Ленька Охнарь

Авдеев Виктор Федорович

Городок на Донце

 

 

I

Воскресным утром в начале апреля перед зданием колонии остановился старый, облупленный фордик, забрызганный весенней грязью. Из кабины, с места шофера, выпрыгнул высокий худой блондин с водянистыми, слегка навыкате глазами и улыбчивыми морщинками у большого выбритого рта. Он был в капитанском картузе, галстуке и охотничьих сапогах. За ним из автомобиля вылезла полная напудренная женщина, «барыня», как мгновенно окрестили ее хлопцы, мужчина в форме железнодорожника и толстяк с портфелем.

— Комиссия какая-то приехала из города, — догадались воспитанники.

В сопровождении двух исполкомовцев и заведующего Паращенко, пышнобородого, в неизменных крагах, комиссия отправилась на мутную от разлива речку смотреть водяную мельницу. Оттуда завернула на талые ржаные поля, послушала жаворонков; «барыня» набрала на взгорье бледно-голубых подснежников. На обратном пути гости поинтересовались лекарственной плантацией, хлебопекарней, скотным двором. Они, видимо, плохо разбирались в хозяйстве, потому что дружно хвалили все, что им показывали.

В столовой заведующий приказал накрыть отдельный столик; проголодавшаяся комиссия похвалила и добротность казенных харчей. После обеда колонисты собрались в красном уголке. Комната наполнилась смехом, тягучим бреньканьем панской фисгармонии, стуком шашек и домино. Железнодорожник и напудренная «барыня» расспрашивали воспитателей и исполкомовцев о кружках самодеятельности, толстяк с портфелем больше интересовался тяглом, хозяйственным инвентарем, а сухощавый блондин в капитанке затесался в самую гущу стриженых, обветренных колонистов.

Сидя на полу у ног «моряка», Охнарь с удовольствием слушал его рассказы, острые поговорки, сам задавал вопросы. Живой чистый блеск серых глаз огольца, дерзкий смеющийся рот, кудрявая голова, уверенные движения небольшого, но ловкого, сбитого тела—все понравилось человеку в капитанке. Он весело расспросил Охнаря, долго ли тот был на «воле», сколько сидел в тюрьме, посмотрел его карикатуры в стенгазете.

Потом встал, поднял руку и громко объявил, что ячейка добровольного общества украинского Красного Креста и «Друг детей» при железнодорожном узле, председателем которой он является, желает взять из колонии одного подростка на воспитание: подростка определят на квартиру с полным пансионом и отдадут учиться.

— Пойдешь ко мне жить? — неожиданно спросил он Охнаря и улыбнулся одними складками рта.

— Да что мне, в колонии плохо? — засмеялся Ленька.

— Вот тебя к рисованию тянет, А у нас в городской школе есть художник.

Ленька задумался.

— Это вы все будете мои отцы? спросил он наконец, бесцеремонно обведя комиссию пальцем.

— Мало тебе? усмехнулся человек в капитанке. — Могу успокоить. Нас в ячейке «Друг детей» сотни, и все будем твоей родней. Но если станешь озоровать, укорот я тебе и один сумею сделать.

— Это еще пускай руки дорастут!

Охнарь весело сплюнул, пожал плечами и оглянулся на ребят, как бы спрашивая совета. Слишком уж для него было неожиданным предложение «моряка».

— Соглашайся, — посоветовал Владек Заремба и сжал его плечо. — Заживешь по-домашнему, в девятилетку поступишь. В городе есть хорошая библиотека.

— Тут долго и раздумывать нечего, — подтвердил Тарас Михайлович. — Тебе, Леонид, просто повезло.

Веснушчатый колонист крикнул Охнарю:

— Не понравится — домой вернешься!

Раздался общий смех.

— А, плевать! — решительно тряхнул головой Охнарь и сунул руки в карманы штанов. — Где наша не пропадала? Еду!

Сборы его не затянулись: в чем был — в том и посадили в кузов фордика. Толпа колонистов у здания провожала его дружескими рукопожатиями, Колодяжный напутствовал: не зарывайся, слушайся новых опекунов, хорошо учись; девочки махали косынками.

Автомобиль тронулся.

Сосны закрыли красную крышу, вот слева вынырнул сруб водяной мельницы, светлым пятном блеснул бочаг, и опять потянулся лес. И Охнарю показалось, что так же и в его жизни блеснула светлым пятном колония с ее сытым трудовым привольем, хорошими хлопцами, девчатами, хорошим сторожем Омельяном, хорошим воспитателем, хорошими конями, индейками. О всех он сейчас думал с умилением. А что его ожидает впереди? Опять неизвестно. И зачем он уезжает? Или кот Гараська горе ему наумывал, или заяц перебежал дорогу?

За прошедший год — после того, как Ленька попросился оставить его в колонии, — он перестал думать о «воле», картах, финке, совсем втянулся в работу. Иногда озорничал, но знал твердо: обратно к ворью, в притоны ему нет дороги.

...В городок приехали засветло. Целый год Охнарь провел в сельской глуши, как бы отрезанный от большого «вольного» мира лесной чащей, всецело живя трудовыми буднями своей колонии. Теперь с интересом разглядывал старинные приплюснутые корпуса вагоноремонтных мастерских, кирпичную трубу со спиралью опалового дымка, красный железнодорожный мост через Донец, золотистый и голубой шары в окнах аптеки, редкие кирпичные дома, затерянные средь беленых мазанок, голые вишневые сады за плетнями. Центральная улица была наполовину замощена булыжником, по ней бродили телята, гуси, а возле кинематографа лоточница торговала молочными ирисками.

Вдали, в бескрайней степи, синели терриконы угольных шахт.

«Давно не видал, как людка живет, — подумал Охнарь. — Городишко-то невелик, переплюнуть можно, а железнодорожный узел подходящий».

Фордик остановился перед деревянным магазином ЕПО. Охнарю тут же купили пальто-реглан из коричневого бобрика, брюки навыпуск, желтые тупоносые ботинки «бульдо», клетчатую кепку. Вечером после парной бани он оделся во все новое и свежий, словно только что отчеканенный гривенник, водворился в квартире опекуна.

Константин Петрович Мельничук, человек в капитанке, жил на окраине, в небольшом флигеле под железной проржавленной крышей. Вместе с женой-парикмахершей они занимали две комнаты со скрипящим полом, опрятно застеленным радужными половиками, и с низкими, крашенными охрой подоконниками. Во дворе, рябом от весенних луж, рос пирамидальный тополь, возвышалась голубятня, а за плетнем с кромкой осевшего снега, из садика, точно здороваясь, протянули ветки голые яблони и сливы.

— Это мне одному целую палату? — удивленно воскликнул Охнарь, когда ему показали тесную комнатку с узкой койкой и столиком. — Вот это да! Заживу, как турецкий бог.

Утром Ленька с опекуном отправился в девятилетку. До этого он учился нерегулярно: начал еще в Ростове-на-Дону при родителях, а продолжал в тех детдомах, где зимовал, причем уже с весны продавал учебники на базаре. В колонии открывать школу собирались лишь с осени: временно младшие воспитанники ходили в соседнее село Нехаевку, а все, кто имел знания выше четырех классов, в том числе и Охнарь, занимались кустарно: инструктор лекарственных растений читал лекции о корнеплодах, Колодяжный преподавал обществоведение и математику, заведующий вел русский язык и литературу, а Ганна Петровна знакомила с географией.

Сверху, в тупичке улицы, упиравшейся в железнодорожные пути, показалось длинное, приземистое здание школы под бурой от времени железной крышей. Его окружали голые каштаны, высокие тонкие тополя. Открытое крыльцо с изломанной линией перил в три звена вело на второй этаж и словно повисло в воздухе. Окна первого этажа со стороны улицы выходили на бугор и казались врытыми в землю; двор был расположен значительно ниже, и со двора школа казалась высокой.

Занятия уже начались: опекун и Охнарь опоздали. Солидная тишина в коридоре, вид учеников за полузастекленными дверями классов, преподаватель с мелом у доски напомнили Охнарю о скудости его знаний и заставили держаться более скромно, чем всегда.

Опекун один зашел в канцелярию и через некоторое время появился в сопровождении заведующей школой, несколько полной женщиной с русыми, слегка вьющимися волосами, собранными на затылке в пучок. Глаза у нее были приветливые, спокойные, но от взгляда их почему-то хотелось подтянуться и поправить костюм. Она была в темно-синем платье с глухим воротом, на груди висел золотой медальон на цепочке; от нее слегка пахло духами.

— Вот этот самый молодец?

Белой маленькой и энергичной рукой заведующая слегка потрепала Охнаря по щеке.

— Я вам не цуцык, что вы меня гладите, — процедил Ленька сквозь зубы.

— Однако ты все-таки кусаешься, — не сердито улыбнулась заведующая. — Тебе сколько лет?

— Метрики у него потеряны, — ответил за воспитанника Мельничук. — Он говорит, пятнадцать. Так и врачебная экспертиза подтвердила.

Заведующая кивнула головой, видно что-то соображая.

— Какое у тебя, Леня, образование?

— Девять классов, три коридора и духовная академия.

— Видите, товарищ Полницкая, какой он остроумный? — насмешливо сказал Мельничук. — Живую козу и ту рассмешит. Может, дружок, еще чего отбреешь? Не стесняйся, мы подождем.

Охнарю вдруг стало неловко. Он поймал живой, испытующий взгляд заведующей и против воли подтянулся, поправил ремень, одернул рубаху.

— В какую группу, Леня, ты хотел бы поступить? — спокойно спросила Полницкая.

— Откуда я знаю? — буркнул он. — Вам с высоких каблуков видней. Что я, с рождения учился подряд, как царский гимназист?

— Хорошо,— обращаясь к Мельничуку, сказала заведующая. — В соответствии с возрастом попробуем направить в седьмую. А там испытания покажут. Хуже то, что Леня поступает весной, перед концом учебного года... да уж сделаем исключение.

Зазвенел звонок. Мельничук стал прощаться: ему пора было на службу. Ушла в канцелярию и Полницкая. Роста она была среднего и туфли носила на низких каблуках.

...За парту в классе Охнарь сел, немного робея. Слишком отвык он от такой обстановки, притом чувствовал себя одиноким. Покосился по сторонам. Лица у всех учеников чистенькие, костюмчики опрятные, одеты разнообразно, каждый по своему вкусу, не то что в колонии — все на один манер; там даже малышей стригут одинаково: «под нулевку».

За годы беспризорничества Охнарь отдалился от «домашних», считал их чужаками. «Мамины детишки»,—подумал он вдруг с острой неприязнью, чувствуя себя в новой среде словно репей в цветах.

Урок начался.

Вскоре учитель физики Офенин, тучный человек о большим животом, седыми, ежиком волосами, с красным и важным лицом, вызвал его к доске. Охнарь незаметно пожал плечами, вышел, взял мел.

— Расскажите закон Архимеда, — проговорил учитель важно и сухо.

Весь класс с интересом смотрел на новичка. Охнарь нахмурился, шмыгнул носом, оглянулся.

— Ну, что же вы не отвечаете? — произнес учитель удивленно и, как показалось Охнарю, чуть сердито.— Для начала вопрос я вам задал нетрудный.

Очевидно, вопрос действительно был нетрудный для седьмой группы, многие мальчики и девочки на партах улыбались и всем своим видом показывали, что ответить на него пара пустяков.

— Я вам напомню первые слова: «Тело, погруженное в жидкость...» Ну?

Ленька еще постоял у доски, еще шмыгнул носом, подумал. В отполированной школьной доске он, словно в черном зеркале, увидел всю убогость своих познаний.

Учитель поднялся со стула, подошел к нему.

Вы забыли закон Архимеда или не знали его? В общем, давайте в таком случае решим задачку. Диктую: «Чему равна работа, если путь, пройденный паровозом, равняется пятидесяти километрам, а сила пятнадцати килограммам». Надеюсь, буквенное обозначение вы, конечно, знаете? А — это работа, S — расстояние, F — сила. Прошу решать.

Не дослушав учителя, Охнарь хмуро положил мел и, не говоря ни слова, направился к своей парте. Он вынул из нее кепку, новый дерматиновый портфель и так же молча шагнул к двери.

Офенин едва не выронил из рук задачник.

— Э-э... погодите. Куда же вы?

— Это уж мое дело куда, — весь пунцовый, отрезал Охнарь. — Не к вам в гости, верно? Можете успокоиться — милицию вызывать не придется.

— Но позвольте, товарищ, — даже несколько растерялся Офенин. — Объясните хоть... что случилось? Претензию имеете ко мне? Вы ж учиться пришли? Странный мальчик.

— Ладно, чего там. Я не математик, считаться не люблю.

Охнарь вдруг улыбнулся классу, прощально помахал кепкой.

Наполовину застекленная дверь с мягким звоном захлопнулась за его спиной.

На улице Ленька вздохнул с облегчением. Ему показалось, будто он сбросил смирительную рубашку. Нет, девятилетка — орешек не по его зубам.

«Откуда мне знать, чего там понавыдумывал этот Архамед»,— бормотал он по дороге, обиженный, что ему задали вопрос по физике, которую он никогда не изучал. А потом и вообще показалось скучно в школе: будто в клей окунулся. Ученики прилипли к партам, глаза — к книге, язык — к нёбу: помрешь и зевнуть не успеешь. То время, когда Ленька сам жил в семье, почти выветрилось из его памяти. Школяры ему казались сосунками, которые держатся за мамкин подол и не знают, почем фунт лиха. Еще давно, на «воле», Ленька втайне завидовал «домашним» и за это бил их, где мог. А теперь учиться вместе! Здорово это нужно!

На улице стоял теплый, весенний день. Ясно блестели чисто промытые окна Домов, в палисадниках пробивалась молодая щетинистая травка, весело рябили светлые отстоявшиеся лужи, подернутые легким ветерком, подсыхающие тропинки упруго вдавливались под ногами. Над деревянной вышкой пожарной каланчи в мягкой синеве плавно носилась голубиная стая, вспыхивая под солнцем черемуховой белизной оперения. В скворечниках, на голых еще тополях, покрытых набухшими почками, деловито суетились желтоклювые птицы. Маленькие ребята со звонкими криками играли в «чурлюка». Сладко пах влажный, чуть сыроватый воздух; казалось, остановился бы, распахнул грудь и вздохнул так глубоко, чтобы стало радостно на всю жизнь.

И Охнарь словно опьянел. Как всегда весной, его потянуло куда-то далеко, он сам не знал куда, вон к той лиловой дымке горизонта. Захотелось все бросить и уехать шататься — недуг, который излечивает только время. Портфель с учебниками явно ему мешал: Охнарь, недолго раздумывая, сунул его под первое попавшееся крыльцо.

Совершенно довольный собой, насвистывая, Ленька стал гонять в переулке чью-то собаку, затем отправился за город, на Донец. Опавшая после бурного половодья река была покрыта мелкой свинцовой стружкой волн: по ней словно прошлись огромным драчовым напильником. Прутья затопленных верб серебрились пушистыми барашками, а в мутной воде у берега Охнарь впервые в этом году увидел проснувшуюся от зимней спячки бурую лягушку. Ранней весной все лягушки бурые. На склоне пригорка он нашел небольшой, почти безлистный стебель медуницы. Ленька помнил любопытное свойство медуницы: раскрываясь, ее розовые бутоны превращаются в синие цветы.

Солнце ласково пригревало, и Охнарю вдруг пришла в голову сумасшедшая мысль искупаться. Однако вода оказалась такой холодной, что он выскочил из нее, как грешник из зимней купели, и, весь дрожа, проворно залез в штаны и побежал к паромщику на переправу. Там усердно и весело помогал тащить проволочный канат через мутную шоколадную реку, сводил круторогих волов на берег, устанавливал арбы на пароме и ругался с «жинками». Он вспотел, проголодался, но чувствовал себя превосходно: славно поработал! Седоусый дед в облезлой бараньей папахе долго молча и одобрительно посматривал на своего неожиданного помощника, наконец крякнул и радушно протянул ему кисет с тютюном и кусочек газетной бумажки.

— Подкрепись, хлопец.

Часа Через три он пригласил Леньку закусить и угостил вяленым судаком и горбушкой Пеклеванного хлеба.

Солнце налилось багрянцем, окунулось в реку, расплавилось и потекло по волнам, когда уставший и забрызганный по колено Ленька открыл калитку своего двора. В глубине показался домик под ржавой крышей, чердачное окно, голый тополь. Лицо паренька приняло то выражение, какое бывает у человека, которому предстоит выполнить нудную, но необходимую обязанность. Охнарю предстояло развязаться с этой жизнью.

Прямо с порога он в повышенном тоне объявил опекуну, что принципиально не желает учиться. Что означает слово «принципиально», Ленька и сам хорошенько не знал, но ему казалось — с ним довод будет солидней

— Отправляйте меня в колонию. Не хочу я тут принципиально... тетрадки жевать. Мне надо топор в руки, лопату, а они мел сунули: ковыряйся в разных цифрах.

Рассчитанно медленным движением он достал из-за уха окурок махорочной самокрутки, сунул в зубы.

Мельничук готовил ужин. Жена его эту неделю работала в вечерней смене. В чулане на примусе варилась картошка, на газетной бумаге лежала аккуратно срезанная кожура. Не отвечая Охнарю, Константин Петрович ловко и неторопливо продолжал чистить копченую селедку, потом достал крупную болгарскую луковицу. Охнарь покосился на длинную белокурую прядь его волос, мягко упавшую на лоб, на выбритый сухощавый подбородок, на засученные по локоть жилистые руки. Над запястьем левой руки голубой тушью был вытатуирован якорь: видно, еще давно, в юности.

Подождав, не скажет ли чего опекун, Охнарь стал шумно искать по карманам спички. Спичек не было. В этом Ленька был так же уверен, как в том, что сидит верхом на стуле. Попросить их он не решался и продолжал обшаривать толстовку, штаны.

— Спичек нету? — спросил его Мельничук и подал коробок. У рта его едва приметно и жестковато дрогнула складка.

Охнарь недоверчиво взял коробок, но спички не зажигал. Вид у него был такой, точно он держит бомбу.

«Стыдить, значит, начнет. Лучше бы уж по морде дал», — подумал он с тем внезапным чувством слабости, которое испытывал перед всеми спокойными и твердыми людьми.

— Покурить хочешь? — спросил опекун таким тоном, что нельзя было понять: сердится он или смеется.

Услышав его насмешливый голос, Охнарь хотел нахмуриться, но, увидев веселый блеск глаз, попытался улыбнуться, да так и застыл с неопределенным, глуповатым выражением на лице. Он обозлился на себя, ответил грубо:

— Сами не видите?

И чтобы яснее подчеркнуть, что делает, отгрыз кончик окурка и громко выплюнул на середину комнаты.

— Отчего же? Вижу, — просто и серьезно сказал Константин Петрович, ставя на стол бутылку с постным маслом и дымящийся картофель. — Дело полезное... вроде как больному сквозняк. Никотин, он, парень, страшнее алкоголя. Да ты вдобавок цигарку небось с мостовой подобрал?

— Угостил паромщик на переправе.

— Смотри. Этак недолго и заразу подхватить.

— Сил не хватает бросить, — сказал Охнарь неуверенно и согнал с лица хмурое выражение.

Мельничук согласился:

— Это верно. Особенно у кого сила воли вроде тряпки.

— А вы, дядя Костя, курили?

— Я кочегар дальнего плавания, — внушительно ответил Мельничук. — Кто ж на море не курит? От английского кепстена и кончая гаванскими сигарами — все перепробовал. Я и в Шанхае, дружок, был, и в Сиднее, и на Огненной Земле, и у берегов Калифорнии... а вот шестой год папиросы во рту не держу. Давай, Леонид, пришвартовывайся поближе к столу да заранее ремень расстегни. Ты ведь без обеда нынче? Там тебе тетя Аня от обеда еще две котлетки оставила, разогреваю.

Охнарь нерешительно повертел в руке окурок самокрутки, хотел вновь заложить за ухо и неожиданно для себя выбросил в помойный бачок. Начни Мельничук браниться, он сразу бы уперся, и тогда его волами не сдвинуть.

Разговор наладился. На зубах вкусно хрустели соленые огурцы. Мельничук похвально отозвался о жизни колонии и сказал, что работу физическую любит больше, чем службу в учреждении, а то и учебу. Ленька обрадованно кивнул, испытав к опекуну чувство, похожее на признательность.

— А что у тебя за неполадка вышла в школе? — как бы между прочим сказал Мельничук.

Уж не заходил ли он со службы в канцелярию узнавать? Но это не обидело Охнаря, он даже не заметил перехода от «товарищеского» разговора к «воспитательному».

— Да вот, понимаешь, дядя Костя, — сразу заволновался Охнарь и отложил вилку. — Загнул мне учитель Офенин закон какого-то... — он запнулся, хотел выругаться, но, к удивлению, язык не повернулся,— загнул, понимаете ли, закон Ахмета... Архамеда из физики. А я — ну ни в зуб ногой, ни в рыло лаптем.

Горячо и сбивчиво Охнарь рассказал, как все произошло. Ему хотелось поярче обрисовать, насколько неинтересно показалось ему сегодня в девятилетке. Но то, что он не знал физики, и то, что тогда ясно и просто решало вопрос: бросить школу, теперь вдруг показалось совсем не таким убедительным. Никто ведь не начинает читать по книге, пока не выучит азбуки? Закончил Ленька уже несколько упавшим голосом, вопросительно поднял глаза на опекуна.

— Не в ту группу, значит, тебя посадили, — после некоторого молчания сказал Константин Петрович.— Ну, да ваша заведующая Полницкая сама говорила, что сначала надо просто выяснить твои знания. Это пустяки, уладится. Хуже другое: поведение твое. В колонии воспитатель Колодяжный рассказывал мне кое-что из твоей биографии. Ты должен чтить память отца, быть достойным его, а ты какой-то мелочи, закона Архимеда, испугался, раскис будто... кисейная барышня. Для парня, да еще которого жизнь трясла, словно щенка, и который сам огрызался, это просто... неудобно.

— Я не испугался,— угрюмо сказал Охнарь и перевернул вилку.

— А как же это назвать?

— Вот не захотел — и амба!

— Герой, значит? — Выпуклые глаза опекуна стали совсем светлыми, а складки у подвижного рта прямыми и резкими. — Похоже, как свинья на ежа, только шерсть не такая. Может, это по-уличному, по-хулигански герой: сам струсил, а хорохорится. По-нашему ж, герой — это тот, кто победил. Вот если б ты знал физику, ответил назубок, а потом хлопнул дверью девятилетки, я бы, может, и поверил, что ты не струсил. Чего уж легче: отступить. Прошлым летом ты собирался назад, к босякам. Стал бы тогда колонистом?

Опустив голову, Охнарь усиленно посапывал носом. Что возразишь? И в самом деле он испугался школьной обстановки. Задачки по физике — это, конечно, чепуха, на то и в классы ходят, чтобы узнавать. Даже совестно стало, что учинил скандал из-за такой мелочи. Ведь в городок-то приехал учиться!

— Ты что котлеты не доел? — будничным тоном спросил Мельничук. — Давай закругляйся, да помоем посуду.

После ужина, собираясь спать, Константин Петрович продолжил беседу. Рассказал, как служил кочегаром на океанском пароходе и плавал в заморские страны; как в гражданскую войну сражался в Мурманске с английскими интервентами, был ранен; как трудно ему пришлось после демобилизации. Партии нужны были образованные люди, а он еле знал грамоту, не хуже Охнаря, путался в десятичных дробях.

Увлекшись рассказом, Ленька забыл обо всем на свете и от души хохотал, слушая, как провалился опекун на рабфаке, куда его откомандировал Уком. Мельничук хотел было обратно уйти, в торговый флот,— не отпустили. Зато теперь он председатель узлового железнодорожного профсоюза: образованному человеку жить интересней, и людям больше пользы принесешь.

— С тобою же, дружок, завтра сходим в школу, сядешь в группу пониже, — закончил он разговор и повернулся на кровати лицом к стене.

— Ладно, — все еще смеясь, охотно отозвался Ленька из своей комнатки и сам удивился, что так легко дал согласие. Он обидчиво нахмурился, —и не потому, что завтра надо было идти в девятилетку а вновь садиться за парту, а потому, что его «обыграли». Ленька пожалел, что выбросил окурок, — хоть этим бы в отместку потешить душу. Решительно закутался с головой одеялом, закрыл глаза. Засыпал он быстро и крепко.

В школе Мельничук вновь оставил Охнаря в коридоре и зашел к заведующей, Полницкой. Разговор у них длился с полчаса.

— Понимаете, Константин Петрович, — говорила она, — я просто не знаю, что нам делать с вашим подопечным. О седьмом классе и думать нечего, он и в шестой-то не годится. Учитель физики Офенин, проверявший его знания, говорит, что паренек вообще тяжелый.

— Да, паренек о закавыкой,— усмехнулся Мельничук.

— Его место в пятом классе. Но согласится ли он туда ходить? Там сидит мелюзга одиннадцати-двенадцати лет. Расшатает дисциплину, начнет уроки срывать. Для школы это слишком большой риск. Мы не можем на это пойти.

Мельничук нервно поправил галстук.

— Значит, не хотите риска, Евдокия Дмитриевна? Пускай другие рискуют?

— Странно вы ставите вопроса ведь у нас школа, программа.

— А у нас железнодорожный узел, график, план перевозок. Мы-то взяли малого, одели на свой счет, кормим, хотим человеком сделать, вы же, специалисты, воспитатели, отказываетесь помочь, вешаете перед ним замок на школьную дверь. Из асфальтового котла вылез и... пусть обратно лезет? Не совсем это по-советски. Давайте все-таки попробуем в шестой посадить. Я дома сам следить буду, как он занимается.

— Ох, боюсь не вытянет.

Мельничук шутливо прищурил глаз, поскреб чисто выбритую щеку.

— Чего не бывает на свете, Евдокия Дмитриевна?

Особенно в наш век. На флоте я раньше служил. Кочегаром. Так мой товарищ, простой матросик, в гражданскую крейсером командовал. А разве после войны рабочие, деревенские мужики не становились директорами заводов, управляющими банков, председателями исполкомов? Конечно, ошибались без конца, но, как видите, и сейчас тянут, и уже опыту набрались. Да, возьмите меня: до сих пор грамматику изучаю, зато секретарша уже перестала над моим правописанием подсмеиваться. Ничего не поделаешь, такое время.

Ожидая в коридоре опекуна, Ленька подумал: надолго ж он застрял в канцелярии. Что он обсуждает там с заведующей: какие шоры надеть на него, Леньку? Не зря ли он спасовал вчера перед дядей Костей? Может, не надо было вторично приходить в школу? Э, да черт с ним! Вернуться в колонию никогда не поздно. Сперва надо посмотреть, какая тут житуха. Опекун у него мужик занятный. Моряк, грудь, руки в наколке, будто у блатного. Воевал с беляками, как и его отец, Колодяжный. С ним интересно.

Когда Леньку опять позвали в канцелярию, Полницкая встретила его сухо.

— Почему ты ушел с урока? Школьную дисциплину нельзя нарушать, заруби это себе на носу. Если у тебя буду возникать конфликты с ребятами или... со старшими, обращайся к руководителю класса, а то и прямо ко мне.

Ленька насупился, исподлобья бросил взгляд на Мельничука, словно говоря: «Так и знал. Жучить начнет». Но все же ни грубить, ни возражать не стал и беспрекословно согласился сесть в шестой класс.

 

II

В девятилетке Охнарь с первых же дней повел себя так, точно был одним из ее старожилов. В класс он вошел развязно, ни с кем не поздоровался и сел на первую парту. Рёбята были озадачены: обычно новички держались скромно, вежливо.

На большой перемене Охнарь бесцеремонно оттолкнул плечом от доски ученика Садько, юркого остриженного паренька с бесцветными ресницами на розовых, припухших веках и оттопыренными хрящеватыми ушами, уверенно завладел мелом, тряпкой и стал рисовать.

Это было явным вызовом классу. Ребята торопливо стянулись к доске, тесно и плотно обступили поссорившихся. Десятки недоброжелательных взглядов ощупывали новичка.

— Ты чего задаешься? — тут же наскочил на него Садько. Нос его сморщился, как у хорька, он выпятил грудь, чувствуя за собой немую поддержку группы. — Оплеуху хочешь заработать?

Охнарь быстро повернулся к нему, точно ждал этого:

— А сколько вас таких на фунт наберется?

— Одного меня хватит. Вот как дам по мордам, так и выскочит мадам.

Охнарь приложил ладонь трубкой к правому уху, пригнулся к Садько.

— А? Что? Как? Да говори громче, зудит, будто комар. Иль голос потерял со страху?

— Еще задается... зануда.

— От такого же слышу.

— Отойди от доски.

— Отодвинь попробуй.

— Нарываешься? Хочешь, чтобы открутил тебе носовой кран?

— А видал эту печатку? — Охнарь медленно сжал кулак и поднес его к самым губам Садько. — Вот приложу к твоему удостоверению личности, родная маменька не признает.

Он зло, насмешливо прищурился, тоже выпятил грудь и принял напряженно-небрежную позу. Он умышленно полез на ссору, совершенно не желая скрывать своего пренебрежения к этим «чистюлям», и теперь готов был драться хоть со всем классом. Заведующая стала вертеть им будто куклой, да еще эти сосунки начнут свои правила устанавливать? Слишкоком жирно. Из осторожности Ленька незаметно прижался спиной к стене, чтобы не напали сзади.

— Слушай, новенький, нехорошо так! — открыто глянув в глаза Охнарю, негромко и серьезно произнес весь подобранный, аккуратно одетый мальчик с покатыми сильными плечами. Как впоследствии узнал Ленька, звали его Опанас Бучма, он был первый ученик в шестом «А» и пользовался всеобщим уважением. — Чего толкаешься? Ты не на базаре!

— Закройте дверь в коридор, — предусмотрительно распорядился кто-то.

Ребята сгрудились теснее, в классе стало тихо и даже, казалось, потемнело, словно надвинулась туча. Все поняли, что новичок сам дерзко бросает вызов. Садько тоже почувствовал, что в случае чего лучшие битки группы тут же за него вступятся как за своего представителя. Он не хотел уронить своего достоинства и, видимо, не решался первым начинать драку. Тревожно бегая острыми глазками, он воинственно поводил плечами и так весь пыжился и сопел, что неожиданно под его носом вспузырилась посторонняя капля.

И здесь случилось непредвиденное.

Ловко, сильным движением Охнарь уцепил двумя пальцами Садько за нос, дернул книзу, быстро обтер пальцы о подол его рубахи и стал в прежнюю позу.

— Что зеленые слезы распустил? —сказал он.— Гляди, а то еще красные закапают. Я тебе не нянька — нос вытирать,

Все произошло так быстро, что школяры не успели пошевельнуться. Садько растерялся, не нашел даже что сказать, послушно обтер нос рукавом. Чубатый шестиклассник, собравшийся было кинуться на Охнаря, в недоумении остановился. Из коридора к дверному стеклу прильнуло лобастое лицо в шапке темных волос, дверь со стеклянным звоном распахнулась, и порог переступил рослый восьмиклассник в свежей зефировой рубахе и красном шелковом галстуке. Брови у него были густые, черные, изломистые; черные глаза из-под них смотрели насмешливо и внимательно.

— Что это вы нахохлились? — сказал он. — Садько, ты чего разошелся? Бучма, принеси ведро воды, мы разольем этих петушков. А тебя, хлопец, я впервые вижу, — перевел он пристальный взгляд на Охнаря. — Новенький?

Было что-то привлекательное в этом плечистом, юношески уверенном восьмикласснике с темным пушком над толстыми губами, в его ломающемся баске. На его груди блестел комсомольский значок.

Охнарь тихонько разжал кулаки.

— Новенький, — ответил за него Опанас Бучма.

— Со старыми дырками, — буркнул Охнарь.

— Вот он тут захватил доску... — возбужденно начал объяснять чубатый шестиклассник, который хотел броситься на Охнаря. — Захватил доску, оттер Мыколу Садько, ну и...

— И вы решили всем классом устроить ему встречу?— насмешливо перебил восьмиклассник. — За честь своего «мундира» испугались? Это испанские гранды... разные там гасконские дворяне любили драки устраивать. Косо на них кто посмотрит, не такое перо на шляпу прицепит, они — за шпагу и давай дырявить друг друга. Если ж кому из вас некуда силы девать, пускай дрова для школы поколет.

Класс притих, однако напряжение не спадало.

— Так он, — не сдавался чубатый и показал на Охнаря, — схватил Садько за нос и... того...

— Это я, чтобы он рубаху не замарал, — невозмутимо сказал Охнарь. — А ты б догадался да платочек ему подал.

— Почему за нос? Какой платочек? — не понял восьмиклассник. — Объясни-ка, пожалуйста, Опанас, все толком.

Опанас Бучма своим ровным, четким голосом стал рассказывать, что произошло в классе.

Вдруг послышался хохот. Все повернули голову. У стены, схватившись руками за живот, стоял морковно-рыжий, густовеснушчатый и курносый паренек Кенька Холодец и заразительно хохотал.

— А здорово новичок-то... за нос... за нос... — с трудом выговорил он, затряс головой и всхлипнул. —

— Ка-ак он Садько ловко... Садько и рукавом подтерся... мол, спасибо... Ох и... и... и... здо-рово!

И Кенька опять захохотал так неудержимо, что, глядя на него, невольно заулыбались и другие ребята.

— Во-он в чем дело, — сказал восьмиклассник, тоже улыбнулся и положил свою большую руку на плечо Опанасу. — Новичок, конечно, неправ. — Он вновь поглядел на Охнаря. — Что тебе, места было мало на доске? Бери мел да и рисуй рядом, а зачем хамить? Вы, ребята, должны своего нового товарища научить вежливости — только не кулаками. Среди вас комсомольцы есть, небось сами должны знать, как действовать... Драка-то не состоялась? Ну, чем- нибудь другим займитесь.

Словно прошла туча и выглянуло солнце: стало светлее и легче дышать. Ребята задвигались, разбрелись кучками по классу. Из коридора кто-то увлек восьмиклассника: «Вожатый! Шевров! Тебя Полницкая зовет!» Тот еще раз весело поглядел на ребят, кивнул им и ушел. В шестом «А» поднялись оживленные толки о стычке с новичком, которая теперь неожиданно получила комическое освещение. Наиболее задиристые ребята, блюстители чести «классного мундира», все еще стояли на том, что после уроков новичка надо проучить: факт остается фактом, он сам нарывается. Основная масса школяров совсем не хотела ссоры и склонна была забыть это происшествие.

— Слышали, что вожатый сказал? — проговорил Опанас Бучма. —Давайте сознаемся, товарищи: мы были неправы. Ведь получилось прямо как у Тараса Бульбы с Остапом: «Здорово, сынку. А ну, давай на кулаки». Вот если новичок и дальше будет заноситься — дело другое.

В классе репутация Охнаря установилась твердо: за ним бесспорно признали смелость, находчивость и даже силу, — пусть он ее и не показал. И хотя в товарищество Охнарь вошел как равный, а над его неудачливым противником потешались, он почувствовал, что класс сплочен и ухо держать надо востро — живо обратают. Видимо, Садько не был общим любимцем, иначе бы Леньке не спустили с рук эту выходку.

Сконфуженный вконец Садько пробормотал что-то наподобие: «Погоди, я тебе еще покажу» — и стушевался в толпе.

— Молодец, новичок, — раздался позади Охнаря девичий голос. — Не испугался. Я люблю смелых.

Он повернул голову и увидел озорные карие, с рыжими искорками глаза, довольно большой смеющийся рот, резкие темные брови, пышную белокурую, словно выгоревшую на солнце, косу, перекинутую небрежно на грудь. Открыто и с любопытством глядя на него, девочка проговорила:

— И рисуешь ты хорошо.

Девочка была его роста, лет четырнадцати, не худая и не полная и, по-видимому, очень подвижная. Ее простенькую клетчатую блузу с белым отложным воротничком, красным галстуком в талии перехватывал кожаный поясок. Синяя сатиновая, в сборках юбка до колен открывала сильные ноги в желтых зашнурованных ботинках.

Смерив одноклассницу пренебрежительным взглядом, Охнарь ничего не сказал. Ему, конечно, польстили похвалы, но он совершенно был уверен, что во всех столкновениях с «мамиными детишками» победа будет на его стороне, и считал излишним радоваться.

— Меня зовут Оксана, — сказала девочка. — А как тебя?

— А меня звать — разорвать, по батюшке — лопнуть.

Чубатый шестиклассник задержался возле Охнаря, очевидно желая проверить, не затевается ли новый скандал? Оксана оказалась находчивее Садько, насмешливо прищурилась:

— Ты считаешь, что это остроумно?

— Я не рыжий из цирка. Смешить не собираюсь.

Оксана не могла скрыть своего разочарования.

— Я думала, ты умнее.

— А ты не думай — облысеешь.

— Ой, какие ты все истины изрекаешь! Прямо как тот попка с шарманки, что на базаре судьбу угадывает. В его билетиках как раз такие изречения написаны.

Оксана неожиданно показала огольцу «нос» и, подхватив под локоть подругу, со смехом убежала в коридор. Охнарь заметил, что ее щеки и нос усеяны легкими веснушками, которые зимой, вероятно, бывают совсем незаметны. Эти веснушки напоминали рыжие огоньки в глазах девочки и, когда она смеялась, приходили в движение, отчего все лицо ее искрилось весельем.

Жалко, Ленька не успел и Оксану чем-нибудь срезать, как Садько. Он ловко и далеко цвиркнул сквозь зубы слюной. Ученик, стоявший рядом, указал ему пальцем на стену. На стене висел плакат:

«НЕ ПЛЮЙ НА ПОЛ, ЭТИМ ТЫ РАЗНОСИШЬ ЗАРАЗУ»

Ленька с достоинством прищурился, словно написано было «не про него», но слегка покраснел. Он почувствовал, что победа, достигнутая в стычке с Мыколой Садько, ничего ему не принесла. Скажи, какая паршивая девчонка, — сумела высмеять! Оказывается, с этими плюгавыми нахрапом не возьмешь, ходи да оглядывайся.

 

III

За ученье Охнарь взялся ретиво. Труда он не боялся: колония научила работе и терпению. Но в школе перед ним неожиданно возник барьер, перепрыгнуть через который невозможно было при всем желании: он многого не понимал в доброй половине предметов.

До побега из Ростова-на-Дону Ленька учился нормально, как и все дети. Но уже в четвертый класс он ходил два года в разных детдомах, год занимался в пятом, однако за месяц до зачетов убежал на улицу. Немного дали ему «школьные часы» в последнюю зиму в колонии. Разрыв в знаниях получился серьезный.

Возвращаясь из школы домой, Ленька наскоро обедал и садился за уроки. За дверью в большой комнате четко тик-такали настенные часы, и медный блестящий маятник, словно крошечное солнце, то и дело всходил и заходил. Ленька сжимал ладонями виски, тупо долбил страницу за страницей все предметы подряд. Большая минутная стрелка делала один круг по циферблату, второй, четвертый...

Иногда в Охнареву комнату заглядывала жена опекуна, мастер лучшей в городке парикмахерской. Она была лет на восемь моложе мужа, и во дворе все ее называли Аннушкой. Аннушка любила носить трикотажные майки ярких цветов, хромовые щегольские сапоги, а свои мягкие пепельные волосы коротко обрезала. Всегда она была весела, и ее полные щеки горели румянцем, улыбались ямочками; всегда над чем- то хлопотала, и ее обнаженные по локоть руки — тоже с ямочками — не оставались без дела; всегда напевала небольшим приятным голоском — и беспрерывно двигались ее пухлые губы, подбородок с ямочкой.

Ох, заучишься, хлопец, — простодушно говорила Аннушка Мельничук воспитаннику и как-то сочувственно встряхивала пышными волосами. — Мыслимо ль столько время без воздуха высиживать.

— Некогда, тетя Аня.

— Перервался бы на часок. Вон ребята на пустыре футбол катают.

Это лишь прибавляло Охнарю муки. Он стискивал зубы и ближе придвигал учебник. Аннушка усиленно двигала пухлыми губами, минуты две шепотом читала раскрытую грамматику, учебник краеведения, затем уходила в свою комнату; вскоре там начинала стучать зингеровская машинка, и женский голосок затягивал:

На окраине, где-то в городе, Я в рабочей семье родилась, Горемычная, лет шестнадцати На кирпичный завод нанялась.

Детей у Мельничуков не было, и к Охнарю они относились, будто к сыну. Аннушка подсовывала Леньке кусочек повкуснее, поставила на подоконник возле его кровати горшок с розовой цветущей геранью, сама сшила ему рубаху. Константин Петрович дома бывал редко, а иногда с профсоюзного собрания или из партячейки возвращался и ночью, когда все уже спали.

Раньше свободное время Мельничук посвящал жене и огороду, в саду за домиком: там он вскопал несколько грядок. Теперь Константин Петрович немало времени уделял и «патронируемому»: советовался с ним, где посадить морковку, а где лук, мастерил удочки к предстоящему рыболовному сезону, а то и попросту затевал борьбу на траве: он одной рукой, а Ленька двумя.

— Ты, дружок, может, не справляешься с уроками?

— Откуда вы... взяли?

— На своем опыте знаю. Забыл, какую я школу прошел? Если тяжело, скажи сразу, мы поможем, наймем репетитора.

— Что я, нетрудоспособный? Сам не осилю?

— Покажи-ка тетрадки.

Сбычив голову, чтобы скрыть багровую краску, Охнарь глухо спросил:

— Не верите?

И Мельничук не стал настаивать.

А впоследствии ругал себя за либерализм.

Сознаться в своем бессилии Охнарю казалось позорным. Первый биток в классе, а с какой-то физикой, географией не сладит. Да он поднатужится и быстро догонит класс. С такими ли делами справлялся? На воле взламывал ларьки, лазил по карманам взрослых мужиков, дрался с финкой в руке, научился работать в колонии, сравнялся в поведении со всем коллективом— так неужели перед этими сосунками спасует? Быть этого не может.

Легко, цепко усваивал Ленька новый материал в классе. Однако Леньке явно не хватало основ, особенно в математике, физике, русском языке. Вдруг упрется как в стену — ничего не может понять. Он и сам чувствовал: если бы ему усвоить программу за пятый класс, дальше бы пошло легче. Взяться же сам не мог. То ли страшился, что не одолеет, то ли сомневался, что в одиночку не хватит терпения.

Уроки запускались все больше и больше. Охнарь потерял сон. Руки его постепенно опустились: сперва оттого, что он все сильнее отставал, затем оттого, что притупился интерес к занятиям, и, наконец, оттого, что, убедившись в тщетности своих усилий, он начал просто лениться. Постепенно все свои обязанности Ленька свел к более или менее аккуратному посещению школы, да и то часто «болел» и уходил в зубную амбулаторию. Пусть лучше врач сверлит зуб бормашиной, чем сидеть на уроке.

Незаметно для себя Охнарь превратился в одного из завзятых паразитов, которые сами ничего не делают, а живут за счет лучших школьников, ловя их подсказки, сдирая письменные работы и наивно рассчитывая проучиться «как-нибудь».

Лентяи — народ самый веселый, необидчивый. Со всеми ребятами они запанибрата и скверно себя чувствуют только перед зачетами. Тогда становятся почтительными с учителями, нервно интересуются программой, ночи напролет просиживают за зубрежкой, забивают голову до отупения, худеют, каются в душе. На зачетах они, если случайно не выедут на старом коньке — подсказке, обычно, как и полагается, проваливаются. После этого ходят вялые, как перегревшиеся на солнце, и со слезами умоляют о переэкзаменовке.

Первым из учителей Охнарю сделал замечание преподаватель физики Офенин. Тучный, сырой, он ходил медленно, вразвалку, слегка откинув седую голову, часто вытирая большим платком отвисшие щеки в красных прожилках. Костюмы он носил широченные, слегка засаленные на животе, смотрел сквозь пенсне всегда строго, говорил громким скрипучим голосом. Когда Охнарь встречался с ним в школьном коридоре, на улице, ему всегда казалось, будто он в чем-то виноват, и хотелось поскорее уйти с глаз долой.

— Вы, Осокин, думаете учиться? — на весь класс спросил его Офенин в конце своего урока.

— Думаю.

Поняв, что объяснения не избежать, Охнарь слегка приподнялся, оперся рукой о парту.

— Имейте в виду, — продолжал учитель, — у вас по-моему предмету в журнале плотно обосновался неуд, или, если приравнять к старой пятибалльной системе, кол! Опанас Бучма у вас в группе идет первым с головы, а вы первым с хвоста. Что ж, прикажете вас, как последнего приготовишку, оставлять в классе после уроков? В карцер сажали, в кондуит записывали только в старой школе. Советую вам начать серьезно заниматься, иначе будет поздно. Физика такой предмет: не будешь знать таблицы умножения, алгебры — не освоишь ее. Это не в чехарду играть, тут прыгать через что-то нельзя. Когда я еще учился в гимназии, у нас острили так: «Не знаешь закон Ома — сиди дома».

— Да я стараюсь, — заговорил Ленька, скосив глаза в пол, — осваиваю вот... плохо.

— Почему же вы никогда не обратитесь ко мне? Где ваши конспекты по физике?

Охнарь молчал. От неудобного положения у него затекла спина, он незаметно полусогнул левую ногу и всю тяжесть тела перенес на правую.

— Опять забыли? Странная память. Может, она у вас такая оттого, что... домашние задания не выполняете?

Охнарь сосредоточенно колупал ногтем парту, точно ему было очень важно выяснить, в самом ли деле она деревянная? Конспекты в последнее время он действительно перестал вести, а тетрадку по физике вообще не мог найти, кажется потерял.

— Вы знаете, что раз в неделю ко мне в физкабинет собираются ученики из разных классов... из вашего шестого «А», например, всегда приходят Опанас Бучма, Нил Липчанский, Артюх, Жилина. Мы занимаемся, ставим интересные опыты. Почему я никогда не вижу там вас? Думаю, Осокин, вам бы это ничего не принесло, кроме пользы.

Нотация кончилась. Охнарь опустился на парту и постарался независимо подмигнуть соседу, Кеньке Холодцу: вот, мол, я какой ухарь. Офеня охрип, а с меня как с кобеля помои.

Товарищ смотрел на него жалостливо.

Отчасти в своей неуспеваемости Охнарь винил самого преподавателя. Свой предмет Офенин объяснял ясно, толково и все же популярностью среди ребят не пользовался. Между ними не было самого главного: с одной стороны, дружеской, требовательной опеки, с другой стороны, доверчивой привязанности, которые, несмотря на различие в положении, возрасте, тесно связывают педагога с учеником. Офенин много лет преподавал в гимназии и всегда был важен, суров, требователен; он благоволил к исполнительным ученикам, назубок знающим правила, и, спрашивая у доски, обращал внимание не на то, как шестиклассник усвоил предмет, а насколько четко без запинки его ответил.

И Охнарь с первых дней не решился подойти к Офенину за помощью.

Второе замечание в школе Ленька получил уже по другой причине: за дисциплину. В девятилетке имелся отличный хор, с большим трудом сколоченный учителем пения. Овидий Сергеевич Дякун, или, в просторечье, «Овод», человек интеллигентный, вежливый, в крахмальном воротничке, с выпирающим кадыком на длинной шее, страстно любил музыку и гордился этим хором.

Кто-то пустил слух, что у нового ученика, Осокина, хороший голос. Овидий Сергеевич заинтересовался и вызвал его на первую же общешкольную спевку.

Хор собрался в зале, Охнаря поставили возле пианино.

Насчет своего музыкального слуха Ленька не имел двух мнений: его козлетон был забракован еще в колонии. Однако отказаться от пробы голоса он не решился, полагая, что состоять в хоре так же обязательно, как и посещать уроки. Впоследствии на выступлениях он рассчитывал только разевать рот, предоставляя другим надрываться в извлечении всевозможных звуков.

— Вы когда-нибудь пели? — вежливо улыбаясь, спросил его преподаватель.

— Приходилось, — скромно ответил Охнарь и оправил зеленую бархатную толстовку.

— Какой у вас голос?

Охнарь посмотрел на преподавателя с некоторым недоумением. Какой голос? Ну, ясно, человеческий. Какой же он еще может быть? Чай, Ленька не козел, в самом деле. Овидий Сергеевич поспешил пояснить:

— Ну альт, дискант... или, может, бас-профундо? — Учитель улыбнулся. — Вот давайте проверим регистр. Вам сколько лет? Выясним, тенором вы будете петь после совершеннолетия или баритоном.

Охнарь заморгал глазами, как бы давая понять, что еще сам не установил, каким голосом он будет петь после совершеннолетия.

Овидий Сергеевич откинул фалды старомодного касторового сюртука, встряхнул длинной редкой шевелюрой и бегло, нервными тонкими пальцами, пробежал по клавиатуре.

— Гамму знаете, конечно?

— Конечно, — кивнул Охнарь. — До, ре, ми, фасоль... Это знаю. Только... давайте я уж вам лучше спою не гамму. Ее больно долго тянуть. Вот у нас хлопцы любили в колонии. Сейчас... что-то в горле запершило.

Теперь учитель посмотрел на Охнаря несколько удивленно. В хоре произошло веселое движение. А Ленька волновался. Ладони у него вспотели, глаза бегали по сторонам, и он с беспокойством думал, что, наверно, сейчас оскандалится. Но тут к нему вдруг закралась надежда: а что, если в колонии ошибались? Там хором руководил заведующий Паращенко, а какой же он музыкант? Тот просто не терпел сильных голосов и любил, чтобы пели благолепно. А Дякун — специалист, этот уж все понимает. Да и школьное пианино не чета расстроенной панской фисгармонии.

— Позвольте, — деликатно сказал Овидий Сергеевич,— давайте уж с вами проверим голос так, как этого требует...

Поспешно вытянув руку, словно боясь, что учитель спугнет его настроение, Охнарь отрицательно затряс головой, набрал полную грудь воздуха и, сам того не желая, хватил что есть силы:

Гой, твой батька И мой батька Булы добры казаки. Посидали серед хаты И гогочут...

В этом месте кто-то из ребят в хоре не выдержал и прыснул в руку. Охнарь, весь красный от напряжения, старался сколько у него было мочи; услышав смех, он внутренне вздрогнул, сбился и повторил:

...и гогочут...

Здесь уж ребят прорвало. Охнарь нетвердо знал украинский язык и не понимал, что произносить надо не гогочут, а регочут — смеются. Причем комедиен был Сам куплет выбранной им «казацкой» песни. Он растерялся и, решив, что все думают, будто он сбился и не знает слов, еще громче завопил:

...и гогочут, як быки.

Хохот в хоре начался повальный. Овидий Сергеевич мучительно покраснел, замахал на Охнаря обеими руками, схватился за уши.

— Да чего вы? — огрызнулся Охнарь, весь потный, взъерошенный, уже ничего не соображая. — Думаете, забыл? Сбился просто. Я знаю и припев.

Гоп, мои гречаники, Гоп, мои милые...

На этом и закончилось его единственное вокальное выступление в школе. Хористы валились друг на друга, у одной девочки смех перешел в икоту. Охнарь сразу прославился на всю школу, а Садько долго потом, хихикая, допекал его:

— Лень, погогочем?

Овидий Сергеевич категорически, запротестовал не только против участия Охнаря в хоре, но не возражал, когда тот уходил и с классных уроков пения. Собственно, Охнарю только это и надо было. Но ему стало обидно, что его «выгнали». Вот если бы он сам отказался— другое дело. И теперь весь интерес для Охнаря заключался именно в том, чтобы незаметно проскользнуть на общешкольную спевку в зал, затаиться за спинами товарищей и потом, когда хор стройно и плавно возьмет высокую ноту, а Овидий Сергеевич, от наслаждения полузакрыв глаза и дирижируя белыми длинными пальцами, будет упиваться финальным пианиссимо,—в этот блаженный момент неожиданно подать дикую басовитую октаву. Среди кружковцев подымется шум, хохот. Преподаватель мучительно покраснеет, его пальцы нервно задрожат, а Охнарь сделает невинное лицо. Его начнут ловить. Овидий Сергеевич, силясь вежливо улыбнуться, больно вопьется пальцами в его плечо и потащит к двери.

— Опять вы здесь, Осокин? Я ж просил вас не являться на спевки. Повторяю: у вас нет музыкального слуха. Понимаете меня, наконец? Не-ет слуха, не-е-ет! Это в конце концов... Это безобразие. Я поставлю о вас вопрос на педсовете.

Охнарь же будет недоумевать, притворно обидится и начнет клясться, что его выводят зазря. Он просто слушал хор, потому что любит пение, а если нечаянно и открыл рот, — увлекся. Ваша власть, жалуйтесь! Но что он может поделать, если обожает хор?

В конце месяца Леньку вызвала Полницкая. Он немного перетрусил и большую дверь в кабинет открыл несмело. Заведующая, точно ожидая его, стояла у орехового письменного стола с массивным чернильным прибором уральского мрамора. Коричневая репсовая штора была отдернута, окно в садик открыто, и в нем пушисто зеленели лопнувшие почки тополей, а совсем близко, на ветке еще не успевшего зацвести каштана, звонкими чистыми трелями рассыпалась зорянка. Солнечный луч, падая через всю комнату, упирался в приземистый шкаф с гипсовым бюстом Ленина и большим глобусом.

— Садись, Леня, на диван, рассказывай. Освоился в школе?

Охнарь подошел к дивану, но не сел.

— Чего ж. Освоился.

Заведующая стала расспрашивать: как он живет дома, есть ли у него свой угол для занятий, свое отдельное полотенце, чистит ли он зубы? Она задавала вопросы, точно старшая родственница, но, как и всегда при ней, Охнарю хотелось оправить костюм, держаться прямо. Лицо ее было не таким молодым, как показалось Охнарю сначала. Под умными, немного усталыми глазами гусиными лапками легли морщинки.

— Ответь: что тебе не нравится у нас в школе?

— Да мне... почему? Ничего. Все нравится.

— А вот нам не нравится твоя успеваемость... и дисциплина. Вернее, отсутствие и того и другого.

Охнарь быстро взглянул на заведующую, вновь опустил голову: вся его фигура приняла какое-то деревянное выражение.

— Я понимаю, Леня, тебе нелегко нагонять шестую группу, — с ласковой строгостью продолжала Полницкая. — Но перевести тебя в пятую просто неудобно: ты и свою-то давно перерос по летам. Правда, ты не один у нас такой, гражданская война многим детям помешала учиться нормально: вон Оксана Радченко, Садько, даже Опанас Бучма — все должны бы уже сидеть в седьмом классе. Однако они стараются, учатся, аккуратно посещают уроки, ведут себя дисциплинированно, чего, к сожалению, никак нельзя сказать о тебе. Это хорошо, Леня?

Охнарь окостенел еще прочнее.

— Боюсь, что сам ты не справишься с отставанием, слишком запустил некоторые предметы. Опекун мне говорил, что ячейка может нанять тебе репетитора.

Опять помощь? Почему-то Охнарю стыдно ее было принять. Узнают в классе и скажут: наш биток-то подпорки попросил, а хорохорился. Садько же просто начнет подзуживать. Да и перед опекунами неловко: трепался, что справляется.

— Я сам, — глухо сказал он. — Поднажму и... вытяну.

В глазах Полницкой отразилось колебание: видимо, она не знала, стоит ли сразу брать с Ленькой строгий тон или для первого раза поверить, ограничиться мягкой беседой? Все же, когда она заговорила, голос ее звучал строже:

— Уверен ты? Пойми: ничего нет стыдного в том, что у тебя неровные знания. Педсовету известно, что ты не имел возможности учиться нормально и плохо знаком с некоторыми предметами. Хуже будет, если ты засядешь в шестом классе на второй год. Я тебе дам неделю времени. Если перелом в занятиях не наметится, пеняй на себя: мы примем меры. И забудь дорожку в амбулаторию. Я звонила врачу, и он ответил, что твоими зубами можно шрапнель» разгрызать. Вообще подумай о дисциплине. Например, посещать тебе общешкольный хор не следует. Пение — это искусство, а мешать искусству глупым озорством — значит подчеркивать свое невежество. Ну договорились?

— Договорились, — выдавил из себя Охнарь.

— Заниматься кое-как, тяп да ляп нельзя. У китайцев есть чудесная поговорка: «Учиться — все равно что грести против течения: только перестанешь — и тебя гонит назад». Понял?

Охнарь молчал.

— Смотри, Леня. Мне очень не хочется беспокоить товарища Мельничука, но если ты не сдержишь своего слова, я вынуждена буду вызвать его в школу.

Из кабинета Охнарь вышел подавленный. За последнее время он стал привыкать к Полницкой, уважать ее. Чего же она на него так взъелась? Именно по ее предмету — политграмоте (да еще по рисованию)— он только и успевал. Теперь вот пристыдила, слово взяла. По старой уличной привычке Охнарь считал, что обмануть воспитателей — молодечество; вот нарушить свое обещание, быть «забоженным» — это уже нехорошо.

И действительно, Леньку мучило то, что он, например, вынужден обманывать опекунов. Они ему оба явно пришлись по душе, а к Константину Петровичу он просто привязался, любил ходить с ним на рыбалку, расспрашивать о жизни. Мельничуки не стесняли его свободы, давали деньги на вафельное мороженое, на кинематограф. (Правда, в кинематограф Охнарь старался пролезть зайцем, а на «вырученные» деньги покупал папиросы. Курить он не бросил, несмотря на агитацию Мельничука, однако попадаться ему с папироской стыдился.) И тем не менее и квартирных хозяев, и заведующую приходилось обманывать. Вот жизнь собачья!

 

IV

В субботу на последнем уроке была письменная по математике. Постепенно все решили задачу и ушли. Охнарь, как всегда, задержался в классе последним. Списать ни у кого не удалось. Хотел попросить шпаргалку у Бучмы, да учитель все время ходил между партами, строго следил за учениками и, как показалось Леньке, особенно косился на него.

Раздался звонок. Из-за парты Охнарь встал несколько бледный, письменную работу учителю сунул не глядя. Во дворе, на средней лестничной площадке, там, где ступеньки делают петлю, он неожиданно увидел Оксану Радченко: девочка барабанила пальцами по деревянным перилам, поглядывая назад, на входную школьную дверь. Когда из двери показался Охнарь, она быстро отвернулась, словно испугавшись скрипа блока, и сделала вид, что рассматривает далекий Донец, зазеленевший распустившийся лес на той стороне.

«Отчего это Оксана торчит здесь? — подозрительно подумал Ленька. — Ведь одной из первых решила письменную».

Остановясь на верхней площадке, он требовательно крикнул ей:

— Отметись-ка в сторону!

И, не дожидаясь, когда она отойдет, лихо вскочил на перила и покатился вниз. Пролетев мимо отшатнувшейся девочки, он на завороте лестницы ловко придержался руками и вновь картинно сложил их на груди; ветерок трепал его кудрявый чуб.

С ходу спрыгнул на землю, спросил Оксану:

— Чего тут околачиваешься?

По чистенькому школьному двору, засаженному тополями, белой зацветающей акацией, они пошли вместе.

— Понимаешь, показалось, что ошибку сделала в письменной, — девочка низко наклонилась над брезентовым портфельчиком, проверяя замки. — Вот и остановилась, разобрала черновик. Нет, все правильно. А ты решил задачку?

Сознаться в провале было стыдно, и Охнарь озорно кивнул головой:

— Окончательно!

Оксана быстро и недоверчиво вскинула на него глаза. Ее густые ресницы и брови казались почти черными по сравнению с белокурыми, льняными волосами.

Какой получился ответ?

— Переэкзаменовка. А может, и сидеть второй год.

И он расхохотался.

Легкая гримаса тронула лицо девочки.

— Обрадовался? Плетешься сзади всех и... радуешься?

— Может, зареветь? Это у вас, девчонок, глаза на мокром месте.

— Ну и смеяться нечему, — заговорила она неожиданно горячо, и нижняя губа ее драчливо оттопырилась.— Ты, наверно, считаешь, что у лошади... вообще у Животных главное не голова, а хвост? Тянешься в хвосте. Остаться на второй год... Поздравляю! Так и будешь прятаться у лучших учеников за спиной? Это вот как у нас прошлое лето за сосновым бором впервые на «юнкерсе» катали. Народу навалило-о! Вместе со взрослыми и детей стали брать. Опанас Бучма сразу вызвался. А Садько все жался сзади и говорил: «Я потом полечу», да и до сих пор вызывается. Почему вот, например, ты художник, а не помогаешь стенгазету рисовать? Везде все хочешь чужими руками. «Потом»!

— Много ты знаешь, да мало понимаешь!

— Ох! Уж не у тебя ль поучиться?

— Спорить с тобой!

Медленно пошли мимо школы вниз по улице. Охнаря озадачил запал одноклассницы. Вот дура, нашла с чем сравнить уроки в школе. Однако было что-то такое в словах Оксаны, в ее уверенном тоне, в задиристом движении нижней губы, что его сильно задело.

В центре городок давно просох, и лишь у них на окраине, ближе к Донцу, держалась маслянистая грязь, особенно после дождя, а через зеленые во всю улицу лужи с турчащими лягушками были проложены деревянные скользкие кладки. Пригревало солнце. Вербы у ворот набухли желтыми клейкими почками, яблони, вишни за плетнями, казалось, расправили голые ветви. По-весеннему блестели окна домиков, низкие лавочки у обомшелых заборов так и звали посидеть, отдохнуть, и уже возле них белела подсолнечная шелуха. Апрель давно оживил шмелей, пчел, бабочек-крушинниц. Появились и яркие махаоны: они, как недавно выздоровевшие больные, осторожно ползали по стенам хат, летали на солнцегреве.

Ходить с девчатами Ленька страшно не любил. Ему казалось, что если увидят ребята, то обязательно станут смеяться. И потом, он совершенно не знал, о чем с ними говорить. Об альбомах? О бантах? Или просто бродить да собирать цветочки? И тем не менее он теперь все чаще оказывался около них. Его отношение к девочкам сейчас совсем не походило на то, каким оно было в колонии. Оксану он выделил из всех одноклассниц, она стала для него особенным человеком, нравилась. Это для нее Ленька, отправляясь в школу, старательно ваксил ботинки, раздирал Аннушкиным гребешком вьющийся чуб. Для нее после уроков оставался с физкультурником и под команду «раз, два, три, четыре» прыгал, разводил руки в стороны, сгибался, — только бы вместе с Оксаной участвовать в пирамиде. Не будь ее сегодня, может, Ленька и не скатился бы по перилам со второго этажа, ежеминутно рискуя сорваться вниз и сломать шею. Он никогда не испытывал ничего похожего: взгляд Оксаны согревал его, точно солнечный лучик, а от ее улыбки, казалось, веяло свежим ветерком и становилось удивительно легко, приятно.

За пустырем показались зеленые резные ставни радченковской хаты. Ленька спохватился: ему давно следовало свернуть влево.

— Хочешь, зайдем к нам? — предложила Оксана.

— Чего я у вас забыл?

— Посмотришь, как я живу. Щенят покажу: помнишь, я говорила? У нас их трое: желтенькие-желтенькие. Могу одного подарить.

Охнарь подозрительно прижмурил правый глаз: к чему это она клонит? Может, ему у Оксаны щенков погонять?

— С меня и городских собак хватит, — сухо ответил он.

Оксана вдруг рассмеялась и потянула его за рукав толстовки.

«Отчего бы в самом деле не зайти, — подумал Ленька. — Да чего скрывать? И щенков поглядеть любопытно».

Они шли далеко от стен школы, и Охнарь почувствовал, что в груди у него появилось к однокласснице что-то новое, необычное. Взял бы ее за эту милую руку и повел, куда она захочет: к реке, в поле на ромашковый ветерок. Пусть она даже бранит, подсмеивается. Может, на Леньку повлияли вот эти домики, ожившие лиловые ветви яблонь в садах, весенний воздух, позолоченная солнцем прошлогодняя травка? Против воли он развернул плечи, поправил кепку. Так и не соглашаясь, но и не отказываясь, Охнарь поравнялся с небольшой старенькой калиткой.

— Сюда, — сказала Оксана.

За низким палисадником виднелось черемуховое дерево, вот-вот готовое выбросить белые свечки горько-душистых цветов, два куста сирени в мелких, точно стриженых листочках, еще только надувающих бутоны и оттого будто озябших. Перед самой завалинкой на старой клумбе пестрели бархатные анютины глазки: желтые, голубые, лиловые; румянились трубчатые венчики примулы, а к соломенной крыше, которая, как папаха, покрывала все широкое, белое лицо хаты, были протянуты почерневшие нитки шпагата, по которым скоро поползут зеленые жала крученого паныча.

Вот уж идти в хату Ленька отказался наотрез. За последние годы в частные дома он лазил только через окна, и ему неловко было заходить в них гостем. Все казалось, что если и не выгонят, то смотреть будут подозрительно. Самое большее, на что Ленька согласился, это сесть на скамеечку в палисаднике.

Оксана сбегала во двор, к собачьей будке.

— Правда, забавные? — сказала она, вываливая из подола щенят и сама усаживаясь на коленках рядом с ними. Щенята, толстые, лопоухие, еще не умеющие лаять, с мутно-лиловатыми глазками, беспрестанно вертели хвостами и неуклюже прыгали.

— Мировые! — оживился Охнарь.

Они немного поиграли с кутятами.

Со двора показалась толстая лохматая собака и отвела свое потомство обратно в ящик под крыльцом. Оксана принесла полную тарелку сушеных яблок, чернослива. Она рассказала, что мать ее работает проводником в поездах местного сообщения и в дни дежурства возвращается домой только на рассвете. Она, Оксана, сама готовит обед, моет пол в квартире, а когда старший брат приходит с шахты, из забоя, накрывает ему на стол, — чем не хозяйка? Она и стирать помогает матери, и вон тот огородик они вскопали вдвоем.

— Давай вместе готовить уроки на завтра? — вдруг сказала она таким тоном, словно эта мысль только что пришла ей в голову.

Охнарь чуть не подавился косточкой.

— А в куклы будем играть?

Можем и поиграть, — рассмеялась Оксана. Веснушки на ее носу, на щеках задвигались и напомнили веселые рыжие искорки в карих глазах. — Ты, Леня, разве никогда не занимался вдвоем? Мы, когда готовимся к зачетам, собираемся и по трое. Чего один не поймет, другой подскажет. Давай попробуем?

И, недожидаясь его ответа, она убежала в хату.

В сущности, Охнарь был весьма доволен, что представилась возможность побыть вместе с Оксаной — не все ли равно, что послужило тому причиной? Он многое мог позволить Оксане, многое простить. Его грубоватый тон, вызывающие позы были своего рода самозащитой, боязнью полностью потерять волю.

Оксана вернулась с учебником географии, опять уселась рядом на скамейке.

— Что ж, давай, — промямлил он, подумав, что куда лучше было бы заняться чем-нибудь другим.

Обстановка была незнакомая, и Охнарь немного присмирел. Сидеть с девочкой здесь, в палисаднике, было гораздо приятней, чем в классе. Он меньше слушал чтение учебника, а больше поглядывал то на ее маленькое ухо с розовой мочкой, то на светлую, льняную, точно вызревшую под солнцем, прядь волос, то на родинку на нежной, еще тонкой шее, возле ключицы. Сколько ей лет? Четырнадцать наверняка есть, она тоже, кажется, год пропустила: тифом болела, семья от банды спасалась.

В географии Ленька разбирался не совсем твердо. Знал, что в учебнике полно всякой всячины: какие-то части света, множество стран, вода, суша, климат, Европа, Америка, Китай, Франция, тропик Козий Рог, Индусский океан, вулкан Везувий, теплое течение Гольфстрим и наконец СССР, который больше всех, сильнее всех и лучше всех. Оттого, что слушал Ленька невнимательно, он пропускал половину мимо ушей, но делал вид, что усваивает все очень хорошо.

— Понял? — прочитав страницу, поднимала Оксана от книги голову.

— Спрашиваешь! — И Охнарь слово в слово повторял последнюю фразу. Он отлично усвоил в школе увертку нерадивых «замазывать глаза».

Как же теперь будут развиваться его отношения с Оксаной? Правду ль она говорила, что проверяла задачку на лестнице, или просто ждала его? Значит, и он ей нравится? Вот жалко, он не знает, как девки кокетничают, привораживают сердца. Строит ему сейчас Оксана «глазки» или нет? И чего она в книжку уперлась? В школе не увидит? Он знал, что иногда девочки присылают ребятам такие записки: «Писала волна, угадай, кто она». Или: «Если хочешь сходить в кинематограф, сообрази пригласить того, кого считаешь своим верным другом».

Охнарь решил еще больше заинтересовать Оксану собою и то принимался взбивать чуб, то небрежно забрасывал ногу на ногу. Как бы еще проявить свою силу, показать, какой он замечательный парень? Повалить плетень? Нельзя. Закурить? Вот, мол, он какой взрослый, никого не боится. Было бы лето, он бы туда и обратно Донец переплыл, без отдыха, — пусть удивляется.

— Что ты кривляешься, как обезьяна перед зеркалом? — неожиданно спросила Оксана. — Повтори, какие моря омывают Африку?

— Обезьяна? — Охнарь сразу рассердился. — Знаешь... умойся ты своими морями. У меня вон еще школьный мел на руках, а тут снова зубри твои.., суптропики?

— Не «зубри», а учи. Как же ты думал иначе, Леня? Неужели тебе интересно каждый день торчать у доски, как чучелу в тире?

— А ты галантерейный манекен. И чего пристала? Меня секут, а у тебя спина болит?

— Очень болит.

— Отстань. Надоело! — Охнарь встал, с сердцем отодвинул в сторону тарелку с черносливом. Вот и погуляй с этой девчонкой, когда у нее в голове вместо мозга сплошная география.

— Да, у меня спина болит, — так же горячо, возбужденно, как и по дороге, повторила Оксана. — Ты один в классе? Один? Ты подсчитывал, сколько на тебя каждый учитель времени тратит? Все стараются объяснить, втолковать. Если хочешь знать, из-за тебя вся наша группа задерживается. Ты как... тормоз Вестингауза в вагоне: весь состав тормозишь. Не стыдно? А еще колонистом был.

Ах, вот оно что? Охнарь рывком туже затянул ремень. Каждая кизюля ему будет проповеди читать? Уж не для того ль Оксана его и на школьной лестнице поджидала и завлекла домой, чтобы сагитировать на учебу? А он-то, разиня, и чуб взбил. Охнарь мог бы ответить этой зазнавшейся девчонке, почему не успевает: нет твердых знаний за прежние пять с половиной классов. Они тут учились, «мамины детишки», а его война, кайзеровы немцы из дома выбросили, он зайцем под вагонами ездил, в асфальтовых котлах спал, побирался, с огольцами налеты делал на торговок, воровал. Остановило его лишь то уважение, с Которым Оксана отозвалась о колонии. Колония теперь была его слабостью, он ею гордился. И Охнарь молча, с ожесточением нахлобучил кепку на лоб, подхватил свой ободранный дерматиновый портфель с поломанным замком. Все-таки счастье Оксаны, что она юбку носит, а то бы понюхала, чем его кулак пахнет.

Не прощаясь, Охнарь ступил к выходу из палисадника. Оксана преградила дорогу, крепко схватила за руку:

— Куда?

— В дальние города.

— Бежишь? Опять в кусты?

— Отцепись!

Грудь Охнаря тяжело подымалась.

— Много вас, таких указчиков, найдется! Вам хорошо пальцем тыкать, когда... на тарелочке все подавали, носик вытирали платочком. А тут батьку на фронте беляки зарубили, мать кайзеровы немцы пытали. Пожила б у тетки, как я, побегала бы за несгоревшим углем по путям, попробовала б солдатского ремня дяди Прова. Я уж не говорю о воле... Собаки живут лучше. — Впервые Ленька так непочтительно и зло отозвался о прежней уличной жизни, подчеркнув новое к ней свое отношение, и на какую-то минуту замолчал, потеряв нить рассуждений. — Да пусти, говорю, зазвала л пользуешься случаем?

Внезапно Оксана бросила его руку, отступила. Над ее бровями, на щеках выступили красные пятна, лицо стало растерянное, виноватое, нижняя губа дрожала: видимо, откровенность этого грубого, разболтанного парня сильно на нее подействовала.

— Обидела я тебя, Леня? Обидела? Я... не хотела обидеть.

Из глаз ее вдруг закапали слезы, она сердито прикусила губу, отвернулась.

Охнарь растерялся. Неловко положил руку девочке на плечо, стал успокаивать.

— Ладно. Хватит. Ну... хорошо. Перестань.

— Думаешь, я не знаю, как тебе трудно? — вдруг заговорила она, глотая слезы. — Знаю, что очень... ну, а дальше? Один ты такой? И мой папа погиб в гражданскую. Он шахтером был, забойщиком, мы раньше в Луганске жили. Он вместе с Пархоменко ушел защищать Царицын, а маму чуть бандиты не расстреляли. Хорошо, когда над тобой хихикает Венька Мацепура... и другие нэпманские сынки? Не можешь учиться, что ли? Ленишься! Ты обязан догнать. Обязан, обязан!

Она вдруг быстро пошла в хату. Охнарь догнал ее:

— Сказал ведь? Хоть завтра начнем учиться.

Вот упрямая девчонка! Хорош и он сам: распустил нюни, ударился в откровенность.

С этого дня Ленька начал заниматься с Оксаной. Они оставались после уроков в классе или Охнарь приходил к ней. Оксана читала по учебнику, объясняла, спрашивала. Об этих занятиях узнала заведующая школой Полницкая и предложила включить Леньку в самое сильное звено в классе—- «взять на буксир». Лучшие ученики звена должны были помогать ему каждый по тем предметам, по которым хорошо успевали сами. Оксана Радченко — по русскому языку и географии. Сосед по парте Кенька Холодец, морковно-рыжий, вихрастый хлопец, густо обсыпанный веснушками, с облупленным носом, должен был помогать по ботанике.

Кенька был способный подросток, очень непосредственный, Но в такой же степени и беспечный. Усваивал он главным образом то, что слышал на уроке, домашние задания готовил неаккуратно, но переходил из класса в класс легко, благодаря исключительной восприимчивости и памяти. Все его интересовало в жизни, однако ни на чем определенном он не мог сосредоточиться.

Тебе надо помочь? — спросил он Леньку с готовностью.— Закон! Уж будь покоен и надейся на меня.

И вся его ширококостная, гибкая фигура выражала такую прыть, что Ленька, который безо всякого восторга позволил взять себя на буксир, испугался не на шутку. Он обнял за плечо новоиспеченного педагога и смущенно попросил:

Знаешь, Кеня... погоди. А то знаешь, Кеня, сейчас я загружен... этим... понимаешь? В общем, есть одно дельце. Мы потом. Кеня, договоримся. Порядок?

— Как хочешь. А то хоть сейчас. Для меня это закон!— разохотился Холодец. Он хлопнул Леньку по плечу, еще раз поклялся в помощи до самого конца учебного года, и только Охнарь его и видел.

Все дело было в том, что Кеньке Холодцу явно не хватало двадцати четырех часов в сутки. То он гонял свою голубиную «охоту», то играл в рюхи, то, спрятавшись от матери на чердак, жадно, страницу за страницей, поглощал книги о мореплавателях, о великих полководцах, то решал какую-нибудь шахматную задачу, то, надев наушники, слушал радио, то, наконец, со знакомым киномехаником ехал в село: крутить ручку аппарата доставляло ему величайшее наслаждение. Еще чаще Кенька пропадал в вагоноремонтных мастерских. Отец Холодца, известный в этих краях партизан, кавалер ордена Красного Знамени, работал мастером чугунолитейного цеха. В школе Кенька любил рассказывать ребятам о том, как из вагранки жидкой струей бежит в котлы расплавленный металл («прямо будто вода, честное слово!»), как по всему цеху летают огненные искры и как рабочие их совсем- совсем не боятся.

— Вот вырасту, обязательно литейщиком стану, — говорил Кенька, оживленно тараща глаза. — Я уже делал «шишки»... штуки разные для форм.

Наблюдая у классной доски очередной «дебют» Охнаря, Кенька испытывал жесточайшие угрызения совести.

— Засыпался, Леня? — спрашивал он соболезнующим шепотом, когда Охнарь возвращался за парту.

— Как видишь, — стоически отвечал его подопечный.

— Плохо дело, Леня, — громко шептал Кенька, и на его конопатом лице явственно отражались те страдания, которые терзали отзывчивое Холодцово сердце.— А все я. Ну... трепач! Тенор! Церковный колокол! Ладно. Все. Ясно. Сегодня занимаемся. Мое слово — закон.

Он так воодушевлялся, что начинал помогать прямо на уроке. Результат всегда получался один и тот же: если учитель за посторонние разговоры не выносил Кеньке выговора, то роль учителя брал на себя сам Охнарь. Он делал круглые глаза, сдавленно шипел:

— Что ты? Кеня! Успеем еще... как-нибудь после.

Из них двоих он, пожалуй, страдал меньше.

И... не успевал еще замереть отголосок последнего звонка, как оба друга расставались. Или Холодец, беспечно забыв все на свете, спешил «по неотложному», или сам Охнарь, видя, что Кенька, собираясь пожертвовать обедом, труханием голубей, радиопередачей, уже разворачивает учебник, незаметно испарялся из класса, точно газ водород.

Остальные два предмета, по которым хромал Охнарь, алгебру и физику, должен был ему помочь освоить Опанас Бучма, несколько бледный, но крепкий, сильный мальчик с умными, серьезными глазами. Чистый, гладко причесанный, он в школу являлся аккуратно к звонку, со всеми учебниками, тщательно перевязанными ремешком, а не как Ленька, зачастую с помятой тетрадкой в кармане и совсем без карандаша. Бучма был молчалив, сдержан, но, когда его спрашивали взрослые, отвечал обстоятельно, не краснея. С ребятами он был вежлив, прост, услужлив, близко ни с кем сойтись не мог и держался несколько замкнуто.

Туго бы пришлось Охнарю без его помощи.

Сперва Ленька думал, что с Опанасом он будет заниматься так же, как и с Кенькой Холодцом. Вообще, несмотря на то что Ленька на классном собрании торжественно дал слово «подтянуться по всем предметам», он на помощь одноклассников смотрел как на нудную, но неизбежную нагрузку, которую некоторое время вынужден был терпеливо сносить. «Покричат, покричат о моем буксире, да и отвяжутся. Надоест же тащить меня все время, как бревно на веревке? А летом поднажму и авось спихну переэкзаменовки». Поэтому, когда Бучма предложил ему вместе готовить уроки, Охнарь протянул с заученной признательностью:

— Идет. Только знаешь, Панас... вечерком.

И, покончив с проформой, беззаботно отправился домой.

Поужинав, Ленька приготовил удочки, накопал червей, завернул в газету краюшку хлеба, две тарани, луковицу, собираясь на ночь к старому другу — переправщику парома — на Донец рыбалить. Неожиданно под окном показалась серая жокейская кепка Опанаса Бучмы. Первый ученик был с пеналом, книжками, перевязанными ремешком, точно шел в школу.

— Ты... чего? — остолбенел Охнарь.

— Как чего?—вежливо и с сухостью делового человека осведомился Бучма.

Охнарь продолжал смотреть так, словно перед ним встало привидение.

— Ко мне... значит?

— Мы ж условились заниматься вместе!

Делать было нечего. Замкнутость и крайняя корректность Опанаса не допускали с ним простецких отношений.

Видя, что от занятий отвертеться никак нельзя, Охнарь решил хоть скрасить их. Он настоял, чтобы одновременно приходила и Оксана. С Оксаной будет куда веселей, да и практичней: оттрезвонишь сразу с обоими «учителями» — и с колокольни долой. Потом гуляй во всю широкую натуру. А с Кенькой-то всегда можно сработаться.

 

V

Среди ребят особа Охнаря скоро заняла видное и почетное место. У подростков есть свои способы отличиться, завоевать внимание товарищей. Одни выдвигаются как общественники, другие учатся на «отлично», а третьи берут молодечеством. Ленька бил на последнее. Никто так не увлекался футболом, как он, никто так ловко и бесстрашно не прыгал по вагонам, товарным платформам на запасных железнодорожных путях, проходивших под горкой за школой, никто так метко не попадал камнем в цель. С его кулаками считались не только лучшие битки шестых классов, но и старшеклассники. К тому же Ленька слыл одним из школьных художников.

Внешне Охнарь слился с товарищами: играл с ними, дружил, охотно ходил вместе на экскурсию в шахту, в местный музей, в лес. Но внутренне по-прежнему относился к ученикам пренебрежительно. Все-таки они были «мамины дети». Что они могут делать такого, чего бы он не умел, чему бы позавидовал? Драться ножами робеют, никогда не воровали, не ездили зайцем под тендером курьерских поездов, не бегали босиком по снегу. Хоть Охнарь и понимал, что детство у него было тяжелое, «собачье», в душе он, как и все беспризорники, гордился им: мол, прошел огонь, воду, медные трубы — и всегда готов был этим прихвастнуть. Чем ребята, например, занимаются после школы? Как развлекаются? Наверно, сидят да долбят уроки или книжечки мусолят?

Оттого, что Охнарь был менее грамотен, чем одноклассники, их «ученость» внушала ему некоторое уважение, да и то снисходительное. Охнарь был убежден, что образование — это роскошь, подобная роялю в комнате. Без него, что ли, нельзя прожить? Можно работать на поле, как у них в колонии, или на заводе, в руднике.

В конце апреля, после того как Оксана и Бучма кончили заниматься с Охнарем, девочка спросила его:

— Ты любишь, Леня, беллетристику?

— Какую это?

— Не знаешь разве? Книжки читать.

Охнарь понял, что попал впросак, ответил с нарочитой развязностью:

— Что мне, мало в классе «Русской литературы»? Охота слепнуть!

— Слепнут от невежества, — повторила Оксана где-то услышанную фразу. — Ты прямо как Митрофанушка-недоросль, тот тоже не любил ни учиться, ни самообразовываться.

От вопроса, «кто этот Митрофанушка Недорослев», Охнарь воздержался и лишь сердито засопел.

Опанас Бучма сумел подавить улыбку и деликатно сказал девочке:

— Ты дай Лене какую-нибудь книжку.

На следующий день Оксана принесла в класс «Детство» Льва Толстого.

Книгу Охнарь взял только для того, чтобы не обидеть девочку, не навлечь на себя новых насмешек. Уж если Оксана пристанет с чем, не отвяжешься. А зачем ссориться? Дома он перелистал повесть: она показалась скучной. Охнарь сунул ее на полку, а Оксане сказал, что начал читать и совершенно увлекся. Соврать— не обворовать, беды большой нету. Обманывать же фраеров просто полезно, пускай не задаются.

Правда, Ленька с удивлением видел, что фраера — не такие уж простофили и слабосильные белоручки, как он представлял себе раньше. В школе училось немало ребят и девочек с рудника, из поселка вагоноремонтных мастерских, из соседних хуторов. В летние каникулы они помогали домашним собирать уголь в шлаке на терриконах, косили сено, пшеницу, стерегли баштаны, резали подсолнухи, работали так же, как и колонисты.

А трудовых людей Охнарь теперь глубоко уважал. Он гордился своими старыми мозолями.

Однако в школе были и дети служащих. А как они жили, эти «интеллигенты»?

В начале мая Опанас Бучма пригласил Охнаря к себе домой показать «некоторые наглядные пособия». Ленька, преодолевая свою новую боязнь чужих квартир, вошел. Ему странным казалось, что вот он находится в гостях у знакомого школьника, его доверительно оставляют одного в комнате, он дотрагивается до хозяйских вещей, может даже взять их в руки и его никто не хватает.

Отец Опанаса работал главным инженером в вагоноремонтных мастерских. В квартире стояла старинная мебель, обтянутая вытертым зеленым плюшем; Стены украшали ковры, темные картины. На письменном столе позванивали причудливые китайские часы, маятником у которых служила золотая райская птичка.

Охнарь прошел за молодым хозяином в его комнату. Здесь все было строго, чисто, в стеклянном шкафу красного дерева теснилось много книг. И тут

Охнарь узнал, что кроме «долбежки уроков», шахмат, радионаушников, посещения кинематографа ребята занимаются и другими делами. Бучма протянул ему альбом в красивом переплете с посеребренным обрезом. Ленька, любуясь, открыл его, но вместо ожидаемых акварельных рисунков Опанаса или семейных фотографий увидел множество ярких крошечных картинок, наклеенных в каком-то особом порядке. На этих картинках, красных, лимонных, голубых, лиловых, темно-зеленых, были изображены совершенно невиданные птицы с хвостами вроде вееров, крокодилы, чудные пятнистые животные с шеей длинной, словно колодезный журавель, тигры, полосатые зебры, корабли под парусами, мечети, увенчанные полумесяцем, люди в фесках, чалмах, касках, курчавые толстогубые негры.

— Что это? — спросил Ленька с недоумением.

— Марки.

Ленька промолчал. Конечно, марки. Вон и зубчики на концах. Только заграничные, подпись не русская. Как он раньше не догадался? Однако все же ответ Опанаса не дал ему ничего определенного. Охнарь сделал вид, что понял, боясь расспросами опять поставить себя в положение невежды. Он еще глубокомысленней повертел альбом и не утерпел все-таки, любопытство забрало:

— Что ты делаешь с ними?

— Коллекцию собираю.

— Коллекцию? Что это значит? Надо будет запомнить и спросить у опекуна. Ленька проникался все большим уважением к загадочным маркам.

— Вот это египетская марка, — оживленно пояснял Бучма. — Видишь: пирамиды, сфинксы? Сейчас там хозяйничают англичане. Буржуи. Хотят превратить феллахов в своих рабов: так папа говорил. Вот эта марка с орангутангом — остров Борнео. Жираф — это Ниассы. Вот эти с драконом, пагодой — китайские. Китайцы по нашему примеру устроили революцию, богдыхана свергли. Пока, правда, тамошние коммунисты до конца не победили, но борются. Эта марка с бизоном — Соединенные Штаты Америки.

Только там в пампасах ни бизонов, ни мустангов нет: всех уничтожили скотопромышленники. Индейцы тоже совсем вымирают, янки их теснят, как и негров. Вообще того, что описывали Майн Рид, Фенимор Купер, Густав Эмар, давно нет... все очень и очень неинтересно. А вот наши, советские марки — с красноармейцами. Правда, как богатырь в шишаке? У меня полный набор.

Слушал Охнарь, чуть не разиня рот. Откуда Опанас все это знает? Неужели столько книг поначитал? Скажи на милость! Любопытно. Ленька почтительно потрогал марки пальцем.

— Ты торгуешь ими, что ли?;— догадался он вдруг.

Он все никак не мог смириться с мыслью, что люди так просто, ни для чего, подбирают такую кучу марок, да еще платят за это деньги.

Не в силах сдержать улыбки, Опанас опустил глаза. Охнарь заметил и побагровел. Вот чертовы интеллигенты, понавыдумывали с жиру разной дряни, чтобы морочить голову простым людям.

Бучма положил товарищу на плечо руку и толково объяснил, что такое филателист и для чего занимаются коллекционированием марок. Он сделал вид, что забыл оплошность гостя, и продолжал показывать достопримечательности своей комнаты.

На этажерке стоял глобус, сделанный и раскрашенный самим Опанасом. На нем широко разлились моря цвета синьки, желтели отроги гор, были помечены страны, города. И, слушая, как молодой хозяин уверенно, на память, называет столицы мира, важнейшие порты, как свободно разбирается в широтах, меридианах, экваторах, Охнарь лишний раз убедился, насколько плохо он знает географию. Глобус этот и был одним из тех наглядных пособий, которое Опанас, по просьбе Оксаны, хотел показать товарищу. Вторым оказался гербарий. В коричневой папке, приклеенные к большим листам бумаги, блекло зеленели засохшие цветы лугового василька, лепестки поповника, мышиный горошек, розовые головки клевера, разные колосья, ягоды волчьего лыка, но смотреть на них Ленька не стал, он знал гораздо больше растений.

— И папку сам клеил? — спросил Охнарь.

Сам. Отец только контролировал. Вот еще моя работа, — Опанас вынул из-под стола продолговатый кораблик, сделанный из фанеры, выкрашенный в стальной цвет, с трубой, башней, орудиями — линкор. — Капитана и матросов я слепил из воска. Похоже?

— Ты... игрушками занимаешься?—удивился Охнарь.

— Тебе не нравится?

Охнарь сунул руки в карманы и не ответил. Кораблик поразил его, Леньке хотелось бы поближе рассмотреть восковых матросов, но он считал это ниже своего достоинства. Взрослый парень и будет заниматься цацками? Оказывается, недаром он считал Бучму «маменькиным сынком». Охнарь засвистел и отошел от стола. «Игрушка» сделана, конечно, ловко, но он, Ленька, в детство впадать не собирается.

Между товарищами возникла какая-то неловкость. Опанас, продолжая разыгрывать роль гостеприимного хозяина, снял со стены скрипку и, сразу смущенно, по-детски вспыхнув, исполнил длинную и скучную музыку, которую назвал сонатой Гайдна. Ленька несколько раз потихоньку зевнул. Он любил веселый баян, гром духового оркестра, народные песни и искренне обрадовался, когда хозяин кончил играть.

Потом Опанас показал свои гири: полупудовую и в четверть пуда, трехфунтовые гантели. Друзья старательно принялись их выжимать. Охнарь удивился силе, ловкости Бучмы: с виду мальчик не казался здоровяком. С непривычки Охнарь устал первым.

— А ты, Панас, — сказал он, стараясь дышать ровнее, — можешь, выходит, с гирями работать.

— Я каждый день упражняюсь. У меня еще есть кожаная «груша» — боксу учиться. Она только в сарае.

— Ишь ты.

Под конец читали книгу Джека Лондона «Белое безмолвие». Слушать было очень занятно. Леньку захлестнули полученные впечатления. С острым и наивным любопытством дикаря, попавшего в цивилизованную страну, он приглядывался к необычайной для него обстановке. Ему почти все казалось интересным, почти все нравилось и хотелось иметь самому, в особенности кораблик. Однако, уходя, Ленька довольно холодно простился с Опанасом. Этот спокойный, уверенный, сильный мальчик в опрятном костюме, с пробором в темных волосах, неожиданно вызвал у него чувство неприязни. Охнарю стало стыдно за себя: чем он мог похвастаться перед товарищами, кроме умения загнуть просоленное словцо?

Возвращаясь домой, он думал о том, что школьные ребята — и Оксана, и Кенька, и особенно Опанас, — конечно, фраера и «мамины дети», зато, надо признаться, они и работать могут, и знают многое такое, о чем он понятия не имеет, и живут, пожалуй, интереснее его. Дома он вдруг обернул все учебники в газетную бумагу и долго отчищал пальто-реглан от грязи. Встречаясь в школе с Опанасом, особенно крепко встряхивал его руку и тотчас отходил с независимым видом. Бучма тоже не набивался в друзья.

На одной из перемен Оксана спросила Охнаря: прочитал ли он ее книжку?

Ленька замялся.

— Куда ему! — хохотнул Садько, морща розовый носик. — Он только на заборах читает.

Охнарь выдвинул нижнюю челюсть, процедил сквозь зубы:

— А ты знаешь? У нас под столом сидел?

— Видишь, какие у меня уши оттопыренные? И глаза вострые? Вот я все и знаю, — ломаясь, проговорил Садько. — Да что мы с тобой, в разных классах учимся? Или я на уроках за партой сплю? И слышу и вижу, как ты по литературе отвечаешь. Ты даже не скажешь, в каком веке Лев Толстой жил.

— Чья б корова мычала, а твоя молчала. Сам-то когда берешь книжку в руки? Я вот прочитал, а читал ли ты ее?

Садько как-то особенно обидно расхохотался. Смеялся он так, словно пил воду: полузакрыв глаза, втягивая, будто прихлебывая, воздух, подняв кверху узкий подбородок.

— Любишь ты, Охнарь, прихвастнуть! Ну, скажи, про что в «Детстве» написано?

— Может, к доске вызовешь? Тоже мне нашелся учитель. .? кислых щей! — И, повернувшись к Оксане, Охнарь громко, небрежно сказал: — Завтра принесу твою книжку. Подготовь мне еще такую. Ладно?

От Садько он отошел с видом победителя. С ним, единственным учеником из всего класса, Охнарь явно не ладил. Открытых ссор, драки между ними не было. Как-то схватились они побороться. Охнарь весь напрягся и положил противника на обе лопатки: классный арбитр Кенька Холодец беспристрастно зафиксировал «встречу». Тем не менее Садько старался толкнуть Охнаря на переменке, подколоть словцом, во время игры в лапту крепче «посалить» тугим мячом, и все это со смешком, похохатывая. Охнарь отвечал ему тем же, только грубее и резче. Надо отдать справедливость Охнарю: он давно забыл свое столкновение с Мыколой Садько у доски в первый день поступления в шестую группу. Но то ли Садько не мог ему простить старой обиды, то ли у него характер был такой прилипчивый, дня не проходило, чтобы он не задел Леньку.

Вообще Садько ко всем цеплялся. Стоило хлопцам собраться в кружок, он уже выставлял ухо, любопытно поблескивал глазками, а то и вмешивался в разговор. В школу Садько часто приносил пирожки с мясом и всегда поедал их в уголке, тайком, один. Садько любил меняться с малышами перьями, перочинными ножичками, обыгрывал их в «пристенки» на медяки. Любил подмечать маленькие недостатки у товарищей и давать, надо признаться, остроумные, но всегда обидные клички.

Во всей школе у него не было задушевного друга.

В этот день, вернувшись с занятий, Охнарь, против обыкновения, не пошел ни на Донец с удочками, порыбалить на вечерней зорьке, ни на пустырь играть в футбол, — он был голкипером уличной команды и самозабвенно метался между диким, вросшим в землю камнем и кучей кепок, брошенных столбом и заменявших ворота, — а уселся в своей комнате, развернул «Детство» и не встал из-за стола до тех пор, пока не дочитал повесть до последней строчки. Поднялся он совсем под утро, с тяжелой головой, с багровыми ниточками в глазах. В лампе не осталось керосину, огонь прыгал и мигал, словно хотел вырваться и улететь, воняло горелым фитилем. Ничего этого Ленька не замечал: он находился в прошлом столетии, окруженный толпою образов, созданных могучей кистью великого художника. Оттого, что Охнарь до этого читал мало, память у него была свежая, жадная, и он хорошо запомнил содержание книги, хотя понял в ней далеко не все. Подгоняемый упрямством, он действительно взял у Оксаны новую книгу и опять сел читать.

Это оказался «Оливер Твист».

Впечатление эта повесть произвела на него огромное. Голова Охнаря уподобилась омуту, в который неожиданно нахлынула светлая резвая рыба — новые, разнообразные впечатления. Он со всех сторон слышал, что его родина, Советская Россия, не похожа на «заграницы», как спелое яблоко не похоже на вялую падалицу. В ней нет эксплуататоров, все равны, люди не кланяются «золотому тельцу», а работают в общий котел. Но из прошлой практики Охнарь знал, что если обкрадешь нэпмана — точно масла лизнешь, а подкатишься к безработному — кроме кисета с махоркой и поживиться нечем.

Он сравнил холеную жизнь барича Николеньки Иртеньева, которому не хватало лишь птичьего молока, со страданиями английского беспризорника Оливера, избиваемого воспитателями, умиравшего с голоду в работном доме; вспомнил свою сытную, привольную жизнь в колонии, сейчас вот у опекунов. Сколько раз он убегал из детдомов на «волю», воровал, хулиганил, а его вновь обували, кормили, терпеливо обучали труду, наукам. Как же, выходит, с ним цацкались! Живи он, вроде Оливера Твиста, в той же «доброй Старой Англии», давно бы в тюрьме сгноили. А разве лучше было маленьким воришкам, нищенкам при царе? Сколько на «воле» он слышал страшных историй о том времени! С чувством благодарности впервые осознал Охнарь, чем он и миллионы подобных ему бездомных детей обязаны советской власти.

Книги породили и другие мысли.

Впервые за свои пятнадцать лет Ленька серьезно задумался над вопросом: что такое жизнь? Откуда взялись Земля, звездный мир? Почему одни люди с детства тянутся к наукам, а другие, как, например, он, ведут себя бесшабашно? Скоро ли иностранные пролетарии сбросят своих буржуев? Когда наконец Совнарком отменит нэпманов и устроит коммуну?

Охнарь стал реже околачиваться на улице, помногу и обо всем расспрашивал опекуна. Ему вдруг сразу захотелось все знать. Он с жадностью голодного хватался за первые попавшиеся книги, но многие ему казались скучными, иные он совсем не понимал, и, как некогда в начале учения в девятилетке, в голове у него получилась путаница.

Кое в чем разобраться помогла заведующая школой Полницкая. Она вела в старших классах обществоведение, и для Охнаря часы ее занятий были так же интересны, как и рисование. Иные уроки Евдокии Дмитриевны превращались в простые беседы, в которых принимал участие весь класс.

— Евдокия Дмитриевна, — незадолго до звонка спросил Ленька заведующую, — вот я когда беспризорничал, то видел безработных... тучи прямо. А .ведь главный советский лозунг: «Кто не работает, тот не ест». Верно? Когда же у нас от слов к делу перейдут? Чтобы, значит, показать всемирным буржуям, что в СССР жить похлеще, чем у них, за границей.

— Ты, Леня, затронул большой и сложный вопрос,— одобрительно ответила заведующая. — Молодец, что интересуешься. Дело в том, ребята, что после мировой войны всю Европу, а потом и Америку охватил экономический кризис и число безработных достигло нескольких десятков миллионов. Безработица захлестнула и нашу разоренную страну.

— Вот я и... — опять начал было Охнарь, но заведующая перебила его:

— Минутку терпения. — Евдокия Дмитриевна продолжала, вновь обращаясь ко всему классу: — Сейчас мы уже даем больше продукции, чем до войны, и делаем новый шаг вперед: .приступаем к строительству гигантов индустрии. У Запорожья закладываем Днепровскую гидроэлектростанцию, каких мало в мире. Мы не только восстановили разбитый железнодорожный транспорт, но и строим через нехоженые азиатские пустыни Туркестано-Сибирскую железную дорогу. Возводим огромный тракторный завод на Волге, у нас будут свои машины, чего царская Россия не имела и в помине. Ну и сами понимаете: для всех этих строек потребуются рабочие руки, а это говорит о том, что биржам труда приходит конец.

— Скажите, война будет? — спросил Садько.

Полницкая долгим, испытующим взглядом обвела лица учеников.

— А вы, ребята, боитесь войны?

Охнарь отрицательно замотал головой. Оксана крепче сжала губы, Кенька Холодец, подмигнув соседям, вскинул карандаш на плечо, словно ружье, давая понять, что он, как и отец, пойдет партизанить.

Мнение класса выразил Опанас Бучма.

— Разве в этом дело, Евдокия Дмитриевна, бояться или нет? — заговорил он и выпрямился, точно отвечая урок. — У меня дядя погиб в коммунистическом батальоне, у Оксаны — отец, у Лени Осокина и мать тоже... Наши вагоноремонтные мастерские были совсем разорены, шахта залита. Мы их только что восстановили — и опять разорять? Папа говорил: в прошлую империалистическую войну пало десять миллионов солдат, а капиталисты Соединенных Штатов, Антанты нажили на поставках оружия миллиарды долларов. Так разве нам нужна война?

— Правильно, Опанас, — подтвердила Полницкая.— Помните, какой был первый декрет советской власти? О мире.

Ну, а вдруг буржуи нападут?—настойчиво спросил кто-то с задней парты.

— У нас есть Красная Армия. Если Русь уничтожила Мамая, Наполеона, то Советский Союз стал во много раз сильнее. Это признают и наши враги... Притом не следует забывать, что современные войны кончаются революцией. Пример этому — царская Россия, кайзеровская Германия...

В коридоре раздался звонок.

С этого дня Охнарь стал охотно ходить на доклады, на лекции о международном положении. Он уже не считал, как раньше: «А-а, собрание! Ну, я не оратор, без меня обойдутся». Оказывается, иногда очень интересно и просто послушать.

Постепенно Ленька втянулся в общественную жизнь школы. Он принял участие в выпуске стенной газеты, в оформлении их шестого класса «А» к первомайским торжествам, записался в кружок юных художников.

В городке, в клубе вагоноремонтных мастерских, открылась выставка местных художников-самоучек из шахтеров, литейщиков, токарей, служащих. Школа устроила экскурсию на эту выставку, и тут Охнарь по-настоящему понял, как серьезно ему надо учиться живописи. Опекуны купили ему на базаре подержанный этюдник. Ленька начал ходить «писать с натуры».

 

VI

В середине мая Охнарь, как дежурный по классу, явился в школу раньше обычного. Ученики еще не собирались, и только Никита, бородатый, кривоногий сторож из донских казаков, мел двор, размахивая руками, точно на косьбе. Подымаясь по ступенькам, Охнарь едва не столкнулся с Мыколой Садько, проворно сбегавшим вниз.

— Чего шныряешь по школе, как суслик? — сказал Охнарь, на этот раз первый задевая одноклассника.

— А ты борзой. Раньше учителя прибежал.

— Мокрая яичница!

— Отличник!

— Может, поборемся?

— Лучше давай погогочем!

День был начат нормально.

Насвистывая сквозь зубы, Ленька вошел в свой пустой и по-утреннему прохладный класс. Открыл окно. Свежий воздух с запахом холодных гроздьев белой акации, светлая зелень молодой листвы каштана, солнечные зайчики ощутимо переступили подоконник. С улицы с гудением влетел рыжий майский жук. В помещении было чисто, пол подметен.

Сунув учебники в парту, Охнарь достал папиросу, повернулся к двери, чтобы выйти покурить, и остановился, привлеченный видом доски. На черной отполированной поверхности была нарисована мелом голая тощая фигура в каске, с мечом, верхом на кляче; снизу надписано: «Мальбрук в поход собрался» — и стояло многоточие. У лошади из-под задранного хвоста валился помет.

— Тю! И на человека-то не похоже, — пренебрежительно сказал Охнарь, подходя ближе.

На учительском столике, рядом с доскою, были разбросаны граненые палочки мела, из них две целых. Ленька удивился: откуда здесь вдруг появился такой хороший мел? Сунув в рот папироску, он стал сосредоточенно рисовать рядом с голым «воякой» фигуру беспризорного на фоне завода: сюжет увлекал его давно. Но рисунок явно не удавался. Ленька поморщился, посмотрел на него критически, поискал глаза" ми тряпку и, не найдя, стер свой рисунок ладошкой. С папироской в зубах он полез через окно на улицу.

По тротуару мимо школы, важно неся живот, шел Офенин, преподаватель физики. Пронизанная солнцем тень акации испещрила его, точно ящера.

Увидев Охнаря, спускавшегося с карниза, да еще с папиросой в зубах, Офенин сердито и укоризненно покачал седой головой. Не спеша вытер платком вспотевший лоб, бурачно-красные отвисшие щеки, громко окликнул:

— Осокин, стыдитесь! Идите сюда.

Охнарь вытаращил глаза, машинально выпустил из ноздрей табачный дым, торопливо выхватил изо рта горящую папиросу, сунул ее в карман штанов, воровато согнулся и, не давая отчета в том, что делает, чувствуя, что погиб окончательно, проворно полез через школьную стену во двор. Единым духом долетел до уборной, где уже собралось несколько ребят, поболтать на досуге. Опасность на пять минут миновала, и Охнарь по-прежнему стал весел и беспечен. Он потешно сообщил товарищам о своем приключении с учителем, докурил папироску и в заключение беззаботно сплюнул, как бы показывая этим свое отношение к жизненным неудачам.

С ребятами Ленька побежал на площадку гонять футбольный мяч и совсем забыл о маленькой неприятности. Случайно вспомнив, что он дежурный, понесся обратно к школе, шумно ворвался в класс и сразу остановился, точно вывихнул ногу.

Странная, необычайная тишина поразила его. У доски сгрудились пришедшие ребята. Впереди стоял Офенин и, нахмурив брови, брезгливо оттопырив нижнюю губу, стирал с доски тряпкой. Заметив Охнаря, одноклассники молча расступились. Образовался проход. По их взглядам, пытливым, любопытным и остро сожалеющим, Охнарь догадался, что в классе произошло что-то неладное, касавшееся именно его. Он сразу вспомнил, как «засыпался» с папиросой, трусливо оглянулся на дверь. Офенин уже увидел его, впился сквозь пенсне глазами. Показал пальцем на полустертую карикатуру на доске, и остатки подписи «...ук ...поход... обрался...»

— Это вы рисовали?

— Я... Нет, не я... — ответил Охнарь, чувствуя, что почему-то краснеет, и не желая этого. Он твердо помнил, что свой рисунок стер. — Кто-нибудь из вечерней смены вчера.

Нижняя губа учителя сухо и насмешливо поджалась.

— И мел, конечно, не вы брали?

У Охнаря глаза стали круглые, словно пятаки. Он оглянулся на ребят, как бы ища поддержки, развел руками.

— Откуда мел? Не брал я никакого мела... — заговорил он торопливо, неуклюже размахивая руками, будто помогая ими объяснять. — Когда я пришел в класс, еще никого... Мел уже лежал на столе... — И он осекся.

Офенин качнул подбородком с таким видом, точно был заранее уверен именно в этом ответе, достал платок и с каким-то брезгливым выражением протер пенсне.

— Вы дежурный?

— Я.

— Видели вы этот рисунок на доске?

— Видел.

Сбитый с толку Охнарь не следил за тем, что и как отвечает.

— Почему же вы не стерли его?

— Охнарь пожал плечами, отвернулся.

— Не знаю. Забыл как-то.

Он все еще не совсем понимал, что произошло, в чем его, собственно, обвиняют.

Ему объяснили. Оказалось, что рано утром сторож обнаружил взлом в шкафу, где хранился мел и запасные тряпки. Очевидно, вор, а скорее всего хулиган, был из шестой группы «А»: там на столе нашли палки граненого мела. Не ограничиваясь этим, хулиган испакостил доску заборной карикатурой.

Солидно заложив руку за борт пиджака, Офенин торжественно отчеканил:

— Я не верю, чтобы такую мерзость мог сделать порядочный мальчик, воспитанный в нормальной семье. Во всяком случае, за грязный рисунок на доске отвечает Осокин, как дежурный по классу. Вдобавок сегодня утром Осокин совершил и другой проступок: пойманный мною с папироской во рту, он, вместо того чтобы подойти... — Педагог неожиданно замолчал и в упор уставился на Охнаревы руки.

Охнарь машинально поднял руки, глянул на них и вспыхнул: левая ладонь и рукав его бархатной толстовки еще носили густые следы мела. Тут он сразу понял, что произошло и в чем его обвиняли. Он вспомнил свое заносчивое, скандальное поведение в школе, то, как вызывающе лгал в глаза учителю, ругался, раздавал оплеухи более слабым, и понял, что Офенин виновником сегодняшнего хулиганства считает именно его и клеймит не только за взлом и рисунок, но за все безобразия скопом.

— Так это я... Так это меня? Отыграться хотите? Н-нет, какие у вас, г-гадов, доказательства? — крикнул Охнарь и задохнулся. Шея его побагровела, глаза затравленно бегали по лицам учеников, не останавливаясь ни на ком в отдельности.

Опанас Бучма схватил его за локоть, сказал успокаивающе:

— Не ругайся, Леня. Тебя ведь Клавдий Павлович только спрашивает. Если рисовал не ты, так и ответь.

Но Охнарь вдруг стал дрожать, как припадочный.

— Отойди. Слышь! — заорал он. — Отойди, сука!

— Я прошу тебя... и предупреждаю: здесь учитель, не смей такие слова!.. После поймешь, что был неправ, самому станет стыдно.

— Отойди! Каждый «мамин» учить меня станет? Еще и расчесочку носит... кораблики стругает!..

И, сознавая, что поступает отвратительно, но уже не в силах сдержаться, Охнарь ударил Бучму по щеке.

Бучма отступил, растерянно, недоуменно оглянулся на товарищей, точно все еще не понял, что произошло. Вдруг лицо его густо залила краска, оставив явственный белый след пяти пальцев от пощечины, растерянную улыбку сменило выражение обиды, гнева.

В коридоре зазвонил звонок на занятия. Никто не обратил на него внимания.

— Фу, какая низость! — громко прошептала Оксана, и сразу в классе поднялся ропот.

Садько из-за спины ребят выкрикнул:

— Чего смотреть, хлопцы? Отволохаем его, чтобы не нарывался!

Охнарь сам не понимал, как и за что он ударил Опанаса. Просто в бешенстве искал, на ком сорвать зло. Будь па месте Опанаса восьмиклассник Шевров или хотя бы Кенька Холодец, может, он и не поднял бы руку, а просто оттолкнул, выругал площадно. Порядочность Бучмы колола ему глаза, вызывала скрытую зависть и раздражение. Интеллигент! Наверно, гордится, что ни разу чужой копейки не утаил. А на что они ему нужны, чужие? И своих, поди, хватает...

В следующую минуту линия рта Охнаря жалко обмякла, он рванулся к Бучме, стараясь объяснить, что стукнул нечаянно. Движение его было всеми понято превратно: Опанас одним прыжком расставил ноги, закрыл кулаками грудь, сбычился и встретил его грозной боксерской стойкой. Кенька и чубатый шестиклассник, не допуская до драки, с двух сторон повисли на Охнаре, больно завернули руки за спину. Жесткий голос учителя определил положение:

— Это хулиганство, Осокин! Ваше отъявленное поведение само говорит за себя. Я немедленно доложу обо всем заведующей школой Евдокии Дмитриевне. Ступайте сейчас же в канцелярию. К уроку я вас не допускаю.

Краска медленно отливала от шеи, от щек Охнаря. Ему стало обидно, что на него возведен поклеп, не поняли его раскаяния. Это чувство обиды было настолько велико, что совершенно заглушило вину. Он с силой вырвался от ребят, оскалил зубы, как загнанная в угол собака.

— Загрозили? — сказал он, злобно щурясь на Офенина. — Ой, дайте скорей валерьянки, а то заволнуюсь!

Ленька рывком вынул из парты кепку: об учебниках забыл.

Плевал я на все канцелярии... земные и небесные. А на уроках ваших и сам не останусь.

Длинно и цинично выругавшись, он вышел из класса. Дверь с треском закрылась за его спиной. Эту последнюю подлость, уличную брань, Охнарь позволил себе потому, что теперь ему уже было все равно. Он понимал, что безнадежно зарвался. В голове все плыло, грудь горела, точно натертая перцем.

— Это форменный люмпен, босяк... — уже в коридоре донесся до него возмущенный голос учителя.

Сунув руки в карманы, Охнарь быстро шагал вдоль длинного серого забора, и состояние у него было такое, точно он снова очутился на панели, как несколько лет тому назад. Оторван ото всех, одинок, никому не нужен.

— Ну и ладно, сорвусь на волю, — пробормотал он сгоряча, чувствуя странное, злое удовлетворение оттого, что может всем насолить. Рука его все еще горела от удара. Он старался не думать о пощечине и не мог.

Охнарь старался уверить себя, что, как и всегда, он страдал безвинно. Ясно, что фраера хотят его уничтожить. Им обидно, что он был вором, а... лучше всех рисует. Правда, нехорошо получилось с Бучмой. Главное, за что ударил, псих несчастный? Ведь как Опанас внимательно относился к нему, помогал нагонять класс в учебе, подарил книжку «Хижина дяди Тома». Охнарь вспомнил выражение недоумения, затем обиды, гнева, появившееся на лице Опанаса после пощечины: так его ошарашило это неожиданное хамство. И Леньке стало мучительно стыдно.

Что ж делать? Теперь Офенин, конечно, заведующей пожаловался, а та, наверно, сказала сторожу Никите, чтобы не пускал его в школу. Залиться в степь, что ли, побродить? Но все равно от себя никуда не денешься.

По улице с базара шли хозяйки, неся в корзинах свежие яички, уснувших карасей, редис, щавель, темные перья молодого лука, а кое-кто нежные букетики ярчайше-белых, словно восковых ландышей, завернутых в широкие глянцевитые листья.

Утро еще не утеряло свежести, на ясном небе не появилось ни одного облачка; за плетнями, заборами цвели сирень, белая калина, жимолость, в тени чувствовался холодок, и казалось, что и солнце сегодня не будет жечь, а так и останется розовым. От далекого семафора к вокзалу, деловито пыхтя, приближался поезд: весь его вид будто говорил: «Не мешайте, я занят». Проехал тяжеловесный гнедой битюг, запряженный в зеленый фургон с надписью во всю стенку «Церабкооп», и запахло свежевыпеченным хлебом. Мерно отбивая шаг, с песней прошла рота красноармейцев, неся фанерные щиты: в овраги на стрельбище. Да, весь городок трудится, учится, один он, Охнарь, обречен на безделье. Это было похоже на то, когда его в колонии за воровство сняли с работы. А впереди целый длинный майский день. Чем его заполнить?

Охнарь остервенело перебирал в кармане серебряную мелочь. Дома ему поручили купить фунт сахару, пачку чаю: деньги ему доверяли.

Под плетнем, в зарослях молодой крапивы и репейника, блестело горлышко бутылки.

«Напьюсь», — внезапно решил Охнарь и круто свернул к лавке госспирта.

Возле крыльца, тяжело покачиваясь на кривых ногах, стоял босяк в одной калоше и со слезами умиления что-то объяснял козе, привязанной к деревянному колышку. Коза повернула к нему поднятый хвостик и безмятежно щипала траву.

Ленька нерешительно остановился.

«Опять пьянка... старое. Э, да не все ли теперь равно?»

И вошел в лавку.

С полбутылкой и пачкой папирос «Дюшес» он спустился к Донцу. Из закуски у него имелась одна луковица: не хватило денег. Ленька долго купался, загорал на песке и лишь потом откупорил водку и стал пить из горлышка. От хмеля тяжелое настроение не развеялось.

Охнарь испробовал все средства увеселения: пел до хрипоты, хлопал себя по надутым щекам, изображая барабан, — ничего не помогало. Вместо знакомого старика паромщика на переправе работал дюжий косоглазый мужик: поговорить было не с кем. Охнарь закурил папироску, забрался в тальник, а когда продрал глаза, солнце низко стояло над пустынной рекой, над покрытым тенями песчаным берегом.

Оказалось, что спал он на самом солнцепеке. Голова раскалывалась, лицо опухло, отвратительная тошнота поднималась от живота к горлу. Дрожащей рукой Охнарь нашарил теплую, нагревшуюся полбутылку с остатками водки, высосал и, пошатываясь, побрел назад, в городок.

Теперь его еще сильнее распирало чувство негодования против жесточайшей несправедливости, учиненной над ним в классе. Обвинили, будто он украл мел, намалевал карикатуру на доске! Да что ему, заборов мало? Даже Оксана отвернулась. Это совсем было непонятно. Охнарь гордился тем, что знает жизнь, и не только «с лакового козырька, а и с засаленной изнанки». Что главное? Товарищество. Одного всякий сомнет. Двое станут спина к спине, и уже никто сзади не подкрадется. Если кореш сподличал против тебя, ответь на удар кулака ударом финки. Но если он обокрал другого, избил, ни за что охамил,— закрой глаза. Раз он товарищ, ему надо простить, за это и он тебя в другой раз не выдаст. Таков закон преступного мира, блатных.

Ну, Офеня считает Охнаря задирой и лентяем: он учитель, это его право. Ребята-одноклассники завидуют его умению рисовать, ловкости. Но Оксана! Она- то почему не стала на его сторону? Ленька — ее ухажер, и Оксана обязана была вступиться. Так поступали на «воле» «девицы» блатных ребят. Оксана — дура, городская девчонка, не понимает. Ладно. Плевать. Вот он сейчас придет в школу и со всеми рассчитается.

 

VII

Начало вечереть, когда Охнарь вернулся в городок. На бревне у открытой лавки мясоторговца Закулаева сидел сам хозяин, ражий мордастый мужик, и три женщины: они лузгали семечки, лениво переговаривались. Из клуба вагоноремонтников слышались развеселые переливчатые выкрики гармошки. Открытые окна школы горели ранними, почти незаметными огнями: оттуда доносились голоса, смех, хлопанье приводного ремня. Значит, вторая смена уже кончила заниматься, в нижнем этаже работала ученическая столярная мастерская, а наверху, в пустом классе, собрался драмкружок.

У высокой крутой лестницы Охнаря остановил сторож Никита. Он сурово и осудительно качнул окладистой бородой, легонько, твердо взял паренька под мышки и вывел со двора.

«Пон-нятно, — решил Охнарь, — уже запретили пускать».

Драку со сторожем он отложил до более подходящего момента, а сперва решил выполнить то, зачем явился. Остановись за калиткой, Ленька задрал кверху голову и стал орать срамные слова. Ему просто хотелось как-то обратить на себя внимание, сорвать занятия кружка, что ли.

На бревне у закулаевской лавки говор затих: там прислушались.

— Пионер какой-нибудь, — сказал женский голос.

— Сама дура, — отозвался хриплый бас хозяина. — У тех платки красные круг шеи. А это комсомол.

Ленька кому-то грозил кулаком, кому-то обещал набить морду.

— А-а, стервы! Я такой-сякой? Не-ет. Я в колонии жил. Теперь я.., все знаю, — орал он и размахивал руками.

На высокое крыльцо стали набиваться школьники. Они выбегали из класса и, перегнувшись через перила, с удивлением и любопытством смотрели вниз, на буянившего шестиклассника.

— Это Ленька Осокин! — слышались голоса. — Что с ним?

— Укусила муха цеце.

— Гляньте! Ходит как рыжий по ковру.

— С го... с гол-ловой па-дай мне Бучму-сволоча. Я й-йего причешу. С носовым платочком ходит? — еще громче заорал Охнарь, обрадовавшись, что зацепился за знакомую фамилию. — В кора-аблики играет! Он честный, у него карман тесный.

Сейчас ему уже казалось, что он не виноват и в драке. Зачем утром, в классе, Опанас полез с интеллигентскими уговорами? Еще за локоть схватил, удержать вздумал. Жалко, что им не дали подраться, а то бы он распечатал нос этому отличнику.

Вцепившись руками в перила, Бучма слушал бледный и строгий. Резко оттолкнулся от перил, хотел по-, бежать вниз по ступенькам. Ребята схватили его, перегородили дорогу.

— Стой, Опанас, — сказал Кенька Холодец.— Зачем тебе к этому бузотеру? Не видишь, он пьяный.

— Себя я больше ударить не позволю, не беспокойся, — заговорил Бучма быстро-быстро. — Ведь удар у него тогда был подлый, без предупреждения, а то бы... И Осокина я не трону, просто объяснюсь. Понимаешь? Собирается народ, может заметить учитель. Увести его надо, совсем ведь выгонят. Понимаешь? А вот протрезвеет—мы можем стукнуться. По-честному. Понимаешь?

— Тогда и мы с тобой пойдем! — воскликнула Оксана решительно.

Ее предложение обрадованно подхватили, точно оно одно благополучно решало дело. Идти вызвалось все крыльцо, а это лишь затянуло бы переговоры. Тогда отобрали группу ребят, которые близко знали Охнаря и могли скорее образумить его и отправить домой.

— Нет, хлопцы, набить морду надо этому зазнавале, — снова, как и давно в классе, предложил Садько. — Он с первого дня против нашего шестого «А» полез.

Ему не ответили.

Ребята уже начали спускаться вниз, когда хлопнула школьная дверь и на крыльце появилась тучная фигура Офенина. Жестом пухлой руки он остановил школьников и объяснил, что ему все было слышно из канцелярии и он сам укротит хулигана.

— Что вам надо, Осокин? — сурово спросил Офенин. Он достал из широченного кармана платок, вытер лоб, шею.

Ленька и сам не знал, что ему, собственно, надо. При виде учителя он притих, склонил, точно курица, голову набок. Казалось, он соображал что-то.

— Отправляйтесь сейчас же домой и ложитесь спать! — приказал ему Офенин. — Скажите своему опекуну, чтобы он пришел завтра в школу. А вы, товарищи, идите все в классы. Тут стоять нечего.

Крыльцо опустело.

— Открутиться хотите? — пробормотал Охнарь. Он решил не отступать, набрал камней и уселся под забором: плохо держали ноги. Решил терпеливо дождаться, когда окончится драмкружок и ученики выйдут. Тут Опанасу от него не улизнуть.

Снизу, под крыльцом, в мастерских скрипнула дверь, из Нее золотистым голубем вылетел свет, и дверь опять захлопнулась. Во двор вышел какой-то парень в кепке и темной косоворотке. Он задрал голову, посмотрел вверх на крыльцо: там никого не было. Парень огляделся по сторонам: и двор пустой.

— Вроде отсюда был шум, — пробормотал он про себя. — Не мог же я ослышаться?

Теплый, душный темный вечер опустился на городок. Пахло цветущей акацией, сиренью. Луна уже должна была всходить, но небо над горизонтом заслонили мглистые тучи. От каштанов к тополям, от тополей к акациям то и дело с гудением проносились майские жуки — хрущи, мохнатые в полете От своих жестких растопыренных подкрыльев. Листва деревьев шуршала и шевелилась; казалось, по ней бьет непрерывный мелкий дождь, столько здесь вилось, ползало этих жуков. Из темноты, с разлившегося Донца, доносилось надсадное разноголосое турчание лягушек.

— Схор-ронились? — послышалось с улицы, и кусок кирпича гулко ударился о верхнюю дверь школы, осколками посыпался вниз.

Парень в кепке быстро вышел за ворота и здесь увидел Охнаря. Тот стоял, опираясь спиной о забор.

— Кто это? — наклонился к нему парень.— Кто? Никак, новичок из шестого «А»?

— А ты... что будешь за харя?

Перед глазами Охнаря все предметы перекашивались, принимали странные очертания. Лицо подошедшего парня долго увертывалось, а затем вдруг вытянулось, и оказалось, что у него нет носа, зато три глаза. Наконец Ленька узнал восьмиклассника Шеврова. Рукава у старшего вожатого были засучены по локоть, к рубахе прилипли стружки, из кармана выглядывал рейсмус.

— Усатый... пионер.

— Это ты здесь хай поднял? — спросил Шевров. — Решил отдохнуть как следует?

Охнарь легонько махнул рукой в сторону двора.

— Давай... отсюда... Наматывай... отсюда.

— А не слишком ли ты широко гуляешь? — сказал Шевров. — Может, сократишься? Обожди, обожди: никак, ты «готов»?

— Давай, — опять вяло махнул Охнарь ладошкой. — Уматывай. Не жа... не зу... не бруз... жи в ухо.

Он покачнулся и сел на землю, скребнув спиной по забору. Из руки посыпались камни.

— Во-он что? — насмешливо протянул Шевров.— То-то я слышу, вроде... одеколоном пахнет. В таком случае вставай-ка. — Он взял Охнаря под мышки, приподнял, поставил на ноги. — О, да у тебя и карманы полны... гранат. Давай лучше их повыбрасываем, а то разорвутся. Где ты живешь?

— Умы... уматывай, — пробормотал Охнарь. Он встал на четвереньки, с трудом выпрямился. — Откуда ты взялся такой... красивый, как мерин сивый?

— Не хочешь и адреса сказать?

Охнарь молчал.

— Что мне с тобой делать? озабоченно проговорил Шевров. По-человечески если рассуждать, снять бы с тебя штаны да добрым прутом записать правила поведения. Ну, я думаю, тебе это и дома устроят.

— Слышь, комсомол, — заговорил вдруг Охнарь отчетливо, совершенно трезвым голосом. — Овод где? Овод Сергеич. А? Спевку накручивает? Вот я ему сейчас концерт... один... солом. Я ему сейчас посолю.

Он набрал полную грудь воздуха и завыл, как собака у подворотни:

Сиж-жу з-за решеткой в темнице сыро-ой. Вскормле-еннай на вол-ли ор-рел молодой. Мой гру-устный това-а-арищ, махая кры... Кры-ы...

Охнарь икнул и замолчал.

— Ничего, — решительно проговорил Шевров, — найдем твою хату. Обожди, сбегаю вот инструмент сдам мастеру: видишь, рейсмус в кармане... А то с тобой и до рассвета можно проблуждать по городу.

Старший вожатый поспешно направился во двор. Охнарь оловянными глазами посмотрел ему вслед. «Умотал? Вот и... давно б». Он еще постоял, как бы раздумывая. Вон скрипнула дверь в нижнем этаже, из нее вылетел новый золотистый голубь света, и дверь захлопнулась. «Ушел. И чего прицепился? Какой на свете есть нахальный народ. Еще и на квартиру хочет увязаться! Очень нужно».

Охнарь вдруг хитро подмигнул и пьяно улыбнулся.

...Когда Шевров вышел из мастерской, на ходу отвернув рукава косоворотки, смахивая с брюк сосновые стружки, возле забора никого уже не было. Шевров в потемках огляделся.

— Эй, новичок!

Тихо, с гудением, проносились майские жуки, один с налета ударился о щеку вожатого и упал. Громко, неумолчно квакали лягушки в Донце и по лужам городка. На лавочке у Закулаевых засмеялись, хриплый бас произнес:

— Ишь побрела рвань. За палисады хватается: боится упасть. Про-ле-та-ария!

— И-и! Чего только таких учут? Все одно босяками вырастут.

И тогда Шевров уверенно пошел в сторону голосов, вниз к реке.

Если бы Охнарь оглянулся, вернее, если бы он мог что-нибудь рассмотреть сзади, он увидел бы, что за ним до самого двора следовала чья-то высокая темная фигура в кепке. Фигура отстала лишь тогда, когда он вошел в свою калитку.

Было уже совсем поздно. Очевидно, опекуны давно поужинали. Над столом горела десятилинейная керосиновая лампа, подвешенная на гвоздь, вбитый в стену. Возле стекла вился толстый бражник — серая ночная бабочка с разводами на крыльях. Опекун в нижней сорочке, в подтяжках, опущенных на брюки, и в мягких чувяках на босу ногу читал книгу, делая пометки синим карандашом. Его жена Аннушка заряжала челнок ручной зингеровской машинки: она подрубала носовые платки. Охнарь, не закрыв двери, картинно остановился на пороге, будто влез в рамку.

— Откуда это ты... — начал было Мельничук и замолчал. Брови его задвигались, он положил карандаш на книгу.

От челнока подняла голову и Аннушка. Ее удивленный взгляд, казалось, говорил: «Неужто это наш Леня? Что случилось?»

Словно желая подтвердить, что это именно он, и в своем полном развороте, Охнарь поправил кепку на голове, громко объявил:

— Вот и я. Сам лично. Вы небось сахару ждете? Пачку чаю? Ждете? А они вот где!

И он выразительно щелкнул себя по шее у подбородка.

— Я их... их выпил. Сам лично.

Он вдруг хихикнул. Вид у него был такой, словно он доставил хозяевам приятный сюрприз.

— С какой это радости ты набрался? — недобро сказал Мельничук. — Впрочем, поговорим завтра. Аннушка, отнеси, пожалуйста, ужин к нему в комнату.

Он вновь стал читать книгу и делать пометки карандашом.

Аннушка уже заправила челнок и положила розовый маркизетовый платочек под иголку. По-прежнему вопросительно поглядев на воспитанника, она молча сходила в чулан и поставила на стол в комнатке Леньки крынку молока, холодные пирожки. Затем села на свое прежнее место, и зингеровская машинка дробно застучала, словно сама подтягивая маленький носовой платок, который Аннушка незаметно подсовывала пальцами левой руки. На Охнаря хозяева, казалось, перестали обращать внимание. Толстый бражник продолжал летать вокруг лампы, оставляя блестящую пыльцу на всем, к чему прикасался. Ленька и не вспомнил о том, что не ел целый день; уходить в свою комнату ему не хотелось.

— Слышите... дядя Кость, — несколько переждав, не начнет ли его ругать опекун, заговорил он.— Я имею до вас окончательный разговор.

Опекун перевернул в книге лист, продолжал читать.

— Я... вот чего я. Вы слышите, дядя Кость? Я нынче сдал полный зачет по всему образованию. Профессор Леня Осокин получил пломбу. Все. Отправляюсь на все четыре стороны. Точка.

Опять наступила пауза. Дробно стучала зингеровская машинка, синий карандаш сделал в книге новую сухую резкую отметку и сломался.

— Хватит с меня этого... фраерского счастья. Атанде! Больно уже все переобразованные. Простому человеку и... плюнуть по-свойски нельзя. «Ах, это некультурно. Ах, я тебе «неуд» в дисциплину поставлю», — передразнил Охнарь кого-то и с ожесточением сплюнул, попав себе на рубаху. — Утром... ботинки чисти. А? Брешу? Навожу поклеп, может? Зубы полоскай. Нет? Как же, «некультурный рот»! Всякому Якову кепочкой поклонись. «Бонжур, гутен таг! Как ваше сума... семо... саму... чувствие?» У меня все-е записано. Тьфу, чтобы вы сгорели вместе с иностранными языками и всеми буржуями. Через эти образовательные предметы я, может, жизни своей молодой не вижу, одно знай: учи, учи, учи... Холера! Не-ет, амба! Ша! Хватит. Поворот на сто двадцать градусов, и снимаюсь с якоря.

Захлопнув книгу, Мельничук поднялся. Складки у его большого рта пролегли глубоко и жестко, а глаза казались пустыми, водянистыми и блестели. Нижняя белоснежная сорочка открывала на широкой груди наколку синей тушью — штурвальное колесо.

— Я уже сказал, Леонид, ступай проспись. Сейчас я разговаривать с тобой не стану. Видно, ты в школе чего-то натворил? Вот завтра разберемся. А о твоем желании бросить девятилетку и вообще о поведении я поставлю в известность патронат, ячейку.

Отчего-то Охнарь вдруг съежился, словно за шею ему попала струя ледяной воды. Он даже немного протрезвел. Минуту назад Охнарь собирался было подробно объяснить опекунам, как его кровно оскорбили в школе и почему он не хочет больше туда возвращаться, но слова, холодный тон опекуна сбили его мысли в другую сторону, как сбивает огонь вода из пожарного шланга. Значит, все кончено в этом доме. .. а может, и в городке? Мельничуки тоже небось рады от него избавиться?

— Стало быть, скоро... — Он присвистнул и запыхтел, изображая паровоз. — Ты катись, моя машина, сто четыре колеса... Очень... отлично. И начхал я на это дело с пожарной каланчи.

Константин Петрович словно не слышал. Он подошел к жене, полуобнял за плечо и, смеясь, стал просить ее поучить его подрубать платки. Она притушила ладонью бег машинного колеса, перестала строчить и так же весело начала ему объяснять, как делать шов, мережку. Какими неприступными, далекими показались теперь Леньке опекуны! А совсем недавно они оба шутили с ним насчет «зазнобы с крысиными косичками». Когда Аннушка варила студень, она всегда давала Леньке мозговые кости, которые он любил; Константин Петрович накануне собирался с ним на ночь в лодке на Донец, удить сомят.

Одиноко сидя на стуле, Охнарь еще помолчал, как чужой. Он вдруг раскис, точно мокрая половая тряпка. Запустить, что ли, вот этой солонкой в зеркало? Или вдруг перевернуть полку с книгами? А то хоть заругаться в Саваофа и всех боженят?

Ночная бабочка попала в ламповое стекло и с треском сгорела. Охнарь слегка вздрогнул. Моргая глазами, он покосился на татуированную грудь oпeкуна, на его длинные жилистые руки, подумал, тихо встал со стула и осторожно, стараясь не шуметь, отправился спать.

У себя в комнате Ленька распахнул окно. Все равно показалось душно. Ленька содрал с кровати одеяло, простыню, захватил подушку и, волоча все это по крашеному полу, полез через окно в садик.

В садике, недалеко от старой почерневшей беседки, стоял стожок свежего сена майского укоса: вдова- почтальонша заготовила для коровы. Ленька нагрузился постельными принадлежностями и попробовал было взобраться на стожок, но свалился. Он подумал и попытался забросить на сено сперва подушку и одеяло. Они не долетали. Возле стожка росла толстая кривая груша. Охнарь еще посопел, подумал и решил взгромоздиться на грушу, чтобы оттуда спрыгнуть на сено. Обхватив руками и ногами корявый ствол дерева, он долго висел на нем, точно торба с овсом, ни на сантиметр не двинувшись кверху. Наконец свалился, оцарапав о сучок ухо и больно стукнувшись затылком о ствол. Это еще немного протрезвило его.

Некоторое время Охнарь лежал не двигаясь и отдыхал, набираясь новых сил для очередного штурма груши. В его голове не витало ничего похожего на мысль. Сквозь прозоры в листве он меланхолически смотрел на полный месяц. Теплый ветерок, набегавший откуда-то из-за жидких кустов смородины, шевелил волосы. Издалека, с хутора за Донцом, доносилось задумчивое пение парубков и девчат. Иногда с другой стороны, от клуба вагоноремонтников, был слышен смех и звуки домры. Все гуляли, один он, Ленька, валялся, как свинья под дубом. В черно-глянцевой зелени редкого садового вишенника дымились зеленоватые лунные пятна. За тыном в сарайчике шумно вздыхала корова, с ней вместе жили петух и семь кур.

Кепка все время потихоньку уплывала из-под головы Охнаря, казалось, весь земной шар немного накренялся, и тогда к горлу подкатывала противная сосущая волна.

И вдруг он с удивлением вспомнил: все то, что с ним происходит сейчас, — драка, скандал, пьянка — было когда-то давно-давно, в колонии. Тогда ведь он был кругом неправ и жалел после. А теперь? Ему стало нехорошо, тоскливо. Неожиданно все спуталось в отяжелевшей голове, и он заснул. Накрытая одеялом подушка валялась у него в ногах, а простыня напоминала пятно лунного света.

 

VIII

Утро выдалось хмурое. Дождик стал накрапывать еще на рассвете, когда Охнарь, воровато озираясь, зайцем садился в почтово-пассажирский поезд Москва — Кисловодск. Как опытный безбилетник, Ленька не остановился в тамбуре, а прошел через вагон, в следующем залез на верхнюю полку, забился в угол и лег. Вспомнился Ростов-на-Дону, бегство от тетки: вот так же четыре года назад пустился он в свое первое заячье странствие. Он съежился: казалось, и душа его съежилась.

Два пролета езды заняли меньше часа. За это время дождик перестал. Тяжелые грязно-синие облака по-прежнему давили землю. Где-то за их толщей временами простуженно кашлял гром; казалось, будто небо вдруг заболело и его обложили толстыми согревающими компрессами.

Состав приняли на второй путь. На первом только что беззвучно остановился голубой нарядный экспресс Ленинград — Тифлис. Охнарь спрыгнул с подножки, перекинул коричневое пальто-реглан через левую руку, в правую взял этюдник и медленно пошел по узкому проходу между поездами, намереваясь обогнуть паровоз и выйти на перрон. Неожиданно из собачьего ящика международного спального вагона вылез босой, лохматый, обтрепанный парнишка его возраста и обратился прямо к нему:

— Дай закурить, а?

Его толстощекое лицо было исчерна-грязным, лишь блестели белки глаз да толстые губы, казавшиеся мокрыми. На парнишке были кальсоны и рваный затасканный пиджачок, надетый прямо на голое пузо.

Что-то знакомое мелькнуло в его чертах. Охнарь пристально вгляделся.

— Блин? — взволнованно воскликнул он. — Васька Блин!

Беспризорник вздрогнул и съежился. Как всякий человек, у которого не чиста совесть, он подумал, что его опознали, а следовательно, надо бежать.

— Фаечку тебе? Могу.

И, поставив этюдник тут же, у телеграфного столба, Охнарь положил сверху реглан, достал смятую пачку «Зефира», угостил беспризорника и себя не забыл. Васька Блин — а это был он, — видя, что его не хватают, подозрительно, с недоверием оглядел Леньку, нерешительно прикурил от его спички. Он молчал, видимо стараясь сообразить, в чем тут дело.

— Откуда, Блин, едешь? — улыбаясь спросил Охнарь.— Далеко? Да ты что в молчанку играешь? Иль не признал?

Беспризорник два раза подряд затянулся и опять ничего не сказал. Он не спускал глаз с Охнаря и тоже принужденно улыбнулся.

— В киче, что ли, сидел? Память отшибли? Забыл, как мы с тобой в этих палестинах пассажиров чистили?

И тогда Блин быстро сделал к нему шаг.

— Охнарь? Ты? Охнарь? Забожись!

На его перемазанном мазутом и пылью лице отобразилась не столько радость, сколько недоумение. Казалось, он не верил глазам.

— Фактура, я, — воскликнул польщенный Охнарь, невольно переходя с бывшим корешем на воровской язык. — Век свободы не видать. Разглядел?

Теперь Васька Блин весь пришел в суетливое движение.

— А я смотрю, — торопливо говорил он, — знакомая харя, ну... не поверил. Ты прямо как фраер.

— С удачей? Обмыл кого? Во расфуфырился! Небось в карманах полно монеты?

Воры тщеславны. Они хвастают удачными грабежами, хвастают своим бесстрашием, пьянками. Денег они действительно не жалеют и всегда поделятся с товарищем, а то и с незнакомым человеком. Если вор сидит без рубля, он никогда не признается, что не сумел украсть, не отважился, а скажет, что накануне прокутил с женщинами или проиграл в карты. Это считается особым шиком.

Охнарь сунул руки в пустые карманы, и ему стало неловко перед старым дружком, который знал его в «лучшие дни», видал у него червонцы. Ленька хотел что-нибудь соврать, но подавил в себе это мелкое пакостное чувство и откровенно сознался:

— Нет, Васька, я сейчас как выпотрошенная рыба. Ведь я...

— Ты, наверно, зуб на меня имеешь? — не слушая Охнаря, продолжал Блин. — Сука буду, ты сам тогда завалился. Помнишь, на бану, с чемоданом. Я тебе крикнул: «Подрывай!» Плюнул бы на это барахло, зачем оно сдалось.

Ах, да, ведь Блин считает себя в чем-то виноватым, старается оправдаться? Каким далеким и мелким показалось все Охнарю! Как отошел он от этих воровских интересов! Правда, он оторвался и от одноклассников, точно бревно от плота. Однако это не значит, что он пошел на дно. Он пристанет в знакомом затоне — вернется в дружный трудовой коллектив, к старым товарищам, которые смело, чистыми глазами смотрят в будущее.

Ленька дружески положил руку на плечо приятелю.

— Оставим это дохлое дело, Блин. Подумаешь, какую муру вспоминать. Конечно, я сам виноват, что тогда... а вообще, я совсем и не жалею. Верно, верно, Васька, я рад, что меня тогда подпутали. Хорошо, что судили, отправили в колонию. Теперь я совсем другой. Я ведь со старой жизнью завязал. Крест поставил.

Блин отступил шаг назад.

— Перестал уркаганить? Чего же ты.. т делаешь?

— Сам меня за фраера посчитал? Вот я такой и есть. Даю благородное слово. Живу в городе, в девятилетке учусь, а сейчас еду обратно в колонию, к ребятам. Видишь этюдник? — показал он на ящичек. — Рисовать буду с натуры... прямо с природы.

Почему-то Охнарь не мог рассказать, что совсем бросил школу.

Блин тихонько присвистнул, и легкая гримаса передернула его грязное лицо.

— Вот поэтому я и без денег, — уже спокойно, не смущаясь, продолжал Охнарь. — Откуда они у меня? Я уж, брат, теперь ша: честно живу. К любому мильтону... к самому прокурору подойду прикурить, и он мне ничего не сделает. Вот учусь... в колонии работал. А вырасту — буду получать трудовые.

Взгляд у Блина стал скучным.

— А ты, Васька, далеко едешь?

— В Сочу пробираюсь.

— Покурортиться?

Оба расхохотались.

— Хреноватая, вижу, у тебя житуха, — сказал Охнарь, оглядывая старого друга.— В сявки опустился? Куски из-под угла сшибаешь?

Блин смутился, сквозь грязь стала видна краска на его щеках.

— Да вот, с тобой тогда, Охнарь, расстался и не могу кореша хорошего найти. Зимовал в Эривани... тепло там. Потом в баржан... в детдом попал, а теперь опять на воле. В Ленинграде сейчас был и вот обратно на юг пробираюсь. Там уже вишня, абрикосы пойдут скоро.

— Торговать собираешься? — насмешливо сказал Ленька. — Или стрелять: «Да-ай, тетенька». А? Ну... может, с возов таскать? Вот что, Блин, — продолжал он с внезапным вдохновением, — едем со мной в колонию. Человеком станешь. Там, брат, есть такой воспитатель — Колодяжный Тарас Михайлович. Мужик во! — выставил он большой палец руки. — Он устроит. Похлопочет в Отнаробразе. Ты только слово дашь перед коллективом, что завязываешь с волей. А я поручусь. Но уговор: не подводить. По рукам? Сыт будешь, обут, станешь учиться в школе. Едем?

Блин заколебался под таким напором. Видно, и ему надоела бездомная, голодная жизнь. Затем он вздохнул и отрицательно покачал головой.

— Не. Осенью, может. Сейчас погуляю.

— О-осенью! Тогда что! Ты вот докажи, что сейчас, в теплынь, порываешь. Осенью как зарядят дожди да прихватят холода, вся братва к детприемникам жмется. Решайся. Ну?

Блин опять вздохнул и отказался наотрез.

— Езжай лучше ты со мной, — предложил он. — Брось, Охнарь, все равно из тебя ученого служащего не выйдет. Как был ты уркой, так и останешься. Лезем в собачий ящик и дуем в Сочу. Вот майдан стоит. Вишни там, море, покупаемся. Давай, а? С тобой-то мы заживем лихо.

Теперь Охнарь опустил голову, внезапный жар охватил грудь, передался в руки. А что, если плюнуть на все и действительно махнуть на Кавказ? Ему представился зеленый курортный городок, сбегающий нарядными улочками к морю, высокие кипарисы, пальмы, неумолчный пенистый прибой, а за ним, до самого горизонта, водная аквамариновая гладь. Щедро печет южное солнце, загорай себе на усыпанном галькой бережку, плавай, ныряй в соленых волнах. Проголодался — на базар. Там скоро полно будет мясистых помидоров, золотых персиков, изумрудного винограда, инжира — чего душа пожелает. Надоело в Сочи — пробрался на пароход, и ты уже в Батуме, а то поехал на источники к подножью белоголового Казбека. Сам себе хозяин, нет над тобой командиров!

Да, но это опять воровать, кормить вшей, ходить под дулом милицейского нагана, быть паразитом в родной стране. А что бы сказали, увидя его в таком виде, колонисты, Колодяжный... даже Мельничук и школьники?

— Едем? — повторил Блин.

Экспресс Ленинград — Тифлис дал отправление,

Беспризорник вздрогнул, кинул вокруг беспокойный взгляд: нет ли поблизости стрелка охраны, не смотрит ли откуда кондуктор, можно ли залезть обратно в собачий ящик?

— Ну? — нетерпеливо заторопил он.

Охнарь опять перекинул через руку пальто-реглан, взял этюдник. Он даже не счел нужным прямо ответить на вопрос.

— Видать, не поймешь ты меня сейчас, Блин. Я так смотрю, что собаки умней, чем мы с тобой были. Любая из них тоже на воле живет, а помани — с охотой пойдет служить хозяину. А там всего-навсего будка да кость с-под мяса. Одно скажу: душа у меня уже не позволит к старому вернуться. В общем, одумаешься, иди в колонию, от этой станции недалеко.

Скорее всего, Блин уже не расслышал адреса. Зашипел пар, отпустили тормоза, он торопливо залез обратно в собачий ящик, закрывая дверку, улыбнулся бывшему товарищу. Охнарь помахал ему. Голубой экспресс тронулся, быстро стал набирать скорость, "Прощально мигнул красный стоп-сигнал на последнем вагоне.

Ленька широко зашагал по ветрено-курящей, пыльной дороге. Дождя здесь, оказывается, совсем не было.

Позади, за курганом, остался хутор с темным, сутулым ветряком, места вокруг пошли знакомые. Собравшись с силой, густо припустил крупный косой ливень. Гром теперь шипел и грохотал со всех сторон, словно кто с размаху рвал темный намокший брезент туч, давая возможность всей скопившейся воде вылиться на землю. Голую степь насквозь прострачивали дождевые нитки, вокруг не виднелось ни одной копешки сена. Надо было позаботиться о том, чтобы спасти свой парадный вид, не явиться в колонию мокрой курицей.

Недолго думая, Ленька разулся, снял зеленую бархатную толстовку, брюки и вместе с кепкой завернул в пальто. Дальше он пошлепал босой, в одних трусиках. Навстречу по раскисшей дороге попались две медлительные подводы на сивых круторогих волах. Одна «жинка» в очипке при виде Охнаря дробно закрестилась и долго с немым изумлением смотрела на него, приподняв дерюгу над головой. То ли она приняла хлопца за святого, то ли подумала, что его раздели. А может, решила, что он просто «с глузду зъихав». Охнарь, заметив исключительное внимание, которое вызвала его особа у крестьянки, тут же перед возом свистнул, притопнул ногой и сделал вид, что хочет ударить гопака.

Ливень разделил его с подводами, точно занавесом.

Однако чем ближе к колонии, тем менее уверенно чувствовал себя Охнарь. Почему это? Ведь он наконец порвал с «мамиными» и возвращается в родную семью! Ленька давно замечал за собой: все, что он предпринимал в пылу и что казалось ему правильным, впоследствии, когда он остывал, вдруг представлялось совсем в другом свете. Ну, что он скажет Тарасу Михайловичу, ребятам? Чем щегольнет, похвастается? Они там небось думают, что он уже заделался заправским ученым, а он нате вам... припрется с побитой мордой.

«Скажу: надоело в девятилетке, и все, — бодрился Охнарь. — Вон в Москве, у циркача Дурова, свиньи знают четыре действия арифметики: пускай они заместо меня в школе учатся».

Если же и откроется его хулиганство, пьянка, то это будет не сейчас, а когда-то еще потом, и стоит ли заранее беспокоиться? Зато как разинут колонисты рты при виде его этюдника. Художник первого класса Леня Охнарь, младший брат Айвазовского!

И все-таки никакие рассуждения не могли успокоить Леньку. Ведь он действительно... отступил. Вспомнилось трусливое бегство из квартиры еще спавших опекунов. Он поступил чисто по-блатному: нашкодил — ив кусты, подальше от всякой ответственности. На столе он оставил Мельничукам записку: «Я уехал насовсем. Куда — мое дело. Лучше и не ищите, не вернусь, хоть бы что. Можете проверить все вещи, а этюдник не считайте». Что ни скажи, а новая жизнь в городе не приняла его, как не принимает чистая вода мусор, наплав и выбрасывает обратно на берег.

Вчера он был пьян и слишком взбудоражен, чтобы взвесить, обсудить свой поступок. Сегодня же он просто старался себя приободрить, оправдать в собственных глазах. Копаться в причинах своего хамского поведения, затеянной драки он, по обыкновению, всячески избегал.

Показался знакомый лес, похожий на огромного зеленого ежа, в нем красная крыша колонии, и сердце Охнаря заныло.

Дождь прекратился, в прогалах рыхлых туч показалось синее небо, а откуда-то сверху еще сыпались мелкие брызги. Охнарь надел свою помятую, но сухую одежду, постарался взбить обвисший мокрый чуб. Вот и поворот дороги от хутора, старый курень на бахче, мокрый, почерневший сруб водяной мельницы у реки. Вот клумба перед каменными ступенями крыльца с орхидеями, огненно-красным горицветом, бархатными анютиными глазками. Под водосточной трубой стоит памятная ему бочка: ее он еще в первый день приезда в колонию перевернул смеха ради. У крыльца, на сухом месте, защищенном тополем от дождя, лежала рыжая Муха; она вся была облеплена репьями, точно папильотками. Муха не узнала Охнаря, но, как все детдомовские собаки, привыкшие к множеству сменяющихся ребят, не ощетинилась, не залаяла, а полуприветственно помахала самым кончиком хвоста. «Кто тебя знает, — как бы говорил ее вид, — может, вместе в колонии жить придется? Глядишь, еще когда корочку хлеба дашь».

Берясь за дверную ручку, Охнарь испытал истинное волнение, на сердце его было и тревожно и радостно.

На втором этаже, в зале, сипела расстроенная панская фисгармония, в палате девочек пели, по коридору со смехом взапуски носились воспитанники. Ясно, что это дождик загнал всех ребят в здание. Все окна были открыты, пахло зябкой, сырой прохладой; небо повисло тусклое, серое, пол испятнали мокрые следы. В лесу примолкшие было щеглы, пеночки, зорянки вновь пробовали голоса, начинали высвистывать на разные лады, словно подзадоривая и ребят выйти во двор и огласить окрестности песней.

В колонии появилось много новичков, это Охнарь сразу заметил. Они с удивлением рассматривали Охнаря, очевидно в свою очередь принимая его за новичка. Старых товарищей Ленька узнавал не без труда, так они выросли. Когда человек чувствует себя неловко, виноватым, он склонен преувеличивать в окружающих положительные качества, которых сейчас нет у него самого. Ленька завидовал уверенности колонистов. Несколько робея, он положил пальто на стул, поставил этюдник, чтобы освободить руки, — он устал-таки. В коридоре было полутемно, и несколько знакомых хлопцев и девочек прошли мимо Леньки, оглядывая его с настороженным любопытством. Наконец один колонист нерешительно остановился, подошел поближе, удивленно и обрадованно воскликнул:

— Гля! Ленька! Да чи это ты, козаче?

— А ты думал, забрела моя покойная душа? Вот шакалы: отчурались и не признаете!

— Да как же тебя узнать: разрядился, что твой нэпманский сынок! Если б не этот войлок, и я бы прошел мимо, — и он крепко дернул Охнаря за кудри.

По колонии тут же во все углы разнеслась весть, точно у нее было сто ног.

— Охнарь приехал!

Через три минуты в коридоре уже нельзя было протолкаться. Хлопцы и девчата, которые раньше видели Охнаря, но прошли мимо, стали уверять, что признали его с первого взгляда, да боялись ошибиться. Сбил с толку его костюм, а главное, этюдник. Почему-то Леньку приняли за фотографа, которого завтра, в воскресенье, ожидали из города. А из красного уголка, -из читальни, из палат подбегали все новые колонисты, в полотняных панамах, в полотняных трусах, загорелые, с запахом полевых трав, и здоровались с гостем крепким пожатием сильных мозолистых рук. Владек Заремба, такой же белобрысый, горбоносый и еще более долговязый, с ходу обнял и поцеловал Охнаря, словно младшего брата, Так же приветствовал его и Юсуф Кулахметов. Татарин еще шире раздался в плечах и походил на борца; от солнца он не то что загорел, а будто прокоптился. Но больше всех поразила Охнаря Юля Носка. Давно ли он ее видел? Еще вчера была глазастой задиристой девчонкой, а сегодня превратилась в пышную, совсем развившуюся девушку. Так бутон шиповника вдруг за одну ночь раскрывается в юную, крепкую душисто-лепестковую розу.

Юля по-мальчишески тряхнула Леньке руку, радостно засмеялась.

— А чего ж ты меня не поцелуешь? — весело спросил Охнарь.

— Шибко нос задерешь.

— Все равно до твоего не достану. Он с детства журавлей в небе ловит.

Он наглядно показал, какой у Юли кирпатый нос.

Послышался общий смех.

— К нам в отпуск? — спрашивал Владек. — На одно воскресенье?

— В каком классе учишься? — торопился узнать другой колонист.

— Хорошо устроился в городе? Вот повезло кому: в шубе родился.

— Ты, Ленька, небось там все кинокартины пересмотрел?

— Отъелся-то: чистый боров!

Вопросы, восклицания сыпались со всех сторон; Охнарь едва успевал отвечать. Он видел, что ребята искренне рады за него, завидуют хорошей, здоровой завистью, гордятся им. Вот, мол, из нашей колонии пошел хлопец в жизнь, «на люди», и стал как все фраера: совершенно не подумаешь, что он когда-то ночевал в асфальтовом котле, ездил в собачьем ящике, ходил по середине мостовой между двумя милиционерами с наганами.

Ленька тотчас воспрянул духом; задрал выше голову. И вдруг прежняя мысль опять ужалила его, точно оса: как же ему теперь признаться колонистам, что он... будто волк в известной сказке, прибрел обратно с оторванным хвостом? Ведь, пожалуй, все его акции упадут сразу. И, выигрывая время, он сделал вид, что не расслышал вопроса Зарембы насчет отпуска или просто ему некогда на него отвечать.

— Леня, как до нас добирался? — спросил Юсуф. — На воздухе дождик, а ты совсем сухой, как вяленый таранка.

— На подводе, конечно, — соврал Охнарь и хлопнул себя по тощему карману. — Что мне, заплатить нечем? Волами, правда, зато тетка дерюжку дала прикрыться.

— Вот черт, буржуй!

— Обождите, хлопцы, — сказал Владек Заремба и положил руку на плечо Охнарю. — Я тебя спрашиваю: надолго к нам?

Его глаза заглядывали в глаза Охнаря. Отмалчиваться больше не было возможности. Охнарь, замялся, подбирая слова помягче, чувствуя, как по груди его словно поползла холодная гадюка.

— И чего ты, Владька, прицепился? — весело перебила поляка Юля Носка. — Конечно, на одно воскресенье. Разве отпустят на больше? Скоро зачеты в школе.

И Охнарь сам не заметил, как пробормотал покорно, словно попугай за человеком:

— Верняк, Юлечка. На воскресенье.

И показал один палец.

Ленька густо покраснел, точно ему сделали отличный массаж. Как же это вышло, что он опять заврался? Отступать, во всяком случае, сейчас было просто невозможно. Придется потом, исподволь, намеками все объяснить Владеку, Юсуфу, старшим ребятам. А может, сделать вид, что он действительно приехал в отпуск, но ему опять так понравилось в колонии, что решил остаться насовсем!

— Ну и Охнарище! — восхищенно бубнил один из хлопцев, пробуя пальцем добротность его бархатной толстовки. — Небось теперь считаешь пятью... семьдесят?

— А что это за сундучок? — спросила Параска Ядута, рассматривая этюдник. — Не для фокусов?

С видом алхимика, показывающего превращение простого камня в червонное золото, Ленька открыл этюдник. Авторитет его среди ребят подскочил еще на целый вершок. Всем хотелось в собственных руках подержать палитру, помусолить на ней пальцем краски, попробовать холст. Но внезапно колонисты расступились: к Охнарю шел воспитатель Колодяжный. Он совсем не переменился: немного, правда, пополнел да купил новый костюм. Ленька сразу понял, что теперь ему не миновать объяснения.

— Здравствуй, Леонид, — сказал Тарас Михайлович, приветливо улыбаясь, а его серые, холодные глаза оценивающе оглядывали бывшего воспитанника. — Да тебя прямо не узнать: настоящий городской хлопец. Рад тебя видеть, рад. Ты разве один приехал? Тебя одного отпустили?

И Колодяжный уверен, что его отпустили. Вся колония как сговорилась. Значит, у них и мысли нет о том, что он, Ленька, мог провалиться в новой жизни? Врать воспитателю было труднее, чем ребятам, и Охнарь призвал на помощь все свое нахальство.

— А что, Тарас Михайлович, — сказал он, скрывая под грубоватой развязностью смущение, — опекунам надо было волочить меня сюда, как поросенка в мешке? Или вести за ручку? Я по всей России сам раскатывал, а в колонию и подавно дорогу найду.

— И никакой увольнительной тебе не дали? — настоятельно повторил Колодяжный. — Ну... записки для меня?

— А чего про меня писать? «Отпускается домашний хлопец из своей семьи»? Я ведь теперь не казенный. Да и где опекуны возьмут печать, чтобы приляпать на отпуск?

Некоторые колонисты засмеялись: «Отмочит же этот Охнарь». Колодяжный тоже улыбнулся, показав крепкие желтые зубы, своей широкой мускулистой рукой поерошил Охнарю кудри, но Ленька ясно увидел: воспитатель ему не верит.

— Ты остался все такой же: в карман за словом не лезешь, — сказал Колодяжный. — Разве только приложение печати удостоверяет истину? Просто руководители ячейки «Друг детей» могли бы написать, каковы твои успехи в учебе, не баламутничаешь ли. Мы ведь тебе не чужие? Вот в конце месяца я сам буду в городе и тогда зайду к тебе в гости. Примешь?

«Подозревает», — окончательно решил Охнарь.

— Заходите, Тарас Михалыч. Угощу смородиной, черешней... из соседнего сада. К тому времени авось поспеет вишня, я знаю, где растет ранняя, шпанка; дойдут яблоки белый налив. Все фруктовые деревья в городе у меня на учете.

По улыбкам колонистов было видно, что Ленька для них сегодня герой дня. Авторитет его сбить было невозможно.

Колодяжный вдруг дружелюбно усмехнулся, переждал шум и привычным голосом человека, уверенного в своей власти, сказал:

— Сегодня, друзья, вы все взбудоражились: гость приехал! Действительно, гость у нас дорогой. Леня Осокин — птенец из нашей скворечни. Мы теперь гордимся им, любим. Так что у нас, хлопцы, сегодня двойная радость: и старого товарища принимаем, и дождь прошел добрый, а его мы тоже давно-давно ждали. — Воспитатель командирским взглядом обвел колонистов. — Дождь кончился, на дворе провяло, а поэтому айда все на работу. По холодку. Завтра воскресенье, целый день проведете с Леонидом, наговоритесь досыта. Да мы его попросим выступить перед нами.

Дежурный по колонии уже звонил во дворе в подвешенный рельс.

«Вот как поворачивается дело, — думал Ленька. — Заставляет выступить перед ребятами, рассказать об успехах».

— Пож-жа... — Сказал он развязно. — Могу и выступить. Отчего не потрепаться перед пацанами?

— Лучше не трепаться, — поправил Колодяжный, — а побеседовать.

Во дворе колонисты стали разбирать инструмент, кое-кто наскоро точил его. Ребята, девочки группировались вокруг артельных старост, чтобы идти по своим рабочим участкам.

— Вы, Юсуф, буряки полоть? И я с вами, — вызвался Охнарь. — Тяпка найдется?

— По работе соскучился? — обрадовался Владек.

— Молодец, Леня, — сказала Юля Носка, — сразу видать: свой колонист. А я хотела было тебя позвать с нами, да посовестилась.

— Когда-то не совестилась меня лодырем называть. Помнишь, я раз в бурьянах заснул? Ты глядишь: ни цыплят, ни сторожа!

Вновь, теперь еще дружней, засмеялись колонисты.

Тут в общий разговор вмешался Колодяжный и сказал, что неудобно гостя сразу отправлять на работу. Он положил свою тяжелую руку на плечо Охнаря, как бы не отпуская его от себя.

— Я сейчас тоже пойду на плантации и захвачу Леонида. Так он сразу и лучше увидит всю колонию.

Для Леньки стало совершенно очевидным, что ему предстоит длинный и нудный разговор с воспитателем. Объяснений Охнарь не любил. Как-то выходило так, что они всегда складывались не в его пользу. Дело, по его мнению, заключалось в том, что он, Ленька Охнарь, был парень-рубаха и орудовать любил в открытую, напрямик. Правда, нередко случалось, что он не успевал заранее обдумать свои поступки. Появилось вдруг желание — он и выполнял его. Чего долго философствовать, мямлить, раз надо действовать? Зато он всегда ратовал за справедливость. Надо сознаться: справедливость эта обычно заключалась в том, чтобы ему, Леньке, не мешали весело и беспечно жить на свете. Но почти, как правило, воспитатели начинали копаться во всех его поступках, словно доктора в кишках, выворачивали их и так и этак, просвечивали с какой-то совершенно неизвестной стороны и.., вдруг умудрялись находить в совершенно «здоровом теле» «больной дух». А уж в этом визите в колонию, где его вина была так же наглядно видна, как горб у верблюда, Колодяжный и подавно сразу разберется. Не ругаться же с ним? Вон и Владек Заремба почувствовал, что воспитателю необходимо поговорить с гостем.

— В самом деле, отдохни, Леня. А ужинать сядешь за наш стол и спать пойдем вместе в клуню к Омельяну.

И когда звенья колонистов, вызывая у Охнаря зависть, растеклись по плантациям, он остался один с воспитателем. Ленька решил держаться начеку, не совать шею в расставляемые петли вопросов, отвечать не сразу, обдуманно, как он это делал когда-то у тюремного следователя или во время приводов в отделение милиции. «Да. Нет. Забыл. Откуда я знаю?» Просто любопытно, с чего начнет Колодяжный его «путать».

Воспитатель начал с кладовой.

Привел Охнаря к завхозу, попросил отвесить для гостя полфунта медовых пряников, — видно, получили из города. «Умасливает», — решил Ленька и еще больше насторожился.

По мокрой черно-лиловой дорожке они отправились на лекарственную плантацию: Тарас Михайлович хотел посмотреть, как пропалывают наперстянку. Ленька все ожидал каверзного вопроса; почему-то Колодяжный не задавал его. Вообще, казалось, он и не собирался начинать объяснение. Наоборот, сам рассказывал о жизни в колонии, о том, что прошлогодний жеребенок вырастает в славного коня, что они в бочаге сделали вышку для прыганья, что на птичне (помнит Леонид свою прошлую работу на ней?) появились новые жители, цесарки, что оформление стенной газеты «Голос колониста» с его отъездом победнело, но выходит газета регулярно два раза в месяц.

В недавно еще пасмурном небе показались голубые проемы, широкий, пыльный, светящийся луч скользнул сквозь облака, словно солнце высунуло ногу в окошко и собиралось вот-вот вылезти само. Обмытая крыша колонии заблестела, будто ее только что покрасили. Обычно после дождя у Охнаря появлялось какое-то обновленное состояние духа; сейчас он шел за воспитателем, внутренне упираясь, как осел за хозяином. Когда они равнялись с осинками или соснами, легкий ветерок то и дело стряхивал на них с веток дождевые брызги.

— Скучал, значит, по колонии, Леонид? — спросил воспитатель, ласково улыбаясь.

Это был первый вопрос, который он задал. Как будто никакого подвоха в нем не заключалось, и потому Охнарь ответил вполне искренне.

— Скучал, Тарас Михайлович. Приехал ну... прямо как домой. Родился я, как вы знаете, в Ростове-на-Дону, но тетка у меня стерва была, да и не знаю, живая ль. Мабудь, и знакомых-то никого не осталось. А тут все свои. Только новичков много, и они какие-то... мелкие, смирные. Совсем на колонистов не похожи.

Колодяжный усмехнулся в рыжие усы.

«Чего это он?»

— А ты как же думал, Леонид? Нам без конца будут присылать великовозрастников и отпетых уркаганов... вроде Зарембы, тебя? Это время, дружок, отошло безвозвратно. Откуда таким браться? Многие воровские притоны разгромлены, милиция вылавливает на вокзалах, из асфальтовых котлов последних маленьких бродяжек. Теперь во все колонии и детдома действительно одна мелочь пойдет: круглые сироты, у которых умерла родня. Так что кончилась дешевая и грязная блатная романтика, начинается романтика трудовая.

Вот так номер! Охнарь забеспокоился: не помешает ли это его намерению вернуться обратно в колонию?

— А старшие ребята — Юсуф, Владек, Юля, Охрим Зубатый? Так и будут жить с этими... детишками? Здорово им интересно! — сказал он, забыв, что решил только отвечать на вопросы воспитателя: «Да. Нет. Откуда я знаю? Не помню»..

— Колония, дружок, не монастырь, оставаться тут долго нечего. Ты вот ушел в большую жизнь, а думаешь, товарищам твоим не хочется? Они давно оперились, пора брать в руки профессию, учиться. Безграмотность — плохой паспорт в нашей стране. Скоро все старички полетят из этого гнезда.

— Так что же это будет за колония, — возмутился Охнарь. — Разве новая мелочь сумеет пахать, корчевать пни, ходить за конями, рыть ямы под шалфей?

Тарас Михайлович посмотрел на своего бывшего воспитанника с одобрением.

— Однако, Леонид, у тебя неплохо котелок варит, как говорят наши хлопцы. Толково рассуждаешь. Только к поднятому тобою вопросу надо подойти совсем с другой стороны. Много ли у государства останется воспитанников этак... ну, годков через пяток? Я тебе сам отвечу: вместо миллионов — какие-нибудь сотни тысяч. Причем сплошного малька. Колонии — явно временное мероприятие. Вместо них воспитанников начнут направлять в обычные девятилетки, где сейчас учишься и ты, или в профшколы, которые стали создавать по типу дореволюционных ремесленных училищ, то есть детдомовцы даже и внешне ни в чем не будут отличаться от других детей... «маменькиных сынков», как вы их окрестили на улице.

Ну и ну. С каждым часом становится не легче. Значит, «маминых детей» Леньке нигде не миновать? Неужели это правда? Вот жизнь какая треклятая!

Ленька мысленно плюнул на всю эту философию и стал рассматривать знакомые места. Вон за деревьями блеснул бочаг. Сколько раз купался в нем Ленька, загорал на бережку. Утречком можно попробовать и сигануть с вышки. А вот совсем новый свинарник под желтой прошлогодней соломой: хрюшек заводят?

Больше Колодяжный не задал ни одного вопроса. Примолк и бывший воспитанник. В голове у него, словно кость в горле, застряла мысль: необходимо обстоятельно покалякать с ребятами.

 

IX

После ужина Охнарь со старшими хлопцами отправился спать в клуню. Там было чисто, пахло прошлогодней рожью, в гнездах под соломенной застрехой ворочались, тихонько попискивали воробьи. Колонисты бросили на душистое свежее сено большой жесткий брезент, на котором осенью сушили зерно, постелили в ряд простыни, подушки и улеглись.

После расспросов об отпуске, разговора с воспитателем Охнарь было совсем приуныл, но теперь он опять повеселел. Как тут хорошо!

Луны не было видно, она стояла где-то над лесом, за клуней, но резкий свет ее заливал землю, листву двух пирамидальных тополей. Отчетливо виднелись ближние хаты хутора: белые стены их, казалось, светились. Тихо было вокруг. Изредка в каком-нибудь дворе залает собака, да и та скоро замолкнет, точно и ей хочется понаслаждаться этой ясной теплой украинской ночью. Временами от бочага, от лесных не- просыхающих луж доносилось смягченное расстоянием: «Уорррр... уоррр... уоррр». Это кричали поздние зеленые озерные лягушки: казалось, они кого-то убаюкивают.

За квадратом двери косо и бесшумно пролетел нетопырь.

Уткнувшись лицом в брезент, Охнарь раза три подряд глубоко вдохнул запах увядших скошенных трав.

— Прямо как... сироп какой пьешь.

— Это верно, — сказал сторож Омельян и дернул черным усом. — Этот суроп кони наши не только пьют, а и едят. Хочешь, и тебе кину охапку сенца, пожуй.

— Я и сам могу взять, — засмеялся Охнарь.— Не знаю, где стог, что ли? Немало я с тобой за саврасыми походил, из хвоста репьев у них потаскал.

Посмеялись. И сторож и каждый хлопец старались заговорить с Охнарем, напомнить какой-нибудь случай из его жизни в колонии: как он отказывался картошку окучивать, как ловчил на раскорчевке пней, как с шахтерским фонарем гонялся за ворами, как прославился на птичне с загородкой и с выпуском газеты. Гость был свой, близкий, каждому хотелось перекинуться шуткой, словцом.

Вскоре Омельян заснул, и тогда между хлопцами начался «настоящий» разговор. Колонисты расспрашивали Охнаря, как он живет в городе. Ленька поведал, что опекун у него «мужик — во! на большой, с присыпкой». Бывший кочегар. Плавал во всех океанах и на море. Поняли? Рассказал и о том, что он, Ленька, никого не боится в школе, а из своих шестых параллельных любого вызовет на левую ручку. Однако, видно, не это интересовало колонистов. Они то и дело перебивали Охнаря вопросами: много ли бывает уроков, строгие ли учителя, какие предметы?

— Трудно тебе, Лень, заниматься?

Охнарь хотел пренебрежительно присвистнуть: «Что вы, хлопцы! Чи я меньше знаю этих фраеров?» Но с языка почему-то сорвалось:

— Трудно, братцы. Догонять приходится, многого не понимаю — хоть тресни! Основ не хватает. Не хотел, ишак, в детдомах учиться, вот и проездил зайцем всю учебу. Ну, да теперь решил грызть гранит науки — хоть зубы долой!

Он тут же пожалел, что снизил свой авторитет в глазах ребят. С этюдником приехал, козырь в девятилетке, а в занятиях простая шестерка. К удивлению, никто из ребят не хихикнул, не сострил.

— Все мы отстали, — задумчиво сказал сосед слева. — Не тому учились на воле.

Юсуф, наоборот, стал утешать:

— А легко тебе, Охнарик, был первый время в колонии?

— Завидую тебе, Ленька! — с жаром воскликнул Заремба. — Уже учишься, в науку вцепился. А мы вот только с осени.

— Тоже в школу погонят? — участливо спросил Охнарь. — Ведь на селе ж только четырехклассная?

— Четырехклассная, — проговорил Владек Заремба, не замечая тона друга. — В нее, как сам знаешь, малыши наши ходят. А мы, старшие, готовимся к выходу на волю, только не на старую волю. Юля Носка и Сенька Жареный на рабфак подают. Тут их сейчас все воспитатели готовят. Юсуфу скоро в армию, он тоже хочет в школу курсантов, с грамматикой русского языка и спать ложится.

Знаю теперь, кто подлежащий, кто сказуемый, кто глагол, где какой род, — засмеялся Кулахметов.

— Я какого рода? — спросил его Охнарь.

— Бестолкового.

Колонисты захохотали. Охнарь громче всех.

— А куда ты сам, Владя, собрался? — спросил он потом, вновь обретая безмятежное расположение духа.

— Хочу сперва на завод, — не сразу ответил Заремба. Чувствовалось: вопрос задел самые заветные его думы. — Отец мой котельщиком был. В Лодзи работал, в Познани. Хочу и я в рабочем котле повариться, а там — в совпартшколу. Понимаешь, люблю организаторскую работу, На своей шкуре испытал, как много советская власть сделала для человека и. душу за нее положу, увижу паразита — перерву горло. Предлагали мне тут на курсы поехать, в Изюм, а после поступить воспитателем у нас же в колонии, да я не хочу, К тому же Тарас Михайлыч уходит.

— Куда уходит? — встрепенулся Охнарь. — Зачем?

— Забирают, брат,— гордо ответил Владек. — Заведующим! Тоже в колонию, но в областной центр. Там у него будут производственные мастерские.

Те, те, те! Совсем, значит, колония меняется? Да! Без Колодяжного станет уж не так интересно. Не ожидал Ленька услышать здесь столько Новостей. Может, именно поэтому он совсем равнодушно отнесся к сообщению о том, что долговязый пекарь Яким Пидсуха живет в Нехаевке. Вошел в приймаки к немолодой вдове с четырехлетней дочкой. Зато теперь у него пара рябых волов, кобыла, овечки, сад: хозяйствует. Отпустил усики, колонистов сторонится.

Двое из ребят задремали. Луна светила так же ярко, но слева появилась тень от тополя, словно кто бревно бросил на землю.

Горизонт на востоке слегка забелел, и стала заметна легкая тучка над ним. В колонии, на птичне, заорал петух, ему отозвались петухи на хуторе, и протяжная голосистая перекличка всколыхнула ночную тишину. Сильнее, душистее запахло сено, оно стало волглым. Хлопцы вышли из сарая покурить перед сном. Оказывается, упала роса, трава тускло блестела и была мокрой. Откуда-то с поля набежал ветерок, сонно зашепталась листва тополей. Где-то в лесу, за бочагом, крикнул филин. Сладко зевая, колонисты улеглись на свои умятые места.

— А какую у нас, Ленька, библиотеку завели, посмотришь завтра, — мечтательно сказал один из хлопцев.

И опять все вдруг заговорили разом. Охнарь с благодарностью вспомнил Оксану. Он тоже мог назвать и «Детство» Льва Толстого, и «Оливера Твиста» Диккенса, и «Слепого музыканта» Короленко, и «Хижину дяди Тома» Бичер-Стоу, подаренную Буч- мой, которого он так по-хамски обидел, и еще добрый десяток книг.

— У меня тут стихи есть, — горячо сказал Владек и, порывшись в сене, достал вчетверо сложенную газету. — Вот. В «Комсомольской правде» напечатаны. Поэт Эдуард Багрицкий, называется «Дума про Опанаса», о гражданской войне. Хотите, почитаю? Закачаешься.

Он свободно стал читать при лунном свете, и Охнарь выслушал литые, звенящие строфы о своем любимом легендарном герое:

Долго бы еще, наверно, проговорили хлопцы, да проснувшийся Омельян цыкнул: «Годи. Разыгрались, как жеребцы стоялые. Завтра дня не будет?»

Колонисты притихли. И когда дремота, казалось, совсем опустилась на клуню, смежила всем глаза, Владек Заремба вновь приподнял с подушки белокурую голову.

— Главное-то не спытал: как у тебя с комсомолом? Вступил?

— Только приехали в город, сразу побежал в ячейку, — сказал Охнарь, подмигнул и засмеялся.

Заремба сел, шурша сеном, долго молчал.

— Эх, ты... свой из помойной ямы, — раздельно с презрением сказал он. — У нас в колонии и то уже есть своя ячейка. Семь человек ребят приняли. Тут и Юля, и Якуб, Охрим Зубатый, я тоже.

— Это вы — комсомол? — вдруг расхохотался Охнарь и зажал ладонью рот, чтобы не разбудить товарищей, сторожа. — Вы? Да какая ж вы ячейка? Шпана! Ой, уморил!

Ответил Владек опять не сразу, словно всячески боролся, старался сдержать себя.

— Ну, недалеко ж ты ушел, Ленька. Правду на суде говорил Тарас Михайлович: закоренел ты, как... бородавка. Видал я разное жулье, дураков всех мастей, отпетых, недотеп, но таких лопухов, как ты, ни разу. А еще в городе живешь, в девятилетке учишься. Как тебя там не выгнали?

— Заве-ел! — задетый его тоном, враждебно сказал Охнарь. — Да ты, никак, Владя, все-таки в воспитатели метишь? Или, может, прямо в красные попы?

— Жалко, что ты гость, — яростно, шепотом проговорил Заремба.

Казалось, еще минута, и друзья поссорятся, как это не раз случалось в прошлом году, а то и пустят в ход кулаки. На попоне вновь зашевелился Омельян, и Владек скрипнул зубами, резко натянул на голову простыню, и повалился на соломенную подушку. Не стал спорить и Охнарь.

Он долго лежал не двигаясь, перебирая в памяти весь этот день, ночной разговор здесь, в клуне, и его удивило, как радуются колонисты и предстоящему ученью, и вступлению в комсомол. Ведь они тоже сядут на одну парту с «домашними», станут активистами. Может, действительно настало время, похожее на какой-то весенний разлив: куда ни ступи — вода, все вокруг бурлит. Один он, Ленька, вроде промерзшей кочки.

Странные вообще вещи творятся с ним. Только разберется с величайшим трудом в окружающей обстановке и подумает! «Ага, наконец я додул, какая теперь жизнь», — как, глядь, а все уже переменилось, родились новые запросы, понятия, и он остался позади, будто комок грязи за телегой. В самом деле, колония для него, как и для всех воспитанников, должна стать вчерашним днем. Сейчас хлопцы и девчата хотят одного: ученья. Учиться за партой, учиться за станком, учиться с винтовкой на плече, но только учиться, Идти в большую жизнь полноправными советскими гражданами. Чего же, спрашивается, он, Ленька, сюда приперся? Иль дурней всех?

«Уж не вернуться ль назад? — впервые отчетливо понял он то, что еще по пути сюда смутно стучало в сознании. — Но примут ли? Попросить разве прощения, как тогда в колонии?»

Гадко стало у Охнаря на душе, мерзко. Год назад каялся и опять? Раньше здесь судили, теперь в школе? И долго ли ему сидеть перед своими товарищами в роли оболтуса и разгильдяя, нового Митрофанушки-недоросля? (Охнарь прочитал комедию Фонвизина.) Когда ж он наконец почувствует себя равным со всеми? Не пора ли пошевелить мозгами?

Заснул Ленька беспокойно, так и не придя ни к какому выводу.

Утро принесло столько удовольствий, сколько оно приносит только в юности, когда каждый наступающий день встречается нетерпеливо, радостно, с ожиданием чего-то особенного, что должен подарить именно этот день. Вскочили старшие колонисты довольно рано, и сразу в клуне сделалось весело, шумно, и на повестку встало множество неотложных интересных дел, с которыми никак нельзя было мешкать. Охнарь не высыпался вторую ночь подряд, все некогда было, но это нисколько не отразилось на его настроении. Наоборот, поднимись Ленька позже и прозевай зорю, он очень бы огорчился.

— Покажем тебе все номера газет, что вышли.

— Стригунка теперь не узнаешь: вот сходим на конюшню.

— Рисовать-то когда будешь?

— Я барсучью нору в лесу нашел: хочешь посмотреть?

— Какое нам знамя шефы подарили!

— А сад, сад, — глаза вытаращишь! В акурат сейчас в цвету.

— Не забывайте, хлопцы: фотографироваться нынче.

Владек установил порядок дня:

— Ладно. Сперва на бочаг?

— Конечно. Не умываться ж у колодца!

Захватили мыло, полотенце и всей гурьбой отправились на речку. Окрестные жители еще не начинали купаться, но колонисты «открыли сезон» вскоре после разлива, едва отстоялась вешняя вода.

Обвитый легким туманом, затененный вербами, тополями, бочаг лежал темно-зеленый, неподвижный, точно бутылочное стекло, и казался бездонным. Мельничные постава молчали, лишь с однообразным шумом падала вода плотины, а внизу покачивались плети аира. Изумрудный головастый зимородок, сидевший на камне у берега, разбил сонную поверхность воды, вынырнул с рыбешкой в клюве и улетел в лес. В воздухе чувствовалась ночная прохлада, сырость, от невидимого в тумане хутора неслось мычание коров, утренний ленивый лай собак. Огненный восход окрасил бочаг только у западного берега.

Оглашая дол громкими криками, смехом, хлопцы разделись и начали прыгать с новой вышки. Более робкие — ногами вниз, «солдатиком», кто посмелее — «ласточкой», но с первого яруса. Лучше всех прыгал Юсуф: с самого верха и очень пластично, действительно напоминая в полете птицу с раскинутыми крыльями; руки к голове он выбрасывал вперед у самой воды.

— А ты, Леня, сможешь? — спросил он.

Владек предупредил:

— Если не пробовал, то лучше валяй снизу.

С Охнарем Владек старался держаться по-прежнему приветливо, точно между ними и не было размолвки. Однако в его глазах нет-нет да и загорался колючий огонек.

Охнарь молча залез на площадку третьего яруса, и у него дух захватило: бочаг вдруг показался маленьким, точно зеркальце, лежавшее где-то в яме. Ноги сами отодвинулись назад, однако проявить трусость было стыдно. Весь побледнев, Охнарь прыгнул вниз головой, ударился животом о воду и чуть не задохнулся. Хлопцы уже плыли на середину бочага, ныряли, доставали рукой дно, гоготали, брызгались, а Охнарь все кривился, судорожно ловил ртом воздух. Хорошо, что с головы вода стекает, незаметно выступивших слез. Он лег на спину, отдышался и присоединился к ребятам.

А потом, чтобы разогреться, все бегали по берегу под розовым утренним солнышком.

Воскресный завтрак начинался в колонии на час позже, и ребята успели еще показать гостю молодой сад. Охнарь помнил его жиденьким, низким. Теперь яблоньки, черешня, крыжовник, смородина распушились, тянулись друг к другу цветущими ветками.

Самодельный колокол позвал воспитанников к столу.

Вскоре после завтрака Ленька выступил на собрании. Когда в том самом зале, где когда-то его судили как хулигана и лодыря, он увидел десятки глаз, устремленных на него с любопытством, гордостью, надеждой, он вдруг полностью осознал весь свой провал в городе. Сказать правду — значило разочаровать, жестоко обидеть весь коллектив колонии, навсегда подорвать свой авторитет. Сейчас все знают, что в прошлом он был «бузотером», «отпетым», выпячивал свое «я» против общего «мы», но парнем с хваткой, который умел побеждать трудности. А тут все бы увидели, что он просто «калоша», «тупица», «дешевый». Признание, хотя бы даже частичное, равносильно плевку на мечты всех собравшихся здесь воспитанников: ведь им тоже когда-то придется покидать стены колонии. И от мысли «потрепаться перед пацанами» ничего не осталось. Охнарь вдруг заволновался и обращался уж не только к воспитанникам, но словно убеждал в чем-то и самого себя:

— Все мы, ребята, когда-то дома жили. Верно? Учились в школе, слушались разных прочих родителей... ну как все. А тут началась война, немцы разорили Дон, Ростов-город например... осиротили Украину, сколько народу поубивали... вот мы и очутились на воле. Скажете, нет? Разное ворье стало учить. Кто хочет — тяни руку, авось богородица подаст, кому нравится — пускай за копейку весь день горб ломает, а смелому надо жить так, чтобы плевать на все с пожарной каланчи. Увидел сало или, скажем, чемодан — хватай; поймали — бритвой по глазам. Всю эту... науку я испытал на своей шкуре. И если бы не советская власть, не выбраться б мне из этого... водоворота на сухое место. Кто бы руку протянул? Ведь я только в колонии понял, — Охнарь показал пальцем в пол, — украдешь трудовую копейку, — значит, ты паразит. Хочешь стать человеком? Поступай, как лозунг пишет: работай. Словом... Работай и учись. Опять стань, ну... фраером, как мы раньше говорили. Только ведь и слово «фраер» тоже при царизме выдумали, сейчас их раз-два и обчелся: нэпманы одни да спекулянты. И на тех, как мой опекун дядя Костя говорил, скоро уздечку накинут. Новая жизнь —она, ребята, тоже не... ковровая дорожка. И тут можно сковырнуться в колдобину. Особенно когда разные физики да алгебры пойдут. Так ведь легко одним попам на похоронах...

После путаной и горячей речи, в которой Охнарь так и не рассказал, как он живет, ему задавали вопросы.

После обеда Охнарь рисовал заголовок в стенгазете «Голос колониста». На втором этаже, где происходило это таинство, присутствовала вся редколлегия и еще добрый десяток воспитанников-любителей; Ленька старался, как мог, и очень жалел, что нельзя пустить в ход масляные краски: он бы показал ребятам, что такое настоящая живопись. Но все же Ленька открыл этюдник, чтобы все видели его полный набор, кисти из свиной щетины, палитру, а иногда вдруг озабоченно произносил:

— Жалко, мольберта в колонии нету. Ни один стоящий художник без мольберта и за карандаш не возьмется.

Хлопцы значительно переглядывались: «Ну и Охнарь,— прямо заправский Репин».

Около него несколько раз с невинной улыбкой и как бы невзначай появлялась Анюта Цветаева. Она немного подросла, но изменилась мало: менее острыми стали локти, легкий румянец осветил бледные щеки, отросли светлые волосы. Видимо, Анюте хотелось обратить на себя внимание Леньки. Охнарь уделил ей долгий, испытующий взгляд, но интереса никакого не проявил. Такая ли зазноба у него осталась в городке?

Еще не высохла акварель на заголовке газеты, а товарищи потащили Охнаря играть в крокет, затем на турник — чтобы показал, какие новые «фигуры» он выучил в школе.

— Нынче у нас спевка, — напомнил колонистам Сенька Жареный. — Пойдем с нами, Леня? Ты как в школе насчет хора: состоишь?

— Натурально, — не задумываясь, кивнул Охнарь.

— Состоишь? — удивленно переспросила его Параска Ядута. — У тебя разве... голос прорезался?

Охнарь сделал снисходительную мину.

— Чудная ты, Параська. Чай, я живу в городе. Там даже и... пианина настраивают. В колонии вы знай себе тянете: «до-о, ля-а», а там у нас в городе другая «доля». Слыхала про камертон? Ну, а рассуждаешь! Наш рукхор, — это в школе есть такой руководитель хора, Овидий Сергеич, стукнет, к примеру, камертоном по столу — готов. Сразу голос на чистую воду и начнет подгонять. Вот попадешь в девятилетку, сама узнаешь.

Параска с сомнением покачала головой.

— Что ж тебе голос — это... как струна на бандуре? Взял да и подкрутил?

— Нет, Параська, ты все-таки ненормальная,— сказал Охнарь и слегка покраснел. — Думаешь, я заливаю? Вот необразованность. Нам «Овод» Сергеич говорил, что в Москве есть специально Государственная консистория, где ничему не учат, кроме как петь. Там ты хоть коровой реви, хоть петухом кукарекай, а тебе голос настроят. Не сразу, понятно: пришла, взяли голос на камертон и тут же тебе его вывернули наизнанку... Мне рукхор в школе так сказал: «Войдете в совершеннолетие, запоете совсем по-другому». И может, даже... — Охнарь судорожно стал вспоминать мудреное название, оброненное учителем в день пробы. — И может, басом пра... при... фунте. Да, да, хочешь — проверь.

Охнарь чувствовал, что заврался. Вот язык проклятый, будто кто за веревку дергает! Некоторые колонисты улыбались; Владек Заремба примирительно сказал:

— Верно, хлопцы. Только не консистория... консистория— это поповский суд... разводы там давали женатым. Правильно будет: консерватория — училище для музыкантов. Консерватория есть не в одной Москве, аив Варшаве, в Киеве. Однако, Леня, таких певцов, как мы с тобой, туда и к дверям не подпустят.

— Чего спорить, — резонно заметила Параска Ядута. — Скоро спевка, послушаем, Леня, как тебе голос обточили.

Охнарь осторожно потер горло.

— Куричье б яичко сырое,— сказал он неуверенно. — Тогда б совсем чисто завел.

— Достанем, — успокоила Параска.

...Однако спевке до обеда состояться было не суждено. Из города приехал фотограф, и поднялась такая суматоха, что о хоре совсем забыли: до него ли? Охнарь ожил. Его снимали раз двадцать: то в общей группе, то с товарищами, то верхом на кобыле Буржуйке, то возле газеты вместе с редколлегией. А там надо же было до возвращения обратно к опекунам еще разок искупаться в бочаге, позагорать на солнышке? Охнарь твердо решил идти с повинной и попытаться честно расхлебать то грязное хлебово, которое сам заварил. Не зря, значит, он скрыл от Васьки Блина, что бросает школу. Вот и приходится заворачивать оглобли. Городская жизнь — это верхняя ступенька по сравнению с колонией.

Обед прошел шумно. Охнарь несколько торопился: не дай бог, все-таки объявят спевку. До станции ему дали подводу: Омельян стал запрягать у конюшни лошадь. Ленька раньше всех вышел из-за стола и побежал ему помочь. Вскоре к ним присоединился Владек Заремба.

— Давай тут простимся, — сказал он другу, — а то у крыльца слишком народу будет много, не дадут сказать. Ты вот что, Охнарь, насчет комсомола брось дурить. Я тебе за это когда-нибудь так морду набью... не посмотрю, что вроде брата. Уж если бог тебя обидел, заместо мозгов насовал в черепок мусору, так хоть умных людей слушайся. Понял? Ну, да я уверен, что в городе найдутся комсомольцы покрепче меня и сумеют тебе, долдону, объяснить, вокруг чего Земля вертится.

— Ох, Владька, поздно ты родился. Из тебя б монах был — во!

— Дура в штанах!

— Филя с ручкой!

Оба захохотали и обнялись.

Перед самым отъездом Тарас Михайлович позвал Охнаря к себе в комнату. На тарелке лежало знакомое угощение: несколько медовых пряников. Воспитатель завернул их в газету на дорогу, попутно дал совет хорошо учиться. Неожиданно в упор спросил:

— Признайся, Леонид, к нам приехал без отпуска?

Охнарь залился краской. Вот когда наконец он услышал этот, так мучивший его, вопрос.

— С чего вы взяли?

— Думаешь, не знаю тебя? — холодно усмехнулся Колодяжный. — Вчера была суббота, учебный день, а какой же школьник перед экзаменами пропускает занятия? Впрочем, если хочешь, не отвечай.

— Самоволкой.

— Поскандалил?

Все знает! От такого разве скроешь? И Охнарь соврал, без надежды, что ему поверят:

— Просто, ну... потянуло.

— Значит, денег на билет нету?

— Есть, — уже сердито ответил Охнарь и отвернулся к стене.

Со стены на него с насмешкой глядел Котовский.

Ленька потупился. «Надо эту «Думку про Опанаса» достать», — вдруг решил он, вспомнив ночь в клуне. А в общем комната воспитателя ни в чем не изменилась. Тот же токарный станок по дереву, солдатское одеяло на простой железной кровати, книги на полке и чемодан у окна: все имущество. Кстати, что это Тарас Михайлович молчит, где он? Охнарь повернулся: воспитатель с натянутой улыбкой протягивал ему запечатанный конверт.

— Карман у тебя крепкий?

— Крепкий.

Очевидно, на лице Охнаря отобразился вопрос, беспокойство. Колодяжный по-прежнему холодно пояснил:

— Здесь написано, что ты провел у нас субботу и воскресенье. Давай положу.

Шурша конвертом, он сам сунул его в нагрудный карман Ленькиной бархатной толстовки, застегнул клапан на пуговицу.

— Вот теперь порядок, как говорят наши колонисты.

— Почему у меня так получается, Тарас Михалыч? — вдруг искренне с огорчением спросил Ленька.—Хочу все по-хорошему, а... срываюсь.

— А кто не срывается, Леонид? Таких людей нет. Думаешь, мы, воспитатели, не срываемся? Упасть — это, конечно, беда, но еще страшнее не подняться. Невежество — вот твой враг. Ты, как бы тебе это сказать... все время несешься, как конь с закушенными удилами, сам не знаешь куда, абы на простор. Тебя все время надо осаживать, поворачивать, не то под обрыв свалишься. Таких, как ты, буржуазные ученые, последователи антропологической школы Ломброзо и Ферри, вносят в разряд «врожденных преступников». Наши ж педологи из Наркомпроса, которые им если не челом, так затылком поклоны бьют, тоже считают вас дефективными, то есть неполноценными. А все дело в том, что вы, огольцы, как замки. Есть простые, а есть со сложным механизмом, — надо только уметь для каждого подобрать ключ... Не знаю, что тебя заставило бежать из города. — Колодяжный сделал паузу, голос его стал ледяным, а взгляд тяжелым, неприязненным. Но хорошо, что ты сам понял свою ошибку и решил ее исправить. Усвой себе получше: колония для тебя пройденный этап, вчерашний день. Кто же возвращается в прошлое? Видал когда-нибудь скачки с препятствиями? Вот такие препятствия тебе и надо брать, не отступай перед ними... Ну, тебя ребята ждут. Желаю успеха.

Он легонько подтолкнул огольца к порогу.

На станцию подвода пришла перед самым поездом. Ленька наскоро простился с Омельяном и бросился к окошечку кассы. Сделал он это специально для сторожа: пусть передаст в колонии, что он взял билет. Потоптавшись «для блезиру» возле кассы, Охнарь выскочил на перрон и в вагон сел зайцем.

Когда состав тронулся, Ленька вспомнил про письмо, стал доставать. Может, конверт плохо заклеен, его удастся осторожненько вскрыть и прочитать, что написал Колодяжный опекунам? Вместе с конвертом из кармана высунулись две желтые бумажки и полетели на пол. Что это такое? Деньги? Два рубля. Как они попали к нему в толстовку?

Чудно!.. И вдруг его осенило: это же воспитатель дал специально на билет!

«Вот глазастый! Будто рентгеном просветил». И неожиданно горячее чувство признательности к этому суровому и чуткому человеку затопило Охнаря. «Да, это настоящий мужик — ничего не скажешь!» Сейчас Ленька увидел в нем больше, чем воспитателя: отца, старшего друга. И, не распечатывая, он сунул письмо обратно в карман.

Едва поезд подошел к следующей, предпоследней станции, Ленька выскочил из вагона. Стоянка здесь была всего четыре минуты.

— Где касса? — ринулся он к стрелку. Блюститель порядка приложил руку к фуражке, вытянулся, точно перед ним появился нарком.

— За углом снаружи, гражданин! — вежливо отчеканил он.

От неожиданности Охнарь немного опешил.

— Во дожил! Охрана честь отдает. Ладно, вольно. И, подмигнув стрелку, бегом бросился к билетной кассе. Хоть до города оставалось всего девять верст и Ленька безо всяких угрызений совести мог бы проехать их зайцем, — он посчитал себя обязанным на эти деньги купить билет. Настроение у него почему-то поднялось, и вернулся он в вагон гоголем.

 

X

Домой Ленька приехал под вечер. Ему казалось, что сердце его стучит громче, чем щеколда калитки, которую он нерешительно открыл. Дворик утопал в тени, и лишь верхушка пирамидального тополя да крыша голубятни были ярко освещены косыми лучами заходящего солнца. Здесь все было по-обычному тихо, мирно. Высоко в небе, заполненном золотисто-розовым светом остывающего дня, небольшими красивыми кругами «ходило» несколько пар «монахов», «сплошных рыжих», «мраморных». Бородатый кузнец с длинной палкой, увенчанной на конце тряпкой-пугалом, гонял свою голубиную охоту. Из открытого окна телеграфиста слышались звуки мандолины. Дикий у Генок, найденный сыном вдовы-почтальонши в донецких камышах, отгонял кошку от черепка с водой.

Дверь опекунского чулана была открыта. Ленька набрал полную грудь воздуха, словно собирался нырнуть. Он уже занес ногу на порог, когда за низеньким редким частоколом, отделявшим двор от садика, увидел самого Мельничука.

Мельничук, поднявший голову на стук калитки, тоже заметил подопечного и, встретившись с ним взглядом, вновь наклонился над землей. Он был в одной тельняшке, с непокрытой головой, и Ленька догадался, что дядя Костя занят любимым делом: копается на грядках.

Ленька вспотевшими пальцами потрогал письмо воспитателя — не потерял ли — и вошел в садик. Ближняя часть садика вся заросла темно-зелеными перьями лука, похожими на маленькие камышинки, укропом, сельдереем, белыми цветами редиса, оставленного на семена, молоденькой кукурузой, напоминавшей зеленые застывшие фонтанчики. Константин Петрович возился с помидорами. Его обнаженные загорелые руки, испорченные мертвенно-синей татуировкой, были по локоть в земле, землистая полоса чернела и над бровью: видно, чесался.

Некоторое время Ленька стоял молча, как чужой. Потом присел рядом на корточки.

— Навозом не подкармливаете? — сказал он противно-заискивающим тоном и кивнул на помидоры.

Опекун шпагатом привязал куст к подпорке и лишь тогда поднял голову. Оттого, что Константин Петрович загорел, складки у его большого рта, у носа и на лбу белели особенно резко, и все лицо казалось постаревшим. Его слегка выпуклые водянистые глаза глянули совершенно холодно и отчужденно.

— За вещами? — спросил он.

Во рту у Охнаря пересохло, он слегка побледнел.

— За вещами.

— Ступай, тетя Аня тебе отдаст.

Опекун принялся за следующий куст помидора и теперь уже решительно перестал обращать внимание на бывшего патронируемого, словно вместо него здесь рос чертополох. Ленька еще постоял минуты две: ноги его приросли к земле, и он как-то ничего не мог сообразить. Оставаться дольше возле дяди Кости было просто глупо, а уйти он не имел силы. Наконец как пьяный он пошел в дом. Этюдник оттягивал руку. Ленька вспотел в пальто, чувствовал себя никому не нужным, точно пассажир, отставший от своего поезда.

В чулане на деревянной скамейке шипел примус; на сковородке жарились караси в сметане. Аннушка в щегольских сапогах и белом фартуке, сияя ямочками на щеках, подбородке, на локтях полных рук, еще более румяная от огня, крошила свежие перья молодого лука. Она мельком и, как показалось Леньке, с любопытством постороннего человека взглянула на него, слегка усмехнулась и встряхнула коротко подрезанными волосами. Переворачивая карася на сковородке, продекламировала:

Из дальних странствий возвратясь, Какой-то дворянин, а может быть, и князь Вернулся в город, на квартиру...

В свое время Ленька ладил с опекуншей. Сейчас он даже хотел с нею поздороваться (может, расскажет что интересное?), но, услышав подсочиненные слова басни, передумал.

— Проветрился? — задорно спросила она.

— Проветрился, — буркнул Охнарь.

Аннушка замурлыкала про себя:

Погиб я, мальчишка, Погиб навсегда. А год за годами Проходят года.

Издевается она, что ли? Охнарем овладело желание грубо огрызнуться. Он сдержал себя: эти дни не прошли для него даром.

— Барахло тут мое какое осталось? — спросил он.

— Там все, в твоей комнате.

Его комната являла образец порядка. Пол был вымыт, ситцевые и без того опрятные занавески заменены другими, кровать тщательно заправлена, на столе аккуратно лежали библиотечные книги, школьный портфель, лески для удочек. А на подушке, сложенное стопочкой, блистало белизною подсиненное нижнее и постельное белье, гладко отутюженная рубаха, и от них, казалось, шел холодок.

Вид комнаты и белья особенно удручающе подействовал на Охнаря. «Значит, действительно все. Концы. Провожают, будто надоевшего квартиранта». До этого он все еще на что-то надеялся. Коленки, грудь у Леньки совсем ослабели, слабость подкатила, к горлу. Захотелось пить.

«Вот и выметают поганой метлой. Выкусил? Сам нос задрал. Как же: в школе все «мамины», а я... папин. Особенный. Как червонец фальшивый».

От жажды пересохли губы. Но выйти вновь в чулан и попросить кружку воды не хватало ни силы, ни решимости. Надо скорее расстаться с этим домом, и так унизительно; напиться можно у газировщика. От воспитателевых денег еще осталась мелочь.

Ладно. Охнарь решительно расстелил наволочку, трясущимися руками уложил туда белье, распоясался, связал этот узел с этюдником, портфель приспособил через плечо и нагруженный, точно старьевщик, покинул свою комнату.

На примусе уже стоял медный, пузатенький, в двух местах запаянный чайник, а сама Аннушка накрывала на стол.

Константин Петрович, энергичный, жилистый и почему-то особенно большой, мыл в углу под умывальником руки. Шипение примуса, запах жареной рыбы, туалетного мыла стояли в чулане.

Хлопец молча прошел мимо бывших опекунов, ступил на порог. Они, так же молча, проводили его глазами.

Над двором опустились сумерки. Вот такая же тусклая жизнь ждет его, Леньку, впереди. Что поделаешь? Авось опять наступит утро. Он неуклюже повернулся к Мельничукам.

— В общем... прощайте.

— Мы уж думали, что ты и уйдешь молча, — неторопливо вытирая руки суровым, в петухах полотенцем, отозвался Константин Петрович. — Как в пьесе Шекспира «Гамлет» дух датского короля.

— А чего долго говорить? Все ясно, как в стеклянной банке. В общем... ладно.

Охнарь поправил кладь на плече, сошел с порога.

— Обожди, постой. Куда же ты на ночь глядя? Утра тебе не будет? — проговорила Аннушка и повернулась к мужу: — Я думаю, можно ж ему переночевать? Комната все равно свободная.

Что-то дрогнуло в груди Охнаря.

— Я и на вокзале могу. Впервой, что ли?

— Обиженным себя считаешь? — холодно спросил опекун.

Ленька не ответил.

— Боюсь, что вокзальная вошка не поймет твоей сложной психологии. Ляжешь где-нибудь на полу, рядом с босяками, она тут же приползет познакомиться. Да и бельишко твое может оказаться с ногами и куда-нибудь сбежать. А мне, например, это обидно будет. В нем и мои есть рубли. Вся ячейка тебе одежду справляла. Ну, а в общем, как знаешь.

Константин Петрович повесил полотенце на деревянную катушку, надетую на вбитый в стену гвоздь, прошел в комнату, ласково кивнул жене.

— Будешь подавать?

Захватив чапельником сковородку, Аннушка с женской сострадательностью шепнула Охнарю:

— Чего раздумываешь? Мой руки да садись ужинать.

И тоже ушла в комнату.

Горячая сковородка оставила после себя раздражающе вкусный запах жаренной в сметане рыбы и молодого лука.

Почему-то Ленька чувствовал себя совсем униженным. Это вызвало в нем горькое чувство обиды. Вот действительно жизнь подзаборная. Опять ночевать на вокзале под лавкой. И все сам себе устроил.

Он уже понимал, что останется, и не шел сразу за Аннушкой лишь из-за того тягостного чувства неловкости, которое овладело им нынче, как только он ступил на этот двор, и еще для того, чтобы не показать бывшим опекунам, будто он, высунув язык, бежит на первый зов. В его сердце помимо воли закралась надежда: «Зачем это Мельничуки оставляют меня ужинать, ночевать? Может, с ними и договориться можно? Если здорово попросить, гляди, и простят?» Да нет, это всего-навсего вежливость. Есть люди, которые и чужую собаку пожалеют; пускай ее потом и убьют, но за углом. Вдобавок надеяться, что над ним смилостивятся, платочек дадут носик вытереть, — ну его к черту! А переночевать? Отчего и нет? Комнату ведь он не заест? Не помешает и отужинать.

Слегка хмурясь, Охнарь решительно вернулся к себе, сложил вещи, умылся. Чистым он сразу почувствовал себя лучше. Да, теперь ему трудно было бы жить в лохмотьях на улице. Войдя в опекунову комнату, он так же свободно сел за стол, положил себе в тарелку двух карасей, жареной картошки, а когда встретился взглядом с Мельничуком, не отвел своих глаз, а посмотрел открыто, с вызовом. Константин Петрович от удивления перестал жевать, затем взял пару луковых перьев, густо посолил и отправил в рот.

Некоторое время было слышно, как три человека усердно обсасывают рыбьи кости.

Куда ж ты теперь надумал податься, Леня? — с улыбкой спросила Аннушка.

— Найду место.

— Секрет, что ли? Или нам и сказать не хочешь?

Константин Петрович сидел, сосредоточенно уткнувшись в тарелку: казалось, его ничто не интересовало, кроме карасей.

— Отчего, тетя Аня? На вас я не в обиде, это я говорю по натуре. Сам измазался, самому и отмываться. Ну, а пропадать не собираюсь. Я только в прошлом году вроде как с болота на сухое место вылез, и обратно увязать? Хватит и того, что хлебнул. Что я, нарочно в школе всю эту бузу затеял? Довели! А я того, поддался характеру. В общем, ладно, замнем для ясности. А завтра я пойду в ячейку «Друг детей!» и скажу: «Виноват. Преступник? Сажайте за решетку. Нет? Направьте в вагоноремонтные учеником токаря, литейщика, сапоги чистить, мусор выметать— все равно». Раз сорвался со школой, то хоть за ремесло ухватиться. А что я еще могу? Выбросить на улицу не имеют права, не такая власть.

Правой рукой Ленька крепко сжимал вилку, верхняя приподнятая губа его решительно и задиристо оттопырилась. Кудрявый, загорелый, глазастый, он всей своей плотно сбитой фигурой являл сейчас вызов. Аннушка вдруг громко подмывающе рассмеялась, рассмеялись и все ее ямочки.

— Куда ж ты пойдешь говорить? — сказала она как-то певуче и очень по-домашнему. — Ты что, не знаешь, кто председатель ячейки «Друг детей» и твой главный опекун? Вот он сидит.

И показала на мужа.

— А что он, один? Там есть правление... члены общества.

За все это время Мельничук в первый раз улыбнулся:

— Изучил, оказывается, принципы демократии?

Он досадливо, с усмешкой обратился к жене:

— «Куда... куда... куда ты удаляешься?» Раскудахталась. Что ты его спрашиваешь? Раз ушел, не сказавшись, стало быть, знает куда. Чай готов?

Ленька вспомнил, что перед бегством от опекунов он пропил их деньги, данные ему именно на чай и сахар. Он покраснел и отказался от предложенного стакана, хотя после сытного ужина пить захотелось еще сильнее.

Окно во двор было открыто, и в него с любопытством заглядывал молоденький подсолнух, точно хотел узнать, как живут люди. На сумеречном небе появились первые редкие и бледные звезды. Не трепеща ни одним листом, стоял тополь, будто дремотно прислушивался к тишине. Давно угомонились голуби соседа-кузнеца в голубятне, вдова-почтальонша подоила корову и вынесла молоко на погреб, чтобы завтра продать на базаре. Жильцы с лавочки за воротами разошлись по квартирам. Окна в соседских домах тоже были открыты, выпуская на простор уютный свет ламп. Темно и тихо стало в опустевшем дворе, в садике, на огороде, сильнее запахли маттиолы. Длинные, бледно-сиреневые, невзрачные днем, они, как всегда к вечеру, властно заполнили весь воздух своим дивным, сладким и сильным запахом, перебивая запахи всех других цветов: недаром Аннушка посадила их целую грядку.

— Ты, вольный сокол, где ж эти два дня летал? — спросила Аннушка хлопца, словно решив не обращать внимания на тон мужа.

— В колонии.

Константин Петрович молча и с оттенком торжества посмотрел на жену, словно говоря: «Кто был прав? Теперь убедилась?» Аннушка ответила весело-смущенным и чуть виноватым движением головы, плеча: опростоволосилась, дескать, но я только рада своей ошибке.

— Что ж ты там не остался? — вдруг спросил сам опекун. В голосе у него уже не было прежнего холода и отчужденности.

— Может, мне и к соске вернуться? — фыркнул Охнарь. — Хлопцы из ворот, а я наоборот?

И он рассказал все, что увидел в колонии. Хотел помянуть про встречу с Васькой Блином, да это показалось неинтересным.

Константин Петрович усмехнулся совсем весело.

— Значит, набрался немного ума от товарищей? А тут, в городе, не у кого занять было? И в школе олухи, и в ячейке «Друг детей». Подозрительный вы, блатняки, народ, только своим верите.

Аннушка, сидя напротив Константина Петровича, уже раза два делала мужу какие-то знаки, и выражение лица у нее было укоризненное, недовольное, но он и бровью не повел.

— Обожди, Нюта. Ты уже раз промахнулась? Промахнулась ведь? Так позволь теперь мне поступать по-своему. Как говорит наш бывший воспитанник, «помолчи в коробочку», «засохни». — И обратился к Охнарю прежним суровым и холодным тоном: — Вот что, бравый любитель свободы и самостоятельности. Я, конечно, поставил в известность ячейку о всех твоих художествах. Раз не хочешь у нас жить, то зачем же мы будем навязываться. Ушел? Значит, новое нашел. Тут все ясно. Правда, ушел ты хоть и трусливо, по-блатному, но честно. Я каждую вещь проверил, каждый рубль в кошельке, — все на месте. Иначе я бы с тобой и разговаривать не стал. Только это одно и смягчает твою вину. Поэтому завтра на работе я, так сказать, неофициальным путем доложу членам правления, что ты вернулся, просишь прощения и помощи в поступлении в мастерские. Так я тебя понял?

— Так, — глухо ответил Ленька.

— Объясню членам правления, что ты даешь слово держаться как следует, научишься наконец думать головой, а не руками. Правильно я выражаю твое намерение?

Охнарь еще ниже наклонил голову.

— Правильно.

— И если правление поверит, что этот твой трюк — последний, то, возможно, оно и согласится. Но ручаться я не могу, не один решаю.

Аннушка сердито отодвинула тарелку с компотом.

— Да хватит тебе, Константин. Не видишь по парню, что и так себя за локти кусает? Какие вы жестокие, мужчины. Скажи ему наконец, Константин, не то я сама...

Складки возле рта Мельничука стали еще жестче, глаза водянистее. Он в упор уставился на жену, казалось забыв про воспитанника, и раздельно, сквозь зубы проговорил:

— Я тебя еще раз прошу, Анна. Не ты председатель ячейки? И будь добра, не вмешивайся в мою работу. Не мешайся! — хлопнул он рукой по столу. — Усвой себе это раз и навсегда. — Он продолжал ровнее, опять обращаясь к Охнарю: — Словом, Леонид, повторяю: я все объясню правлению. Не знаю, поверит ли оно тебе. Ведь сколько раз ты нас обманывал. Вот и с учебой, например. Сам отставал чуть не по всем предметам, а нам втирал очки. И с посещением уроков. Вспомни хотя бы последний «номер» с рисунком на доске... Короче говоря, завтра я сообщу тебе решение. А теперь — спать.

— Сердца у тебя, Константин, нету, — сердито сказала Аннушка, шумно собирая со стола грязную посуду.

Мельничук, смеясь, хотел ее поцеловать.

— Не лезь. А то вот эта сковородка знаешь в кого полетит?

— Чего ты рассердилась?

— Того. Сам знаешь чего.

— Да ты, в самом деле, закипела? — Константин Петрович ласково положил руку на плечо жены.

Аннушка сбросила ее.

— Отстань, говорю. Сразу подлизываться начинаешь?

— Пойми наконец. Поверь, что я прав...

Лежа у себя в постели, Охнарь еще долго слышал горячий, сердитый голос Аннушки. Затем хлопнула дверь чулана, и по двору мимо окна прошла длинная темная фигура дяди Кости с подушкой, одеялом:. значит, не сумел помириться с женой и ушел спать в садик, на стог сена. О чем же они заспорили? Что хотела сказать опекунша? Видно, что-то насчет его истории? Он вдруг вспомнил, что с самого вечера не сумел напиться, но странно: пить ему совсем расхотелось.

 

XI

Солнце перевалило далеко за полдень и с такой добросовестностью жгло сухую потрескавшуюся землю, точно перед ним лежала огромная картошка, которую надо было испечь. Лохматая тень от груши, пронизанная тигровыми пятнами света, давно передвинулась влево, и вся спина Охнаря, босые ноги целиком оказались под палящими лучами. Но ему лень было пошевельнуться, переползти хоть на вершок. Лоб его под выгоревшими кудрями и верхнюю оттопыренную губу покрыли мельчайшие, как испарина, капельки пота. Перед ним белела раскрытая книжка «Ташкент — город хлебный» о крестьянском мальчишке, что в голодное время зайцем ездил в Среднюю Азию за зерном. Но читать не хотелось.

Вот уже часа три Ленька валялся на расстеленном рядне в саду под грушей, возле стожка сена. Опекуны ушли на работу, когда он еще спал. Поднявшись, он нашел на столе записку: «Завтрак в чулане. Если уйдешь, квартиру запри, а ключ на обычное место (значит, под дождевую кадку на углу дома, во дворе). Советую подождать нас. Дядя Костя».

Там, у себя на службе, Мельничук должен был переговорить с другими членами правления и вечером рассказать, что они решили: помочь Леньке поступить в мастерские или совсем от него отказаться.

Конечно, если бы три дня тому назад Ленька прогулял школу, он беспечно залился бы на речку или стал играть в футбол. Теперь его остановили слова записки: «Советую подождать. Дядя Костя». Совет сейчас звучал для него как приказание, а то, что опекун подписался дружески: «Дядя Костя», а не фамилией «Мельничук», рождало новые надежды. Ленька теперь склонен был все взвешивать особенно тщательно, точно дипломат или народный судья.

Фу, ну и душно! Как назло, ничего и делать не хочется. Ленька перевернулся на спину и стал смотреть в прозоры грушевых ветвей на совершенно ясное, безоблачное небо, которым славна Украина. Ближе к горизонту небо выглядело светлее, реже, а вершина купола сгущалась до лиловатого оттенка. Оттого, что Охнарь долго на него смотрел, оно словно менялось в окраске и то отодвигалось от глаз, то падало, как огромный синий платок, чуть не к самому носу.

Низко над головой, над спутанными нагретыми травами прогудел медлительный шмель, точь-в-точь деревенский музыкант в полосатой свитке, игравший на крошечном контрабасе. Вон по молоденькому листу груши ползет гусеница, выгибаясь горбом и растягиваясь, будто зеленая пружина. Стоит легонько вздохнуть ленивому ветерку, и от стожка сильнее запахнет пригретым, увядающим сеном. Слева, то ли в малиннике, то ли на кусту смородины, как-то особенно знойно и пронзительно свистели скворцы; у плетня старательно подковывали друг другу лапки кузнечики. На рядне появилась новая тень от подсолнуха, а пятна солнечного света побежали, словно желтые пушистые цыплята.

— Леня! — неожиданно послышался знакомый девичий голос. — Леня!

Кровь прилила к вискам Охнаря, сердце гулко заколотилось. Он вскочил на колени: уж не померещилось ли?

На улице, за плетнем, обсаженным подсолнухами, стояла Оксана Радченко в белой, по-украински расшитой сорочке с короткими пузырчатыми рукавами. Рядом с нею пламенели взъерошенные волосы Кеньки Холодца. Рукава его рубахи были засучены, словно хлопец собирался драться.

Не мираж ли это от жары в самом деле? Или обман зрения?

Лень, скуку точно смыло с Охнаря.

— Осокин! Заснул... чи оглох?

Значит, Оксана все-таки пришла, не безразличен он ей. Ухажер. Выручить хочет. Но почему не одна, а с Кенькой? Нет, тут что-то другое. Правда, Кенька — дружок, «буксирный паровоз» и его ведь Охнарь никогда не трогал. Но именно он первый тогда, в классной драке, завернул Леньке руки назад и готов был ударить. Что они, заявились как шефы?

Охнарь встал, неловко пошел к ним по дорожке, стараясь не ступать на грядку с луком и все время на нее наступая. Не доходя до плетня, он остановился, диковато, по-бычьи пригнул голову, угрюмо спросил вдруг осевшим голосом:

— Чего?

— Мы не кусаемся, — насмешливо сказала Оксана.

Ее волосы у висков и возле маленьких ушей выгорели до белизны, в толстую, короткую, пушистую косу была вплетена голубая лента: казалось, это василек запутался в спелом, ржаном жгуте. Веснушки на щеках, на чуть мягко закругленном носу выступили сильнее. Щитком загорелой, по-девичьи тонкой руки Оксана прикрыла от солнца глаза с черными короткими ресницами, слегка наклонила голову, и Охнарю, показалось, будто она смотрит на него свысока, оценивающим взглядом.

Кенька упорно молчал, что при его болтливости тоже было удивительно.

— Ой, как ты нас встречаешь неприветливо, — сказала Оксана. — Даже не поздоровался.

— Ну, здравствуйте, — сказал Охнарь. Он чувствовал непонятную робость перед учениками, на которых еще не так давно смотрел свысока. Все-таки хоть двое из класса не отвернулись от него.

— А мы, Леня, к тебе в гости, сказала Оксана. — Примешь?

— Идите, что я вам, — сказал Охнарь совсем осипшим голосом.

Ему было и неловко, и радостно, и он не знал, что с собой делать.

Оксана оперлась о плечо Холодца, перелезла через плетень, и Ленька вдруг подумал, что к нему бы она так доверчиво не прислонилась. За нею в сад перепрыгнул и Кенька. Лицо его по-прежнему оставалось заносчивым и надутым.

Гуськом по дорожке они все втроем пошли к рядну под грушей.

По пути Оксана с любопытством заглянула в полуразрушенную, увитую диким виноградом беседку, осведомилась, не Ленькина ли это голубятня во дворе. Издали, сквозь открытое окно, посмотрела внутрь квартиры и, когда наконец села на рядно, требовательно спросила:

— Ты почему два дня не был в школе?

Ленька промолчал.

— Офенин тогда мог не допустить тебя только на свой урок, а ты и в субботу не явился. Мы подумали, что заболел или... вообще что случилось. Заходили с Витей Лапшиным — тебя не оказалось дома, уехал. Смотрим: и сегодня нету, и к заведующей не идешь объясняться. Посовещались, и тогда Кеня согласился сходить со мной, узнать, в чем дело. Что это за... манкирование такое?

Слово «манкирование» Оксана, наверно, переняла от кого-нибудь из учителей: раньше Ленька не слышал от нее этого слова.

— Еще чего?—сказал он, вновь становясь угрюмым.

— Может, ты нам скажешь чего?

Как понимать этот допрос? И с какой, собственно, целью они пришли? Может, примирение — это лишь ширма? Что, если Оксане и Кеньке просто захотелось посмотреть на него, опозоренного, выгнанного из школы, из ячейки «Друг детей», с квартиры? Если они заходили и в субботу, то опекун успел им все рассказать. А может, они явились из жалости? Ну, этого он совсем не потерпит!

— Одуванчики! — вдруг воскликнула Оксана и указала под сливу. — Какие чудесные! — И побежала к дереву.

Воспользовавшись ее отсутствием, Кенька Холодец поспешно и напрямик заявил Леньке:

— Скажи Оксане спасибо. Она все тебя жалеет: в беспризорниках, мол, жил. Я бы сам не пришел сюда, да Витька Лапша отказался второй раз провожать ее. С тобой не разговаривать бы надо, а морду набить. Больно уж сволочной. Садько требовал, чтобы класс бойкот тебе объявил.

Все это Кенька выпалил одним духом и, казалось, ожидал, что Охнарь кинется на него драться. Но даже то, что Леньку назвали «беспризорником» и объяснили приход сюда жалостью, к удивлению, не обозлило его. Он понимал, что заслужил и худшего.

Прибежала Оксана с желтым одуванчиком в руке, пытливо глянула на хлопцев, спросила с наигранным оживлением:

— Хорошо, Леня, съездил в колонию?

Охнарь вздрогнул.

— Откуда вы... знаете?

— Почему ты таким тоном спрашиваешь? — несколько обиженно проговорила Оксана. — Разве твоя поездка была секретом? Дядя Костя сказал, что сам отпустил тебя. Вообще, Леня, ты как-то держишься с нами... или недоволен, что пришли?

Вот оно, оказывается, что! Значит, дядя Костя сразу догадался, куда он делся? Ну и мужик: гвоздь! Выходит, одноклассники и не знают, что произошло? А он-то в бутылку лез. Проклятая воровская привычка: вечно чувствовать себя настороже. Ведь жулику все люди враги, каждую секунду надо ждать, что тебя схватят: в открытую или обманом. Да, но теперь ему, Охнарю, ничего не угрожает!

И Ленька ответил, сколько мог, сердечней:

— Очень хорошо, ребята, съездил, понимаете... Неожиданно это как-то у меня получилось. Я там снимался с колонистами, скоро вам карточки покажу.

За плетнем по улице проехала подвода с двумя железными бочками, запахло керосином. За ошинованными колесами бежал пегий жеребенок. Желтоватая пыль, оседая, потянулась на грушу, на голубятню, на школьников.

— Ну ладно, Леня, — сказала Оксана и встала с рядна. — Собирайся, идем.

— Куда?

— В школу, конечно.

Не меньше минуты потребовалось Охнарю, чтобы прийти в себя.

— В школу? Но... зачем мне... в школу?

— Как зачем? Разве ты не думаешь учиться?

— Я-то, конечно... Только я... Вы же знаете о том... В общем, тут объяснять...

Почему-то он не посмел произнести: «Драка. Хулиганство» — и совсем запутался.

— Думаешь, мы с луны свалились? — бухнул ему Кенька Холодец. — Раз пришли, значит... вот и давай собирайся.

После того как он в лицо, откровенно высказал Леньке свое о нем мнение, Кенька опять держался по-обычному просто, словно все стало на свое место.

Оксана объяснила подробнее:

— В субботу у нас было собрание группы, и там подробно разобрали твой вопрос. Обсуждали его потом и на заседании учкома, и на педсовете. Можешь быть уверен, Леня, дали настоящую оценку твоему хамству, нетоварищескому отношению... А сейчас тебя вызывает Полницкая. Идем. Нашкодил, а отвечать боишься?

Неужели ему, Леньке, еще можно будет учиться? Неужели еще раз простят, допустят в школу? Значит, класс не согласился с мнением Садько объявить ему бойкот? Конечно, заведующая устроит ему головомойку, какой он и в бане не видывал, придется извиняться за хулиганство, но... ему все-таки разрешат вновь сесть за парту?

За последнее время Охнарь замечал, что теряет свой наплевательский взгляд на вещи, слушается учителей, боится выговора. Теперь он даже размышлял о том, что надо бы приобрести приличные манеры; год назад он старался походить на колонистов, теперь его повернуло к городским ребятам.

Я сейчас рядно снесу в хату, — сказал Охнарь, отчего-то стыдясь той радости, которая, видимо, отразилась на его лице, и отводя глаза от одноклассников.

— Скорее только.

В квартиру Ленька сгонял одним духом, но оказалось, что забыл надеть ременный пояс, и побежал обратно. Вернулся, накинув ремень через плечо, застегивая на ходу, но тут же вспомнил, что не запер квартиру.

Наконец все трое пошли по жаркой пыльной улице к школе. Товарищи что-то говорили Охнарю, а он думал: «Вот дядя Костя удивится. Он там гвоздит правление ячейки, чтобы определить в мастерские, а меня могут и обратно принять». Только сейчас он заметил, что Оксана и Холодец — оба с учебниками. Значит, пришли к нему прямо с уроков и еще не обедали.

— И зачем тебе мел понадобилось из шкафа брать? — продолжала Оксана.—Да еще пачкать доску этой заборной карикатурой!

— Вот же вы какие! — в сердцах воскликнул Охнарь. — Не ломал я шкаф, не рисовал. Все не верите?

— Кто же мог это нарисовать? — спросил Холодец.

— Знал бы я кто!

Некоторое время молча шли по дощатому тротуару улицы.

— Странное недоразумение, — протянула Оксана.

И Охнарь окончательно понял, что ни она, ни Кенька Холодец ему все равно не верят. Сам виноват: так себя поставил.

Из-за цветущего каштана и зеленых тополей показалась бурая от времени крыша, длинное здание школы, крыльцо с тонкими железными поручнями, напоминавшими паутину. Двор сверху открывался весь как на ладошке, и были видны красные товарные вагоны, дымящий паровоз-«кукушка» внизу, на запасных путях.

Во дворе только начали собираться ученики второй смены.

Оживление, охватившее Охнаря дома, в саду, прошло, он замкнулся в себе. Через двор шел опустив голову, боясь взглянуть на спортплощадку, где обычно происходила физкультурная зарядка, а на переменках играли в футбол. Хорошо, что здесь была сейчас другая смена, не то, кажется, со стыда бы сгорел.

Вдруг Охнарь словно заледенел, но тут же его бросило в жар: на лавочке под каштаном он увидел Опанаса Бучму. Опанас сидел особенно прямо, чуть отвернув голову с аккуратным пробором, в свежем костюмчике; из кармашка свешивалась томпаковая цепочка часов. Ленька запнулся, быстро глянул на товарищей.

— Чего остановился? — недружелюбно спросила Оксана.

Остро, выжидательно глянул на него и Кенька Холодец.

Охнарь отлично знал, что Бучма давно их увидал. Конечно, он сидел здесь не случайно, — вероятно, это Оксана уговорила его прийти сюда.

Охнарь решительно подошел к Опанасу. Тот сразу поднялся с лавочки — весь собранный, несколько бледный, настороженный. Ленька вдруг страшно растерялся, в горло, казалось, вбили кляп. И тогда Опанас протянул ему свою худую, длинную, но неожиданно крепкую руку.

Охнарь побагровел до слез и неуклюже, стремительно, излишне цепко сжал ладонь Опанаса. В эту минуту он почувствовал такое раскаяние за пощечину Опанасу, таким почувствовал себя хамом, что готов был, кажется, на коленях просить прощения. И в то же время Ленька ощутил радостное умиление от благородства товарища, преданность ему. Обижен, а остался в школе ждать. Почему? Как это понимать. Значит, человек, а вот он, Охнарь, — скотина. О мире не было сказано ни слова, но все четверо понимали, что отношения восстановлены более крепкие, чем были, даже с оттенком дружеской нежности.

Оксана села на лавочку возле книжек Опанаса, перетянутых ремешком.

— Долго мы ходили?

— Совсем нет, — ответил Бучма.

«А ведь Опанас сильный хлопец», — впервые неожиданно для себя подумал Охнарь, до сих пор ощущая его крепкое рукопожатие. Он вспомнил, что на уроках физкультуры все движения Бучмы отличались четкостью, выразительной пластичностью, что дома он ежедневно по утрам вытирается до пояса холодной водой и выжимает гантели, гирю: ими Ленька сам у него упражнялся. «Пожалуй, он мог бы мне крупную сдачу дать. Не медяками, а серебряными целковыми. Почему ж не дал, а лишь стал в боксерскую защиту? Сдержался?»

Некоторое время никто не мог найти темы для разговора.

— Иди, Ленька, до завши, — сказал наконец Кенька.

— Да, да, — подхватила Оксана. — А то ее в районо вызовут или еще куда.

Товарищи проводили Охнаря до канцелярии.

Когда Ленька очутился один перед строгой дубовой дверью, ему показалось, что у него выбили последние подпорки. Переступая порог, он сильно волновался и совершенно не знал, как ему держаться.

— Ко мне? — мельком посмотрев на него, спросила Полницкая. — Сейчас я освобожусь.

Она сидела за большим письменным столом и быстро, убористым почерком заполняла лист бумаги. Кожа на ее переносице была собрана, указательный палец левой руки она иногда рассеянно прикладывала к сжатому рту. В кабинете больше никого не было, только за стеной, в канцелярии, слышались голоса учителей второй смены.

И вдруг Охнарь чужим, хриплым голосом и с большим запозданием ответил:

— Ни фига, обождем. Ноги не отвалятся.

Губы его перекосились-то ли в улыбке, то ли в судороге, он развязно выпятил грудь, стал теребить ременный пояс, надетый через плечо.

— Сейчас, одну минутку, — повторила Полницкая так же рассеянно. Она достала из портфеля какую-то бумажку и еще раз повторила, не отрывая от нее бегающего взгляда. — Одну минутку.

Положила зеленую ручку на массивную подставку чернильницы из уральского камня, подняла голову, отягощенную узлом волос на затылке, с редкими сединками, пристально-спокойно, несколько усталым взглядом посмотрела на ученика.

— Конечно, Осокин, ты знаешь, почему я тебя вызвала? Педсовет поручил мне поговорить с тобой. Надеюсь, отвечать ты будешь чистосердечно?

Охнарь чувствовал, что у него не только пересохли губы и горят уши, а пылает вся голова. Он старательно избегал взгляда заведующей, сильнее затеребил ремень.

— Твое поведение, Осокин, говорит о том, что ты, очевидно, не дорожишь ни школой, ни коллективом, ни ученьем вообще. Нецензурные рисунки, драка, площадная брань в лицо учителю — такое хулиганство переходит всякие границы. Надеюсь, ты сам понимаешь, мы не можем жертвовать из-за одного человека порядком, дисциплиной в целом классе. Притом ты отстаешь по доброй половине предметов и тянешь назад весь свой шестой «А». Педсовет поставил вопрос о твоем исключении. Но прежде я решила поговорить с тобой, выяснить, что привело тебя к такому тяжкому, отвратительному проступку. Речь ведь идет не только о твоем пребывании в школе, я не знаю, как посмотрит на эти безобразия ячейка «Друг детей», захочет ли она держать тебя и дальше. Мне очень понравился твой опекун, но я вынуждена была его огорчить и поставить в известность обо всем происшедшем.

Полницкая сделала паузу, как бы давая возможность Охнарю вступить в разговор, ответить. Он не мог изменить позы, шевельнуть языком. Заведующая несколько подождала. Жесткая складка глубже залегла между ее бровей, голос стал еще суше, строже:

— Значит, тебе и сказать нечего? И почему, например, ты так вызывающе стоишь? Пришел с грязным подбородком. Чем ты подбородок испачкал? Краской?

— Варенье лопал, — нарочито грубо ответил Охнарь, с ужасом чувствуя, что держится и говорит совсем не то и не так, как хотел, идя сюда. Кабинет вдруг выпал из его поля зрения, а заведующая стала маленькой-маленькой и стремительно уплыла в дальний угол, как это бывает с отражением человека в стекле, когда открываешь окно и оно карикатурно удаляется.

И откуда-то издалека чей-то страшно знакомый голос негромко, с участием спросил:

— Леня! Что с тобою?

Он молчал. «Ведь это Полницкая. Заведующая». То чувство, которое обычно владело им при встрече с нею, механически охватило его и сейчас. Охнарь подтянулся, ему захотелось оправить рубаху, но вместо этого он судорожно дернул ворот, неожиданно тесно сдавивший шею.

— Иди, сядь вот на этот диванчик.

И Полницкая тут же проворно встала с кресла, взяла Охнаря за руку. Он безвольно последовал за ней на диванчик. И вдруг ему опять стало душно, горло его словно распухло, он хотел сделать глотательное движение, но сильно затряслась нижняя челюсть, и на губах выступила мокрая соль.

— Ну, не плачь, Леня, не плачь. Успокойся, вытри слезы.

Слезы? У него слезы? Он плачет? Этого быть не может. Что это Евдокия Дмитриевна мелет! Выдумала тоже! Вот он сейчас вскочит и покажет ей, как это он плачет. Не хватает еще, чтоб вошел кто-нибудь из учеников, — вот бы картину застал! А ну-ка, довольно всей этой муры!

Однако Ленька не мог ни встать, ни даже пошевельнуться. Плечи его тряслись, он сердито кусал вспухшие губы, а в груди что-то сипело, хлюпало, все лицо было мокрое, и крупные горячие слезы падали на колени, словно прожигая штаны.

— Выпей воды, — говорила Полницкая и подала стакан. — Ну, ну, пей!

Стакан бил по зубам, Ленька закусил его, чтобы не прыгал, половину пролил на ковер, остальное выпил и перестал всхлипывать. Он вытирал подолом рубахи слезы, злился на себя за слабость, и ему было и стыдно и хорошо. Затем он сидел на диванчике рядом с Полницкой, и она, полуобняв его за плечо, говорила просто и сердечно, совсем как мать:

— Отдохни немножко. Успокойся. И не косись на дверь, сюда никто не зайдет. Притом слез хороших не стыдись, они признак того, что в человеке проснулась совесть. Не бойся, тряпкой тебя не назовут. Вы, мальчики, из-за ложно понятого чувства гордости, самолюбия иногда совершаете поступки, которые бы в спокойном состоянии сами осудили. Я верю: тебе кажется, что ты ударил случайно, нечаянно, потому что тебя оклеветали. На самом деле ты груб, необуздан, своеволен, ершишься с ребятами, с педагогами... Думаешь, это не заметно со стороны? Положи в спелые зерна пшеницы одно зеленое. Оно сразу будет отделяться по цвету, прочности. Значит, какие-то причины, неправильное «воспитание» задержали его нормальный рост. Зеленому зерну надо дозреть, а для этого необходимо солнце, благоприятная атмосфера. Мы все знаем, что у тебя было очень тяжелое детство, ты развивался как бы на пустыре, но все это осталось позади, и пора отряхнуть уличную грязь.

Слушая заведующую, Ленька все старался справиться со слезами.

— Не хочу от тебя скрывать, — продолжала она, — защищала я тебя на педсовете лишь потому, что знаю твою горькую судьбу. Будь на твоем месте домашние мальчики вроде Вениамина Мацепуры, Садько, я бы умыла руки, пусть за них думают родители, раз так воспитали. Но говорю тебе в последний раз: потачки своим хулиганским выходкам от нас не жди. Не будем мы терпеть и твою неуспеваемость, здесь тоже необходимо принять срочные меры. — Полницкая не повысила тон, и тем не менее Ленька почувствовал: она выполнит то, что говорит. — Чего, скажи, тебе сейчас недостает? Ты хорошо одет, сыт. Ваш классный руководитель ходил к Мельничукам на Проезжую улицу и рассказывал мне, что у тебя отдельная комнатка, свое полотенце... вот только зубы ты редко чистишь: это зря. Потом почему ты носишь пояс через плечо? Ты не знаешь, для чего он предназначен? Все это мелочи, детали, но из тысячей деталей складывается машина, и надо, чтобы все они работали безукоризненно, иначе это тут же отразится на всем механизме. Ты, Леня, со мной согласен или нет?

— Сог.. ласен, — тяжело, в два дыхания, как это бывает у маленьких детей, ответил Охнарь.

Он действительно и плакал-то по-детски: очень обильно, горько и недолго.

В общем, благоприятная атмосфера для тебя создана. Внешне тебя уже не отличишь от рядового школьника. Но, видимо, есть еще какая-то ржавчинка. Ты комсомолец? Нет? А вот комсомольская среда тебе сейчас особенно нужна, она для тебя будет вроде солнечного облучения, окончательно избавит от внутреннего одиночества, от диких законов отвратительной морали того мира, с которым ты расстался навсегда. Ведь ты сам создаешь для себя искусственную изоляцию. Разве тебе приятно расти вбок? Тебе уже пора усвоить, Леня, что ты не маленький, через три года девятилетку кончишь и станешь самостоятельным, тебе и самому надо помогать нам, стараться быстрее достичь восковой зрелости, как говорят агрономы про зерно. Скоро ты уже сам будешь нести перед обществом ответственность за каждый свой поступок.

Охнарь наконец справился со слезами, но сидел тихо, словно пригревшийся воробей в ладони. В открытое окно влетел знойный ветерок, на улице с шелестом покачивались цветы каштана, и лепестки облетали на тротуар.

— Сейчас тебе надо особенно хорошо учиться. Только книги, только наука могут дать правильное представление о жизни, а это коренным образом повлияет на твои поступки. Я знаю, ты стараешься, стал подтягиваться: молодец. Именно поэтому и у нас есть желание помогать тебе. Умей выработать в себе тормоза. Без тормозов и самый лучший паровоз может потерпеть крушение. Для начала сделай вот что: извинись перед Офениным. — В голосе заведующей заметно зазвучали учительские нотки. — Видишь ли, Клавдий Павлович преподает тридцать лет, и методы царской гимназии глубоко въелись в его работу. Но педагог он хороший, свой предмет ведет отлично и по-своему желает добра всем школьникам. Вы должны лучше к нему относиться. С Бучмой ты уже объяснился?

— Объяснился. Сейчас, во дворе.

— Хороший он хлопец. Интеллигентный, отзывчивый.

Больше часа просидел Ленька в кабинете заведующей и вышел от нее внешне успокоенный, но все еще с красными опухшими глазами. Двор опустел, вторая смена уже начала заниматься. Кенька Холодец убежал домой трухать голубей. Только Оксана и Бучма сидели на ступеньках крыльца. Они вскочили ему навстречу.

— Ну что она? — быстро спросила Оксана.

Глядя прямо в глаза Бучме, Охнарь громко сказал:

— То, что я тогда в классе... ударил тогда... я — сволочь!

— Чего ты? Мы ж помирились.

— Нет. Я сволочь! Сволочь, сволочь, сволочь! — зло повторил Охнарь, и нижняя челюсть его опять затряслась.

— Я понимаю, ты тогда не со зла. Поэтому я и согласился с Оксаной сегодня после уроков...

Внезапно Бучма замолчал и не стал больше возражать.

— Идемте на Донец,— предложила Оксана.— Погуляем немного. Хочешь, Леня, удочку захвати.

Очевидно, она хотела отвлечь Охнаря от тяжелых дум. Он это так и понял и коротко сказал:

— Я домой.

И, круто повернувшись, пошел к себе на квартиру, на Проезжую улицу. Он еще слышал, как сзади, о чем-то споря, зашептались товарищи, но не оглянулся.

По дороге Леньке показалось, что сейчас в кабинете заведующей у него прорвался многолетний нарыв, весь гной вышел и ему стало легче.

Опекуны собирались обедать.

За стол Ленька сел скромно, однако увереннее, чем вчера. Аннушка налила ему тарелку окрошки с ветчиной и парниковым огурчиком. Помешивая ее деревянной ложкой, точно боясь обжечься, Ленька не вытерпел и одним духом выпалил о том, как к нему зашли одноклассники и как он разговаривал с заведующей. Умолчал лишь о своих слезах, которые все-таки считал постыдной слабостью.

— Значит, простили? — поощрительно улыбнулась ему Аннушка. — Повезло тебе.

Муж посмотрел на нее тяжело, сумрачно, и она замолчала.

Сам опекун ел основательно, как человек, проголодавшийся после работы. Сообщение бывшего воспитанника, казалось, не произвело на него никакого впечатления. И Охнарь вспомнил, что его хорошая новость теперь имеет не больше значения, чем осенний дождь для высохшего на корню жита. Ведь ячейка «Друг детей» уже отказалась от патроната над ним. Охнарь очень любил окрошку, но у него пропал аппетит. Наконец, набравшись смелости, он нерешительно спросил:

— Вы .. Константин Петрович, говорили с членами правления, что... я приехал?

— Сегодня некогда было.

— Когда ж вы... скажете?

— Успеется. Подумаешь, важная новость: Леня Осокин вернулся из колонии! Что ты, верховный главнокомандующий или путешественник Фритьоф Нансен?

Аннушка горько усмехнулась одними концами губ.

— Ты, Леня, ешь,—сказала она решительно и сердито покосилась на мужа. — Ешь получше. Успеете и после обеда поговорить.

Охнарь вновь помешал в тарелке, словно хотел остудить холодную окрошку, спросил, беспокойно ерзая на стуле:

— А что, если мне самому в правление пойти? Объяснить все и уже не за мастерские попросить, а... в школу вот?

— Может, ты думаешь, что у ячейки «Друг детей» имеется особое помещение? Тебе придется ждать целую неделю, пока мы у нас, в Дорпрофсоже, соберемся на следующее заседание.

Покончив с окрошкой, Константин Петрович потянулся за вторым блюдом.

— Что у нас: битки?

Вид у Охнаря был совершенно убитый, он не мог есть.

— Как же быть? — пробормотал он. — Ведь зачеты...

И тут Аннушка вспыхнула, вскочила с места, толкнула к мужу мясные битки с рисом, крикнула:

— Хватит тебе наконец, Константин. Хватит! — Она повернулась к Охнарю, залпом выговорила: — Ни в какую ячейку Константин Петрович не ходил. В правлении даже не знают, что ты.., убегал. Еще в субботу здесь твои товарищи по школе были, и Константин Петрович сказал им, что отпустил тебя в колонию, а сам ходил к вашей заведующей улаживать все. Вот и... ешь и успокойся.

Ни одна жилка не дрогнула на лице Мельничука.

Вот и воспитывай ребенка с таким невыдержанным человеком, как ты, — невозмутимо, холодно сказал он жене. — Сама ж ты считала, что Леонид убежал назад к беспризорникам.

— Считала, — покраснела Аннушка и засмеялась.

Ложка выпала из рук Охнаря в тарелку. Так, значит, Константин Петрович не только скрыл ото всех его бегство, а твердо надеялся на возвращение и все улаживал? Значит, вот о чем еще вчера порывалась сказать ему, Леньке, добросердечная Аннушка? Какие же они оба хорошие!

— Благодари, дружок, заступницу, святую Анну,— сурово, жестко сказал ему опекун. — У меня бы ты так легко не отделался. Ты что же думаешь, ты — человек, а мы — балалайки? Ты на наших нервах играть можешь? Смотри, Леонид, чтобы этот твой коник был последним. Ты теперь видишь, кто мы, твои воспитатели; мы тоже раскусили, что ты за орех. Обсуди хорошенько: нравится — живи у нас, нет — ступай в вагоноремонтные или куда-нибудь на курсы. Но уж если останешься — поступай по-честному. Нас, членов общества «Друг детей», сотни, деньги на твое воспитание мы отчисляем от своего трудового жалованья и уж конечно не позволим дурить себя. Говоришь: тебя оклеветали? Так ты решил оправдываться кулаками? Удар в зубы — слабый аргумент. Оправдываться можно только разумно. Нельзя идти на поводу у собственных звериных инстинктов.

Обычно всякое наставление Охнарь выслушивал, как скучную нотацию, при которой надо делать вид, будто слушаешь, а на самом деле впускать слова в одно ухо и тут же выпускать в другое. Сегодня он в первый раз в жизни прямо глядел в глаза наставнику, желая понять и усвоить то, что ему говорили. Он знал: дядя Костя — его защитник на деле, он не пустые слова бросает.

— Я ведь объяснял, — проговорил Охнарь. — Нарочно, что ли, бузу поднял? Наклепали в школе — я и не мог сдержать нервы. Теперь-то, конечно, я бы по-другому...

— Врешь! — резко, перебил Мельничук, и на его скулах, на шее выступили красные пятна. — Опять хочешь сухим из воды вылезти? «Меня довели. Я ни при чем!» Ох ты какой бедненький. Все его обижают. Может, пожалеть?

— Жалеть меня нечего, — пробормотал Охнарь.— Сам сумею за себя постоять.

— Вот и я думаю. Слишком умеешь. Умеешь так, что лишь со своим рылом считаешься, а до окружающих дела тебе нет. Ведь это все отрыжки улицы. Воры, они только с собой считаются. Вот к тебе ходит заниматься хлопец, сынок главного инженера из вагоноремонтных. Опанас, кажется, его зовут? Вот. Попади Опанас в твое положение, полез бы он драться?. Нет. Потому что людей уважает. Для него законы нашей жизни—:это и его законы. Тебе ж что-то в новой жизни против шерсти. Считаешь, наверно: путы надевают. Да? Чуть что — на дыбы. Предупреждаю: если будешь и дальше такие курбеты выбрасывать, не посмотрю, что не родной ты мне крови, а поступлю по-отцовски. Возьму вот этот гребешок,— кивнул он на матросский ремень, — да так причешу, что месяца три не сядешь. Обсуди заранее, и коли не нравится, переходи на другую квартиру. Дорожиться не стану. Я сейчас за тебя перед ячейкой... перед всем обществом в ответе. Воспитывать буду, как умею.

Оба замолчали. Ленька видел, что опекун разозлился не на шутку.

— Я узнал у Полницкой, как ты «успеваешь» по общеобразовательным предметам. То, что ребята тебе помогают, конечно, хорошо, но недостаточно. Придется тебе, друг мой мякинный, летом с репетитором заниматься. Другого выхода нет. Новую жизнь надо завоевывать. Ну, что скажешь?

Ленька ответил глухо, но от всей души:

— Буду заниматься.

— По-настоящему или для отвода глаз?

— Да уж какой теперь отвод!

— Ну, это дело.

И опекун вдруг улыбнулся всем лицом: и глазами, и ртом, и складками щек, и опять стал прежним «дядей Костей».

— С удочками-то и гонять собак, то есть я хотел сказать: в футбол гонять, придется теперь реже, — совсем прежним, домашним тоном закончил он. — А ночную рыбалку на сома ты своим фокусом сорвал. Я уж совсем было собрался. Что ж, придется, стало быть, ждать следующего выходного.

Раскладывая по тарелкам мясные биточки, свежие огурцы, Аннушка ласково улыбалась обоим. И Охнарю показалось, будто он или проснулся от тяжелого сна, или выздоровел после болезни.

От неловкого движения руки у Мельничука упала вилка. Ленька сорвался со стула, чуть не опрокинув его, поднял вилку и подал. Взгляды их встретились. Ленька густо, счастливо покраснел, а опекун ласково хлопнул его по плечу.

 

XII

Опять Охнарь стал ходить в школу. В классе он теперь держался по-иному, теснее сблизился с товарищами, особенно с Опанасом, Кенькой и Оксаной.

Эта девочка ему нравилась все больше и больше, целиком занимала его помыслы. Он знал, что Оксана увлекалась переплетным делом, много читала, любила переписывать новые песни в клеенчатую тетрадь, которую упорно отказывалась называть альбомом. Она так же твердо была уверена, что не сегодня-завтра наступит мировая революция, как в том, что "после ночи взойдет яркое и радостное солнце. По усвоенным всеми мальчишками приемам покорения девичьего сердца Охнарь в присутствии Оксаны держал себя героем: показывал силу, швырял ребят, курил чуть ли не за спиной у педагогов и так, чтобы она видела. Сделал на руке чернилами рисунок вроде наколки: парусная лодка в рамке спасательного круга и по нему надпись: «О. Р.» — Оксана Радченко. Еще в апреле, на занятиях переплетного кружка, он послал девочке записку:

«Оксана, я желаю с вами проводить время». Ответ не заставил себя ждать. На обороте его же записки крупным почерком стояло: «Дурак» — и был нарисован длинный нос.

Все это произошло месяц назад. Тогда и Оксана и Ленька меньше знали друг друга. Теперь они стали встречаться чаще, занимались втроем с Опанасом, иногда ходили в кинематограф, и между ними завязалась настоящая дружба. Охнарь мысленно всегда видел себя рядом с Оксаной. Мечты о девчонке? Это было что-то доселе совсем неизвестное. Ленька теперь знал, что и в школе, как и в колонии, не один он заглядывается на подружек, и перестал смущаться, когда его видели с Оксаной.

В пятницу в конце занятий классный руководитель шестого класса «А» сказал:

— Ребята! Завтра после уроков у нас состоится традиционная экскурсия в вагоноремонтные мастерские. Пойдем в гости.

Ученики захлопали в ладоши.

Школа была железнодорожная, и вагонные мастерские являлись ее шефом. Особенно обрадовался Охнарь. Ему давно хотелось побывать на производстве, посмотреть станки, трансмиссии, как рабочие чинят вагоны.

Субботний день выдался жаркий, облачный. Экскурсанты шумно, парами пошли по городской улице, полузакрытой движущимися тенями молодой яркой тополиной листвы.

— Леня, — сказала Оксана, обернувшись из своего ряда, — первые четыре класса совсем отпустили, знаешь? Сегодня мы повезем своих пионеров на лодках в сосновый бор за Донец. Ты не хочешь с нами?

Хочет ли Охнарь? Ведь это значит побыть с ребятами, с Оксаной вне стен школы, вечных уроков, искупаться, позагорать под солнцем на песке. Но вместо того, чтобы сразу согласиться, Охнарь как бы в нерешительности спросил:

— А еще из нашего класса будет кто?

— Опанас, Кеня, Оля Невенчанная, Садько.

— Поеду, — кивнул Охнарь. — Только дома сказать надо. Да и захватить чего-нибудь: тараньки там, вареных яичек, хлеба.

— Вместе к тебе зайдем.

Экскурсия во главе с руководителем весело втянулась в вагоноремонтные мастерские. Ленька захватил с собой блокнот для рисования, сшитый из александрийской бумаги. С некоторого времени он привык делать наброски с натуры.

Гости с жадным интересом осмотрели столярный цех, где латали коробки вагонов, токарный — с бесчисленными трансмиссиями, звенящим шелестом приводных ремней, модельный. В чугунолитейном цехе Кенька Холодец легонько толкнул Охнаря в бок локтем:

— Батько.

От вагранки навстречу экскурсантам вперевалку шел огромный, несколько полный мужчина в спецовке, с ярко-рыжими бровями и носом черным, как у всех литейщиков. Вот он какой, отец товарища, знаменитый в уезде партизан, единственный в мастерских кавалер ордена Красного Знамени. Веснушки у великана были как и у сына, цвета моркови.

— Это сменный мастер цеха, товарищ Прохор Никанорыч Холодец, — представил его школьникам экскурсовод, молоденький техник.

Одноклассники стали весело оглядываться на Кеньку; тот почему-то покраснел и отвернулся от батьки.

— Вовремя попали, — радушно, басом сказал старший Холодец. — Зараз начнем заливку: тут есть на что посмотреть.

Цех был огромный, вроде сарая, с очень высоким, грязным, закопченным окном во всю стену. Лучи солнца, бившие в серые, тускло-голубые, желтые от времени стекла, столбами пронизывали воздух с характерным запахом ваграночных газов, копоти, литейной земли. Несмотря на открытые двери, в цехе было душно, жарко. Гости осмотрели несложную машину, которая мешала состав для изготовления форм — опок. Затем прошли в отделение, где за длинным столом, похожим на верстак, несколько учеников быстро и ловко готовили «шишки», похожие на бутылочки.

— Я тут был сколько раз, — сказал Кенька. — Сам «шишки» делал.

— Заливай больше, — усомнился Охнарь. — Тебя только послушать!

— Не веришь? Спроси. Могу хоть сейчас. Надо литейную землю положить в формочку, умять, но не здорово крепко, а то не вынешь. После форму открыть, и «шишка» готова. Это будут детали, понял? Потом их на листах носят в сушильную печь. Вон туда.

— Кень, — просительно сказал Охнарь, — как-нибудь возьмешь меня? Попробовать разок.

— Это батьку надо уломать. Сюда пропуск...— Он вдруг схватил Охнаря за рукав. — Гляди, гляди, начали. Вот дает!

Горновой мастер, широкогрудый, в специальных очках и кожаном фартуке (он казался очень приземистым перед огромной, как стена, плавильной печью), ловким, сильным ударом стального лома выбил лётку — замазанное глиной отверстие внизу вагранки. Острый, режуще-яркий свет брызнул из отверстия, точно при выстреле пушки, и широкая струя жидкого бело-розового металла поплыла по желобу; казалось, вагранка высунула злой длинный язык. Пышущий жаром чугун, точно простая вода, тек в огромный, подведенный механическим краном ковш. Кровавый отсвет лег на черные фигуры, лица горнового, рабочих. От чугуна подымался белесый пар, а вместе с ним вверх, к самому потолку и далеко во все стороны, с треском и шипением взлетали крупные искры: красные, фиолетовые, зеленые, желтые, голубые.

Школьники в первое мгновение попятились от искр, от сухой жары, девочки легонько ахнули, но Кенька выдвинулся вперед и подставил руку, ловя огоньки.

— Они не жгут, — победно сказал он.

Действительно, рабочие совсем не обращали внимания на искры, точно это были светящиеся мухи. Чтобы показать свою смелость, стали и ребята ловить «мух».

Ковш наполнился доверху чугуном. Чугун из него стали разливать по небольшим посудинам, каждую из которых на длинной палке уносили двое рабочих, присыпав металл сверху песком, чтобы не так жгло лицо, руки. Все же они отворачивались от жара.

— Вот оно какое, наше производство, — добродушно сказал ученикам Холодец-старший. — Понравилось кому?

Всем понравилось. Кенька выпалил:

— Я как вырасту, стану горновым. Я уж давно батьке сказал.

Отец не без гордости потрепал его по огненной шевелюре.

— Сперва девятилетку закончи. Там побачим.

Наиболее бойкие из школьников стали задавать мастеру разные вопросы.

— Мастерские наши построены еще при царе Додоне,— рассказывал Холодец-старший. — Видите, заливаем вручную. В последние годы мы чаще брались не за инструмент, а за винтовки. Местные жители помнят: в гражданскую рабочие вырыли окопы за городом, установили пулеметы и залегли. Эти стены разную пакость видали: сюда и петлюровские гайдамаки лезли, и деникинцы, и разные бандюги. Вагоноремонтные не раз переходили из рук в руки, да так их и разрушили. Ну... мы, старые кадровики, восстановили свои мастерские после войны. Опять вот скрипим помаленьку. Вы уж при коммунизме не такие заводы увидите... может, на каком из них и моему Кеньке Доведется горновым мастером поработать.

— И скоро наступит коммунизм, дядя Прохор? — спросила Оксана, которая отлично знала мастера.

Ответил он не сразу.

— Мы, рабочие, этот вопрос часто обсуждаем промеж себя. По нашей смекалке, годов примерно через двадцать — тридцать должны бы первые маяки показаться. Ежели, конечно, мировая буржуазия не позавидует нам, не начнет мешать. Это же надо догнать Европу, Америку и еще за пояс заткнуть. Поставить такой паровоз коммунизма... с новенькими вагонами, чтобы потом все страны земного шара, как один состав, можно было вести вперед.

Отодвинувшись в сторонку, Охнарь быстро, уверенными штрихами карандаша набрасывал в блокноте вагранку, резко освещенную фигуру горнового, чугун, льющийся в котел. Он поднял голову от рисунка, громко спросил:

— А что такое коммунизм? Как его узнать?

На него обернулись. Ребята стали улыбаться, как бы говоря: посмотрите на него, не знает, что такое коммунизм и как его узнать. Однако все молчали.

— Коммунизм, — ответил мастер, совсем не удивившись вопросу, — коммунизм сам себя покажет, что он такое есть. Слов о нем много. И «церкви и тюрьмы сровняем с землей». И «от каждого по способности и всякому по его потребности». Всех слов не обскажешь... А «маяки» коммунизма покажутся, как сам Ильич говорил, с полной электрификации. Построим станции самые наибольшие в мире: на Оби, на Днепре, на Волге, на Дону. Возведем совсем новые города-заводы с парками, с фонтанами, и чтобы для рабочих в квартирах ванны. Откроем везде дома отдыха. Всех частников, кулаков — на работу, а чтобы дети наши могли в университеты идти... Тогда человек наш станет вольным, сознательным: чекисты и милиционеры отставку получат. Захотим — море выроем, ну... возле Москвы или Киева. Захотим — через пустыню воду проведем, и в самих Кара-Кумах зашумят леса. Так на мою думку. Вы это, ребята, сами увидите. Кто знает, может, и я еще доживу.

Экскурсанты пошли дальше: смотреть сушилку. Охнарь еще задержался и стал заканчивать карандашный набросок. Из головы его не выходили горячие слова мастера. Ведь это ему и миллионам его сверстников своими руками коммунизм строить. Это же... здорово!

У ворот мастерских он распрощался с товарищами.

...Когда Ленька с веслами на плече и Оксана с большим газетным свертком, из которого выглядывал хвостик тараньки, спускались к Донцу, жара спала. Небо золотисто лучилось вокруг повисшего над тополями солнца, сбоку дороги, в траве звонко пел кузнечик, плетни садов стали голубыми.

— Опоздали мы, наверно, — озабоченно сказала Оксана, — как бы пионеры уже домой не собрались. Хорошо им: скоро на все лето в лагерь укатят.

— А мы и туда будем приезжать.

У причала, в черной тени явора, легонько покачивалась лодка, и у ее борта, в такт с нею, покачивалась лупоглазая зеленая лягушка. Охнарь сел на «банку», уперся веслом в илистое дно, оттолкнулся, и вода стеклянными полосами стала расходиться за кормой. Ленька уперся ногами в шпангоуты, греб сильно и широко, весь откидываясь назад. С весел падали капли. Лодка быстро пересекла Донец наискось к заливу. На середине реки, блестя, тихо вскидывались рыбки. Желтые водяные лилии казались увеличенным отражением звезд. Оксана перегнулась за борт и бороздила пальцем воду, ее коса свесилась, слегка намокла.

— Отчего ты, Леня, в комсомол не вступишь? — вдруг спросила она и сорвала ближнюю лилию.

Это уже второй человек в школе заговаривал с ним о ячейке.

Охнарь только что с шиком прикурил папиросу, пустил колечко дыма и ответил небрежно и не совсем охотно:

— Что, комсомол без меня не обойдется?

— Обойдется, конечно. Но обойдешься ли ты без комсомола?

Охнарь присвистнул.

— Шестнадцатый год кое-как коротаю и видишь: жив-здоров. В общем, не лежит у меня сердце к этой породе.

Оксана обидчиво и надменно выпрямилась.

— Может, объяснишь?

Он объяснил. На «воле» комсомольцы не раз таскали его в детприемник, ловили на воровстве, снимали с товарных поездов. Правда, они не пускали в дело кулаки, соленые словечки, зато донимали агитацией. Пристанут: «Отчего губишь жизнь на улице? Отчего такой маленький, а пьешь вино?»

— Так разве они тебе худа желали? — невольно рассмеялась Оксана. Она все еще была сердита.—

Может, и я тебе мешаю, Опанас, Кеня? Мы ведь тоже комсомольцы.

Ленька смешался — а ведь и в самом деле! Он пожал плечами и вместо ответа сплюнул: мол, не проведешь, дураков мало.

— Понравились тебе мастерские? Я видела, ты рисовал вагранку, горнового. Из нашей школы сюда в ячейку много ребят ходит. Собрания бывают прямо в цехе. Интересно! Хочешь, пойдем в субботу?

— Делать мне больше нечего? — буркнул Охнарь.

— Глупый ты, — вздохнула она.

Желая смягчить свою резкость, Охнарь неискренне проговорил:

— Откуда я время возьму по ячейкам лазить? Сама знаешь, как отстал по физике, зоологии, а тут экзамены на носу.

Лодка шла к заливчику вдоль обрывистого берега Донца, по-над самым лесом. Лохматые ивы наклонились к воде, точно собирались полоскать свои русалочьи косы. В косых янтарных лучах солнца оранжевые стволы сосен походили на фитили. Высокий папоротник, ежевичные кусты окружали старые пни; мягко, словно молочные капли, блестели соцветия дягиля. С берега пахло травами, сухой дневной теплотой, хвоей. Где-то далеко в чаще соловей пробовал голос.

Объехав растущий из воды камыш при входе в залив, Охнарь бросил весла, совсем другим тоном спросил:

— Оксана, помнишь записку, что я с месяц назад прислал тебе на переплетном?

Она кивнула и лукаво прищурилась.

— А мой ответ помнишь?

— Я ведь тогда в самом деле это, — продолжал он сбивчиво. — Давай с тобой дружить... на все будущее.

— Разве мы ссоримся?

— Я не о том. Подари мне какой-нибудь залог, ну... фото с надписью.

Оксана рассмеялась и отрицательно закачала головой.

— Вот уж ни за что. А ты станешь ребятам в классе показывать? Ни за что.

— Я? Показывать? В стол дома спрячу и — ни душе. Поняла? Сама увидишь. Так дашь карточку?

Она еще раз гордо и отрицательно покачала головой. Но видно было, что разговор этот не был ей безразличен. Она раскраснелась, глаза ее блестели в веселом прищуре; девочка перекинула намокшую косу с груди за спину, с живостью вертела в пальцах толстый стебель желтой лилии.

Весла тихо покачивались на водной ряби, лодку медленно сносило по течению: Охнарь не управлял ею. Он любовался Оксаной и не знал, как продолжить свои ухаживания.

— Дай кубышку,-—сказал он и выхватил из ее рук лилию.

Оксана пренебрежительно выпятила нижнюю губу: ну, мол, и вырывай, и без кубышки обойдусь. Охнарь ожидал, что она сразу начнет отбирать лилию обратно, и, чтобы раздразнить ее, поощрить к этому, взял цветок в зубы. Оксана с подчеркнутым безразличием отвернулась и стала смотреть в реку на свою колеблющуюся тень.

О любви Охнарь с детства слышал много разных толков, и большей частью грязных, сальных. Отношения полов для него давно перестали быть тайной. Нищета, улица тем и страшны, что они не только заставляют человека опускаться, но и пакостят ему душу. Охнарь уже мальчишкой узнал «любовь». Колония сбила с него хамство, заставила относиться к девушкам уважительно. В городке этот взгляд еще укрепился. Но как открыть девушке свое чувство? В голову лезли те слова, которые он произносил на «воле», вспоминались те ухватки, что он там приобрел. Если одноклассницу нельзя грубо обнять, то путь к ее сердцу все равно один: надо хватать за руки, вырывать что-то! Не захотела Оксана забрать обратно лилию? Ладно. Придумаем другое.

— Эх, волосы растрепались!

Охнарь поправил кудри. Девочка посмотрела на него с улыбкой.

— Дай гребешок причесаться.

— Свой носи.

— Потерял я расческу. Жалко? А еще комсомолка.

Он потянулся к синему гребешку, блестевшему в белокурых волосах девочки. Оксана уклонилась, пересела на корму. Охнарь вскочил, шагнул через «банку», занес руку. Девочка ударила по ней. Ленька изловчился и чуть не выхватил гребешок. Оксана вынула его сама, спрятала за спину. Завязалась борьба. Стараясь отнять гребешок, он полуобнял девочку, его губы находились совсем близко от ее губ, он заглянул в карие глаза, замер. И внезапно лицо у Оксаны изменилось, она резко оттолкнула паренька.

— Отстань!

Лодка покачнулась, Охнарь едва не свалился через борг в Донец. Лоб Оксаны, скулы покрылись красными пятнами, она быстро сняла с ноги тапочку и угрожающе замахнулась.

— Приставай к берегу! Сейчас же! Слышишь? Приставай!

И такое отвращение, испуг и решимость были в се лице, что Ленька растерялся и вдруг покорно затабанил правым веслом.

Оксана схватила сверток, раньше времени выпрыгнула из лодки и вся обрызгалась. Лишь очутившись на берегу, она обернулась и бросила с непонятным для Охнаря презрением:

— Я-то думала, ты настоящий товарищ.

Ее тонкая фигура скоро пропала между стволами сосен. Лодка врезалась в берег, песок жестко зашуршал по днищу. Охнарь вытащил ее нос из воды, чтобы не смыло волной, и пошел совсем в другую сторону— к яме, где обычно купались школьники. Досада от того, что сорвалось так хорошо задуманное свидание с девчонкой, охватила его. Чего она фыркнула? Подумаешь, недотрога! Он ведь не обнимал ее за шею, не целовал... а так хотелось! Взрослые не раз поучали его, что «бабы» с малых лет только и мечтают о любви, замужестве. Что ж, и они с Оксаной могли бы гулять, пока вырастут. Почему же она вдруг замахнулась тапочкой, поссорилась?

Может, он слишком поторопился?

И в то же время Ленька чувствовал, что поступил очень нехорошо, грубо. В чем именно — он не знал, да и вообще не захотел прислушиваться к этому внутреннему голосу: обозлился.

 

XIII

Из-за густого вербняка открылся желтовато-серый обрывистый песчаный берег с высоким насыпным бугром над самой водой; с этого бугра городские хлопцы с разбегу ныряли в реку. Охнарь еще издали услышал всплески, шум брызг, голоса — такие отчетливые над водой, а выйдя из вербняка, увидел у Донца нескольких старшеклассников, и среди них Опанаса Бучму, Кеньку Холодца, Садько. Ребята только что пришли. Кто разувался, кто бегал по берегу, а кто уже плавал.

— Охнарь? — удивился Кенька. — Во номер! Как ты сюда попал?

Его прямые плечи, спина, руки были густо усеяны веснушками, и казалось, что Кенька вывалялся в семенах моркови.

— На облаке прилетел, — сказал Охнарь, на ходу снимая рубаху. После неудачи с Оксаной ему хотелось скорее нырнуть в речку, смыть с себя какую-то грязь, освежиться, успокоиться.

— Нет, в самом деле. Ведь ты ж с репетитором занимаешься? Мы поэтому и не позвали.

— Там и репетитор! — сказал Охнарь и подмигнул одноклассникам. — Вроде тебя оказался: днем с огнем не сыщешь.

Вокруг захохотали.

Усыпанный ракушками берег, редкие кустики молочая, краснотала горели в низких лучах солнца, но тени от верб и обрывчика уже лежали глубокие, синие, и песок в этих местах остыл и приятно освежал босые ноги. Над самой водой быстро, почти не заворачивая, проносились острокрылые стрижи. Ласточки, наоборот, вертелись, делали петли и двигались медленнее.

Как это всегда бывает с ребятами на речке, они устроили шумную веселую возню. Несколько человек прыгали в длину, кто дальше; двое, лежа спиной на песке и упираясь друг в друга ступнями ног, старались сдвинуть один другого с места; рядом хлопец сгибал правую руку, показывая, что у него мускулы «яблочком». Бучма отлично сделал стойку, прошелся на руках. Садько уперся ладонями в песок, задрал ноги и сразу брякнулся. Охнарь тоже встал на руки, уверенно двинулся вперед, а затем сделал «мост», и достал ртом с земли пятак.

— Схвати зубами лягушку!—закричал Садько, раздосадованный своей неудачей.

Этот еще лезет!

— Тебе, Мыкола, надо в цирк, акробатом, — отбрил Охнарь. — Там на арене поставят зонтик, и ты будешь под ним работать, вроде как под куполом, чтобы народ со страху в обморок падал.

— Ступай ты. Поступишь в оперу — «погогочешь».

— Ты-то уж певчий. Кенор.

— Тоже мне биток!

Почему-то Садько обиделся и весь взъерошился. Острый носик его покраснел, глазки забегали, и он вытянул шею.

— Биток — таких на ручку пяток! — торопливо, едко заговорил он. — Скажи спасибо, что Бучма тогда в классе драться не стал, а то б начистил морду. Биток. .. отскочил в куток! Да Опанас тебя и сейчас вызывает. Он говорил в школе на лестнице, когда тебя пьяного Офеня не пустил. Спроси у него самого. Брешу я, Опанас, брешу?

Смех, прыжки, возня на песке сразу прекратились.

— Ну и хлопец же ты, Мыкола! — с досадой сказал Кенька. — Прямо заноза какая-то.

— Пошел ты еще... студень конопатый!

И неожиданно Бучма негромко, но отчетливо произнес:

— Да, я тогда говорил при ребятах, что вызову Осокина, — Он повернулся к Охнарю. — И я не отказываюсь от своих слов. Можем стукнуться.

Среди хлопцев наступило замешательство. Теперь уже и Кенька промолчал. Охнарь только было собирался дать Садько подножку, да так и застыл.

— Со мной, Опанас?— удивленно, даже растерянно проговорил он и ткнул себя пальцем в грудь. — Стукнуться? — Вид у Охнаря был такой, точно он ослышался, не понял. «Ты хочешь со мной стукнуться, Опанас?

— Да, хоть сейчас.

— Со мной? Да... зачем? Я, может, тебя опять?.,

— Нет, не обидел... Так...

Чтобы померяться силами, ребята нередко устраивали кулачные бои: чаще на улице, но случалось, и на школьном дворе. В этом не было ничего необычного. Перед таким боем «противники» пожимали руку, уславливались бой вести «на честную» и какая бы сторона ни победила, другой не обижаться. Необычное заключалось в том, что «стукнуться» собирался — да еще и сам вызвал! — Бучма, который никогда и ни с кем не дрался. Что с ним? Уж не шутка ли это? Но Опанас стоял серьезный, как всегда, только губы побелели.

Охнарь был сбит с толку. Что за день сегодня разнесчастный? Там Оксана отругала, а тут Опанас вызывает. Ленька не сомневался, что легко с ним справится. Однако из-за чего драться? Как будто и не ссорились. Опанас еще сегодня в школе, да и на экскурсии дружески с ним разговаривал, обещал поучить играть в шахматы. Что ему теперь надо? Заело самолюбие и хочет доказать, что не боится? Может, взять и отволохать его как следует? Сам нарывается. У Охнаря зачесались кулаки, он охотно бы подрался, будь это кто-нибудь другой. Садько вот не лезет...

Между тем все старшеклассники собрались в круг, не зная, что делать. Кенька первый нашелся и примирительно сказал:

— Ладно вам, хлопцы. Довольно уж... Опанас, ну чего ты?

— Может, вместо Охнаря сам хочешь стукнуться? — вновь влез в разговор Садько. — Тебе бы по морде дали, это хорошо?

— Ты ведь съел? Нос утерли?

— Я-то? Там шутка была, да и Шевров помешал.

Охнарь вдруг засопел носом и решительно заявил:

— Я драться не буду.

Этого уж никто не ожидал.

— Вот и... и правильно, — неуверенно сказал Кенька Холодец. Он посмотрел на Охнаря с оттенком брезгливой жалости. По его понятиям отказаться от драки мог лишь тот, кто вызывал, то есть сам Опанас. Отказаться ж «противнику» — это значило признать перед всеми, что струсил. А Охнарь еще беспризорником был!

Садько весь пришел в суетливое движение:

— Сдрейфил, Леня? Х-ха!

— Не хочу, и все, — угрюмо и невнятно проговорил Охнарь.

— Э, сдрейфил, сдрейфил! А хвастался: «Я-а! Всех на одну ру-учку!» Задавала с поддувала!

Охнарю казалось, что все ребята смотрят на него осуждающе, Кенька, тот просто отвернулся. Ленька почувствовал себя униженным, однако он определенно знал, что драться с Опанасом не может. Некоторое время длилось тягостное молчание. Низкое солнце на минуту зашло за легкое облачко, и облачко стало дымчато-голубым, а края его зажглись золотистым опалом. Огромные светящиеся лучи протянулись по небу, и в остывающем воздухе стали заметнее черные столбики мошки. Песчаный берег, вербняк, широкий Донец покрыла тень, стало прохладно. Один из ребят подождал-подождал и вдруг, ни слова не говоря, разбежался, ударился ногами о высокий насыпной бугор, подпрыгнул и нырнул в речку.

Охнарь неожиданно предложил:

— Хочешь, Опанас, лучше поборемся?

— Давай поборемся.

— Вот это дело! — воскликнул Кенька. — Я — арбитр. Мое слово — закон. — И деловито осведомился: — Французскую или вольно-американскую?

— Вольно-американская — это собачья борьба,— сказал Бучма. — Там никаких правил, можно хватать ниже пояса, выворачивать руки.

— Согласен.

Ребята расступились. Кенька пальцем ноги начертил на песке «ковер», заложил два пальца в рот — «свисток» — и высоко поднял ладонь.

— Пра-ашу борцов приготовиться! — громко возвестил он. — Итак, слева выступает известный чемпион улицы Девятое января Опанас Бучма. Справа — чемпион и гроза Проезжей Леонид Охнарь. Внимание! Первая схватка. Алле-ап!

Прозвучал свисток.

Оба «чемпиона» были в трусах. Опанас, как настоящий борец, полусогнул туловище, слегка выставил руки; он был серьезен, его расчесанные волосы белели пробором. Охнарь оживился и блестел в улыбке всеми зубами. Он был очень доволен: и драться не пришлось, и лицом в грязь не ударил. Ленька не сомневался, что без особого труда сумеет положить Бучму.

Еще на «воле», да и в детдомах, он не раз боролся и славился увертливостью. «Чемпионы» осторожно стали ходить один вокруг другого, делая фальшивые выпады, хватая противника за руки и выбирая удобный момент для нападения. Вот Охнарь несколько картинно обхватил Бучму вокруг пояса, похваляясь, высоко приподнял. Но тотчас же Опанас обвил вокруг его рук кольцо своих, связал движения: повалить его Охнарю одним махом не удалось. Борцы запрыгали по «арене», осыпая всех вокруг песком.

— Еще нажми, Леня! — кричали его «болельщики». — Чуть, чуть! Ну давай!

— Держись, Опанас! — вопила другая сторона. — Он сейчас выдохнется! Крепче стой, крепче!

— На ковер, на ковер! — пронзительно засвистел Кенька, когда борцы, топчась, вылезли за черту. — Так. Внимание, товарищи! Схватка продолжается.

Пот щекотал Охнарю брови. Не разжимая рук за спиною у противника, он решил сделать небольшую передышку, чтобы собраться с новыми силами и очередным рывком бросить Опанаса на «арену». Ничего, голубчик, вертись не вертись, а ты в тисках, и вырваться тебе не удастся. Вот еще несколько глубоких спокойных вздохов, и... и тут с Охнарем случилось что-то непонятное. Бучма сам стремительно всем телом, чуть боком упал назад: падая, он увлек за собой Охнаря, ловко перебросил его через голову, и тот всей спиной шмякнулся о песок, выпучил глаза. В следующее мгновение Опанас вывернулся из-под него, оказался сверху и обеими руками крепко вдавил Ленькины плечи в песок.

Ошеломленный Охнарь еще не успел прийти в себя, как раздался «свисток» судьи.

— Есть. Готово. Мое слово — закон!

И Кенька громко, нараспев возвестил:

— Победил чемпион улицы Девятое января Опанас Бучма!

Зрители зааплодировали, а Садько сыграл на губах туш.

— Вот и «чемпион» Проезжей! — как-то особенно обидно засмеялся он. — А задавался! Я-а! Могу самого Ивана Поддубного положить!

Отряхивая с трусов песок, Охнарь медленно поднялся на ноги. Он все еще не мог прийти в себя, был сконфужен и немного обозлен. Второй раз за этот вечер обстоятельств заставили его потерять самообладание, выйти из себя. Теперь он раскаялся, что отказался драться с Опанасом: тут дело было бы ясное — спустил «юшку», и до свидания. Нет, как же это все- таки случилось, что он вдруг оказался снизу? Ведь вот-вот сам собирался подмять противника.

— Давай еще, — сказал он требовательно.

— Пожалуйста!

Кенька Холодец тут же пронзительно свистнул и вновь высоко поднял руку.

— Вторая встреча чемпионов! Пра-ашу на ковер! Алле-ап!

На этот раз Охнарь стал осмотрительней. Движения его потеряли картинную небрежность, на Опанаса он уже не смотрел с превосходством. Однако эта схватка не дала никакого определенного результата. Чувствовалось, что Охнарь несколько сильнее, напористее. Зато Бучма увертлив и выдержан. Вскоре Ленька вновь оторвал Опанаса от земли, приподнял и кинул на «ковер», но тот вывернулся, как ящерица, и опять вскочил на ноги. В следующий раз, когда Охнарь бросил Опанаса, он не дал ему подняться, навалился сверху и долго безуспешно пытался тушировать. Бучма лежал лицом вниз, крепко прижав локти согнутых рук к бокам, словно вдавливаясь животом в песок. Выбрав мгновение, он попытался вскочить, однако Охнарь был начеку и не допустил этого.

— Партер! — объявил Кенька.

Опанас поднялся на колени, твердо уперся расставленными руками в песок. Вся его поза выражала ожидание: мальчик напоминал согнутую пружину. Охнарь, весь потный, высоко дыша выпуклой грудью, два раза обошел вокруг него. По правилам борьбы, пока он не дотронется до «противника», стоящего в положении «партер», тот не имеет права подыматься. Вот Охнарь бросился, словно прыгнул на Бучму, хотел зажать его «двойным нельсонем» — продеть руки под мышки, сцепить на шее и так положить на лопатки. Это не удалось. С досады Ленька дал Опанасу несколько «макарон» — скользящих ударов рукой по шее.

А спустя минуту сам полетел на землю.

«Чемпионы» тяжело дышали, головы у обоих были в песке, песок скрипел на зубах.

Из леса послышались медные призывные звуки горна. Кенька пронзительно засвистел и взмахнул ручкой, кладя конец матчу.

— Хватит! Ничья. Вон пионеры собираются уезжать, айда перевозить!

И первый побежал в речку окунуться. Охнарь, отдуваясь, протянул Бучме руку, улыбнулся:

— Молодец, Опанас! А я, по правде сказать, думал, что сразу тебя поборю.

— Ты, пожалуй, посильнее, — ответил Бучма оживленно и тоже улыбнулся. — Но ты, Леня, совсем не знаешь приемов борьбы. У меня двоюродный дядя когда-то с бродячим цирком ездил и кое-чему меня научил. Он и вольно-американскую знает и джиу-джитсу. Но та борьба тоже грубая, на ловкий удар рассчитана. А вот дядя в молодости юнгой плавал в Англию, в порт Кардиф. Там он научился боксу — это интересно. Кое-какие приемы и я знаю: крюк, например, глухая защита. У меня кожаная груша висит в сарае, я иногда упражняюсь, чтобы удар выработать.

Охнарь отказался идти к пионерам, ему стыдно было встретиться с Оксаной. Чувство стыда проникало все глубже и глубже, хотя Охнарь по-прежнему пытался считать себя обиженным ею: сорвала веселую прогулку. «Мещанка». Значения этого слова он не знал, но пользоваться им любил.

Когда все старшеклассники оделись и побежали в лес, к лагерю, он еще долго плавал в розовом темнеющем Донце, нырял, громко отфыркивался.

Солнце зашло, и великолепный огненный закат напомнил спелый разрезанный арбуз. Затем и небо стало гаснуть, проступили звезды. Берег опустел, песок сверху остыл и грел ногу лишь тогда, когда ее зароешь. Все вокруг оделось в таинственный покров, еще громче затурчали лягушки, а в потемневшем затихшем лесу подала свой вкрадчивый, уютный, звенящий голос маленькая сова-сплюшка: «клюю... клюю... клюю... тюю... тююу».

Охнарь совершенно закоченел, не попадал зуб на зуб. Он кое-как оделся и, поеживаясь от холода, отправился далеко в обход, на мост. Очень хотелось есть, но Оксана по ошибке вместе со своим завтраком унесла и его тараньку и огурцы.

Охнарь шел по берегу, и мысли его вертелись вокруг одноклассников, недавней борьбы, поражения. И вдруг совершенно в ином свете представилась сцена с Оксаной в лодке на Донце. Почему-то он не мог ее забыть, она «мучила его, не давала покоя. Охнарь не раз замечал, что у него в жизни бывают минуты, в которые он точно другими глазами вглядывается в себя, совсем иначе оценивает поступки людей.

— «Я-то думала, ты настоящий товарищ»,— пробормотал он вслух ее слова.

Ему вспомнилось «Детство» Льва Толстого. Как нежно обращался Николенька Иртеньев с прелестной Сонечкой Валахиной; как, уже будучи юношей, он тайком вздыхал в манеже по даме-амазонке и боялся, что она заметит его чувство. Вот, оказывается, какая бывает любовь? А он что? Грубо потянулся к гребешку, тут же захотел поцеловать—совсем заженихался!

Как он вообще себя ведет?

Даже сейчас, после встряски с бегством в колонию, он просто подчинился опекунам, педсовету, понимая, что они все действительно хотят ему только добра. Но ведь ласку и простая собака понимает. А разве он пошел навстречу своим воспитателям? Он уже привык к общей заботе, привык, что ему все делали скидку: на суде жалели, потому что малолеток, сирота; колонисты жалели из-за того, что пропадет, вновь попав на улицу; ячейка «Друг детей» сострадала, желая вернуть ему домашние удобства; педагоги, товарищи по школе всячески старались помочь в ученье, снисходительно относились к его нерадивости, лени. Все всюду и без конца подпирали его плечом, оказывали поддержку, и он считал это вполне естественным. Он привык получать со всех сторон, а что отдавал взамен? Неужели так всю жизнь и оставаться иждивенцем? Опекун ему сказал: «Что-то тебе в новой жизни против шерсти». Он не поверил, что его, Леньку, до драки «довели». И ведь он, кажется... в самом деле прав. Разве он, Охнарь, не противопоставил себя классу с первого дня появления в школе? И так вызывающе он держал себя везде, со всеми. Не честнее ли будет признаться, что он просто струсил перед новой обстановкой? На «воле» он жил как придется — шалтай-болтай. Школа заставила работать головой, думать о завтрашнем дне, и он придрался к первому случаю— пустячному обвинению в классе, взбунтовался и решил сбросить с себя новое иго. Пора сознаться: он просто испугался дисциплины, системы.

Если разобраться всерьез, что уцелело от прежнего представления Леньки о жизни? Когда-то основным убеждением его было то, что все- воры — смельчаки «отпетые», а поэтому и он особенный, герой. В колонии он убедился, что детдомовцы нетрусливые, а в работе кому хочешь дадут сто очков вперед. Теперь он узнал/ что и «мамины дети» даже в борьбе, а может, и в драке (боксе) могут постоять за себя, кроме того, они знают много интересного. Все замечательные люди: писатель Лев Толстой, художник Репин, путешественник Пржевальский, легендарные командиры Фрунзе, Котовский, — все они были из «домашних». Хоть в чем-то походить на них — это высокая честь, которой надо уметь добиться. Очень жалко, что он это слишком поздно понял. Сколько упущено лет хорошей жизни, сколько чистых радостей потеряно!

Сам того не замечая, Охнарь почти бежал. Внезапно он остановился. Перед ним темнело совершенно незнакомое поле. Поднималась луна, тускло светлела гречиха. Внизу, в неглубокой балочке, еле приметно белели хаты, блестел одинокий огонек: хутор. Охнарь глубоко, полной грудью набрал воздух и вдруг радостно улыбнулся. «Да. Мои карты биты. Они крапленые. Не человеком был, а зверенышем. Жить надо по-иному. Со всеми, как с товарищами. Добиться, чтобы не боялись, а уважали. Виноват — проси прощения. Завтра же извинюсь перед Оксаной. Довольно хвастать, беззастенчиво врать, это позорно. Разобьюсь в лепешку, а другим стану». То, что Ленька почувствовал себя во всем неправым, доставило ему странное удовлетворение.

Взволнованный, радостный, немного умиленный собой, пошел Охнарь обратно в городок. Он понимал, что срывы у него еще будут, настроение сто раз переменится, но уже бережно нес в груди новый огонек и твердо знал, что не даст ему погаснуть.

 

XIV

В школе наступила страдная пора: экзамены. Время теперь у Охнаря проходило в напряженных занятиях с репетитором. Вот когда он, как и всякий лентяй и оболтус, горько пожалел о том, что не занимался своевременно. Учись Охнарь, как все, он бы постепенно нагнал свой класс и, возможно, перешел бы даже в седьмой. А то вот с утра до вечера корпи над географией, ботаникой, синтаксисом; товарищи играют на улице, а ты лишь бросай тоскливые взгляды в окно. И главное: сколько ни сиди, сколько ни потей, все равно не избежать переэкзаменовок. Придется и летом с репетитором заниматься.

Единственное «постороннее», что Охнарь себе позволял, это кружок рисования.

После того, как в школе кончала занятия вечерняя смена, в классах и внизу, в столярной мастерской, начинали работать всевозможные кружки: переплетный, швейный, столярный, художественный, драматический. В коридорах всегда толпились ученики. Иные приходили на свой кружок, иные просто поозорничать. Тут же между хлопцами и девчонками старших классов устраивались невинные свидания, а по выходе из школы случались и драки: в темноте всегда легче сводить личные счеты.

Сегодня была среда — день занятия художественного кружка. Приготовив уроки, Ленька вечером отправился в школу. В кармане, свернутая трубкой, лежала тетрадка из александрийской бумаги, резинка, черный мягкий карандаш «Негро».

Однако в школе Охнаря ожидало разочарование: учитель рисования заболел, и занятия переносились на пятницу. Экая незадача! В кои-то веки хотел встряхнуться, и то не удалось. Как быть? Неужели опять идти домой и зубрить надоевшие «тычинки, пестики, естественное опыление»? Да так и отупеть недолго.

Охнарь хмуро побрел по школе, заглядывая во все пустые классы: может, где, на его счастье, идет еще какой кружок?

В зале собрался хор. Вот где можно развеяться! Сердце Охнаря оттаяло. На спевки собиралась добрая половина школы, и здесь всегда бывало очень шумно и весело. Намерение Ленька имел самое скромное: избежать одиночества. Для этого и требовалось совсем немногое: войти в зал, затесаться в уголок,

послушать, как поют, перекинуться в перерыве с хлопцами словом-другим, позубоскалить, а там можно и домой, на боковую.

От радости Охнарь немного не рассчитал и слишком неосторожно заглянул через дверное стекло в зал. Хористы сразу его заметили, стали улыбаться. Вся школа отлично помнила единственное Ленькино вокальное выступление. Садько, обладавший превосходным альтом, тут же громко воскликнул:

— Лень! Погогочем? — покосился на учителя пения и первый рассмеялся.

В следующую минуту Овидий Сергеевич Дякун поднял от пианино голову, обрамленную пышными волосами, на длинной шее, с выпирающим из крахмального воротничка кадыком, и замахал Охнарю обеими руками: уходите, мол, от двери, уходите.

— Я только послушать, — попросился Ленька, просунув в зал нос. — Даю честное благородное, что совсем не буду...

— Нет, нет, — не стал и разговаривать «Овод» Сергеевич, — скоро в школе выпускной вечер, а у нас еще не разучена и половина программы.

— Да мне бы всего на десять минуток. Вот лопни глаза, если я хоть рот разину. Увидите сами, я...

— Прошу вас, Осокин, не мешайте работать.

Учитель закрыл дверь.

«Ах, так?»

Мирное настроение Охнаря точно ветром развеяло. Ну ладно, не пустили добром, он залезет сам, но уж тогда не обижайтесь: споет обязательно. Пускай «Овод» узнает, как оскорблять безвинного человека. Он задаст сейчас концерт! Хоть Ленька совсем недавно и решил жить по-новому, не мог же он позволить каждому садиться себе на голову! Он просто вынужден поддержать свое достоинство.

Главная загвоздка заключалась в двери: скрипит, проклятая, будто телега немазаная. Но если ее приоткрывать не торопясь, терпеливо, понемножку, то она поддается бесшумно; после этого можно на четвереньках вползти в зал, и «Овод» ничего не увидит из-за своей нотной тетради. А там, когда хор запоет и поднимется на недосягаемую высоту, а учитель, полузакрыв от наслаждения глаза и дирижируя длинными пальцами, станет отбивать лакированной туфлей такт, — вот тут Охнарь и подаст свой козлетон и сомнет всю спевку. То, что Овидий Сергеевич потом поймает его и выволочет за порог — ладно. Зато Охнарь хоть сердце отведет!

Пение началось. Уже Ленька немного приоткрыл дверь в зал, когда позади в темноте послышались шаги и кто-то зацепил его ногой.

— Ты что тут делаешь?

Охнарь оглянулся: мимо проходил старший вожатый пионерского отряда Анатолий Шевров.

— Купаться собираюсь.

И опять потянул дверь. Рывок получился сильный, дверь тягуче заскрипела, учитель пения оглянулся, увидел Охнаря: пришлось ретироваться. Ленька скучающе сунул руки в карманы, остановился посреди коридора, не зная, что делать.

— Пение там? — спросил Шевров, на ходу заглядывая через стекло в зал. Он озабоченно справился о времени по стенным часам и, не останавливаясь, пошел дальше по коридору. Потом обернулся, точно чем- то пораженный. — Послушай, Осокин, ты, кажется, беспартийный?

— Ну?

— Как же так? Был беспризорником... пролетарий без штанов... нельзя-а, нельзя-а.

Говорил вожатый серьезно, и его темные, широко расставленные глаза уже цепко схватили Леньку: так гранильщик осматривает извлеченный из породы камень, прикидывая, как его надо обрабатывать. Волосы Шевров зачесывал кверху, над толстой губой его пробивался темный пушок, от его ломающегося баска, от всех движений сильного молодого тела веяло чем- то; свежим, убедительным, а главное, верой самого пионервожатого в то, что он участвует в очень важном и нужном деле.

— И ведь давно ты в школе, как же это я раньше не обратил внимания? Сколько раз собирался. Обидно тебе, да? — как бы рассуждая вслух, говорил Шевров.

И, не давая Охнарю опомниться, крепко, дружески сжал его плечо. — Ну, да ладно, обожди меня, Осокин, здесь. Я сейчас забегу в канцелярию, и мы пойдем с тобой в ремонтные мастерские... Как раз у нас сегодня ячейка. Только никуда не уходи, а то потом ищи вас.

И быстро пошел дальше по коридору.

Охнарь и глаза вытаращил. Эт-то больше всего ему нравилось! Всякий Акакий будет им помыкать, распоряжаться? Он был удивлен до того, что даже не смог огрызнуться. Особенно его поразила наивная уверенность вожатого, что, если его, Леньку, не позовут в комсомол, он «обидится». Как же: он им пустой вагон, который забыли прицепить!

И как знать, может, именно стремительность, с которой все решал Шевров, его уверенность, что старается он не для себя, деловое обаяние, которое от него исходило, сделали так, что Охнарь, к собственному удивлению, подчинился. А может, повлияло и то, что кружок рисования не состоялся, не удалось поозорничать и на спевке и делать все равно было нечего? Да и уж больно много говорили ему о комсомоле: посмотреть, что ли? Как бы там ни было, но, когда Шевров вышел из канцелярии и, проходя мимо, даже не останавливаясь, бросил «пойдем», Ленька пошел.

Обогнув вокзал, они свернули на железнодорожную линию, к вагоноремонтным мастерским. Издали показались приземистые, мясистые корпуса, кирпичная закопченная труба; казалось, там лежит общипанная птица, задрав кверху длинный клюв.

По дороге Шевров деловито объяснял:

— Пионерский отряд у нас в девятилетке, как ты знаешь, есть, а ячейки еще нету. Просто комсомольский форпост, и мы пока прикреплены к производственному коллективу. Вот походишь на собрания, познакомишься с обстановкой, ребята к тебе присмотрятся, а потом, если заслужишь, мы тебя примем и в организацию.

— М -м, — промямлил Охнарь.

— А ты чего же сам не пришел в комсомольский форпост? — вдруг оживленно спросил Шевров. Его открытое, загорелое, бровастое лицо прояснилось от улыбки. — Пришел бы к нам и сказал: «Чего это вы, ребята, ворон ловите? Хочу пробиться к сознанию». А то у меня тоже знаешь сколько дел? Забываешься. Вдобавок экзамены. Только ты, я знаю, балованный парнишка. Дело прошлое, но одно твое художество я сам видел. Имей в виду, за водочку не награждают.

— М-да, — опять неопределенно протянул Ленька. О том, что Шевров собирался провожать его пьяного от школы домой, он забыл.

Показалась проходная будка мастерских.

На просторном грязном дворе, заставленном по ржавым путям вагонными колесами, заваленном буферными тарелками, муфтами, гайками, железным хламом, толклись рабочие. Ленька уже был здесь с классом на экскурсии и сейчас сделал вид, что на заводе все ему отлично знакомо. В токарном цехе с неподвижно застывшими трансмиссиями было очень шумно, оживленно, то и дело раздавался смех. Около двухсот человек здоровой, чумазой, белозубой молодежи стояло, сидело на станках, на принесенных скамьях, двигалось по цеху. Подвитая девушка за столом президиума чинила карандаш; плавал дым табака.

Так вот они, эти самые комсомольцы.

Первое впечатление было не такое уж плохое. Охнарь представлял иначе. Он представлял церковный порядок, тишину, благолепие, так ему ненавистные. Товарищеская веселость, простота, самостоятельность ячейковцев понравились ему. Ленька и раньше знал, что комсомольцы на всех революционных празднествах маршируют с песнями и флагами, выступают перед народом прямо с разукрашенных грузовиков с чучелами богов, керзонов, гардингов, люндендорфов и разных международных буржуев, сочиняют про них смешные куплеты. Они дружны — тоже хорошо. Говорят и поступают, словно взрослые, — тоже отлично. В чем, собственно, суть их организации, Ленька не знал. Еще по уличной привычке он считал, что идти к ним — значит, идти к кому-то в подчинение. А с него начальников и так хватало.

— Вот парнишка из бывших беспризорников у нас в девятилетке учится. Теперь будет ходить на собрания, — сказал Шевров широкоплечему, наголо остриженному парню в клетчатом джемпере, с крепкими мозолистыми руками, секретарю ячейки.

Охнарь насмешливо прищурился, отставил ногу. Он ожидал, что сейчас вокруг него раздадутся сладенькие возгласы: «Ах! Ох! Смотрите, был жуликом, а стал человеком». Но парень в джемпере, внимательно глянув на него черными пронзительными глазами, спокойно и просто показал рукой на стул:

— Садись, товарищ.

И ушел, что-то сказав подскочившей девушке в красной запачканной косынке.

Никто из комсомольцев и не думал на него пялиться. Его встретили так, будто видели тысячу раз или будто его совсем не было.

— Ребята, бросайте курить, а ну, там, в уголке, потише, — постучал секретарь по столу.

Собрание началось. Шевров куда-то ушел. Ленька остался один, с независимым видом уселся на скамью.

Сперва был доклад о ходе выполнения общезаводского плана, о том, что комсомольцы должны показать образец работы для всей молодежи. Затем последовали прения, как и на всех собраниях. Дивчина в блузе рассказала, как их молодежная бригада перевыполнила месячное задание; ей все похлопали. Гладко причесанный слесарь с тихим голосом неожиданно хлестко высмеял двух лодырей и под общий смех потребовал, чтобы ячейка продрала их «железным гребешком». Один растрепанный парнишка вскочил с ногами на верстак и очень бойко заговорил о том, что сменный мастер столярного цеха грубо обращается с учениками. Затем он упомянул еще о таинственном исчезновении досок, рейсмусов, рубанков.

— Организовать рейд «легкой кавалерии»!

— «Скакали» уж. Не проняло!

— Тогда попросить мастера на следующее собрание!— крикнули из массы.

— Ого. Верно-о!

— Надо бы пригласить и директора. Пусть выберет часок!

Так и записали в протоколе.

Леньке все это понравилось. Вот это лихо: режут в глаза правду, свою марку высоко держат. Гляди, какие зубастые и дружные! И, оказывается, работают здорово.

Тот самый парнишка, что наскакивал на сменного мастера, попросил у Леньки спичку и угостил его папиросой. Выяснилось, что он тоже любит рыбную ловлю, и Ленька сразу сговорился с ним пойти посидеть с удочками на Донец. Значит, комсомольцы — парни совсем простые. И веселые.

Запоздно после собрания по домам расходились с песнями. Одна группа затянула:

Белая армия, черный барон Снова готовят" нам царский трон. Но от тайги до Британских морей Краевая Армия всех сильней.

От второй группы неслось:

Ехала деревня мимо мужика, А из-под собаки лают ворота! Сергий поп, Сергий поп, Сергий дьякон и дьячок, Пономарь Сергиевич, И звонарь Сергиевич, Вся деревня Сергиевна, И Матрена Сергиевна Раз-гова-ари-вают!

Громко выкрикивали от ворот:

Мы на горе воем буржуям Мировой пожар раздуем!

А где-то уже на улице отхватывали с присвистом:

Я на «юнкерсе» летал, Чумчара-чурара? Нигде бога не видал. Ку-ку!

«Толковые ребята».

Во дворе Ленька неожиданно встретил комсомольцев со своего школьного форпоста, и среди них смеющегося Кеньку, Оксану, Бучму: вот и попутчики нашлись.

Спустя неделю после собрания Шевров попросил нескольких сильных старшеклассников покатать пионеров на лодке. Отряд вновь ехал в лес за Донец провести выходной день. После небольшой беседы ребятам устраивали завтрак и развлечения.

— Можно, — солидно согласился Ленька.

Он наверняка знал, что пионерам будут давать конфеты, пряники, — следовательно, и он поживится. Притом Охнарь любил спорт, греблю да и рад был помочь Шеврову.

В лесу ему поневоле пришлось присутствовать и на сборе отряда. А вечером Ленька, как активист, вместе с пионерами прошел бесплатно в кино.

В другой раз вожатый попросил Охнаря заменить его и довести ребят до клуба. Леньке нравилось, что пионеры его слушались, и он важно и старательно отдавал команду.

Незаметно он стал своим человеком в школьном пионерском отряде. Вспоминая первое комсомольское собрание, куда он попал случайно, Охнарь несколько раз «просто так» ходил к железнодорожникам в ячейку. Там то рисовали газету или плакаты, то репетировали антирелигиозную пьеску, то занимался струнный кружок, и всегда было полно парней и девушек, оживленных, веселых. С ними любая работа спорилась. Притом все это были рабочие, а их Ленька уважал.

 

XV

ДНЕВНИК ОХНАРЯ

18 июля 1927 г.

Прошло много дней каникул. Наша седьмая «А» (мне осталось сдать три зачета: русский язык, физику и зоологию, и меня условно перевели в седьмую «А») ездила в подшефное село Коржи помогать коммунарам, и эта наша помощь называется «уборочная кампания». Опишу село. Воздух в селе не душный, потому что не загорожен высокими домами и паровозами с дымом: до железной дороги тут двенадцать верст. Зато вот собак — эх, мама родная! — собак больше, чем у меня «неудов» за всю учебу было. И собаки все зевластые, шерсть торчком, такая цапнет — шматка говядины не досчитаешься. Еще в селе стоят хаты, и все беленые, колодцы с журавлем, растут цветы — мальвы, а также вербы на улицах. Есть речка, но совсем не похожа, просто ручеек.

Нас коммунары «Серпа и молота» очень здорово накормили полевой кашей, заправленной салом, яблоками белый налив, а потом мы пошли на поле сгребать ячмень и работать. Мы поскидали рубахи и стали загорать, от работы по нас тек пот, и мы еще сурьезней стали загорать, я вспомнил колонистские дни и показал «класс»! Одни девчата парились в платьях.

В перерыве для отдыха нас собрал Офеня (это я так зову Офенина, его все так зовут), и он выпучил глаза и стал важно напевать, что хорошо, когда сразу учиться и работать и чтобы полезное солнце светило, а мы и без него это знаем, и ребята потихоньку стали тикать от его доклада на речку купаться, а кое-кто подался до коммунаров разговоры разговаривать. Оксана оказалась девка работящая и все время заводила «Закувала та сыва зозуля», «Плыве човен» и еще заводила другие песни. На уборке комсомольцы лучше всех старались, и я окончательно задумал одно дело, не знаю, выйдет ли.

Председатель коммуны «Серп и молот» Присуха Гриц Охримович вынес нам благодарность, и он сказал, что селяне думали, что в городе ученики нежные и не управятся на ячмене, а мы им ответили, что это не царское время, и мы не нежные, это гимназисты были нежные. В общем и целом, все школьные ребята были очень довольны этой поездкой, и все ходили веселые, как на Первое мая. Только устал я прилично, и это, наверное, оттого, что давно с мускулами не работал. Но на такой мой песемизьм не посмотрели и после обеда, вместо чтобы отдыхать, устроили селу театр показывать. Театр вышел очень важный, и я в нем тоже играл роль, и все коммунары долго хлопали.

Потом комсомольский секретарь Толька Шевров держал к «Серпу и молоту» ответную речь про смычку и обещался собрать в школе разные книжки для прочтения и выслать. Домой мы поехали, уже высыпали звезды, и все опять пели.

Тут конец моему описанию.

Это нас, которые к шефам ездили, заведующая Полницкая подбила описать, как мы ездили, и описание сделать в тетрадь под заглавием «Дневник». Описал я как сочинитель, мне понравилось, и я решил продолжать.

22 июля 1927 г.

Я про комсомол затаил думку еще давно. Судимости с меня ВЦИК снял, я теперь вполне свободный гражданин, и меня могут даже в Совнарком избрать, когда подрасту и заработаю.

Сегодня я встретил Тольку Шеврова: теперь в школе своя ячейка, и он секретарь. (У нас Шеврова зовут «Индюк», он всех агитирует. Вот соберутся ребята подраться, а то залезут на товарный порожняк прокатиться, он сразу всех размагнитит.)

Спрашиваю:

— Ты, — говорю ему, — секретарь комсомола, скажи: возьмешь меня в комсомол?

А он мне говорит:

— Парнишка ты неорганизованный. Почему вот хулиганишь в хоре?

А я ему говорю:

— Откуда ты знаешь, я, может, подтягиваюсь уже? Может, я больше не буду ходить на музкружок? И вообще скоро все переэкзаменовки сдам?

А он мне говорит:

— Это верно, что ты подтягиваешься, на ячейку вот ходишь. Ну добре, — говорит, — давай заявление, как коллектив скажет, а то, может, и примем.

Словом, поговорили. Я сразу пошел домой, думал, думал, что писать в заявлении, и написал такое заявление.

Заявление

Прошу, примите меня в свои ряды комсомола. Социальное положение мое — бывший беспризорник, но я теперь не тот, каким вы меня знали раньше. Я понял, что наипервейшие блатные — это мировой капитал и Рокфеллер в Америке. Они развели эксплуататорство, а полиция покрывает, и тогда люди с голоду вынуждались идти на воровство. В данное время у нас в РСФСР я не хочу стоять сбоку от всех советских трудящихся. В учебе я подтянулся с репетитором, чтобы без «условно» перейти в седьмой «А», и в поведении тоже буду подтягиваться еще выше, в чем даю слово.

Леня Осокин

24 июля 1927 г.

Показал заявление опекуну. Спрашиваю:

— Правильно составлено, дядя Костя?

Он улыбнулся одними глазами (это у него такая привычка улыбаться одними глазами) и говорит:

— Очень правильно. Особенно мысль хорошая: в комсомол подать.

Потом почему-то зачеркнул все мое заявление и написал иначе. Вышло меньше объяснений и вообще, будто в классе на доске. Я тогда дал ему и дневник. Чего, думаю, скажет про дневник? Тут дядя Костя полностью засмеялся всем ртом.

Похоже, что ликбезник сочинял. Обороты, да и все изложение «несовершеннолетние». Читать, дружок, надо больше. — Это он, мне все говорит. — А дневник продолжай писать, это поможет слог выпрямить.

Я насчет слога и сам чувствую. Начну говорить — как граммофон. Возьму ручку писать... мыслей полно, а описать их по правилам синтаксиса не могу. Это все «воля» сказывается.

29 июля 1927 г.

Отдал заявление в ячейку Тольке Шеврову, и теперь вроде меня крапивная лихорадка схватила. Прямо не найду себе спокойного места, где бы посидеть. Что ни начну делать, все беспокоюсь: а как решат мое заявление? И сон стал какой-то не такой, как всегда. То приснится, будто меня приняли, выдают билет, и я весь улыбаюсь. А то в голову лезет разное безобразие: будто меня с треском выводят из ячейки, а тут и Оксана, и Опанас, и дядя Костя, и все они говорят: нам такого фулюгана не надо!.. Проснусь и аж потный. Лежу и думаю: вот какая честь, оказывается, комсомольцем быть, а я-то как раньше думал? Действительно, был заскорузлый элемент, лишенный сознания.

6 августа 1927 г.

Сегодня приходило трое «отцов». Это я так называю ячейку украинского Красного Креста и «Друг детей», что меня взяла патронировать. (Во слово! Вроде патрона, а совсем не о стрельбе.) Вошли эти патроны и говорят: «Проведать завернули». Ну... дядя Костя им: «Мы рады. Садитесь». Я сразу смекнул: вроде комиссии. Значит, обследовать: может, меня кормят не досыта или полотенце грязное? Ну конечно, все эти патроны знают, что кормят досыта и полотенце стирается, когда надо, и даже платки дают для фасона — обтирать нос. Ну, да так уж полагается.

Дядя Костя показал им мою комнату. Потом:

— Аннушка, как там насчет чайку?

А тетя Аня уже платок надела, калоши от дождика и пошла в ЕПО за «чайком» и закуской. «Отцы» осмотрели мою комнату, сели на стулья и стали меня выспрашивать.

— Как живешь? Какие успехи? — Это они меня так выспрашивали.

Я:

— Хорошо.

— С репетитором учишься? — Это снова они меня выспрашивают.

Я опять:

— Учусь, понятно. Ведь сами наняли.

Одна патронка (она еще в колонию приезжала, толстая и напудренная, мы ее тогда за барыню приняли), так она все заботилась, «не перетомляюсь» ли я. Потом спросила: «Правильно ты спишь?» Я даже рассмеялся. «Как я еще могу спать неправильно. Головой вниз, что ли?» Тут и все рассмеялись, и сама эта толстая тетка-патронка рассмеялась, и дядя Костя, и он потом говорит:

— Мы все довольны твоему остроумию. Но только вопрос товарищ Молочковская задала не о том, куда ты на ночь голову деваешь, а спишь ли ты нормально восемь часов или, может, меньше.

Я тут, конечно, сообразил, в чем дело, и сказал, что по времени лишь в больнице живут, но там еще и термометр ставят, а я когда лег, тогда и лег, и сплю, сколько терпения хватит. После этого я вижу, что Молочковская тетка добрая. Она бухгалтером работает в узловом Дорпрофсоже, где и дядя Костя, я ее там видал. А те двое остальных один из депо, а второй путейский рабочий. Все железнодорожные сослуживцы. Ни доктором, ни санитаром из них никто не состоит, а я раньше думал: раз ячейка Красного Креста, должны с лекарствами и бинтами соприкасаться.

Вот дядя Костя еще говорит мне:

— Покажи тетрадки.

Я уж теперь и тетрадки и учебники содержу в акурате. Я показал и свои тетрадки, и. рисунки, щегла в самодельной клетке, показал волшебный фонарь, удочки с шелковыми лесками. Больше патронам показывать было нечего, и я не знал, что мне делать дальше.

— Нравится тебе тут жить? — это опять Молочковская спросила. — Не обижают хозяева? — дальше спросила. Сама улыбается, но в глазах строгость: дескать, не бойся, крой правду.

— Все нормально, — отвечаю.

— Смотри, Леня, — это она на мой ответ. — Смотри, а то каждый член ячейки может взять тебя жить.

Сама чуть раскраснелась, и дядя Костя чуть раскраснелся. Потом он засмеялся и говорит: — Что там, Леня, признавайся. В избе не без сору, в семье не без ссоры. Прижимаю иногда, а? Пищишь?

Тут путейский рабочий влез со своим басом и говорит:

— Что мы все одного спрашиваем? А что мы другого не спрашиваем? Константин Петрович, хочу поинтересоваться, как воспитанник? Допускает какие поступки?

— Поступки? — это уже дядя Костя сказал и между тем на меня глянул.

А у меня внутри все ёкнуло. Дрался, напился в школе, Офене понахамничал, в колонию бегал — целый мешок поступков. Закраснел весь прямо, как интеллигент какой.

— Поступки есть, — говорит дядя Костя. — Вот подтягивается в учебе, в школу ходит на консультацию. Есть с ножом научился. Покуривает, правда, ну, да меньше, чем раньше.

Одним словом, не сказал, а мне от этого еще стыднее стало. (Вот не могу никак понять, откуда он за табак знает, что курю? Я папироски под крыльцом беседки хороню.)

— Курение для туберкулеза полезно, — забасил путейский. — Сам курю, да сознания не хватает бросить.— И вздохнул. — А у меня упокойный папаша бывший туберкулезник.

Тут пришла тетя Аня, поставила на примус чайник. Сели по рюмочке выпить. Я тоже сел. «Может, и ему налить?» — говорит третий патрон, машинист, и на меня показал. Дядя Костя говорит: «Ни-ни. Он и в рот не берет. А впрочем, нехай сам ответит». Улыбнулся одними глазами, а мне в пору под стол лезть, и я пробубнил, что уважаю чай.

— Ну, тогда мы сами. — Это Молочковская. — Выпьем за Леню, чтобы нам общаться и дружить. Согласен?

Я говорю: конечно, ладно, пейте. Но как с ними общаться и дружить, тут я не знаю. Чи нам играть в футбол вместе?

Заразом с выпивкой между «отцами» пошли разговоры, что в Европе безработица еще хлестче стала и в Америке бастуют и там в г. Дейтоне одного учителя судили: сказал, что человека не бог произвел, а обезьяны. Потом перекинулись на службу и обо мне, слава богу, забыли. «Ну, иди гуляй», — сказал мне дядя Костя, я и ушел. Правда, на дворе дождик, некультурность какая-то, ну, да я вдарился к Опанасу играть в шахматы, он меня научил. Шахматы у нас и в колонии были, да я, дурень, тогда с ними не общался.

Вот и все.

«Отцы» хоть люди и правильные, но все-таки проверять приходят.

14 августа 1927 г.

Почему-то в последние дни ничего не случается, и я не знаю, о чем писать. Наверно, просто некогда думать— отдыхаю. Может, потом что-нибудь случится.

17 августа 1927 г.

Сдал Офене физику. Чуть опять не засыпался. Все, что математикой пахнет, хуже для меня, чем отделение милиции. Опанасу спасибо, без него чикилял бы я по физике на одной ноге.

Еще весной, когда в седьмой класс переходил, срезался на законе Архимеда и скажи, как прилипло. Задачки по физике и те вытягивать стал, а долез до Архимеда — хоть тресни. Что такое? Заскок прямо. И сам хочу и хлопцы объясняли — ни тпру, ни ну! Раз после урока физики (это еще до каникул было, и мы тогда в школу ходили) я опять схватил «неуд» и говорю в классе:

— И кому он сдался, этот Архимедов закон? Что, без него прожить нельзя? Только зря потеешь.

Садько тут же мне воткнул:

— Черепушка у тебя, Лень, такая. — И показывает мне на лоб. — Вместо мозгов торричеллиева пустота.

Хотел я ему дать «подножку», да он засмеялся и — во двор.

Вечером пришел ко мне заниматься Опанас. То он всегда с книжечками приходил, с тетрадочками, ремешком перевязанными, а тут с пустыми руками пришел. Я не ждал Опанаса так рано и еще не собирался заниматься уроками. Я другим делом занимался. Каким делом — тоже опишу, потому что это дневник, а не отделение милиции и тут надо начистоту. Весной еще увидал я у Опанаса линкор. У линкора и труба, и орудийная башня, и якорь — все из фанеры, а матросы из воска, ох и здорово. Только, думаю, это же детство. Игрушечки шестикласснику? Вот мура, барство! У меня-то никаких хороших игрушек не было. И вот я крепился, крепился и все-таки решил и себе сделать корабль. Сам решил, а перед дядей Костей, перед тетей Аней неловко, еще увидят, засмеются, вот, скажут, детка! Уроки б лучше делал. А еще хуже, если из школьных товарищей кто наскочит и увидит. Поэтому я не стал разводиться с клеем и фанерой, а выстругал линкор прямо из чурбачка. Ножик у меня — дай бог, что твой сапожный. И точило есть. Вот я втихаря закончил линкор, выкрасил масляной краской в стальной цвет, как заправский военный корабль, пустил красную отделочку по корпусу, иллюминаторы нарисовал — все чин по чину, не хуже, чем у Опанаса, получился. Дождался, когда наших не было дома, и пустил в бочку с дождевой водой во дворе под желобом. Пустил, а линкор заместо, чтобы плавать, пошел по-топориному на дно. Хотел достать — лишь рукав замочил.

Слышу, ворота скрипнули — Опанас, один, без учебников. (Это я уже раньше описал, что без учебников.)

— Что делаешь?

Это он ко мне.

А я ему:

— Так. Ничего не делаю.

Сам закраснелся и, чтобы он не заметил, плеск водой на морду из бочки.

— Умываюсь. Жарко.

Совсем забыл, что только дождик прошел и солнышка нету.

Опанас посмотрел, посмотрел.

— Хочешь, фокус покажу? — Это не я ему, а он мне. Я, понятно, рад и скорей от бочки, а то углядит линкор на дне.

— Хочу. Показывай.

Вошли в хату.

Он:

— Дай банку.

В общем, дал я ему банку. Стеклянную из-под консервов: лещ в маринаде был. Опанас налил в банку воды, очистил картошку, отрезал кружок и кинул. Картошка пошла на дно, как и мой линкор.

— Ну и чего? — Это уж я спрашиваю. — Тетя Аня, — дальше говорю Опанасу, — каждый день такие фокусы показывает, как обед варит.

— Показывает, да не до конца. Где у вас соль? Дай пачку.

И давай соль сыпать в банку. Вот перевел соли! Да ладно, думаю, жалко? Только глядь, а картошка отодралась ото дна и... всплыла кверху, будто поплавок.

— Ловко!

Это я сказал.

В самом деле: будто просто — ан здорово! Опанас объяснил, в чем собака зарыта.

— С отцом мы в Феодосию ездили прошлое лето. (Это я записываю, что мне Опанас объяснил.) Вот живем мы в Феодосии и стали купаться в море. И тут я заметил, как легко плавать в морской воде. Я спросил папу: почему? Он сказал, что морская вода соленая, и она гуще пресной воды в речках, поэтому не так легко впускает в себя предметы и как бы выталкивает их наружу.

Ведь и я купался и в Черном море, и в Балтийском море, да оставил без интереса. Вот что значит Опанас ходит к Офене на кружок в физический кабинет опыты делать. Я тут не удержался и бухнул:

— Если всыпать в дождевую бочку пуд соли, может, и мой линкор всплывет?

— Какой линкор? — Это Опанас ко мне.

Отвертываться было поздно, я повел его во двор.

Снял во дворе рубаху, перегнулся в бочку и достал. Зря я опасался. Опанас и не подумал смеяться.

— Модель линкора? — говорит. — Сам вырезал? Хорошо. Трубу и орудийную башню гвоздем приколотил?

Подкинул в руке раз, подкинул другой раз, да вдруг глянул на меня хитро-прехитро.

— Вот что значит, Леня, — говорит, —закон Архимеда плохо ты знаешь. Почему, спрашиваешь, потонул? Да вес твоего корабли получился тяжелей веса вытесненной им воды. Вот мы с тобой и сделали наглядный опыт по физике.

Мне будто фонариком присветили: все вокруг стало ясно. И не только ясно — какой-то интерес появился. Самому захотелось что-нибудь такое надумать.

И когда сдал Офене зачет (на «удочку» всего сдал), сам по самоличной инициативе втер ему закон Архимеда. Офеня чуток со стула не свалился. А я тут же попросил: «Запишите в физический кружок, как Опанаса. Опыты делать».

Теперь до свиданья репетиторы — адье, бонжур и вуаля!

Начну гонять в футбол, отдохну на всю губу. В Донце прямо закупаюсь,- а загарец приобрету — будьте покойны! Теперь и у меня есть нормальное детство.

23 августа 1927 г.

Опять ничего особенного не случилось, все время пропадаю на речке, но хочется позаписывать, иначе зачем было бы и дневник заводить? И так редко веду. Решил что-нибудь придумать.

Вот, например, подходят занятия в школе.

Что я сделал за лето? Беспощадно занимался с репетиторами и сдал все зачеты. Раз и это «раз» — главное. Правда, если мне описать в дневнике по совести, то получается другое. Учителя свободно могли меня засыпать и оставить на второй год. В ботанике, к примеру, я еще совсем-совсем мелко плаваю, а также па русскому. Русист мне сказал: «Вижу, Осокин, стараетесь». Это без дураков. Весь в мыле — вот как стараюсь. И достараюсь, что нагоню класс — не я буду. В общем, раз — это перешел в седьмой класс. Есть и два. Два — это я прочитал книжки. Вот какие: Короленко. «История моего современника». Загоскин. «Юрий Милославский». Еще прочитал «Ласарильо с Тормеса», про испанского беспризорника. (В этом сочинении на обложке нет автора, забыли написать.) Еще Помяловский. «Очерки бурсы». Здорово понравилось. Ох и ловко раньше драли школяров: «на воздусях»! А. П. Чехов. «Степь». Эту тоже прочитал и вспомнил родной Дон. Будто это я сам по степи ехал. Еще Толстой. «Аэлита». (Не тот Толстой, а другой Толстой, совсем не Лев.) Еще Свирский. «Рыжик». Это уж прочитал совсем про такую шпану, как был я, про «волю». Похоже на английского «Оливера Твиста». Ляшко. «С отарою». И прочитал разные другие книжки. (Перечислять я не буду, список у меня составлен в иной тетрадке, зачем же я буду второй раз перечислять?)

Еще, кроме чтения, я играл в футбол вратарем нашей улицы. Загорал. Работал в сельской коммуне «Серп и молот». Удил рыбу, и с дядей Костей ночью на Донце соменка поймали почти в пуд весом. На этом происшествии я перевернулся в воду, да тут же выплыл. Были и еще разные дела, всех не упомнишь. Вот еще: отец подарил Кеньке Холодцу велосипед, и я с ним тоже научился кататься.

В общем, все было очень интересно.

11 сентября 1927 г.

Эх, ходи, Ваня, я пошел, Ты маленький, я большой!

Теперь я комсомолец! Вот обрадовался! А собрание было бурное. Конкретное. Я, признаться, сидел, как из-под угла мешком прибитый, аж дух заходился. «А вдруг, думаю, откажут?»

Все меня расспрашивали насчет моей автобиографии. Заведующая Полницкая дала мою полную характеристику и сказала, что я теперь парень подходящий. Спрашивали еще: буду ли я в комсомоле работать? Я сказал, что буду работать и зачем же я тогда в комсомол записываюсь? Потом Толька Шевров задал вопрос:

— В бога веришь?

А я ему смеюсь:

— Что же ты, Индюк, говорю, ломаешься, как на театре. Будто сам не знаешь. Что мне твой бог, штаны подарил?

А Шевров поглядел гордо, вроде меня и не узнал.

— Если вы, товарищ Осокин (вот даже как обозвал), если будете такие ответы отвечать, я вас из собрания освобожу. По уличному я, может, и Фазаном даже зовусь, это меня не интересует. Советую и вам на кличку Охнарь не отзываться, это только собак зовут по кличкам. Да и не «окурок» вы, а полноправный гражданин СССР. А за бога по уставу имею право спросить.

Я с ним согласился. Очень, конечно, нехорошо, что я оговорился насчет Индюка. Это уж я потом понял. Ну просто сорвалось. Ну, думаю, теперь меня угробят. Нет, смотрю, комсомольцы улыбаются, да и сам Шевров губы закусил, весь трясется. Поговорили еще там по уставу, что полагается, и решили, что остатки моей неорганизованности перевоспитают во мне коллективно.

Приняли меня единогласно, и даже не воздержался никто. Стали поздравлять, только здесь случай один случился. Подымается Офеня и говорит этак важно, как прокурор:

— Я хоть и беспартийный, но хочу дать совет. Тут еще разные неэтические тенденции изжить ему надо.

Это, значит, мне изжить.

Ну, я сразу смекнул, куда он метит. Опять, думаю, поклепы. Что это за «тенденции» разные понавыдумывал? Хотел покраснеть, но тут произошло такое, что я сейчас это опишу.

Встает со скамейки Кенька Холодец, волосы торчком, как у сердитой кошки, и протягивает Офене обыкновенный тетрадочный лист в клетку. Ладно.

— Нате, — пыхтит. — Специально принес.

А сам торжествует и глядит на меня.

— Что такое? — говорит Офеня и не понимает.— Опять рисунок?

Достал свои очки, глянул на листок, да тут же и свернул его в карман. Уж после я узнал, что это был за тетрадочный листок. На нем карандашом был нарисован голый костлявый рыцарь на кляче, с мечом, ну... тютелька в тютельку, как тогда в классе на доске и опять подписано про Мальбрука и поход. Тут Офеня как заревет:

— Опять те же художества? — и уставился прямо на меня, будто больше ему и смотреть некуда.

Уж теперь, как я ни крепился, не вытерпел и покраснел.

Собрание тоже на меня начало смотреть. Кто ничего не понимает и спрашивает: «Да в чем дело?» Кто, пока Офеня очки надевал, успел разглядеть рисунок. А кто просто вспомнил мою историю с фулюганством и головой качает. В общем, поднялось такое, что ничего не поймешь. А у меня точно винегрет в голове, совсем ошалел, коленки трясутся. И тут наконец Кенька, чтоб ему повылазило, говорит опять:

— Так он, Клав Палыч, тут дожидается с ребятами за дверями. Что с ним делать?

— Да кто «он»? — совсем взбеленился Офеня.

— Известно кто: Садько, — говорит Кенька Холодец и удивляется. — А то про кого же я говорю? Про Садько, ясно. Мое слово закон.

— Как Садько? Так это Садько тогда и на доске рисовал? А мел из шкафчика? И это его дело? — Это спросили все чуть не разом.

— Ясно, как в учебнике. — Это Кенька им. — Он, Садько, и на доске рисовал. Сам признался, как я у него мазню эту увидал дома, в старой тетрадке. И мел тоже. Там шкафчик и ломать было нечего, петля-то сама выскакивала.

И опять на меня глядит и торжествует.

Опять шум поднялся, как на базаре. Конечно, все собрание на меня стало смотреть совсем с другой стороны. Офеня навел порядок и говорит важно как ни в чем не бывало:

— Так как, — говорит, — Осокин сумел оправдаться, то я беру свое заявление назад. А Садько я сниму с урока и пускай без родителей не является в школу.

Я тогда встаю и говорю ему:

— Оправдываться я и не думал уметь, а оправдало меня время. Важен не поступок, а как к нему относишься. (Это я уже опекуновы слова сказал.) А тенденций ваших я все равно не боюсь.

Досказать до конца мне не дали ребята. Секретарь Шевров сделал заключение.

— Тем лучше, — говорит, — что Осокин не рисовал. Но все равно мы берем ребят в ячейку, чтобы воспитывать их в коммунизме.

Уж тут меня многие просто за руку потрясли. И Офеня тоже. Он сказал: «Я очень доволен». И я сказал, что тоже доволен, и сам ему потряс руку.

15 сентября 1927 г.

Опять ничего не происходит. Что это у меня за жизнь наступила? Раньше, до колонии, бывало, то подерусь, то чего-нибудь сворую, то в милицию попаду, нарежусь пива — всегда есть какие-нибудь происшествия. А тут даже не знаю, что записывать в дневник.

Учусь, и мне это интересно, не то что раньше было. Решил ни по одному предмету не допускать отставаний, а также ни «сокращать» уроки — да так и зубы целее будут, а то я их совсем залечил в амбулатории. Теперь мне легче заниматься, нету хвостов в предметах, как это было в шестой группе. Вот только еще по физике качаю, но тут мне стал помогать сам Офеня.

Он такой теперь внимательный, что я решил — он и вправду мужик подходящий. Надо нажать на его предмет, а то неловко будет.

Дома я единолично таскаю воду: нужно раскрепостить женщин от плиты и колодцев. Я и дрова сам колю. Вообще, дядя Костя говорит, что человек, какой с утра до вечера ничего не делает в смысле ручной, физической работы, — неполноценный. Огород — его участок, но я и тут помогаю. Мне это нипочем, я еще в колонии привык.

Да, чуть не забыл. Опишу еще один случай.

Встретил я вскоре после того Садько на улице. Хотел ему морду начистить, да вспомнил, что я комсомолец и по уставу драться не полагается. Прямо жалко стало, надо бы попозже вступить. Очень уж кулаки чесались.

— Зачем же ты, Мыкола, — спрашиваю, — меня подсиживал? Рисовал такие нецензуры? Я тебе соли на хвост насыпал или в кашу наплевал?

Он только носом сопит, сжался весь.

— Я сам, — говорит, — не знаю зачем. Знал, что твое дежурство, и хотел, чтобы ты позлился. Я не думал, что это Офене попадет на глаза. А увидал, как на тебя насели, и... побоялся признаться.

Да как захнычет самыми настоящими слезами.

— Ну ладно, — говорю, — тип ты замечательный. Зуб на тебя я не держу, потому что сам на этом деле кое-чему научился. Только не мокни, пожалуйста, и больше этого не делай, а то рожу растворожу, зубы на зубы помножу.

Я справился у ребят про автобиографию Садько. Бабка у него монашкой была, отец мясник, по дворам бьет скот, на базаре туши рубит, а старший женатый брат держит лавочку, разными петлями от дверей да рогожами торгует. В общем, дух залежалый, ближе от нэпманов живут, чем от социализма. Конечно, свой, советский парень разве станет такую пакость рисовать в классе и свинью товарищу подкладывать? Надо мне будет взяться и подействовать на него морально в другую сторону.

 

XVI

Солнце золотится на резьбе старой гнилой беседки, спрятавшейся в гуще заросшего и желтеющего по-осеннему сада. Внутри беседки полутемно, сыровато, пахнет паутиной, Земляным полом и увядшей ромашкой: старый букет ее валяется в углу. Сквозь полузасохший местами красный дикий виноград, обвивающий деревянные колонки, в беседку падает пыльный яркий солнечный столб, точно льется косой светящийся дождь, и в этом свете горят листья винограда; те, что в тени, кажутся глянцевито-темными и синеватыми.

На вытертой камышовой циновке, расстеленной по сырому полу, полукругом расположились три фигуры. В самом дальнем углу неудобно согнулся Опанас Бучма. Около него, опираясь на локоть, полулежит Оксана и, взяв в руку толстую косу, сама не замечая того, тихо покусывает ее. Охнарь, в расстегнутой блузе, с растрепанными волосами, сидит впереди всех на коленях. Его перепачканное в красках лицо задумчиво и сосредоточенно, губы сжаты. На скамеечке разбросано несколько антоновских яблок.

Тихо. Все трое внимательно смотрят в одно местом — на картину, прилаженную на старый мольберт.

— На школьной выставке она будет самая лучшая,— произносит Оксана таким голосом, точно боится разбить что-то хрупкое.

Молчание.

Опанас говорит серьезно и тоже тихо:

— Тебе, Леня, после девятилетки надо на художника учиться. В Москву ехать или в Ленинград, прямо в академию.

— Там посмотрю, — слегка краснеет Охнарь.— Мне еще в строители хочется. Возводить новые заводы, вокзалы, — это вот да! А ты сам кем думаешь стать?

— Геологом.

— Чего это такое?

— Ну... буду исследовать землю, раскрывать недра. Стране нужны золото, нефть, вольфрам...

— А я агрономом, — вставляет Оксана. — Закончу вуз, выберу сельскую коммуну, вроде нашего шефа «Серп и молот», и поеду туда работать.

Новая пауза.

— А как, Леня, ты назовешь свою картину? — по-прежнему негромко спрашивает Оксана.

— Как-нибудь... сам еще не знаю как.

И, покосившись на ребят, Охнарь опять жадно, горделиво и радостно смотрит на картину.

На большом куске фанеры из-под ящика, со следами дырок от гвоздей, масляными красками нарисован беспризорник с толстыми, немного вывернутыми ногами и толстыми щеками. Наступив ботинком на сброшенные лохмотья, он надевает на пионерский костюм красный галстук, и лицо его улыбается во весь рот. Фон картины представляет, с одной стороны, завод, выкрашенный кармином, с черными завитушками дыма из трубы, с другой стороны, сельская коммуна с трактором на первом плане. Около беспризорного в деревянных позах стоят несколько ребят. У них тоже толстые, слегка вывернутые ноги, вокруг шеи повязаны красные галстуки, румяные лица похожи одно на другое. Надо воем этим, веером разбросав расширяющиеся кверху лучи, восходит огромное желтое солнце. Нижними лучами оно упирается в землю, а верхними в небо, до самой рамки. Картина еще не совсем закончена, но основные группы написаны, и только не хватает кое-каких деталей — нескольких мазков кисти.