоблял пекарю — и везде нерадиво, с бесстыжей дармоедской ухмылкой. Выговоры на него совершенно не действовали.

В конце концов воспитатель отправил его к девочкам на птичню, куда обычно «ссылали» самых ленивых ребят. Это проходило под всеобщий пренебрежительный смех.

Свое очередное назначение Охнарь воспринял со стоическим хладнокровием.

— С повышением, Леня, — ухмыляясь, поздравляли его колонисты.

— Завидуете? — огрызался он. — Только не изойдите слюнями, когда буду набивать пузо курячьими яичками.

— С хорьком не подерись!

— Еще как подружимся! Приходите, подкинем цыплячью косточку поглодать.

— Хоть подрепетируйся там у петуха кукарекать. Станешь нас по утрам на работу будить.

— Чего ржете? — не сдавался Охнарь. — Во жеребцы! Ни овса, ни сена все одно не дам.

— Не обращай на ребят внимания, Леня, — дружелюбно посоветовала ему Анюта Цветаева. — Работа ответственная, все равно что с коровами на поле. Только считаться ты будешь пастухом куриным. Получше ухаживай за несушками. Ты ведь ухажер.

Раньше Охнарю казалось, что ему будет совершенно безразлично, как отнесутся колонисты к его работе. Начнут смеяться? Сколько влезет. Хоть и хором, под струнный оркестр! Все равно он здесь временный житель. Главное, добился, чего хотел: перестал гнуть спину и натирать мозоли на картошке и белладонне. Почему бы ему не побить баклуши и на птичне? Ан, к удивлению, Леньке стало как-то не по себе. В самом деле, что ему тут делать? Следить, какая несушка кудахчет? Индюшат разнимать? Или отгонять камнями коршунов от клуши с выводком? Все посмотрят: здоровый толсторожий хлопец и ходит, сыплет кашку: «Цып-цып-цып». А чтоб вы провалились! Все-таки это не вокзал, где тебя никто не знает, а колония, и обидно ходить перед ребятами в роли слабосильного дурачка. Притом вокруг одни девчонки, не то что по душам поговорить — подраться не с кем. Хоть бы уж тут Нютка Цветаева работала, а то какие-то пигалицы.

Охнарю казалось, что Анюта поглядывает на него чаще других представительниц прекрасного пола, и это льстило его самолюбию. С нею у Леньки были связаны особые, далеко идущие планы. Нельзя сказать, чтобы Анюта ему нравилась. Но он отметил ее с первого раза, а красота для него пока не играла решающей роли. Главное — носит юбку, этого вполне достаточно.

При ребятах Охнарь еще хорохорился, а когда все разошлись на работу, сразу заскучал. Куда приткнуться? Он подумал, подумал, зевнул. Не выспался, что ли? Неожиданно его подхватила под руку Юля Носка, лукаво заглянула в лицо черными глазами.

— Чи ты, Леня, еще не проснулся? — сказала она. — Чи заблудился в колонии? Забыл, где птичник? Идем, покажу.

— Может, поднесешь? — от неловкости сказал Охнарь.

Он сунул руки в карманы и вразвалку пошел рядом с девушкой.

Птичник находился саженях в пятидесяти от здания колонии и отлично был виден с крыльца. Стоял он на опушке леса, несколько в стороне от других хозяйственных построек, и представлял из себя простой, обмазанный глиной сарай под соломенной крышей, аккуратно выбеленный и неизвестно для чего обнесенный плетнем. Плетень был такой низенький, что его свободно перелетали и цыплята.

На дворе птичника хлопотали три колонистки.

— Ой, девчата! — воскликнула младшая из них, Параска Ядута, и, как бы в изумлении, молитвенно сложила руки. — Посмотрите, кого Юля ведет! Хлопца! Теперь у нас не пропадет ни одно яичко, ни один индюшонок, а куры станут нестись ще краще. Леня, ты с нами захотел работать?

Охнаря передернуло.

— Канарейка! Распелась!

— Чи ты не рад?

— Смотри в истерику не упади, — грубо сказал он и зачем-то поправил панаму.

Двенадцатилетняя Параска была бойкой, шумной девочкой, ловко лазила по деревьям и могла дать отпор любому огольцу: специально отрастила ногти. Но однажды ранним утром колонию прорезал неимоверный визг. Несся он из столовой, и когда туда прибежали ребята, то застали там Параску. Вся бледная, стоя на табуретке и с ужасом уставясь зелеными, широко открытыми глазами в угол, она верещала что было силы, словно увидела ведьму или гремучую змею. В углу, прыгая на стенку, в смертельном страхе метался мышонок. Полосатый кот Гараська, толстый увалень с кокетливо обстриженными усами, был до того закормлен колонистами, что целыми днями спал на чьей-нибудь постели и просыпался лишь для того, чтобы переменить ложе. Обитателями подпола он совершенно не интересовался.

Сперва хлопцы стали было смеяться над Параской, но девчонка завела под лоб глаза и закатилась хохотом — каким-то странным, пронзительным, булькающим. Затем вдруг покачнулась и, не подхвати ее Юсуф, упала бы на пол. Только тогда, когда воспитательница Ганна Петровна послала за нашатырем, колонисты поняли, что с Параской истерика.

— Вот тебе и на! — сказала Юля огольцу. — Пришел к нам работать и сразу перебранку завел? Какой же ты кавалер? Нет уж, давайте жить дружно. Ты не спеши, Леня, отдохни с дорожки, оглядись, а потом мы тебе и дело подыщем.

Девочки начали мелко рубить крапиву для запарки и оставили Охнаря одного посреди чисто выметенного дворика. Оголец постоял, постоял, не зная, что ему делать, посмотрел на легкие серебристые облака, перевел взгляд на сосны, березы, которые начинались сразу за плетнем. Ясный горизонт, лиловатая синева неба обещали жару; над зелеными макушками деревьев плавал ястреб — обитатель хвойных лесов.

«Кажется, влип, — подумал Охнарь. — Остается растопырить руки, и могу сойти за живое пугало».

Он медленно вошел в полутемный птичник, по - утреннему прохладный, перевитый нитками солнечных лучей, что тянулись изо всех щелей, пренебрежительно оглядел корытца для воды, обсиженные насесты, пустые гнезда с одинокими меловыми яйцами-подкладышами и не сразу заметил в углу пеструю курицу. Курица вся нахохлилась, замерла и взглядом будто спрашивала: «Ну чего приперся? Только мешаешь нестись». Огольцу стало совсем тоскливо. Может, взять да завтра же и сорваться из колонии? Но что он без подготовки прихватит на дорогу? Полдюжины простынь или пару одеял? Да и все это не так просто. До станции отсюда четырнадцать километров, нагнать могут.

Сзади вдруг послышался шум, хлопанье, громкий злой голос. Охнарь вздрогнул от неожиданности, обернулся и оказался нос к носу с большим иссиня-черным индюком. Индюк весь надулся, выставил алый погон, словно кровяную колбасу, чертил растопыренными крыльями по земле и не переставая бранился и шипел: «Гля, гля, гля. Пр-ш-ш-ш-ш-ш-шел. Вон, вон, вон!» Внезапно он бешено подлетел кверху, норовя клюнуть гостя в щеку.

Ленька растерялся, попятился к стене, угодил ногой в корытце с водой и едва не упал. Обозлился, протянул правую пятерню, чтобы поймать индюка за горло и расправиться, но индюк вновь подпрыгнул и больно долбанул его клювом по среднему пальцу, ударил в грудь шпорой. Охнарю пришлось отбиваться ногами, искать палку. Девочки-птичницы покатились со смеху.

— Ну, пошел, Иван Иваныч, — легко, фартуком отогнала индюка Параска Ядута. — Совсем запугаешь нашего хлопца.

Она с подчеркнутым сочувствием обратилась к Охнарю:

— Вдарил? Вот скаженный. Это он не любит кто без дела заходит.

Ленька покраснел, напустил на себя равнодушный вид. «Вот и покурортился на птичне».

Он опять вышел на свежий воздух, постоял под солнышком, чувствуя каждым напряженным мускулом, что за ним наблюдают девочки. Там небось прыскают в фартуки. Слева послышался шорох. Охнарь быстро непроизвольно покосился, не индюк ли опять налетает, чтоб он сгорел! Куда бы все-таки воткнуть себя? Не торчать же этак посреди двора, как пленный «беляк»? Э-э, да послать все к черту и махнуть на речку, в лес!

Охнарь решительно завернул на тропинку, и тут перед ним выросла Юля Носка. Глаза ее, как всегда, "сияли задором, на щеках, на подбородке играли ямочки, полную загорелую шею обнимали стеклянные монисты, сделанные под янтарь, а черные волосы венчала радужная косынка. Опрятная, в чистом переднике, она походила на хозяйку.

— Далеко собрался, Леня?

Охнарь только заморгал глазами.

— Чи не думаешь ты, что тебя и вправду сюда прислали разговляться яичками? На мешок, сходи в клуню, нагреби озадков кормить птицу. После нарежешь нам березовых прутьев для метлы, а ручку подбери в ольшанике, да поровнее, ладную, как ты сам. И пошвыдче!

Охнарь водворился на новой работе.

На птичнике Юля старалась поддерживать такой же порядок, как и в палате. Она никогда не считалась со временем: мертвый ли час, воскресенье, ее всегда можно было увидеть среди индеек, кур, а в свободную минуту и с мотыгой на огороде. Юля держала на учете все случайные места, где неслись куры, следила, какая пестравка или рябушка начинала квохтать, сажала на яйца, а то купала, чтобы не баловалась. В кормежку и по вечерам она тщательно пересчитывала свое разноголосое, разноперое поголовье, и не дай бог, если не хватало одного или двух цыплят — рассылала на поиски. Особенно теперь доставалось Охнарю. Не проходило дня, чтобы он не лазил по бурьянам, по саду — в жиденьких кустах черной и красной смородины, посаженных в этом году на задах дома, — на опушке, чутко прислушиваясь, не раздастся ли откуда призывный голодный писк. Ходил он теперь в репьях и крапивных ожогах.

Про себя Охнарь не раз клял Юлю: «И чего, дура, старается. Было б хоть ее хозяйство! Чтоб на собрании похвалили? Никому спокою не дает». Попробовал было он поругаться в открытую, но все четыре птичницы подняли такой крик, шум, что Охнарь только плюнул и зажал уши.

— Как успехи, Леня? — спрашивали его ребята.— Тебя еще не сажают в гнездо заместо наседки?

— Ша, хлопцы! — испуганно восклицал Сенька Жареный. — Слышите? Опять пищит! Индюшонок где-то заблудился. Леня, пиль! Узы его, лови!

Молодежь бывает беспощадна в своем юморе.

— Юля! — кричал Заремба старшей птичнице.— Как твой новый, сторож?

— Та я його почти нэ бачу, — со смехом отвечала девушка. — Пошлем мы Леню цыплака шукать, або за солью, чи по воду, и он немедля сам исчезает. Тогда мы всей птичней устраиваем на него облаву. Впереди Муха гавкает на весь лес, позади ругается индюк Иван Иваныч. Смотрим раз — спит наш хлопец под кустиком, а рядом индюшонок на одной ножке, будто сторожит, чтоб не украли.

Что мог Охнарь поделать с шутниками? Не драться ж, в самом деле? Сам докатился до такой «девичьей» работы.

Прошла неделя.

После обеда колонистам полагался отдых — мертвый час. Это было время, когда двухэтажное кирпичное здание вдруг сразу замолкало. Солнце пекло красную железную крышу, зеленые пики тополей у крыльца, клумбу с лакфиолью, белым душистым табаком, собственноручно поливаемую заведующим Паращенко, сруб с деревянным воротом, обмотанным сияющей раскаленной цепью. На дворе в реденьком молодом саду — ни души. Казалось, вся колония погрузилась в полуденный сон.

Однако впечатление было обманчивым. За домом, на крокетной площадке, осторожно постукивают деревянные молотки о шары, у турника, сделанного из водопроводной трубы и натертой до блеска руками хлопцев, торчат два-три заядлых спортсмена; на городошном поле старательно устанавливают «пушку» или «бабушку в окошке». На игроков не действуют ни солнце, ни томящий зной, их и палкой не загнать на постели. Но самое большое оживление, шум на узенькой илистой речке, заросшей камышом, розовым аиром, широкими листьями кувшинок с оборванными цветами. Почти все колонисты, да нередко и воспитатели, плавают в бочаге, брызгаются водой, загорают на травянистом «пляже». Трое счастливцев важно раскатывают на стареньком челне, из которого беспрестанно вычерпывают воду консервными банками.

На речке всегда проводил мертвый час и Охнарь. Он или сидел с удочкой где-нибудь на берегу под ветлой, или нырял у мельницы в бочаге, и все это до тех пор, пока звонок вновь не созывал ребят на вечернюю работу. И каково же было удивление воспитателя, когда однажды Ленька вдруг в столь неурочное время явился к нему на квартиру. Щека у огольца под старым синяком была расцарапана до крови и вспухла, на руках темнели ссадины.

— Слышь ты, — сказал Охнарь, угрюмо глядя на свои босые ноги. — Мне, конечно, все одно. Дело ваше. Но... совсем заклевали эти паразиты.

— Кого? — не понял Колодяжный. — Какие паразиты?

— Индюшки. Про кого ж я...

— Ах, ты все с индюками воюешь?

Охнарь замолчал и еще больше насупился.

Теперь он увидел, как воспитатель проводит свой отдых. Колодяжный работал на токарном станке. В тиски был зажат березовый чурбачок, в котором по очертаниям уже можно было признать шахматного ферзя: как раз эту фигуру потеряли ребята. Тарас Михайлович был в нижней сорочке, коричневые подтяжки спущены, в мускулистой и волосатой руке — стамеска. Охнарь мельком оглядел пол, усеянный мелкой стружкой, этажерку, заставленную книжками, два простых крашеных табурета. К беленой стене был прибит ремень, за него аккуратно засунуты столярные инструменты деревянными ручками кверху. Над железной кроватью — обыкновенной «дачкой», застеленной простым солдатским одеялом, — висел портрет молодого и совершенно лысого командира со смелым, прямым взглядом и широкой грудью, покрытой орденами.

— Объясни, Леонид, подробней, в чем дело?.

— Да ни в чем, — вызывающе ответил Охнарь. Он был зол на себя за то, что явился к воспитателю.

— Зачем же ты пришел?

— Могу и уйти. Что я, обязанный разной юрундой заниматься? Мне за это жалованье платят?

Тарас Михайлович снял ногу с педали, остановил станок и поглядел на огольца пристально и с любопытством.

— Ну давай выкладывай: на работе неполадка?

— «Неполадка»! Там самая заправская карусель! Сколько я на птичне околачиваюсь? А? Одну неделю? — Он выставил грязный палец. — И сколько за это время цыплят пропало? Целых четыре! — Охнарь к первому пальцу прибавил еще три. — Это законно? А всё эти паразитки индюшки. Клюют — и точка. Прямо в голову. И от корма отгоняют, и от воды. Цыплята только в бурьянах и спасаются, голодные, пищат. Хорошо? Потом еще лазь за ними, как борзой...

Он вопросительно и насмешливо уставился на воспитателя, давая ему возможность оценить положение.

— Ну я же и дал некоторой индюшке жизни! — Охнарь недобро улыбнулся, расправил плечи. — Чуток головенку не скрутил — подлец буду. Вырвалась. Только эти курицы — чистые дуры. За них ведь старался, верно? А они хай подняли, как на базаре: раскудахтались, залетали по всей птичне — ну, чистые еропланы. Пера, пуху пораспустили — на целую перину хватит.

Тарас Михайлович выслушал огольца с большим интересом.

— Это тебе под скулой индюшка расцарапала?

Охнарь взялся за вспухшую щеку и промолчал.

— Что же ты хочешь, Леонид?

— А ни-че-го не хочу! Плевать мне на это дело с пожарной каланчи. Вы хозяева, вам и карты в руки. Только что же, цыплята будут голодные ходить? Они у нас беспризорники, да?

Колодяжный выжидательно молчал.

— Я просто пришел сказать: если так и дальше будут цыплят кормить, они и совсем у нас все пропадут. С чего они и по бурьянам лазиют? Жратву ищут. Мы-то, конечно, сытые, нам не икается. А почему бы и цыплятам не устроить хорошую столовую? Было бы еще трудно сделать, а то там и работы с гулькин нос. Загородку поставить.

— Отчего же ты не обратился к Юле? Она ведь у вас заведующая птичней.

Охнарь презрительно хмыкнул.

— Стану я еще девке кланяться.

Носком сапога Тарас Михайлович задумчиво подгреб березовые стружки к токарному стайку. Засунул за ремень на стене стамеску рукояткой кверху, надел на сильные, чуть вислые плечи подтяжки.

— Во-первых, Юля не девка, а колонистка, — спокойно сказал он. — Твой товарищ. Во-вторых, ты должен привыкать к дисциплине. Вот когда подрастешь и станешь служить в армии, тогда узнаешь, что боец не имеет права обращаться к командиру роты через голову взводного, в-третьих, поскольку уж ты пришел, то подожди меня во дворе, я сейчас переоденусь.

Взявшись за скобу двери, Охнарь кивнул на портрет военного:

— Котовский?

— Слышал о нем?

— Отчаянный был. Котовского вся блатня уважает. Сколько я ни видал героев, у всех один орден, а у Котовского — целых три. Он и до революции панов трусил, подпускал «красного петуха», и в гражданскую щелкал. С налета вышиб из Одессы всех иностранных французов и подобных.., Никого не боялся.

— Панов трусили и бандиты, — холодно усмехнулся Колодяжный. — Разве в этом вопрос? Для чего трусили! Уголовники — всегда для своего кармана. Котовский же и до Октября отнимал у помещиков деньги, чтобы переложить в карманы трудовые... И нас потом повел с клинком в руке за эту правду. Вот чего не надо путать.

Не ответив, Охнарь сбежал по ступенькам крыльца во двор. К Тарасу Михайловичу он испытывал сложное чувство. Как и всякого воспитателя, он его не любил. Охнарь считал, что все педагоги спят и во сне видят, как бы это им ловить на мельчайших проступках таких вот «отпетых», как он, и заставлять плясать под свою дудку. Кроме того, Ленька побаивался Тараса Михайловича, в чем, конечно, и самому себе не признавался. Сейчас портрет Котовского лишний раз напомнил ему, что воспитатель, как и его отец, бился за Советы. Может, они даже и встречались на фронте? Правда, батька был портовым грузчиком в Ростове - на-Дону, а Колодяжный, по слухам, учительствовал раньше в сельской школе здесь, на Украине. Ну, да это не имеет значения: оба неслись в атаку под красным знаменем. Охнарь всегда гордился отцом и не мог не испытывать смутного уважения и к воспитателю, такому же боевому участнику гражданской войны. В том, что Колодяжный командовал взводом в кавалерийской бригаде Котовского, крушил батьку Махно, деникинцев, белополяков, Охнарь убедился: воспитатель очень правдиво об этом рассказывал, а на левом плече у него розовел сабельный шрам. И все же, привыкнув видеть в педагогах не людей, а дикобразов, Ленька почел бы унизительным для себя проявлять к ним человеческие чувства.

...Вскоре во двор вышел и Колодяжный, одетый, как и обычно, в серо-зеленую, выцветшую от солнца и стирок гимнастерку. На птичне, несмотря на перерыв, они застали Юлю Носку и ее трех помощниц. Девочки варили картошку для индеек.

— Чи у меня в глазах двоится? — засмеялась Юля при виде огольца. — Чи это в самом деле ваш главный куровод? Я думала, ты, Леня, давно в бочаге ныряешь. Иль задумал, как ливень, искупаться тут в пыли?

— Не за нами ль соскучился? — лукаво вставила Параска Ядута.

Даже не взглянув на птичниц, Охнарь стал объяснять воспитателю, что надо сделать: вот в этом месте сарая поставить перегородку, а вот в этом приладить корытце и таким образом совершенно разделить кур и индеек на время кормежки. План его был прост, практичен и легко выполним. Ленька оживился, говорил толково.

— Отлично, — подумав, сказал Тарас Михайлович.— Заведующий в городе, но мы его и ждать не станем. Он лишь поблагодарит за такую реконструкцию.

Охнарь гордо сунул руки в карманы. Вид у всех грех девочек был такой, словно Ленька вдруг появился перед ними со студенческим билетом или по крайней мере в новом костюме и галстуке. Они онемели.

— Что ж, — продолжал воспитатель, — ты, Леонид, сейчас единственный мужчина на птичне. Вот возьмись и сделай все это.

— А мы тебе поможем, — с живостью подхватила Юля. — И до чего ж это добре будет! Верно, девчата? Выпросим у Омельяна доски из сарая; жерди в колонии тоже есть, только их надо притащить из леса. Ты, Леня, прямо молодец. У меня есть червонный гарус, когда кастелян будет выдавать хлопцам новые рубахи, я твою всю пивнями вышью. И как тебе в голову пришло так поболеть о цыплятах?

И Юля вдруг обняла Охнаря и поцеловала в щеку.

Все рассмеялись, а Ленька растерялся, побагровел и сердито вытер щеку. Он только сейчас сообразил, какое дело затеял. Тарас Михайлович уже деловито размерял птичню, прикидывал, как лучше поставить загородку. Юля и девочки давали ему советы. Отступать было «некуда, и Ленька, запинаясь, не совсем уверенно пробормотал:

— Могу и сам загородить. Мое дело здесь, у вас, воловье: скажут цоб, и повезу.

— Еще лучше, — поймала его на слове Юля. — Зачем нам откладывать в долгий ящик? На речке, Леня, вечером искупаешься. Зато тебе весь почет достанется.

Юля вся лучилась, с ее своенравных губ не сходила улыбка и, казалось, ярче блестели завитки черных волос. Отношение девушки к Охнарю вновь стало таким же приветливым, сердечным, как и в первое утро на огороде, когда он, по новинке, охотно скучивал картошку со всей артелью.

В этот день Охнарь удивил не только воспитателя, заведующую птичней, но и всю колонию. Солнце палило отвесно, неподвижно замерли все листочки на березах, все иголочки на соснах, сам воздух словно вспотел от жары. Желтоглазая собака Муха забралась под крыльцо, развалилась, как дохлая, и лишь лениво подергивала сквозь сон ухом, в которое заполз лесной клоп. Две стреноженные лошади на поляне перестали есть и мотали головами, будто заведенные игрушки. Индейки зарылись в сухой песок, цыплята притихли под кустами, дремал на одной ноге и сам неукротимый Иван Иваныч, и алый роскошный погон на его клюве сморщился и приобрел сиреневый оттенок, словно перегоревшая головешка. Все искало тени и не находило ее. Двухэтажное здание казалось заброшенным, и только наперекор всему на птичне подсосным поросенком визжала лучковая пила и одиноко стучал топор.

Сторож Омельян принес четыре старых длинных доски, молча положил на землю. Черный, худой, он был в своих неизменных синих заношенных штанах, вобранных в чеботы; между его черными длинными усами белела потухшая цигарка, приклеенная к нижней губе.

— Значит, есть дурни на свете?—с минуту поглядев на Леньку, невозмутимо спросил он. — В отдых и то тебя разобрало.

Ленька вспомнил свой разговор со сторожем, когда ехал на телеге из города. Тогда парень смеялся над колонистами за их согласие работать.

— Мели, Омеля, твоя неделя. Чем языком возить, лучше б взял лопату да подсобил. Копай вон яму под столб.

Сторож еще с минуту постоял молча.

— Не успел еще взяться за топор, а уже орешь «подсоби»? Тебе в охотку, вот и поломай горб, а мне коней напувать надо, за сеном ехать к Сухому Дубу... Ох, не на конюшню ты попал, Охнарь, я б те преподал науку. Не пальчиком бы стал работать, а всеми двадцатью.

Охнарь начал пилить доски.

Скоро весть о новом плотнике облетела всю колонию. От турника, с крокетной площадки, из леса стали недоверчиво собираться воспитанники; прибежали купальщики из бочага с мокрыми волосами, в темных непросохших трусах. «Да он небось опять работает, как на раскорчевке?!»

Топором Леньке до этого редко приходилось мастерить, обтесывание сох не клеилось: щепа летела вкривь и вкось.

Со всех сторон к «ему сыпались насмешливо-веселые советы:

— Ты, Леня, когда бьешь, посильнее крякай.

— Сади обухом, чего там смотреть!

— Не берет топор? — посочувствовал Сенька Жареный.— Эка беда, а ну, попробуй зубами.

Сенька сцепил руки, размахнулся, делая вид, что рубит, и с каким-то привизгом крякнул: «Гав! Гав!» Внезапно сморщился, схватился за живот, задвигал ушами. Повалился в траву и задрал ноги.

— Уморился. Отдохнуть бы годик на курорте.

Колонисты покатились со смеху.

Из пекарни пришел Яким Пидсуха: его привлекли шум, хохот у птичий. Некоторое время он полусонно, свысока смотрел на Охнаря, на топор в его руке, на криво заостренный конец жерди, потом отпустил щелчок ойкнувшей Анюте Цветаевой и молча ушел колоть дрова для печки.

Колодяжный воспользовался моментом.

— Чего смеетесь?—сказал он, стараясь сохранить серьезность. — А ну, давайте поможем хлопцу в добром деле.

Он схватил лопату, стал копать яму под столб. Колонисты вслед за ним кто взял заступ, кто пилу, кто молоток, гвозди.

К вечернему звонку загородка была поставлена. Ленька, может, сделал меньше всех, но, как и предсказывала Юля, пенка успеха досталась ему. Все уже потянулись ужинать, а он еще топтался на птичне и то поглядывал на загородку, то пробовал рукой столбы, словно проверяя, крепко ли они врыты, то собирал в кучу разбросанный инструмент.

— А говорил: «Ваше дело», — ласково усмехнулся Колодяжный. — Ты что здесь, батрак? Или в самом деле вол, ждешь, чтобы прикрикнули «цоб»? Такой же хозяин, как и все колонисты.

— Хозяин? — переспросил Охнарь. Он был в хорошем настроении. — Тогда дайте мне вон ту рябую курку. Чем ее сторожить, проклятую, я лучше зажарю да съем. Небось нельзя? Хозяин! Любите вы словами фокусы показывать.

— Конечно, нельзя, — неторопливо ответил Колодяжный.— Сейчас куры яйца несут, а вот осень придет — съешь. Без разбора кур едят только хорьки. В каждой семье все хозяева: колония—такая же семья, лишь побольше. Нельзя только себя выпирать: «Я хочу. Мне дайте!» Нужно и с другими считаться. А как же иначе? Видал, как тебе хлопцы помогли загородку ставить? Почему, думаешь? Увидали, что для всех стараешься. Так-то, хозяин. Ну, собирай инструмент, приходи ужинать.

И Колодяжный отправился в столовую.

 

IX

Как-то выходило так, что о побеге Охнарь вспоминал все реже, срок его сам собою отодвигался. Ленька даже стал забывать, что подговаривал Якима Пидсуху обокрасть колонию и двинуть на юг, к вечному магниту всех беспризорников—черноморскому побережью Кавказа или Крыма. Очевидно, в богадельне не так уж скучно было жить, как он представлял себе раньше. Во всяком случае, куда интересней, чем в тех городских детдомах, где ему доводилось зимовать. Там было скучно, голодно и совсем нечего делать. Правда, вместе с другими воспитанниками Ленька ходил в бывшую гимназию, теперь единую трудовую школу. Но классы отапливались скудно, учебников не хватало, а преподаватели брезгливо косились на разношерстную толпу «приютских» учеников.

В колонии существовали разные кружки, которые, как это водится, больше числились на бумаге. И, как везде, единственно работавшими на деле являлись хоровой и драматический. В них состояли почти все воспитанники. Инструменты имелись: мандолина, домра и балалайка с проломленным дном и самодельной кобылкой. При умении и из нее можно было извлечь звуки. Кроме того, в зале на втором этаже стояла панская фисгармония из красного дерева; правда, играть на ней разрешалось лишь тем колонистам, которые могли хотя бы одним пальцем на слух подбирать мелодии.

Зелеными сумерками после работы собирались колонисты у здания перед цветником и пели. Запевала Параска Ядута, хор стройно подхватывал. Паращенко дирижировал роговой расческой, которую всегда носил в кармане. Струимый оркестр аккомпанировал. Кот Гараська, заслышав энергичные звуки, обручем выгибал спину и кидался в первые попавшиеся кусты. Наоборот, Муха, потрясенная искусством колонистов, вдруг начинала тихонько подвывать. Иногда с хутора приходили парубки, девчата и устраивали танцы.

В хор Леньку не принимали из-за слишком явно выраженного козлетона. Сенька Жареный сказал ему:

— Хочешь спеть, Леня? Обожди до марта, а там айда с Гараськой на крышу и давайте на пару концерт. Сам увидишь — все кошки с хутора сбегутся.

Агрономический кружок Охнарь бросил на другой день после того, как выяснилось, что ни на какую экскурсию в сельские сады и на баштаны их не поведут. Недалеко продвинулся он и в изучении немецкого языка. Оголец узнал, что «Дас Гельд» — это деньги, «Дас Мессер» — нож, а как будет по-немецки «жулик», преподаватель не ответил, и Охнарь разочаровался в его знаниях, а заодно и в самом немецком языке.

Стоит только человеку вывести палкой на песке одну букву, как ему захочется написать и целое слово на бумаге. Охнарь бережно хранил в сердце мимолетный почет (правда, уже смешанный с недоверием), поздравления ребят за выполнение нормы по раскорчевке пней. Загородка на птичнике окончательно отравила его покой. Ленька надоел колонистам бесконечными рассказами, как это ему вдруг «стукнуло в башку» затеять столь величественное строение и какая от этого польза вышла всей богадельне.

Вообще Охнарь знал: колонисты ценили в нем бесшабашную смелость, ловкость, силу, охотно слушали фантастические рассказы о том, как он зайцем объездил всю страну, как «брал» с товарищами в разных городах ларьки, на вокзалах — чемоданы, в трамваях, на толкучке — бумажники, как сидел в тюрьме и «морочил мозги» следователю, прокурору, судье. И все же авторитетом он в колонии не пользовался. А вот Владек, Юля Носка, Юсуф, Охрим Зубатый, Яким Пидсуха, Анютка Цветаева, Параска Ядута и даже Сенька Жареный имели его! В чем тут собака зарыта? На «воле», в ночлежках, Охнарь привык к уважению ребят. Собственно, многие поступки он совершал не потому, что ему так хотелось, а потому, что знал: это понравится братве. Здесь же пацанята, которых он мог бы пришибить одним пальцем, держались перед ним с каким-то превосходством, чуть ли не снисходительно. Особенно это проявлялось тогда, когда разговор заходил о мельнице, о сенокосилке, о выпасах, огородничестве, а, к Ленькиному огорчению, об этом больше всего и толковали. Что он мог вставить? Чем козырнуть? Охнарь отлично понимал: колонисты «продались» за похлебку, «свихнулись», измельчали, стали конягами, жлобами — в общем, потеряли половину своей прежней ценности. Но почему же его так задело назначение на птичню? И почему он обеими руками ухватился за эту свою загородку? Не все ли ему равно, как смотрят на него эти выродки? Значит, нет! Да, коллектив, общество — вот без чего нельзя прожить ни одному человеку.

Драмкружок колонии подготовил постановку. В середине недели в село Нехаевку на ближний хутор вышло четверо воспитанников, босых, во в новых панамах. Розовое солнышко блестело на огромных фанерных щитах, которые хлопцы несли попарно. Цветистыми буквами на приклеенной тестом бумаге было выведено:

АНОНС!!!

В СЛЕДУЮЩЕЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ

СИЛАМИ ДРАМКРУЖКА КОЛОНИИ

БУДЕТ ПРЕДСТАВЛЕН

РЕВОЛЮЦИОННЫЙ СПЕКТАКЛЬ

СО СТРЕЛЬБОЙ ИЗ НАТУРАЛЬНОГО РУЖЬЯ.

ПОСЛЕ СПЕКТАКЛЯ —

УВЕСЕЛИТЕЛЬНЫЙ ВЕЧЕР

САМОДЕЯТЕЛЬНОСТИ И ТАНЦЫ.

ИГРАЕТ СТРУННЫЙ ОРКЕСТР.

ФИСГАРМОНИЯ.

Вечером афишеносцы вернулись с пазухами, набитыми дареными яблоками, и с вестью, что все билеты разобраны.

Это был первый спектакль, устроенный для хлеборобов, и колония заволновалась. Заведующий, Валерий Семенович Паращенко, собрал в зале воспитателей и актив старших ребят.

— Все вы знаете, друзья, — заговорил он, делая плавный жест рукою, — отношения у нас с окружающими хлеборобами э-э-э... не совсем удовлетворительные. В период организации не все колонисты гм-м... словом, вели себя достойно. Да сами помните: и кур воровали, и в хаты лазили, и сады, бахчи обносили, и задирались с нарубками. Сейчас, сами знаете, с крестьянством, не считая кулаков, вроде Бакитьки, мы наладили смычку, малыши наши ходят в Нехаевскую школу. Конечно, колония наша небольшая, не то что Болшевская под Москвой или Куряжская под Харьковом... Там сотни воспитанников, мастерские. Да и живем мы вдали от городов, крупных железнодорожных станций: легче поддерживать трудовую дисциплину, И такой порядок мы должны всегда сохранять... чтобы уважали в Отнаробразе. Поэтому, друзья, прошу, приглядывайте за хлопцами, что называется, в оба бинокля. Если кто забудется, тащите ко мне, а уж я с таким баловником...

Заведующий растопырил пальцы, как бы желая показать, что он сделает с баловником, но, так и не показав, погрузил их в роскошную бороду.

В колонию Паращенко был прислан из Губнаробраза: говорили, что у него там «сильная рука». В давние времена он учился в Киевском университете, за какую-то вольность был исключен. Пытался выступать на оперной сцене. В конце гражданской войны попал в политпросвет армии, что дало ему возможность скромно говорить о своих заслугах, а жене считать его героем. Авторитетом среди воспитанников Паращенко не пользовался. Тараса Михайловича хлопцы боялись, но тянулись к нему; девочки любили Ганну Петровну. Поэтому Паращенко занимался хозяйством, клумбой, хоровым кружком, своей бородой и крагами.

К субботе колонию убрали зелеными ветками, красными полотнищами с большими буквами про смычку и пламенный привет гостям. После работы воспитанникам выдали из кладовой свежее белье, мыло и наказали особенно хорошенько выкупаться в бочаге.. Чрезмерно лохматых Омельян обстриг тупой машинкой, равнодушно выдирая целые клочья волос. Колодяжный накануне спешно выехал по делам в уездный город, и Паращенко сам руководил «баней». С папиросой в зубах он неторопливо прогуливался по берегу речки, наблюдая пышный закат солнца, и, когда какой-нибудь закоченевший колонист вылезал на берег и кидался к одежде, ласково, но тоном, не допускающим возражения, говорил: «Ну что, дружок, торопишься? Небось уши не помыл? А посмотри на ноги: на. них не только цыпки, короста выросла. Потри еще, любезный, мочалкой свой загар, потри хорошенько, он у тебя подозрительно черен». И пацан, стуча зубами, покорно нырял обратно в бочаг, а так как мочалок явно не хватало, усердно начинал драть тело песком.

Наступило воскресенье.

Гостей ожидали к сумеркам, а они стали собираться сразу после вечернего чая. Заведующий, уверенный, что свободного времени еще много, отлучился «на минуточку по важному делу»: вздремнул дома на постели, накрывшись от мух газетой. Ганна Петровна с драмкружковцами хлопотала в театральной уборной — за кулисами сцены, в отгороженном простынями углу. Они вырезали из картона погоны, густо красили их, разводили для грима сажу на бараньем смальце, толкли кусковой мел.

Режиссер труппы Владек Заремба нигде не мог найти румян и пустил в ход пропылившиеся неживые цветы, вырезанные из оранжевой бумаги и доселе украшавшие палаты девочек: эта бумага немного красила. Юля Носка с подружками наскоро ушивали костюмы, взятые напрокат из «театрального реквизита» (у Омельяна, у повара, у воспитателей). В спектакле был занят почти весь актив колонии.

Воспитанников предоставили самим себе. Одетые по-праздничному, в куртки, штаны и ботинки, и получив строгий наказ «не замараться», они со всей деликатностью, на какую были способны, как гуси, бродили по двору. Дежурный исполкомовец придирчиво следил, чтобы хлопцы не затеяли, чего доброго, драки, не валялись по земле.

В это время на неогороженный двор колонии вступила первая группа гостей.

— Гля, братва, — увидя их, закричал стриженый колонист, — селянские!

— А верно. Что так рано? — воскликнуло сразу несколько голосов.

Ша! — зашипел на них дежурный исполкомовец-— Подняли хай! Дуйте лучше до Паращенко, а то до Ганны Петровны: пускай хлеборобов привечают. Увидите Юлю или Владьку Зарембу — тоже шлите!

Выглядели селяне нарядно: у парубков были выпущены чубы, распахнуты городские пиджаки, скрипели сапоги в новых калошах, надетых для щегольства. На девчатах рябили алые, голубые юбки, цвели платки, расшитые сорочки домотканого полотна, монисты. Пожилые хлеборобы важно и солидно потели в свитках. Гости церемонно говорили притихшим пацанам: «Добрыдень»— и совали руку.

Общение началось.

Воспитанники, обладавшие пушком на верхней губе, стали развлекать девчат-прихожанок. Селянские парубки знакомились со старшими колонистками. Послышался оживленный говор, смешки, по рукам пошли яблоки, замелькала подсолнечная шелуха. Пожилые хлеборобы в сопровождении исполкомовца стали осматривать конюшню, скотный двор, птичню и обмениваться мнениями.

В спектакле Охнарь участия не принимал и сперва со скучающим видом рассматривал гостей: нет ли между ними губастого картежника во френчике? «Френчика» не было. Вскоре, однако, Охнарь сообразил, что от этой «смычки», пожалуй, можно кое-чем поживиться. Он затесался в толпу и принялся изучать широко раскрытые, словно зевающие карманы гостей. Делалось это с профессиональной скромностью, без расчета поразить селян своим искусством и талантами.

Труд добросовестный всегда возмещается, и четверть часа спустя краснощекий парень, щеголявший в малиновых подтяжках поверх зефировой рубахи, неожиданно обнаружил исчезновение кисета с тютюном — подарка зазнобы сердца.

— Ото ж, дывысь, зараз тильки був у кишени, — растерянно оглядывал он вокруг землю.

— Потеряли? — участливо спросил Охнарь, успевший спрятать кисет под куст шиповника. — Да не может быть. Это недоумение.

— Не журись, Хома, — хохотали парни-односельчане. — По весне тут аж два кисета вырастэ!

— И обое с табаком!

Еще не остыли шутки, как смешливая молодайка объявила, что она потеряла с головы гребешок, а дед в соломенной шляпе не обнаружил в кармане окуляров, завернутых в красный носовой платок. Гости недоуменно притихли, начали сторониться колонистов.

С крыльца сбежал Паращенко, обеими руками поправляя взлохмаченные волосы. На его заспанном лице отпечатались две красные полоски от наволочных завязок. Заведующий рассыпал гостям улыбки, а письмоводителю сельсовета, кривому старичку, одетому в широкий, не по плечу, английский френч, в смазных чеботах, уважительно пожал руку.

— Рады вас видеть, — говорил он, — рады. А я, знаете, все по-хозяйству, все по-хозяйству... не мог лично встретить. Ну как вам колония? Рекомендую особому вниманию эту клумбу с цветами. Так сказать, мое детище! Да, да, сознаюсь — слабость! Вот это табаки, но не те, друзья, что мы с вами курим, а душистые. Здесь георгины. Не правда ль, красавцы? Будто из бордового воска вылеплены, да и пахнут воском. Львиный зёв. Его, как и астры, можно заставить цвести до самых морозов. Надо только срезать увядшие соцветия, тогда из пазух листьев начнут развиваться новые. Вся наша жизнь при социализме должна напоминать такую клумбу. Верно?

Старичок-письмоводитель дернул себя за жиденький ус, вперил единственное око в чеботы.

— Квиточки у вас того... стоящие квиточки, це сказать можно. И хозяйство оно того... доброе хозяйство. Дякуемо, що пригласылы вас у гости... так это, по-суседски. — Письмоводитель медленно пожевал сморщенными губами, добавил безразлично: — А наши люда, знаетэ, туточки позагубылы свои гомонци да окуляры. Ото ж, кажу им, вражьи диты, не пыйтэ дома горилку, хе-хе-хе...

Приготовленная фраза костью застряла в горле у Паращенко, он побагровел и закашлялся. Увидев пекаря, подозвал его пальцем, захрипел на ухо:

— Займи гостей, Яким. У меня, понимаешь... что-то грудь заложило.

Заведующий знал, что Яким был единственный колонист, внушавший доверие Нехаевке. Не раз, правда, у него шевелилось подозрение, не ворует ли пекарь муку — слишком уж он самостоятельный. И правда ли, что он «заработал» почти новые сапоги, помогая косить сено богатому селяиину? Но никто не ловил Пидсуху на беззаконии, а главное, он до зарезу был необходим колонии, и Паращенко успокоился.

— Может, хотите будынок поглядеть? — неловко чувствуя себя в роли хозяина, церемонно обратился Яким к хлеборобам и кивнул на здание. — Поинтересуетесь, какие у «ас спальни? А то можно и на пекарню пройти.

Гости крякали, усиленно сморкались, но никто из них не привял предложения. Они и на Якима теперь косились подозрительно.

Дежурный колонист поспешил ударить в кусок рельса, подвешенный к дубу: это означало звонок на спектакль. Нехаевцы потянулись в залу. Они плечом к плечу разместились по скамьям, колонистов промеж себя не пустили. Якиму пришлось сесть сбоку. В спектакле он не участвовал, считая его пустой забавой.

Поднялся занавес, сшитый из одеял. Узкую сцену освещали две керосиновые лампы. Весь низ задника обтягивала марля, крашенная синькой, — «море». Возле берега лежал чурбак, на котором рубили хворост для кухни, — «валун». Справа росла спиленная сосенка, слабо прикрепленная за ветки гвоздями,— «лес». Слева возвышался кусок картона с нарисованными окнами и привязанными пучками соломы,— «изба». За картоном на стуле согнулась Параска Ядута — суфлер; челка ее была видна из зрительного зала.

На авансцену вышла Юля Носка, нарядная жиденько подрумяненная оранжевой красящей бумагой, с бровями, густо подведенными сажей. Голову девушки покрывал скромный деревенский платочек, на плечах мешковато сидело большое, не по росту, пальто Ганны Петровны, на ногах — казенные ботинки. От жары, от сознания важности исполняемой роли (она играла в пьесе партизанку) Юля раскраснелась, и естественный румянец куда ярче украшал ее щеки, чем косметика.

— Дорогие гости, — заговорила она. — Зараз мы, наш колоницкий драмкружок, представим вам спектакль в одном действии. Це действие происходит далеко на севере, в поморском селе: такая пьеса к нам попала. Но драмкружок у вас, товарищи, молодой, гарных декораций ще нэма, да и костюмов и гриму нигде не можем купить. Позавчера наш воспитатель Тарас Михайлович поихав в город, може, вин достанэ. Так что прохаем извинить... чим богаты.

Юля поклонилась и попятилась за «море».

За кулисами послышался оглушительный грохот жестяных тазов и порожних ведер, в которые колотили скалками. Десяток «статистов», плотно сцепив зубы и покраснев от напряжения, неистово завывали на разные голоса. Это должно было изображать буран. Картонная изба покачнулась, показались актеры, со стула послышался громкий шепот Параски Ядуты; спектакль начался.

В зале стало тихо: внимание селян приковала сцена. Паращенко, сидевший на передней скамье с почетными гостями, незаметно встал и вышел на каменное крыльцо. Здесь он почти столкнулся с Владеком Зарембой.

— Двое селян уже ушли домой, — угрюмо сообщил исполкомовец.

— Подвели, поганцы, — зашептал Паращенко, безжалостно теребя роскошную бороду. — Хотел бы я знать, кто этот... артист? Завтра же бы в реформаторий отправил! Называется, смычку устроили. Не ожидал, совершенно не ожидал! За последний год дисциплина в кололи наладилась, труд стал приносить плоды. Хвалили нас, в пример ставили, и какой-то мерзавец все поломал. Теперь в Отнаробразе могут узнать, начнутся неприятности... А я еще там просил, чтобы посодействовали открыть комсомольскую ячейку.

— Ячейку? — быстро переспросил Заремба. — Когда открыть?

Заведующий не ответил и опять затеребил бороду.

Сквозь стволы блестела малиновая заря, хвойные кроны, казалось, пылали. Небо, несмотря на позднее время, почти не померкло и сквозило глубокой синевой. В посвежевшем вечернем воздухе с клумбы сильнее запахло табаком, левкоями. Мимо в лес проехали двое колонистов на конях — в ночное. За лесом на Бакитькином хуторе лаял цепной пес.

— Охнаря нету в зале? — вдруг спросил Заремба и, не дождавшись ответа, сбежал с крыльца. Паращенко вернулся в зал.

На сцене шел спектакль. Два актера в огромных погонах из желтого картона, усиленно гремя деревянными саблями (белогвардейская карательная экспедиция), расстреливали семьи партизан-поморов. Генерал (Сенька Жареный) в болтающихся Омельяновых сапогах и бумажной каске, глубоко закрывшей оттопыренное ухо, размахивал пугачом и орал: «Ах вы, бунтовщицкое отродье! Я вас усех порубаю!» Он таращил глаза, злобно морщил нос, скрежетал зубами. Перед генералом, гордо выпятив грудь, стоял рыбак-помор (Охрим Зубатый) с одним усом, сделанным из ваты: другой ус отпал, и актер в пылу не заметил этой потери. Охрим твердил, патетично воздев руку: «Ты, белый пес, и я плюю тебе на бороду!» — и в самом деле норовил попасть слюной на голый розовый подбородок генерала, а Сенька все увертывался и скрежетал зубами.

Гости внимательно глядели на сцену: искусство колонистов таки покорило их сердцу.

Пьесу Паращенко помнил едва ли не наизусть. Вот обозленный генерал отвязал от пояса деревянную, болтавшуюся на веревочке шашку и занес над головой старого рыбака. Но помор, опасаясь отнюдь «не театрального» удара, в отместку за свои плевки, предупредительно упал на пол, сказав: «Нехай я уже помер, но «не покорюсь тебе, псу-белогвардейцу!» Генерал так взмахнул в воздухе саблей, что ткнулся головой в сосну, сорвав ее с гвоздей. Он крикнул: «Ага, отрубал тебе голову! Так прикончу и усё ваше бунтовщицкое отродье!» — и вопросительно уставился на дверь. Оттуда должен был ворваться, отряд красных партизан, вызванный мальчиком. Никто не появлялся. «Входите же, паразиты, входите!» — трагически шептала Параска-суфлер.

Одна из керосиновых ламп начала коптить, сажа полетела на упавший «лес», на убитого.

— Хвитиль! — сердито буркнул покойник.

Генерал убавил в лампе огонь и застыл в прежней воинственной позе.

Зрители начали улыбаться.

Наконец поморы-мстители стали вылезать на сцену. Перед хуторянами разыгрался настоящий бой: обе стороны разгорячились и не жалели тумаков. Под напором превосходящих сил белогвардейцы начали позорно отступать, и тогда за сценой прозвучали два холостых выстрела «из натурального ружья», как об этом было объявлено в афишах. Затем на подмостках произошло нечто странное: командир партизан (Юсуф Кулахметов) мирно достал вышитый кисет с тютюном, скрутил козью ножку и предложил закурить двум пленным офицерам. Не по ходу пьесы повели себя и остальные рыбаки-поморы. Оранжевая молодайка (Юля Носка), сунув деревянную гранату под мышку, кокетливо причесывалась, держа гребешок двумя пальцами, чтобы его все видели; курносый «народный мститель», нацепив железные очки и, вероятно, ничего не видя, все время спотыкался и налез на «море», а мальчик, вызывавший красный отряд, долго и картинно вытирал носовым платком лицо и шею, словно он вспотел в бою.

Услышав позади себя приглушенный говор, Паращенко оглянулся. Дивчина с профилем сороки в пестрой хустке толкала локтем парубка в малиновых подтяжках, шептала испуганно:

— Дывысь, дывысь, Хома, та це ж твий кисэт!

— А и справди ж мий, — отвечал Хома, которого аж в пот ударило.

Дед признал свой платочек и окуляры, молодайка — гребешок.

Занавес опустился в глубоком молчании. На авансцену вышел Владек Заремба и с наигранной веселостью поднял руку, прося внимания.

— Я только пару слов, — заговорил он. — Тут наша драмкружковка Юля Носка выступала, что в колонии нету гриму, костюмов, помните? А для спектакля позарез надо было раздобыть очки, кисет и подобные мелочи быта. И вот один наш хлопец... художник он, артистов одевает, порешил одолжить их у вас на время. Спросить-то постеснялся, так и... чтобы вас не беспокоить... как же дорогие гости! А когда опустим занавес, прошу хозяев получить вещи обратно.

Заремба сделал знак артистам, и представление продолжалось. Партизаны и офицеры, торопливо докурив цигарки, опять начали сражаться.

Селяне зашептались, стали толкать друг друга локтями в бок. Дивчина с профилем сороки, прыская в хустку, говорила товаркам:

— А Хома-то, Хома!.. Як побачив свий кисэт, то раззявыв рота, наче хотив проглотить усю спектаклю.

Зрители с некоторым опозданием, зато дружными аплодисментами поблагодарили актеров за игру.

После спектакля колонисты дали гостям концерт. За фисгармонию сел повеселевший Паращенко, принял вдохновенную позу, округлым движением поднял обе руки, словно задумался на минуту, и бойко ударил по ободранным клавишам. Рядом встала Параска Ядута, аккуратно причесаная, в новом длинном платье, взволнованная, но С присущим всем солистам выражением внутреннего достоинства. Чистым, высоким, серебристым голосом она запела:

Ой, нэ свиты, мисяченьку, Нэ свиты никому. Тильки свиты мылэнькому. Як идэ до дому!

Зал притих. Маленькая, неприметная в обычное время Параска властно овладела общим вниманием. Девочка казалась и ростом выше, и значительнее, прямо-таки красивой. И откуда что взялось!

После Ядуты выступили два чтеца-декламатора. Затем Аня Цветаева, наряженная в матроску, брюки- клеш, с нарисованными углем усиками и волосами, спрятанными под картуз, ловко сплясала «матлот». Концерт прошел живо, весело.

Хлеборобы постарше собрались домой.

— Щиро дякуемо вам за театр, — прощался старичок-письмоводитель, и его око доброжелательно уставилось в роскошную бороду заведующего. — Добре ваши хлопцы грають. А що касаемо кустюмов, ну прямо хвокусники. — Письмоводитель рассыпался таким дребезжащим смехом, что запрыгал жиденький клок на его седой голове. — Чего греха таить, наши подумали... того, хе хе-хе... Вы б раньше сказалы, за тютюн та окуляры: хиба мы не дамо? Там у вас с белыми був один англичан, так я бы дав свий френч... для спектаклю. Це колысь у вас хлопцы булы... того. А зараз-таки великатны, так гарно на поли работають... прямо як у нас на сели. Табачку ж своего квиткового дайтэ. Посажу возле хаты, нехай внуки нюхають да не тянутся до дида в кисет.

Паращенко радушно пожал руку письмоводителю.

...В это время за домом на перевернутых парниковых ящиках сидели Владек Заремба и Охнарь. В темноте мигали звезды, из открытых окон здания доносились отчаянные звуки струнного оркестра, визг фисгармонии и топот пляски.

— Отдал ведь? — с искренним недоумением говорил Ленька. — Все барахло вернул? Чего ж ты меня за душу тянешь?

— Заквакал: «отдал, отдал», — сердито перебил Заремба. — Не отдал бы, знаешь что получил? Отлудил бы так, что вся морда заплатками покрылась.

— Да зачем мне сдалась эта рухлядь: очки, гребешки. .. Было б что дельное. Так они ж, землееды, деньги дома в чулке держат. Просто гляжу: порастопырили карманы, будто милостыню ходят собирать, ну я и... поинтересовался. Как-то сама рука полезла.

— Вот тебе б Валерьянкин (так колонисты промеж себя называли заведующего) «слазил»... в реформатор. Я и так его ёле уломал. «Охнарь, говорю, пошутил, он сам вернул вещи». Обязан я перед завом за тебя краснеть?

В темноте не было видно улыбки, скользнувшей по губам Охнаря. Заремба был его другом, и оголец не хотел с ним ссориться. Подумаешь, пригрозили — из колонии выгонят! Да поддержи его Яким Пидсуха, давно бы их и след простыл — вместе с мукой и хомутами. Чудак рыбак этот Владька, носится со своей богадельней, как дурень с писаной торбой.

— Ладно, Владя, довольно, а? — Ленька положил ему на плечо руку. — Кисет-то я тебе отдал, а вот табачку селянского отсыпал. Давай закурим — все горе забудем.

И он достал газетную бумагу.

Некоторое время Владек молча крутил цигарку, затем сказал медленно и с горечью:

— Дурак ты, Охнарь, дурак! Думаешь, все тебе смешочки да шуточки? Ты знаешь, о чем дело идет? На днях вот мне Тарас Михалыч слова Ленина прочитал из книжки, — он придвинулся ближе. — Слушай да тоже запомни: «Война не на живот, а на смерть всем жуликам, тунеядцам и хулиганам! Всякая поблажка им — это преступление перед социализмом». Понял, болван? Вот уговаривают, уговаривают, а потом так остригут, что гляди, как бы с волосами и го- лову не сняли...

— Сам Ленин сказал? — не поверил Охнарь.— Брешешь небось. У Ленина вся Россия на плечах: было ему когда ворьем заниматься!

Он задумался, долго сидел, не прикуривая, покачал головой.

— А неужели все-таки говорил? Вот дела!

 

X

Несмотря на временное раскаяние, на то, что некоторые порядки в колонии нравились Охнарю и он, незаметно для себя, втягивался в работу, им то и дело овладевала мысль убежать на улицу. Он не задумывался над тем, что подумают о нем новые товарищи: Заремба, Юсуф, Охрим Зубатый. Какое ему до этого дело? Притом он не сомневался, что в душе они его поймут: сами были жуликами. Если же осудят — тем хуже для них, значит, окончательно стали жлобами, а с такими и считаться нечего. То, что он нанесет урон колонии, подорвет авторитет Колодяжного, Паращенко, вызовет их возмущение, тем более не могло остановить Охнаря. Наоборот, именно это он и считал молодечеством. Пусть знают, какого уркагана хотели взнуздать. Ого! На него еще не сделали уздечки и никогда не сделают!

И если Ленька все же не убегал, то лишь потому, что совершенно не терпел одиночества. С Якимом Пидсухой сорвалось — и черт с ним. Но не может же быть, чтоб во всей колонии не отыскался разумный парень, жаждущий, как и он, Ленька, свободной, вольной жизни. Теперь Охнарь согласился бы взять с собою первого попавшегося.

Искать он стал среди младших ребят: не такие «сознательные». Бить надо уже наверняка. Второй раз сорвешься, могут активисты узнать, дойдет до начальства, и тогда придется бежать с пустыми руками.

После долгих размышлений выбор Леньки наконец остановился на Сеньке Жареном. Пожалуй, он больше остальных подходил для намеченной цели. Ленька стал обхаживать будущего кореша, расспрашивал, в каких краях тот скитался, в каких детдомах жил. Полученные сведения не особенно его утешили. За свою короткую жизнь тринадцатилетний Сенька Чулков не связывался ни с одной шайкой. Это был типичный беспризорник, или, как презрительно их называют блатные, — сявка. Он ходил по вагонам, играл на деревянных ложках, пел песни и довольствовался крохами, получаемыми за эти труды; подворачивался случай — воровал по мелочи; нечего было есть — побирался. Полгода жил на улице, зайцем раскатывал в товарняках по России. Глубокой осенью сам охотно шел в детдом, начинал учиться, отъедался за зиму. Но когда в мраморном весеннем небе появлялись журавли, вылетал на «волю» и Сенька Жареный. Так поступил ой и в этой колонии, да только в июне неожиданно вернулся назад, худой, как дикий кот, в лохмотьях. На общем собрании Сенька дал коллективу слово, что окончательно порвал с улицей.

— Больно чиколаду много дают на воле,— не улыбаясь, объяснил он и смешно пошевелил длинным» ушами. — Золотуха от сладкого пошла, захотелось колонистской картошки.

И с той поры действительно жил и работал, как все воспитанники.

— Слушай сюда, Жареный, — выбрав первый подходящий момент, обратился к нему Ленька. — Хотел бы опять гопничать на воле? Тянет?

Мокрые после купанья, они вдвоем одевались на берегу пруда. Уже ударил звонок на воскресный обед. К столовой потянулись ребята, девочки, заразительный смех, выкрики огласили площадку перед крыльцом.

Ополоснув ногу, Сенька собирался сунуть ее в праздничную штанину, да заторопился и опять ступил на мокрую глинистую землю.

— На волю? — переопросил он. — А тебе чего?

В его тоне Охнарь уловил подозрительность, недоверие. Он не знал, что в колонии частенько шутили над Чулковым. И «бывалые» ребята — жители асфальтовых котлов и милицейских камер, и селянские хлопчики, которых в последнее время, прислал Отнаробраз, — все бесцеремонно подтрунивали над Сенькиной страстью к скитаниям, не подозревая, что грубой рукой касаются незажившей раны. И он — шутник и балагур— в таких случаях замыкался, краснел, лишь иногда отделываясь вялой прибауткой.

А меня как на веревке тянет, — признался Охнарь, и взгляд его затуманился, он уже не видел ни этого леса, ни пруда, ни кирпичного здания, а что-то далекое, одному ему известное. — Так бы сорвался и полетел.

Изменившееся лицо, легкая дрожь в голосе подействовали на Жареного сильнее всяких слов. Он не заметил, как от напряженного внимания у него самого полуоткрылся рот. Затем, не ополаскивая ног, торопливо натянул штаны и спросил с неискренним смешком человека, привыкшего скрывать истинные чувства:

— По вшам соскучился? Мало тебе мильтоны морду чистили?

— Все равно подорву. Хоть ползком, на пузе, а смоюсь отсюда.

Сказано это было сквозь стиснутые зубы, почти в одно дыхание.

Сенька, напяливший праздничную суконную курточку с накладными карманами, опять на мгновение застыл, потом зорко впился в глаза товарища. Его слишком часто разыгрывали: «Крутанем отсюда, Сеня?» Вдруг он шутовато и насмешливо сложил губы, фальшиво запел:

Как заглянул я на бан По первому разу, Залез нэпману в карман, Остался без глазу.

Крыльцо веранды опустело, колонисты давно усердно работали ложками за столом, а двое посиневших купальщиков все еще стояли на берегу. Охнарь говорил возбужденно, уже не заботясь, слушает ли его Жареный, словно размышляя вслух:

— Что меня, на цепь тут посадили? Вот так изо дня в день и буду копаться в земле? Да нехай эта богадельня рассыпется в прах! От кичи они меня, видишь ли, избавили! А я просил? Отсидел бы срок — и опять на воле. Хватит. Никому и ничем я не обязанный и не прошу никаких амнистий. Я тоже человек и жить буду, как схочу.

От волнения он слегка побледнел. Рубанул рукой воздух.

— Амба! Решено и подписано.

Поднял глаза на Сеньку Жареного, в лоб спросил:

— Хочешь на пару? Без дураков говорю.

Губы Сеньки сложились в пренебрежительную гримасу; мол, меня на арапа не возьмешь. И вдруг, словно задохнувшись, он шепотом спросил:

— Когда?

— Чего канителить? На дорожку только надо запастись кое-чем. Хорошо бы у Паращенко кассу потянуть, да ведь тут и контора не как у людей: касса у Паращенко в квартире, а там его баба целыми днями ошивается. — Охнарь переменил тон, бодро хлопнул Сеньку по плечу: — Айда, вон нас зовут. После обеда встретимся у клуни, все обговорим,

Трезво обсудив наедине с собой кандидатуру будущего дружка по скитаниям, Ленька вновь убедился, что Жареный не совсем ему подходит. Кусочник. Сявка. Ладно, он научит этого сопляка таскать на вокзалах чемоданы у зазевавшихся пассажиров, стоять на стремке, «брать» ларьки. Иного выхода нет. Хорошо, хоть напарник нашелся. Яким вон чуть башку не свернул поленом.

После обеда, когда парни вдвоем углубились в лес, Сенька неожиданно сам проявил воровские способности. В ответ на Ленькино брюзжание, что в этой «жлобской богадельне» и спереть-то нечего, Сенька вдруг задрал подол своей праздничной куртки и сказал:

— А во!

— Чего «во»?

— Роба. Почти совсем новая.

— Ух ты! — воскликнул пораженный Охнарь. — Как же это я, халява, упустил? И в самом деле, почему бы вам не взять эту робу... хоть она и буржуйская.

По инициативе всемирно известного исследователя Арктики, норвежского ученого Фритьофа Нансена скандинавские страны посылали детям Советской России подарки. Пятьдесят шесть комплектов ребячьих и девичьих костюмов год назад получила колония. Правда, воспитанники не очень благодарили добровольных жертвователей из-за границы. Суконные курточки вполне подходили ребятам, но короткие штаны с пуговицами у колен вызвали явный протест. Малыши еще согласились их носить и вскоре привыкли к невиданной западной моде. Великовозрастники же, вроде Якима Пидсухи, Зарембы, Юсуфа Кулахметова, тайком брившие осколками косы пушок на щеках, куртки надели, но упорно щеголяли в старых штанах навыпуск. Вот эту-то праздничную одежду Сенька и предложил украсть из кладовой.

Оставалось только выбрать подходящий момент для взлома. Беда заключалась в том, что кладовка помещалась в полуподвале; единственное окошко ее было забрано решеткой, а на двери оказался старинный замок весом в добрых четверть пуда.

— Экой урод,—с оттенком безнадежности и уважения сказал Охнарь, дернув замок, словно проверяя крепость толстенной дужки. — Разве такой гвоздем откроешь?

— Отмычку б, — вздохнул над ухом Жареный и осторожно нажал острым плечом на дубовую дверь кладовки.

Дверь оказалась такой же прочной, как и запор.

— В нашей проклятой дыре, — пробурчал Охнарь,— ничего не найдешь, окроме земляных червяков. Но их пускай индюшки раскапывают да курицы. Будь мы в городе, моментом раздобыл бы инструмент и сделал ключ. А то достал бы пилочку.

Ничего не оставалось, как забраться в комнату к кастелянше и утащить связку с ключами. Да, но это легче сказать, чем сделать, тут надо уловить момент. Бабенка рано укладывалась спать, рядом была девчачья спальня, комната воспитательницы. Нужно время и терпение.

Пока ж будущие беглецы каждый день уединялись вдвоем и обсуждали ту развеселую жизнь, которая ожидала их на «воле».

— Дунем на Каспий, — говорил Охнарь. — Я во всех морях купался: и в Черном, и в Балтийском, и в Азовском, а вот на Каспии еще не довелось. Охота поплавать. Тогда останется только в Тихо-Ледовитом океане — и считай все воды прошел. Потом в этом Каспии рыбы — ну кипит! Плаваешь, плаваешь, сунул руку —и сазан в аршин длины. Осетр с икрой. В котелок их —гоп, подсолил и наворачивай за обе щеки! Не брешу, вот чтоб в тюрьму сесть. Ребята говорили. После еще золотые рыбки есть, ну те потрудней ловятся, и не знаю, то ли из них уху кашеварят, то ли на одну жаренку потрошат. Голодать не придется. Короче, Сеня, заживем — будь здоров, Иван Петров. Не то что в этой богадельне. Обрадовали картошкой с молоком! Еще и оденемся как фраера, и водочку будем попивать, и гульнем с марухами. Со мной, браток, не пропадешь. У меня рука — магнит, к чему ни протяну, все прилипает.

Охнарь искренне верил в то, что говорил. Здесь, в колонии, он успел забыть о мучительных скитаниях по станциям, о тряской езде в товарняках, под вагонами экспрессов, о вечной войне с кондукторами, транспортной милицией, о жестоких затрещинах, пинках, получаемых от них. Забыл о бесконечных голодовках, о том, как приходилось зябнуть по ночам в подъездах домов, на панели, в остывших асфальтовых котлах. Забыл, что вдобавок ко всем ударам изменчивой судьбы впереди перед ним всегда маячила тюремная решетка. Мир представлялся ему сейчас розовым и заманчивым, как свеженький апельсин. Вспоминалось только лучшее, что он испытал за эти забубенные годы: чудесное утро, когда он пешком шел с полустанка на станцию Лихую, после бегства от тетки из Ростова-на-Дону, солнечные дни на золотом черноморском пляже, теплый блеск терпкой, белопенной волны, в которой он беззаботно купался с товарищем; удачные кражи денег, на которые он в один вечер посещал по три кинотеатра, упиваясь фильмами про ковбоев, бандитов и непонятных ему великосветских денди в шелковых цилиндрах, смокингах и с изысканными манерами.

Ожил и Сенька Жареный. Больших денег у него на «воле» никогда не водилось, зато он растрачивал дни по собственному усмотрению: летел куда хотел, иногда бывал бит, но иногда и сыт.

Прошла неделя. Вытащить ключи у кастелянши оказалось делом более сложным, чем им думалось, и как друзья ни поддерживали в себе первоначальный энтузиазм, при встречах уже не так горячо обсуждали будущую жизнь: успели немного поостыть. Да и колонисты, заметив, что они все время уединяются, начали подсмеиваться:

— Чего шепчетесь? Не в Америку ль собрались?

— Иль у Мухи блох задумали украсть? Глядите, покусают.

Волей-неволей пришлось вести себя с оглядкой, встречаться реже. И если бы не упорство Охнаря, возможно, им так и не удалось бы заполучить ключ от каморы. Помогла только его настойчивость. После долгих вечеров, бесполезно проведенных в зале наверху, он наконец поймал момент, когда кастелянша на минутку зашла к заведующему. Почти на глазах у девочек Ленька проскользнул в ее комнату и снял ключи со стены над постелью. Теперь оставалось выждать, когда заснет колония, и привести в исполнение давно задуманный план. Ленька зашел в палату, где спал Сенька Жареный, вызвал его в коридор и молча показал ключи.

— Вопросы есть? — спросил он торжествующим шепотом.

Казалось, Сенька обомлел от удивления.

— Айда к пруду. Обговорим все напоследок, там вас ни одна стерва не подслушает.

Парадная дверь с веранды оказалась уже запертой ночными сторожами, во двор можно было выйти лишь черным ходом. Этим путем Жареный и направился, Охнарь тихонько вылез через окно своей палаты. Так было лучше, а то еще привлекут ненужное внимание любопытных, вроде Анютки Цветаевой или Зарембы, которым всегда все нужно знать, начнутся назойливые вопросы: «Куда вы? Чего шнырите?»

У коровника они встретились. Ясная, серебристая ночь встретила их сильными, нежными запахами табаков и ирисов — с клумбы; навоза и скотины — от хозяйственных построек; древесной свежести и листвы — из леса. Под луной мягко лоснилась железная крыша здания; тихо мерцали высокие тополя; росистую траву, землю пещрили таинственные тени. Однако ни Охнарь, ни Жареный не замечали прелести окружающего. Торопливо, не разбирая тропинки, выбрались они к темно-сияющему, загадочному водному зеркалу, остановились, переводя дыхание.

— Порядок такой, — полушепотом объяснял Ленька. — Обождем, когда совсем угомонится колония, а дежурные сторожа задремлют, и — за дело. Зайдем в камору, напялим на себя сколько можно штанов, курток, насуем в наволочки. Может, одеяло новое попадется или еще что подходящее. Только не жадничать. Чтобы свободно унесли. Главное, выбраться из дома.

Сенька слушал молча.

— Жалко, тут до станции далеко переть. Целых Четырнадцать верст. Добраться туда надо до утра, а то с барахлом еще сгребут по дороге. Знаешь, какая теперь людка пошла? Сволочь. Каждый считает, что раз он советский, так ему до всего дело есть, и сует рыло. Ну, да я в лесу нашел железный прут. Если кому по черепушке долбануть, сразу мозги на место станут. Пока в колонии хватятся, мы уже должны чесать на майдане в Крым.

Сенька и тут ничего не сказал. Стоял он опустив голову, посматривая исподлобья, косо.

— Теперь ша! — приказал Охнарь. — Топаем по своим палатам, но гляди, не засни. Все ясно?

Ответом ему был глубокий вздох. Сенька шмыгнул носом, переступил с ноги на ногу.

— Да ты что? Язык проглотил?

— Я, Охнарь... я... не поеду.

Стукни сейчас кто-нибудь Леньку палкой по голове, появись рядом сам Паращенко, он бы не так обомлел.

— Как ты.., Что ты... А ну, повтори.

— Никуда я... из колонии, — запинаясь и с отчаянием утопающего заговорил Сенька. — Никуда! Передумал я. Ну смотаемся, даже барахло загоним... а там чего? Осень подойдет, зима... Что делать? Знаешь, куда я добирался? Аж до Алма-Аты. Дальше некуда переть, Китай. И все одно: снег выпал, в ночлежку пришлось устраиваться. Не то сдохнешь. Сам не знаю, как я согласился на твои уговоры. Прямо затмение...

— Да ты что, сука,—зашипел пришедший в себя Охнарь и, схватив Сеньку за грудки, сжал в кулак его рубаху у ворота.— Пятишься, сявка поганая! Да я сейчас тебе глаза на затылок поставлю. Балду откручу. Блин с тебя сделаю...

Сенька не сопротивлялся. Он знал, что был слабее Охнаря, а тут еще от страха, от сознания своей вины у него совсем отнялись руки, и он еле держался, чтобы не упасть. Он только вертел головой, потому что ворот рубахи сдавил ему шею.

Что хочешь делай. Обижайся не обижайся. Я уж сколько срывался. Колонисты больше не возьмут обратно. Да еще барахло стырим..,

— Заткнись, зараза! — цыкнул Охнарь, трясясь от слепой злости, — Шутки задумал шутить? Ах ты, гнида малокровная, гад шепелявый. Забожился, а теперь в кусты? Да ты знаешь, как я с тебя получу? Знаешь?

— Бей. Получай. Имеешь право. Но это мое последнее слово. Что хочешь...

Голова Сеньки метнулась вправо, затем влево: Охнарь два раза ударил его в зубы. Нижняя губа у Жареного вспухла.

— Отыгрывайся, богуй. Все одно...

Охнарь еще раз сунул кулаком; Сенька увернулся, отскочил в сторону, крикнул:

— Сам тикай, а меня не трогай. Не трогай больше, урка занюханная. Получил свое? Не подходи!

В голосе его слышались слезы, а взгляд был дикий, ожесточенный. Оглядываясь, он медленно пошел к двухэтажному зданию, смутно черневшему в лунной тьме. Охнарь в ярости пожалел, что с ним нет железного прута: перетянул бы разок-другой, чтобы знал, как подводить товарища. Но преследовать Сеньку не стал: в колонии воровские законы не имели силы. Сенька мог донести на него, и, если бы узнали ребята, заведующий, от реформатория ему не открутиться бы. Терять «волю» из-за какого-то побирушки Леньке не хотелось. Бил он Сеньку ключами, стиснутыми в кулаке. Разжав руку, тупо посмотрел на ключи и вдруг, размахнувшись, швырнул их изо всей силы. Где-то далеко они с четким, свистящим звуком булькнули в темную воду пруда.

Леньку всего трясло от бессильной злобы. Он еще долго сидел на пеньке. И такого труса, как Сенька, он хотел взять в кореша? Да что бы он с ним делал на «воле»? Такому в пору лишь рванье на свалке собирать. Хорошо, хоть эта улитка вовремя раскрылась. Остыв, Охнарь пожалел, что забросил ключи. Надо было самому залезть в камору, взять, что под силу, и сегодня же ночью смыться из колонии. В душе он окончательно понял: рушились все его надежды. Колонисты не поддержали его ни в воровстве, ни в побеге. И вот что странно: Сеньку, так же как и Якима, остановила мысль о будущем. «Украдем, а что дальше?» Оба они отказались жить сегодняшним днем. Откуда эта новая песня? Э, да разве в колонии настоящие ребята? Обыкновенный «нормальный* детдом, только работают. Нет, настоящих корешей надо искать в другом месте.

Легкий теплый ветерок тихо пошевеливал листву молодой березки. Небо перечертил нетопырь, низко спустившийся в погоне за бабочкой, комарами. Далеко, в Нехаевке, на колокольне, сторож отбил одиннадцать часов. Не так еще и поздно. Может, плюнуть на все и удариться на станцию? Это с пустыми-то руками? Признать себя побежденным? Не-ет! В доску расшибется, а уж что-нибудь из добра потянет. Назло всем. Сенька не выдаст его. Этот колонистский телок — тертый калач. Да и сам подмочен. Ведь тоже хотел бежать и стибрить праздничные костюмы. Будет молчать, как запечатанный. Ладно, хватит на сегодня этой волынки.

В палату Ленька вернулся через открытое окно.

...Наутро в колонии было две новости: Сенька вышел к завтраку с распухшим носом, а кастелянша потеряла ключи, хотя и божилась, что повесила их в изголовье над кроватью. Никому не пришло в голову, что между этими двумя событиями имеется прямая связь. Да еще ребята заметили, что недавние закадычные друзья, Охнарь и Жареный, не подходят друг к другу, а лишь косятся издали, как два чужих петуха. Тогда кое-кто стал догадываться, почему у Сеньки вдруг распух нос. Но мало ли колонистов втихомолку от начальства сводило счеты? Одной дракой больше, одной меньше. До свадьбы заживет.

 

XI

Очевидно, именно уверенность Охнаря в том, что в колонии ему все равно не жить, что благодатный случай обокрасть хозяйство и убежать рано или поздно подвернется, не давала ему возможности унывать, заставляла беспечно относиться к неудачам. В сущности, если разобраться, разве он что потерял? Просто отложил выполнение плана на более позднее время, ни больше, ни меньше.

Почему-то он даже стал лучше работать, хотя куры, индюшки и сам птичник порядком намозолили ему глаза. Возможно, некуда было деть взбудораженную энергию? Или все больше и больше привыкал к работе, подчинялся атмосфере труда?

В последнее время Охнаря вновь начало распирать желание сделать что-нибудь особенное, опять обратить на себя внимание колонии. Он стал вспоминать все самое примечательное, что видел, скитаясь по городским детдомам, ночлежкам, и нашел. Помогла ему в этом все та же работа на птичне — единственное деяние, по-настоящему прославившее его на всю колонию.

Перед выходным днем оголец подошел к Тарасу Михайловичу и попросил у него рубль сорок копеек.

— А почему не полтора? — усмехнулся воспитатель.

— Здорово мне нужен лишний гривенник! Дело я тут одно затеял, сколько оно стоит, столько и спрашиваю. Ну дашь?.. Дадите?

Колодяжный подумал и, не спрашивая, зачем понадобились деньги, выдал под расписку из сумм на культнужды.

В мертвый час Ленька сбегал за три версты в село, купил в кооперативе лист слоновой бумаги и акварельные краски. Вечером он заперся на ключ в красном уголке. Целую ночь в нем неимоверно чадила восьмилинейная лампа, и Ленька, не смыкая глаз, корпел над белым листом, прикрепленным кнопками к столу. С рассветом ноздри его густо почернели от копоти, словно он занимался алхимией.

Зато утром Охнарь взял реванш.

На столах давно стыла воскресная яичница, а никто из ребят и не думал о еде. Заведующий, оба воспитателя, сторож Омельян, недавно присланный инструктор по лекарственным растениям, колонисты — все столпились в зале. А там, на стене, под большим портретом Ленина, висел первый номер стенгазеты — куцый раскрашенный лист бумаги. Называлась она

«ЗАГОРОДКА»

Ниже стояло:

«Газета нашей колонии. Выходит в одной штуке. Редколлегия Леня Охнарь (Осокин)»,

И дальше шла сама газета.

Собственно, никакой газеты не было, а была одна статья, написанная на весь лист, и имела она больше клякс, чем букв. Начиналась статья так:

«У нас в колонии есть птичня, а перегородки в птичне нету, и курица беспокоится, потому что корм вместе. Опять же вопрос в смысле цыплят, которые несчастные лазиют в бурьянах так, что и не найдешь. Они не имеют нормально покушать и питаться. Тогда некоторый воспитанник нашей колонии сделал одно меровосприятие против индюшек».

И дальше подробно описывалось, как «некоторый воспитанник» Леня Охнарь поставил перегородку, как ему помогли Колодяжный, Юля Носка, ребята и какая от этого всей колонии вышла польза.

В конце газеты была нарисована благодарная курица, несколько похожая на цаплю. Очевидно, курица кудахтала, так как из ее раскрытого клюва вылетали написанные чернилами слова: «Тепер хорошо!» Возле нее важно, навытяжку стоял чубатый молодец в папахе, в казацких шароварах, в красных сапогах и с большим серебряным топором в руке. Кто был этот молодец и сторожил он курицу или, наоборот, собирался зарубить на суп, никто сразу не понял, но подпись внизу поясняла:

«Это нарисовано Леня Охнарь делает загородку».

А в общем газета понравилась колонистам. Редколлегия получила множество похвал,

— Ловко сработано!

— Ай да Леня — вырви глаз!

— Скажи, как знатно рисует!

Похвалы Охнарь принимал с напускным равнодушием. Мол, и загородку он делал и газету выпускал просто так, со скуки. Однако в этот день он раз восемь бегом поднимался на второй этаж в зал и, как бы между прочим, проходил мимо стенгазеты, бросая острые взгляды на маячивших возле нее ребят. Когда же вокруг «Загородки» никого не было, останавливался сам и с жадностью перечитывал всю статью, которую уже и без того знал наизусть.

В интернатах, где живут дети, сила наглядного примера поразительно велика. Уже несколько часов спустя ребята принесли Охнарю несколько новых замёток для очередного номера газеты. Кто из них так же, как и он, описывал свою работу, кто страничку из автобиографии, кто просто силился выразить свое настроение бессвязными виршами. Ленька принял весь этот материал и сказал, что подумает, как с ним поступить. Редакция его помещалась под кроватью в фанерном ящике без крышки: здесь хранились краски и остаток слоновой бумаги.

Возможно, что замётки так и прекратили бы свое существование «на дне ящика. Весь день Ленька ломал голову, что с ними делать? Стянуть в кладовой лист фанеры от тары под крупу, наклеить на него подряд эти заметки и выставить перед зданием колонии? Пускай читают, кому хочется. (Он знал, что так делают с газетами.) А то приспособить эти заметки на хлопушки, на курево и, если кто спросит, сказать: потерял... До самого вечера Ленька не пришел ни к какому выводу, а наиболее нетерпеливым авторам, которые жаждали славы в этот же день, со значительным видом отвечал: «Обождите. Дайте хоть поспать. Вот придет другое воскресенье — посмотрим».

На светлое зеленоватое небо выступили первые неясные звезды, высокие тополя у крыльца еле шевелили листьями. В душном влажном воздухе пролетали нетопыри, от коровника слышался звук сдаиваемого молока. В ожидании запоздавшего ужина во двор высыпали все колонисты. Большинство за домом играло в «квача», оглашая окрестности визгом, смехом. У турника торчала кучка силачей и спортсменов; кряхтя и тужась из последних сил, они старались сделать «лягушку», «выжимку» и то и дело подтягивали штаны. Несколько заядлых городошников, не поддаваясь наступившей темноте, выбивали с поля какие-то фигуры, посылая палки почти, наугад; после каждого удара между ними возникали ожесточенные споры о выбитых и сваленных рюхах: «поп» это или «покойник»?

Охнарь только что проснулся (он наверстывал бессонную ночь) и тоже вышел во двор, оглядываясь, не подстерегает ли его новый, воспылавший к славе автор. К нему никто не подходил, и Ленька стал раздумывать, к какой группе колонистов ему присоединиться, чтобы веселее тряхнуть временем?

— Выспался, Леонид?

Колодяжный взял его под руку, медленно увлек за собой по дорожке вокруг клумбы с цветами. Охнарь, по своей привычке, тут же хотел было нагрубить воспитателю: я, мол, не барынька, нечего меня цеплять под «крендель». Но этот день для него был такой особенный, что оголец не стал ершиться. Наоборот, впервые за пребывание в колонии, а может и за всю жизнь, ему стало приятно доверительное отношение воспитателя.

— Сказать по совести, Леонид, — своим спокойным, несколько холодноватым тоном заговорил Колодяжный,— хорошее ты дело начал. А помнишь, говорил, что у тебя нет ни охоты к труду, ни сноровки? Я еще тогда сказал: ерунда это! Неспособных людей нет, есть разболтанные и ленивые. Придумал же вот загородку, газету?

Охнарь поежился от удовольствия, словно его пощекотали.

— Да это я так просто. Пришла охота... ну и занялся.

— Я, призваться, не ожидал. Надоумил тебя, что ли, кто?

— Скажете! Да мало я чего видал? Думаете, всего и свету, что ваша колония? Вот я в Баку жил, какую там огольцы в богадельне газету выпускали? Закачаешься. Заглавие делали разным цветом, с финтифлюшками— лучше, чем печатают в редакции! Я вспомнил ну и... чего тут такого?

— Почему бы тебе, Леонид, не издавать постоянную стенновку?

Предложение польстило Охнарю.

— Времени нету. Я что вам, лунатик? Каждую ночь мне не спать?

— Газету ты сделал занятную,— продолжал воспитатель убедительно. — Конечно, первый блин всегда выходит комом, но и он, по новинке, вкусен. Главное идея хороша, да вот и рисуешь ты, все-таки... тоже ценно. Соглашайся! Будешь вашим художником-оформителем. Мы подберем тебе в помощь редактора, секретаря, и принимайтесь за дело. А тебя для выпуска газеты я специально стану освобождать от работы.

Охнарь остановился, недоверчиво переспросил:

— Не заливаете насчет освобождать от работы? На целый день?

— Разумеется, — усмехнулся воспитатель.

Это обстоятельство окончательно решило дело.

Ну, если другие будут придумывать всю газету, я не отрицаюсь. Разрисовать я могу еще хоть сто номеров. Только надо купить кисточки: толстую и маленькую — усы на портретах подвести, глаза.

— Отлично, — согласился Колодяжный. — Купим и кисти. Вообще, когда мы выберем редколлегию, вам придется собраться всем вместе и обсудить план. Во-первых, конечно, надо изменить название стенгазеты. Не «Загородка», а как-нибудь иначе. Ну, скажем.., «Голос колониста» или «К новой жизни». Похарактернее. Не одну ж птичню мы будем освещать? Писать станем о подготовке к учебе, о лучших хлопцах, о достижениях Советского Союза, — словом, тут я сам дам статью. Не помешает ввести и «Почтовый ящик», ка« кие-нибудь шарады, что ли... Для тебя самого это будет интересней, чем... доставать драмкружку очки да кисеты.

Воспитатель слегка улыбнулся в усы, а Охнарь с удивлением почувствовал, что краснеет. Интересно, что бы запел Колодяжный, узнай он про другие Ленькины планы: насчет муки, хомутов, и каким образом потерялись ключи у кастелянши? Оказывается, правильно Ленька сделал, что пока еще не убежал из колонии, с этим всегда успеется! Тут иногда тоже можно поколбаситься.

— Наша задача, Леонид, сделать газету боевой, зубастой, чтобы за живое забрала воспитанников и педагогов.

Долго еще, на удивление всем ребятам, Тарас Михайлович и Ленька медленно прогуливались вокруг цветочной клумбы. В сумерках мягко светились белые табаки, нарциссы. Оголец далеко не все понимал из того, что говорил ему воспитатель, во слушать было интересно. Ишь, оказывается, в какое дело выросла его забава: помощников дадут! На одно мгновение Леньку даже взяла робость: справится ли?

Звонок дежурного позвал всех ужинать.

Сам не зная почему, Охнарь пошел не в столовую, а к речке. Недалеко от загадочно и тускло блестевшего бочага сел на сосновый пень. Багровый месяц невысоко поднялся над лесом; на мельнице сонно бормотала вода, пущенная мимо колеса. Перед лицом Охнаря со стенящим звоном толклись комары; нетопырей у бочага носилось еще больше, чем в колонии. Хутор за далекой дорогой тонул во тьме, не лаяли и собаки по дворам. Позади, в здании, между тополями, светились окна веранды на первом этаже: там ужинали воспитанники. Тихо было вокруг, пахло водорослями, ряской. За ржаным полем, где-то очень далеко, вспыхивали зарницы.

«А, пожалуй, не так уж плохо тут жить, а?» — вдруг подумал Охнарь. Он сам не ожидал, что сможет близко принять к сердцу дела колонии. Вот только с работой выходит «кудряво». В самом деле: здоровый парень — а теперь еще член редколлегии, художник— и выполняет девчачьи обязанности: цыпляток стережет. Конечно, в этой богадельне он не жилец, но зачем давать повод для зубоскальства?

...У Колодяжного повеселели глаза, когда Охнарь на другой день в обед заявил, чтобы ему заменили наряд. «Наконец-то!» — казалось, воскликнул взгляд воспитателя. Он сказал подчеркнуто сдержанно:

— Что же ты хочешь, Леонид? Опять загорать?

— Я, Тарас Михайлович, лошадей люблю, — тяжело вздохнул Охнарь. — Они... животные. У нас на Дону все казачата верхи катают. Поставьте меня Омельяну помогать.

— Хорошо ль ты обдумал? У Омельяна тебе придется не только «верхи катать», а и боронить, и возить воду для полива плантаций, и навивать сено навоз, и чистить коней, и телегу дегтем смазывать. Да мало ли еще чего?

Охнарь немного замялся.

— Все одно лучше, чем цыплят с девками от ворон стеречь.

— Болтаешь! Всякий труд хорош. На птичне, например, твоя загородка сослужила пользу. А в том, что работать приходится с одними девочками, тоже нет худа. По крайней мере, ты хоть вежливее стал. — И, видя, что Охнарь упорно молчит, Колодяжный мягче докончил: — Иное дело, если ты считаешь работу, с цыплятами слишком легкой... Что ж, у меня возражений нет. Смотри, теперь не ленись: сам выбрал новое дело.

Наряд был заменен, и Охнарь отправился на конюшню. Сильно парило, а на конюшне было прохладно, знойные лучи солнца голубыми полосами падали сквозь узкие, высоко прорезанные окошки, освещая дугу в углу, хомут, путы. В денниках, перебирая по? дощатой подстилке копытами, звучно жевали три лошади и стригунок. Пахло свежескошенной травой, заданной в кормушки, дегтем, попонами, сложенными у стены. Омельян, черный, с казацкими усами, большерукий, легко двигая вилами, убирал помещение. Он был в сатиновой рубахе, расстегнутой на волосатой груди, в неизменных заношенных шароварах, в сапогах; приклеенная к нижней губе, дымилась цигарка.

Охнарь вытянулся, приложил руку к обнаженной кудрявой голове:

— Привет командиру трудовой конницы! Прислан верховным начальством на пополнение вашей конюшни. Что прикажете делать: за пегим мерином поухаживать или Буржуйке хвост подкрутить?

— Что руку к дурной голове прикладываешь? — равнодушно сказал Омельян. — Во-от ломается! Работать, что ль, занарядили?

— Так точно. Назначен твоим старшим заместителем. Оставь мне по этому случаю покурить.

— Нос пригорит. И чего мне на конюшню всякую пакость подсовывают? То Сеньку Жареного дали, и он у Буржуйки, почитай, полхвоста на удочки повыдергивал, а теперь. . . тьфу. Я, Охнарь, еще не забыл кисета, что ты у меня по дороге из города своровал. Гляди, я не воспитатель из Наркомпроса, надеру ухи — как у свиньи вытянутся. Бери вон метлу, становься в позицию. Первым долгом уберем конюшню. После поедем свежей травы у Козиного лога накосим. Коням на ночь. Понятно? Здесь тебе курортиться не придется.

Охнарь только в затылке почесал.

— Ладно. Раскомандовался! Не чай пить пришел, сам знаю, что делать. — Ленька развязно ступил в денник, похлопал ближнюю лошадь по лоснящемуся крупу. — Ну, саврасые, к вам прибыл еще новый коняга. Только уговор: не вы на мне ездить, а я на вас.

Вечером, перед ужином, Ленька подсторожил в полутемном коридоре Анюту Цветаеву. Все девочки из ее палаты уже ушли в столовую, она одна запоздала: зашивала порванный рукав платья. Спустившись по широкой лестнице со второго этажа, Анюта спешила на запах парного молока, вареного картофеля, когда, отделившись от стены, Охнарь перегородил ей дорогу.

— Чего опаздываешь?

— Фу, нечистый дух! Напугал.

Она действительно вздрогнула, приостановилась.

— Почему все девки тонконервные? Чуть что — «фу!», «ой!».

— Лучше быть как ребята, деревянными? Пошли, все ужинают, воспитатели не любят, когда нарушают порядок.

— Подумаешь: не любят! Плевать.

Правую руку Ленька держал за спиной и по-прежнему загораживал девочке дорогу. Прирожденное любопытство взяло у Анюты верх, она придала глазам кокетливое выражение, улыбнулась, с наивным видом протянула:

— Да что ты выстроился как солдат? Пусти.

Она уж догадалась, что Охнарь хочет сказать ей нечто особенное. Он глянул вверх на лестницу, зиркнул вдоль коридора, и только тогда вынул из-за спины правую руку: в руке белел лист слоновой бумаги, размером в тетрадочный разворот.

— Тебе.

— Ой! Что такое?

Это был рисунок: тот же самый молодец, что и в стенгазете, в красных сапогах, навытяжку, с серебряным топором. Только курицы рядом с ним уже не было, а из открытого рта торчала ярко пылавшая на конце папироса. Дым от нее подымался, будто из фабричной трубы, и волнистой тучей нависал над молодцом в красных сапогах. Подпись внизу извещала: «Кому схочу — тому дорю. Леня Охнарь».

Очевидно, Анюта никак не ожидала такого подношения: она покраснела и нерешительно взяла рисунок.

— Куда я его дену?

— Не знаешь куда? На стенку. Говорят, есть дома, завешанные картинками, как иконами. До самого потолка. Думаешь, брешу? Лопнуть на месте. Забыл, как называются. В Харькове я раз спал возле такого дома, да денег не было посмотреть. Там билетик надо брать.

— Я знаю. Музей называется. Конечно, на стенку... в палате у Юли висят аппликации. Я вышивать еще не умею, да и гаруса нет. Что ж, пускай над кроватью твоя картинка будет.

И Анюта благодарно, со скрытым лукавством, улыбнулась ему. Ленька взял ее за руку: спросил полушепотом:

— Выйдешь нынче после ужина?

— Зачем?

Он заглянул ей в самые зрачки.

— Пострадаем.

Анюта засмеялась, выдернула руку и проскользнула в столовую. Ленька не стал ее больше задерживать. Она приняла подарок, чего еще надо? Не такая уж маленькая, понимает, к чему дело клонится. Лишь негромко крикнул вслед: «Встретимся у клуни». Конечно, Юлька Носка куда красивей, но к той не подлезешь, слишком нос задрала. Да и здорова! Если огреет, пожалуй, с копыт слетишь. Говорят, одного парня угостила. Анютка ж покладистая. А до чего все-таки девки падки на ребят! На «воле» надо было сначала платочек купить, колечко с бирюзой и уж непременно бутылку, а тут и без этого соглашаются гулять.

Ленька переждал, пока Анюткина спина скрылась за дверью, и, сунув руки в карманы, медленно, вразвалку пошел в столовую.

В этот вечер он добрый час околачивался у клуни. Колония давно заснула, ухал филин в лесу, мокрая от росы трава холодила ноги. Неужто подвела? Быть не может. Он подошел под окна девичьей спальни, легонько раза три свистнул. Но, прождав еще минут двадцать, бормоча сквозь стиснутые зубы ругательства, так ни с чем и вернулся в палату.

 

XII

Июль стоял жаркий, душный. Часто все небо опутывали молнии, гром перекатывался от горизонта к горизонту, и на раскаленную землю обрушивались теплые ливни. Лес давно примолк, в хвойном лапнике, в мягкой листве кленов, осин, в молодом подседе лишь слышались неокрепшие голоса птенцов, да иногда с березовой опушки или из кустарника над речкой разливалась звучная песня серой славки, богатством своих оттенков напоминавшая соловьиную. На лесной опушке зацвел последний медонос, душистый, розово- фиолетовый вереск, а в сырой низине, у бочага, покачивались хрустально-снежные пятизвездия стройного белозора.

Для Охнаря наступила страдная пора. Едва свезли луговое сено, как начался покос ржи, некогда было с воза слезть. На конюшне Ленька прижился. Хоть и не любил он чистить скребницей лошадей, убирать денники, вывозить навоз — все же приказания Омельяна выполнял. Притом у Леньки всегда находились помощники. Колонисты не отказывались засыпать овса в кормушку, сгонять коней на водопой, навить сено на гарбу и наперебой вызывались отвезти его на задний двор. Разве не удовольствие высоко покачиваться на мягкой копне, вдыхать пресные запахи увядших трав, полевых цветов, и, глядя с верху воза на плывущие поля, на встречных волов, на селян с длинными кнутами, лениво покусывать былку?

Что Охнарь сам делал охотно, — это купал лошадей. Здесь можно было лихо прокатиться верхом, вдоволь наныряться в речке.

Незаметно для себя Ленька все чаще забывал, что он гость в колонии, привыкал к ее обитателям. С Омельяном он нередко спал на сене в конюшне, пил ключевую воду из одного ковша, курил одну цигарку. Немногословный Омельян, хлебнув в получку самогонки, принимался рассказывать, как до революции батрачил в соседних уездах. Оголец охотно слушал.

Заведующего Охнарь старался обходить — так обходит собака чужого человека. Занятый хозяйственными делами, Паращенко то ездил на подводе в Отнаробраз, в разные «снабы», то отлучался в сельсовет, осматривал поля, огороды, лекарственные плантации. Все остальное время он занимался цветами на клумбе или устраивал хоровые спевки, аккомпанируя на панской фисгармонии. Его жена, молоденькая горожанка, редко выходила из комнаты, любила варить варенье, делать компоты и старалась не отпускать далеко от себя мужа. Среди колонистов у Паращенко имелись любимчики, им заведующий особенно мирволил. В их число попадали хлопцы и девчата, отличившиеся скорее послушанием и вокальными способностями, чем трудовыми качествами. Охнаря заведующий недолюбливал, но огольцу этого не показывал. Наоборот, везде давал советы, поучал, пытаясь «перевоспитать» его. Увидит, что Ленька у конюшни распрягает лошадь, остановится.

— Она у тебя не потная? — Паращенко погладит лошадь, попробует в паху. — Смотри не давай сразу воды, а то опой получится, осядет на задние ноги.

— Чи мне паморки забило? — ощетинится Ленька.— Чи я совсем малахольный и не понимаю?

— Когда возвращаешься из дальней поездки, — продолжает свое Паращенко, — не поленись прогулять коня по двору. С домашними животными, дружок, обращаться надо заботливо. Они не только нас кормят, они — государственное имущество. Видишь репьяхи в хвосте, обобрать надо.

— Во любитель зубы заговаривать, — не совсем вежливо пробормочет Ленька и, не дослушав, уводит лошадь в конюшню.

— Невоспитанный ты малый, — вспыхнет Паращенко. — Старших слушаться надо.

— Да что мы, на собрании? Вот будет собрание, прочитаете нотацию. А я на работе. Мне нужно и Буржуйку поставить, да еще и денники убрать, там возить огурцы с огорода, не то Омельян наломает хвоста. «Слушаться»! Не слушался б, так не ходил по колено в навозе!

Увидит Паращенко, что Охнарь достает коням воду из колодца, вновь остановится, назидательно посоветует: не крути так быстро ручку ворота — может соскочить, не бей ведро о стенки — помнешь, а это общественное имущество. И вновь огрызнется Ленька:

— Не умею? Набирайте воду сами.

С Колодяжным Охнарь не посмел бы так разговаривать. Уважал ли он Тараса Михайловича за силу, волевой характер или за то, что тот боевой командир дивизии Котовского, но его Охнарь побаивался. К Ганне Петровне Дзюбе он относился так же, как и к Паращенко, с той лишь разницей, что вообще старался ее не замечать. Ленька упорно считал, что дело воспитательницы— девчонки, а хлопцами ей нечего распоряжаться. Он курил при Дзюбе, приказания выполнял только те, с которыми соглашался.

Обстоятельства заставили Охнаря самого обратиться к воспитательнице. В колонии имелся десяток затрепанных книг, куча журналов «Нива» — все, что удалось уберечь после пана. Хранились они в рассохшемся шкафу вместе с домашней аптечкой, остатками грима, и заведовала этим богатством Ганна Петровна. Книги выдавались исключительно старшим хлопцам и девчатам. За журналами к Дзюбе обращались и малыши, но она никак не ожидала, что за ними придет Ленька Охнарь.

На стук в дверь воспитательница вышла из своей комнаты, что помещалась на втором этаже возле спален девочек.

— Я это, — сказал Охнарь, — хочу взять библиотеку.

— Библиотеку? — едва поверила ушам Ганна Петровна. — Тебя, Леня, что, собственно, интересует?

— Вот эти, как их.., ну, журнальные книжки, где там есть печатные рисунки.

— Зачем они тебе понадобились?

— Надо. Зря кланяться не приду.

Стоял Ленька небрежно, и вид у него был такой, точно его зря здесь задерживают. Ганна Петровна не торопясь поправила ремень. Рослая, с мягким загаром на полном лице, она своими крупными чистыми руками, разглаженной юбкой, с наваксенными сапогами составляла полную противоположность растрепанному Охнарю и, казалось, подчеркивала этим его неряшливость.

— Разве ты не знаешь, Леня, что библиотека наша открыта по вторникам и пятницам после вечернего чая? Сегодня я не обязана тебе выдавать книги. Забыл, что ли? Да и нельзя сказать: «Дайте мне библиотеку». Так говорят люди неграмотные, а ты все же несколько зим посещал школу в разных детдомах. В порядке одолжения, конечно, могу тебе дать «Ниву», но... разве так просят?

Охнарь почесал за ухом.

— По-французскому с вами говорить, что ли? Я не умею.

Она пристально и спокойно посмотрела ему в глаза. Ленька смутился.

— Ну... дайте, пожалуйста, «Нивы». Теперь так?

— И теперь не так. Что это у тебя за тон? Пойми, Леня, в колонии тебе никто и ничем не обязан. Государство охотно воспитывает всех бездомных детей, но с теми, кто упирается... поступает, как с козлами: подгоняет палкой. Нельзя же потакать глупым самонадеянным козлам? Для вас палка — реформатор. Так что научись держаться по-человечески. Понял это?

— Чурка я, что ли? Фактура, понял. Газету мне завтра рисовать, я и хочу картинки в «Нивах» поглядеть, может, чего пригодится в статью.

— Это дело другое, — мягче сказала Глина Петровна.— Вот теперь я тебе охотно помогу. Только аккуратнее обращайся с журналами и не вздумай вырывать листы на цигарки.

Она вынесла пачку журналов. Ленька взял, замялся, потупил голову. Вдруг буркнул:

— Спасибо.

И чуть не бегом пустился вниз по лестнице. Воспитательница улыбнулась.

С этого времени Охнарь не то что стал вежливее с Дзюбой, а начал замечать ее, перестал курить у нее на глазах.

С ребятами Ленька сошелся близко. У него, как и у всякого беспризорника, чувство товарищества было развито сильно. Охнарь перестал подчеркивать, что он урка, вор. Да и перед кем здесь было гордиться, когда у таких колонистов, как Владек Заремба, Яким Пидсуха, Охрим Зубатый, Юля Носка, бездомное прошлое оказалось куда «аристократичнее», чем у него. Во многом остепенила Леньку и работа в стенгазете. Что ни скажи, а (положение обязывает: член редколлегии, художник, четыре номера выпустил, держаться надо посолиднее.

Привык к нему и коллектив. Странно: теперь у них нашлись и общие темы для разговоров — о конях, о сенокосе, о газете. Даже основатели колонии, хлопцы и девчата, пришедшие с первой партией, признали его равным себе, перестали подчеркивать, что вот он явился «на готовенькое».

Однако Охнарь по-прежнему не скрывал своих намерений: он птица перелетная, вот гульнет с марухой — есть тут у него одна канарейка — и тронется на юг, к теплу. Товарищи не раз высмеивали его мечты о «вольной» жизни. Завязывался узелок спора, который один раз едва не окончился дракой.

Случилось это в августовское погожее утро.

Накануне вечером Охнарь добровольно вызвался поехать в ночное. Такую охоту он проявил не без задней мысли. «Ночным конюхам» на следующий день полагался отдых, а Ленька никогда не упускал возможности отдохнуть. Имелась и другая причина: Охнарь любил на досуге порыбачить. Недавно он вырезал новое ореховое удилище, свил леску из конского "Волоса — благо, лошади были в подчинении. (Вообще, если бы не Омельян, каждый из трех казенных пегасов ходил без хвоста, и, кто знает, сколько колонистов не досчиталось бы передних зубов, выбитых копытами?) В субботу вечером Ленька накопал навозных червей, сел верхом на гнедого; сзади на кобыле Буржуйке потрусил напарник — стриженый мальчонка в старом, рыжем, наваченном пальтишке.

Луговую отаву берегли на сено, поэтому коней пасли в лесу. На поляне Охнарь спешился, спутал коней и улегся спать, наказав разбудить себя на рассвете. Напарник остался бодрствовать.

На заре они поменялись ролями: напарник сладко задремал, а Охнарь подогнал лошадей поближе к реке и закинул удочку.

Над лесом, над полем, над Бакитькиным хутором зажглась зорька. В кустах, на низинах, явственнее стал виден туман. Речка зарозовела, и на ней начали вздуваться пузыри, как от крупного и редкого дождя: заиграла рыба. Далеко, в невидимом селе, петухи затянули перекличку. Охнарь впился глазами в поплавки и позабыл все на свете. Лошади, прыгая передними спутанными ногами, подобрались к меже, за которой колосился недокошенный клин пшеницы. Окуньки, плотва клевали отлично, Ленька то и дело подсекал их. Беда заключалась в том, что самодельные булавочные крючки не имели бородок, и не всякую рыбу удавалось вытащить на берег.

— Эй, драная рота!—донеслось до Охнаря.— Куды своих кляч запустил? Вот займем с батяней — заплотите штраф!

Кричал подросток, сын Бакитьки. Охнарь торопливо бросил удочку и побежал заворачивать лошадей. Отогнав их от пшеницы, он «показал кулак, заорал:

— Чего пасть разинул, куркуленок? Давай подходи поближе, я тебе чуб поправлю!

С хуторянином Бакитькой колония жила не в ладах. Колодяжный с исполкомовцами изъяли у него самогонный аппарат и через сельсовет заставили полностью уплатить жалованье «дальнему сродственнику» — батраку.

Проснулся напарник, продрогший за ночь в своем негреющем пальтишке, и Охнарь возбужденно передал ему историю стычки с Бакитенком, сильно приукрасив ее. По его словам, кулацкий сынок хотел захватить коней в пшенице, а он, Ленька, дал ему хорошенько в зубы и заставил позорно отступить.

Не успел Охнарь вновь взяться за удочку — в лесу послышалось ауканье: это перед завтраком девочки вышли по малину. А там, у бочага, показались хлопцы в одних трусах, с полотенцами. Речка огласилась шлепаньем ладошек об воду, плеском, хохотом.

Охнарь решил, что теперь рыба распугана (просто- напросто ему захотелось окунуться). Он наскоро вынул удочки, смотал и понесся на «пляж».

Из воды хлопцы вылезли посиневшие, покрытые гусиными пупырышками. Уселись на берегу и закурили, чтобы согреться. Охнарь стал рассказывать про «волю».

— Сейчас где хорошо, — это в Крыму. Один раз мы с корешем, Петькой Дышлом, там всю весну прожили. То в Ялте, то в Симферополе, то в Феодосии: куда душа глянет, туда и катим. В России дожди ой-ей-ей, а тут в море купаемся, загораем — лафа! Как раз у одного нэпмана чемодан взяли фибровый, денег — полные карманы, ох и покурортились! Вздумаем пошамать — на базар. Виноград там всех сортов, груша дюшес, инжир. А вечером в киношку: «Акулы Нью-Йорка», «Знак Зеро» в двух сериях с участием Дугласа Фербенкса...

— Опять калоши заливаешь? — насмешливо перебил его Владек Заремба, крепко растирая мокрую широкую грудь и длинные жилистые руки. — Говоришь, в Крыму был весной, а уже и виноград всех сортов ел и грушу дюшес? Что они, специально для тебя раньше времени поспели?

Охнарь слегка смешался:

— Не виноград, а этот... как его... узюм.

Хлопцы рассмеялись.

— Что же ты, Лень, — хитро прищурился напарник,— не отличишь свыня от коня? — и оглянулся на пасущихся лошадей: не подбираются ли опять к бакитькиной пшенице?

— Во, обрадовались!—с напускной небрежностью сказал Охнарь. — Человек оговорился, а они выпустили свои жала... искусать готовы.

— Если бы оговорился! — слегка нахмурился Владек Заремба. — Не пойму я тебя, Ленька. Глаза, что ли, на затылке? Все ты назад смотришь, все оглядываешься. Нравится вспоминать, когда был пиявкой? Да и не так все это было сладко и гладко. Вшей-то забыл? В асфальтовом котле как спал, зяб? Иль самосуды,— когда «нашего брата за украденную краюху били оземь, топтали сапогами? Забыл?

— Ну, знаешь, Владя, я не кобель, — сразу взъерошился Охнарь. — Сидеть на веревке не люблю. Я вольный сокол, летаю по всему белому свету. Со всеми меня равнять нечего.

— Ворона ты, а не сокол. На чужом хребте привык моститься. Тоже ухарь! Мы с сошкой, а ты с ложкой?

— Да что я, ваше ем? Государство кормит.

Густые белесые брови Владека резко сдвинулись:

Можно подумать, что твой папаша граф, до того ты привык на чужое рот разевать. И почему государство обязано тебя кормить, такого дармоеда? За что? Или ты инвалид гражданской войны, или дед-паралитик? «Я, я, я»... Разъякался. Запомни: «я» — последняя буква в алфавите, а впереди стоит — «мы». Ясно? «Мы» — колонисты, коллектив. Один хочешь жить? Ступай на Луну, прохлаждайся. С нами? Подчиняйся большинству... От души тебе говорю: брось свои трюки, пока не поздно. Осенью учиться станем. Вот скоро комсомол у нас организуют. Макаренко еще в Полтаве разрешили, не посмотрели, что у него бывшие преступники.

— Опять, Владя, запел? — пренебрежительно протянул Охнарь и присвистнул. — Оставь! Ты ведь не Шаляпин. А со своим комсомолом можешь поцеловаться, и с учебными партами тоже. . .

Всегда сдержанный, Заремба вспыхнул и пятерней правой руки больно провел Охнарю по лицу сверху вниз. Ленька привскочил и тоже сделал исполкомовцу смазь. Казалось, вот-вот замелькают кулаки.

Захваченные ссорой, колонисты не заметили, как сзади подошел Колодяжный с полотенцем и остановился, слушая. Затем его увидел один хлопец, толкнул локтем товарища, тот следующего, все моментально загасили о землю самокрутки, потихоньку выбросили. Тарас Михайлович сделал вид, что не заметил табачного дыма, тоже опустился на траву и неожиданно спросил Охнаря:

— Скажи, Леонид, кого ты больше всех уважаешь?

Оголец не нашелся что ответить. Он скорее ожидал выговора за то, что бросил коней и стал купаться, чем такого вопроса.

— Краденые деньги, — как бы про себя, едко сказал Заремба.

Колонисты вновь рассмеялись, теперь и Охнарь с ними.

— Не думал раньше над этим? — улыбнулся и Тарас Михайлович. — Просто жил, как мог. Верно? Ну, а вот теперь подумай и скажи.

— Ну... героев, понятно, уважаю, — уверенно сказал Охнарь. — Котовского, например... борца Ивана Поддубного.

— Иными словами, людей сильных духом и... плотью? Бесстрашных? Такими были революционеры.

— А, скажете, блатники не храбрые? Да они любого не забоятся. Хоть и Поддубного. Пырнут сзади ножиком — и амба!

— Вот именно сзади, — вставил воспитатель.— И ты удар исподтишка называешь смелостью? Может, по-твоему, смелость — обидеть женщину, сломать замок в магазине, зайцем проехать на крыше экспресса? Это хулиганство, ухарство, и цена такому «геройству» — железная решетка. Нет, дружок, человека ценят по другой примете: полезен он обществу или вреден? Хирург Пирогов спас тысячи жизней; Котовский за правду вел в бой народ, жертвовал кровью; художник Репин полстолетия изо дня в день создавал кистью прекрасное; путешественник Пржевальский умер в одной из научных экспедиций, на берегу далекого озера Иссык-Куль. Все эти люди жизни не щадили для славы России, вот за это народ и памятники им ставит. Что перед ними ваши налетчики? Вредные, заразные бактерии.

— Да что я, исполком ограбил? — с некоторым недоумением усмехнулся Охнарь. — Будто мы не знаем, кого чистим? Нэпачей. У безработного и срезать нечего, кроме дырки в кармане.

Владек снова резко проговорил:

— Значит, ты сперва документы спрашиваешь? «Разрешите узнать, кто вы, а то мы вас ограбить хотим?» Кому ты очки втираешь, будто я не знаю?!

Воспитатель кивнул головой, соглашаясь с Зарембой. И опять заговорил, как и прежде стараясь подобрать самые убедительные примеры.

Действительно, воры совсем не похожи на рыцарей. Они, если хочешь знать, сродни капиталистам, потому что они существуют за счет других. Небось ты и на воле ходил в штанах? И сейчас вот одет. А ты хоть пальцем шевельнул, чтобы сделать эту одежду? Над нею ткачи проливали пот, а заплатили им меньше, чем стоит ткань, потому что часть их заработка государство взяло на вас, сирот...

— Я не просил, — нагло, с бесстыжей усмешечкой Перебил Охнарь. — Сам достану.

— Меньше получили денег и плотники, что починяли сруб нашей мельницы, — словно не расслышав огольца, продолжал Тарас Михайлович. — И крестьяне меньше получают за выращенный хлеб. Выходит, что вас весь трудовой народ кормит, в люди вытягивает. Вы же ему хамски вредите, обворовываете, — значит, вы его враги. Но у человечества миллионы глаз и миллионы рук, оно сумеет увидеть и схватить за шиворот любого субчика.

От колонии донесся низкий стенящий гул «звонка»: били в железный рельс.

— Тю! Что вы на меня насели?— намеренно громко воскликнул Охнарь, скрывая под развязностью замешательство. — Дался я вам. Вон у вас целая колония трудяг растет. Мало?

Воспитатель встал, оправил гимнастерку под широким толстым командирским ремнем с пятиконечной звездой на бляхе.

— Мало! Ты разве не человек? — И совсем другим тоном опросил: — Вода холодная? Что ж, хлопцы, окунемся да и завтракать?

Охнарь побежал распутывать коней, чтобы гнать их в колонию. Когда трусил верхом на гнедом, подгоняя его удочками, задумался о Колодяжвом. За эти месяцы недоверие Леньки к воспитателю сильно поколебалось. Сначала по старой памяти Охнарь убеждал себя, что Колодяжный глот, лишает их самоуправления, командует. Шли недели, и Ленька увидел, что Тарас Михайлович не такой человек, каким он заранее рисовал себе воспитателей. Ко всем колонистам он подходил со спокойствием человека, уверенного в свой к силах, без кулаков, крепких словечек. Наряды на работу распределял правильно, не выделял любимчиков. Немного, правда, был холодноват и скуп на похвалы, но уж если кому улыбнется—словно рублем подарит. А главное, Охнарь убедился, что Колодяжный и ест с ними вместе, и работает, и живет в такой же комнате: ни в чем не отделяет себя от колонии. В любое время к нему можно прийти, обратиться за помощью и получить ее. Казалось, воспитатель все может, во всем ему сопутствует удача, детский коллектив идет за ним без колебаний. К чему ж тут придерешься?

 

XIII

Везде, где парни и девушки растут вместе, — в детдоме, в старших классах школы — всегда витает аромат чистой юношеской дружбы и любви. Такая атмосфера царила и в колонии. Те самые хамоватые шпанистые ребята и развязные уличные девчонки, которые еще два года назад ссорились из-за мотыги, из-за места за столом, горласто обзывали друг друга крепким словцом, от которого краснели воспитатели, теперь вели себя совсем иначе: казалось, это была другая молодежь. Выросшие, остепенившиеся хлопцы теперь тщательно следили за своей одеждой, брили пушок на щеках, расчесывали волосы на пробор или кверху — «политикой». Девушки, давно расставшиеся с грубыми ухватками, приобрели мягкость движений, женственную прелесть, старались завести кокетливые гребешки, яркие ленточки, сияли негаснущими глазами, здоровым румянцем, застенчивыми улыбками.

Старшие ребята старались помочь им в работе, не задеть словом. Увидит парень, что девушка несет полное ведро с водой,—подхватит, хвастаясь силой, доставит чуть не бегом. Охотно угостит подругу семечками, всегда вскочит со скамьи, великодушно уступая место.

Охнарь не чувствовал себя юношей и никогда бы не променял общество товарища на общество девочки. Наверно, постыдился бы заводить и «зазнобу». Другое дело — гульнуть с «бабой». На «воле» это было принято, считалось шиком. С удачи воры привозили грубо накрашенных женщин, лилось вино, играл граммофон или гармоника, пол стонал от пляски. Год назад и Ленька познал «любовь». Случайные собутыльники— двое пьяных босяков — свели его с двадцативосьмилетней бульварной «девицей». Ничего, кроме отвращения, тринадцатилетний Охнарь не вынес от этой ночи. Он помнил плохо скрытую брезгливость девицы, помнил, как поощрительно хохотали босяки, затем его стало рвать от перепитого. Но среди ворья именно этот разгул и считался «настоящей жизнью», и впоследствии Ленька хвастался одногодкам, что «путался с марухой».

Последние дни он упорно и настойчиво выслеживал Анюту Цветаеву. Наконец ему удалось застать ее одну. Видимо, кончилось ее дежурство на кухне и она опять перешла на плантацию, потому что мыла руки у колодца, вон и платье у нее в золотисто-розовых семечках; сейчас почти все девчата снимают помидоры.

Недавно ударил звонок на обед, и перелески, поля вокруг двухэтажного кирпичного здания ожили: это по тропинкам с плантаций возвращались колонисты. Тихий до этого дом наполнился голосами, смехом. Подошедшие складывали у крыльца лопаты, грабли, громко обсуждали мелкие происшествия на работе. С девочками стояла Ганна Петровна, весело чему-то смеялась. У многих ребят волосы были мокрые: перед едой окунались в пруд, смывая грязь, пот.

В столовой, за громадными стеклянными окнами, двигалось двое дежурных, расставляя тарелки с нарезанным житным хлебом, солонки, раскладывая алюминиевые ложки.

Не смущаясь тем, что поблизости народ, Ленька подкрался сзади к Анюте и бесцеремонно, как бы в шутку, обнял ее за шею.

— Кто? Вот идол!

Она облила себе грудь, подол платья,

— Не угадала?

— Очумел! Увидят.

— Пускай глядят, абы глаза не сломали.

Анюта резко высвободилась из его рук. Глаза ее покраснели от злости, она смешно надула тонкие розовые губы, отчего лицо, укороченное светлой челочкой, приняло горделиво-заносчивое выражение.

Ленька удивился. Чего она? Ему бы надо обижаться, что подвела: целый час как осел торчал у клуни, свистел под окном.

— Что же не вышла тогда? — с наигранной веселостью спросил он. — Я до петухов ждал.

— Ну и жди сколько хочешь. Дуракам закон не писан.

Все же, видимо, Ленькино сообщение доставило Анюте удовольствие. В узких глазах ее промелькнул бесенок. Она мельком покосилась по сторонам, не заметил ли кто его развязности, и медленно, с рассчитанным хладнокровием продолжала мыть руки. Затем плеснула водой в разгоряченное лицо, провела ладошками по щекам.

— Загордела—платье новое надела? Сама ж обещалась гулять.

— Отстанешь ты или нет? — вдруг громко сказала Анюта, повернув к нему мокрое лицо и, видимо, явно рассчитывая на то, что ее услышат. — Отстанешь? Проваливай своей дорогой!

Ленька опешил, пугливо оглянулся.

— Во, разинула рот. Хочешь, чтобы услыхали?

— Еще и сама позову. Видишь Ганну Петровну? Уйди! Чего прицепился, скажи, чего?

В самом деле, почему Охнарь выбрал именно Анютку, а, скажем, не Параску Ядуту или другую девчонку? Или, как это часто бывает в жизни, раз человек приглянулся, уже не хочется искать другого? Кажется, что с ним завязаны крепкие, добрые отношения, все обговорено и все ясно. Притом Анютка Цветаева казалась Леньке мягкой, податливой: то бросит украдкой взгляд из-под светлых ресниц, то пошлет загадочную улыбочку. Сегодня она впервые так его обрезала. Может, бросить ее к черту? И вообще, нужно ли ему в колонии заводить маруху? Ленька видел, что здесь между париями и девушками совсем другие отношения, и само слово «маруха» начисто изжито из обихода.

Однако при чем здесь он, Охнарь? Пусть активисты поступают как хотят, на то они жлобы, коняги, а он поддержит воровской престиж, покажет, что их хваленые «товарищи в юбках» — обыкновенные «бабы».

Обнять Анютку, прижать к колодцу, чтобы доказать свою силу, было нельзя: не та обстановка. Пригрозить ей и вовсе не имело смысла. А именно так и действовали блатные ребята, с которых он слепо брал пример.

— Задаешься, Анютка? А еще своя! Ведь на воле гуляла с ребятами?

— Тю! Еще не ушел! Никакая я тебе не своя. Жила в Пятихатках, мать от тифа померла, отца совсем не помню. Вот и отдали в колонию.

Охнарь длинно присвистнул:

— Совсем зеленая? Ну, мне и такой товар сгодится. Станем гулять, знаешь, какой подарок сделаю? Туфли на каблучках, стервец буду. Не веришь? Вот повидишь. Достану. А если на волю со мной подашься, виноградом закормлю, завсегда раздобуду на кружечку пивка. Заживем — первый класс!

— Куда, куда-а? На волю?

Она вдруг захохотала и, вытирая рукавом мокрое лицо, пошла к столовой.

Щелчок Охнарь получил ощутительный, самолюбие его было сильно задето, но он решил не оставлять своих притязаний. Какая-то пичужка с ходу отшила его?! Э, шалишь-мамонишь, у него хватит упорства и выдержки.

Под утро, еще «потемках, при свете закатного месяца, он сбегал к Нехаевке, на бахчу, и принес в наволочке три крупные мясистые дыни. Когда все ушли завтракать, Ленька заскочил в палату девочек и сунул одну дыню под Анютину подушку: догадается, от кого!

И не ошибся. После обеда, в мертвый час, когда колонисты перед работой возвращались с пруда, Ленька догнал Анюту, заговорил. Она охотно защебетала в ответ. Оттаяла? Совсем? Охнарь был приятно изумлен и торжествовал. Вот что значит подарочек. Девки везде есть девки: без этого не могут. Он-то, лопух, раньше не догадался. О дыне он не обмолвился ни словом, Анюта сама заговорила о ней:

— Спасибо, Леня. Очень была сладкая. Всем понравилась.

Охнарь самодовольно улыбнулся.

— И другие отведали?

— Конечно. Иль испугался?

— Смерть как! Могу еще и арбузов принесть. Выйдешь нынче погулять?

Анюта прикрыла рукой нижнюю часть лица. Держалась она опять благонравно-покорно, ресницы были стыдливо полуопущены.

После ужина у мельницы, — вдруг шепнула она и, словно застыдившись, убежала догонять подруг.

Вечером Охнарь вновь отправился на место. Не рановато ли? Вон еще вечерняя зорька не погасла. Но свидание назначено, и запаздывать нельзя. Пробираться ему от дома пришлось кустами, уже окутанными снизу легким сырым туманцем,— иначе могли заметить девчонки со второго этажа: они ведь любопытные как сороки. Или, »как на грех, сторож Омельян встретился бы, — мало ли кто?

Бездонно блеснул темный пруд, обрисовалась мельница, неясно освещенная тусклым, еще не налившимся месяцем. Молчат постава, закрыт лоток, и лишь почти неслышно стекают капли в бочаг.

И неожиданно Ленька приостановился, замер, будто хотел протереть глаза. Неужто в самом деле? На большом пне, у обрывистого берега, сидела Анюта Цветаева. Прилетела, пташка? Вот это да! А Ленька-то думал, что ему придется ждать. Девчата, как говорят знающие люди, всегда перед свиданием ломаются. Еще разыгрывала из себя недотрогу, давала ему от ворот поворот. Охнарь и раньше подозревал, что Анютка хитрая. Не всегда поймешь, чего она на самом деле хочет.

«Отвернулась все-таки. Стесняется».

Девочка сидела лицом к пруду, оперев локти на колени и закрыв ладонями щеки. Хорошо знакомая Охнарю жакетка ее была накинута на плечи, воротничок поднят, скрывая затылок: видно, тоже озябла, а может, просто волнуется? Голову ее покрывала красная косынка. Откуда у нее эта косынка? Ленька раньше ни разу не видел ее. А-а, понятно! Одолжила на вечерок у подружек, чтобы принарядиться, — пофасонить всякому охота. Повял он и то, почему Анютка уже очутилась у мельницы: выскользнула пораньше из дома, чтобы не проходить мимо ночных сторожей, не вызывать подозрения. Обратно в здание придется пускать ее через свое окно. Ну, держись Леня Охнарь, крепче хватай бабочку за крылья и не выпускай, не дай ей улететь отсюда. Скучно будет возвращаться в одиночестве, несолоно хлебавши.

— Анют... — тихонько окликнул он было девочку и проглотил окончание слова.

Надо ее пугнуть немного. Ишь задумалась, дрожит.

Улыбаясь, Ленька на цыпочках подкрался к девочке, рывком просунул ей руки под мышки, ловко схватил за маленькие груди, сжал.

— Соскучилась, рыбочка?

Он ожидал крика «ой», визга, готовился закрыть поцелуем рот. Вместо этого руки его оказались крепко, грубо сжатыми, и ломающийся басок крикнул:

— Здоров, женишок!

Страх — холодный, противный, хорошо известный всем, кого ловят, — охватил Леньку. Он дико вздрогнул, рванулся, но руки его держали точно капканом.

— Кто это? Пус... сти, зараза!

Охнарь сделал новую, бешеную попытку вырваться, однако добился лишь того, что стащил «Анютку» с пня.

И тотчас вокруг него, словно по волшебству, все переменилось. Закачались, ожили кусты, оттуда выскочили темные фигуры. Кто-то бежал из-за мельницы. Его окружили хохочущие рожи, образовали хоровод, стали плясать. Кто-то, похожий на Охрима Зубатого, — в бумажном поповском колпаке, в одеяле, накинутом наподобие ризы, — размахивал крестом, сделанным из двух палок.

— Слава жениху!

— Совет да любовь.

— Молодку-то отхватил. Красавица!

— Желаем счастья.

Среди доброго десятка весело бесновавшихся ребят Охнарь разглядел и Анютку Цветаеву. Вместе с Юлей Ноской она хлопала в ладоши, подпевала величальную и закатывалась тихим, но страшно ядовитым смехом. Узнал Ленька и ту «Анютку», что скромно сидела на пне: Заремба! Косынка давно сползла с его волос набок, выступил большой горбатый нос, твердый подбородок.

Наконец Охнарь вырвал одну руку.

— Брось, Владька. Уйди, паразит!

— Куда бежишь? — давясь от смеха, кричала Юля. — А гулять? Мы-то поздравить прибежали, стараемся, чтобы весело было, а он тикать. Горько! Целуйтесь, молодые!

— Горько! — подхватил Юсуф Кулахметов.

И татарин здесь! А косынка-то ведь Юлькина. Вон подхватила ее, чтобы случайно не затоптали.

Охрим Зубатый благословил Леньку деревянным крестом.

— Становься, раб божий, на коленки, сейчас повенчаю. Где кольца для молодых?

Смех, свист, топот — целый вихрь звуков окружил Охнаря, охваченного злобой паникой, стыдом. Ему удалось дать Зарембе подножку, высвободиться. Сбил он с ног и какого-то кинувшегося к нему колониста, бросился бежать от пруда и скрылся в лесу.

За Охнарем никто не погнался.

Эту ночь он провел в клуне на прошлогодней соломе. Он привык наплевательски смотреть на жизнь, пренебрежительно относиться к мнению людей, но сегодня отчетливо понял: опозорился. Как он завтра глянет ребятам в глаза? Теперь, наверно, по всей колонии раззвонят.

«Здорово разыграла, сучонка, — бормотал, он. — Кто бы мог подумать? Юлька, наверно, ее настропалила. А этот хамлет Владька и рад. Кореш называется».

Нет, кажется, пора ему сматываться отсюда. Чего, в самом деле, ждать у моря погоды? Разве с такими коблами сваришь кашу? Впрочем, плевать на них. Пускай себе зубоскалят, пускай животики надрывают— он, Охнарь, еще и не такое переносил.

И Ленька решил напустить на себя хамское бесстыдство. Будут смеяться? И он посмеется с ними. Подумаешь, девчонку хотел обаловать! Что тут зазорного для парня?

До самой утренней зорьки ворочался Ленька на соломе, а потом вдруг сразу заснул, словно провалился в пропасть, и проснулся от звонка, призывавшего к завтраку. Звонок теперь действовал на него, как горн на солдата: он сразу вскакивал.

В открытую над Ленькой никто не подшучивал, но всякий раз, встречаясь взглядом с Юлей Ноской, Зарембой, Анютой Цветаевой, Юсуфом, он ловил плохо скрытые улыбки и поспешно опускал глаза. Как это ни странно, он не мог, как хотел, ответить им обычной своей бесстыжей ухмылкой. Молодцы еще, что не рассказали воспитателям и заведующему, те просверлили б ему уши нотациями. В этом отношении колонисты ведут себя правильно. А вот Ганна Петровна, кажется, знает. Что-то она очень уж пристально на «его посматривает и прячет улыбочку. Ох, проклятые бабы! И с одной-то из таких, да еще, пожалуй, с самой хитрой, он хотел спутаться! За три версты будет теперь обходить каждую, сгори они все ясным огнем!

 

XIV

Недавно прошел дождь, и день стоял серенький, тихий, прохладный, какой-то воробьиный.

С уздечкой в руках Охнарь вошел в мокрый сосновый перелесок с мутными, не успевшими отстояться лужами. Вгляделся меж стволов: и здесь ни кобылы, ни стригунка. Куда они забрели? Кобыла спутана. Помидоры надо возить с огорода, а ее куда-то леший загнал.

— Кось, кось, кось! Буржуйка! Кося!

Слабый шорох послышался вверху над Ленькиной головой, и перед самым его носом внезапно пролетела коричневая шишка, а вслед за нею на лоб упали две холодные капли. Охнарь удивленно остановился, задрал подбородок. В голубоватой игольчатой зелени сосны горел огненно-рыжий пушистый хвост, блестели черные глазки. Охнарь впервые увидел белку так близко от себя. «Цок, цок, цок, чук, чук», — вдруг защелкала она и сердито заурчала. Черные кисточки на ушах воинственно распушились, и совершенно неожиданно зверек быстро, короткими прыжками стал спускаться еще ниже по стволу, усатой мордой вниз. Совсем невысоко над землей, казалось, даже рукой можно было дотянуться, белка вдруг остановилась и замерла она словно опомнилась. Замер и Ленька. Еще не успел он сообразить, что надо сделать, как поступить, когда белка вдруг стремительно кинулась вверх по сосне и, точно огонек в зеленых ладонях дерева, скрылась в густой хвое.

«Что с нею?» — подумал Охнарь, с трудом веря тому, что видел.

Он постоял, точно завороженный, весь онемев, нагнулся и поднял шишку. Шишка напоминала маленькую ржавую кольчугу, до половины была обгрызена. Все же семян на ней оставалось много. «Во» что. Наверно, обронила, рассерчала и сгоряча кинулась подбирать». Охнарь еще выше задрал голову, шея хрустнула. Но белки след простыл — значит, перелетела на соседнюю сосну и пошла дальше по макушкам деревьев. Жалко, что он не кинулся сразу: вдруг бы поймал?

Охнарь медленно тронулся в глубь чащи, остро вглядываясь в мохнатые кроны. Теперь он видел в лесу то, чего не замечал раньше. Внезапно он остановился перед узловатым жилистым дубом. Вся трава под дубом была усеяна зрелыми опавшими желудями, местами тронутыми коричневым загаром. Охнарь машинально сорвал с ветки узорчатый лист, помял в руке и вдруг почувствовал, что лист почти невесом, так он подсох, а края его, будто кантом, обвела желтизна. Зрачки у Охнаря расширились, он огляделся с некоторым испугом. Вон и на льющихся прядях березки появилась мельчайшая золотая насечка, два листа на осине покрылись легким багрянцем, словно дерево начало тлеть и жухнуть. Дозревают ягоды у боярышника, густо закраснели, а на песке, в бронзовой опавшей хвое, ядовито редеют мухоморы. Значит, конец лета? Неужели действительно осень? И какая тишина вокруг, будто все засыпает. Мокрая зелень, серенькое небо, пониклая трава, осыпанная крупными тусклыми каплями. Изредка протяжно цыкнет дрозд, коротко и тоненько протенькает синица, и опять все вокруг охватывает грустное безмолвие. Теперь, наверное, дожди зарядят чаще.

Забыв про коней, Охнарь, взволнованный, выбрался из перелеска. Да, уходят красные деньки, лучшая пора, когда можно было погулять на «воле». Скоро начнется грязь, холод, тогда и прокормиться труднее. И зачем он потерял столько золотого времени в этой богадельне? А все подвели сволочи, вроде Якима Пидсухи и этого заморыша Сеньки Жареного. Вот паразиты, жалко, что он не отыгрался на них как следует! (Собственно, знай Охнарь, что его захлопнули в четырех стенах, следят за каждым шагом, давно бы нашел способ убежать из колонии. Но его никто не держал, он в любое время дня и ночи мог выйти на проезжую дорогу, и это усыпляло недоверчивость огольца.)

Домой он вернулся мокрый до колен, злой и неожиданно подрался с Охримом Зубатым. То ли хотел задним числом выместить обиду за венчанье, то ли просто искал, с кем сцепиться, и Охрим первый попался на глаза.

После обеда Охнарь хмуро, молча выслушал выговор воспитателя за нерадивость: из-за того, что он не привел кобылу, пришлось отложить перевозку помидоров с огорода, даром просидели девочки-сортировщицы.

— Що ж подвел? — угрюмо спросил у него на конюшне Омельян.

Посмотреть сторожу в глаза Охнарю не позволила совесть.

— Я тут холуй? — яростно завизжал он. — Я знаю, где эта... кляча запропастилась? Может, мне еще ей теперь копыта ваксить? Хвост завивать?

Ему хотелось вдрызг разругаться со сторожем, с воспитателем, со всеми колонистами. Омельян долго и молча смотрел на подручного, сосредоточенно раскуривая махорочную цигарку толщиною в палец, и, видно, понял его состояние.

— Чмель бешеный укусил, — меланхолически подытожил он. Сунул Леньке окурок и, скрипя юфтевыми сапогами, вышел из конюшни.

С этого дня Охнаря точно подменили. Он опять начал грубить Колодяжному, заведующему, Ганне Петровне. По малейшему поводу лез в драку с колонистами, отлынивал от работы, перестал убирать койку, в бочаге купался, когда хотел.

— Что с тобою? — стал допытываться Тарас Михайлович.— Не поладил с кем? Или какая забота одолела? Пора очередной номер стенгазеты выпускать.

Ленька не стал слушать.

Вскоре он заметил, как постепенно переменился к нему Колодяжный. Взгляд его уже не светился ласковой усмешкой. Холодный и отчужденный, он, казалось, совсем не замечал Охнаря. Начались нотации.

С конюшни Леньку сняли, опять стали посылать на общие работы, а когда он однажды отказался идти на лекарственную плантацию косить белладонну, Тарас Михайлович резко бросил, не скрывая гадливости:

— Лентяй!

Страшно, Охнарь почувствовал, как внутри его словно что-то оборвалось: нехорошо стало. И тут он принял твердое решение «менять пластинку».

Утром, после выходного дня, его послали копать молодую картошку. Отправь его воспитатель на баштан или собирать помидоры, горох, туда, где можно было полакомиться свежел зеленью, Охнарь пожалуй, еще стал бы работать. Но какой интерес рыть бараболю? Печь ее? Здорово нужно! И, копнув раза четыре, Ленька воткнул в землю лопату, с вызывающим видом отряхнул руки.

— Довольно ишачить: «Кончил дело — гуляй смело».

— А ты знаешь, что тебе за отказ от работы припаяют? — спросил Охрим Зубатый.

— Ой, не пугай, а то заплачу.

— Отработался, значит? — угрюмо спросил Заремба. — Ну, давай катись с огорода. Ковыряет землю будто... хряк пятаком. Сами справимся.

Он сделал знак артели, и все вновь принялись рыть картошку. На Охнаря перестали оглядываться.

Самолюбие его было уязвлено: что же это за товарищи? И не подумали разубедить, словно он уже не стоит никакого внимания. Ну, да это и к лучшему. Зачем ему жалкие слова? Охнарь твердо решил уйти именно завтра. Хватит. И так поздно хватился.

И, бросив последний взгляд на постылый картофельный клин, на загорелые спины хлопцев, ода опротивевший хутор за дорогой, Охнарь крупно зашагал в колонию.

В палате на него напал псих: хотелось все ломать, бить.

Сперва Ленька решил подпалить сухой валежник, собранный в лесу для кухни, или порезать матрацы в палате, — в общем, сделать такое, чтобы показать всем колонистам, воспитателю, а главное, самому себе, что по-прежнему он лихой, независимый парень и море ему по колено. Но под рукой не оказалось ни спичек, ни острого ножа.

Изловчившись, он прямо тут же, днем, украл с веревки, возле прачечной, сырую простыню и променял ее кулаку хуторянину на самогон. Казалось, Охнарь потерял всякий здравый смысл, расчет, заранее выдавая свои воровские планы на будущее. В колонию он явился вечером, сразу после звонка, перед самым ужином, Покачиваясь, озорной и буйно-веселый. Он, разогнал с заднего двора всех телят и, как был, в трусах и панаме, залез купаться в кадку с дождевой водой. Мокрый словно мышь, Охнарь плясал на клумбе с цветами, орал блатные песни и божился обступившим его хлопцам, что эта богадельня надоела ему хуже горькой редьки.

— Откурортился! Хватит! Вот гульну на прощанье, и адье! «Прощай, папа, прощай, мама, я поеду на Кавказ!» Только в морду кое-кому загляну кирпичом. Есть тут двое жучков. Подвели меня некоторый раз.

Солнце коснулось горизонта, сумерки растекались по земле, будто дымок. С полей к зданию стягивались артели колонистов с косами, лопатами. Кто умывался возле колодца, до пояса обливаясь мягкой, прохладной водой, кто бежал на бочаг, к мельнице, чтобы наскоро окунуться. Колодяжного не было видно — возможно, задержался на дальнем участке.

— Налакался? — увидев Охнаря, тревожно спросил Заремба. — Вот сволочь, и где успел? Гляди, еще на Тараса Михайловича напорется, тогда ему блин. Хлопцы, придется нам его задержать. Нельзя ж такую образину пускать в столовую.

Юсуф, морща прямой красивый нос — он терпеть не мог пьяных, — притиснул Охнаря к стожку.

— Куда твоя спешит? Ужин кушат? Пожуй сенца.

— Ох, и в самом деле, до чего сивухой от него разит,—крутнул белокурой головой и Заремба. — Откуда он самогону достал? Впрочем, ясно откуда: Бакитька гонит. Ничего, доберемся и до второго аппарата.. А вот где этот стервец монеты взял... Или на барахло? Неужели потянул что в колонии? Ну, проспишься, друг ситный, мы с тобой посчитаемся.

И он погрозил огольцу кулаком.

Привалясь всей спиной к стожку сена, чуть подогнув колени, Охнарь с трудом держался на ослабевших ногах. Панаму он где-то потерял, мокрый развившийся чуб закрывал ему левый глаз, правый мутный, как бы засыпающий, бессмысленно смотрел перед собой.

— Про... — сказал он и тяжело облизнул губы. — Пре... Пра-ильно. Доберусь... до обоих.

— Куда ее денем? — спросил Юсуф, не отпуская огольца.

Отведем давайте на ток, в солому. Нечего такую свинью на кровать класть. Озябнет ночью — скорей протрезвится.

Неожиданно Охнарь затянул диким голосом:

Гоп со смыком — это буду я! Послушайте, товарищи, меня. Ремесло я выбрал — кражу, Из домзака не вылажу, И тюрьма скучает без меня.

Он принялся отталкивать Юсуфа, Зарембу, хлопцев, орал, что хочет гулять и не боится никого. Тогда колонисты подхватили его силой и, как Ленька ни упирался, задами, через осиновый перелесок, повели на тока, в солому.

Узкая неяркая заря блестела между стволами деревьев. Давно погасли солнечные лучи, а снизу неба по редким облакам еще бродили нежные отсветы заката, похожие на светлые водяные знаки. Молочные звезды довольно густо усеяли не успевший потемнеть небосвод.

Хлопцы благополучно миновали полпути, когда на повороте старой заброшенной мельничной дороги столкнулись с Колодяжным. На плече его белело мохнатое полотенце, а мокрые волосы прилипли к широкому выпуклому лбу.

— Куда это вы? —спросил Тарас Михайлович, в сумерках не разобрав всего сразу.

Хлопцы оторопело замерли. Владек Заремба по- спешно заслонил собою Леньку.

— А так. Идем вот, — сказал он неопределенно, глядя в сторону.

— А-а, — рассеянно протянул воспитатель.

Очевидно, все так бы и сошло с рук. Но Охнарь, услышав знакомый голос, оттолкнул Владека и с пьяной развязностью ступил шаг вперед.

— Честь имею представиться! Не могу ль вам понравиться?— довольно твердо сказал он, хотел стянуть с головы панаму — панамы не оказалось.

Охнарь помахал пустой пятерней и нагло уставился в бородатое, двоившееся перед ним лицо воспитателя, ожидая, что тот скажет.

— Откуда это чучело? — холодно спросил Колодяжный у воспитанников.

— Чего? — проговорил Охнарь, не расслышав.— Ты... чего? Поприветствовал? Про... пру... пра-иль-но. Дай пять.

Он сунул Колодяжному сложенную дощечкой руку и, словно не в силах удержать ее в воздухе, уронил.

Хлопцы растерянно топтались на месте. Владек хмуро отвернулся. Под чьей-то ногой хрустнула сухая ветка.

— М-молчишь? — пробормотал Охнарь и едко скривился. — Брезгуешь поговорить? Что... что ж не покомандуешь? Знаю вас... дикобразов. Все-е знаю.

Он хотел было перечислить воспитателю все обиды, придирки, которые претерпел от него, но, видимо вспомнив, что прощается с колонией, проглотил упреки, готовые сорваться с языка. Ладно. Хотя Колодяжный, Паращенко, Ганна Петровна, Омельян поступали с ним подло и несправедливо — он не злопамятен. Что прошло, то быльем поросло.

— Я не мелочный. Вот он я, весь тут, — дернул Охнарь себя за ворот рубахи, как бы обнажая душу. — Бери за рубль двадцать... давай трешку сдачи. Я-а зна-аю. Котовец. Как и батька мой, против панов. За это особ... уви... уво... ува-жаю.

На лице Колодяжного отразилась брезгливость.

— И давай закурим, — не замечая его холодной замкнутости, бормотал Охнарь. Мысленно примирившись со всеми, он не представлял себе, что кто-нибудь может иметь на него обиду. — Разойдемся по хор-ррошему. Мне-е... все известно.

— Болван, — резко сказал Колодяжный, отвернулся и кинул исполкомовцам: — Снять его с работы.

Не допускали к работе в колонии лишь в виде наказания.

Крупно шагая через осинник, воспитатель уловил обидно недоумевающий голос Охнаря, бормотавший:

— Я до него как до человека, а он... Подумаешь — бог!

И, стоя у открытого окна своей комнаты на первом этаже, Тарас Михайлович еще слышал, как невидимый в темноте оголец орал похабную песню, а негромкие, то строгие, то глуховато-ласковые, голоса хлопцев уговаривали его угомониться.

Взошел поздний месяц, и долго еще со стороны тока слышались пьяные выкрики и шум.

 

XV

Утром звонок собрал всех колонистов наверх, в зал. Не оказалось только Охнаря. За ним на ток отправился Юсуф Кулахметов. Ленька лежал на том же месте, где его оставили вчера, — в соломе, под скирдой необмолоченной ржи. На рассвете его рвало, под глазами залегли зеленые круги, щеки поблекли.

— Хватит, однако, лежат, — сказал Юсуф. — Ходи мало-мало. Айда.

В ответ ему Охнарь что-то слабо промычал. С похмелья он весь ослабел, раскис, в голову, казалось, то и дело вгоняли долото, к горлу от живота подкатывала мутная, тягучая тошнота.

Юсуф немного подождал.

— Мой слово тебе — тьфу? Вставай, вставай. Семеро одну ждут, да?

— Отстань, хан, — промямлил Охнарь. — Видишь, человек помирает? Прицепился, будто, клещ до овцы.

Юсуф подумал. Затем решительно, точно сноп, приподнял Леньку, поставил на ноги.

— Айда. Ну?

Левую, безвольную руку Охнаря он положил себе на плечо, своей правой, здоровенной рукой взял огольца под мышку. Сколько Ленька ни отталкивал Юсуфа, сколько ни ругался, пришлось подчиниться. Он поплелся в дом, с трудом волоча ноги, обещая вечером «рассчитаться с ханом».

Переполненный зал сдержанно гудел. При виде Охнаря все колонисты затихли: десятки взглядов сошлись на нем, как лучи в фокусе. Ленька сердито, с недоумением огляделся. Что это за цирк? Зачем его сюда приволокли?

Обстановка и впрямь была необычная. На пустом месте, против входа, стоял стол под красным коленкором, льдисто блестел графин с водой, стакан. За столом сидело трое исполкомовцев, все строгие, точно чужие. По белой стене над их головами распростерлось пурпуровое крыло знамени в тусклой позолоте бахромы. В стороне, рядом с последним номером стенгазеты, окаменело скуластое, холодное лицо Колодяжного. Облокотясь на фисгармонию, сидела Ганна Петровна в новой гимнастерке, туго подпоясанной ремнем. Из ее жирных, коротко подстриженных волос выглядывал зеленый гребешок, отчего волосы казались перевязанными травой, сапоги были начищены. Обычно ласковые, спокойные глаза воспитательницы, вся ее крупная, полная фигура тоже не предвещали ничего доброго.

Остатки хмеля вдруг вылетели из головы Охнаря, его охватило беспокойство.

— Что это будет? — спросил он у Колодяжного.

— Суд.

— Над кем суд?

— Над тобой.

Охнарь на секунду словно окунулся в его серые, ледяные глаза и, почувствовав, что в них нет дна, съежился. По воровской привычке прятаться за чужую спину, он торопливо юркнул в гущу ребят;

Тарас Михайлович молча указал ему на табурет, стоявший в стороне у окна.

Охнарь совсем смутился. За что его? Может, Яким трепанул о муке, хомутах? Или Сенька Жареный? Или Анютка Цветаева нажаловалась,- что не давал проходу? Ша, ведь он еще вчера отмочил какой-то новый номер! Всплыло воровство простыни, пьянка, горлодерство. Однако Ленька не собирался сдаваться.

— Сюда садиться? —спросил он, видя, что иного выхода нет и что ему надо именно сюда садиться.— Могу хоть и на подоконник!

Он развязно опустился на табурет, заложил ногу за ногу. Как и всегда на суде, в отделении милиции, Охнарь решил все отрицать, держаться лихо, с вызовом и бойкими ответами срывать улыбки у публики и даже судей. Он стал глазеть на высокий лепной потолок, на облупившиеся рамы венецианских окон, на рыжую фисгармонию; вдруг высунул язык ближней девчонке и сыграл «на зубариках»: широко разинув рот, ловко пятерней правой руки выбил дробь на верхних зубах. При этом вид у него был такой, словно его специально пригласили для эстрадного выступления и должны наградить аплодисментами. Но вот он встретился с болезненно-напряженным взглядом Владека Зарембы, увидел какую-то жалостливую и брезгливую складку у губ Юли Носки, оглянул притихшее, замершее собрание, и сердце его ёкнуло и оборвалось. Опять тяжело заныла голова, стало противно мутить в животе.

«Подсыпался».

В зал вошел Паращенко. Заседание открылось.

Из-за стола поднялся председатель товарищеского суда Владек Заремба в свежей шуршащей рубахе, гладко причесанный, суровый, важный и неприступный. Он громко объявил, что слово предоставляется Тарасу Михайловичу Колодяжному.

Воспитатель обвинял.

Сжато и ясно он рассказал о случившемся. Зная, что у Охнаря денег не водилось и взять ему их было неоткуда, он вместе с ревизионной комиссией проверил кладовые. Оказалось, как он и ожидал, у кастелянши пропала простыня.

И холодный вопрос подсудимому:

— Брал?

— Брал, — уныло сознался Охнарь, почему-то уже и не думая отпираться.

— Где она?

И тут оголец сделал последнюю попытку показать, что никого не боится. Он блаженно двумя пальцами щелкнул себя под загорелый подбородок, облизнулся сладко, словно кот, и погладил живот, намекая на то, что простыня превратилась в самогон и закуску. Весело поглядел на колонистов, ища сочувствия.

Из ребят, однако, никто не засмеялся, не ответил ему поощрительным взглядом. А Яким Пидсуха сидел важный, холодный, с презрительной миной. И тогда Охнарь вспомнил, что лицо у него, наверно, помятое, как грязная портянка, в свалявшихся волосах соломенная труха, а глаза краснее, чем у кролика. После этого он уже не подымал головы.

От царизма нам, Советской России, остались послевоенная разруха, голод и миллионы осиротевших детей, — заговорил Тарас Михайлович. — По всей стране стали создаваться тысячи интернатов, детских коммун, трудовых колоний. Весь народ включился в борьбу с беспризорностью. Организовались опеки, районные мастерские, добровольное общество «Друг детей». ..

Воспитатель налил из графина в стакан воды, и стук стекла о стекло напомнил Охнарю недавнюю судебную обстановку. Он до боли прикусил губу.

— Борьба с безнадзорностью, детской преступностью велась и в старой Российской империи, — продолжал Колодяжный, облизнув мокрые губы. — Но метод там был один: украл чужое — наказать лишением свободы за железной решеткой. Разве не так и по сей день поступают в Европе, в Соединенных Штатах, в Японии, в Иране? Везде. Дескать, воруют, грабят только люди с врожденной преступной склонностью. Марксистская же философия утверждает, что большинство людей на воровскую дорожку толкают обстоятельства жизни, среда. Отсюда вывод: преступника можно перевоспитать. И вот мы подобрали вас, подростков, с панелей, вырвали из воровских притонов, и вы начали вторую жизнь — в школе, в мастерской, на поле. Конечно, и до революции заботились о сиротах: отправляли в приюты, раздавали крестьянам «в дети». Но кем бы вы могли оттуда выйти? Малограмотными батраками, сапожниками, фабричными, солдатами колониальных войск. Образование получали, выбивались «в люди» только единицы. Иными словами, сирота были пасынками у государства. Вы ж, ребята, Советскому государству родные дети. Перед вами широко открыты двери всех школ, университетов, ворота, заводов, мастерских. Каждый из вас может стать кем захочет: пилотом, сталеваром, агрономом, хлеборобом, водителем корабля, инженером, врачом. Только учитесь, привыкайте к труду.

Шея у Охнаря одеревенела, сидеть было неудобно, но он не менял позы.

В чем дело? Что это за балаган? Почему он сидит здесь на табуретке? Ведь его и раньше судили, да разве так? Из камеры приводили под охраной вооруженного милиционера, и он всегда гордился этим. Вот, мол, какой он герой: смельчак, жулик, уличные товарищи с «воли» передачи приносят. А теперь он униженный торчит перед, своими ребятами, и они же сами его судят. Кто тут в колонии его поддержит? И как он раньше до конца не раскусил всех этих выродков? Еще уважал кое-кого. Всем им скопом цена дырка от бублика.

Охнарь смутно отметил, что Тарас Михайлович от общего вступления перешел к его характеристике.

— Все вы, ребята, знаете слова песни: «Владыкой .мира станет труд!» Да. Честным человеком у нас называется только тот, кто своими руками зарабатывает кусок хлеба, служит обществу. И не понимают этого лишь недобитые белогвардейцы, нэпманская буржуазия и... блатные. К такому человеческому охвостью и скатывается молодежь типа сегодняшнего подсудимого.—Воспитатель жестом указал на Охнаря. -— Давайте с вами сейчас рассмотрим, кто же такой Леонид Осокин? Что у него: тяжелая наследственность, как любят говорить буржуазные педологи и криминалисты? Умственная отсталость? Нет конечно. Просто Осокин слишком уж увлекся «дном». Вместо того чтобы взять себе за образец подлинных героев, которых ценит весь народ, Степана Халтурина, Котовского, путешественника Семена Дежнева, хирурга Пирогова, пилота Уточкина, он стал подражать героям ножа и отмычки. Сам Осокин — обыкновенный беспризорник, вокзальный урка, то есть мелкий кочующий воришка. Но ему непременно хочется быть громилой, в этом он видит высший шик! По своей малограмотности и явно с голоса опытных старых жуликов, или, как вы их называли «паханов», он считает советский народ своим врагом. И жалко, и смешно! Здесь, в колонии, мы сделали все, чтобы ободрать с него уличную грязь. Я все ожидал: Осокин сам поймет, что нельзя оставаться скотом, рабом своих низменных страстей. Одумается и выравняется в такого же морально здорового хлопца, как и каждый из вас. Однако работу воспитателей, влияние коллектива он и в грош не ставил, считал, что с ним обязаны цацкаться, и наконец совершенно отбился от рук, стал хулиганить, воровать, пить самогон.

Слова, как мешки с песком, падали на Охнареву голову, и... самое обидное было в том, что все они оказались верными. Ленька до сих пор сам не знал, что он такой поганый и паскудный парень. Неожиданно он глянул на себя совсем по-другому, со стороны, чужими глазами. Его маленькие проступки, казавшиеся ему такими невинными и обычными, — это и есть то самое скотство, о котором говорит Колодяжный. Так что же получается? Выходит, что колонисты — это настоящие люди, а он просто обсевок, навоз на дороге?

Стало тесно, душно в комнате. Захотелось поскорее вырваться отсюда. Хоть провалиться бы куда!

Взгляд Охнаря, блуждая, упал на окно. За ним солнечно и ярко синело все еще знойное небо. На ветвях сосен радужно сияли редкие нити летающей паутины: вестники ласкового «бабьего лета». У колодца сторож Омельян, в соломенной шляпе и с кнутом через плечо, поил из ведра коней: ленивого неповоротливого мерина и кобылу Буржуйку. Он собирался в поле за снопами. Гнедой короткохвостый стригун, стоя на тонких и как бы неуклюжих ногах, игриво и чутко глядел в поле. С нежных мохнатых губ его сочились светлые капли воды.

— По-видимому, для исправления Осокина нужен более строгий режим, чем у нас, — такой, например, как в детском реформатории в городе Змиеве. Если ж он и там не одумается, худо ему придется в жизни...

Неожиданно Охнарь высунулся в окно, во все горло крикнул:

— Слышь, дядя Омельян! Возьми меня с собой!

— Да-вай! —донеслось от колодца.

— Я сейчас!

И, скосившись на судей, на воспитателя, Охнарь живо перекинул ногу через подоконник, ухватился за красную проржавевшую кишку водосточной трубы. Не успел никто и моргнуть, как его вихры мелькнули в синьке неба и пропали.

Сухо зашуршал сор в трубе, скатываясь с крыши.

Колодяжный, прерванный на полуслове, ошеломленно задвигал бровями, оглянулся на президиум. Зал онемел. Судьи бросились по лестнице за беглецом. И осторожно зашуршал и пополз по скамьям негромкий шепот:

— И смехота и беда.

— Черного кобеля не отмоешь добела.

— Ты-то сам чистеньким сюда явился?

— Отведает на воле коку с маком — пожалеет.

— Как Сенька Жареный. Сбежал, а через месяц вернулся шкилет шкилетом. Спасибо еще, обратно приняли.

— Я в реформатории был, знаю. Там уж нашего брата гулевана возьму-ут в ежовые рукавицы!

— Ну и художник! — весело покачала головой Параска Ядута. — Надоело кисточкой, снова порешил малевать отмычкой! Одно слово, трепло!

— Жениха из себя строил, — с пренаивным видом улыбнулась Анюта Цветаева, и ее тонкие губки сложились в одной ей понятную улыбочку. — Хвастал, что карманы деньгами набьет.

К воспитателям подошел Паращенко.

— Что теперь скажете? — обратился он к Ганне Петровне. — Помните, я вам говорил: не получится толку из этого типуса, а вы защищали. Я всех колонистов насквозь вижу.

— Признаюсь, не ожидала, — сконфуженно ответила Ганна Петровна. — Я отлично понимаю: Осокин — запущенный хлопец. Но чтобы до такой степени... — Она с хрустом сжала крупные белые руки с коротко подстриженными ногтями. — И ведь в нем есть что-то хорошее: непосредственность, цельность. Возьмите его увлечение рисованием... Мне уже казалось, что Леня совсем стал на ноги — и вдруг поворот на девяносто градусов. До сих пор не пойму, почему он сорвался.

— Очевидно, именно к таким относятся поговорки: «Как волка ни корми — все в лес смотрит», «Горбатого могила исправит». Ну, я понимаю, украл, напился. Но плясать на георгинах, нарциссах, испортить всю клумбу... Извините меня, но этого и свинья не допустит!

— И все-таки, — решительно сказала Ганна Петровна, — я бы все-таки не отказалась от него.

— Вы женщина, — снисходительно проговорил Паращенко и плавным движением снял с рукава волос. Он был в темно-зеленом касторовом пиджаке, в украинской вышитой рубахе, в желтых крагах, и все в нем, от пышной прически до внушительно скрипевших ботинок, выражало превосходство.

Колодяжный участия в разговоре не принимал.

Когда хлопцы привели Охнаря, крепко держа за ворот, за руки, он громко и нагло огрызался: разлили водицу и толкут в ступе, а дела всего на копейку. Но видно было, что он струхнул и был обозлен: не ждал, что товарищи так беспощадно схватят его за горло.

Воспитатель говорить больше не стал: все понятно без слов. Старшие ребята, собравшиеся было взять Охнаря на поруки, отказались от своих выступлений.

Суд закончился быстро. Постановили: исключить из колонии и отправить в исправительный дом.

— На той неделе идет подвода в город и заберет Осокина, — закончил Владек Заремба. — А пока он снимается с работы.

— Амба! — бодрясь, крикнул Ленька. — Оттрудился!

Напускною беспечностью, хамством он старался скрыть ту сумятицу, которая происходила в нем. Подумаешь, присудили щуку отпустить в реку. Все разворачивается как надо. Он уйдет из колонии, и никто не будет колоть ему глаза, и станет он опять жить на улице безо всякой указки, сам себе хозяин. А то вставай по звонку, ешь по звонку, спи по звонку... Может, еще и думай по звонку? Он сегодня же рванул бы на станцию, только неохота тащиться четырнадцать верст, пусть сами отвезут, на подводе.

— Пишите мне письма! — выламывался он.— Страна Россия, любой вокзал, по первому требованию, Лене Охнарю!

Неожиданно сквозь толпу ребят к нему протиснулся Владек Заремба. Его судейская строгость и выдержанность пропали, белокурые волосы растрепались, под карими главами от волнения выступили красные пятна.

— Доволен? — крикнул он Охнарю, и голос его сорвался. — Я-то думал: парень как парень... Тем более отец в Красной гвардии... Свистун ты дешевый!

Рот его дернулся, он сунул в карманы красные, крепко сжатые кулаки, ссутулился и резко вышел из зала.

Охнарь растерянно замигал глазами. Колонисты тоже потянулись к двери, осторожно обходя его, точно боясь замараться.

Вокруг огольца образовалась пустота.

 

XVI

Свет от шахтерской лампочки слабо освещал проходную, теплые желтоватые полосы падали на беленые стены, на обитую войлоком дворовую дверь, запертую длинным железным крючком; другая, крашеная, полузастекленная дверь в коридор и столовую; лестница на второй этаж и окно тонули во тьме.

У столика, в тени, на табуретке, раскачивался Охнарь. Напротив него, опершись локтем на закрытую книжку, сидел Владек Заремба. На длинной скамье лежал Юсуф Кулахметов. В свете фонаря видны были только его наголо остриженная макушка и поднятый ворот куртки.

Прислоненная к стене, тускло блестела вороненым стволом берданка без затвора — для острастки жуликов. На столе стояла жестяная кружка, лежал нож, половинка оранжевой душистой дыни-камловки со своей бахчи, горка помидоров, из-под панамы выглядывала краюха ржаного хлеба. Под скамьей, выставив пушистый хвост, свернулась рыжая дворняжка Муха; иногда она сердито взвизгивала или вдруг начинала скрести передней лапой: наверно, что-то видела во сне.

Это был ночной караул. Чтобы разгрузить сторожа Омельяна, старшие ребята сами по двое несли «череду» по охране колонии. А днем отсыпались.

Охнарь сидел по своей воле. Снятый с работы, он целый день купался в бочаге, искал грибы в лесу, разорял старые покинутые птичьи гнезда, бездельничал, и теперь, томимый бессонницей, странным, неведомым прежде чувством одиночества, пришел к караульным и говорил особенно оживленно:

— И я тебе повторяю, Владя, что мне на судьбе так написано: жить на воле. Хочешь, научно докажу?

— Ну, ну, заливай, читать что-то не хочется, — сказал Заремба. Он зевнул, прикрывая рот рукою, и мельком поглядел в темное окно.

— Я в Херсоне тогда жил. Слушаешь? Нас иногда водили из богадельни в городскую столовую шамать маисовую кашу. Сладкая такая была, со сгущенным молоком. Комиссия заграничная кормила, АРА называлась. Но только больно уж мало давали каши- одни кишки смазать. Вот хотел я раз лишнюю тарелочку получить, а один американец цап меня за руку! Оказался медицийский профессор. Уж он меня отчитывал! Да слова по-нашему коверкает... будто пятак в рот положил. «Этот малчик, — я значит, — как и все воришки... дегенератор». Понял? От природы, мол, так зародился — зрачки на чужую собственность расширяются. И ведь это правда, Владя, скажу я тебе. Не всегда и ученые брешут.

Заремба плеснул из кружки на руку воды, намочил глаза, чтобы не слипались.

— Знаем мы этих АРАпов, — сказал он сипловатым баском. — И у нас в городе были. Потом чекисты всю лавочку прихлопнули. Оказалось, помогали белогвардейцам за границу выбираться. На черном рынке за этот самый миас да сигаретки чуть не задаром золотые вещи, империалы скупали.

Внезапно Юсуф приподнялся на скамье, молча, с хрустом потянулся всем сильным телом. Встал и, мягко ступая босыми ногами, пошел по темному коридору в столовую; его атлетическая фигура точно провалилась в темень двери. Охнарь вяло оглянулся на татарина и продолжал болтать. Опять ему стало скучно, как днем.

— Лучше вот подумай хоть раз в жизни, — перебил его Владек. — Выгонят из колонии — поздно будет. Жалко ведь тебя, дурака, знаю, что в общем-то парень неплохой. Напиши заявление в товарищеский суд, дай слово, что исправишься. Мы, старшие воспитанники, возьмем тебя на поруки. Опять станем работать, выпускать газету, шефы хорошую библиотеку нам обещают подарить. Ну, скажи, что ты будешь иметь на воле? Украдешь рубль, а потеряешь год. Что я, не знаю? И все ты треплешь насчет Крыма, Черного моря. Не такой уж сахар — ночевать под кипарисом, да еще оглядываться: вот-вот мильтон сгребет. На своей шкуре испытал. Сейчас ты еще оголец, люди тебя жалеют. А вырастешь — в два счета на Соловки попадешь, если до этого не сдохнешь где- нибудь в ночлежке или поедом не задавит. Подумай вот, говорю.

Охнарь сделал пренебрежительную гримасу:

— Пускай конь думает, у него голова большая.

— А у тебя на плечах мыльный пузырь? Конь работает, о нем есть кому позаботиться, а ты вот прыгаешь с места на место, как блоха... пока под ноготь не попадешь. Ладно, пропадай, черт с тобой. Монах я, что ли, проповеди тебе читать.

— Вот спасибочко. А то уж я хотел уши заткнуть.

Фитиль в лампе затрещал, желтое пламя взметнулось и стало снизу совсем зеленым. Из далекого коридора послышались торопливые, приглушенные шаги.

— Что ж, — сказал Владек, — надо будет заглянуть в пекарню, на конюшню. Сделать еще обход.

— И я с тобой. Наверно, светать скоро будет. Пройдусь по двору, да и на боковую.

Не вставая, Владек настороженно посмотрел в сторону коридора и веранды, где помещалась столовая. Охнарь тоже повернулся к столовой и чутко прислушался. Неровные, поспешные шаги слышались все ближе и ближе, дверь порывисто распахнулась, и показался Юсуф. Вся его фигура, горящие глаза, скуластое, мужественное, чуть бледное лицо как бы говорили: случилось что-то значительное. Он остановился на пороге и молча пальцем поманил ребят.

Оба вскочили:

— Что? — спросил Охнарь, невольно переходя на шепот.

— Ломик брать? — тоже чуть слышно спросил Владек.

Ломик этот для ночных сторожей служил оружием.

Юсуф строго посмотрел на колонистов, повернулся и так же осторожно и проворно пошел обратно по коридору. Владек схватил берданку, ломик и на цыпочках побежал следом. Охнарь вдруг почувствовал, что по плечам его будто мухи поползли: охватили мурашки. Он нахлобучил панаму, пошарил вокруг глазами, не нашел ничего другого, кроме длинного столового ножа с засаленной деревянной колодкой, и сунул его за пояс. Размахивая шахтерской лампочкой, он кинулся за товарищами. Собака вдруг проснулась, точно ее кто позвал, тоже вскочила и, стуча когтями по полу, опередила всех.

Перед самой дверью в столовую Юсуф остановился, сердито зашептал:

— Клади, Охнарь. Лампа, лампа, лампа!

Охнарь сзади налетел на него грудью и некоторое время лишь хлопал ресницами. Затем торопливо сунул «шахтерку» в угол. Все его тело вдруг налилось нервной силой, словно провод, в который включили электрическую энергию. Он, казалось, не слышал того, что ему говорили, не видел то, на что показывали, но его руки, ноги, будто заведенные, выполняли все необходимое.

В столовой было еще темней: дверь в коридор Охнарь плотно прикрыл. Оба сторожа-колониста уже стояли перед длинным, во всю стену, окном и пристально вглядывались во двор. Охнарь присоединился к ним.

Сперва в ночном редеющем мраке ничего нельзя было разобрать. Лишь невысоко мигали редкие звезды да под ними чернели тучки над горизонтом; казалось, что небо там прорвано и образует дыру. Но вот постепенно из темени неясным сгущенным пятном выступила группа сосен на опушке леса, крыша конюшни, скотный двор, омет соломы. Все было, как и всегда ночью, глухая предутренняя тишина ничем не нарушалась.

Прошло несколько томительных минут, которые показались часами. Напряжение стало спадать. Охнарь в недоумении хотел уже спросить Юсуфа: «Объясни, хан, в чем дело. Разыграл?» — когда внутри скотного двора вспыхнула белесо-голубоватая капелька, точно кто там зажег спичку или присветил ручным фонариком. Значит, замок уже был сломан и дверь открыта. Над миром прошла еще какая-то вечность — может, не больше секунды — и до колонистов донесся глухой стук: то ли выводили корову, то ли какой бычок брыкался. Затем опять стало еще темнее и тише, но эта тишина словно уже ожила, двигалась и была наполнена особым значением.

— Панятна? — раздался в столовой тихий голос Юсуфа.

— Значит, уже скотину вывели? — спросил Охнарь.

— Вор, конечно, не один, — как бы про себя сказал Владек.

Опять прислушались.

— У конюшни бандит йок?

— Там запор такой — выпиливать надо, а в коровнике, сами знаете...

— Да и Омельян выходит ночью до лошадей. С ворьем, наверно, есть местные, кто всё знает, может, даже и с кулацкого хутора.

— Хватит разговоров, — тихо и решительно сказал Владек Заремба.

Словно поняв тревожное состояние колонистов, Муха угрожающе зарычала. Юсуф двумя руками проворно зажал ей щипец.

Все трое, по знаку Владека, вернулись обратно в дежурку — в проходную возле лестницы. Захватили и лампочку. Полуосвещенное лицо Зарембы было недоброе, складки, идущие от крупного носа ко рту, обозначились резче, каждое движение показывало внутреннюю силу. Юсуф и Охнарь, как бы по молчаливому согласию, подчинялись всем его распоряжениям.

— Сейчас же разбудить Колодяжного, заведующего, Омельяна и старших ребят. Осторожнее со вторым этажом — с палатами девчат. Чтобы не догадались, а то визг подымут! Лишь потихоньку Ганну Петровну предупредите. Ну, а я пошел следить за ворами.

— Обожди, — сдерживая нервную дрожь, перебил Владека Охнарь. — Дело ясное: они глаз не спускают с обеих наших дверей и...

— Сам не знаю? Так я им и полез в дверь! Спущусь вон через окно палаты. Словом, как выйдете, прислушивайтесь к моему свисту... а еще лучше, я стану кричать по-совиному. Этих мазуриков надо захватить врасплох.

Охнарь побежал в спальни.

Впоследствии он склонялся к той мысли, что в эту ночь ничего не соображал. Точно кто-то другой управлял его поступками. Он, Охнарь, деятельно будил ребят, вместе с взъерошенной, полураздетой толпой колонистов толкался в темном зале. Старшие тут же вооружились кто топором, кто вилами, кто молотком; один мальчонка прибежал, мстительно размахивая подушкой. Юсуф тем временем поднял начальство, Сторож Омельян в исподниках, с заряженной трехлинейной винтовкой, и воспитатель, застегнутый на все пуговицы, по-командирски подобранный, отдавали распоряжения. Паращенко выскочил из своей квартиры в накинутом пальто и шлепанцах на босых волосатых ногах. Голова его с взъерошенными волосами и растрепанной бородой напоминала огромный шар перекати-поля. Сзади на его плече повисла молодая полуодетая жена.

— Валерик, Валерик, — в отчаянии умоляла она. Это опасно для жизни... я не пущу. Знаю, ты храбрый, воевал в политпросвете армии... но безумие идти на бандитов безоружным. Надо вызвать волостного милиционера... Наконец, я просто боюсь одна.

Сконфуженный Паращенко, забыв все свои округлые жесты, пытался отцепить ее руки, уговорить:

— Успокойся, дорогая, успокойся. Нашему дому не грозит опасность. У нас винтовка, она заряжена... чего ты паникуешь? Воры, как только заметят Омельяна, Тараса Михайловича, колонистов, сами побегут... обязательно побегут. Не могу же я, руководитель учреждения, в такое время... это просто неудобно. Ну, успокойся, прошу тебя.

К открытой двери паращенковской двухкомнатной квартиры подошла Ганна Петровна, большая, аккуратно причесанная, подпоясанная ремнем, точно она собралась на дежурство.

— Одевайтесь, Валерий Семенович, и ступайте со старшими хлопцами, — спокойно сказала она заведующему, — а Розу Яковлевну мы с девчатами возьмем к себе.

Жена заведующего вдруг притихла, не стала возражать.

Лампу не зажигали, и это еще больше увеличивало суматоху.

Младшие девочки все-таки почуяли тревогу, проснулись, подняли плач. Юле Носке и почему-то именно

Охнарю пришлось их усмирять. Не стесняясь хлопца, девочки в одних нижних рубашках, как овечки, жались в кучу.

Ленька увидел свою недавнюю «любовь» — полуодетую Анюту Цветаеву, очень бледную, с острыми голыми локтями, с вздрагивающими, совсем бескровными губками; он даже лишнюю секунду не задержал на ней взгляда. До нее ли, когда сейчас нужно навести в палате порядок?

Вдруг с Параской Ядутой началась истерика.

Глядя на нее, зарыдала курносая миловидная блондинка, взвизгнула дежурная. Юля кинулась за аптечкой, и Охнарь вместе с ней стал тыкать в нос колонисткам нашатырный спирт, отсчитывать в кружку валерьяновые капли.

— Як вам не соромно! — прикрикнула на младших Ганна Петровна.-—Одевайтесь и сойдите вниз на веранду. С веранды все видно, сами убедитесь, что нет ничего страшного. Кто посмелее — может помогать Омельяну и хлопцам ловить раклов. Вокруг колонии село, два хутора, полно людей. Чего вы завизжали?

Воспитательница выстроила девочек парами и повела вниз. Один Ленька застрял с Параской Ядутой. Птичница каталась по кровати, отталкивала лекарство, заводила мокрые от слез глаза и, несмотря на стиснутые зубы, разражалась весьма пронзительными воплями.

Охнарь замучился с ней.

— Ну, чего ты визжишь? — мягко, проникновенно уговаривал он. — Не тебя ведь ловят? Индюка не боишься, а тут... Параська, да будь нормальной! Выпей валерьянки.

Правой рукой Ленька опять осторожно попытался разжать ей рот, в левой он наготове держал алюминиевую кружку о .лекарством, разбавленным водой. Параска остро, по-кошачьи, прижмурилась и внезапно ловким ударом ладошки выбила у него кружку. Весь подбородок и грудь Охнаря оказались залитыми.

— Ну... вот же! — воскликнул он, отскакивая.— Ну... прямо же! Ну... я не знаю!..

Девчонка из-под ресниц проследила за тем, как он отряхивается, опять закатила глаза и взвизгнула.

— Да перестань! На коленках, что ли, тебя просить?

Со двора гулко ударил винтовочный выстрел. Охнарь кинул отчаянный взгляд на редеющий мрак за окном, оглянулся на дверь. «Опоздал!» — завопил в нем каждый нерв. Там, у коровника, идет бурная схватка с шайкой скотокрадов, а он вынужден торчать возле какой-то перетрусившей плаксы! Охнарь. еще раз посмотрел на дверь. Девочка, заметив, что он готов убежать, и, видимо, боясь остаться одна в темной палате, зарыдала еще пронзительней, забилась на подушке. Охнарь тоскливо схватил кружку, подумал... и вдруг, не считая, бухнул в нее чуть не полфлакончика валерьянки, долил водой, рывком приподнял Параску с кровати, сунул ей кружку в зубы и яростно прошипел:

— Пей, пей! А то вот стукну — сковырнешься с постели. Пей!

Осмысленное выражение появилось в зрачках девочки. Она покорно приняла лекарство, поспешно, давясь, сделала два глотка, поперхнулась.

— Все пей! До самого дна!

Вдруг Параска проговорила обычным тоном:

У меня... я, Леня... — И, опасливо косясь на Охнаря, быстро встала на ноги. — Я пойду к Ганне Петровне, к Юле.

Охнарь оторопел.

— Ты... ты, Параська... выздоровела?

Мне лучше.

И, не отрывая от него глаз, Параска Ядута бочком-бочком выскользнула в дверь, шустро сбежала вниз.

Охнарь машинально и бессмысленно повертел перед носом пустую кружку. Швырнул ее на кровать и, дробно стуча босыми пятками по ступенькам, спустился по лестнице на первый этаж, точно его вихрем подхватило.

В столовой, в коридорах уже давно никого не было. Все колонисты ловили в лесу убегающих воров. Охнарь через настежь открытые двери выскочил во двор. Здесь тоже никого не было. Куда делись девчата с воспитательницей? Может, коровник пошли проверить? Охнарь прислушался к отдаленному крику и топоту, несшимся со стороны водяной мельницы, бочага, и бросился туда.

Заметно рассвело, но лес переплел туман. Звезды почти все погасли, только две-три робко и неясно блестели сквозь мохнатые синие макушки сосен. Охнарь, не разбирая дороги, бежал по мокрой траве, прыгал через неожиданно возникавшие из тумана пеньки, высокие муравьиные терема, ловко огибая сосны, дубы. Ему было немного жутко: вдруг один на один столкнешься со скотокрадом? И в то же время очень хотелось поймать вора самому. Это была бы удача, геройство. Охнарь судорожно сжимал в руке деревянную рукоятку столового ножа, и глаза его по-охотничьи впивались в мутную полутьму. «Опоздал. Опоздал», — молоточками стучало в висках. Под самыми ногами вдруг раздался взрыв: оголец едва успел отскочить в сторону. С треском взлетел темный клуб дыма, развернулся и косо потянул в березняк: захлопали крылья. «Тьфу! Рябчик. Или это куропатка забралась на опушку? Чуть не наступил». Сердце гулко, тяжело колотилось. Охнарь опять побежал дальше, и тут впереди, совсем недалеко, ударил выстрел?, но менее громкий, чем тогда, во дворе колонии.

Кусты неожиданно кончились, открылось поле с пробитой тропинкой, и Ленька узнал, где он находится. Слева, сизо дымясь, лежал бочаг, круглый как блюдо, залитое жирным студнем; чернел сруб водяной мельницы. А прямо перед огольцом возвышалась рыжая, корявая сосна с наполовину сломанной кроной и возле нее старые кирпичные развалины сарая, заросшие дурнопьяном, репейником и коровяком. Сарай со всех сторон окружали колонисты, все они возбужденно кричали.

— Здесь, здесь!

— Отрезай сзаду.

Братцы, давайте его выгонять камнями.

Надо перелезть через стенку.

Град ржавых кирпичных осколков полетел в сарай.

Несколько старших ребят, и среди них Владек Заремба, Юсуф, Охрим Зубатый, стали осторожно подбираться к развалинам.

Из развалин в это время ударил еще один выстрел.

Озираясь, из пролома выскочил человек с дымящимся револьвером, бросился вправо, к лесу. Охнарь споткнулся о разбитую кем-то шахтерскую лампочку и упал. Когда он поднялся с земли, то увидел, что вора обступила угрожающая толпа. Привалясь к углу стены, он вытянул дрожащую руку, держа палец на курке, готовый стрелять. Сторож Омельян, зверски перекосив лицо, с разбегу замахнулся на вора прикладом винтовки; Юсуф с другой стороны выставил тройное жало вил.

Девичий крик раздался сбоку:

— Стойте! Не надо! Стойте!

И к вору смело бросилась Юля Носка, вся раскрасневшаяся, без косынки. Как она попала сюда? Ведь тоже с младшими девчатами возилась. Юля своим телом заслонила вора, и он нерешительно и бессильно опустил руку с револьвером.

Омельяна за винтовку обеими руками ухватил Владек. Старшие колонисты стали обротью вязать вору руки за спиной.

Совсем рассвело, облака за бочагом порозовели. С поля, от реки, поднялся предутренний ветерок, разгоняя туман. Колонисты по старой мельничной дороге стали возвращаться обратно домой. Валили шумною нестройною гурьбою, все громко смеялись и наперебой рассказывали друг другу ночное происшествие, как бы вознаграждая себя за недавнее молчание в темных палатах.

Охнарь отстал от передней группы, которую возглавляли заведующий, Владек, Юля, и пошел рядом со сторожем. Омельян, Юсуф и трое колонистов конвоировали вора. Это был дюжий мордастый парень, рябой, с густейшим, прямо лошадиным чубом, падавшим на мясистый нос. Одетый в серенький пиджачок, грязную полосатую ковбойку, хромовые сапоги, он шагал тяжело, опустив голову, поблескивая сквозь чуб маленькими, заплывшими глазами.

Позади ребята обменивались о нем мнениями:

— Откуда, интересно, блатняк? Не местный.

— Жалко, что тех двух упустили.

— И молодой ведь еще, — сказал сторож Омельян и нахмурился. — Такому бы в пору землю пахать.

— Дармоеды, известное дело.

— За участковым милиционером послали? Протокол составить надо.

— Еще в наших стреляли! — воскликнула Анюта Цветаева.—Могли поранить до самой смерти. На каторгу бы таких.

— Это ведь мы жуликов застукали, — вмешался в общий разговор Охнарь. — Скажите, плохо караулили?

Он был нервно оживлен, как и все. Поимка вора его обрадовала, и только досадно было, что в самый ответственный момент он споткнулся о шахтерскую лампу. И какой разиня ее разбил? Конечно, если бы не эта проклятая лампа, то именно он бы, Ленька, обезоружил скотокрада, потому что отлично знает, как это делать: надо было кинуться вору в ноги, дернуть на себя и повалить, и тот бы не успел выстрелить. Ну, да ладно, зато Ленька был одним из трех ребят, которые обнаружили взлом и грабеж скотного двора. Если бы не они, многого не досчиталась бы тогда колония. Ишь чего жулье захотело: коров у них свести со двора. А вы, голубчики, этих коров сюда ставили? Нет, вы поработайте сперва, а потом узнаете цену молочку.

С особенным беспокойством расспрашивал Охнарь колонистов, удалось ли ворам украсть «у нас» что- нибудь? Оказалось — и лошади целы и птица; угнали только двух коров, но одну отбили сразу, как перерезали ворам путь. О второй некоторое время не было сведений. И Охнарь очень обрадовался, когда пробежавший мимо Сенька Жареный прокричал:

— И Янтарную нашли. Бродила под хутором.

Очевидно, спасаясь, воры бросили и эту корову, и на нее наткнулся второй отряд колонистов подкомандой воспитателя.

— Ура! — закричали малыши.

Теперь в лесу были и все девочки.

Старая мельничная дорога, обогнув бочаг, сворачивала к матово-красной под росой крыше колонии. Утро совсем наступило. Заря разгорелась на полнеба, мокрые листья кленов, желтеющие пряди березовых кос блестели и казались охваченными огнем. Тучки на востоке, такие хмурые ночью, теперь выглядели нежно- голубыми и легкими. «Тиу-тиу-тиу-тиу», — перекликались в кустах черноголовые синицы-пухляки. Охнарь остановился, пропустил вперед ребят: его внезапно потянуло искупаться. Он разделся, поежился от сырости, но смело вошел в бочаг. И внезапно одна мысль обожгла его сильнее, чем холодная вода. «А ведь и я хочу быть таким вором». Охнарь испуганно остановился близ берега. Мелкая зыбь остро лизала его покрывшиеся пупырышками колени. «Обожди, обожди. Я не такой, не-ет. Я у своих ребят никогда и копеечки не взял». И тут же Ленька признался себе, что ведь до последнего дня держал за пазухой мысль, как бы получше обчистить колонию. С Якимом ли, с Сенькой ли Жареным, но обязательно потеплее нагреть руки на казенном добре. Ведь мука, ботинки, костюмы принадлежали не только государству, а и воспитанникам, как им же принадлежали и отбитые у воров коровы! Гляди, еще и его б так ребята поймали? И неужели бы стали забрасывать кирпичами, как этого вора в ковбойке? А почему и нет? За свое-то добро? Ведь и он сам, Ленька, мечтал кинуться вору в ноги и повалить. Стой! Стой! Сегодня впервые ловили не его, а он ловил! Что же это такое? Как это могло получиться? Он, сам жулик, и вдруг ловил «своих»? Но это же полное предательство прежней братвы!

Вот что с ним наделала колония. Вот во что она его превратила.

Веселое возбуждение Охнаря исчезло, точно его смыла вода пруда. Медленно, так и не поплавав и даже не окунувшись, вылез он на берег и долго не мог попасть ногами в штаны. Весь день он ходил сумрачный, всех сторонился, завтракал без аппетита, а потом завалился спать в стог сена, на заднем дворе. Однако и сон к нему не шел.

 

XVII

Последний день Охнарь бил баклуши в колонии. Завтра Омельян отправлялся на подводе в город за продуктами и должен был забрать его в реформаторий. С утра Ленька нырял, плавал в бочаге, — осенняя вода приятно покалывала, бодрила, — нежился на еще жарком южном солнце, а теперь решил немного пошататься— проститься с знакомыми местами. Легко ступая по тропинке, Охнарь с удовольствием ощущал свое гибкое, сбитое тело с густым, темным загаром и заметными мускулами на руках. За время пребывания в колонии вырос Ленька мало, зато окреп, поздоровел и выглядел ладным кудрявым пареньком.

Странное дело: в эти шесть дней после суда Охнарем овладело такое чувство, будто он потерял что-то очень важное, хочет найти и не может. Он старался ни о чем не думать, веселиться, но эта беспечность была до того наигранна, что временами становилось просто тоскливо.

«И что это со мной? Первый раз в жизни такое. Чем бы заняться?»

Между кустами бузины, недалеко от колодца, осторожно, чуть не на брюхе, полз толстый кот Гараська. Его зеленые горящие глаза хищно следили за стайкой воробьев, что пили из лужи. Вот Гараська сделал прыжок, да не рассчитал: воробьи с громким чириканьем разлетелись в стороны. Гараська досадливо отвернул морду, сделав вид, будто ничего не произошло, зажмурился— и встретил насмешливый взгляд Охнаря.

— Промахнулся, хвостатый урка?

Кот сконфуженно мяукнул, поджал хвост и припустился к дому. Сонливый, равнодушный к мышам, которые могли плясать у его носа, Гараська неутомимо охотился за пичугами.

Вновь Охнарю стало скучно: положительно ничто его не радовало.

Задами он вышел на ток. На гладком, запорошенном соломой току шла молотьба. Мелькали отполированные цепы, сочно и звонко падали удары, снопы шелестели осыпающимся зерном, душным сиреневым дымком тянулась пыль. Рядом громко, деловито стучала красная веялка, на разостланный брезент сыпалась янтарная пшеница, вокруг хлопотали четверо осыпанных половой колонистов.

Охнарь повалился в свежую солому.

— Пошевеливайся, вы... сивые! — прикрикнул он насмешливо и весело.

— А ты оближись.

— Было б отчего, — презрительно оттопырил Охнарь губу. Он с показным наслаждением откинулся на спину.

В короткой лиловой тени от скирды, похожей на желтую хату, застыли куры, коротко и сухо дыша розовым зобом. Растомленно поникли красноватые листья на кусте бересклета. Сентябрьский день стоял по-летнему знойный, небо подымалось синее, точно одетое в чистую наволочку, но уже трава за током пожухла, редко тыркали кузнечики, и ребята ели черный созревший терн. Перед глазами Охнаря ровно колыхалась широкая, темно-оливковая от загара спина Юсуфа с крупными лопатками. На сильно развитых плечах блестел горячий пот, но мускулы под гладкой кожей двигались легко, гибко и свободно.

Охнаря внезапно потянуло работать. Обрадовавшись, что нашел способ, как стряхнуть лень и сосущую скуку, он весело вскочил, схватил лежавший цеп.

— Твоя чего, друг? — спросил Юсуф.

— Блох у тебя гонять, — ответил Охнарь, сочно ударяя по снопу. Эх, и хорошо размяться! Оказывается, руки чешутся по хорошей трудовой зарядке, тело само просит движения.

Татарин широко осклабился, показав яркие крупные зубы.

— Не можна тебе молотит, — сказал он, все улыбаясь и качая головой. — Кладись под скирда, отдыхай.

Он легко, как травинку, выдернул цеп из рук Охнаря. Ребята остановили работу, перемигнулись,

— Это отчего же? — обозлился Ленька.

— Снятая с работы. Забыла?

— А тебе какое дело? — огрызнулся Ленька.— Ты что, мильтон? Пионер? Тоже мне, рябчик! Отскочь, хан, на выстрел, не то в башке дырку сделаю.

Юсуф внезапно покраснел, руки его задрожали.

— Вона! — крикнул он гортанно. — Я дам: «хан»!

Ленька отпрянул в сторону.

— Ишак бритый!

Юсуф сделал вид, будто собирается за ним погнаться. Охнарь проворно отбежал к опушке, стал искать камень.

Воздух вздрогнул и заколебался от ребячьего хохота.

— Труженичек!

— Штаны не потеряй! — гоготали ему вслед. Кто- то свистнул.

Не оглядываясь, Охнарь вошел в сосновый лес. Ему была противна собственная трусость, но он чувствовал, что, если бы и подрался с Юсуфом, симпатии ребят все равно не склонились бы на его сторону. Это было непонятно и обидно. Он легко мог переносить неприязнь администрации, грубость и зуботычины милиционеров, но такая явная отчужденность недавних товарищей его больно резанула. За что? Чем он перед ними провинился?

— Ой!

Под ноги Охнарь не глядел и в кровь сбил палец о камень. Он со злостью запрыгал на одной ноге. Может, все-таки вернуться и запустить этим «сухарем» в Юсуфа? А до чего, между прочим, проклятый камень на картошку похож. И вдруг Охнарь покраснел так, что невольно оглянулся: не видел ли кто? Он вспомнил обед на прошлой неделе. На второе колонистам сварили молодую картошку со своего огорода. Она лежала на тарелках, розовая, крупная, и пахуче дымилась, обильно сдобренная сметаной. Вдобавок к ней подали по куску говядины. Дружно работали вилки, челюсти. Все ели и хвалили. Охнарь с полным ртом тоже смеялся и затянул на своем конце с ребятами:

Ах, картошка — объеденье, Колонистов идеал...

Владек, сидевший по правую руку от Охнаря, насмешливо бросил ему:

— Вкусно?

— Знатно!

— Оно и видно: ловко справляешься. А рука не болит ложкой махать?

За столом засмеялись.

Сперва Охнарь не понял. Потом вспомнил, как отказывался окучивать эту самую картошку, копать ее, как вообще часто ленился. Уши его вспыхнули. Вгорячах он хотел ударить Владека, и... кулак его нерешительно разжался. Большой палец Владековой руки был завязан грязным обзелененным бинтом с проступившим пятном засохшей крови. Заремба разрезал палец стеклом, когда выбирал из земли вырытую картошку.

Охнарь тут же за столом мысленно хмыкнул: «А, плевать!» Но аппетит уже пропал.

Да, Владек тогда, а Юсуф сейчас имели право смеяться над ним, лодырем и чистоплюем, и колонисты их охотно поддерживали. Все они заработали свою картошку, хлеб, одежду, отдых, а он даже не имеет право на труд. Чужой — вот в чем дело. Для ребят он чужой со всеми своими интересами.

Медленно вышел Охнарь из сосняка. Странно, все у него получалось как по плану: вот он уйдет из колонии, по дороге сбежит на «волю»... Чего ж ему не радостно?

На лекарственной плантации шел сбор прикорневых листьев отцветающей наперстянки. Всюду виднелись красные косынки девушек, обнаженные загорелые спины ребят, блестели на солнце серпы, слышались веселые голоса, чей-то заливистый, тоненький смех. Издали, от реки, с бахчи, доносилась песня.

Охнарь с особенной силой почувствовал себя одиноким, забытым. Бывает так: долго живешь в комнате и не замечаешь ее удобств. И вот, когда надо уезжать, вдруг по-особенному взглянешь на эти голые стены, на морщинки обоев, на темные пятна от снятых фотографий; вспомнишь, сколько дорогого, милого и радостного связано с этой комнатой, — и она станет до боли близка. Так случилось и с Охнарем. Только теперь, накануне отъезда, он почувствовал, как много хорошего было в колонии: здоровая трудовая жизнь, работа с ребятами в стенгазете, турник, кружки самодеятельности, купанье в бочаге, игры на лесных полянах в часы досуга. Охнарь и сам не подозревал, как он во все это втянулся.

Он внезапно остановился, внутренне к чему-то прислушиваясь. Затем, почти бегом, повернул обратно в колонию. Что-то новое, радостно-тревожное захватывало дух. Воспитателя он нашел возле клуни: с полей возили последний хлеб. Тарас Михайлович стоял под гарбой, принимал желтые снопы ржи на вилы и легко, как веники, перебрасывал их полуобнаженному колонисту у скирды. Капельки пота стекали по его красному загорелому лицу на рыжую бородку, глаза блестели устало, но удовлетворенно.

В первый раз за все пребывание в колонии Охнарь вдруг ощутил перед ним какую-то особенную робость. Одно мгновение он даже подумал, не обратиться ли к посредничеству ребят? Но тряхнул кудрявыми вихрами и решительно ступил к воспитателю.

— Слышь ты! — проговорил Охнарь, непроизвольно для себя ловя кончик его ремня и начиная крутить.

— Да? — обернулся Тарас Михайлович и сразу при виде Охнаря приветливое выражение сбежало с его лица, оно закаменело, стало холодным.

— Я о деле к те... к вам. Сказать что-то хочу. — Ленька заторопился и, как всегда в таких случаях, заговорил горячо и бессвязно, опасаясь, чтобы ему не помешали.

— Ну? — перебил воспитатель ледяным тоном и выдернул у него из руки кончик своего ремня.

— Я теперь без волынки, — не замечая его холодности, ловил Охнарь свои мысли, стремясь не сбиться. — Понимаешь: ну, убегу из реформатора, а то и по дороге в город. Верно? А дальше? Опять вокзал, пьянка, карты... где украдешь, где тебя загрудают. Да? Отвык я. После колонии уж... никак. Ну... оставь меня тут, а? Оставьте. Слово даю: оправдаю.

Он, как и полагал, сбился, чувствуя, что говорит совсем не так, как этого хотел. Несмело и с надеждой поднял свои глаза; они встретились с глазами воспитателя, и Охнарь слегка растерялся. Острые серые глаза смотрели на него чуждо и неприязненно. Но внезапно ледок в них треснул, растаял, глаза усмехнулись насмешливо и ласково, как тогда в первый вечер в столовой. И сразу же от них побежали лучики морщин, губы слегка раздвинулись, обнажив желтоватые неровные зубы, и на щеках изогнулись улыбчивые складки.

Колодяжный плюнул на ладонь и взялся за вилы.

— Лезь на гарбу, — сказал он. — Подавать будешь.

Горячая волна вдруг поднялась от груди к горлу Охнаря, перехватила дыхание. Он побледнел, на миг защипало глаза. Затем кровь ударила в щеки, виски, Ленька радостно, проворно поставил босую ногу на ступицу колеса, ухватился пятерней за деревянную дробину решетки, да заторопился и сорвался на землю. В то же мгновение снизу его крепко подпер плечом Омельян, сверху подал руку Владек, и Охнарь очутился на гарбе, доверху наполненной спелой рожью. Одна из колонисток весело протянула ему вилы.

И снова в ясном воздухе замелькали снопы.