Ленька Охнарь

Авдеев Виктор Федорович

Дорога в Сокольники

 

 

I

Бурлящий поток пассажиров вынес Леонида Осокина из тоннеля на широкую привокзальную площадь, выложенную голубоватым отшлифованным булыжником.

В уши ему яростно ударил звон трамваев, цокот копыт, треск извозчичьих пролеток, редкие гудки автомобилей, крики горластых газетчиков, лоточников.

Напротив, за чугунными решетками небольшого сквера, скамейки были заняты транзитниками, зорко сторожившими тощие мешки, фанерные баулы, скрипучие корзины. Неподвижная листва кленов, отцветающих лип еще хранила утренний глянец. Окна ближних громадных домов ловили солнце, дробили его в стеклах, выбрасывали ослепительные стрелы.

Гул многомиллионной столицы витал над яркой, словно движущейся площадью. Леонид выбрался из потока, поставил новенький чемодан, блестевший стальными наугольниками и замками, положил сверху синее бобриковое пальто-реглан, вздохнул всей грудью, огляделся.

«Вот она и Москва».

Сюда он стремился семь лет назад, беспризорником, — и не попал. Что же осталось в нем, молодом слесаре Осокине, от бездомного, шкета, вора?

Леонид покосился на свой серый, в красную нитку пиджак, на ремешок от карманных часов, на синие шевиотовые брюки, тупые носки желтых ботинок. Вкус к яркой, пестрой одежде — вот все, что осталось у него от воровских привычек, (Однотонные костюмы Леонид считал признаком чиновничьей муштры.) А теперь, через две недели, он собирался стать студентом. Должен стать! Неужто провалится на экзамене? Быть того не может.

Дорогу ему пересекла девушка в свеженьком халате, малиновом берете. Перед собой она неторопливо толкала голубую ручную тележку с крупной косой надписью через всю стенку: «Мороженое».

Дайте, пожалуйста, вафлю, — неожиданно для себя попросил Леонид.

Девушка окинула его быстрым взглядом и остановила тележку.

Осокину весной исполнилось двадцать лет. Года три назад он как-то неожиданно вытянулся, раздался в плечах, заговорил сочным, окрепшим голосом; по-прежнему горделиво, круто выпирала его сильная грудь, но движения потеряли резкость, угловатость, кисти рук стали по-мужски широким Кудрявые каштановые волосы Леонид зачесывал набок, небрежно, без пробора, считая его признаком пижонства, недостойным пролетарского парня. Как и раньше, задорно oттопыривалась его верхняя губа, покрытая темным густым, пушком, легкий румянец красил щеки, обросшие по линии челюсти светлым, курчавым, почти незаметным волосом. Сиреневая косоворотка, расшитая по вороху, открывала юношески округлую, загорелую шею. Серые глаза под темными бровями смотрели прямо, ясно, и в них читались то вызов, то внимание, то бездумная беспечность.

— Вам какое? — чуть кокетливо спросила девушка, снимая крышку с двух медных ушатов, стоявших в наколотом льду, и улыбнулась: — Крем-брюле? Или сливочное? То и другое?

— Неужели я кажусь таким прожорливым? — шутливо сказал Леонид. — Хватит и одной. Сорт — на ваш вкус.

— Я не к тому, — смеясь, проговорила мороженщица. — Может, вы с товарищем приехали?.. Или с подружкой?

— Рано еще мне о подружках думать.

Хромированной лопаточкой она ловко наложила ему в формочку снежно-зернистого сливочного мороженого, подала. Леонид двумя пальцами подхватил порцию за верхнюю и нижнюю вафли, лизнул. Заплатив, небрежно сунул новенький кошелек во внутренний карман пиджака.

Мороженщица легко толкнула тележку, ушла игривой бойкой походкой, зная, что он посмотрит ей вслед. И Леонид действительно проводил ее долгим взглядом.

Девушки волновали его, притягивали. Встретив какуюнибудь хорошенькую, он, не отдавая себе отчета, словно пытал судьбу: не она ли станет его подругой?

Малиновый берет мороженщицы затерялся среди множества голов.

Десять минут спустя Леонид стоял на задней площадке трамвая, громыхавшего к центру, и прижимал ногой чемодан к зыбкой, собранной гармошкой железной решетке. Навстречу летели свежеполитые тротуары, заполненные густой толпой нарядно разодетых загорелых москвичей, мелькали дома причудливой архитектуры — от желтых облезлых дворянских особняков с башенками и каменными львами у подъездов до пузатых купеческих хоромин с узенькими окнами, ошелеванных мещанских флигелей во дворе с густыми тенистыми садиками.

Леонид с жадностью во все вглядывался, и ему казалось, что он попал в пенистый водоворот.

«Домищ-то! Людки! — думал он. — Не то что в нашей задрипанной Основе. Хоть в лепешку разбейся, а надо тут кинуть якорь».

Он испытывал радостное чувство подъема и в то же время был немного растерян, ошеломлен оглушающей сутолокой. Такую растерянность всегда чувствует человек неустроенный, одинокий, не вполне уверенный в своем будущем. Несмотря на победительный вид, в душе Леонид изрядно робел.

Опять, и уже в который раз в жизни, перед ним встал прежний вопрос: примет ли его новая обстановка, среда? Не окажется ли он на рабфаке лишним? Понравятся ли приемочной комиссии его рисунки? Снова пытать счастье, снова устраиваться, карабкаться на очередную ступеньку, когда вокруг все чужое, незнакомое. Приноровится ли он? Есть ведь такие счастливчики: «от соски до папироски» уютно гнездятся в семье, оберегаемые родительским крылышком от резких толчков. Все им готово: вкусный завтрак, чистый костюмчик, сильное плечо, на которое можно опереться, чтобы сделать прыжок в институт или на тепленькое служебное местечко. Ему же, Леньке Охнарю, везде приходится пробиваться своим плечом, все добывать своими руками.

Сделав пересадку на другой трамвай, он сошел у Мясницких ворот и, задрав голову, глядя на таблицы номеров, долго отыскивал нужный дом.

Здание рабфака искусств оказалось четырехэтажным, грязно-желтым — типичное учреждение. Парадные двери были наглухо закрыты. Вывеску Леонид обнаружил у прохода во двор со стрельчатой аркой. Здесь, среди нескольких табличек, извещавших о том, что в такой-то квартире врачуют мочеполовые болезни, а в такой-то живет машинистка, берущая на дом перепечатку, и помещается граверная мастерская, висела под стеклом неприглядная дощечка: «Рабфак искусств».

Не сразу в полутемном дворе Леонид нашел дверь. Добрая полдюжина подъездов, зевая, глядела на него изо всех углов двора; сотни окон равнодушно блестели стеклами.

Вспотевший, Леонид в затруднении остановился, держа в руках чемодан, пальто, и наконец вынужден был обратиться к прохожим. Двое вообще не слыхали о таком учебном заведении; третий жилец равнодушно кивнул на грубую, обшарпанную дверь: «Ступайте туда».

Осокин был обескуражен. Школу искусств он считал чем то вроде святыни и по душевной простоте полагал, что о ней знает и шумит вся Москва.

В длинном полутемном коридоре сильно пахло известкой, олифой. Заросшие пылью окна скупо пропускали яркий дневной свет, пол был забрызган мелом, в углу стояла грязная стремянка, валялись пустые ведра, похожий на метлу помазок для краски с длинной, пестрой рукоятью. Широкая «барская» лестница вела наверх, у коричневых липких перил висела бумажка с карандашной надписью: «Осторожно окрашено». Ни людей, ни таблички, извещавшей, где учебная часть.

«Что за черт, — подумал Леонид. — Где же канцелярия? Или хоть швейцар? Неплохо встречают! Коли так — будем действовать сами».

Запустение увидел Леонид и на втором этаже. Лишь гулкое эхо его шагов раздавалось под высоким потолком грязного и пустого коридора. Здесь было множество дверей — наверно, аудитории. Неожиданно в противоположном конце коридора мелькнула темная фигура и так же внезапно исчезла. Леонид открыл ближнюю дверь, вошел. Совершенно верно: пустая аудитория. Небольшие черные столики и стулья сдвинуты в один угол, нагромождены горой до потолка. В спертом, нагретом солнцем воздухе, охраняемом закрытыми окнами, пахло сыростью, плесенью, ссохшимся деревом. Стены, потолок светились чистейшей побелкой, пол был неимоверно замусорен.

Теми же признаками ремонта были отмечены и соседние аудитории. Леонид заглядывал в каждую, тщетно ища следы присутствия человека.

Вдруг перед ним опять, но гораздо ближе, мелькнула та же темная фигура и вновь исчезла. Что за хреновина? Какое- то привидение, но, вопреки всем правилам, темное. Кого это носит?

Терпеливо разглядывая аудиторию за аудиторией, Леонид совсем забыл о блуждающем существе, когда двери столкнулся с ним нос к носу. Оба слегка вздрогнули от неожиданности.

— Вы не канцелярию ищете? — спросило «привидение».

Оно оказалось скуластым пареньком лет девятнадцати, в черных, аккуратно зашнурованных тупоносых ботинках. Из-под сдвинутой на затылок кепки выглядывал белокурый клок, похожий на «коровий зализ».

— Да хоть что-нибудь, — ответил Леонид.

— Я вас давно заметил, но не мог поймать.

— И я. Мы с вами будто в кошки-мышки играли.

— Оба вдруг рассмеялись.

Паренек был плотно сбитый, верткий, сдержанные, короткие движения его напоминали силу сжатой пружины. Лицо у него было чистое, розовое, с небольшим носом, пиши совершенно белые, и левый тронут маленьким бельмом: обычно фотографы зрачки таких глаз подрисовывают карандашом. Серая каламянковая рубаха без галстука, с пристежным воротничком, туго стягивавшим шею, была явно тесна, и диагоналевые брючки, круглые, словно двуствольное ружье, видно, никогда не утюжились.

Вы сюда поступать? — спросил парень, с уважением покосившись на пальто и чемодан Леонида,

— Хочу попытать судьбу-сучку. 

— И я за ней бегаю, может, удастся за хвост ухватить. Не в ИЗО, случаем? Правда? Вот здорово! Я тоже на художника.

Обрадовался и Леонид. Оба вдруг почувствовали себя союзниками, которым вместе придется брать крутизну: можно подпереть друг друга плечом, удержать от падения. Это вселяло взаимное расположение.

Паренька звали Иван Шатков, приехал он из Баку. Осокин сообщил, что лет шесть назад жил в этом городе в баркане. Белые, почти невидимые брови Шаткова скакнули к белокурому зализу, он втянул губы, словно увидел невесть что, и вдруг радостно и сообщнически ткнул Осокина локтем в бок:

«Своими» называют друг друга жулики.

— Заслуженный обитатель мусорного ящика, — весело кивнул Леонид. — И ты?

— Натурально! Держи пять, — и Шатков коротким энергичным жестом протянул крепкую руку. — В киче жирок нагуливал? Я тоже. После я воспитывался в Бакинской труд-коммуне, вкалывал токарем. Совсем уж окопался; монету стал заколачивать, да, понимаешь, рисование... зудит и зудит. Братва, мастер, воспитатели в оба уха дуют: «Художник ты, Ванька». Как у Чехова про кобеля Каштанку: «Талант! Талант! » Вот и сыпанул сюда, в Москву, на рабфак искусств.

Со стороны можно было подумать, что Осокин и Шатков били давно и коротко знакомы, не виделись несколько лег я вдруг случайно встретились. Осокин почувствовал, что он уже не одинок в этом огромном городе.

— Одолеем ли экзамены? — спросил Иван Шатков, и в голосе его проскользнуло сомнение. — Примут ли?

— Хрен его знает. Где наша не пропадала!

— Ты чего кончил?

— Восемь классов.

— Ого! Ну ты-то наверняка выдержишь. А у меня только шесть. Лады, чего хныкать? Вернусь обратно в Баку. Заведующий так и сказал: «Завалишься — снова примем к станку».

— Не-ет, — решительно протянул Леонид. — Назад пускай мухи летают да раки ползают. Я нынче решил окончательно: срежусь на экзаменах — все равно зацеплюсь в Москве, На завод пойду, наймусь грузчиком, а обратно — ша, атанде!

В обоих так глубоко сидел уличный жаргон, ухватки, что при воспоминании о воровской «житухе» невольно изменилась речь, манеры. И потом еще долгие годы Осокин замечал за собой эту особенность, но не мог ее вытравить, — так трудно бывает вытравить въевшуюся в кожу татуировку.

Шатков, видимо, взвесил ответ Леонида, принял к сведению.

— Ты совсем буржуй, — шутливо сказал он, кивнув на осокинское пальто, и ткнул пальцем в чемодан: — «Угол» какой!

Почетное место в чемодане занимал ореховый этюдник с масляными красками и небольшие, написанные Леонидом холсты, в основном пейзажи. Остальное имущество составляли рубахи, трусы. Вообще чемодан был легче, чем это хотелось бы его владельцу.

— Спрашиваешь! А твое барахло где?

— Гардероб? Вот! — Шатков показал на зажатую под мышкой папку, — Носовой платочек и альбом с рисунками.

— Ничего, корень, Из худших положений выворачивались.

Они решили осмотреть здание рабфака, отыскать канцелярию или хотя бы сторожа. Бегом поднялись на третий этаж и почти сразу за одной из дверей услышали голоса, смех.

— О! Повезло! — сказал Шатков. — Надыбали.

Оба оправили на себе одежду, чинно открыли дверь — к удивленно остановились на пороге.

Вместо служебного помещения парни увидели обычную аудиторию. На сдвинутых столиках сидели трое молодых людей и оживленно разговаривали. Три чемоданчика стояли в углу, на одном покоился довольно заношенный плащ.

При виде Осокина и Шаткова молодые люди замолчали и уставились вопросительно.

— Скажите... где здесь приемочная? — неуверенно обратился к ним Леонид.

Те обменялись взглядом, дружно захохотали.

Будущие великаны искусства? — весело обратился к вошедшим длинный узкоплечий паренек в тюбетейке, голубой футболке, с тонкими, голыми по локоть руками. Подогнув ноги в резиновых тапочках, он по-турецки сидел на столе, и впечатление было такое, словно у него нет ни позвоночника, ни костей — настолько гибким казалось его тело.

— И вы поступающие? — догадался Шатков. — Тогда принимайте в компанию.

Гибкий парень с засученными рукавами футболки пружинисто соскочил со стола, сорвыхал с длин русых волос тюбетейку, театрально взмахнул ею в поклоне и почтительно указал на стену, у которой стояли три чемодана:

— Номера свободны. Вам люкс?

— Можно и просто коечку... с клопами. А где, гостеприимные хозяева, канцелярия?

— Сбежала.

— В самом деле, ребята, — сказал Леонид. — Шутки шутками, а хвост набок. — Узнать бы, допущены ли к экзаменам. Вы отмечались?

— Отметились, если б нашли, — сказал худенький, желтоглазый парень с длинным подбородком, в дешевом однобортном костюме. — Не видите — ремонт? Сторожиха говорила, что секретарша рабфака действительно реальное существе и даже на часок появляется на рабфаке, однако легче сразу девять блох, чем одну эту даму. То она в моно, то в роно, то еще в каком «но».

— А как же вы в эту аудиторию попали? Кто разрешил?

— Секрет изобретателей. Да, чай, мы не к тёще на пироги приехали. Учиться. Сдвинули столы и раскинули табор.

— Здорово! — воскликнул Леонид. — Станем, Вань, тут на прикол. Ты бери вот этот угол, а я рядышком. Не возражаете, ребята?

— Только будем приветствовать! — басом сказал третий парень. — Вы кто? Ага, художники? Мы с Колей Мозольковым, — кивнул он на гибкого малого в тюбетейке, — на театральный приехали сдавать. Скулин — на литературный. Теперь у нас тут представлены все три рода искусст, которые есть на рабфаке.

Добродушием и силой веяло от этого крупного, красивого здоровяка с бесхитростными, навыкате глазами. Он был в расшитой украинской рубахе, опойковых сапогах, смотрел простецки, будто хотел сказать: «Подсаживайся. Как дела?» С такими людьми хочется ближе познакомиться, войти в доверие, а то даже и пуститься в откровенность.

— Тебе-то, Матюшин, надо бы в консерваторию подавать, — сказал ему Коля. — Оброс ты у себя в Донбассе, в шахте, углем и не знал, куда соваться. С таким-то голосищем! А ну-ка рявкни.

— Поете? — спросил Шатков. — Любитель послушать.

Оглаживая подбородок, Матюшин молча и широко улыбался толстыми губами. Слез со стола, косолапо вышел на средину аудитории, деревянно опустил здоровенные руки и, немного осев, напружинив толстую шею, запел:

Был молод, имел я силенку, И крепко же, братцы, в селенье одном Любил я в те поры девчонку.

Его молодой бас заполнил все уголки аудитории, отдался дребезжанием в стеклах венецианских окон.

— Богато! — сказал Леонид, когда певец кончил, и восхищенно мотнул головой.

Шатков посмотрел на донбасского шахтера, с явным почтением: будущая знаменитость!

— Дуешь, как... оперник!

И лишь «писатель» Скулин, одобрив певца, сделал критическое замечание:

— Репертуарчик с душком. Поближе к современности надо.

— Ну-ка покажите свои картинки, — попросил «художников» Матюшин, довольный успехом.

— Могу! — Шатков быстро открыл папку, вынул альбом.

Рисунки были исполнены в карандаше и акварели. Большею частью — фигуры беспризорников в лохмотьях, схваченные старательной, но еще слабой рукой; уголки Баку, пейзажи Каспийского моря.

Альбом подвергся пристрастному осмотру и снискал похвальные отзывы.

Показал свои холсты и Леонид. Те же беспризорники, закат на Донце, украинские хаты под косогором, поясной портрет металлурга в замасленной спецовке. Рисунок живой, но не во всем верный, краски яркие, пестрые.

Будущие студенты одобрили и осокинские этюды. Он раскраснелся, с волнением выслушал оценки.

Затем решил продемонстрировать свое искусство Коля Мозольков. У себя, в городе Вязниках, он участвовал в постановках драмкружка, пользовался неизменным успехом. Но, как выяснилось, сила его заключалась не в игре на подмостках, а в пластических танцах и акробатических номерах. Коля свободно принимал невероятные позы: казалось, это не человек, а резиновый шланг. Ему долго и дружно аплодировали.

— Ты, Коля, тоже маленько ошибся адресом, — сказал ему худенький, желтоглазый Скулин. — Тебе в балетную школу надо, не то в цирк.

«Писателя» тоже попросили блеснуть своим творчеством. Не дожидаясь вторичного приглашения, Скулин тонким и каким-то режущим голосом прочитал длинный, тягучий рассказ. Его так же, хотя не столь уверенно, признали талантом. Судьи не скупились на похвалы. Ребят взбудоражила, волшебно. согрела атмосфера искусства, надежда на успех, на то, чего все они были лишены в родных уголках. Парни чувствовали живейшее расположение друг к другу, охотно бы поддержали любого чем могли, и каждый ревниво определял свое место среди новых знакомых.

— Братцы, да уже пять часов! — удивленно воскликнул Коля Мозольков. — То-то у меня в животе кишки свистят. Пора в столовку. У Мясницких ворот есть дешевая, я обедал.

— Дело. Только надо бросить жребий, кому манатки сторожить.

... Поздно ночью Леонид лежал на застеленном газетами полу, на бобриковом пальто, рядом с заснувшим Иваном Шатковым. «Вот она, столица! Искусство! Ну и да! — восторженно размышлял он. — Душа вон, а зацеплюсь за Москву! Неужто не найдется для меня парты на рабфаке, железной койки в общежитии? Поборемся! Завоюем!»

За ночным стеклом окна в глубоком квадрате неба блестела далекая звезда. Леонид вдруг решил, что это его звезда — счастливая звезда. Он возбужденно приподнялся на локте и долго-долго загоревшимися глазами смотрел на нее. Как бы запомнить эту звезду? В груди росло, ширилось радостное чувство: это было предвкушение чего-то очень хорошего, не совсем понятного, однако удивительно сладостного. Он ощутил в себе великий талант. Никто не знает, какую силу таит в себе осокинская кисть!

Внезапно Леонид заметил, что свет его звезды померк. Облачко нашло? Или уличные фонари глушат? Он обеспокоился: не сулит ли это несчастья?

Вдруг от души улыбнулся — экие бабьи предрассудки! Уронил голову на пальто и моментально заснул.

 

II

За полдень в аудиторию к будущим студентам вошел молодой человек в белой шелковой рубахе, в светло-серых, по сезону, коверкотовых брюках, из-под которых виднелись серебристые носки в стрелку. Брови у него были широкие, черные, губы немного толстые, красные, с легкой, почти неуловимой насмешливой складкой. На энергичном, хорошо пробритом подбородке молодого посетителя отчетливо выделялась ямочка. Солнцем юга, здоровьем несло от его сытой, ладной, бросающейся в глаза фигуры.

— Давайте знакомиться, — сказал он, приветливо улыбнувшись и протягивая всем по очереди руку. — Илья Курзенков. Студент третьего курса театрального института. Представитель профкома.

— Наконец нас заметили, — сказал Леонид. — Если и не начальство, так хоть общественная власть.

— Я по старой памяти сюда зашел, — продолжал Курзенков, внимательно и оценивающе оглядывая каждого из присутствующих. — Наш ГИТИС шефствует над рабфаком, а сторож говорит: тут какие-то ребята ночевать ходят.

— Верно, — пробасил Матюшин, — Заходил какой-то старичок. Мы с ним провели разъяснительную беседу и угостили папиросами.

— Эх, думаю, — вежливо дослушав певца, сказал Курзеков, — прозевали рабфаковцы новое пополнение, прозевали! Надо хоть нам, шефам, вмешаться, наверстать утерянное.

Он запросто присел на край стола, опираясь одной ногой о пол, дружески начал расспрашивать парней, кто откуда.

Матюшин сказал, что он забойщик из Донбасса, горняки дали ему «путевку на артиста». В рудничном поселке кончил четырехклассную школу, поет в кружке самодеятельности. Скулин оказался волжанином, работал матросом на пассажирском судне.

— Слушай, профком, — сказал он ядовито, блестя желтыми глазами. — Твою инициативу улучшить наши условия приветствует весь коллектив. Мы ведь не буржуи, денег у нас на гостиницу нету.

— Да туда и с деньгами не попадешь, — перебил его Коля Мозольков. — Не то что номер, а и простую койку не достанешь. Я пробовал.

— Ну и что? — спокойно, с неуловимой назидательностью ответил ему Курзенков. — Что удивительного? Всего десяток лет с хвостиком, как революция произошла. Новых гостиниц для тебя еще не успели построить. Слишком быстро захотел.

— Ты нам политэкономию не читай, профком, — вмешался Леонид. — Мы ее в школе проходили. Вот спим на полу, нельзя ли придумать что помягче?

Курзенков весело прищурил глаза:

— Пошел вам рабфак навстречу? Оставил в аудитории? И нечего тут язвить насчет «буржуев». Нечего! — отсек он я покосился на «писателя». — Я думаю, ребята, мы вполне можем поладить добром, не разжигая страстей. Вас никто не собирается подвергать остракизму... изгонять отсюда. Наоборот, охотно поможем чем в силах. Я сегодня же поговорю с директором, товарищем Крабом. Надеюсь, сумеем достать несколько матрацев. За постельное белье не отвечаю.

Дружелюбие Курзенкова, его спокойная манера убеждать благоприятно подействовали на будущих рабфаковцев. Кое-кто даже остался недоволен ядовитостью Скулина и попросил его утихомириться. Когда представитель институтского профкома ушел, еще раз заверив поступающих в своей поддержке, все дружно стали его расхваливать.

— Растаяли! — не сдавался Скулин. — Во-первых, нам аудиторию не дали, а мы сами ее захватили. Во-вторых подумаешь, благодеяние: крышу предоставили. Да у нас на падубе парохода лучше было спать: скамьи стояли. Холодно? Спустись в трюм. Краснобай этот профком!

Его ворчания никто не слушал.

Не прошло и часа, как «писатель» был окончательно посрамлен. Курзенков вновь появился в аудитории, теперь в сопровождении высокого, квадратного, весьма представительного мужчины с черными, ежом торчащими волосами на смуглом, тоже квадратном лице, в крупных роговых очках. На нем в обтяжку сидел черный костюм, похожий на мундир.

— Вот эти самые ребята, — сказал ему Курзенков, показав на парней. — Рабочий класс, матросы тянутся к искусству. Приехали, правда, немного рановато, общежитие еще не готово. Но что поделаешь? Молодость. Горячка. Неудобно, чтобы на полу валялись.

Будущие студенты поняли, что перед ними сам Краб, директор рабфака. Директор внимательно осмотрел отремонтированные стены, попробовал пальцем, хорошо ли просохли белила на дверной раме, проверил подоконники и лишь тогда, мимолетным взглядом окинув приехавших, сухо спросил:

— Вам кто разрешил здесь поселиться?

От неожиданности в аудитории повисло тяжелое и недоуменное молчание.

— Куда ж нам деваться? — вопросом ответил Скулин. — Нам негде жить. Для таких, как мы, ни в «Национале», ни в «Балчуге» номеров нет.

Это администрации рабфака не касается. Вам было объявлено, что экзамены начнутся с пятнадцатого августа? К пятнадцатому и надо было приезжать, вас бы встретили так, как заслуживают поступающие. Вы же заявились за добрых полмесяца. Поэтому ваших претензий мы не принимаем.

Вновь расплылось молчание: категорический тон директора исключал всяческие споры.

— Может, нам уйти ночевать на бульвар? — как бы рассуждая, спросил Леонид. — Для меня это не в диковинку.

— Я несколько лет спал в асфальтовых котлах, в дачных вагонах, в подъездах чужих домов. Правда, это было в детстве, а сейчас вроде не совсем удобно...

Парни заулыбались. Директор Краб сквозь роговые очки скользнул по Осокину пристальным взглядом. Широкие маслянистые губы его не изменили выражения.

— С канцелярской точки зрения администрация рабфака права, — негромко сказал Скулин и как-то особенно ядовито блеснул желтыми глазками. — Но ведь мы советские люди, и у нас существуют какие-то другие нормы....

— Спокойно, приятель, — перебил, его Курзенков. — Не будем сыпать перец, он требуется не к каждому блюду.

Директор сделал вид, что не слышал замечания «писателя», и спросил официальным тоном:

— Все подавали заявления? У всех вызовы от рабфака?

— У меня есть.

— Вот мое.

Некоторые парни достали из кошельков извещения, развернули. Краб брал, просматривал.

Осокин прикусил язык: у него извещения не было. Документы свои он послал с запозданием, ответа из учебной части не стал ожидать, рассчитывая получить его по приезде в Москву. Обретя место на полу аудитории, Леонид вообще по беспечности перестал интересоваться «канцелярщиной». Вот черт! Кажется, не было еще случая, чтобы у него все обстояло благополучно!

— Надо ребятам помочь, Эммануил Яковлевич, — вежливо, но настойчиво сказал Курзенков директору. — Что поделаешь с такой неорганизованной публикой? Я от имени профкома института прошу вас оказать им содействие. Матрацы можно взять из студенческого общежития. Ваши- рабфаковцы из отпуска приедут только к сентябрю.

Краб еще раз осмотрел беленые стены, попробовал толстым пальцем краску на фрамугах. Крупная, полнеющая фигура его хранила административную значительность, черные начищенные ботинки внушительно поскрипывали.

Не обронив больше ни слова, директор покинул аудиторию. За ним последовал Курзенков, что-то доказывая на ходу. Шаги их заглохли в коридоре.

— Вот это директор! — сказал Мозольков и очень похоже передразнил его манеру держаться,

— Не краб — настоящий спрут.

— Я так и не понял: матрацы нам дадут или по шее?

— Ничего, Курзенков его обработает.

— Мы сами члены профсоюза! — вдруг вскипел Скулин. — Это не дореволюционное время, когда каждый начальник мог самодурствовать. Что мы, нахлебники в своей стране? Не дурака валять приехали, — набираться знаний, И если этот краб или рак... кто он там есть, попробует нас вытурить — найдем управу. Наркомпрос — на Чистых прудах, идти недалеко.

На этот раз «писателю» никто не возразил. Чувствовалось, что будущие студенты готовы постоять за себя.

Прошел добрый час, минул второй, а из канцелярии рабфака не поступало никаких известий. Напряжение спало, кое-кто начал поговаривать, что пора бы пообедать: не сидеть же так до вечера!

Внезапно в коридоре послышались тихие, сдержанные голоса, осторожные шаги; перед аудиторией, где поселилась молодежь, они замерли, дверь неуверенно приоткрылась. Матюшин и Осокин вскочили — то ли для того, чтобы принять матрацы, то ли готовясь дать отпор, если станут выселять. Из-за створки глянуло круглое девичье лицо с припухлыми веками, льняной, ровно подстриженной челочкой. Дверь стремительно захлопнулась, в коридоре послышался торопливый шепот:

— Здесь! Ох, их много!

Лица парней изменились: глаза оживленно заблестели, улыбка раздвинула губы, каждый неприметно и молодцевато оправился. Коля Мозольков подскочил к двери, распахнул и расшаркался, словно делал балетное па:

— Не стесняйтесь, заходите прямо в калошах. У нас пол такой, что чем больше его топчешь, тем чище становится.

В коридоре послышался смех, затем порог, чуть жеманясь, переступила красивая девушка с подвитыми, красноватыми до черни волосами, повязанными пестрой шелковой косынкой. За ней показалась знакомая уже парням круглолицая «разведчица» с льняной челочкой и, наконец, последняя — худая, смуглая, с длинным капризным носом и низкой грудью, в изящном бордовом платье с белой кружевной отделкой. Все трое раскраснелись, оглядывались с нескрываемым любопытством.

— Где же матрацы? — строго, начальническим тоном спросил Коля. Он оказался очень свободным в обращении с девушками.

— Какие матрацы? — удивилась толстенькая с челочкой. Она была вся круглая, и даже казалось, что пухлый рот у нее круглый. Глядя на ее медлительные движения, на припухшие веки, можно было подумать, что она только что проснулась.

Длинноносая смуглая девица картинно пожала острыми плечами, показывая, что ничего не понимает.

— Бросьте притворяться, — сказал Коля. — Вас ведь убрать здесь прислал товарищ Краб? Несите матрацы!

Он вжал шею в приподнятые плечи, надулся, придал глазам мутный взгляд и важно закоченел. Попробовал пальцем дверной косяк, стену: не пачкается?

Девушки прыснули; басовито захохотали ребята.

— У вас так же, как и у нас, — оглядев аудиторию, сказала длинноносая. — Тот же комфорт.

Оказывается, девушки лишь вчера вечером поселились на втором этаже и думали, что они здесь одни.

С обеих сторон посыпались обычные вопросы — кто откуда, на какое отделение поступает. Красивую с красноваточерными волосами звали Алла Отморская. Приехала она с Кубани, из Майкопа, держать хотела на театральное отделение. Длинноносая Дина в бордовом с кружевами платье тоже мечтала стать артисткой, сниматься в кино. Она была из Ярославля, работала секретарем-машинисткой в каком-то учреждении. Толстенькая с льняной челкой Муся Елина к общему удивлению, оказалась поэтессой. Она печаталась у себя в Оренбурге, а одно ее стихотворение даже oпубликовал московский журнал «Прожектор». Это вызвало у ребят общее к ней уважение, а «писатель»-волжанин посмотрел на толстушку с тайной завистью и как-то слишком уж независимо.

— Почитайте что-нибудь, — предложил ей Коля Мозольков.

Муся покраснела и отказалась.

— Я сразу заметила, что сюда ходят какие-то ребята, — сказала она с явным намерением переменить разговор. — И даже запомнила комнату. Вот мы и пришли узнать, где вы себе постели достали. А оказывается, вы тоже спите на полу.

— Нам ничего, — шлепнул себя по костистым бедрам Коля. —Мы толстые. А вы разве бока отлежали?

Громкий хохот парней заглушил его слова.

Девушкам предложили сесть. Завязался разговор: кто какую школу кончил, каких экзаменов боится.

— По-русски, наверно, диктант зададут? — спрашивал один. — Отрывок из «Матери». Горького?

Вторая тараторила:

— Я истории боюсь — ужас! Все даты перепугал!

Затем стали обсуждать столичные достопримечательности.

— Кто знает, выдержишь на рабфак или нет, — сказал Иван Шатков, —надо бы хоть Москву посмотреть, Третьяковскую галерею, Останкинский дворец. А то вдруг придется сматываться — неизвестно, когда в другой раз попадешь.

— Хорошо бы в Художественном побывать, — поддержала Алла Отморская. — Я так мечтала о Художественном у себя, в Майкопе. Там можно увидеть Книппер-Чехову, Тарасову, самого Станиславского.

— Давайте сходим, — тотчас предложил Леонид.

Отморская чуть приметно улыбнулась:

— С удовольствием.

— Билеты дорогие, — нерешительно сказала Муся. — Да и говорят, за пять дней только продают. Всю ночь в очереди надо стоять.

— Не бары, возьмем галерку! — воскликнул Леонид и мельком, полувопросительно глянул на Отморскую. — А подежурить в очереди... так теперь без очереди никуда не попадешь: ни в загс, ни на кладбище.

Полчаса спустя всей компанией решили идти в столовую. Шумно вывалились в коридор. Только Осокин не поднялся с подоконника.

— А вы, Леня, чего? — удивленно спросила его Отморская.

Он с преувеличенной горечью развел руками:

— Остаюсь заместо бобика.

— Бедненький! — засмеялась Отморская; глаза ее обдали его ласковым и чуть озорным теплом. — Ну я вам в косынке супу принесу,

— Добавьте туда бутылочку пивка.

Веселые голоса компании затихли на лестничной площадке. Далеко внизу слабо хлопнула входная дверь.

Леонид вздохнул. Эко не повезло! Надо же ему именно сегодня нести Дежурство по охране проклятой аудитории! Хоть бы предыдущей ночью кто догадался спереть у них все манатки!

Перед ним так и стояло горделивое прелестное лицо Аллы Отморской. Час назад, когда она только вошла в аудиторию, все для Осокина переменилось он это сразу почувствовал и старался держаться к ней ближе. Все в ней понравилось Леониду: словно бы небрежное движение полной загорелой руки, когда она поправляла волнистые подвитые волосы, нежная линия подбородка. Он заметил манеру Аллы быстро и несколько недоверчиво вскидывать густые черти ресницы, легкую полуулыбку, которая то и дело трогала ее губы. Верхняя губка у нее была чуть припухшая, отчетливо вырезанная; нижнюю она нет-нет да и покусывала. Чтобы ярче была? Или привычка?

Далеко унесли думы Леонида. Вот на его пути мелькнула новая девушка, и он уже потянулся к ней, задавая себе вопрос: не она ли? Может быть, это ей посвятит он свой талант? Ее портретами украсит их будущую квартиру?

В себя Леонида привел громкий голос:

— Где же остальные ребята?

Перед ним стоял Илья Курзенков, Как он неслышно вошел!

Леонид соскочил с подоконника.

— Подались обедать,

— Куришь?

Курзенков протянул пачку, предложил папиросу, С удовольствием выпуская дым, проговорил:

— Сегодня спать вам, ребята, будет мягко. Скоро придет уборщица, помоет пол, а под вечер прибудут и матрацы. Видишь, обошлись без скандала, верно?

«Положим. Не закати мы бой Крабу, может, и не обошлось бы», — насмешливо подумал Леонид. Вслух он этого не сказал. Зачем отравлять Курзенкову настроение? Взрослев, Леонид увидел, что жизнь гораздо сложнее, она представлялась ему в отрочестве, и не всегда следует рубить правду в глаза. Что поделаешь: у людей есть какая-то особая «дипломатия», и с этим надо считаться.

Посидев минут десять, Курзенков дружески простился. Леонид немножко гордился беседой с ним и вежливо проводил до двери.

 

III

За билетами в Художественный театр на рассвете отправились трое: Коля Мозольков, Дина Злуникина и Леонид. В середине дня Леониду неожиданно повезло: он по случаю, с рук, купил два билета на «Трех сестер». Правда, вместо

галерки пришлось взять одиннадцатый ряд и изрядно растрясти кошелек, зато часом позже Леонид с гордостью вручил билет Алле. Благодарный взгляд полностью вознаградил его и за потерю денег и за многочасовое стояние на улице перед дверью кассы предварительной продажи.

После обеда он высидел очередь в парикмахерской, густо надушился тройным одеколоном, почистил на улице ботинки и почувствовал себя настоящим щеголем и прожигателем жизни. Он так сиял, что даже сам немного конфузился.

Вид вышедшей Аллы заставил его забыть о своей неотразимости. Сквозь ее розовую шифоновую блузку просвечивали полные загорелые руки, шерстяной сарафан плотно облегал талию. Модельные туфли на французском каблуке сразу сделали ее высокой и словно бы недоступной. От ее кожи исходил нежный запах резеды.

— Подходящая парочка! — протянула носатая Дина, и Леонид не понял, хотела она сделать комплимент или уколоть.

— Хороши, хороши, идите, — сказала Муся Елина. — Счастливчики! А нам только в пятницу — на «Дни Турбиных».

В театр они едва поспели: уже дали первый звонок. В зрительном зале медленно начали гаснуть лампы, когда они заняли свои места. Вокруг тускло блестела позолота лож, темно мерцал бархат кресел, со всех сторон раздавался сдержанный и немного торжественный говор, шорох платья.

Открылся тяжелый занавес с белой летящей чайкой.

С детства Леонид увлекался цирком, до упаду хохотал на клоунаде, преклонялся перед борцами. В Основе, в шахтерском клубе, иногда выступал местный кружок самодеятельности, несколько раз приезжала на гастроли труппа областного театра. Леонид считал их игру верхом совершенства, а клуб и костюмы замечательными. И теперь он был поражен величиной фойе, зрительного зала, богатством отделки, пышностью декораций. Вот на какую сцену стремится Алла Отморская! Он повернулся к ней, прошептал, чтобы завязать разговор:

— Тебе удобно?

Его поразило выражение лица Отморской. Она сидела, слегка подавшись вперед, впившись взглядом в сцену. Казалось, Алла не видела больше ничего и ничего не слышала, глаза ее в полутьме зрительного зала словно светились. Леонид удивленно смотрел на нее несколько минут: неужели не «играет»? И убедившись, что девушка действительно с жадностью следит за каждым жестом актеров, поудобнее устроился в кресле и стал внимательно смотреть на сцену.

Содержание пьесы наконец покорило его, убедило, что происходящее сейчас на ярко освещенных, искусно убранных подмостках и есть подлинная действительность; он же и сотни замерших в полутьме зрителей на этот час как бы перестали существовать, исчезли и смотрят на жизнь из небытия. И все же в основном Леонид шел в театр не из-за выдуманных Чеховым «Трех сестер», а ради одной реально существующей девушки. Он был счастлив ощущать рядом ее присутствие, осторожно придвинул свой локоть вплотную к ее локтю: Алла не шевельнулась. Не заметила? Косясь сбоку, Леонид видел ее неясно очерченный профиль с коротким тупым носом, некрасиво полуоткрытые губы, выдававшие скрытое волнение. Какая Алла хорошая! «Алла, Аллочка», — мысленно прошептал он. Имя и то необычное. Да таких девушек он никогда не встречал в жизни. Мог ли он подумать год назад, что познакомится с будущей артисткой, знаменитостью? Взять да и признаться? «Ты мне очень нравишься». Что бы она ответила?

Внезапно на ее месте Леонид увидел грудастую девицу, с круглым, сильно напудренным лицом и толстыми, словно колодки, губами. Из-под челочки смотрели круглые пустые глаза, короткая юбочка открывала толстые икры, — нормировщица Лизка Ёнкина, известная на все мастерские своими любовными похождениями.

От воспоминания о девице Леонид заерзал в кресле, сунул было руку в карман за папиросами. Вынул и перестал глазеть по сторонам.

Занавес тяжело заколыхался, грянули аплодисменты, включили свет, и все потянулись в фойе.

Леонид и Алла медленно шли в толпе, подчиняясь ее движению.

— Понравилось? — спросил он.

Она лишь чуть раздвинула губы в своей полуулыбке. Темные, серые и тоже казавшиеся черными глаза ее все еще были затуманены.

— Здорово играют, — согласился Леонид. — Какие пьесы- то у Чехова! Я только рассказы его читал.

— Я раньше, в Майкопе, видела «Три сестры». Но здесь, в Художественном... — И она опять полуулыбнулась.

— Да-а, — протянул Леонид, вспомнил постановки в своём придонецком городке, и они сразу померкли в его глазах.

Алла, казалось, не могла прийти в себя, шла странная, молчаливая, точно никому не хотела отдать то, что несла в душе. Леониду, наоборот, было весело, и он без умолку говорил.

Толпа оттерла их на середину фойе, они остановились, не зная,, куда идти дальше. Громадные хрустальные люстры лили с высокого лепного потолка яркий свет, он торжественно отражался в зеркалах. Вдоль стен стояли атласные кресла, а над ними висел ряд окантованных фотографий актеров в картинных позах, с парфюмерными улыбками.

— Пить хочется, — обронила Алла.

«Вот осел, — обругал себя Леонид. — С девушкой в театре и угощаю ее болтовней».

— Идем в буфет.

Он подхватил ее под руку и повлек к стойке, вдоль которой тянулась длинная очередь. Теперь Леонид был на верху блаженства: сквозь легкую ткань он чувствовал тепло ее руки; рука казалась нежной, покорной.

Они заняли место в хвосте очереди. Как и вся приехавшая на рабфак молодежь, Осокин и Отморская почти сразу перешли на «ты». Это совсем не говорило об интимной близости: так после революции было заведено везде.

— У меня петля на чулке спустилась, — сказала она, глянув на ногу, и чуть покраснела. — Я сейчас приду.

— Понятно. Я обожду тут.

Его очень тронуло доверие Аллы. Мелочь — а словно сделала их ближе. Чулки у нее шикарные, фильдеперсовые будет здорово жалко, если эта проклятая петля совсем спустилась.

Оставшись один, Леонид имел полную возможность осмотреться. Его поразило странное наблюдение: почти никто не был одет так пестро, как он. Большинство мужчин, в том числе и молодых, пришли в светлых костюмах. Очень многие были в галстуках.

Впервые в сердце Леонида закралось сомнение! «Не похож ли я на попугая?» Впрочем, черт с ним. Однако настроение у него, уже было испорчено» Смутило Леонида и богатство буфета: чего тут только нет! Шоколад в ярких обертках, обсыпанные сахарной пудрой пирожные, яблоки, бутерброды с черной, красной икрой. Многие берут их на тарелочки, уносят. «Буржуи эти москвичи, — подумал он. — И откуда столько монеты?»

За свой билет Алла отдала деньги, и он побоялся их не взять. Зато теперь он ее угостит: тут уж ему никто не помешает. Конечно, они — студенты, но с этой девахой не очень-то обойдешься по-простецки, и Леонид решил хоть разориться, а не ударить лицом в грязь. «Пропадай моя телега, всё четыре колеса».

— Чего хочешь? — спросил он вернувшуюся Аллу, когда подошла их очередь.

— Мне только пить, — сказала она, с притворным равнодушием глянув сквозь буфетное стекло, и отвернулась. Вероятно, у нее было туговато с деньжонками.

— Э нет, Аллочка. Надо хоть чем-нибудь подзаправиться. Словом, командую я.

Он взял две бутылки фруктовой, бутерброды с икрой, пирожные. Глаза ее загорелись, она шепнула с интимностью полупризнанья:

— А ты любишь кутнуть. Я тоже.

Алла с готовностью помогла отнести тарелочки с едой в сторонку. Все столики были заняты, они стояли у стены, с удовольствием жевали, смеялись и делились впечатлениями.

Рядом в фойе медленно шаркало множество ног: мелькали оживленные парочки.

— Какой смешной! — говорила Алла, кивнув на проходившего мужчину. — Похож на филина. А посмотри, Леня, какое платье у девушки, — чудесное, да? Жаль, что сама не красивая.

Мужчины оглядывались на Аллу, и это вызывало у Леонида ревность. Правда, она, казалось, не замечала их взглядов, во всяком случае, не обращала внимания.

Он наслаждался тем, как Алла откусывала бутерброд, мелкими глотками запивала вишневой шипучкой. Каждое ее движение казалось ему изящным.

Всякий человек считает себя далеко не последним на свете. Так и Леонид. В школе ему понравилась Оксана Радченко, и он добился того, что она стала с ним гулять. Значит, парень-гвоздь? Или это происходит оттого, что внутренне, каким-то шестым чувством мы угадываем, кто ответит нам взаимностью, а кто нет, и лишь таким отдаем свое сердце? Леонид не однажды встречал красавиц, к которым почему-то не подходил. Не ощущал ответного тока, А сейчас?

Внезапно Алла вцепилась рукой в его локоть и тихо, как-то испуганно выдохнула:

— Скорей, скорей... смотри!

По фойе шла знаменитая актриса, в шелковом платье, вышитом блестками. Маленькая головка ее с крашеными, искусно уложенными волосами была надменно поднята, никого не замечавший взгляд будто требовал, чтобы все уступали ей дорогу. И перед ней расступались.

Актриса давно исчезла, а Отморская все жадно смотрела ей вслед.

— Как богиня! — почти самозабвенно произнесла она.

И Леонид не разобрал, чего больше было в ее тоне: восторга? преклонения? зависти?

Начался второй акт, и он почувствовал, что опять исчез для Аллы, перестал существовать. Она видела только сцену,

«Вот ее мир, — подумал Леонид. — Вот как рвутся на подмостки! Ну и ну! » Так ли сильно его влечение к живописи?

Домой возвращались в двенадцатом часу ночи.

Угасли театральные страсти, Леонид и Алла словно бы вернулись в Москву. Москва, казалось, совсем не собиралась спать. Ярко, слепяще блестели бесчисленные огни центра. За громадными зеркальными витринами опустевших магазинов в мертвых позах застыли улыбающиеся манекены. На узких, не остывших от дневной жары тротуарах бурлила толпа неугомонных гуляк, гремели подковы проносившихся рысаков, звучно, гнусаво пели рожки автомобилей. Из открытых дверей ресторанов неслась звонкая, забубенная музыка, приглашавшая повеселиться. А сверху, из теплой черноты, бесстрастно смотрела луна — маленькая и неприметная в этом скопище фонарей, домов, в вечной сутолоке. Леониду она показалась выброшенной декорацией.

Он шел с Аллой под руку, и она возбужденно вспоминала сцены из «Трех сестер», произносила отдельные фразы, передавала жесты. Леонид любовался ее раскрасневшимся лицом, и ему казалось, что у нее получается ничем не хуже, чем у прославленных артисток.

— У тебя явный талант! — восхищенно воскликнул он.

Вот как меняется жизнь. Он уже в столице, в центре жизни художественной молодежи. И как это легко произошло: стоило только приехать! Почему он до сих пор прозябал в маленьком придонецком городишке, где нет ни одного великого живописца, а клубная сцена такая, что теперь и вспоминать не хочется.

— Ах, как все было чудно, чудно, — с тихой страстью, словцо декламируя, говорила Алла. — Подмостки театра! Запах декораций! Освещенная рампа, аплодисменты, — вот это настоящая жизнь! Сколько лет это оставалось только мечтой! А сколько труда мне стоило настоять на своем! Наконец я в Москве и должна поступить на рабфак, завоевать подмостки, вот эту толпу. Вернуться назад?.. — Она даже на секунду зажмурилась. — Нет, нет! О нет! Ты сам видишь, Леня, я не бездарна, верно? — продолжала она, стараясь придать голосу выразительную скромность. — Мне все, все это говорили в Майкопе: руководитель драмкружка, учителя, знакомые...

— Ты очень талантлива, — с еще большим пылом, но почему-то уже не так уверенно повторил Леонид. — Ты обязательно пробьешься в Художественный и в Малый — куда захочешь. Мы еще будем тебе аплодировать.

— Я согласна учиться без стипендии. Поступлю в ресторан официанткой. На все пойду, а добьюсь столичной сцены.

Это прозвучало как клятва.

Мимо «Метрополя» они быстро поднялись в гору, к Лубянке. Справа смутно белела толстая стена Китай — города, скромно возвышался памятник Первопечатнику. Вот так пойдет их жизнь: легко и уверенно будут они подниматься на вершину славы. И он, Леонид, должен стать великим художником, чтобы оказаться достойным Аллочки. А что, если ему заделаться декоратором? Вместе станут работать в театре. Нет. Все-таки на свете нет таких знаменитых декораторов, как пейзажисты — Васильев, Шишкин, Саврасов. Вот если Коровин только? Да и он больше был известен как жанрист. Впрочем, многие художники иногда по заказу писали декорации.

За центром толпа заметно поредела, фонари на Мясницкой были приглушены, окна домов отсвечивали черно и немо.

Во дворе рабфака стояла гулкая тишина. Леонид с Аллой взбежали на второй этаж. Грязная лампочка под самым потолком тускло освещала свежебеленые стены, заляпанный пол лестничной площадки. Они остановились у коридорной двери, и настала та минута горячих чувств и невысказанных желаний, которая предваряет всякое расставание молодых, тянущихся друг к другу сердец.

— Спасибо за театр, Леня. Наши девчонки, наверно, уже спят.

Он глядел ей в глаза, и глаза его, казалось, готовы были заговорить: столько в них выражалось чувств. Дать Аллочке понять, что он на всю жизнь запомнит этот вечер? Намекнуть о любви? Это не уличная деваха и не Лизка Ёнкина: с теми все просто. А может, и она — интеллигентка и артистка — ждет, чтобы ее поцеловали, как самую обыкновенную смертную? Вдруг оскорбится и даст по морде? Морду, конечно, не жалко, плевать на нее, но потерять Аллочку?!..

Так и не придя ни к какому решению, мучаясь, Леонид весело, с улыбкой, смотрел ей в лицо, не выпускал руки, поданной ему на прощанье.

— Наши охломоны тоже, наверно, спят.

— Как ты их называешь? — засмеялась она.

Отморская стояла, чуть-чуть наклонив голову набок; игривый взгляд ее блестящих глаз, казалось, ускользал от него. Леонид переступил с ноги на ногу, повторил допрос, который уже задавал в театре:

— Понравилась, значит, Аллочка, пьеска?

Он вдруг особенно явственно услышал свой осевший, хрипловатый голос и сам не узнал, его. Да! Он решил добросить все колебания, обнять ее и поцеловать: будь что будет.

Внезапно Алла выдернула у него руку, отступила, схватилась за медную ручку двери, каждую минуту готовая ускользнуть. В этот момент ее настороженное лицо показалось Леониду совсем не юным, а лицом опытной в любви женщины. Эти «свежие губки», наверно, знали тысячи поцелуев. Леонид понял, что Алла исчезнет быстрее, чем он до нее дотронется, понял и то, что он — мальчишка перед ней. Таких ли она видела? В самом деле: красивая, одаренная баба, неужели мужики зевали? Кто знает, что у нее к прошлом?

Алла показалась ему неискренней, хитрой. Поэтический образ ее померк.

— Спокойной ночи, Леня, — сказала она очень нежно, лукаво.

Опять в ней мелькнуло что-то прелестное, девичье. Он не поверил: перед ним была артистка.

— Приятных снов... и тысячу монет под подушкой.

И, весело помахав ей рукой, Леонид легко, в три прыжка, одолел звено лестницы, засвистел и крепко хлопнул дверью своего этажа. Уже идя по коридору, каждой клеточкой вслушиваясь в малейшие звуки внизу, он знал, что Алла все еще стоит на своей площадке, удивленная, сбитая с толку его внезапным уходом. Ловко он это сделал. Пусть не подумает, будто он так уж страдает. Остроту он ей кажется отпустил «охнариную»? Э, ладно.

В их аудитории было темно. Ночной свет с улицы от невидимых фонарей нарисовал нежные, водянистые знаки на потолке. Леонид решил не зажигать лампочки, чтобы не разбудить кого. Вдоль стен на полу темнело шесть матрацев (приехал еще один поступающий), и на пяти из них вытянулись неподвижные фигуры сопящих и храпящих парней.

«Эх и вдарили — во все носовые завертки».

Он на цыпочках подошел к своему матрацу, положил кепку на подоконник, стараясь громко не шуршать, снял, пиджак. Вдруг со всех сторон раздалось мяуканье, ржанье, лай, блеянье. Леонид вздрогнул, замер — и громко расхохотался.

— Вот саврасы: разыграли! Я чуть с копыток не слетел!

Ответный хохот показал ему, что не спит ни один, обитатель аудитории.

— Хвастай успехами, прожигатель жизни!

— С победой, красавчик?

— Свадьбу будете справлять или так обойдетесь?

— А ловок, бес, оказался. Уже закружил девчонку по театрам!

Коснулись самого для него сейчас дорогого — имени Аллочки. Однако не зря Леонид много лет жил в ночлежках, в колонии, в рабочем коллективе. Он немедленно подхватил их тон, стал отшучиваться, подсмеиваться над собой. Он ничего не отрицал, но и не позволил себе что-нибудь подтвердить. Парни, видя, что он не «лезет в бутылку», не хвастает пикантными подробностями, вскоре успокоились, и уже двадцать минут спустя вся аудитория действительно крепко спала.

 

IV

Между вторым и третьим этажами — девичьей аудиторией и «жениховской» — завязались теснейшие отношения. Большую часть дня будущие студенты проводили вместе — компанией ходили обедать в дешевую столовку, по вечерам отправлялись в кино, а то собирались и пели.

Днем, как и вчера, пришли девушки, начались обычные разговоры о книжных новинках, о любимых художниках, артистах, завязался веселый флирт. Никто не заметил, как вошел Илья Курзенков, и обернулись к нему, лишь когда он заговорил:

— О, у вас тут совсем семейная обстановочка!

Парни приветствовали его с дружеской признательностью. Девушки безошибочным чутьем угадали, что Курзенков не из поступающих. Отличный покрой костюма, манера держаться чуть покровительственно и в то же время просто показывали, что он из людей с положением.

— Я вижу, вы получили матрацы?

— Меблировка точь-в-точь как в гостинице «Метрополь», — сказал Коля Мозольков. — Даже с переизбытком. Я имею в виду клопов.

— Главное, Краб оставил в покое, не присылает дворника выметать.

Переждав взрыв смеха, Курзенков оглянулся на дверь, сделал успокаивающий жест:

— Прописку вам тут не обещали, но и выбрасывать на улицу не собираются. Кто выдержит экзамены, получит и общежитие.

— А трудные будут испытания? — спросила Алла Отморская.

Она сидела на столе рядом с Леонидом, поставив ноги на скамейку. Курзенков лишнюю секунду задержал на ней взгляд.

— Для подготовленных и способных трудностей не существует.

Как и в первое посещение, он тоже запросто присел на стол. Большинство из собравшихся поступали на театральное отделение, и на студента института смотрели как на мастера, почти небожителя. Посыпались десятки вопросов насчет программы, о том, кто ведет специальный курс, видел ли он Игоря Ильинского, Алису Коонен, Москвина. Остальные парни словно померкли перед Курзенковым. Они сами это чувствовали и не собирались поднимать бунта. Во-первых, всем было интересно послушать, во-вторых, в нем видели официального представителя профкома, защитника перед директором.

— Вы хоть в драмкружках участвовали? — спросил Курзенков, обращаясь сразу ко всем.

— Конечно, — ответила Алла Отморская.

— Я еще в детстве выступала на сцене, — томно сказала Дина Злуникина. — У меня мама актриса облдрамтеатра.

Курзенков спрыгнул со стола, сделал приглашающий жест:

— Давайте проведем небольшой экзамен. Разыграем жанровые сценки. Желаете? Кто первый?

Поступающие на театральное отделение очень охотно согласились на такой опыт. Курзенков сказал, что долг вежливости заставляет, конечно, начать с девушек, и предложил приехавшей вчера Зине Сыпцовой изобразить сценку на бульваре: она торгует цветами, а он проходит мимо. Курзенков сбил кепку, придал лицу скучающую мину и развинченной походкой фланера направился между столиками. Зина Сыпцова — подкрашенная, с кудряшками —стала зазывать его, совать «букетик мимоз». Курзенков пренебрежительно отвернулся. Зина назвала его «красавчиком», поднесла «цветок» к пиджаку — вот, мол, как мимоза ему идет. Не нужно? Ну пусть подарит веточку своей девушке. Оба вошли в роль, проявили много изобретательности. У Курзенкова все получалось значительно лучше. Остальные с удовольствием наблюдали за этой живой уличной сценкой и по окончании громко, от души похлопали исполнителям.

— Теперь вы, Алла, — проговорил Курзенков, вновь садясь на стол. — Что бы вам придумать?

— Что хотите, — смело, чуть кокетливо ответила Отморская. — Могу представить молодую мать, у которой тяжело заболела дочка... ребенок. Это у меня выходит.

— Нет, — движением руки отклонил ее предложение Курзенков: держался он властно, как заправский экзаменатор. — Разыграем московскую уличную сценку. Представьте, что прошёл июльский ливень, на перекрестке бурлит поток, а вам непременно нужно перейти через мостовую. Но вам жалко новых туфель, чулок... Кстати, у вас фильдеперсовые чулки, такие действительно пожалеешь. Начинайте.

Он поощряюще смотрел на слегка взволнованное, похорошевшее лицо Аллы Отморской. Выходя на середину аудитории, она ответила Курзенкову улыбкой, решительно и легко встряхнула ржаво-красными с чернью волосами, слегка закинула голову и даже зажмурилась, показывая, что думает, как лучше воплотить заданную тему. Как бы невзначай прикусила нижнюю пунцовую губу. Румянец щек, нежная округлость подбородка придавали ее облику что-то удивительно свежее, юное.

— Сейчас, сейчас, — повторяла она, очевидно понимая, что все ею любуются.

«Зрители» не спускали с Аллы глаз. Худое носатое лицо Дины Злуникиной приняло сладенькое выражение пай-девочки: вероятно, она копировала Отморскую. Затем длинные тонкие губы ее сложились в пренебрежительную гримасу.

Вдруг Алла растерянно, полувопросительно покосилась на компанию, будто спрашивая: как ей быть? «Совсем не может, что ли?» — с острым сочувствием подумал Леонид. И только в следующую секунду понял, что она уже играет. Алла шарила глазами вдоль половицы, как бы отыскивая на мостовой менее затопленное дождем место, прошлась вдоль «тротуара»: может, здесь поток поуже? Сделала шажок вперед, слегка ойкнула, поспешно отдернула ногу. Нервно глянула на руку с часиками. Не только лицо,, а и вся ее фигура выразила отчаяние: видимо, куда-то очень торопилась, опаздывала Алла опять стыдливо покосилась на соседей, сунула правую ногу в поток и, вся поеживаясь, выскочила на прежнее место, тряхнула раза два ногой, с досадой почмокала — набрала воды в туфлю. Затем, вспыхнув, решительно сняла туфли, чулки, по-женски изящным движением вздернула юбку, подобрала выше колен, с носка погрузила загорелую ногу в ручей и смело побрела через улицу на другую сторону аудитории. Оттуда вдруг весело, победно улыбнулась «толпе».

Воплощение темы понравилось всей компании.

С чувством сделано, — пропустил сквозь зубы Скулин и тут же забегал карандашом по записной книжке.

Каждое движение Аллы вызывало у Осокина живейший отклик. Он от души радовался всякой ее находке, огорчался срывам, не отдавая себе отчета, что так волнуются только за близкого человека. Когда она поддернула юбку и пошла вброд, Леонид не удержался, зааплодировал. Красивые, чуть полные ноги девушки, казалось, источали тепло южного солнца, смугло светились. Он заметил, что Курзенков слегка откинулся назад, словно его ослепили голые икры Аллы, ее статная, устремленная вперед фигура, не по-девичьи развитая грудь.

— Неплохо, — с важностью, несколько снисходительно одобрил он, — У вас, Алла, есть данные. Явные данные. Вы не зря приехали на рабфак.

Сидя у двери на скамейке, девушка натягивала чулки, слушала с напряженной складкой у рта: видимо, дорожила его мнением.

Сердце Леонида болезненно кольнуло. Может ли он надеяться на внимание этой девушки? Что он из себя представляет?

Дина одобрительно улыбнулась товарке, но в ее слащавой улыбке ничего не сквозило, кроме вежливости; видимо, она считала себя одареннее.

— Образно, образно, — без выражения повторила она.

— Только, Алла, — продолжал Курзенков, покосившись на Злуникину, — вы изобразили кубанскую казачку. А я просил вас показать нам в таком затруднении москвичку. — Он подчеркнул слово «москвичку».

— Разве женщины не все одинаковы? — несколько обиженно сказала Алла. — Москвички особенные? Не знаю. Я здесь только несколько дней... не знаю.

Она передернула плечами, отвернулась от Курзенкова и заняла свое прежнее место рядом с Леонидом. Еe нежный взгляд поблагодарил его за аплодисменты. Леонид почему-то очень обрадовался.

— Изобразить себя гораздо легче, — спокойно, даже чуть насмешливо заговорил Курзенков, — Этим мы занимаемся каждый день, и это еще не искусство актера. Вы, Алла, верно показали положение. Поверьте: мы здесь все это оценили. Но в этом положении, повторяю, проявили себя. Главное же в искусстве — перевоплощение, умение, грубо выражаясь, влезть в чужую шкуру.

— Это самое трудное, — тотчас и очень серьезно кивнула Дина.

Несмотря на легкую неприязнь, которую Леонид из еще неосознанного чувства ревности испытал к Илье Курзенкову, он не мог не оценить правильности его слов. Замечание студента он сам выслушал как маленькое откровение и решил запомнить.

— Сыграла, как сумела, — капризно сказала Отморская. — Покажите, что нужно делать, я буду знать.

— Вот именно, — заступилась за подругу и пухленькая Муся Елина. — Покажите.

Вслух никто не засмеялся, но все улыбнулись, понимая, что Курзенков, конечно, не в состояний изобразить женщину-москвичку. Однако и молодежь, поступающая на театральный рабфак, и «художники», и «писатель» Скулин явно держали сторону студента, побежденные его неотразимыми доводами.

— Это действительно не мое амплуа, — Просто сказал Курзенков, выходя на середину комнаты. — Мне это гораздо труднее.

Все недоуменно притихли: никто не ожидал, что он подтвердят свои слова примером. Курзенков дурашливо подмигнул, затих, косясь назад, словно кого-то ожидая, и вдруг в одно мгновение преобразился на глазах молодежи. Несколько томные, кокетливые движения, поджатые губы, дробная походка, покачивание бедер, быстрый взгляд по сторонам, мимолетная улыбочка. Курзенков повторил сцену, сыгранную Отморской, но закончил ее по-другому: московская модница сделала прыжок в наиболее мелком месте, замочилась и вдруг, придав лицу гордое, почти надменное выражение, той же кокетливой походкой выбрела из лужи и зачастила каблуками дальше.

Образ был шаржирован, выполнен грубовато, но в нем проглядывало что-то меткое, верное, увиденное зорким глазом. Все очень смеялись, аплодировали. Похвалила Курзенкова и Алла.

— Вы опасный человек, — сказала она. — Вам на зубок не попадайся.

— Поучитесь на рабфаке, овладеете мастерством — и такие ли роли будете играть!

Потом выступала Дина Злуникина и чрезвычайно красочно разыграла сценку — провинциальная сплетница на лавочке. Разнообразие интонаций Дины, характерные ухватки, манера щелкать семечки, меткие словечки — все поражало верностью изображения, неистощимостью выдумки. Леонид, как и большинство будущих студентов, не ожидая такого богатства «находок» у этой носатой, невзрачной горожанки. Курзенков даже причмокнул и стал весьма серьезным,

— Вы, Дина, далеко можете пойти.

От более подробного разбора ее игры он уклонился.

Коля Мозольков проделал ряд акробатических номеров, а Матюшин спел. Напружив толстую шею, явно не зная, куда деть опущенные руки, он выводил своим превосходным басом:

В эту ночь-полночь Удалой молодец Хотел быть, навестить Молодую вдову.

Несколько минут после того, как Матюшин кончил, в аудитории стояла завороженная тишина, — таково действие подлинного таланта.

— Го-ло-си-ще! — прошептал кто-то.

— Второй Батурин!

— Однако мы увлеклись, — вставая, произнес Илья Курзенков. — Мне пора. Желаю вам всем, друзья, выдержать.

До двери его проводили с почетом, как признанного руководителя.

 

V

Когда человек долго живет на одном месте, без конца видит одни и те же лица, дома, — все вокруг ему приедается, кажется однообразным, и, оглядываясь назад, он мало что может вспомнить. Стоит этому человеку попасть в другую обстановку, отдаться другой деятельности, как темп жизни для него убыстряется, всякая мелочь врезается в память, повседневная сутолока приобретает необычную яркость. Пролетевшая неделя кажется ему богаче событиями, чем весь минувший год.

После тишины придонецкого городка Леонид Осокин словно встряхнулся, воспрянул духом. Скучать было совсем некогда.

В этот день решили идти в Третьяковскую галерею. В каменном колодце-дворе столкнулись с Курзенковым, как всегда гладко выбритым, отлично одетым. Он раскинул руки крестом, не пропуская их:

— Туда вы всегда успеете.

И добавил, что свободного времени у него в обрез, — не лучше ли просто посидеть, побеседовать?

Но Леонид подхватил под руку Аллу Отморскую, потянул к «тоннелю» — выходу на улицу. За ними тронулась вся компания.

По узкой Мясницкой с оглушающим звоном катили переполненные трамваи. Зубчатая тень от зданий, достигая середины мостовой, резко делила улицу на две части. Ослепительно блестели окна, зеркальные витрины солнечной стороны, золотисто зеленели освещенные клены, липы в глубине дворов за чугунной резьбой ворот. Множество движущихся людей испестрили тротуары; цветистые наряды, прически девушек, обнаженные загорелые, руки создавали бьющую в глаза игру красок. Казалось, и треск колес, и говор толпы ярче на освещенной стороне, чем на теневой.

Прижимая локоть Аллы, Осокин рассказал о себе, спросил, кто у нее из родни остался в Майкопе, чем она занималась дома.

— Какой любопытный, — улыбчиво прищурилась Алла, но в ее взгляде Леониду почудилась настороженность. — Женщин так не расспрашивают. Ждут, когда они сами сообщат о себе... что найдут нужным. Если уж тебе так хочется — пожалуйста. Училась в средней школе, год не закончила и поступила преподавать в ликбез. Доволен?

— Не пойму одного: с детства мечтала заделаться артисткой, а... по окончании школы не приехала в Москву. Почему потеряла целых... сколько... четыре года?

— Случилось так. Мама заболела.

В ответе Аллы, ему вновь почудилось, что-то уклончивое.

Он догадался, что она избегает разговоров о прошлом. Чего скрытничает? Интересно, чувствует она или нет, что дорога ему? Временами в глубине зрачков девушки он читал ласковый, обещающий ответ.

— Как вы далеко убежали, — неожиданно раздался позади них уверенный голос. — Едва нагнали.

Леонид обернулся. С компанией будущих рабфаковцев шел и Курзенков. Он здесь? Ведь говорил, что времени в обрез. Передумал?

Оглянулась и Алла, кокетливо спросила:

— Решили и вы с нами, Илья?

— Соблазн велик, тьфу, господи прости! — старческим басом, подражая какому-то актеру, проговорил Курзенков, Видимо, это была строка из стихотворения или пьесы в стихах.

— Идите к нам.

Он прибавил шагу, взял Аллу под руку с другой стороны. Леониду уже нельзя было вести откровенный разговор.

— Полно дел, а я вот тащусь с вами, — говорил Курзенков, добродушно пожав плечами, — Зачем? Для чего? Дина попросила, ребята. Надо же кому-то взять над вами шефство? Между прочим, могу организовать коллективное посещение Вахтанговского театра. Дирекция иногда предоставляет нашему профкому билеты... в виде, так сказать, школы. Притом у меня там есть видный знакомый актер.

В переулке показалась ограда Третьяковской галереи. Не только Осокина, много лет мечтавшего увидеть этот музей русского искусства, но и тех, кто не имел никакого отношения к живописи, охватило благоговение. Ковровые дорожки, заглушавшие шаги, сдержанный говор, вид огромных зал, густо завешанных бесценными полотнами, еще углубили торжественность настроения. Леонид и Шатков, едва сдав кепки, стремительно начали осмотр. За ними толпилась остальная компания, понимая, что «художники» здесь главные. У Осокина разбежались глаза, он оробел от; количества картин, блеска тусклых от времени золотых рам.

— Какого это художника рисунки? — тихо спросила его Алла.

Ответить Леонид не мог и смешался: он сам не знал — какого. Знал он не больше двадцати самых популярных имен, но, к полному своему удивлению, их полотен, известных ему по литографиям, здесь не обнаружил. Вообще вокруг висели сплошные иконы. Странно.

— Сейчас, сейчас, — бормотал он, беспомощно озираясь.

Спросить, что ли, кого? Вон у двери служительница. Неудобно перед товарищами, услышат. Шатков смущенно толкал его в бок, пожимал плечами: тоже ничего не понимал. Пришлось обоим тайком читать надписи: «Устюжское благовещение». Что это за мура?

— Здесь древняя живопись, еще периода Киевской Руси, — вдруг услышал Леонид спокойный голос Ильи Курзенкова. — Одиннадцатый — тринадцатый века: истоки нашего искусства. А это уже Московское княжество: Андрей Рублев. Первый наш гений. Вот его знаменитая «Троица». Реставрирована, конечно. Краски-то какие! На желтке затерты.

Внутри у Леонида все похолодело. «Рублев? Гений? Откуда он взялся? » Такой фамилии Осокин никогда не слышал, и, если признаться по совести, великолепные иконы великого русского живописца не произвели на него большого впечатления. Плоские темные святые — да и всё. Будь он здесь один — скорее всего прошел бы мимо, не обратив и внимания. Оказывается, вон как развивалось родное искусство?!

Теперь молодежь сгруппировалась вокруг Курзенкова, а он уверенно, словно экскурсовод, вел их по залам музея. Хорошо ли он знал живопись? Леонид в этом сомневался, — просто, наверно, не впервые в Третьяковской галерее. Как бы там ни было, а факт оставался фактом: разбирался Курзенков намного лучше его, и Леонид слушал с завистью. Какой же он задрипанный «художник», если так плохо знаком со своим любимым делом!

Ладно: вот поступит на рабфак и начнет жить по-новому — по самую маковку окунется в учебу.

Поднялись на второй этаж, и наконец начались залы художников, которых Леонид любил: Перова, Репина, Айвазовского, Васнецова, Шишкина, Крамского, Левитана. Однако и здесь оказались великие мастера, доселе неизвестные ему или такие, о каких он знал лишь мельком, понаслышке. Леонид в немом восторге застыл перед серовской «Девочкой с персиками», потрясенный совершенно живым взглядом темных глаз, мягкой линией наивных губ, нежным, весенним освещением комнаты, душистым воздухом, запах которого он просто чувствовал. Час от часу не легче: не знать такого чудодея-живописца!

— А вот и наш сатирик Федотов, — говорил Курзенков. — В русской живописи он занимает важное место: основал школу критического реализма. Сам великий Брюллов признал его первенство.

И начал объяснять содержание федотовских «Сватовства майора», «Вдовушки».

И этого художника Леонид не знал. Теперь он уже не ахал, не удивлялся. В Третьяковской галерее оказались десятки ярких талантов, о которых он не имел никакого представления. Когда же они вошли в залы, где висели полотна Сурикова, Врубеля, Леонид уже был так подавлен, что лишь мрачно сопел. В сущности, если разобраться, разве он когда нибудь всерьез занимался рисунком? Юношеское увлечение провинциальное дилетантство. Все познается в сравнении. Не попади он в Москву, не понял бы, что полный неуч. Лишь здесь, на рабфаке, на отделении ИЗО начнется его подлинная школа. Сколько же ему нужно гнуть спину, пролить пота! Да сможет ли он выдюжить? Есть ли у него дарование?

Охваченный внезапными сомнениями, Леонид исподлобья смотрел, как, не выпячивая себя, свободно и с достоинством держался Курзенков, как ловко сидел на нем сшитый по мерке светло-серый костюм, как мягко блестели начищенные модные туфли. Какие у него уверенные, плавные движения; улыбка и та отработана: может немедленно появиться и тут же исчезнуть. Глаза из-под черных, толстых, как пиявки, бровей смотрят приветливо, ясно, без малейшего смущения, руки чисты, выхолены.

Теряется ли когда-нибудь Курзенков? Делает ошибки? Гладок, ладен, шея крепкая — хозяин жизни. Вот они какие, московские львы.

Вполне понятно, почему рабфаковские девчонки теснятся вокруг него, с жадностью ловят каждое слово. Оказывается, надо уметь следить за своей внешностью, уметь держать себя.

Когда выходили, Дина Злуникина томно сказала: — Самое большое впечатление на меня, произвел Врубель.

— Обожаю его декорации к «Демону» Рубинштейна. Конечно, декаданс сейчас не в моде... но удивительная фантазия, гениальный художник. И подумать только: ослепнуть, бредить о «новых изумрудных глазах» и умереть в психиатричке!

Успех на недавней «репетиции» выделил Дину среди будущих артисток. Она теперь всюду высказывала свои замечания.

«Вон какие девки прут на рабфак, — подумал Леонид. — Даже биографии художников знают! »

До посещения музея он лишь смутно слышал о Врубеле. Оказывается — гений.

После тишины, полумрака Третьяковской галереи блеск предвечернего солнца казался особенно ослепительным, скопившийся зной на улицах особенно ощутимым, звонки трамваев, гул толпы особенно шумными, вязкими. Выйдя из Лаврушинского переулка, молодежь, делясь мнениями, пошла по набережной к Большому Каменному мосту.

— Понравилось тебе, Леня? — спросила Елина.

Ощущение двойное: сразу почувствовал свое ничтожество и особенно захотелось учиться у опытного художника. Третьяковка столько разбудила мыслей — за год не переварить! Слыхал я, что картина не может развивать мысль, как роман, дает только один момент. Да зато как! Возьмите «Черное море» Айвазовского. Просто движется, бьет пенной волной: лезь и купайся. Ни одно перо так не изобразит, как кисть!

Кудрявый чуб Леонида растрепался, смелые глаза на открытом возбужденном лице сияли радостью познания, щедростью чувств. Все как-то забыли книжные пояснения Курзенкова. Полуоткрыв рот, слушал друга Иван Шатков. Алла Отморская сама взяла его под руку, заглядывала в лицо, приравняла свой шаг к его шагу.

С другой стороны девушки появился Курзенков, шутливо сказал:

— Вы все время секретничаете. О чем, позвольте спросить?

— Готовимся к экзаменам, — ответил Леонид.

— С каких мест вы, ребята?

Ответив, Леонид поинтересовался у Ильи, откуда он сам.

— Отец мой в Саратове заместитель начальника облаетной милиции.

— Вон ты какого рода! — удивился Леонид. — Батько участник гражданской войны?

— Командовал полком, — важно и сухо сказал Курзенков. — Награжден орденом Красного Знамени.

— Сильно!

— Мать у тебя есть, Илья? — задала вопрос Алла. — Брат? Сестры?

Почему-то в ее голосе Леониду почудилась особенная заинтересованность. Ему стало смешно: об этом расспрашивают друг друга все знакомые.

Из скупых, уклончивых ответов Курзенкова выяснилось, что с матерью его отец давно разошелся. Она забрала меньшую дочку и уехала в родную деревню под Сызрань, он же, Илья, остался с отцом. Мачеха привила Илье любовь к театру. Живет он сейчас самостоятельно: в Замоскворечье, на Малом Фонарном у него комната. Чувствовалось, что Курзенков, как и Отморская, чего-то недоговаривает.

Слушая его, Леонид вспомнил своего отца. Он у него был простой ростовский портовый грузчик, ушел в Красную гвардию добровольно, рядовым кавалеристом, и неизвестно где сложил голову. Вот как в жизни: один в чинах, у власти, взял себе, по всей видимости, красивую, молодую, образованную женщину; второй, может, даже не был похоронен с честью. Сын одного рос в холе; другого — в асфальтовом котле.

Неожиданный спазм сдавил Леониду горло, но было чувство горя от невозвратной утраты, а сознание великой гордости за отца, глубочайшего уважения к нему, признательности. Еще никогда Леонид так не гордился им. Пусть его отца никто не знает. Пусть его имени нет ни на одном обелиске. Но и вот эти студенты, что идут с ним по Большому Каменному мосту, и пассажиры, что едут на том вон трамвае, и те, что плывут по реке на катере, — все чем - то обязаны его погибшему отцу. Лишь благодаря таким, как этот ростовский грузчик, — и Третьяковская галерея, и рабфак искусств, и весь этот город, и вся Россия принадлежат ей, советской молодежи.

И все-таки очень обидно, что судьба оделяет всех так неравномерно.

 

VI

Ближе всех Леонид сошелся с Шатковым. Связывало их не только то, что оба мечтали стать художниками, а и то, что оба спали в асфальтовых котлах, отведали тюремную похлебку, воспитывались в трудовых колониях; для таких ребят нет ничего выше товарищеской спайки. И Осокин и Шатков понимали, что могут опереться друг на друга, как на стену, что у каждого из них сейчас четыре кулака и две головы. Поэтому они всегда ходили вдвоем, делились задушевными думами.

Денег у Шаткова было в обрез: в Бакинской трудкоммуне с воспитанников вычитали за содержание и на руки выдавали мало. Осокин перед отъездом в Москву получил расчет в мастерских и сразу стал помогать корешу: то купит колбасы, то билеты в кино возьмет, то за трамвай заплатит. Иван только потянется за тощим кошельком, он уже отведет его руку: «Чего мелочишься? Не вылетаю же я в трубу. Вот останется в кармане блоха на аркане — сам попрошу. Не будет у тебя — вместе какого-нибудь банковского жмурика обчистим».

Зато в документах Шаткова, лежавших в канцелярии рабфака, находилась путевка из Бакинской трудкоммуны с отличной характеристикой. У Леонида не было никаких рекомендаций, он сорвался неожиданно для самого себя: обозвал мастера «старорежимником» за то, что придирается к тем, кто его не угощает. Мастер пожаловался начальнику цеха, тот сделал Леониду выговор. «Холуем никогда не был, сгоряча выпалил Леонид. — Ищите себе покладистых», — и подал заявление об уходе. Его давно тянуло на рабфак искусств, да все опасался, что срежется на экзамене, а тут сразу послал документы.

— Тебе, Ленька, обязательно надо путевку достать, — настойчиво советовал ему Шатков. — Это, брат, важный козырь. Приемочная комиссия знаешь как внимание обращает? Ого! Значит, коллектив посылает тебя как достойного. Динку Злуникину учреждение направило, Никиту Матюшина — шахта, Кольку Мозолькова целым мандатом снабдили. Да тут почти все запаслись, а ты идешь «диким».

— Все это мура, Ванька. Посылают не всегда самых достойных. Понравишься директору или члену бюро — и дело в коробочке. Я понимаю тебя: форма есть форма. Но куда теперь сунешься за путевкой? Надо было раньше мозгой раскидывать.

— Места найдутся. Можно пойти в ЦК профсоюза металлистов. Ты ведь слесарь. В ЦК комсомола — тоже своя организация. В Наркомпрос.

— Дорожки-то крутые. Прилетел, скажут, сизый ворон: карр-карр, здравствуйте. Не хотите ль мелкой дроби под хвост?

— Не на такие, Ленька, дела ходили и не дрейфили.

— То было давно. Теперь мы не урки — люди, совесть есть. Впрочем, я ведь не красть путевку собираюсь? Попробовать нешто? А? Расскажу все по душам.

На следующий день Осокин отправился в Китай-город в Ипатьевский переулок, где в высоком сером здании помещался ЦК комсомола. Билет у него лежал во внутреннем кармане пиджака, но членские взносы за последние полгода уплачены не были. Обычно, по беспечности, разболтанности, у Осокина всегда что-нибудь оказывалось не в порядке. На этот раз дело обстояло совсем иначе. Месяца за четыре до расчета, на занятиях политкружка, он поднялся и сказал: «Что вы нам всё поете: индустриализация, колхозы, стало лучше, стало лучше. Вон рабочие жалуются: в магазинах полки пустуют, не всегда купишь колбасу, сахар. В селе скот порезали, из чего колбасу сделаешь? С хлебом туго, гноят пшеницу. Лучше б пояснили, как за изобилие бороться? »

Новый секретарь комитета, скуластый, с прямой линией тонких губ, резко одернул его и велел прекратить «обывательские разговорчики». Леонид не унялся. «Почему ты мне рот закрываешь? Что я, среди обывателей нахожусь? На комсомольском кружке. Где ж мне по душам говорить? Только и требуете, чтобы мы голосовали «за». Ленин никогда не скрывал правду от народа: трудно, мол, и если не преодолеем, можем погибнуть. И рабочий класс всегда его поддерживал». Леонид поднял глаза на портрет лобастого Ленина словно призывая его в свидетели, и запнулся: на его месте из новой рамы глядел вислоносый Сталин. Кто и когда успел заменить портрет? Впрочем, секретарь не дал Леониду больше говорить и обещал вопрос о нем разобрать отдельно.

Случай на политкружке тоже послужил одной из причин, заставивших Осокина покинуть городок. Уезжая, он впопыхах так и забыл уплатить членские взносы.

Из бюро пропусков он позвонил в отдел школ, объяснил, что приехал с Украины, слесарь, и его обещали принять. Четверть часа спустя, пройдя мимо часового, Леонид поднимался по лестнице. Он испытывал некоторый трепет: шутка сказать, он, бывший подзаборный обитатель, где находится! Выйдет ли у него что? Тут уж все должны по справедливости решить.

Кабинет заведующего отделом Совкова оказался закрытым. Леонида принял его заместитель Кирилл Ловягин, длинный, молодой, в темно-сером, хорошо отутюженном костюме, в полотняной, расшитой по вороту рубахе, завязанной цветными тесемками с махорчиками. Русые, с тусклым блеском волосы его хохолком были зачесаны над высоким крутым лбом с намечавшимися залысинами; как бы вдавленный, слегка крючковатый нос свисал над чисто выбритой тонкой губой, глаза имели цвет очищенного алюминия, искрились спокойно, проницательно, с внутренней изучающей улыбочкой. Он не поднял головы на стук двери, пропустившей Леонида, и неторопливыми аккуратными движениями крупных цепких рук перебирал подшивку.

Держа обеими руками кепку, Леонид остановился у стола, ожидая, когда с ним заговорят.

Прошло минут пять, показавшихся ему очень длинными

— Вы можете меня принять, товарищ Ловягин? — наконец спросил он.

Заместитель заведующего мельком поднял на него глаза, открыл тумбу письменного стола, достал синюю папку, разгладил ее край. Леонид еще подождал, проговорил громче:

— У меня к вам дело.

— Я давно тебя слушаю. — Заместитель заведующего отделом спокойно открыл палку, искоса, весело глянул на Леонида, стал листать бумаги.

«Ишь какой работяга - Сразу две лямки тянет».

Кинув взгляд на мягкий, обшитый коричневой кожей стул, Леонид переложил кепку в левую руку и рассказал, что он слесарь, приехал поступать на рабфак искусств, но ни путевки, ни рекомендаций у него нет: не знал, что их надо брать. Не даст ли ему ЦК комсомола? А то ребята говорят, без направления мало надежды попасть, ему же охота учиться.

— А почему мы обязаны дать тебе путевку? — вдруг подняв на него глаза и продолжая перебирать бумаги, спокойно, с легонькой усмешкой спросил Ловягин.

Осокин немного опешил:

— Как почему?

— Вот именно — почему?

Говорил Ловягин ровным тоном, словно ведя дружескую беседу, но и от алюминиевого блеска его светлых глаз, и от неторопливых движений крупных рук с отогнутыми назад большими пальцами веяло металлом, неприступностью.

Что-то завалило Леониду горло, вспотели веки. Он переложил кепку в другую руку. Для обиды не было никаких оснований, и в то же время он чувствовал, что не может овладеть собой.

— Потому, что я рабочий... комсомолец, — заговорил он. — Куда мне еще идти? У меня в Москве никого нет.

— Мало ли у нас, дорогой мой, рабочих? И, считай, большинство из них комсомольцы. Не можем ведь мы всем дать путевки на учебу? Надеюсь, ты понимаешь принцип? Даем по ходатайству низовых организаций самым лучшим... премируем. Может, ты лодырем был на производстве, летуном. Откуда мы знаем?

Все, что говорил Ловягин, было совершенно правильно, и Леонид не мог внутренне с ним не согласиться. Притом он ведь действительно сбежал из мастерских да еще за полгода не уплатил членские взносы. Вероятно, ему оставалось лишь повернуться и уйти из ЦК комсомола. Но почему-то Леонид чувствовал себя все более и более униженным. Он стоял перед письменным столом, смотрел на холодно, разумно рассуждающего Ловягина и испытывал к нему самую настоящую неприязнь. Бывают открытые, приветливые люди; узнаешь — влюбишься, потянешься всей душой. Но бывают и такие, как Ловягин: к ним сразу чувствуешь антипатию, отчужденность. Чего Леонид хотел? Ведь, идя в ЦК, он мало надеялся на успех, понимая, что давать ему путевку действительно не за что. Так что ж его взорвало? Отношение Ловягина? Ловягин его ничем не обидел, не оскорбил, и это он тоже поставил ему в вину. Леонид ожидал, что в ЦК с ним поговорят «по-рабочему» — простецки может грубовато, зато по душам. Пусть ничего не дадут, поругают, но и посочувствуют его положению, ротозейству, объяснят: вот так-то надо было, парень, сам прошляпил, а у нас нет возможностей. Дуй, жми, старайся выдержать получше экзамены, авось уцепишься. И вдруг этакое равнодушие, безразличие. «Бюрократ», — ухватился Леонид за излюбленное слово.

Ловягин теперь сидел откинувшись в кресле. В умных глазах под высоким ясным лбом теплилась едкая полуулыбка.

— Значит, вы не верите тому, что я говорю? — спросил Леонид, уже ища причины грубо придраться, выплеснуть злость.

— Мы верим бумагам, — по-прежнему спокойно, даже чуть лениво ответил Ловягин.

Вероятно, он ждал, когда Осокин уйдет, — цепкие пальцы его притянули поближе лежавшую на столе синюю папку, глаза опустились на машинописный текст.

В комнату, неприметно прихрамывая, вошел плотный, среднего роста мужчина с русыми, светлыми волосами, крупными прядями падавшими на лоб. Синий пиджак был распахнут, галстук сбился набок. Он открыл шкаф и стал рыться в подшивках.

Ловягин замолчал, повел вслед за ним взглядом.

— Я считал, что тут по-свойски отнесутся, — запальчиво проговорил Леонид: доводов против заместителя заведующего у него никаких не было, и он терял нить мыслей. — Выслушают по-человечески. А тут хуже, чем у нас в заводской ячейке.

Пора было уходить, только ему хотелось высказать этому бюрократу все, что накипело на душе, пусть его запомнит.

Ловягин слегка нахмурился и заговорил, по-прежнему не повышая голоса, но жестко:

— Скандалить сюда пришел, парень? Какие ты можешь иметь к нам претензии? Разве я тебя не выслушал? Повторяю: мы не можем поддерживать первого встречного, неизвестного нам человека. Где рекомендация твоего коллектива?

И он опять повторил свои доводы, словно хотел убедить не только Леонида, а еще кого-то.

Русоволосый мужчина в синем костюме, успел закрыть шкаф и, положив взятую подшивку на стол, тяжело оперся на нее широкой рукой. Казалось, и он ожидал, когда уйдет Леонид, чтобы поговорить с заместителем заведующего отделом школ.

— Сидите... тут, — сказал Леонид, нахлобучивая кепку, понимая, что о путевке уже не может быть и речи, и лишь желая напоследок больнее уколоть этого невзлюбившегося ему «начальника».

— В самом деле, что ты расшумелся, парень? — вдруг сказал ему русоголовый и вытер платком лоб. — Поезжай домой на завод, заслужи работой рекомендацию, а на будущий год возвращайся. Возможно, тогда и мы поддержим.

Ловягин, который сам хотел возразить Леониду, замолчал на полуслове и одобрительно слушал. Леонид резко, зло ответил:

— Куда домой? В асфальтовый котел?

— Может, повежливее будешь разговаривать, — вдруг повысив голос, сказал ему Ловягин.

— Плохо обучен. Воспитания такого, как ты, не получил.

— Почему в котел? — перебил русоволосый.

— А куда еще? Был бы у меня свой угол! Раньше домом считался асфальтовый котел да тюремная камера.

— То-то разболтанный такой, — твердо вставил Ловягин. — Привык брать горлом. Тут тебе надзирателей нет... надо помнить, где находишься. Отца небось в свое время не слушал, вот и угла нет.

— Отца моего не трогай, товарищ Ловягин. Будь он живой, может, не стоял бы я перед тобой с кепочкой в руке. Ну да я не в обиде. Кому-то надо было и голову сложив за советскую власть. Не все уцелели и на высоких креслах сидят. Отец мой не был ни комдивом, ни орденоносцем, а я вот каждой кровинкой горжусь им. В колонии воспитатель Колодяжный рассказывал, что в Париже есть могила Неизвестного солдата. Когда-нибудь, глядишь, и у нас устроят. Здесь, неподалечку, на Красной площади.

Брезгливая улыбка легла на тонкие губы Ловягина. Он чуть поднял руку, точно дирижируя.

— Здесь глухих нет, Осокин, чего кричишь? И вообще, поменьше драматических жестов.

«Фамилию даже помнит», — с изумлением отметил Леонид.

Русоволосый все это время внимательно, чуть хмуро слушал.

— У тебя какие-нибудь документы есть? — спросил он и протянул руку, — Покажи.

— Не мешало бы у него, кстати, и членские взносы проверить, — посоветовал Ловягин, однако совсем негромко.

Что за человек был этот русоволосый, Леонид не знал. На вид — лет тридцати с небольшим, одет в стандартный москвошвеевский костюм; потрескавшийся ремешок часов опускался от лацкана пиджака в нагрудный карманчик.

— Идем ко мне.

Неприметно прихрамывая, русоволосый, к удивлению Леонида, привел его в кабинет заведующего школьным отделом ЦК комсомола: оказывается, этот простой мужик и был сам Совков. Никогда бы не подумал! Осокин смутился: как он с ним разговаривал? Не зря ему Ловягин сказал: никакого воспитания.

— Учиться дальше захотел? — говорил Совков, садясь, и указал Леониду на кожаное кресло напротив. — Молодец, конечно, что к знаниям тянешься. Только ты ведь не в асфальтовый котел пришел? Поаккуратнее надо себя держать.

И он строго, недобро погрозил Леониду пальцем.

Это почему-то его совсем не обидело. Леонид привык, что его все время одергивали, поучали, наставляли на верный путь, и, несмотря на двадцать лет, еще не чувствовал себя взрослым. Его тронула мелочь: заведующий отделом предложил ему сесть. После приема у Ловягина ему не хотелось замечать мелких колючек. Он искренне рассказал Совкову об отце, о своей жизни, достал из кармана два свернутых в трубочку полотна, нарисованных масляными красками, смущенно показал. Третьяковка заронила в душу Леонида яд сомнения: да есть ли у него настоящий талант? Тем большую надежду он теперь возлагал на художников-учителей, на упорную работу.

Совков внимательно посмотрел его рисунки.

— В живописи я не специалист, — сказал он потеплевшим голосом. — По-моему, ничего. Иной художник такое намалюет — не поймешь, где голова, где хвост. Что ж так поздно к нам? Сани с осени готовят.

С час просидел Леонид у заведующего отделом. Совков расспросил, что он ест, где спит. Затем они вышли в приемную, где у телефонного аппарата, за пишущей машинкой сидела рыжекудрая девушка. Глаза у нее тоже были рыжие, понятливые — и она с полуслова угадывала, что ей хотят сказать. Возле нее с бумажкой стоял Ловягин, объясняя, что и как надо перепечатать.

— Соня, — обратился к девушке Совков, — вот этому неотесанному пареньку выпиши путевку на рабфак искусств. Да, да, я знаю, лимит наш исчерпан и количество предоставляемых мест мы заполнили... Это ходатайство пойдет сверх нормы. — Он пояснил своему заместителю: — Дадим в виде исключения. Конечно, не за личные качества... авось обтешется, окончательно человеком станет. К рисованию, понимаешь, тянется.

Когда заведующий отделом заговорил с секретаршей, Ловягин убрал от нее свою бумажку, как бы показывая, что ею можно заняться во вторую очередь. Услышав решение относительно Леонида, он прищурясь посмотрел на него алюминиевыми глазами, снисходительно и с оттенком покровительства улыбнулся, кивнул на стул:

— Садись. Оформят тебе... Да будь в другой раз поумнее.

Все еще не веря, что все так счастливо обернулось, Леонид покорно опустился на стул. Он растерялся, был рад, смущен и не сообразил отблагодарить Совкова: не привык к выражению «телячьих чувств». Заведующий отделем прихрамывая ушел в кабинет.

Когда Леонид получил путевку, секретарша сказала, что бы он зашел в общий отдел к управделами. Это опять отвлекло его от мысли поблагодарить Совкова. Он спустился на этаж ниже. Здесь сидело несколько человек: морячок, возвращавшийся в Кронштадт и оказавшийся без денег; студентка из Иркутска, обкраденная на вокзале; шахтер из Кузбасса, видно продувной парень, длинно, и темно объяснявший, как попал «впросак». Все они ждали материальной помощи от ЦК. «А куда нам еще топать? — цыгановато блестя глазами, объяснил шахтер, — В милицию, что ли? Тут мы, считай, дома». Вместе с ними кассир выдал деньги и Осокину: оказывается, и этим он был обязан Совкову. Вот, выходит, почему тот расспрашивал, когда, мол, приехал, где ночуешь.

К себе в аудиторию на третий этаж Леонид взлетел бегом.

— Дали? — ахнул Иван Шатков, разглядывая осокинскую путевку. — Ну-у, брат! Отнеси в учебную часть и считай, что ты уже студент рабфака. Тут академия дверь распахнет. На «удочку» — то экзамен, чай, вытянешь?

В этот день друзья с шиком пообедали в столовой.

 

VII

Приближались экзамены, и здание рабфака искусств менялось на глазах. Ремонт кончался, коридоры, аудитории стали как бы выше, широкие «барские» лестницы с металлическими ступенями — внушительнее, и вновь поступающие косились на беленые стены всё с большим уважением: храм искусства, попадут ли они сюда? Пол еще пестрел известкой, брызгами краски, стремянки не убрали, где-то спешно шли доделки, но уже вид помещения был другой.

Учебная часть, канцелярия рабфака теперь работали регулярно. Будущие студенты каждый день видели внушительную фигуру директора Краба, полную приветливую секретаршу, коменданта. Но не только администрация была на месте; на первом этаже всегда бурлил народ, шумела молодежь. На доске появились приказы, вывесили списки допущенных к экзаменам, и поступающие робко, с надеждой искали свои фамилии. Уверенно толкаясь, проходили второкурсники, будущие выпускники. И хотя вид у студентов был довольно потрепанный, разговаривали они громко, не стесняясь, панибратски отзывались о преподавателях. Новички взирали на них с почтением.

Утром, скатав матрацы, Леонид и Шатков умылись в уборной и побежали вниз по лестнице: в молочную завтракать. Они уже хотели выходить во двор, когда в дальнем конце коридора, у стенгазеты, услышали выкрики, аплодисменты. Осокин и Шатков переглянулись: «Что за шум, а драки нету? Пойдем глянем?»

Кучка парней и две девушки окружали высокого, широкоплечего, сутуловатого парня лет двадцати трех, с крупным веснушчатым носом, большим ртом. Из-под козырька его клетчатой, сдвинутой на затылок кепки торчал огненный, рыжий чубчик, синий пиджак был расстегнут, открывая оранжевую майку и широкую загорелую грудь, покрытую татуировкой. Парень стоял, самодовольно откинув голову, весело, в упор глядя голубыми, выпуклыми глазами с перламутровым белком.

— Великолепно! — раздавалось из толпы. — Талантливо!

— Еще почитайте!

— Хоть одно стихотворение.

Обе девушки захлопали в ладоши. Рыжий приосанился ухарски поправил кепку, с удовольствием прислушиваясь к похвалам.

— Понравилось? Лады. Еще рвану одно напоследок: «Дедово наследство» называется. Это из ранних, когда только начинал писать.

Подняв рыжую волосатую руку, по тыльной стороне ладони покрытую татуировкой, он уверенно, хрипловатым голосом стал читать:

Не припомню, где родился я, Подростал в притоне за кладбищем. Рано, рано я узнал тебя, Злое слово — «нищий». Я не помню матери своей, Дед же мой — жиганом был и вором. Не пригладил мне никто кудрей, Рос крапивой дикой у забора. Уходили все по вечерам, Оставались я да пьяный дед. Он тогда про молодость бунчал И про удаль невозвратных лет. Страшно было с дедом-душегубом. Жуток взгляд в расщелинах глазниц. И шептали сморщенные губы Об удачах «громок» и убийств. Ночью как-то дед мой занемог, Весь дрожа, позвал меня по кличке, Прошептал: «Под тюфяком у ног, Как умру, возьми себе отмычки...» Дедов холм крапивою порос.  Вырос я, как сорная трава, Вороватый, как голодный пес, По ночам шнырял я по дворам. А от деда мне осталась кличка, — И звала меня блатня «Кацыгой». И гремели дедовы отмычки По конторам, хазам, магазинам. .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  . Я теперь не шляюсь по ночам, Кинул в воду дедово наследство, Но осталась злоба к богачам За мое загубленное детство. [32]

По спине у взволнованного Леонида поползли мурашки. Шатков молча показал ему большой палец руки — мол, здорово. Глуховатый голос поэта выразительно подчеркивал драматизм стихотворения.

— Клево! — громко сказал Леонид. — Стишок — что надо!

— В точку! — подтвердил Шатков.

Поэт глянул в их сторону.

— Клевый, говорите? В точку? Иль «свои»?

— Были когда-то и «своими». Вы тоже, видать, хлебнули «вольной житухи»?

Поэт, словно забыв об остальных слушателях, дружески подошёл к ним, подал крепкую, сильную руку.

— Хлебнул не только «воли», а и неволи. — Он наложил два растопыренных пальца правой руки на левую и поднес к глазам: красноречивый жест воров, показыващих тюремную решетку. — Ясно? Канц. Блатное эсперанто. С каких вы мест, братва, чем. тут промышляете? Учиться приехали? Дайте пять, будем знакомы: студент РИИНа Прокофий Рожнов.

— Неволю и мы знали, — усмехнулся Леонид. — А познакомиться рады. Вот, оказывается, какие люди из наших ребят выходят!

— Да уж на «воле» куски на помойках не сшибали и теперь, когда «завязали узелок», ботинки фраерам чистить не будем. «Перо» финское Меняем на перо вечное. Куда поступаете?

— В маляры, — сказал Шатков. — Только кисточки у нас поменьше и раскрашиваем не стены, а холсты.

— Художники? Я всегда говорил, что среди нашей братвы полно талантов. Куда ни плюнь — на самородок попадешь.

Острота Прокофия Рожнова вызвала улыбки у поредевшей кучки слушателей. Обе девушки на прощанье одарили его кокетливыми взглядами.

Знакомство с поэтом очень польстило Осокину и Шаткову. Смотрели они на него почтительно и, стесняясь называть, как он их, на «ты», избегали местоимений. Но Рожнов проявил такое простецкое добросердечие, что вскоре оба «художника» приняли его товарищеский тон. Что ни скажи, «свой» парень, со «дна», задирать нос не собирается.

— Курнуть хотите? — спросил Рожнов.

Он достал «Пушку». В пачке оказалась всего одна папироса.

— У меня есть, — проговорил Леонид, хватаясь за карман.

— Ша, — остановил его Рожнов, — Найдем.

Вынул одну папиросу из-за уха и протянул ему; вторая хранилась у него в нагрудном карманчике пиджака — эту отдал Шаткову.

— И еще есть в затырке. — Рожнов снял кепку и показал две папироски, лежавшие в углублении между подкладкой и козырьком. — Привык на «воле» ховырить.

Вместе с ним засмеялись и оба будущих рабфаковца.

— В Москве есть целая группа «своих», — говорил Рожнов, прикурив. — Все с бору да с сосенки. Из Орловской трудкоммуны паренек очерки пишет. Из Куряжа под Харьковом — прозаик. Поэт из Нижнего Новгорода. С Дона один: хорошие рассказы принес. Много разных. Ну, большая часть из Болшева, как и я. Собрали номер альманаха «Вчера и сегодня», Максим Горький предисловие дает. Дуйте в нашу группу, будете художниками-оформителями.

— Это бы классно было, — сказал Шатков. — Верно, Ленька?

— Да уж куда хлестче.

— Запишите мой адрес: я живу на Старосадском, от вас ближе, чем до уголовного розыска. Ну а сейчас я поканал в редакцию «Вечерки», стишок у меня там взяли, гранки надо посмотреть. Сюда-то забегал просто по дороге, хотел одного знакомца третьекурсника повидать... Эх, девчонки ушли, не узнал, как зовут. Одна хорошенькая.

Рожнов обнял «художников» за плечи, подмигнул и пошел к выходу. Мимолетно, как в зеркало, заглянул в стекло канцелярской двери, сжал большой рот, сделал очень серьезное лицо и тщательно поправил рыжий чубчик под козырьком кепки.

Позавтракав в молочной, друзья отправились бродить по городу, все еще переваривая впечатления от знакомства с поэтом. Вот что значит Москва, чего здесь только не увидишь, с кем не столкнешься. Леониду только показалось, что Прокофий Рожнов слишком уж козыряет блатным жаргоном, ухватками. Леонид сам гордился прошлым: не согнула жизнь. Но выставлять это напоказ? Для того и к знаниям потянулся, чтобы «отшлифоваться». Своей мыслью он не поделился даже с Шатковым: ему ли, парню с восьмилетним образованием, критиковать студента РИИНа, столичного поэта?

Друзья заглянули на громадный Сухаревский рынок. Зачем? Сами не знали. И у Осокина и у Шаткова жизнь прошла на базарах, на вокзалах, и оба любили потолкаться в галдящем людском водовороте, как любили провожать глазами встречный поезд, ловить жирный запах угольного дымка, слушать пение рельсов. За два квартала от рынка бойко торговал книжный «развал». Друзья долго рылись в толстенных фолиантах, тощеньких брошюрках, ветхих журналах дореволюционного издания, разложенных на каменном цоколе дворовых оград и прямо на земле.

Шатков наткнулся на роман Леонова «Вор»: его интересовала литература про блатных. Осокин позавидовал ему, но подобной книжки отыскать не мог. Наконец его внимание задержала «Ярмарка тщеславия».

— Может, тоже про шпану? — сказал он. — Во всяком случае, про базар. Как спекулируют, еще там чего. Писатель, правда, не русский, вот тут напечатано «У. М. Теккерей». Наверно, немец... Нет, «перевод с английского». Ну, узнаем, как в разных Лондонах торгуют. Я вот еще в девятилетке учился, дали мне однажды книжку, тоже «перевод с английского»... и заглавие не ахти чтобы интересное: «Оливер Твист», а знаешь какая оказалась? Про урочек, закачаешься! Когда прочтешь «Вора», дашь мне. Ладно? А я тебе свою.

На рабфак друзья вернулись усталые и довольные.

«Опять потратился, — сокрушенно думал Леонид, подымаясь по лестнице к себе на третий этаж. — Что за черт: не заметишь, как вляпаешься в новую покупку. Разор в этой Москве. Больно соблазнов много». Он вспомнил, что вчера приобрел в магазине «Всекохудожника» набор отличных акварельных красок и альбом из александрийской бумаги. Ша, теперь ничего лишнего, железная экономия.

Однако час спустя Леонид нарушил свой обет: Алла предложила сходить в кино на «Путевку в жизнь» — первый звуковой фильм, который шел в России. Леонид уже видел его дважды, был в полном восторге. И, не раздумывая, согласился идти в третий раз. Посмотреть такую великолепную картину! Да еще с кем!

И, конечно, на свои деньги купил оба билета.

 

VIII

Стояла предвечерняя пора, в аудитории никого не было. Только Никита Матюшин, богатырски развалясь в своем углу, потрясал тишину басовитым храпом.

Шатков улегся на матраце, развернул леоновского «Вора», стал неторопливо шелестеть страницами. Леонид тоже было взял «Ярмарку тщеславия», сел на подоконник. Хотя в английском романе и не пахло базаром, перекупщиками, жульем, читал его Леонид с неослабеваемым интересом. Но сейчас из каждой строчки, из каждой буквы на него смотрели прелестные серые до черноты глаза Аллочки Отморской.

Улыбались красные губы.

Человеку всегда кажется, что именно последняя его любовь и есть настоящая, а то, что было раньше, лишь представлялось любовью. В молодости, когда у вчерашнего юнца вместе с усами появляется мысль о подруге жизни, он тянется ко всякой приглянувшейся девушке и во всяком мимолетном увлечении готов видеть глубокое и постоянное чувство. Леонид искренне считал, что Алла Отморская — первая, кого он полюбил (а давно ли он мечтал жениться на Оксане Радченко?). Он мысленно целовал подвитые локоны Аллы, плечи, каждый ее палец, поверял ей свои самые сокровенные мысли, чаяния. Леонид часа не мог без нее пробыть, она не выходила у него из головы, книга валилась из его рук. Надо же влюбиться, когда экзамены на носу! И он понимал, что именно присутствие на рабфаке этой обаятельной девушки делало все вокруг волшебным, а его самого — счастливцем.

Леонид готов был проводить возле нее круглые сутки, с восхода солнца и до захода луны. Он ежедневно находил десятки самых неотложных причин, чтобы увидеться с Аллой. То ему нужно было иголку с ниткой, чтобы укрепить пуговицу, которая могла оторваться. То он спрашивал, нет ли у нее случайно конспектов по истории? То у него вдруг отставали часы: справиться можно было только у Аллочки, — у кого они ходят вернее? То он нес к ней «чертовски интересную» статью в «Комсомолке» — вдруг не читала? Да мало ли причин может найти изобретательный человек, который только тем и занят, чтобы находить эти причины?

Девушки, завидев в коридоре фигуру Леонида, заранее лукаво и нараспев выкликали: «Ал-лочка-а! » — и поглядывали на него понимающим взглядом. Отморская выходила надушенная, причесанная, точно только и ждала, когда ее позовут, и они пр всякому пустяку (а то и без всякого пустяка) простаивали по часу в коридоре у большого окна, выходившего во двор, каждый раз выискивая предлог, чтобы задержаться еще на лишнюю минутку.

На рабфаке вообще уже образовалось несколько известных всем парочек. Поздно за полночь в разных концах коридоров торчали двойные силуэты.

«Можно ли уже идти к ней или рано? — рассуждал Леонид, ерзая на подоконнике. Он глянул через утонувшую в тени улицу на круглые розово освещенные часы над входом в массивное серое здание Главного почтамта. — Сколько времени, как мы ушли из кафе-мороженого? Скорее бы вечер наступал. Тогда уважительная причина налицо: попросить щепотку соли к помидорам».

Соскочив с подоконника, Леонид потерянно оглянулся, вышел из аудитории, постоял в коридоре, смотря в угрюмый, померкший двор, на зажигавшиеся в окнах ранние огни. Спустился на второй этаж, приоткрыл дверь с лестничной площадки в освещенный лампочками коридор, и волна радости, страха, счастья обожгла его грудь: озабоченно склонив голову, так, что упавшие волосы закрывали ей лицо, Алла чистила щеткой юбку. Она быстро повернулась на стук двери, откинула волосы, взгляды их встретились.

— Вот хорошо, Леня, что я тебя увидела, — сказала она. — Еще вчера хотела расплатиться за «Путевку в жизнь», да забыла. Подожди минутку, я сейчас.

Она исчезла в своей аудитории. Леонид ступил в коридор. Как он благословлял судьбу: есть законная причина для новой встречи. Алла уже стояла возле него. Вместо щетки в руках у нее была красная кожаная сумочка с бронзовым замком, и она оживленно в ней рылась:

— Сейчас. Извини, что сразу забыла отдать.

Сказать по совести, Леонид был немного удивлен. Последние дни и в кино, и в столовых расплачивался он, и это доставляло ему удовольствие. Правда, всякий раз Алла пыталась открыть свою сумочку, но щелканьем бронзового замка и ограничивались их расчеты. Чего она вдруг всполошилась? Однако Леонид и этому был рад. Он накрыл своей ладонью ее руку, нежно сжал: он ведь был обязан остановить ее (какие приятные обязанности существуют на свете!).

— Оставь. Зачем затеяла?

— Я должна. Мне мама немного прислала... Пусти.

Она, смеясь, хотела вырвать у него руку. Леонид сжал крепче. Теперь своей грудью он касался Аллиного плеча, слышал ее дыхание и ничего не хотел больше. В свежебеленом коридоре они были вдвоем.

— Сказал — не возьму. Если ты такая мелочная, после отдашь.

— Упрямец, — с показной обидчивостью проговорила Алла и сделала вид, будто надулась: чуть покусала нижнюю губу.

Чтобы она больше не вздумала отдавать ему деньги, Леонид внезапно выдернул у нее сумочку и сунул под мышку. Это у ребят издавна проверенный способ заигрывать с девушками: пусть-ка отнимет. Завяжется веселая возня, а чего еще надо? И действительно, Алла, улучив момент, рванула сумочку обратно, он перехватил ее другой рукой, замок раскрылся, и на пол, перевертываясь в воздухе, упала небольшая фотография.

— Что-то уронила! — воскликнул Леонид и, выпустив сумочку, бросился к фотографии. Он мог бы и сумочку удержать, но ему неловко было применять мужскую силу. Он чутьем понимал, что где-то этому должна находиться граны Алла могла обидеться. Она тоже кинулась к фотографии:

— Дай сюда. Не смей! Не смей!

Ловкости, стремительности у Леонида оказалось больше, и он первый достиг фотографии, схватил с пола. Лежала она белой рубашкой кверху.

— Ага! У меня!

В ту же секунду сверху на его зажатую руку упали обе руки Аллы, и она стала вырывать фотографию. Дыхание их перемешалось, разгоряченные лица находились совсем рядом, ее душистые растрепавшиеся волосы лезли ему в глаза, в рот. Леонид смеялся, изворачивался. Алла почти обнимала его, когда он заносил руку с зажатой фотографией за спину или вскидывал кверху, а она старалась достать ее. О такой минуте Леонид только и мечтал все эти дни, был счастлив и собирался обхватить ее за шею и поцеловать прямо в губы — раздражающе яркие, близкие. Для этого ему лишь стоило чуть наклониться к Алле. Но почему-то он не целовал ее, а лишь выкрикивал голосом, в котором сам слышал неестественность:

— Вот и не получишь!

— Отдай. Это... нахальство.

— Попробуй возьми.

Почему он не целовал Аллу? Уже в первую минуту борьбы Леонид вдруг почувствовал, что Отморская не играет с ним, не шутит, а почему-то в самом деле очень не хочет, чтобы он увидел эту фотографию. Огорчить любимую? Надо вернуть.

Вдруг его охватили сомнения. Почему Алла так забеспокоилась, даже рассердилась? Вон какой голос крикливый. «Нахалом» обозвала. Может, на фотографии — ее кавалер? Соперник! Интересно: красивый? Надписи на оборотной стороне — никакой. Ладно, пусть немного позлится. Леонид вырвался, отскочил к горевшей лампочке и быстро глянул на карточку.

— Все равно...

И вдруг удивление, какая-то даже растерянность охватили его, помешали докончить фразу. С карточки ему улыбнулось прелестное личико девочки с бантиком на голове. Кто это? Где он видел такого ребенка? Злая рука Аллы грубо выхватила у него фотографию, немного смятую в борьбе. Леонид и сам ее не удерживал. Его поразила резкая перемена в лице Аллы: у нее, казалось, и скулы стали больше, и заметнее выступил толстый подбородок.

— Все-таки увидел! — воскликнул он еще более неестественно.

Она лишь тяжело дышала от недавней борьбы и прятала фотографию в сумочку. Алла казалась ему сейчас совсем совсем чужой. И вдруг овал ее лица напомнил ему фотографию. Так вот почему девочка показалась ему знакомой?! Леонид удивленно, глупо уставился на Аллу, не веря своей догадке.

— Это?..

Ее покрасневшие в борьбе лоб, щеки стали еще краснее, она глянула вызывающе.

— Дочка?

В движениях Аллы появилось что-то надменное. Не отвечая, она поправила волосы, воткнула гребень.

— Дочка? Мировая какая!

Вырвалось это у него очень искренне. Алла глянула на него быстро, испытующе, недоверчиво. Осокин, запинаясь, проговорил:

— Значит, ты... замужем?

Она выдержала его взгляд, отрицательно качнула подбородком.

— Нет? — В голосе его звучал испуг, радостное недоумение: в чем дело?

— Была.

Он сразу понял, закивал: ясно, ясно — разошлась. Сейчас свободна? Это первое, что он усвоил. Свободна! Да, но у нее дочка. Ну и что? Леонид все еще не разобрался, как отнестись к известию, что Алла была замужем, имеет дочку. Он чувствовал, что ему никак нельзя менять былой тон, чтобы не потерять Аллу навсегда. Сейчас она с болезненной настороженностью ловит каждый его жест, каждый взгляд, интонацию голоса.

— Чего ж ты скрывала? — ласково, слишком уж ласково упрекнул он. — Вот чудные вы, девчата.

— Прикажешь всем рассказывать? — с прежним холодком проговорила Алла. — Учебной части рабфака лучше не знать о дочке.

— Разве не все равно?

— Все, да не одно. И я тебя прошу...

— О чем разговор, если ты так хочешь.

Теперь Алла казалась спокойной, и черты лица ее обрели былую красоту. Леонид вдруг почувствовал себя мальчишкой. Что он, действительно, перед ней? Она была матерью.

Собственно, Леонид не однажды подозревал, что она не девчонка. Ее много знающий взгляд, чувственная улыбка, сквозящая в движениях уверенность — все говорило о том, что перед ним женщина. Мог бы догадаться. Или в голове не укладывалось?

Им вдруг не о чем стало говорить. Леонид попытался втянуть ее в обсуждение «Путевки в жизнь». Отморская не поддержала его. Взять ее за руку, сказать: «Я люблю тебя по- прежнему. Дочка будет наша общая». Обнять, как он всегда мечтал? Может, не обидится? Наверное, не обидится. Он длинно, путано стал рассказывать смешную уличную сценку, увиденную днем.

Алла улыбчиво дернула уголком рта, оглянулась на вышедшую из аудитории девушку:

— Да. Забавно... Я пойду, Леня. Мы с Мусей занимаемся русским.

Отговорка была придумана явно наспех. Леонид согласно закивал. Прощаясь, они условились завтра вместе идти в молочную.

Очутившись за дверью, он сбежал с лестницы во двор, через каменную арку выскочил на Мясницкую, оттуда на Чистые пруды, где еще сегодня днем счастливо и беспечно угощал ее и друзей мороженым.

Свернул за первый угол и стал бродить по узким, кривым переулкам.

Мысли его без конца вертелись вокруг фотографии девочки, ошеломляющей новости. Алла была замужем. Она это скрывает. Стыдится? Или опасается, что приемочная комиссия отдаст предпочтение девушкам: дескать, эти надежнее, рабфак не бросят в середине учебного года. Но почему Алла ничего ему об этом не сказала? Хотела поймать в женихи? (Леонид слышал, что женщины «ловят» мужчин в женихи.) Ерунда! Она красива, талантлива, ее скорее будут ловить в жены. Да однажды и поймали. Кто-то страстно обнимал ее, кому-то она отвечала на ласки, девочка — плод этой любви...

Запоздалая ревность мучила Леонида, он прибавлял шаг, почти бежал по пустынному тротуару, куда-то сворачивал.

В Алле Отморской он видел существо более высокое, чем сам.

Кто был перед ней, утонченной городской интеллигенткой, он — уличный ухарь, знавший с детства продажную любовь?

Каждый поступок Аллы, каждое движение, каждое слово утверждали в его глазах ее обаяние, чистоту. Он боялся обидеть Аллу каким-нибудь нечаянным словом, жестом, робел от ее взгляда, считал, что и платье у нее особенно красивое, и подруги особенно хорошие, и голос особенно выразительный, и слова особенно умные. Он завидовал всем, кто к ней подходил, удивлялся, что Муся Елина или Коля Мозольков говорят с нею запросто, хлопают по спине, и она совсем не обижается.

Сколько раз мечтал он о той единственной, которую встретит и полюбит. Всегда ему представлялось, что это будет самая чудесная девушка на свете.

И он такую нашел: Аллочка Отморская. Но никогда у него и мысли не мелькало, что его избранница окажется... женщиной с ребенком.

Почему она разошлась? Сама бросила или бросили ее? Могла, конечно, обмануться, налететь на подлеца. Да, но хоть сколько-то — год, месяц она любила?!.. А что, если и у нее вышло так, как у него с нормировщицей Лизкой Ёнкиной? Он знал о ее дурной славе в городке, всегда помнил, что она на шесть лет старше, и, однако, не приходила ли к нему дикая мысль: взять да и жениться? Он — совершеннолетний, имеет право распоряжаться собой. Выпадали дни, когда ему положительно казалось, что он влюблен в Лизку и они будут счастливы. Не ошиблась ли так и Алла? Но сейчас она свободна и может стать его женой. Ее дочка станет его дочкой.

Но как забыть прошлое? Правда, и он не святой...

Ориентир Леонид давно потерял, в каком-то из переулков уперся в тупичок. Высоко в небе колдовала маленькая луна, похожая на запущенный воздушный шарик. В ее свете маслянисто отблескивали крыши уютных желтых особнячков с белыми колоннами. Верхушки черно-зеленых лип, кленов казались жестяными. Глубокие тени кромсали белые, лунные тротуары. Мирными, добрыми глазами смотрели окна мезонинов. Сколько же времени? Ого! За полночь.

В общежитие из лабиринта переулков Леонид выбирался полный недоверия ко всему миру и мысленно то зло оскорблял Аллу, то жадно целовал. Так он ничего и не решил.

 

IX

За ночь Леонид осунулся и выглядел так, словно не выспался. Как все растерявшиеся, сбитые с толку люди, он не предпринимал никаких шагов, а сидел и выжидал: события сами укажут, что делать, как поступить. Ни Алла, ни Муся Елина не приходили звать в молочную. У Ивана Шаткова оказались тарань, хлеб, огурцы, и друзья поели в аудитории на подоконнике.

Время перевалило за полдень, Шатков предложил навестить Прокофия Рожнова. Леонид заколебался: он — за дверь, Алла на порог. Да, но не сидеть же тут целые сутки, как орангутангу в клетке? Ему, как и Ваньке, очень хотелось закрепить лестное знакомство с поэтом. Нельзя из-за бабы — какая бы она ни была хорошая — отказаться от товарищества. Пусть и Алка хоть разок за ним погоняется.

Парни хорошенько почистились и зашагали на Старосадский. Прокофий — будущая знаменитость, печатается в газете «Вечерняя Москва»! Кто знает, как примет.

Общежитие редакционно-издательского института своим подъездом глядело на маленькую опрятную церквушку, похожую на кулич. В большой комнате с очень высоким потолком, с двумя широкими окнами в тесный двор, с устоявшимся запахом несвежего белья, потных носков, табака было светло и тихо. Вдоль стен стояло девять одинаковых железных коек. Половину из них покрывали совершенно разные одеяла, сверху которых приткнулись плоские подушки. На небрежно прибранных постелях лежали студенты, словно подтверждая, что именно они являются хозяевами всего этого добра. Остальные койки рябили полосатыми матрацами, показывая, что их владельцы еще не вернулись с летних каникул. Посредине комнаты, под крупной грушевидной лампочкой, стоял длинный пятнистый стол с пустой чернильницей. На дне давно высохшей чернильницы покоилась дохлая фиолетовая муха.

«Художники» вежливо поздоровались.

— A-а, ребята! — своим хриповатым голосом приветливо воскликнул Прокофий Рожнов. Он лежал на кровати в полосатой тельняшке, в мятых брюках, носках, курил папиросу и читал томик стихов. — Молодцы, что заглянули.

Подогнув ноги, он сел на одеяле, указал гостям на свою кровать.

— Приземляйтесь на мои владения. Стульев у нас нету. Когда-то были, да поломались, выбросили на чердак. Остался один, и из-за него у нас идет война с соседней комнатой «антиподов». То они у нас этот стул свистнут, то мы у них. Скоро начнется новый учебный год, выбьем из завхоза полдюжины новых. А если хотите, плюхайтесь на стол. У нас иногда гости и спят на нем... если нет свободной койки.

Леонид с оттенком почтения приглядывался к студентам. Это не их братия, будущие рабфаковцы, а люди образованные, без пяти минут редакторы, издатели. Может, среди этих солидных, обросших щетиной людей есть такие, как Прокофий, — поэты, а то романисты?

— Ничего, не беспокойся, — ответил Рожнову Иван Шатков. — Постоим, ноги у нас тренированные.

Он облокотился на спинку кровати. Леонид подумал и сел.

Вид общежития разочаровал его. «Как у нас в колонии». Вот как живут будущие литературные заправилы. Приход гостей не произвел на обитателей заметного впечатления: видимо, они привыкли к частым посещениям разного люда. Кто внимательно осмотрел друзей-«художников», кто продолжал читать, заниматься своим делом. Леониду понравилась такая свобода отношений.

— Шамать хотите, братва? — спросил Прокофий «художников».

— Нет, спасибо. Сыты, — почти одновременно ответили они.

— А то сбегаю за колбаской, сообразим чай. Масло у меня есть. А? Не стесняйтесь.

При вторичном приглашении Леонид заколебался, но Иван успел раньше его ответить решительным отказом, и ему ничего не осталось, как согласно кивнуть.

— А как у вас глотки? Не пересохли? Может, поллитровочку раздавим? Поступим по совету великого Омара Хайяма:

Вода не утоляет жажды. Я как-то пил ее однажды.

Ни этого поэта, ни его двустишия «художники» не знали. Они засмеялись, а Иван опять успел сказать:

— Не беспокойся, Прокофий, настроения нет, в другой раз.

Леонид тут просто уж пожалел: с поэтом выпить было бы лестно. Да и почему-то его тянуло сегодня как следует «клюкнуть». Но ему снова пришлось отрицательно мотнуть головой: совсем, мол, нет настроения.

— Зря, ребята, — сказал Рожнов, — Впрочем, воздержание от спиртного сохранит вам здоровье, а мне кошелек. О! — воскликнул он, глядя на дверь, и захохотал. — Саша отвоевал наш электрический стул!

Из коридора, улыбаясь, вносил стул низко стриженный голубоглазый студент с безусым, скромным лицом, в тенниске. Никто не заметил, когда он покинул комнату. Все повернулись к нему, товарищи по общежитию захлопали в ладоши.

— Я заглянул к «антиподам», — рассказывал безусый Саша, — Лукин спит, а Мишка Пустиков бреется. Я с ходу цап за стул, он растерялся — тырь-пырь. Пока бритву положил да выскочил из угла, я уже ему книксен сделал. Садись, —закончил он, ставя стул перед Шатковым.

— Мишка брился? — переспросил Рожнов и потрогал рыжую щетину на подбородке. — А это идея, а? Поскучаете, ребята? Я мигом обкорнаюсь.

Пока он налаживал бритву, бегал в умывальник за холодной водой, «художники» с интересом прислушивались к спору. Спор вели два студента. Ближний, немолодой, плешивый, с толстыми бледными губами, умелыми движениями маленьких рук пришивал пуговицу к рубахе. Дальний, лохматый, с косыми вьющимися бачками и уверенно-презрительной миной, с книжкой лежал на кровати.

— Классики как писали? — говорил немолодой, подняв от иголки плешивую голову. — Свою тему назубок знали. Тургенев-помещик — пишет о «дворянских гнездах». Куприн-офицер — об армии. Гусев-Оренбургский — поп — про кутейников. У них не подкопаешься. А у нас? Все гоняются за индустриализацией: мода! Знает не знает — строчит. Благо, командировочные платят и печатают.

— Зато сразу откликаются на актуальную тему, — не поворачивая головы, спокойно, чуть картавя, сказал лохматый. — Ты считаешь, что девятнадцатый век и двадцатый — одинаковые монеты? Разная чеканка.

— Что ты с Василием порох тратишь? — обратился к лохматому Саша, принесший от «антиподов» стул. — Колхозная тема для него тоже мода.

— Не передергивай, Сашка, — не смущаясь наскоком с другой стороны, ответил плешивый Василий. — Я не против темы. Современная новь — это хлеб всякой литературы. Но создавать надо... плотные произведения, а не водянистые скороспелки. На них молодежь воспитывать? В романе должны быть живые люди, характеры. Хороший язык. «Тихий Дон» — это книга. «Города и годы». «Зависть» Олеши. Пусть герои откровенно высказывают свои точки зрения «за» и «против». Вот тогда будет полноценное художественное произведение.

— Тебе, может, еще подать критический реализм? - презрительно сказал лохматый с бачками. — У нас эпоха созидания. Мы должны утверждать, а не превращаться в жуков-древоточцев.

— Согласен. Потому и требую правдивости изображения, — не сдавался Василий. — А у нас есть тенденция подкрашивать, припудривать социализм. Зачем? Он не нуждается в косметике. Знаешь, до чего мы так можем докатиться? До геркулесовых столбов украшательства. Не надо бояться правды. Какое бы суровое у нее ни было лицо — она прекрасна.

Выступи с такой речью на кафедре современной литературы, — смеясь, сказал плешивому Прокофий Рожнов, подняв от складного зеркальца намыленное лицо и осторожно вытирая грязную бритву о бумажку. — Декан тебе сразу «неуд» вкатит... Да еще вызовут куда надо, намнут шею.

Кончив бритье, он пошел умываться.

Почему-то Леониду вдруг все стало немило, пропал интерес к спору. Податься бы куда-нибудь в лес, такой, как у них в Основе за Донцом, побродить.

Из умывальной комнаты вернулся Рожнов, сказал, что ему пора собираться на свидание с женой.

— Ты, Прокофий, разве семейный? — спросил Шатков.

— Сам не знаю толком. Ходит тут ко мне одна. Между прочим, говорит, что баронесса. Может, заливает? По-французски так и чешет, только, жалуется, забывать стала. Я ей предлагал расписаться — отказалась: «Мама не позволит. Узнает, что ты бывший вор, — разрыв сердца будет». Живем так. Отец у нее был в армии адмирала Колчака и сгинул где-то в Сибири, — наверно, наши кокнули. Машинисткой в Центросоюзе работает. А так ничего девка, черненькая, манеры — фу-ты ну-ты, все меня учит, как дамам ручки целовать, подавать пальто.

Сняв старые брюки, Прокофий откинул матрац: там на досках лежали брюки новые, ровно сложенные и «отутюженные» тяжестью его тела. Он надел их, достал рубаху, висевшую на распялке и привязанную, как разглядели «художники», веревочкой за спинку кровати. «Почти высохла», — сказал Прокофий и снял старую майку, обнажив смуглый, сильный торс, широкую грудь, покрытую татуировкой — полногрудой русалкой с чешуйчатым хвостом.

Это баронесса мне бобочку подарила. Вместе с галстуком. Я, говорю, не лорд Чемберлен и удавку твою носить не стану. Забери обратно.

Действительно, рубаху Прокофий надел без галстука. Долго вертелся перед приоткрытым окном, глядясь в него, как в зеркало, старательно выпуская из-под козырька огненно-рыжий чубчик. Большие губы подобрал куриной гузкой: вероятно, в таком виде Рожнов считал себя неотразимым.

Давайте, братва, зайдем в пивную, дернем по кружечке, — сказал он, когда все трое были в коридоре. — У меня «Смена» стишок тиснула о молодых метростроевцах, угощаю с гонорара.

Идет, — поспешно сказал Леонид и строго глянул на Шаткова: попробуй, мол, только отказаться.

С удовольствием, — охотно согласился ничего не подозревавший Шатков. Очевидно, за стенами комнаты он чувствовал себя свободнее.

Все трое вышли из подъезда общежития на залитую солнечным блеском улицу. Только что прошел короткий, сильный августовский дождь, теплый тротуар пах банным камнем, густой дух зелени шел от мокрой листвы кленов, вязов в переулке; даже едкий вонючий перегар автомобильного бензина приятно щекотал нос. Лужицы на мостовой, промытые витрины магазинов, словно заново выкрашенная луковка церкви, крыши домов, белые, парные облака на синем-синем небе — все сияло, горело, играло красками.

Ярко звучали голоса пестрой толпы, звонки проносившихся желто-красных трамваев. Будто сбрызнутая колоссальным душем, вся в сверкающих каплях дождя, Москва выглядела праздничной. Везде толпилось множество народу — казалось, все вышли подышать освеженным воздухом.

В пивной у Покровских ворот худенькая сонная буфетчица с полузакрытыми глазами не торопясь отпускала тяжелые стеклянные кружки в седых кудрях пены, бутерброды с высохшей по краям и потно, сально блестевшей в середине колбасой, ловко принимала деньги, отсчитывая серебряную сдачу мокрыми пальцами.

Друзья заняли круглый мраморный столик в углу, отодвинув в сторонку грязные тарелки,

— Где ты, Проша, с женой встречаешься? — спросил поэта Шатков, — Дома ведь мать.

— А где придется. Да у них тоже, брат, условия не лучше моих. В подвале живут, в комнате одно окошко. Со свиданками худо. Когда за город на дачном поедем в лес. А то у нас в общежитии, если ребят нет. Так вот и воруем свое счастье.

— Что-нибудь новенькое пишешь? — уважительно поинтересовался Леонид.

— А как же! Хотите послушать?

И хрипловато, слегка подвывающим голосом стал читать:

Люблю печататься в газете, хотя гурманы говорят, что на газетчике-поэте горит клеймо «второй разряд». Не признаю и отвергаю мелкопоместный сей изыск и убежденно утверждаю что это есть мышиный писк. [34]

— Это лишь начало. Дальше что-нибудь накручу про разных гурманов-эстетов, какие презирают «агитку». Маяковский всегда писал на злобу дня. Как, ребята, стишок: клевый? С присыпкой?

И Рожнов торчком выставил большой палец.

— Занимательно, — сказал Шатков, — А про «вольную житуху» еще что есть? Вроде «Дедова наследства»?

— Редактора не печатают. «Хватит блатной романтики. Надо отображать социалистическую стройку».

Опорожнили кружки, заказали новые.

Говорил почти один Рожнов, «художники» наперебой его расспрашивали. Хотя они увидели, что живет Прокофий весьма скромно, все же для них он был «парнасец», студент, человек с устроенной судьбой. Обоим хотелось узнать о нем как можно больше. Как выбился? Какие планы? Так во всякой, даже маленькой компании глазное внимание уделяется самому удачливому, заметному — пусть известность его и ограничивается весьма узким кружком.

Прокофий охотно рассказывал о себе. В жизни он не видел ничего, кроме воровской дорожки. Отца совсем не помнил, мать работала на табачной фабрике, «гуляла», спилась и умерла в больнице. «Под забором рос». Рано стал нищенствовать, попал в шайку. Редко кто знал его фамилию. «Проха Кацыга» — да и все. Еще мальчишкой пристрастился к стихам: поразило, как их ловко и звонко складывают. Со всякой удачи покупал книжки Сергея Есенина (которому на первых порах сильно подражал), Клычкова, Орешина. Совсем взрослым парнем, «гастролируя» по Кавказу, в Тифлисе засыпался — воровал одежду купальщиков на Куре — и сел в тюремную камеру Метехского замка. Здесь написал несколько стихотворений, хотел послать Максиму Горькому. Это был конец двадцатых годов, когда писатель как раз приезжал с Капри на родину.

— А тут, понимаете, в аккурат освободился: по амнистии прошел, — оживленно блестя голубыми выпуклыми глазами, рассказывал Рожнов. Он потягивал из кружки пиво и одновременно жадно курил папиросу. — Дунул в Москву. Приезжаю. Ни к знакомым ребятам на бан, ни воровать — держусь. Узнал, что Горький живет в Машковом переулке, возле Чистых прудов, и прямо к нему. И представляете, братва? Принял Алексей Максимович. Худой, голова обрита наголо. Пожал руку, провел в кабинет. Хватил я ему стихи. Выслушал, ни разу не перебил. «Грамоты маловато, говорит, а способности имеете. Нельзя их зарывать». Голос глуховатый, на «о» нажимает. Монеты дал, тут же ушел кому-то звонить по телефону. И поехал я в Болшевскую трудкоммуну. Больше года жил. Работал на коньковом заводе, учился. А потом... потом опять сорвался: засосало. В Евпатории попал в хевру. И вдруг читаю статью: Максим Горький за старые стихи похвалил. Нарезал от «своих», вернулся в Москву и опять к нему. Встретил сердито, говорить не хочет. Почитал я новые стихи — отошел. Помог поступить в РИИН, костюм купил. Я дал Горькому слово, что окончательно порвал с блатом. И вот видите: на втором курсе. Вылез из омута.

— И руку тебе подавал Горький? — не поверил Шатков.

— Вот как я тебе, — Рожнов крепко стиснул его руку, — А хрена?! Алексей Максимыч сам в молодости волжским грузчиком был, босяком. Читал «Однажды осенью»? Хлебный ларек сломал. Он-то нашего брата, серого, понимает.

— Нет, ну... мировая знаменитость.

— О! Да я и сам через пяток лет прославлюсь!

Из всей биографии Прокофия Рожнова обоих «художников» ничто так не поразило, как встреча с великим писателем. И «волю», и тюремную решетку они сами испытали, а таких людей видели только на портретах.

Здесь, у двери пивной, новые друзья и расстались. Рожнов вскочил в трамвай и поехал на свидание к «баронессе». «Художники» отправились бульварами к себе в общежитие, по дороге рассуждая, какие чудеса случаются на свете.

На доске объявлений в рабфаке появилось извещение о том, когда состоится первый экзамен — диктант.

Леонид сразу побежал к Отморской поделиться новостью. Он вдруг понял, почему весь этот день тосковал, был рассеян в общежитии у Рожнова, хотел «клюкнуть»: его не оставляла мысль об Аллочке, о том, как теперь сложатся их отношения. Его охватило сладкое нетерпение, желание заглянуть в ее серые до черноты глаза. Сейчас же, скорее. Как он мог не видеть ее целые сутки? Она мучается, наверно, думает, что он охладел к ней, остыл. Небось осунулась, бедняжка. Надо немедленно развеять ее сомнения.

И Леонид стал улыбаться еще с лестничной площадки. Умилился себе: вот какой парень — натура «шире портянки». О дочке Аллы он в этот момент забыл.

На стук в дверь из аудитории выглянула Елина. Лицо у нее было, как всегда, желтовато-бледное, нижние веки припухшие. Все знакомые считали, что у Муси больное сердце или почки, но она чувствовала себя совершенно здоровой, а припухлость нижних век помнила с детских лет. Увидев Леонида, Муся, не спрашивая, что ему нужно, обернулась назад в комнату, певуче крикнула:

— Ал-лоч-ка! Твой!

И скрылась за дверью.

Две минуты спустя Алла вышла, вернее выпорхнула, завитая, в темно-зеленом барежевом платье, модельных туфлях. Леонид никак не ожидал увидеть ее нарядной, оживленной, кокетливой. Будь он более подготовлен к такой встрече, наверно, заметил бы, что и она высоко подняла брови, как бы запнулась на пороге, словно разбежалась не в ту дверь.

— Через два дня экзамены, — проговорил Леонид без всякого выражения, хотя эту фразу нес с первого этажа и собирался ею радостно выстрелить.

— Я знаю.

Жалеть Аллу не было надобности, и Леонид потерял приготовленные слова. С чего это она такая... праздничная? Вон как духами несет: кажется, любимой резедой? А может, это хорошо, что она не падает духом? И все-таки Леонид считал, что после вчерашнего Алла будет если не смущена, то хотя бы сдержанна. Она смотрела, улыбалась и молчала.

— Что делаешь, Аллочка?

— Занималась. Боюсь истории.

— Плюнь. Теперь уже поздно. Идем погуляем? Можем сходить в «Аврору», там какой-то фильм с Чарли Чаплиным.

Она отрицательно покачала головой.

— Не пойдешь? — вконец удивился Леонид. Мало того, что ему не пришлось утешать Аллу, она даже не хочет вместе посмотреть кинокартину.

— Не могу сегодня.

— Не пойдешь? — словно машинально повторил Леонид, — Но... почему?

— Потому, что кончается на «у». Ты верен себе: все хочешь знать.

Она приоткрыла дверь в аудиторию, что-то тихо сказала подругам.

Ей ответили смехом. Алла повернулась к Леониду, взгляд ее, улыбка показывали, что мысленно она все еще весело беседует с товарками. О чем? Не по его ли адресу прошлась? Леонид не показал вида, что обиделся. На его попытки завязать разговор Отморская отвечала односложно, коротко улыбалась: так любезные хозяйки держатся с засидевшимся гостем. Остолоп! С какой радостной рожей он влетел в коридор! И когда он научится сдерживать свои никому не нужнее чувства? Он произнес с наигранной беспечностью: — Ладно. Пойду почитаю.

Ha ходу достал папиросу. Часто, когда Леонид не знал, что сказать, сделать, он хватался за папиросу: создавалось впечатление, будто чем-то занят. Спичек не было, он спустился на первый этаж прикурить — не хотелось возвращаться в свою аудиторию.

Возле канцелярии неожиданно встретил Курзенкова, обрадованно попросил спичку.

— Не забываешь нас, Илья?

— Как можно! — В голосе Курзенков а звучала легкая, веселая усмешка. Мол, понимаю шутку, отвечаю ею же.

— Подшефные?

— Подшефные.

На нем был темно-синий шевиотовый костюм, шелковая рубаха с галстуком; верх бежевой габардиновой кепки он слегка замял над козырьком: так носили московские модники.

Леонид совершенно не подозревал, что в природе существуют темные вечерние костюмы. Для него иметь крепкие брюки и нечиненые ботинки значило одеваться с шиком.

Бровастое, самоуверенное лицо Курзенкова цвело румянцем свежевыбритых щек, белыми, словно просвечивающими полосками у подстриженных висков; из верхнего кармашка выглядывал кончик пестрого шелкового платочка. Красивым Курзенкова нельзя было назвать, но, отлично, строю одетый, молодой, здоровый, он выглядел внушительно и привлекал внимание.

Придерживаясь за перила, Леонид бегом поднялся по металлическим ступеням к себе на третий этаж. В аудитории не было ни души. Куда смылся Ванька Шатков? В булочную за батоном? Славный он малый, настоящий кореш. Почитать, что ли, в самом деле «Ярмарку тщеславия»? Сильна книжка. Почему-то неохота. Леонид сел на подоконник, скучающе стал глядеть на улицу.

В этот предвечерний час Мясницкая покоилась в тени, я лишь дом напротив был освещен оранжевым лучом света, прорывавшимся откуда-то из-за их рабфака. По обыкновению, тротуары словно шевелились от движения густой толпы.

Особенно она была густа напротив, у серого массивного здания Главного почтамта. По широким каменным ступеням озабоченно поднимались люди, исчезали за колоннами подъезда, за входной зеркальной дверью; навстречу им легко спускались те, кто уже отправил нужные письма, поговорил из будки автомата по телефону. И почти всегда в сторонке у стены ожидала разодетая женщина, то и дело поглядывая на громадные круглые часы над входом, или нетерпеливо затягивался папиросой мужчина. Это влюбленные, назначившие свидания. Ребята нередко за ними наблюдали.

Стал наблюдать и Леонид. Внезапно он вздрогнул. Мостовую перед Почтамтом переходили Курзенков и... Алла Отморская. Он слегка прикасался к ее локтю, не беря под руку, но словно поддерживая. Леониду даже показалось, что он услышал его сочный, уверенный голос: «Делаю для вас, что могу. Даю комсомольское... » И грудной смех Аллы: «Так я и поверила». Нет. Это ему, конечно, почудилось. Расслышать слова с третьего этажа? Но откуда же они у него прозвучали в ушах? Впрочем, вечер тихий,, на улице, как нарочно, ни трамвая, ни машины. Э, да имеет ли это значение? Так вот почему Алла приоделась, вот кого ждала! Неужели действительно? Или это вышло случайно? Куда они отправились? Зачем?

Парочка достигла другой стороны улицы, свернула за угол, на Чистые пруды. Леонид долго еще неподвижно сидел на подоконнике. Казалось, он никак не мог прийти в себя.

 

Х

За четыре дня до экзаменов, когда аудитория только просыпалась, Шатков подвел к Леониду «циркача» Колю Мозолькова. Движения у Коли были вялые, он блаженно улыбался.

— Скажи вот Леньке.

— Да что говорить? — ответил Коля, томно мигая воспаленными ресницами. — Вторую ночь работаю на «Большевике». Профком, послал. Запаковываем ящики с печеньем и подтаскиваем к лифту. Печенья там! Ешь во! - чиркнул он себя по горлу. — Только выносить нельзя, обыскивают. Там и пирожные, и торта Но это на нижних этажах.

— Понял, Ленька? —подхватил Шатков. — И можно туда попасть. Профком устраивает ребят, у которых с монетой туго. На три дня. Я пойду. Лишняя пятерка не помешает, верно?

Время было малоподходящее: не спать ночи накануне экзаменов. Зато деньжонок можно подзаколотить. Вчера Леонид со страхом и недоумением обнаружил сильную утечку своего «капитала». Посещение с Аллой ресторанчиков, кинотеатров, новенький кошелек, купленный черт знает зачем, быстро выпотрошили его карман, казавшийся ему неиссякаемым. Как бы не пришлось часы загонять. Да и просто интересно побывать на кондитерской фабрике. Это тебе не слесарный цех, там тиски не укусишь, а тут печенья нашамаешься до отвала.

Друзья кинулись к председателю рабфаковского профкома. Председатель, с губами, вытянутыми будто нос чайника, развел руками: где вы, ребята, были раньше? Все наряды раздал. Кондитерская фабрика поддерживает не только рабфак искусств, а и другие московские учебные заведения. Жалко, Курзенкова нету. Он мог бы устроить по линии театрального института. Впрочем, у него есть телефон.

— Дело! — воскликнул Шатков. — Звякните. Может, - согласится помочь.

Постой, что такое? Леонид нe успел и слова вставить, — этот стервец Ванька всегда его обскакивал. Впрочем, удобно ли отказаться, не вызвав подозрения? Под каким предлогом? Ладно, посмотрим, чем кончится вся эта петрушка.

Председатель профкома ушел звонить; вернулся минут через десять, улыбаясь своими вытянутыми чайником Тубами.

— Валяйте, ребята. Курзенков обещал куда-нибудь сунуть. Вот вам его адресок.

«Еще новость: сунет куда-нибудь», — подумал Леонид. Речь-то завели о кондитерской фабрике «Большевик». Не хватало еще попасть на дровяной склад — полакомиться березовым поленом. А то на сортировку утильсырья. Вот теперь выкручивайся.

Ехать надо было далеко, в Замоскворечье, в Малый Фонарный переулок. Собранный, верткий, всегда куда-то устремленный, Шатков любил действовать, не теряя времени, и тут же потащил вдруг помрачневшего Осокина на трамвай.

Они стояли на площадке прицепа, Леонид смотрел на серую от низких облаков реку, на громадный тускло-золотой купол храма Христа Спасителя и думал: а что, если он зря икру мечет? Ведь неизвестно, куда и зачем ходила вчера Алла с Курзенковым. Вдруг по делу? Курзенков студент института, человек с влиянием, — мало ли чем может помочь? Согласился же он устроить их с Ванькой на поденку. И опять с новой силой грызли его сомнения: нет, все-таки здесь что-то нечисто.

Мелькали кривые замоскворецкие переулки, почерневшие многоэтажные купеческие хоромины, старинные приземистые магазинчики с железными дверями, палисадники в бордовых георгинах, золотых шарах, новые длинные бараки, крытые толем. Как здесь непохоже на центр города! Два квартала «художникам» пришлось еще идти от трамвайной остановки.

Вот и двухэтажный кирпичный домик, невзрачный, с обитым углом, тесный двор, покосившиеся дровяные сарайчики, голубятня, белье на веревке. Полутемная лестница с запахом щей круто вела наверх, где жил Курзенков. Комната у него была небольшая, очень светлая, хорошо обставленная. Леонида, привыкшего к стандартной меблировке рабочих квартир, она удивила. Нигде не было кровати, подушек. На чем же спит хозяин?

Извини, Илья, — заговорил Шатков. — Это нас насчет тебя рабфаковский профком надоумил. Ну, мы вспомнили: добровольный шеф — и поехали. Много времени не отнимем.

Что за разговоры, ребята, — приветствовал друзей Курзенков, крепко пожимая им руки.

Он был по-домашнему — в коричневой пижаме в узкую синюю полоску. Такие пижамы беспризорник Ленька Охнарь видел лишь на пассажирах спальных вагонов, на курортниках в приморских городах: и тех и других он привык считать нэпманами и всегда мечтал обокрасть. Поэтому пижама Курзенков а заставила Леонида глянуть на ее хозяина с новой точки зрения. Правда, они и прежде не испытывали влечения друг к другу, но Леониду в первые дни нравился отзывчивый студент театрального института, он помнил его помощь с матрацами, его нажим на директора Краба, когда встал вопрос о ночевке в аудитории.

Заметив в Третьяковской галерее, как «липнет» Курзенков к Алле, а затем увидев их на Мясницкой у Главного почтамта, он незаметно для себя стал искать в студенте отрицательные черты и теперь почти обрадовался обстановке комнаты, пижаме. «Ишь, буржуем живет», — подумал он, чувствуя себя раздавленным окружающим комфортом, В душе Леонид понимал, что неправ, просто Курзенков культурнее его, материально обеспечен и пользуется обычными московскими удобствами, но это его лишь больше взвинчивало. Боясь выдать свое состояние, Леонид старался быть насколько можно приветливым.

— Садитесь, — указал им Курзенков на два мягких стула, обтянутых канареечным плюшем.

Держался он, как всегда, просто, но и в этой простоте Леониду чудилась важность. Или он уже слишком стал «цепляться» к студенту?

— Приспичило, ребята? — дружески улыбнулся Курзенков.

— То-то и беда, что приспичило, — засмеялся Шатков, коротко и энергично вздернув плечами, махнув небольшой рукой. В каждом движении его чувствовалась скрытая нервная сила.

Совсем не вовремя нам это подкатило, — проговорил Леонид, чтобы сказать хоть слово, а сам подумал, что в тоне Курзенкова проскользнула снисходительность.

— Ничего. Народ вы молодой, крепкий, авось и на работе не заснете, и на экзаменах не подкачаете.

Курзенков ничем не дал понять, что устраивать рабфаковцам да еще «художникам» временную работу — совсем не его дело, на это существует местный профком. Он только сказал, что его помнят на некоторых предприятиях и сейчас он попытается с каким-нибудь из них связаться.

— Работа есть на кондитерской фабрике «Большевик», — сказал Шатков. — Мне ребята говорили.

— Сладкого захотелось? — пошутил Курзенков.

— Горького.

Полистав красивую записную книжечку, Курзенков стал звонить в фабком. Леонид исподтишка жадно оглядывал квартиру и думал: а где же кровать? Со стены спускался, красный пушистый ковер в черных крученых узорах, покрывал полуторную тахту. Шифоньер отсвечивал зеркальной дверкой, и блик от нее падал на круглый лакированный стол с красным новеньким патефоном. Веером висели портреты бритых актеров, всюду стояли фарфоровые безделушки, флаконы с духами. Леонид долго разглядывал одну очень изящную статуэтку. Статуэтка изображала танцующую балерину в пачке, с высоко поднятой ножкой. Обеими руками придерживая балерину за талию, над ней низко склонился партнер: казалось, вот-вот поцелует.

«А что, если здесь у него была Алла? » — подумал Леонид. И вся обстановка вдруг приобрела для него совершенно другое значение. Конечно, в такую квартирку девушка охотнее пойдет, чем в аудиторию с матрацами на полу или даже в общежитие. Совсем молодой парень, а уже комната в Москве. Интересно, папаша достал по блату или просто снимает сынку? Да и барахлишко куплено не на студенческую стипендию. Вон Прокофий Рожнов — поэт, тяжелую житуху мыкал, а в общежитии казакует. Что он, меньше имеет права на внимание? Некому за него словечко замолвить в горсовете...

— Председателя нет? — в то же время слушал он голос Курзенкова. — В райком вызвали? А заместитель? Можно его на минутку? Кто просит? Из профкома театрального института.

С минуту в телефонной трубке слышался легкий шум, стоявший где-то там далеко, в фабричном комитете «Большевика». Затем, видимо, кто-то ответил, потому что Курзенков полностью представился, заговорил с какими-то новыми, рокочущими и в то же время простоватыми нотками. Леонид, как и Шатков, с волнением навострил ухо.

—... Я вас понимаю, товарищ Пигалев. Но ребята совсем подбились. Попросту говоря, им шамать нечего. Поступают к нам в институт... очень способные. Через несколько лет будете ими любоваться на сцене Малого, Камерного. Да, да! — Курзенков весело, сообщнически подмигнул «художникам»: мол, вот за кого вас приходится «продавать». — Что вы, говорите — водка? Поллитровку пронесли? Бе-зо-бра-азие! Ну, эти не такие. Что вы! Эти и нюхать ее не могут, сразу рвет. Ха-ха-ха! Кроме сельтерской, ничего. Вам? Хорошо. Благодарствую. Понимаю, понимаю. Ладно. — Он опять раскатился чуть рокочущим, театральным смехом. — Право слово, можете их там же в монахи записать.

Положив трубку и все еще улыбаясь, Курзенков вынул из кожаной папки лист розовой почтовой бумаги, сел писать.

Леонид вдруг покраснел, прикусил губу. Зачем он сюда пришел? У кого он просит помощи? Как он мог согласиться? Стало невыносимо трудно оставаться в этой нарядной комнате, он заерзал на стуле.

Курзенков мельком покосился на него, продолжал строчить пером.

— Держите, — сказал он, протягивая Леониду записку, глядя прямо в глаза. И тому вновь почудилась в его манере, тоне благодушная важность, снисхождение человека, стоящего гораздо выше таких мелочных нуждишек. — Ступайте в ночь и, как говорится, вкалывайте.

— Спасибо, Илья, — поблагодарил Осокин и крепко и простецки пожал ему руку. Он боялся, как бы у него не прорвались истинные чувства.

Курзенков проводил «художников» до двери. Они сбежали по крутой лестнице с запахом щей, стертыми ступеньками, миновали дровяные сарайчики и наконец попали на улицу.

Некоторое время молчали, дружно шагая в ногу, словно хотели побыстрее уйти от этого дома.

— Все-таки не лежит у меня к нему душа, — вдруг решительно сказал Шатков, — Как-то не по-товарищески выходит. «Бла-го-дар-ствую», — передразнил он баском. — «Можете их в монахи записать». Попался б ты мне на «воле», я б тебе показал монахов. Перекрестил бы дрючком со всех сторон.

Он не назвал, о ком ведет речь, но Леонид догадался: о Курзенкове. Этим-то Ванька и был ему дорог: все прекрасно понимал, чувствовал, и мысли их часто совпадали. Значит, и он уловил в Илье тон снисходительного покровительства? Леонид охотно кивнул, предложил:

— Давай порвем его записку?

— Стоило б.

— Без его милостей не обойдемся? Найдем другую работенку.

Шатков подумал.

— Это еще искать надо. Хрен с ним, Ленька. Как с фраерами поступали? Кошелек нельзя свистнуть, так хоть пачку папирос.

В конце второго квартала, у чугунного столба показалась остановка. Сутулый москвич в парусиновом пиджаке, в ожидании трамвая, читал задравшуюся на ветру газету. Шатков вдруг словно вскользь обронил:

— А он ударяет за Алкой. Заметил?

Слова Ивана вызвали в душе Леонида новую бурю.

Именно об этом думал сейчас и он сам. Стало быть, не случайно Курзенков и Алла оказались вместе на Мясницкой?

Фотография ее дочки поначалу ошеломила Осокина; пожалуй, больше всего его задело то, что Алла скрыла свое материнство. Зачем? После долгих раздумий Леонид вынужден был признать, что Алла перед ним ни в чем не виновна. Она полюбила и, как положено, вышла замуж. Он же, например, с Лизкой Ёнкиной сошелся из самых низменных побуждений, заранее зная, что связь их долго не продлится, и лишь однажды, желая кому-то подарить свою силу, молодость, вдруг по-шальному подумал: а не жениться ли? Нет, обаяние Аллы не померкло в его глазах, ребенок не мог послужить причиной разрыва. Наоборот, Леониду отчасти даже казалась интересной мысль, что теперь он вроде бы отец. Вот когда она ушла с Курзенковым и он невольно стал свидетелем ее обмана, что-то сдвинулось в его представлении о молодой женщине. Да, она была, женщина, уже кому-то доступная, опытная в любви, для которой брак перестал оставаться тайной, и она уходила куда-то с другим — может, к нему домой. И Леонид почувствовал, что смотрит на Аллу по-новому. Ее манера держаться, ужимки, смех, вдруг ускользающий взгляд приобрели оттенок порочности.

Всегда она такая веселая или кокетничает? Может, в душе смеется, что он робкий? Не ищет ли она решительного мужчины, перед которым охотно готова сдаться?

Среди парней, молодых мужчин ходит много ернических слухов о податливости женщин, и немало их впитал в себя Леонид. Может, ему надобно действовать напористей?

Очевидно, Шатков понял душевное состояние друга, потому что молчал. Вот это корень! Что ему худого сделал Курзенков? Но из солидарности с ним, Ленькой, он, не колеблясь, принял его сторону.

— Вот и наш трамвай! — воскликнул Шатков.

У Мясницких ворот «художники» пообедали в дешевой столовой. Вернувшись на рабфак, Леонид не выдержал и часа, понесся на второй этаж к девушкам. Не надо было бежать, он это отлично знал. Алла, очевидно, предпочитает ему другого. Зачем же по-прежнему искать встречи? Затем, что он точно хочет узнать, куда она тогда ходила с Курзенковым. Может, действительно по делу? Вдруг она сегодня днем была у него в аудитории, искала? Ведь он, отлучался? Притом у него ее платочек. Если разрыв, то пусть забирает и платочек! На что он ему сдался? Словом, Леонид, как всегда, нашел причину, чтобы увидеть Отморскую. С девушками он столкнулся в коридоре: они втроем уезжали заниматься к новой подруге, москвичке, у которой была дополнительная литература по истории. С Аллой он на ходу успел перекинуться всего несколькими словами. Леониду она показалась немного виноватой, и он все простил. Ему о стольком с ней хотелось переговорить, что и дня бы оказалось мало, но он лишь успел сказать, что идет в ночь на фабрику «Большевик».

— Я тоже выпотрошилась, — комично вздохнула Отморская. — Хорошо бы и мне денька два поработать.

— Идем с нами, — обрадовался он.

— А примут?

— Примут, — ответил он решительно. — Попросим. А то еще лучше — подпишем и твою фамилию в записке. Я сумею почерк подделать — не подкопаешься.

И прикусил язык: ему совсем не хотелось признаваться, что с фабрикой им помог Курзенков. Вдруг Алла захочет глянуть на записку? Она только засмеялась:

— Ох, и сама не знаю!

Подружки ушли вперёд, нетерпеливо окликнули её: «Всё никак не наговоритесь!» Леониду очень приятно было это слышать. Девушки как бы утверждали его право на Аллу, считали само собой разумеющимся, что вечером они встретятся и договорят. На лестничной площадке Алла очень мило улыбнулась ему; в ответ на новое приглашение пойти в ночь на «Большевик», бросила: «Там видно будет» - и вниз по ступенькам догонять подруг. Леонид отправился к себе на третий этаж. Ему надо было еще раз осмыслить, что с ним произошло, повторить в памяти все её слова, каким тоном они были сказаны, и догадаться, о чем она умолчала, но что выразила взглядом, улыбкой. Леонид боялся, как бы с ним не заговорил кто- нибудь из ребят, я отгородился от них книжкой, сделав вид, что читает. Кажется, Шатков понял его с одного взгляда я сам сделал вид, будто занят пересмотром папки с рисунками.

Полчаса спустя от светлого настроения Леонида не осталось и следа. С новой силой овладели им ревность, глухое чувство недовольства собой. Тряпка! После всего, что произошло, бегать за Алкой? Что за непонятное, загадочное существо женщина! Ей, видите ли, деньги нужно заработать, а он хлопочи. Ладно. Больше его ноги не будет на втором этаже.

А поздно вечером он уже опять стучал в девичью аудиторию. Вышла Муся Елина — поверенная в сердечных делах. Она сказала, что с занятий от подруги-москвички они вернулись в пятом часу, вместе пообедали, а затем Алла куда-то уехала — кажется, к дальней родственнице на Сокол: это поселок на окраине. Леонид не сразу понял. К дальней родственнице? Алла ничего о ней не говорила.

Глаза Муси в припухших веках смотрели без обычного снисходительного и сообщнического дружелюбия, толстенькая фигура казалась малоподвижной, скованной. Нездоровится? Леонид перекинулся с ней шуткой и сказал, что подождет.

Он остановился у окна, стал смотреть в темный колодец двора, мутно озаренный десятками желтых, красных, зеленых окон.

Из аудитории выходили девушки, словно невзначай бросали на него лукавые взгляды, пробегали мимо. Леонид сумрачно кусал губы. Не опоздать бы на «Большевик». Это, говорят, далеко, где-то за Белорусским вокзалом, на Ленинградском шоссе. Еще неизвестно, каким транспортом туда добираться.

В десятый раз хлопнула входная дверь, и Леонид опить с надеждой повернул шею. Алла наконец? Снова нет. Динка Злуникина. Поравнявшись с ним, она остановилась, видимо все поняв.

— Ожидаешь? Надежды юношей питают...

«Чего только Динка не знает, — подумал Леонид. — Очень знакомые стихи. Чьи это? Лермонтова? » Злуникина серьезно, не смущаясь, рассматривала его. За ее внешним сочувствием он угадывал иронию, почему-то беспомощно пояснил:

— Мы должны были идти вместе на фабрику.

— Алка собирается работать? — Дина улыбнулась и тут же подавила улыбку, но так, чтобы Леонид все-таки её заметил. — Интересно. Знаешь, если бы я была оптиком, я бы придумала новые очки. Очки есть розовые — для молодых юнцов. Есть черные — для пессимистов. А я бы отлила для влюбленных. Чтобы они видели своих пассий без флера, без венчика.

«На что Динка намекает? — подумал Леонид. — Может, что знает про Алку? Вот затруха». Ему обидно стало за свой тон, — будто он в чем оправдывался перед ней, захотелось уколоть. Злуникина перестала скрывать, что она «интеллигентка», гораздо развитее товарок, лучше воспитана. В солнечные дни вдруг стала носить большие зеленые очки. «Морские». Леониду это казалось чудным: «Как дореволюционная барыня». Низкую грудь Дины украшала серебряная, видимо старинная брошка.

— Откуда идешь? — спросил он ее самым невинным тоном. — Со свидания?

Он знал, что Дина старалась обратить на себя внимание парней, но за ней никто «не ударял». Она со свойственным ей чутьем отлично это поняла.

— Есть ли время, Леня? Экзамены. Притом, милый, во всех романах рыцари поклоняются только красоте. Красоту ж они видят ту, которая лежит сверху... которую можно рукой пощупать. Для того же, чтобы рассмотреть красоту внутреннюю, рыцарям кроме храбрости еще надо кое-что иметь... а этого-то им, очевидно, и недостает.

И, улыбнувшись самым дружеским образом, Дина пошла в девичью аудиторию. Осокин проглотил прозрачный намек, вновь стал смотреть в окно, терзаясь, что запаздывает на фабрику.

В одиннадцатом часу к нему подошла Муся Елина.

— Зря, наверно, ждешь, Леня. Задержалась Алка.

— Ей ведь деньги нужны.

— Кому они не нужны, — уклончиво ответила Муся и полуприкрыла глаза пухлыми веками.

Леонид молчал, всем своим видом показывая, что ждет ее совета. Муся тоже стала смотреть в окно на темный, светящийся главами колодец двора.

Во всяком случае, Алка выкрутится с деньгами. Смотри не опоздай на фабрику. — Внезапно поэтесса выпалила скороговоркой: — Не беспокойся, есть такие, что ей помогут. И с рабфаком помогут.

И, загадочно улыбнувшись, Муся скрылась в аудитории.

Леонида словно толкнули в прорубь. Он торопливо, чуть не бегом покинул коридор.

На кондитерскую фабрику он отправился с Иваном и Колей Мозольковым. И в трамвае, и потом, когда они шли по бульвару, Леонид без конца говорил, смеялся. И вдруг замолкал, опущенные углы рта застывали. Значит, Алка его обманывает? Как иначе понять слова Муськи Елиной? Неужели она с Курзенковым?.. Илья как-то хвалился, что всегда может достать билеты в театр Вахтангова, в Малый: не туда ли повел? Кто же еще другой может выручить Алку деньгами и помочь с рабфаком?.. А что, если та самая родственница на Соколе, к которой она сейчас поехала?

До каких же пор он будет томиться в неизвестности? Завтра непременно вызовет Алку и объяснится. Если да — так да; если нет — так нет. Чего канителиться?

Три ночи Осокин и Шатков упаковывали ящики с печеньем на фабрике «Большевик», подтягивали их крюками к лифту. По каменному полу проходной двигались они полусонные, зато сытые до отрыжки.

 

XI

Здание рабфака искусств взбудоражилось: начались экзамены. Как переменились еще недавно пустые коридоры, аудитории! От былого беспорядка, грязи, разведенной ремонтом, и следа не осталось. Все блестело, сияло чистотой, гудело от голосов. Везде оживленными группами стояла приодетая, взволнованная молодежь, шли разговоры — какие темы задают, когда письменный экзамен, когда устный. Сквозь эту толпу со значительным видом, деликатно сторонясь встречных, проходили экзаменаторы, застегнутые на все пуговицы, среди новичков непременно кто-нибудь знал их, шепотом пояснял: это такой-то, будет спрашивать по такому-то предмету, — и все оглядывались на педагога с почтительным трепетом. Снисходительно посасывая дешевые папироски, важно слонялись второкурсники, совсем забыв, что еще только в прошлом году они так же волновались и с завистью и почтением взирали на «старичков»,

Сколько, однако, народищу нахлынуло в рабфак — и поступающих, и экзаменаторов, и членов приемочной комиссии, и разных представителей.

Первый экзамен у «художников» был по русскому языку.

Преподаватель, пухлый, с зоркими глазами, выглядывавшими из морщинистых век, почти без бровей, медленно продиктовал длиннейший абзац из «Страшной мести» Гоголя, начинавшийся знаменитой фразой: «Чуден Днепр при тихой погоде...»

Правописание всегда было слабым местом Леонида: сложные предложения, суффиксы, наречия, точки с запятыми являлись для него не меньшими препятствиями, чем грозный Ненасытец и другие днепровские пороги, преграждавшие путь для запорожцев к знаменитому острову Хортица.

Леонид заметил, что на задних столиках гуляет шпаргалка. Прибегать к ее помощи он не захотел и, стараясь не волноваться, написал диктант самостоятельно.

Экзамена по рисованию не было: его заменила проверка привезенных картин, этюдов. Но Леониду в тот же день стало известно то, что сказал видный художник о двух представленных им работах:

— Заметных способностей у Осокина не вижу. Кое-какие навыки есть... самые элементарные, ученические. В общем, надо много работать. Но... если уж такое большое желание — пусть попробует.

Этот отзыв был для Леонида, как удар под ложечку. «Заметных способностей нет. Навыки элементарные». Не зря, выходит, после Третьяковки он усомнился в своем таланте. Теперь он знал, что Серов свою «Девочку с персиками» написал в двадцать два года: вот как рано проявляют себя гении! Но у кого в Основе он мог перенять хороший штрих, видение цвета? Посмотрите, как он начнет работать и рисовальном классе, — и способности заметите.

Ладно, все-таки «удочка» — тройка. Теперь бы выдержать последний экзамен.

За это время Аллу Отморскую он увидел только мельком, издали с ней поздоровался. Она была очень нарядна, несколько бледна, глаза блестели, и это ей удивительно шло. «Вдруг подойдет? — с замиранием сердца думал Леонид.

— Если я ей дорог — подойдет». Леонид понимал нелепость своего желания: экзамены, до него ли ей? Последние четыре дня она с Мусей пропадала у московской подруги, в библиотеках, переписывала какие-то конспекты. Алла слабо улыбнулась ему и прошла мимо, о чем-то оживленно разговаривая с незнакомой ему девушкой.

Видел он несколько раз, и тоже мельком, Илью Курзенкова. Сияя бритыми щеками, модной прищепкой на галстуке, свежестью рубахи, он сопровождал то директора Краба, то известного актера, члена экзаменационной комиссии, озабоченно проносился из канцелярии в аудиторию — и всюду был вхож, везде был своим человеком. Его всегда окружали и вновь поступающие, и «старички» — студенты рабфака: кого он благосклонно и обнадеживающе похлопывал по плечу, перед кем разводил руками.

С Аллой Осокин встретился случайно в столовой: она доедала рагу и первая его окликнула. Леонид пересел за ее столик. Напротив, обжигаясь, пил кофе бородатый мужчина с клоком волос над сильно полысевшим лбом, все время косивший глаза в раскрытый журнал, и разговор при нем не вязался. «Почему ты обедаешь одна? » — спросил Леонид. «Девчонки только что убежали». Он был сильно голоден, но есть борщ не стал и лишь наспех проглотил котлетку с макаронами, чтобы вместе с Аллой выйти из столовой.

Медленно пошли по бульвару, держась в тени лип. У обоих выдалось свободное время, и Осокин и Отморская, не сговариваясь, решили не торопиться на рабфак.

— Как твои экзамены? — спросила она.

— Вроде по русской письменной не засыпался.

— Я опасаюсь за историю.

Поведение Аллы удивило Леонида, как удивило оно его и на другой день после внезапного открытия, что у нее — дочка. Леонид считал, что она смутится и сразу объяснит, почему в тот злополучный вечер отказалась посмотреть с ним фильм, а пошла с Курзенковым (куда пошла?). В сотый раз убедился он, что совсем не знает женщин. Видимо, у них иная психология, иные повадки, чем у тех девчонок, с которыми он раньше был знаком. Держалась Алла так, словно никакая тень ни на одну секунду не омрачала их отношений. Тот же игривый, временами вдруг ускользающий взгляд, тот же легкий, изящный наклон головы вправо, те же веселые, певучие нотки в голосе.

— И у твоего друга Вани Шаткова все в порядке?

«Хитрит Алка? — подумал Леонид, исподтишка, зорко за ней наблюдая. — Хочет увильнуть? Или уж совсем принимает за тепу-недотепу? Конечно, откуда ей знать, что я видел ее с Курзенковым возле Главного почтамта? Тут она ничего не подозревает, поэтому спокойна. Ну а за тот вечер, когда обещалась идти с нами на «Большевик» и подвела? И за тот совесть спокойна? Привыкла со всеми играть?»

— Что молчишь, Леня?

Он сердито сопел, не отвечал и в то же время чувствовал, что ему до боли дороги заботливые расспросы Аллы, звук голоса, легкие, случайные прикосновения руки, шелест платья — дорого само ее присутствие. Как она умеет гордо нести свою красивую голову! Какой может быть близкой и недоступной! И то, что он сейчас мысленно упрекал ее во всех грехах, какие только мог придумать, — лживости, порочности, изменчивости, — почему-то совсем не унижало в его глазах Аллу, а, наоборот, делало желанней, притягательней. Чем заботливее она его расспрашивала, тем более он мрачнел, внутренне бушевал.

— Да ты что, Леня, в самом деле? Может, тогда прекратим разговор?

Услышав в ее голосе опасную нотку, Леонид немедленно перестал дуться: Алла могла уйти. Тем не менее муть, накопившаяся на дне его души, требовала выхода.

— Что ж обманула? — выпалил он, хотя еще позавчера утром, в третий и последний раз идя с кондитерской фабрики, дал себе слово не показывать своего страдания.

— Обманула? Когда?

От поднятых бровей Аллы на чистый лоб легли две морщинки, рот полуоткрылся: едва ли можно было яснее выразить неподдельное удивление.

— Даже не помнишь?

— Странный. Раз говоришь — объясни.

— Объяснить это можешь лишь ты... если захочешь, понятно. Я просто видел, с кем ты ходила.

— С кем? Куда?

— Куда — не знаю, с вами не был. Видел, как с Курзенковым под ручку шла, свернули на Чистые пруды. Со мной перед этим отказалась: «Сегодня не могу... » Куда уж вы ходили — тебе виднее. Может, с ним кино интересней?

В выражении рта Леонида, дрожащего подбородка столько было детской обиды, горечи, что холодные, не впускающие в себя глаза Аллы вдруг ожили, потеплели. Не обращая внимания на прохожих, она запустила руку в его кудрявый чуб, растрепала:

— Мальчик ты, Леня.

И такая нежность, ласка, грусть прозвучали в голосе Аллы, что Леонид действительно вновь почувствовал себя перед ней мальчиком. Захотелось припасть к ее руке, целовать; сдавило горло. Кепка, задетая ее пальцами, свалилась с затылка. Алла легко нагнулась, подняла ее, надела ему на голову, взяла под руку.

— Обиделся, а толком ничего не расспросил, — нежно, словно боясь, что он не поймет, говорила она. — Разве так можно? Я ведь знала, что ты обидишься, потому и промолчала про Илью. Я уже тебе не раз говорила: мне непременно надо поступить на рабфак. Я — артистка: это мое призвание. Илья обещал мне помочь. Он знает одного крупного актера в театре Вахтангова. Валерьян Сергеич преподает у них в театральном институте, имеет большое влияние. Может, заметил? Высокий, интересный, в клетчатом заграничном костюме, седая прядь над левым глазом. Илья говорит: «Без покровителя в искусстве не проживешь». Вот и возил меня знакомиться к нему на квартиру. Илья хороший товарищ, всем помогает.

Вон что?! Леонид пытливо заглянул ей в глаза: правду говорит, не заливает? От сердца отлегло, он повеселел, однако еще не сдавался.

— Ладно. А где была вечером, когда собрались на кондитерскую фабрику? Я ждал-ждал. Что у тебя за родственница на Соколе? Ты о ней ничего не говорила.

— На Соколе? Родственница? Кто тебе сказал? Муся… Ах да, да, ну конечно! Это... мамина родственница. Дальняя. Очень симпатичная старушка.

Леонид ощущал рукой биение ее сердца, хотел всему верить — и верил. Ухо резануло то, что она Курзенкова назвала «Илья»; он стерпел. Голос Аллы звучал удивительно проникновенно, доверительно. Эта проникновенность, доверительность тоже почему-то настораживали Леонида. Однако его охватила такая радость, такое счастье, что они вместе, ведут откровенный разговор, делятся душевными переживаниями, что стыдно стало своих недавних подозрений. Единственно, чего Леонид боялся, — что вот дойдут до Мясницких ворот. Аллочка отстранится от него, и порог рабфака они переступят, как обыкновенные знакомые, не связанные ничем интимным. Этого Леонид не мог допустить. Он слишком долго, по его мнению, ждал, мучился. Он должен все выяснить. Сейчас или никогда!

Угадала ли Отморская его мысли? Она повернула, и они пошли обратно по длинному бульвару к Покровским воротам.

Жара на улице спала, тени легли на зелень газонов, В лучах опускавшегося солнца на огромной клумбе пылали высокие мясистые пурпурно-алые канны. Сочные, жирные листья подчеркивали их огонь, и цветы казались факелами в пышных подставках. Канны на всем протяжении окружала коричнево-красная, в прожилках декоративная капуста. Какие-то птички безмолвно порхали в аллеях. Леонид с наслаждением вдыхал пахнущий камнем, бензиновым перегаром воздух, словно это был лучший в мире озон.

— Понимаешь теперь, Леня? — говорила Отморская. — Я боюсь за экзамен. Все эти дни занималась с девочкам по истории... все равно ужасно боюсь. Со специальности хорошо. Валерьян Сергеич одобрил мою игру, хвалил... ну разумеется, мне надо отработать мимику, дикцию. Я обязана выдержать. Ты не знаешь, на что может пойти женщина во имя мечты... своей цели. Молод еще.

— Мне двадцать лет, — нахмурясь, сказал он. — Я с детства видал такое, что некоторым «опытным» и не снилось.

— Не отрицаю. И все-таки у тебя ветер в голове.

— И еще ты, — сорвалось у него. Это было признали, и Леонид покраснел.

Она засмеялась от удовольствия:

— Очень ты скорый — полмесяца не прошло.

— Не веришь?

— Почему? Только ведь... дети так тянутся к игрушке. Зато сразу и бросают.

Опять она обращается с ним как с мальчиком. Смеющиеся разгоревшиеся губы Аллы, казалось, дразнили его. Леонид вдруг обнял ее за шею, рывком привлек к себе и крепко-крепко поцеловал. Она затихла, схватила его за плечи.

Оттолкнула, засмеялась:

— Сумасшедший!

Люди оборачивались на них, кто-то крикнул: «Крепче, парень, держи! Улетит! » Оба не слышали, будто вокруг никого не было. Леонид безошибочно чувствовал, что Алла сейчас полностью принадлежит ему.

Они почти уткнулись в дом, замыкавший бульвар у Покровских ворот, сошли на мостовую, свернули в первый переулок.

— Любишь? — жарко, шепотом спросил он.

— Дурачок, — нежно сказала она.

Он опять притянул ее, стал целовать.

— Хватит, — отворачиваясь, смеялась Алла, крепко сжав его руки. — Ка-акой ты!

— Стесняешься?

— Вот еще! Просто... мы ведь не одни.

— А хотела, чтобы у нас была своя комната?

Она промолчала. Квартира — вот мечта современного москвича. Давно перестал он помышлять и о неожиданном наследстве от тетушки, и о служебной карьере, и о райской жар-птице. Обыкновенных четыре голых стены — с крышей, щелеватым полом, в переполненной коммунальной квартире, — черт с ним, лишь было бы куда привести жену. Леонид же ограничился бы и койкой в общежитии. Когда-то копья ломали за получение родового поместья. Теперь с той же страстью, азартом бились за девять метров казенной жилплощади...

Молодые люди шли по узкому зеленому переулку, застроенному облупленными каменными особняками с колоннами, наверно, еще екатерининских времен, деревянными домиками с мезонинами, что выглядывали из листвы столетних дубов, отцветших лип. Слева Леонид увидел открытые железные ворота с проржавевшей львиной мордой и кольцом-ручкой в носу. Он быстро втянул Аллу во двор, остановился в углу за створкой ворот, начал жадно целовать. Близко заглянул в глаза: не обиделась? Глаза ее затуманились, были нежные-нежные. Она засмеялась тихим, грудным смехом, ответила ему таким взглядом, который он потом (долго вспоминал, и совсем опустила веки. Леонид целовал ее в губы, щеки, шею, расстегнул блузку, стал целовать грудь.

— Выйдешь за меня замуж? — Голос его от волнения осел.

Она прижалась к Леониду, искала его губы, уронила голову ему на плечо.

— Дорогая, — шептал он. — Самая любимая. Единственная...

У дома в глубине двора послышались юношеские голоса, показалось двое парней. Алла резко оттолкнула Осокина, торопливо застегивая блузку, не оглядываясь, выскочила из ворот в переулок. Леонид еле поспевал за ней. Они быстро шли по стертому тротуарчику, словно боялись, что их догонят.

— Выйдешь за меня замуж? — переспросил он.

Алла засмеялась тем же грудным нежным смехом, похожим на голубиное воркование:

— Я старше тебя на год.

— Подумаешь, разница, — горячо перебил он, просовывая ей руку под локоть, как человек, уже имеющий на это право.

— Женщина всегда должна быть моложе, — сказала она и слегка вздохнула. — Я это испытала на себе. И потом у меня дочка.

— Она и мне будет дочка. «Испытала на себе». Почему, Аллочка, ты не с мужем?

— Оказался дрянью.

— Это и все, что ты мне можешь рассказать?

Видимо, ей не хотелось говорить о неудачном браке.

Леонид ласково настаивал, и Алла уступила ему, как уступала во всем в эту прогулку.

— Тяжело вспоминать... противно. Мы с Аркадием в параллельных классах учились, на него все девчонки заглядывались. Красавчик, волосы золотые, вьются, как у тебя. Вместе играли в драмкружке, мечтали о сцене. Правда, он часто опаздывал на репетиции... Мама была против: «Вы еще дети и не знаете, что такое любовь». Сколько раз я кляла себя, что не послушалась. Поженились, Аркадий поступил в стройтрест делопроизводителем, я пошла в ликбез, но вскоре вынуждена была взять декретный отпуск... А! Долго рассказывать! Словом, оказался негодяем: начал пить, связался с тридцатилетней разведенкой, не пускал меня на репетиции, один раз ударил... Ужас! Я с дочкой вернулась к маме, он раскаивался, ползал на коленях. В Майкопе все мне опротивело. Теперь или исполнится моя мечта... или я погибну.

То, что она говорила дальше, Леонид не слышал. Он стиснул челюсти, сжал кулаки. Ударить Аллочку?! Чистейшую, высокоталантливую, такую хорошую! Ну попался бы ему этот золотоволосый красавчик — рыло бы задом наперед вывернул. Кровь прилила к лицу Леонида: так ярко-сладостно он представил встречу с тем «пижоном» и драку.

Сколько, оказывается, горя перенесла она, бедняжка! Кто бы подумал, глядя на ее подкрашенный, смеющийся рот, уверенные дразнящие прикосновения рук!

Они вновь вышли на Чистые пруды (Леонид смутно припомнил, что именно здесь он гулял в ту ночь, когда узнал, что Алла была замужем). Шагал он легко, словно скользил на коньках или по воздуху, и не очень бы удивился, если бы вдруг взлетел выше домов. Между ним и Аллой рухнули все преграды, не осталось никаких тайн. Такое бывает только у влюбленных, когда произошло главное — духовное слияние, а остальное — дело времени и обстоятельств.

Леонид рассказал, как три дня назад, идя с кондитерской фабрики, он приготовил пылкую и обличительную речь, и оба смеялись. Он показал Алле желтенький огрызок карандаша. «Откуда он у тебя? — удивленно воскликнула она и протянула руку, — А я думала, что потеряла». Леонид с гордостью спрятал огрызок во внутренний карман пиджака. «Ты его забыла на подоконнике в коридоре, а я взял на память и ни за что не отдам».

Алла подарила ему чудесный взгляд.

Он чувствовал: нет силы, могущей их разлучить. Какая Леониду разница, была она замужем или не была? Есть ли у нее дочка? Вот она идет рядом — лучшая из миллиона не только женщин, а и девушек, населяющих Москву, самая дорогая. Он готов по приказу Аллы спрыгнуть с крыши вот этого пятиэтажного дома. Бывал ли когда-нибудь так дурацки счастлив хоть один человек на свете?

У Мясницких ворот Алла мягко, осторожно высвободила свою руку. «Разве теперь не все равно? » — спросил его взгляд. Она поцеловала его в щеку. «Так надо». Поцелуй ее был легкий, торопливый. Алла поправила волосы, одернула блузку, заботливо осмотрела себя. Впереди показалось громоздкое, грязно-желтое здание рабфака.

— Вечером выйдешь? — спросил он.

— Какое «выйдешь»! А экзамен по истории? Будем с девчонками готовиться.

Она открыла сумочку, припудрилась и, казалось, стерла последние следы недавней близости. Во двор рабфака они входили, как обыкновенные знакомые. Лишь на пороге Леонид вспомнил, что на его недавний вопрос о женитьбе Алла так и не ответила — ни да, ни нет. Спрашивать об этом было уже поздно. Да и имело ли теперь это какое-то значение?

«Рассказать Ваньке? — размышлял Леонид, от счастья не находя себе места в аудитории. — Подожду, когда станем студентами, — и сразу на свадьбу. Вот глаза-то вылупит! »

 

XII

Окончилась суета в коридорах рабфака, экзамены остались позади. «Художники» были спокойны: оба выдержали и ждали зачисления со стипендией и общежитием.

Удар ожидал их в тот день, когда вывесили списки принятых: фамилии Осокина и Шаткова отсутствовали. Стоя перед доской среди счастливцев, Леонид испытал унижение, стыд: выбросили за борт. Руки его вспотели, глаза жалко шарили по списку: может, пропустил? Глянув на Шаткова, он понял, что тот переживал то же самое.

— Будто поганых щенков, — криво улыбаясь, сказал Леонид, когда они молча отошли в сторонку, и сделал жест, словно что вышвыривал.

Движения Шаткова стали еще более нервными, энергичными, тело, казалось, готово было выбросить электрический разряд. Белый чубчик топорщился особенно задорно, боевито, а бельмастый глаз стал еще незаметней на побледневшем лице.

— Вот это номер, чтоб я помер, — пробормотал он. — Выдержали ж оба! Ничего не пойму.

Закурили, глубоко затягиваясь дымом, будто хотели затуманить мозг. Леонид до того был ошеломлен, что как-то ничего не мог сообразить. В такое время кажется, что все кончено, погибло, впереди никаких перспектив. Слишком уж большие надежды возлагали друзья на рабфак — особенно Осокин, у которого срывалась не только мечта выбиться в художники.

Прошло добрых четверть часа, прежде чем друзья обрели способность рассуждать.

— Может, ошибка? — вслух подумал Шатков. — Как смотришь? Вдруг напутали?

Леонид вдруг швырнул папиросу в угол.

— Пошли выяснять. Не оставлять же?

— Да уж всмятку разобьемся, а правду сыщем.

Оба почти бегом взлетели на этаж выше: сюда перевели канцелярию. Секретарша — доброжелательная, полная женщина в синем шерстяном сарафане поверх кремовой маркизетовой блузки — сочувственно развела руками:

— Что я, дорогие товарищи, могу поделать? У нас сегодня тяжелый день. Охотно бы всех вас включила, поверьте. Только радуешься, когда видишь, что молодежь тянется к ученью. Я лишь в том случае приняла бы ваши претензии, если бы допустила ошибку в перепечатке списков. Можете проверить.

— Директор здесь? — спросил ее Шатков.

Секретарша молча указала на кабинет.

В дверь пришлось стучать два раза, прежде чем послышалось: «Войдите». Неудачливые «художники» переступили порог кабинета. Директор рабфака искусств Краб сидел за приземистым письменным столом с круглыми толстыми ножками и словно ждал их: перед ним ничего не лежало. Крупную голову его с черными, ежом торчащими волосами, казалось, распирали массивные квадратные щеки, мертво блестели роговые очки; крупными, тяжелыми руками он словно бы от нечего делать с места на место перекладывал цветной карандаш. Красное сукно стола бросало отсвет на его смуглое лицо. Большой портрет Сталина в массивной золотой раме висел в простенке.

Некоторое время длилось молчание.

— Мы пришли выяснить... недоразумение, — волнуясь заговорил Леонид. — — Я и вот товарищ Шатков выдержали экзамены на ИЗО... изобразительное отделение, а нас... почему-то фамилий наших нет в списках.

Массивная квадратная фигура директора оставалась неподвижной.

В канцелярии нам это подтвердили, — вставил Шатков.

Вновь установилось молчание.

Несмотря на погожий августовский день, высокое венецианское окно в кабинете было до половины закрыто тяжелой коричневой портьерой, очевидно от солнца. Места, в которые упирались лучи, тускло светились ржавым цветом. С улицы слабо доносился гул движения, звонки трамваев.

Краб продолжал перекладывать карандаш. Друзья выжидали.

— Что же тут неясного? — сказал он очень спокойно.

— Почему нас нет в списках? — настойчиво переспросил Леонид.

— Потому, что вы не приняты.

Спокойный, холодный тон покоробил «художников».

— Может, вы не совсем поняли, товарищ Краб, — чуть выдвинулся вперед Шатков, энергично, коротко взмахивая сжатой в кулак рукой. — И я и товарищ Осокин выдержали все экзамены. У нас нет ни одного «неуда». Здесь ошибка...

— Не поняли вы, а не я, — отчетливо, не повышая голоса, перебил его Краб. — Ошибки никакой нет, списки составлены правильно. Значит, ваши экзаменационные оценки не настолько высоки, чтобы по ним вас зачислить на рабфак. Другие претенденты выдержали лучше. И приемочная комиссия по конкурсу отдала им предпочтение.

Это был второй удар по «художникам». Конкурс? Его они как-то не приняли во внимание. В начале тридцатых годов заводскую, колхозную молодежь широко приглашали учиться, нередко уговаривали, и многим казалось, что стоит лишь дать согласие, что-нибудь промычать на экзамене, — и ты студент.

Друзья переглянулись, полные смущения. Директор вновь стал перекладывать карандаш из руки в руку.

— Что ж, все выдержали на «отлично»? — с явной иронией спросил Леонид.

— Ведь у нас были путевки, — вежливо и рассудительно подхватил Шатков. — У товарища Осокина — из ЦК комсомола.

— Знаю. Рекомендации и путевки — особенно идущие сверх разверстки, лимита — это не приказы о принятии, а всего-навсего ходатайства. По мере возможности мы их учитываем.

Оба мы воспитанники трудовых колоний, — твердо проговорил Леонид, с открытой неприязнью глянув в стекла роговых очков, — Дети государства. У нас нет папенек, тетушек, которые бы помогли...

— Нам и это известно, — вновь холодно перебил Краб и резко положил карандаш на стол. — Я не пойму, почему вы козыряете прошлым? Если вы бывшие беспризорники, значит, вам надо создавать особые условия? Завышать оценки?

— У нас здесь не Вциковская комиссия помощи детям, а творческое учебное заведение: скидок мы никому не делаем. Вы не проявили явных способностей ни в рисунке, ни в общеобразовательных предметах, приемочная комиссия вас и отчислила. Надеюсь, теперь все ясно?

И он поднялся с кресла, большой, квадратный, внушительный. Задержанные портьерами солнечные лучи клопино-рыжими пятнами отсвечивали на его черном костюме; борта, рукав, пуговицы блестели, и Краб казался закованным в ржавую, непробиваемую броню.

Прием был кончен. Но и Осокин и Шатков понимали демократию по-своему, как они считали — «по-советски». В колониях, детдомах они привыкли, чтобы им терпеливо разъясняли каждый факт. Они должны были убедиться, что все здесь справедливо и никто не покушается на их права, не собирается прижать. Тогда самые суровые трудности, самые горькие известия они приняли бы как необходимость, с которой надо смириться.

Холодный тон Краба, брезгливая складка большого рта, поза явного ожидания, когда они уйдут, — все это взорвало обоих друзей. С Леонидом повторилась та же история, что и в кабинете Ловягина в Ипатьевском переулке, и он, как и там, весь взъерошился.

— Мы считаем неправильными действия комиссии, — сказал он. — И ваши тоже, как директора.

— И будем жаловаться, — напористо поддержал его Шатков.

Все было высказано. Краб молчал, как бы считая себя выше спора с двумя неудачниками. Слова отскакивали от его брони, будто ледяные градинки, и чувствовалось, что ни убедить, ни разжалобить его нельзя. Леонид вновь привычно выпалил, понимая, что терять нечего:

— Это бюрократизм.

— Так не обращаются с людьми, — как эхо повторил Шатков.

Густая краска медленно залила широкие скулы директора, лоб, квадратный подбородок. Он поднял карандаш и опять резко опустил его на стол.

— Я вам все объяснил, больше нам говорить не о чем. Прошу оставить мой кабинет.

— Вас посадили сюда людей воспитывать, — с бешенством сказал Леонид. — А вы... вы тут как чиновник какой! Ничего, найдем управу.

— Найдем. Так не оставим.

И друзья широким шагом вышли из кабинета.

Доброжелательная секретарша по красным лицам парней поняла, чем окончилось их объяснение с директором, — вероятно, слышала повышенные голоса, и посмотрела соболезнующе. Леониду было стыдно глянуть ей в глаза: так он всегда чувствовал себя после учиненного скандала.

Сбежав с лестницы, друзья несколько умерили шаг.

Второй раз в Москве Леониду заявляли в лицо, чтобы не козырял беспризорным прошлым. Он сам не замечал, что везде требовал скидки. В юности справка «воспитанник колонии» возбуждала сочувствие людей к «сиротке», желание помочь, и Ленька привык бесцеремонно этим пользоваться. Теперь ему давали понять, что он обыкновенный, рядовой парень. Он рабочий, слесарь — вот его паспорт. Казалось, надо бы радоваться, что зачеркнули его гнусное прошлое, перестали выделять, коситься, — впоследствии он и радовался, — а сейчас обиделся. Как же, лишили «котельного дворянства»!

Очевидно, и Шатков переживал нечто подобное. Друзья отводили душу в виртуозной брани, вспоминая всех предков Краба от матери до прабабушки. Сейчас у них совпадали не только поступки, мысли, но даже и выражения.

Оба чувствовали себя в положении оступившихся людей. Уже собирались получать студенческие билеты — и вдруг увидели перед носом запертый замок. Неужто все накрылось, и рухнула мечта выбиться в художники? Э, видать, не с таким рылом туда берут, — счастливцев, родившихся в рубашке!

Леонид помнил, что в списке принятых фигурировали и Алла Отморская, и Муся Елина. Он же оплеван, выставлен за дверь. (Еще женихался! Не приведи бог, жалеть начнут.)

Надо во что бы то ни стало добиться зачисления на рабфак. Главное — отказали несправедливо: оба ведь выдержали. Придумали какую-то муру: конкурс! И слово-то нерусское, от буржуев. Рабочие парни на последние копейки едут, за науку хотят ухватиться, а их «конкурсом» по морде?! Раньше дворянские сынки не пускали, теперь бюрократы. Все какие- то шахеры-махеры. Ну да не на тех напали, они руки не сложат, добьются истины и ткнут ею Крабу в очки.

— Куда сунемся? — спросил Шатков, когда они вышли за ворота. — Оба мы комсомольцы. Может, в ЦК? У тебя и путевка из отдела школ. Прямое дело им вмешаться.

— Конечно. У кого еще искать защиты?

Парни дружно зашагали по Мясницкой к Ипатьевскому переулку.

— А чего, Ленька, говорить будем?

— Действительно: чего?

— Ну... во-первых, оба выдержали. Факт? Воспитанники государства — два. Почему это Краб обоих выставил по конкурсу? Пусть-ка хорошенько проверят, кого принял Да в общем найдем что сказать.

Своего они все равно добьются. Краба взгреют, атому морскому раку впору будет в нору забиться. Другие, кто не попал на рабфак, домой возвратятся, а они куда? (Хотя оба прекрасно понимали, что Осокин может вернуться в придонецкий городок Основу, а Шатков — в Бакинскую труд коммуну, и обоих примут.)

В бюро пропусков оба втиснулись в кабину. Леонид позвонил заведующему отделом школ Совкову. Голос секретарши ответил, что Совков в командировке. Этого друзы не ожидали. Там, наверху, в здании щелкнул отбой, и Леонид повесил трубку.

В большой приемной стояла важная тишина. В телефонных будках шел тихий разговор, на диванах вдоль стен сидели молодые люди, ожидали вызова или пропуска. Двое нервно прохаживались.

Парни тут же в кабине стали совещаться.

— Как быть, Ванька. Ждать Совкова?

— Кто знает, когда он вернется из командировки. Как ждать, когда и сверху капает и снизу поддувает? Звякни заму.

— Этот не такой.

— Командировку-то они давали? Чударь! Какой хошь будет — должен заступиться.

— И то верно.

Леонид вновь позвонил и попросил соединить с кабинетом Ловягина. Заместитель заведующего отдела школ оказался у себя. Леонид попросил выписать ему пропуск.

— Зачем? — последовал вопрос.

Я у вас был с неделю тому, товарищ Ловягин... Мне давали путевку на рабфак искусств. — И Леонид горячо и как всегда сбивчиво объяснил суть дела.

Он сказал, что ждет в бюро пропусков. Он уже собрался вешать трубку, уверенный в том, что Ловягин немедленно вызовет его к себе в кабинет и примет решительные меры. Он сказал, что с ним в приемной находится еще товарищ, тоже комсомолец.

Из мембраны донесся спокойный голос:

— Я помню тебя, Осинкин... Осокин? Помню, Осокин. Только зачем тебе подниматься сюда? Если не приняли с нашей путевкой, значит, плохо выдержал и уж в таком случае пеняй на себя. О чем нам, собственно, разговаривать?

— Я вам повторяю, товарищ Ловягин: и я и Шатков — оба выдержали. Отметки у нас только «удочки», а по истории у меня даже «хор» стоит. Понимаете? Выдержали. Ну не мог я никак засыпаться: большинство кто экзаменовался — после семилетки, а у меня восемь классов. Просто директор рабфака Краб уперся. Понимаете? Бюрократизм там...

— Не советую тебе бросаться такими безответственными обвинениями, — перебил его сверху, из кабинета, Ловягин. — Молод еще судить о работе старших товарищей. Что ты можешь знать о товарище Крабе? Наркомпрос ему доверяет. Наверно, сам, как и у нас тогда, вел себя вызывающе... по-партизански. Ты ведь парень недисциплинированный, Осокин, с анархистским душком...

Пока Ловягин говорил, Леонид живо его себе представил. Конечно, сидит, удобно откинувшись в кресле, светлые с алюминиевым блеском глаза прищурены с нарочитым безразличием, аккуратный хохолок царит над будущими залысинами, на отутюженном костюме ни пылиночки, крючковатый нос под высоким лбом — будто клюв, крупная рука машинально перебирает бумаги в подшивке или отряхивает невидимую пыль с борта пиджака.

Прежнее чувство неприязни вдруг овладело им, Леонид грубо, запальчиво крикнул в трубку, безуспешно пытаясь сдержать себя:

— Но мы ведь оба сдали экзамены! И путевка ваша!

— Опять психуешь, Осокин? Беспризорные замашки бросать надо, щеголять ими нечего. Взрослый уже, в рабочем котле варился. Всё скидки ждешь? Этак можно и в недоросля превратиться. Наравне со всеми действуй. Во всяком случае, к отделу школ ты не можешь иметь никаких претензий: мы для тебя сделали гораздо больше, чем ты заслуживаешь. Чего ж тебе еще надо? Вообще странная у тебя манера: ты вечно от всех требуешь, будто тебе чем-то обязаны. Сперва заслужить надо, а потом требовать... да тогда тебе и сами дадут. Словом, нянек за тобой ходить здесь нет.

— Я и не требую нянек, — взорвался Леонид. — Мне справедливость...

Спокойный, теперь с ледяным холодком голос обрезал его:

— Считаю разговор оконченным. Я занят и принять не могу.

В аппарате звякнуло, и в уши назойливо, пискливо побежали короткие гудки.

 

XIII

Из подъезда друзья вышли в угрюмом, подавленном молчании.

— Эх, Совкова нет, — с горечью сказал Леонид. — Тот мировецкий мужик. Простяга. Говорят, пареньком участвовал в гражданской войне.

— И откуда таких ловягиных берут?

Медленно побрели они по переулку к Иверским воротам. Вторичный провал за один день сильно сбавил им самоуверенности. Оба поняли, что не так-то просто восстановить утерянное, заметно обмякли. И Осокин и Шатков чувствовали сильную усталость. Полуденная жара, духота сморили их, нос забивала едкая московская пыль, пропитанная кислой бензиновой вонью. Мучила жажда, хотелось есть. В сердце закралась тревога, неверие в свои силы. Где ночевать? На какие средства жить? Экзамены кончены, их могут сегодня же выставить из «общежития» — пустой аудитории. Да и невесело оставаться рядом со счастливчиками, попавшими на рабфак. Надо срочно искать выход. А какой?

Леонид глянул на Шаткова, и, не сговариваясь, оба свернули к столовой на Маросейке. За буфетной стойкой ловко умело управлялась толстощекая, толстогрудая женщина в зоркими, приветливо-блудливыми глазами.

— Что вам сегодня, молодые люди? — спросила буфетчица друзей так, словно они обедали здесь каждый день.

— Сосиски с капустой. Две, — за обоих заказал Леонид, как более состоятельный.

— Одобряю ваш вкус, — с улыбкой проговорила буфетчица, ловко суя деньги в ящик стола и зорко поглядывая в зал, все ли там в порядке. — И, конечно, по сто пятьдесят водочки?

Друзья вдруг рассмеялись и мысленно махнули рукой на прореху, которую водка прожигала в их скудном бюджете. Ладно: голова на плечах, руки при себе, спина крепкая — заработают. Пусть оба оплеваны: мало ли за пеструю жизнь с ними каких бед случалось? Правда, в детстве они вроде бы переносились легче: тогда и болячки быстрей затягивались и слезы высыхали незаметней. Теперь приходилось глубже задумываться о будущем.

Отодвинув стопки, закусывая сосисками с капустой, друзья забыли про усталость, начали шутить, едко высмеивали свои неудачи, проходились по адресу директора Краба, Ловягина. Решили непременно дождаться Совкова: не может быть, чтобы не помог. Правды всегда можно добиться.

— Как же найти управу на Краба? — спросил Шатков, кусочком хлеба вытирая с тарелки остатки подливки. — Неужто спустим? Это произвол.

Оба не имели никакого опыта в тяжебных делах. Кому действительно пожаловаться? У кого искать защиты? Кто поможет им восстановить правду?

Правда! Справедливость! Как случилось, что они заставили поклоняться себе двух этих парней, вся жизнь которых в детстве шла вразрез с человеческими понятиями о справедливости, законе? Давно ли подросток Ленька Охнарь жил по своей, воровской правде? Давно ли он считал справедливым лишь то, что было выгодно ему и его сотоварищам по темным делам? Мало ли главарь самарской шайки Клим Двужильный втолковывал ему, что на земле один закон — первым хватать всех за глотку, честность же — басня для простофиль?

Прошло всего несколько лет, и Ленька Осокин и Ванька Шатков забыли блатную науку. Или тяга к правде, к справедливости наследственна? Может, к Леониду она перешла от родного отца, с шашкой в руке сложившего непокорную голову за великую правду обездоленного люда? А тот ее получил от своего отца, вольного донского казака, тот же — от деда, бежавшего с Московской Руси от боярского произвола? Как же глубоко в народе живет непреоборимая жажда правды, справедливости! Уж не с молоком ли матери всасывается она в кровь младенцев?

— Кто бы направил сейчас Осокина и Шаткова на верный путь, посоветовал им, как отыскать их маленькую правду?

Леонид стукнул кулаком по столу:

— А почему бы не пойти к наркому просвещения? Это ведь на Чистых прудах, возле нас.

— Примет ли?

— Не примет — облысеем? Где-то надо пробовать.

— Больно высоко берешь.

— Чего теряем? За это не сажают, а нас и тюрьма не устрашит.

В голове у обоих парней немного шумело. Шатков решительно протянул Леониду руку:

— Дай пять. Махнем.

Закурив, отдохнувшие друзья с новой энергией зашагали по Маросейке к Покровским воротам, свернули на бульвар. Вялость, неверие, мрачные мысли, овладевшие ими после двойного провала, развеялись так же, как и недавняя усталость. Внезапно вывернувшаяся из-за домин серебристо-аспидная тучка брызнула мелким и довольно сильным дождем. Пестрая толпа на аллеях бульвара, тротуарах поредела: москвичи прятались в магазины, забегали в подъезды. Крыши, мостовая потемнели. Кое-где развернулись зонтики: в начале тридцатых годов их носили мало, считая признаком «буржуйства».

Осокин и Шатков не стали пережидать дождь: не картонные. Лишь плотнее надвинули кепки. Вместе с редкими прохожими они ходко шли под намокшей обвисшей листвой деревьев.

Оба готовились принять любое сражение, чтобы занять свои «законные» места на рабфаке искусств. В крайнем случае они должны зацепиться в Москве — кем угодно, хоть noденщиками на той же кондитерской фабрике «Большевик». Говорят, тут при заводах есть разные кружки — литературные, изобразительные, драматические, и в каждом можно заниматься.

Постигшая неудача еще теснее сплотила друзей. Оба с «воли» отлично помнили, что значит поддерживать друг дружку плечом. Вдвоем куда легче! И с этого дня они решили не расставаться, жить в одном городе, в одном месте.

В огромном здании Народного комиссариата просвещения друзы долго бегали по разным этажам, кружили по длинным, запутанным коридорам. То их не туда посылали, то ход оказывался закрытым и приходилось возвращаться назад.

— Тут, брат, одной порции сосисок с капустой мало; надо хорошенько пообедать, а то с ног свалишься, — в сердцах сказал Шатков.

Парни носились с лестницы на лестницу, один раз им удалось прокататься на лифте.

— С меня мыло потекло, — сказал Леонид, вытирая рукавом потную шею.

Нужная друзьям приемная оказалась на втором этаже, недалеко от входа, но самого наркома не было: болел. Солидный мужчина, беседовавший с пожилой секретаршей, посоветовал им обратиться к заместителю.

Здесь их тоже ожидала неудача: отсутствовал и заместитель наркома. В светлой приемной стояла тишина, нарушаемая лишь трамвайными звонками с улицы. Что такое: никого из главного начальства! Друзья недоверчиво покосились на массивную, резную дверь, ведущую в кабинет.

— Когда ж его можно застать? — спросил Шатков у красивой холеной секретарши в легонькой белой вязаной кофточке с короткими рукавами.

Отвечая, она лишь мельком глянула в их сторону:

— Приемные часы два раза в неделю. Вы же грамотные? Читайте сами.

— У нас срочное дело, — сказал Леонид. — И нам только на пять минут.

— У всех срочные дела, и всем на пять минут.

Зазвонил телефон. Секретарша ответила вежливо-безразлично: «Приемная». И вдруг свежее, красивое лицо ее оживилось, она заговорила с ласковыми, щебечущими нотками в голосе: «Вернулись с гулянья? Дождь захватил? Ирушенька не промокла? Покорми сосисками. Не хочет? Шалунья, шалунья. Ах, вот... тогда понятно, если мороженое... Что? Да так и бывает: застудит горлышко и... Одну минутку, я сейчас... — И, не давая отбоя, секретарша взяла трубку со второго аппарата, звонок которого отвлек ее от разговора с домом, официальным тоном ответила: — Приемная. Да. А кто спрашивает? Дмитрия Никодимовича нет. Едва ли. Как хотите, можете еще позвонить». Положив трубку, она опять нежно защебетала по первому аппарату — то ли с матерью, то ли с домработницей — и все о дочке.

Стоя у порога, парни терпеливо ждали три минуты, десять, пятнадцать. Секретарша наконец дала отбой, повернулась, и выразительное лицо ее застыло в холодном удивлении:

— Вы еще здесь?

— Может, замнаркома скоро вернется?

Очень сомневаюсь. В общем, сегодня не будет. Да если бы и вернулся, вас все равно не примет.

— Почему?

— Готовит доклад к совещанию.

Зажурчал негромкий звонок. Секретарша вскочила, семеня высокими каблучками, открыла массивную дубовую дверь, исчезла.

— В кабинете кто-то есть, — сказал Леонид.

— Есть.

Леонид прочитал в глазах Шаткова то, что думал и сам.

— Может, замнаркома?

— Давай глянем?

Открылась дверь, вышла секретарша. Шатков чуть не столкнулся с нею носом, смешался. Оживление на свежем, красивом, холеном лице секретарши погасло, оно приняло неприязненное выражение.

— Я же вам объяснила, товарищи: заместитель наркома сегодня не приедет. Напрасно вы ожидаете.

— Но мы сами слышали, что в кабинете...

— Это совсем другой человек. Его помощник.

Леонид вдруг с вызывающим спокойствием уселся на стул сбоку двери. В нем проснулась вся былая наглость, развязность: вид его говорил, что по доброй воле он отсюда не уйдет. Собиравшийся было отступить Шатков последовал его примеру — правда, более скромно — и тоже опустился на стул рядом.

— Мы обождем, — сказал Леонид. — Это ведь приемная? Может, вернется.

Презрительная гримаса легла на красиво очерченные накрашенные губы секретарши, она передернула полными плечами:

— Как хотите. Наверно, еще комсомольцы?

— Я и член профсоюза, — ответил Леонид. — А вы?

— Оч-чень остроумно! Просто блещете воспитанием!

Шатков больно, с вывертом ущипнул друга за бок. «Заткнись», — беззвучно прошептал он. Леонид чуть не вскрикнул. Поделом схватил. Вот уж действительно, дурак маринованный, нашел время для пререканий. За тем ли шли? Задача — во что бы то ни стало дождаться заместителя наркома. Хоть на ходу, а поговорить с ним. На карте стояла судьба.

«Психует дамочка, — думал Леонид. — Она-то сидит тут обеспеченная, вон ряшку какую наела».

Он прислушивался к тишине за массивной дверью кабинета, к многочисленным шагам в коридоре, перешептывался с Шатковым и нет-нет да и поглядывал на секретаршу. Секретарша открывала шкаф, вынимала какие-то синие папки с бумагами, просматривала. Какая она изящная, выхоленная; круглые, голые до локтей руки покрыты дачным загаром. Лицо с еле заметным румянцем на полных щеках. Волосы, конечно, красит перекисью: модная блондинка. А изгиб шеи! Откуда такие в наше время берутся? Золотые серьги в маленьких ушах, часики. Штучка! Обзавелся замнаркома помощницей!

И что рядом с нею Шатков? Единственная его рубаха с пристежным воротничком — парадная, она же и расхожая — от дождя на плечах потемнела, давно не чищенные ботинки белели ободранными носками. Представил Леонид со стороны и себя — одет, конечно, получше, но тоже обтерхался, намок, словно подзаборный петух. Чувствует в руке тяжесть кепки, пропитанной дождем. Да, они с Ванькой совсем чужие этой дамочке. Ничего, потерпит. Вышколенная.

Круглые настенные часы важно, медлительно отсчитывали минуты. В этой приемной все — от высоких окон со шторами до ковра на полу — выглядело солидно, значительно.

Вошел седоватый румяный мужчина с отличным кожаным портфелем. «У себя?» — кивнув на дверь, спросил он секретаршу. Она ответила наклоном головы, и мужчина исчез и дверью. Друзья терпеливо переглянулись и удобнее утвердились на стульях: мол, не сойдем с мест до конца занятий. Секретарша, словно не замечая их, развернула «Огонек», погрузилась в рассматривание иллюстраций. Важная тишина вновь воцарилась в приемной.

Вошла девушка в передничке, с полным подносом, накрытым белой, накрахмаленной салфеткой, тоже скрылась в кабинете; вскоре налегке выскользнула обратно. Звонил телефон, входили другие сотрудники. Возле секретарши долго вертелся франтоватый молодой человек с безукоризненным пробором, в летних кремовых брюках. Он метко высмеял содержание модной пьесы, в которой завод перевыполняет план по выплавке чугуна, и пообещал достать два билета в «Эрмитаж» на джаз Утесова. Секретаршу он называл Ниночкой. Она смеялась, показывая великолепные зубы, вышучивала какую-то «нашу Фиму». Потом они заговорили шепотом, и молодой человек раза два внимательно посмотрел на парней. «Может, ты еще ввяжешься? — насмешливо подумал Леонид. — Милицию позовешь? Пугай ею фраеров. Да мы и не хулиганим».

Приемная вновь опустела, вновь зашуршали страницы журнала. Заглянул разбитной малый в промасленной кожаной кепке, сказал: «Приехал» — и исчез. Секретарша, еле приметно улыбнувшись, прошла в кабинет. Спины у парней одеревенели, ноги затекли; оба решили не показывать секретарше, что им осточертело сидение. Часовая стрелка упорно ползла книзу.

— Я выйду курнуть, — шепнул Леонид Шаткову, — а ты сиди на зексе. Как только покажется — зови меня.

В коридоре он с удовольствием размял плечи, повертел шеей, словно освобождаясь от столбняка, достал из пачки папиросу. Мимо с озабоченным видом пробегали сотрудники с портфелями, папками — точь-в-точь камни, выпущенные из пращи; оглядываясь по сторонам, читая все таблички на дверях, нерешительно проходили посетители, по-деревенски загорелые, в скромных, старомодного покроя костюмах, не всегда стриженные — учителя из отдаленной провинции, или, как теперь говорили, с периферии.

«Зря день пропал, — думал Леонид, жадно затягиваясь папиросой — Скоро конец работы. Если бы не секретарша — ушли бы. Доставим уж ей удовольствие, досидим до звонка».

С половой щеткой под мышкой подошла старая уборщица в ситцевом платочке, из которого выглядывало доброе сморщенное лицо, выбросила из совочка сор в урну.

— Тетка, — обратился к ней Леонид, — не знаешь, заместитель наркома тут?

Она повернулась к нему, вытерла концом фартука руки.

— Это Митрий Никодимыч-то? — кивнула она в сторону кабинета. — Тут был, милай, тут. Минут десять всего как ушел. Шофер за им приходил в кожаном картузике.

Папироса чуть не вывалилась изо рта Леонида.

— Как ушел? Да я три часа в приемной сидел...

— И-и, сынок. Да рази Митрий-то Никодимыч там ходють? Вона дверь в стенке. Видишь? Там они и ходють.

Очевидно, фигура Осокина выразила такую растерянность ошеломленность, что уборщица сердобольно посоветовала ему:

— Не принял? Уж нынешние начальники такие. А ты, молодец до самого сходи, до Андрей Сергеича. Этот еще с Лениным работал. Подпольной закваски. До него и вашего брата, студюнта, пускают. Уж поможет ли твоей беде — не знаю. характеру не больно покладистого, а выслушать выслушает.

Что-то шепча, старая уборщица ушла по коридору, нагнулась, подобрав в совочек окурок.

Леонид понял, что бой проигран. Весь этот день его и Шаткова преследовали неудачи: они были наголову разбиты. Ой вернулся в приемную, громко, с подчеркнутой вежливостью сказал, обращаясь к секретарше:

— Спасибо, дамочка, за помещение. Обсохли. — И легонько ткнул товарища кулаком под бок: — Айда, Вань. Отбой.

— На здоровье, — саркастически-любезно ответила секретарша. — Я вас предупреждала.

Выйдя из Наркомпроса, парни уныло побрели по свежему, высохшему после дождя бульвару к Мясницким воротам — на рабфак, и Леонид передал Ивану свой разговор с уборщицей.

— Разве сквозь такую бабу пробьешься? — с сердцем сказал он, вспомнив, как насмешливо посмотрела им вслед красивая секретарша.

— С сильным не борись, начальнику поклонись, — усмехнулся Шатков. — А мы хотели с наскоку. Как нас в коммуне мастер по токарному учил? «Легче запускай резец, стружка в глаз попадет». Во.

 

XIV

Комендант здания рабфака искусств дал невыдержавшим три дня сроку для выселения: перед началом занятий требовалось убрать обе «жилые аудитории». Неудачники разъезжались. Уехал домой на Волгу ядовитый «писатель» с желтыми глазами: приемочная комиссия не признала у него таланта. «Ничего, — пригрозил он кому-то. — И без вас напишу такую повесть о речном пароходстве — «Роман-газета» схватит. Пожалеете». Собрался в путь бас Матюшин. Этому, правда, экзаменационная комиссия посоветовала обратиться в консерваторию, но шахтер рассердился на весь белый свет и в тот же день в предварительной кассе взял плацкарту на Донбасс, в Юзовку. «Буду петь своим ребятам в клубе». Коля Мозольков, которого тоже не приняли, очень быстро устроился в цирк униформистом и был счастлив: «Через два года стану гимнастом, буду работать под куполом на трапеции».

Из всех знакомых Леониду поступающих лучше всех прошла Дина Злуникина. На экзамене по специальности она получила высший балл. Гордую, бледную от счастья Дину все поздравляли.

Слабо пожимая в ответ руки, она неожиданно, тихо и твердо заявила:

— Я не сомневалась в успехе.

«Эту теперь везде поддержат, — подумал Леонид. — Не то, что нас».

Деваться парням было некуда, и они решили дотянуть в рабфаковском помещении до последнего дня. Вечером внизу у лестницы они встретили Мусю Елину. Стихи ее понравились члену приемочной комиссии, поэту Сергею Городецкому, и Муся, тоже не без триумфа, была зачислена на литературное отделение.

— Как ваши дела, ребята? — сочувственно спросила она. Ей было известно, что друзья решили обжаловать заключение комиссии.

Шатков рассказал, как они провели чуть не полдня в приемной заместителя наркома.

— Правильно делаете, — одобрила Муся. — Стучитесь во все двери. К нам на ЛИТО приняли одного парня — обомрешь. Разодет, смотрит свысока. А стихи б послушали! Формалистические, жизни ни на йоту. Да и откуда ему знать жизнь — горя он, что ли, хлебнул? Рос под крылышком высокоответственного папочки, на машинах раскатывал. Думаете, к вам на ИЗО такие не просачиваются? Недаром говорят: блат выше Совнаркома.

— Этот фактик мы запомним!

— Будь спокойна. Еще нервы Крабу попортим. Ты теперь студентка? Счастливая. Где общежитие дают?

— Пока неизвестно. Да я хочу до занятий на недельку съездить домой, в Оренбург... В общем, ребята, не огорчайтесь, на худой конец живописью можно заниматься где угодно.

Хотела этого Муся Елина или не хотела, но и во взгляде ее небольших серых глаз с подпухшими веками, и в выражении полных бледно-желтых щек, даже в льняной челочке проглядывало с трудом сдерживаемое самодовольство преуспевшего человека. Казалось, само ее сочувствие вызвано состраданием. «Жаль, что у вас способностей маловато, — словно бы говорил вид Муси. — Ничего, работайте. Авось подтянетесь». Во всяком случае, так ее слова восприняли неудачливые друзья. Шатков с несвойственной ему поспешностью простился с поэтессой и побежал наверх, коротко размахивая зажатой в руке папкой. Леонид задержался, преодолев смущение, спросил:

Значит, Аллочка выдержала. А говорили, будто по истории засыпалась?

— Был такой случай, — сказала Муся и то ли усмехнулась, то ли просто чуть передернула губами. — Она себя в тот день чувствовала нездоровой. Ей, ну... дали возможность пересдать. Словом, нашлись люди, помогли, и теперь Алка оформлена на театральное. Да, может, Леня, хочешь ее увидеть? Ночью она тоже уезжает. Домой, в Майкоп.

— Конечно. Я и провожать пойду.

— Там уж договаривайтесь сами.

Вместе с Мусей он поднялся на второй этаж, к знакомой и уже дорогой аудитории, по привычке остановился в коридоре у окна. Почему-то он всегда так, лицом ко двору, ожидал Отморскую. Может, для того, чтобы не видеть лукавых взглядов проходивших девушек?

Сколько раз он разглядывал отсюда серые грязно-желтые стены домов, обступивших большой заасфальтированный двор с чахлыми московскими деревцами, но никогда еще не волновался так, как сегодня. Леонид считал, что наступило испытание их любви с Аллочкой. Они разлучены злой судьбой. Весь день вчера — и в ЦК комсомола, и в столовой, и в Наркомпросе — его толкала и поддерживала не только забота о себе, желание выбиться в художники, а и мысль об Аллочке: не потерять бы ее. Потому что теперь каждый свой поступок, каждое действие он совершал не только для себя, но и для нее. Образ любящей, покорной Аллочки, целующей его за воротами чьего-то двора, делал его счастливым, утраивал силы. Как рано для них наступил тяжелый час.

Стоя спиной к аудитории, Леонид безошибочно уловил легчайший звук, с которым позади открылась дверь, и быстро повернулся. Он встретил лукавый взгляд Дины Злуникиной, которая значительно, с важностью, вскинув подбородок — талант! — счастливица! — пошла к выходу.

Леонид чуть покраснел, отвернулся к окну.

Прошло добрых десять минут — а для него чуть не час, — прежде чем Леонид вновь услышал звук открываемой двери, знакомые шаги. Несмотря на душный вечер, Алла была в зеленой шерстяной кофточке, которой он у нее никогда не видел, в пестрой шелковой косынке, повязанной низко, почти над бровями. Кофточка, в особенности низко повязанная косынка странно изменили ее лицо, даже фигуру, она показалась Леониду сильно повзрослевшей: баба, да и все.

Отморская улыбалась, как и прежде, смотрела нежно и чуть вопросительно, и все же Леонид не мог избавиться от ощущения, что перед ним совсем не та Аллочка, с которой он бродил по Чистым прудам, переулкам. В руках у нее была длинная бечевочка: казалось, она куда-то торопится и вышла на минуту.

— Поздравляю, — сказал он радостно, с затаенной где-то в зрачках тревогой вглядываясь в ее лицо, обеими руками пожимая ей руку. — А у меня вот сорвалось. Выясняем с Ванькой.

Последние слова он сказал, возможно, слишком небрежно.

— Я слышала.

— Домой в Майкоп?

Она ответила наклоном головы, стала играть бечевочкой.

— Вернешься победительницей. Твоя мечта исполнилась, стоишь у подмостков сцены... через несколько лет — артистка.

Ничего приятнее Леонид не мог ей сказать. Да он и подбирал лишь то, что больше всего пришлось бы ей по сердцу. Хотелось польстить? Или... немного заискивал? Алла не могла сдержать торжествующей улыбки.

— Это ты, Леня, перехватил. До ангажемента еще знаешь сколько? Сперва надо кончить рабфак, потом, возможно, институт, а уж после думать о сцене...

И было видно, Алла не сомневалась, что и успешно кончит ученье, и попадет на сцену, и широко прославится, завоюет своим талантом Москву, Россию, весь мир. Тот отблеск удачи, упоенного самолюбия, который светился в Дине Злуникиной, в Мусе Елиной, почудился Леониду и в каждой черточке лица Аллы. Видимо, достижение цели накладывает на всех одинаковый отпечаток. Произнося эти слова, Леонид главное высказывал ей глазами. Он спрашивал, помнит ли она переулок близ Чистых прудов, угол двора за воротами? Любит ли его, как и в тот вечер? Он останется ей верен навечно.

На какую-то минуту ему показалось, что из-за надвинутой на брови косынки проглянула прежняя Аллочка: он увидел ее побледневшее лицо, нежный-нежный взгляд, тянущиеся к нему губы. Вот-вот они станут так же близки, как и в тот незабываемый вечер. Но тут же Алла поправила косынку, застегнула кофту еще на одну верхнюю пуговицу, у горла, оглянулась на дверь аудитории. Опять перед ним была незнакомая баба. Что с нею? Торопится укладываться (долго ли уложить один чемодан? )? Или в мыслях она уже в Майкопе с дочкой, с матерью? Вот опять взгляд ее стал ускользать, она словно отодвинулась (между прочим, так себя Алла вела и в тот вечер, когда отказалась идти с ним в кино и, по ее словам, отправилась с Курзенковым на дом к актеру). А вдруг... дело в нем, в Леониде? Может, он слишком придирчив? Может, слишком уж болезненно ощутил свой провал?

— Вернешься, Аллочка, здесь в аудитории встретимся. Вот увидишь.

Он хотел заразить Аллу своей уверенностью, что восстановится на рабфаке, заниматься они будут в одном здании, и, следовательно, ничего не помешает им жениться. Сказать это он не решился. Мешало и другое: Алла совсем не интересовалась его делами.

— Когда у тебя поезд?

— В два сорок ночи.

— Я поеду провожать. Муся тоже катит в Оренбург и, наверно, не сможет?

Словно вспомнив о времени, Алла сверилась со своими часиками, вновь оглянулась на дверь. «На вокзале надо будет угостить, — подумал Леонид. — Ресторана мой кошелек не выдержит, тем более что рабфаковская стипендия накрылась. Придется взять бутылку наливки и колбасы».

— Спасибо, Ленечка. Стоит ли? Я ведь не одна еду, с подругой.

— Ну и что? Я твой чемодан донесу, да помогу и ей.

— Она возьмет извозчика: вещей много. Так что хорошо доедем, не беспокойся. — И как бы для убедительности пояснила: — Мне повезло, подруга до Армавира — весь путь вместе. Хорошо, верно?

— О! На извозчике! Как буржуйка. Ну, я где-нибудь сзади на рессорах прицеплюсь.

Зачем он это сказал? Ведь уже понял, что от него старались избавиться. Хотел за наигранной веселостью скрыть душевное смятение?

В памяти вдруг всплыли слова Муси Елиной: «Там уж договаривайтесь сами». Она-то знала, что это за «подруга»: Илья Курзенков. Если бы Алка поехала на вокзал действительно с подругой, разве бы он помешал? Барабан из ослиной кожи! Как он сразу не почувствовал, что его встретили будто чужака? Да нет — почувствовал! Видел: чтобы не глядеть в глаза, играет бечевочкой, готова сбежать. Просто не мог поверить. После таких поцелуев? Столько позволить, сколько позволила ему Алла, могла лишь женщина, готовая на многое. Будь у Леонида комната, Алла тогда принадлежала бы ему, он знал это безошибочно. Поэтому и смотрел на нее как на невесту.

Откуда этот поворот? Чем он проштрафился? Неужто вся причина в том, что не принят на рабфак? Как бы поступил в таком случае Ленька Охнарь? Плюнул бы девчонке в лицо, вывернул руки и заставил себя «любить». За измену воры расплачивались ударом ножа.

— Я пошутил, — сказал он как мог обыденнее. — Бечевочкой вещи увязываешь? Тонковата, пожалуй... Ну, счастливого. Отдохнуть хорошо с дочкой.

Он сам не помнил, как пожал Алле руку. Разгадала она его искусственное спокойствие? В ее взметнувшихся бровях ему почудилась растерянность, эта растерянность отдалась в голосе.

— Уходишь?

Повернуться, обнять, как тогда на Чистопрудном бульваре? Да разве это поможет? Конечно, Алла сама хотела, чтобы он «отчалил», и вопрос «Уходишь? » вырвался у нее непроизвольно. Может, тоже страдает... А, к черту! Леонид выжал улыбку, легонько, почти покровительственно махнул рукой и пошел из коридора, еще сам не зная, правильно поступил или зря не бросил в лицо, что понял ее обман.

Видимо, все в этом мире поклоняется успеху. Кому нужны неудачники? Самим-то себе они противны.

«Жениховская» аудитория опустела: на всю большую комнату осталось три матраца, сиротливо свернутые у стены, и от этого казалось, будто в ней чего-то не хватает.

Экая пустотища!

Значит, фраерская жизнь сложнее, чем он представлял? В ней все достается с бою? Пусть так. Но уж выходи на честную борьбу, какая у него когда-то была с Опанасом Бучмой на берегу Донца. Кинули тебя на лопатки? Сдавайся. Сдавайся. Зачем же прибегать к помощи кошелька, использовать знакомство с экзаменаторами, заманивать отдельной квартирой на Малом Фонарном?

Да, но вдруг Курзенков понравился Алке больше, чем он? Просто как мужик. Полюбился — и все. Солидней, образованней, может и талантливей. Значит, и Илье она позволяла все, что и ему, а то и... Чер-р-ртово колесо! Не везет ему в жизни. Здорово не везет. Судьба — проститутка!

... Совсем запоздно, когда зажгли электричество, в аудиторию в сопровождении коменданта вошел Краб. Скользнув взглядом по Осокину и Шаткову, словно это были какие-то предметы инвентаризации, директор, как в первое посещение, поинтересовался лишь побелкой стен, окраской дверного косяка, подоконника.

«Ничего у тебя не выйдет, — подумал Леонид. — Еще две ночи имеем право тут кемать».

Он видел, что и Шатков приготовился к отпору.

Директор повернулся к ним спиной, сказал коменданту:

— Распорядитесь послезавтра, когда никого здесь не останется, помыть пол. И хорошенько проветрите помещение. Расставьте кафедры, учебные столы.

Тонкий намек на толстое обстоятельство!

 

XV

На другой день друзья решили отнести свои вещи в общежитие к Прокофию Рожнову, на Старосадский. Им надо было продолжать хлопоты по восстановлению на рабфаке, бросать же в пустой аудитории чемодан Леонид не хотел: никто так не опасается за свои вещи, как жулики.

Перекинув пальто через плечо, он подхватил чемодан — и что-то защемило в его душе, защемило. Опять не принимала его хорошая жизнь, как и в ту далекую весну, когда он подрался в девятилетке, нахамил и трусливо бежал в колонию. Но теперь как будто и вины его нет. Обошли. Зато и он уже не опустит голову, не отступит и еще со всеми законными правами студента-рабфаковца вернется в эту аудиторию.

Народу в институтском общежитии прибавилось: студенты понемногу начали возвращаться с каникул, и две из трех свободных до этого коек обрели хозяев. Было и еще кое-что новое: по бокам длинного, закапанного чернилами стола выстроилось шесть обтянутых клеенкой стульев — видно, только что со склада или из магазина. Прокофий встретил друзей, как всегда, радушно, приветствуя, высоко поднял татуированную руку, весело, хриповато воскликнул:

— Чего, братва, долго не заходили? Я уж думал, может, остались без монеты, решили поохотиться за чужим кошельком и получили срок.

— Что ты, Проша, — сказал Леонид. — Разве мы на таких похожи?

Собирался разыскивать, выручать. Решил, если «отдыхают» в Таганке или в Бутырках, попрошу Максима Горького. Он добрый, заступится.

— Мы-то целы, и никто от наших рук не пострадал. Наоборот, сами пострадали: отняли надежду на рабфаковские билеты и выставили за дверь.

— То-то я смотрю, вы с «углом», — смеясь, кивнул Прокофий на осокинский чемодан.

— Попросить хочу: нельзя тебе его на время подкинуть?

— Если пустой — зачем он сдался? У меня свой такой под кроватью стоит. А если в нем что вкусное — оставляй. Чемодан сохраним — голову наотрез, — ну а насчет содержимого... У нас мыши.

Немолодой плешивый студент с толстыми бледными губами, — его, как помнил Осокин, звали Василий, — стал расспрашивать «художников», по каким предметам они провалились. Шатков начал было отвечать, но его перебил Рожнов:

— Ладно, Васька, оставь, все это мура. Головы с плеч не сняли? Дело есть.

— Какое дело? Тут, оказывается, ребята даже выдержали, а получили коленкой в тронное место.

— Не отбили ж? Садись, братва, стульев у нас теперь полно, и война с «антиподами» прекратилась. Вот послушайте-ка стишок, позавчера кончил.

Рожнов прочистил горло.

Вряд ли есть еще такой читатель. Чтобы сам стихов не сочинял, Только вряд ли пишут на почтамте, Так, как я, средь сутолоки дня. Не стряхнув с пальто поденки мусор, По дороге бормоча стихи, Тороплюсь я на свиданье с музой, Хоть едва ль гожусь ей в женихи. У меня — ни лиры, ни палитры, Ни уюта, ни «пустынных волн». Вдохновеньем пьяный, как с пол-литра, Отыщу в толпе свободный стол, Подойду, ссутулюсь кособоко, — Ни к чему такая роскошь — стул. И перо забегает собакой, Натянув цепочку по листу. [35] Хорошо, что крепкие оковы Нацепил догадливый почтамт, —  Удержу иначе никакого б Ни перу бы, ни моим мечтам! [36]

Восторженный жар заполнил грудь Леонида. Он гордился своим старшим другом. Как верно передал Рожнов тернистый путь в искусство полуграмотных самоучек!

По душе стихотворение пришлось и Шаткову. Притихли студенты в комнате. Прокофий Рожнов и сам не скрывал, что очень доволен.

— Ничего, братва? Законно написано? Ну а теперь вякайте, что с вами стряслось на рабфаке.

Друзья рассказали. Больше всех мытарствами неудачливых «художников» заинтересовался Василий Волнухин.

Так и не попали к заместителю наркома? — спросил он, поглаживая редкие волосы на плешивой голове. — Веселые дела. Революция прошла, и кое-кому захотелось пожить спокойно. На словах «товарищи», «демократия», «мы ваши слуги», а на поверку выходит: соблюдайте табель о рангах, «без доклада не входить», знай, сверчок, свой шесток?

— Это ты загнул, Васька, — презрительно и словно бы лениво усмехнулся лохматый, с косыми вьющимися бачками на длинном прыщавом лице, Яков Идашкин. — Не может же замнаркома всех принимать? Тут тебе не районный отдел образования: там десяток посетителей в день — уже много. Тут Народный комиссариат: доклады, заседания, совещания, руководство Академией педагогических наук, всеми учебными заведениями России. Шутка? То-то, кипяток. А потом как знать... Может, секретарша и не доложила?

— Не на том слове ударение делаешь, Яшка, — чуть не подпрыгнув на кровати, накинулся на него Волнухин. — Именно Народный комиссариат. Чуешь, чем слово пахнет? Это тебе не министр просвещения Российской империи... или гинденбурговской Германии. У нас, будь добр, обслуживай народ, не заслоняйся от него десятками дверей, томами докладов, резолюциями совещаний... Мы знаем, как Маяковский отбрил «Прозаседавшихся», — жалко, погиб безвременно. Раз ты замнаркома, поставлен на высокую должность, то исполняй ее по-советски. Чем выше гора, тем чище воздух — так должно быть? «Не доложили»! Сами ж секретаршам дают жару — мол, я занят, а вы пускаете разных мальков, и ого как вымуштруют! Конечно, из этих дамочек тоже есть отменные болонки, готовые на тень гавкать, Иная важнее начальника держится.

— Растечется замнаркома на мелочи, а кто государственные проблемы будет решать?

— Пускай и то и то делает. На ответственные посты надо ставить за умную голову, работоспособность, а не за то, что у начальства с пиджака пылинки стряхивает. Начальник должен идти к народу, а не прятаться от него. Луначарский в гражданскую войну принимал не только в Зимнем дворце, но и у себя на квартире в Манежном.

Студенты заспорили.

— Этого Краба я знаю, — сказал один из вернувшихся студентов. — Я поступал в РИИН, а он кончал. Вроде ничего был мужик. Правда, возле директора вертелся, старался завязать знакомство в Наркомпросе, с видными писателями, актерами... вообще, ходил важный. Выдвинули его высоко: рабфак-то вон какой! Надо учесть, ребята, на него здорово давят со всех сторон ответственные папы и мамы. Сосунок у них пищит какую-нибудь песенку, они уже: ах, талант, талант! И суют «вне конкурса». Вот Краб и сучит всеми клешнями. Ему, брат, тоже надо беречь свой панцирь, не то быстро проломят.

— Пока вот ребята остались за порогом, — вставил другой студент.

— Не вешай носа, братва, — сказал друзьям Рожнов. — В тюрьме и то нюни не распускали. Насчет ночевки сейчас устроим. В нашей комнате одна койка свободна. Калабин через неделю только приедет. Занимай ее, Ленька. Не возражаете, ребята? — обратился он к товарищам по общежитию. — Ну и порядок. А Ваньку приткнем пока у «антиподов», у них тоже есть свободные места. Завтра ж снова дуйте до замнаркома. Чего стесняться в своем отечестве? Чай, не обкрадывать его собираетесь.

Студенты охотно разрешили «художникам» временно поселиться у них в общежитии. Безусый голубоглазый Саша Слетов тут же отправился в соседнюю комнату договариваться с «антиподами».

— Вот это выручили! — обрадованно воскликнул Леонид, — Тогда мы больше не вернемся в аудиторию. Ладно?

— А где барахлишко твоего кореша?

— На мне, — скромно ответил Шатков. — Штаны, вот эта папка — это все, что завещал мне папа-фабрикант.

Все засмеялись.

Вернувшийся Саша сообщил, что в соседней комнате, у «антиподов», нашлось место и для Шаткова.

— Выходит, нам повезло? — сказал Леонид. — А комендант... по шее не наладит?

— Первые вы у нас, что ли, ночевщики? — успокоил его Рожнов. — Вон у Генки мать целую неделю жила. Приехала из Вятки, а с гостиницы взятки гладки. Комендант — мужик хороший, красный боец, генерала Духонина арестовывал. Вот если в карты будете дуться — отберет колоду.

В эту ночь товарищи впервые за многие дни спала на кроватях, под одеялами.

 

XVI

На следующий день с утра они вновь уже были в большом многоэтажном здании на Чистых прудах. Нарком попрежнему болел. Парни до половины третьего прождала в приемной того самого заместителя, к которому вчера им не удалось попасть. На этот раз вместе с ними сидело еще несколько человек.

Повторилась прежняя картина: появлялись сотрудники отделов и прямо проходили в кабинет. Холеная секретарша, сухо и дробно стуча каблуками, то скрывалась за высокой дверью, то возвращалась, снимала трубки с разных аппаратов, кого-то вызывала, с кем-то разговаривала. Торжественное оживление делового дня царило в солидной комнате.

Из людей, ожидавших у двери, на прием попало только двое — оба пожилые, с портфелями, видимо, приезжие. Затем секретарша громко, бесстрастным тоном объявила, что заместителя наркома вызвали в ЦК партии и он уехал. Осокина и Шаткова она совсем не хотела замечать.

— Опять не везет, — сказал Шатков, когда товарища вышли в коридор. — Кажись, не видать нам этого высокого начальника, как своей макушки.

— Не дрейфь, — не совсем уверенно ответил Осокин, - Попадем. В дверь не пустят, в окно влезем.

— Время идет, толку никакого. Не опоздают ли они с этой волынкой на рабфак? Этак, глядишь, скоро и занятия начнутся.

Когда на следующий день друзья явились в Наркомпрос ровно к девяти утра, вместе со служащими, как на работу, лицо красивой секретарши не дрогнуло, не изменилось. Только чуть удивленно приподнялись тонкие, подбритые брови, точно хотели сказать: «В такую рань? Однако вы настойчивые». Выражение мрачных, осунувшихся лиц Осокина и Шаткова говорило о том, что они скорее готовы помереть, чем отступить. Оба в гробовом молчании заняли стулья у массивной двери. Сегодня они наконец первые. Что бы там ни случилось, пусть весь день прождут, без обеда останутся, а прорвутся к заместителю наркома. Придется этой расфуфыренной дамочке о них доложить — такая обязанность.

Звонил телефон, секретарша отвечала, разбирала папки, бумаги, затем принималась подтачивать ногти напильничком, вынутым из красивой сафьяновой коробочки, куда-то надолго уходила. Леонид даже проникся к ней чувством, похожим на уважение: «Вот, стерва, какая выдержанная. Интересно, в самом деле, как она понимает свои обязанности? Ограждать покой начальства? Эх, наверно, и ненавидит она меня с Ванькой! Прицепились, мол, два нахала... И не отцепимся! »

Около одиннадцати появился еще один посетитель — лысый, коренастый, в туфлях с властным скрипом. «Свой, — решил Леонид. — Из козырной масти».

— Дмитрий Никодимыч у себя? — спросил он, проходя животом вперед и берясь за сияющую ручку двери.

— Его сегодня не будет, — учтиво, даже как бы сожалея, ответила секретарша.

— Совсем?

— Он в Совнаркоме.

Оба друга вскочили со стульев. Леонид вспомнил, что и по телефону секретарша кому-то отвечала: «Сегодня — нет. Завтра».

Что же вы нам раньше не сказали? — спросил Шатков, с трудом сдерживая возмущение.

— Разве вы меня спросили?

Сколько надменности, вежливой издевки прозвучало в ее голосе!

Это действительно была правда. Секретарша метко рассчитала свой удар.

Парни в полной растерянности покинули приемную. Говорить не хотелось: когда тебе ловко подставили ножку и растянули на полу, чего попусту языками молоть?

Идя по длинному коридору, Леонид машинально читал попадавшиеся таблички. На обитой черной клеенкой двери этого же второго этажа золотыми буквами значилось: «Член коллегии Наркомпроса Крупская Н. К. ».

Он остановился.

— А что, Вань, не зайти ли? Вдруг тут о нас доложат?.. Вообще хоть одним глазком бы посмотреть.

— Беспокоить... — заколебался тот.

По его виду Леонид безошибочно определил, что и Ваньке очень хотелось бы увидеть Крупскую. Кто знает, представится ли когда возможность? Старенькая, на седьмой десяток пошло.

— Да мы всего на минутку.

— Брось, Ленька. Этак знаешь сколько народу будет тут полы гранить?

— А что зазорного? Такой человек. И мы ведь не ахалай-махалай? Поступающие. Конфликт разбираем.

И Леонид потянул на себя дверь.

В небольшой приемной с высоким окном печатала на машинке немолодая женщина в скромной кофточке, с гладко зачесанными волосами. Она оказалась секретаршей и спросила, по какому делу товарищи хотят видеть Надежду Константиновну Крупскую.

Парни вдруг оробели. Леонид поплел какую-то околесицу, что оба они воспитанники трудовой колонии, тянутся к живописи и вот приехали в Москву «пробиться в художники».

— Очень хорошо, — перебила их секретарша. — Ну, а сюда-то, к Надежде Константиновне, вы по какому вопросу?

— Сюда?..

Объяснить это Леониду оказалось очень трудно. Вся его смелость осталась за порогом. Он сам удивился: казалось, не было силы, какой бы он испугался, — прокуроров водил за нос, вступал в драку с милиционерами, — а тут неожиданно вспотел и не мог растолковать, чего именно им надо.

Сзади его за пиджак дернул Шатков: мол, давай кончай, говорил — нечего лезть.

— Вам, ребята, жить негде? — расспрашивала секретарша. — Или адрес какой нужен?

— Да нет. Мы-то, собственно... конфликт у нас.

— Дверью ошиблись, — решительно сказал Шатков и опять дернул Леонида за пиджак: дескать, чего растопырился.

Начавший уже было объяснять Леонид, не оборачиваясь, ударил кулаком по руке Шаткова. Шатков дернул его сильнее, Леонид чуть покачнулся. Он понял, что Ванька не даст ему говорить, и в душе одобрил его. Он уже собирался извиниться перед секретаршей и уйти, когда сзади раздался негромкий, спокойный голос:

— Что тут такое?

Держась за большую медную ручку, в открытой двери кабинета стояла седая, немного сутулая женщина в черном шерстяном длинном сарафане, серой блузке и смотрела на парней спокойными, чуть выпуклыми глазами. Видимо, она стояла уже несколько минут. Тонкие губы ее не улыбались, но в уголках их таилось что-то теплое.

Друзья замерли: слишком много видели они портретов Крупской, чтобы не узнать ее.

Секретарша вышла из-за стола, мягко развела руками:

— Чего эти друзья хотят, Надежда Константиновна, сама еще не пойму. Оба воспитанники трудколонии, какой-то конфликт у них. Может, послать в деткомиссию к Семашке?

— Вы кого хотели видеть? — спросила Крупская у парней.

— Вас.

Это вырвалось у Леонида мгновенно. Надежда Константиновна на секунду задержала на нем взгляд. Неторопливо осведомилась у секретарши, дозвонилась ли она до ректора университета. Парни переминались у стола, не зная, что делать. Может, действительно пора уйти? Крупскую увидели. А что все-таки, если рассказать ей о конфликте с Крабом? Удобно ли загружать такой мурой?

Выслушав секретаршу, Надежда Константиновна вдруг кивнула им, негромко пригласила:

— Заходите.

Они обрадованно переглянулись, словно не веря ушам.

— Идите, идите, — поощрила их секретарша.

И тогда, поспешно поправив волосы, одернув рубахи, «художники» вступили на зеленую, с красной каймой дорожку кабинета.

Потолки в кабинете были высокие, из резного дуба, два прямоугольных окна освещали стены. Стол покрывало синее сукно, с двух сторон его деловито обступили стулья. Небольшие бронзовые часы в углу на подставке, сияя маятником, неслышно отсчитывали время.

— Садитесь, молодые люди, — сказала Крупская, опустившись в зеленое плюшевое кресло. — Что скажете? С кем у вас конфликт?

Леонид во все глаза смотрел на Крупскую, стараясь запомнить каждую характерную морщинку ее одутловатого, желтовато-загорелого лица, с опущенными концами губ, неторопливые движения небольших сухих рук. Странно: та робость, которая овладела им в приемной, теперь, когда он сидел перед Надеждой Константиновной, не только не увеличилась, а как будто пропала. Что было тому причиной? Само ее имя? Приветливый, терпеливый взгляд? Спокойное, поощряющее внимание, с которым она слушала?

Парней потянуло выложить ей всю душу. Сбиваясь, повторяя некоторые слова по два раза, Леонид рассказал о том, что вот они с товарищем не приняты на рабфак, хотя и выдержали испытания. Сообщив о том, что они воспитанники трудколонии, он вдруг покраснел. Включившийся в разговор Шатков вскользь упомянул об их мытарствах в Наркомпросе, о любви к живописи, о мечте выбиться в художники.

— И вы решили сразу идти к наркому? — почти неприметно улыбнувшись глазами, спросила Крупская и поглядела сперва на одного парня, затем на другого. — Не меньше? Почему же вы не обратились в городской отдел народного образования? Это их прямое дело — разбирать подобные конфликты.

Друзья удивленно переглянулись.

— Мы этого не знали.

— Надо было узнать.

От сознания своей наивности, глупости и Осокин и Шатков не могли сдержать улыбку, точно это доставило им удовольствие.

Небось вы и в колонии не ходили с каждой мелочью к заведующему? На то были старшие дежурные, воспитатели. Пора приучаться к дисциплине.

Говорила Крупская по-прежнему негромко, изредка легким движением головы подчеркивая те слова, которые хотела выделить. Парни слушали с видом учеников.

— Вы, значит, хотите... вернее, добиваетесь, чтобы вас зачислили на рабфак искусств? А какие у вас для этого основания? Чем вы можете доказать, что директор поступил с вами несправедливо?

— Да ведь мы... — начал было Леонид, но Шатков опять, как и в приемной, дернул его за пиджак. Осокин покраснел и замолчал.

— Инциденты, подобные вашему, мы не разбираем, — неторопливо продолжала Крупская и сложила перед собой на письменном столе руки, — Раз на рабфаке конкурс, то приемочная комиссия, директор вправе производить отбор. Кто лучше выдержал, тот и поступает. Думаю, что тут и нарком вам не поможет. Едва ли он согласится вмешиваться в распоряжения...

— Выходит, пускай Краб самовольничает как хочет, — опять не утерпел Леонид. — Нам передавали: на ЛИТО по блату «папиных деток» берут, а, наверно, способных ребят...

— За словом в карман вы не лезете, молодой человек, — строго, однако не повышая голоса, перебила Крупская. — Наверно, и с директором так себя держали? Вот вы говорите, что Краб принимает «по блату». Обвинение серьезное. А доказательства у вас есть? Вы можете назвать фамилии этих «папенькиных деток»?

Зазвонил один из настольных телефонов. Надежда Константиновна сняла трубку, стала кому-то отвечать.

На стене, как раз над ее головой, висел большой портрет Ленина. Леонид засмотрелся на него, перевел взгляд на Крупскую. Эта небольшая старая женщина с мешками под глазами, с манерами, исполненными скромности и достоинства, много лет была верной подругой в трудной жизни вождя, скиталась с ним в эмиграции, разделяла суровые лишения сибирской ссылки.

— Вот так-то, — сказала Надежда Константиновна, возвращаясь к разговору с ребятами. — Вам, воспитанникам исправительных учреждений, не след предъявлять к нам особых претензий. Где, в какой стране вчерашним правонарушителям открывают путь в высшие учебные заведения да еще берут на содержание казны? Ведь что получается? Вам не мирволят, не делают скидку на «сиротство» — вы в амбицию! Вы уже взрослые, гордитесь тем, что пользуетесь полными правами гражданства. Поэтому экзамены, конкурс держите со всеми наравне. Льготы у нас даются только участникам гражданской войны, ударникам производства... У вас всё еще впереди: подождите год — возможно, в будущий прием сумеете пройти и по конкурсу.

Вновь зазвонил телефон. Крупская сняла трубку.

Леонид уже давно жалел, что затеял эту «тяжбу». Ему вдруг стало очень совестно: правда глаза колет. «Вон как нашего брата в отделку берут, — мелькнуло у него. — Беспризорник! Урка! Подумаешь, действительно, цаца». Сколько они с Ванькой времени отняли у Надежды Константиновны (да еще, кажется, зря!). И как она терпеливо все им объяснила. Прибаливает, говорят... Спасибо, что увидели.

Он уже хотел скорей уйти. Перемигнулся с Шатковым. Друзья встали.

— Что же вы теперь думаете делать? — спросила Крупская, кладя трубку. — Где жить собираетесь?

— Не знаем пока, — ответил Шатков. — Может, на какие курсы попадем. Нет, тогда на завод. Мой приятель слесарь, я токарь по металлу. Назад возвращаться не собираемся. Тут музеи, Третьяковская галерея, лучшие советские художники. Есть у кого поучиться.

Очень уж вы, молодые люди, самостоятельные и... бедовые, — покачала Крупская головой. — Это в старые времена дворянские сынки ехали в столицу служить в гвардию, делать карьеру, прожигать папенькины имения. Сейчас у нас трудно найти областной центр, в котором не было бы вузов, художников. Есть где и у кого получить знания, мастерство. Другое дело: экзамены везде закончились, и у вас пропадает учебный год. Это плохо. — Надежда Константиновна постучала пальцами по столу, о чем-то думая, — Это плохо. — Она подняла седую голову с жидким пучком волос, собранных на затылке, посмотрела очень серьезно. — И вот тут я вам постараюсь помочь.

Крупская нажала кнопку. Вошла секретарша.

— He помните, Вера, институт иностранных языков у нас еще не укомплектован?

— Набор, по-моему, не прекращен. Узнать?

— Я сама поговорю, соедините с директором.

Секретарша вышла. Крупская прочитала растерянность, удивление на лицах парней, проговорила с улыбкой:

— Сейчас организуется институт и рабфак новых иностранных языков. На Покровке будет помещаться. Открывают его с запозданием, и там должны быть места, директор мне на той неделе жаловался, что у них недобор. Могу туда послать, вот год у вас и не пропадет. Да и начнете язык изучать, а это всегда пригодится, кем бы вы ни стали потом. Так согласны?

Парни стояли ошарашенные неожиданной перспективой. — Оба вдруг улыбнулись.

— Как, Вань?

— Да что ж. А ты?

— Преподавать язык?

— Почему? Будущей осенью опять станем держать на рабфак искусств. Зато учебный год не пропадет. Ну?

— Что ж... видать, судьба.

Секретарша соединила Крупскую с директором нового института. Надежда Константиновна сперва поговорила с ним о делах, затем сказала, что направляет к нему на учебу двух воспитанников трудовой колонии.

— Испытания? Выдержали. Документы на руках.

На прощанье Крупская подала парням руку:

— Учитесь лучше. Оправдайте заботу, средства, которые затратил на вас народ. — В серых, выпуклых глазах ее вдруг зажегся юморок, лукавинка, лицо удивительно осветилось разгладились морщинки. — Кто знает, может, иностранный язык больше вам пригодится в жизни, чем кисть и краски. Все бывает. Время покажет, кем станете. Желаю успеха... поборники справедливости.

Из Наркомпроса оба парня вышли радостно взволнованные, счастливые и по Чистопрудному бульвару к Покровским воротам неслись словно на роликах. Только час назад оба считали себя как бы высаженными с поезда, и вот уже все чудесно переменилось, и они опять «с плацкартными билетами», полны энергии, бодрости; новых планов. Как оказывается, хорошо, что они зашли к Надежде Константиновне. А вот не решись — ничего бы не было.

— Не зря я настоял. Верно? — возбужденно говорил Леонид, не чуя под собой ног.

— Да. Но, понимаешь, к такому человеку. Отнимать время...

— Что я, не знал, к кому веду? Кто другой и поможет? — победительно говорил Леонид, уверенный, что именно так и думал, и совсем забыв, что и в приемной и в кабинете сам считал излишним обременять Надежду Константиновну столь мелким вопросом.

— Это конечно. Да ведь... жена Ле-ни-на! Эх, ну и человек. А?

— Да уж другую поискать.

Они налетали на встречных, раз сбились с посыпанной песком дорожки на газон, и Леонид чуть не упал, зацепившись ногой за низко протянутую над землей проволоку. Казалось, не друзья шли по земле, а сама земля несла их.

— Знаешь, Ленька, — вдруг виноватым голосом признался Шатков. — А ведь был момент, дрогнул я, скис... Немножко. Думаю, отчитает просто нас, и всё... Нет, спросила: «Что думаете дальше? Где жить? » Другая бы какая и не подумала. А?

— А я был уверен, — вновь сказал Леонид, хотя и сам, сидя в кабинете Крупской, ни в чем еще не был уверен. Сейчас он был настолько счастлив, что не мог бы себе позволить думать иначе: он верил, что говорит правду. — Я знал: чем-нибудь, да поможет. Знал.

Шатков глянул на него испытующе, недоверчиво и ничего не сказал.

 

XVII

Как-то выходило так, что жизнь друзей в Москве в основном сосредоточилась в одном районе. Выйдя на Покровку, они свернули направо к Маросейке, в сторону рожновского общежития, и вскоре достигли вновь образованного института иностранных языков.

При виде его парни немало изумились. За нехваткой помещений канцелярия института временно была размещена в желтом, приземистом здании церкви со снятыми с куполов крестами.

— Ого куда попали! — усмехнулся Леонид, поднимаясь на длиннейшие каменные ступени паперти. — Оказывается, не на рабфаке искусств, а тут — святая святых.

— Перекреститься, чтобы повезло?

— Обожди. Вот подойдем под благословение отца директора.

Внутри церкви было полутемно, прохладно и, несмотря на август, сыро. Шаги парней по кафельному полу глухо, мрачно отдавались под высоченными сводами. Притвор был переоборудован в раздевалку, за сосновым, наспех сколоченным барьером в полном беспорядке стояли вешалки. Следы строительства виднелись и во всей церкви — с остатками тусклой позолоты, постными ликами угодников на каменных стенах. Всюду валялась щепа, стружка, стояли верстаки. Во второй половине помещения над головой тянулся бревенчатый, обшитый досками потолок, а свет в той части падал откуда-то сбоку. Пахло затхлостью, паутиной, свежим раздетым деревом, масляной краской. Откуда-то сверху доносились звуки пилы, шарканье фуганка. Грубо оструганная лестница, скрипевшая под ногами, вела на второй этаж, в учебную часть.

Наверху было значительно светлее. На свежеокрашенные двери еще не повесили таблички, и друзья долго мыкались по наспех отстроенному коридору с узенькой ковровой дорожкой.

Откуда-то, словно из стены, в коридоре неслышно появилась чуть-чуть полнеющая дама, в фиолетовом трикотажном костюме с меховым воротничком и манжетками; густые пепельные волосы ее были искусно уложены.

— Скажите, как пройти к директору? — заступил ей дорогу Шатков, стараясь догадаться, откуда она вышла.

Женщина пристально окинула их взглядом голубых глаз!

— Вы от товарища Крупской?

— От нее.

— Мы вас ждем, — приветливо, как знакомым, улыбнулась она. — У директора совещание. Идемте со мной.

Такой прием несказанно смутил парней. Преследуемые в течение последних трех дней жесточайшими неудачами и уже отчаявшись было добиться «справедливости» (как они называли), друзья не могли поверить в свое везение и всё ожидали, что судьба вновь подставит им ножку. Неожиданное радушие лишило их дара речи, а слова «Мы вас ждем» совсем доконали. Во, попали в «персоны»!

Женщина в трикотажном костюме оказалась заведующей учебной частью. Теперь они поняли, почему она появилась «из стены»: дверь ее кабинетика не была выкрашена и сливалась с досками коридора.

Заняв свое место за письменным столом у глубокого длинного стрельчатого окна, заведующая предложила парням сесть, подробно расспросила, откуда они приехали, какие у них знания. От нее пахло духами, ее проворные руки с длинными, в перстнях пальцами были оттенены красным лаком ногтей.

— Вас мы принимаем без экзамена, — сказала она Шаткову, — Вы на рабфак искусств выдержали, и этого вполне достаточно. У вас шесть классов образования? Вот будете и у нас на первом курсе. На какой хотите факультет: на английский, французский, немецкий?

Заведующая чуть-чуть картавила — скорее, грассировала, и это придавало ее говору неуловимое изящество. Поток ее вежливых, ласковых слов опутал Шаткова, как шелковой сеткой, он весь съежился и, видимо, готов был провалиться сквозь святой пол прямо к чертям в тартарары. Он беспомощно озирался, боясь назвать любое из предлагаемых отделений, и с мольбой смотрел на Осокина, ожидая от него спасения.

Осокин принял на своем стуле позу человека, который наконец благополучно добился желаемого. Новое положение явно забавляло его своей неожиданностью.

— Какой вас, товарищ Шатков, больше всего интересует язык? — любезно улыбаясь, спросила заведующая учебной частью.

Иван мучительно раздумывал.

— Воровской, — невнятно подсказал Леонид.

Бледная улыбка отразилась на губах Шаткова. Осокин отлично понимал его: не зная ни одного языка, друг боялся наобум ткнуть пальцем в самый трудный. Заведующая чуть удивленно сморщила лоб.

— У вас только три языка? — спросил Леонид с таким видом, точно ему этого было мало,

— Пока три. Предполагаются еще испанский и итальянский. Пока на эти отделения почти совсем не поступило заявлений.

— А китайского нету? — Леонида вдруг охватило желание острить. Он понимал, что они настолько безграмотны, так «плавают» в языках, в том числе и в родном русском, что им, в сущности, совершенно безразлично, какой выбирать: изучать все равно придется с азов, тем более что на этот рабфак он смотрел как на временное пристанище: они с Иваном «художники», и место их в мастерской, за мольбертом.

— Восточных языков у нас нет, — совершенно серьезно ответила заведующая. — Ни санскрита, ни древнегреческого, латинского, ни эсперанто. Только новые европейские. Советую вам, товарищ Шатков, выбрать английский. Правда, трудное произношение, зато легкая грамматика. Да и очень широко распространен... язык дипломатов.

— Ладно, — радостно передохнул Шатков, готовый остановиться на чем угодно. — Могу и английский.

— Отлично. С вами всё, считайте себя принятым.

Заведующая учебной частью улыбнулась Шаткову мило, как человеку уже своему, студенту, и он еще больше смутился. Иван никогда не общался с такими нарядными, образованными дамами. Предложи она ему не английский, а древнеиудейский или — под стать помещению — церковнославянский, он и тут, наверно, едва ли осмелился бы отказаться.

Все это время Леонид тихо веселился на его счет. Выбор Ивана, в сущности, освобождал его от дискуссии с завучем института иностранных языков — ему оставалось лишь повторить слова друга.

— Теперь с вами займемся, товарищ Осокин, — перенесла заведующая на него ту же улыбку, которая, казалось, только, и была предназначена Шаткову. — Вы говорите, кончили восемь классов? Что же бросили школу? Терпения не хватило? Захотелось на заводе поработать. Понятно... Вас мы зачислим на первый курс института. Какой хотите изучать язык?

Не ослышался ли он?

Леонид переспросил:

— Куда, куда меня зачислите?

— Вот я вас и спрашиваю, на какое отделение? Вы какой язык изучали в школе?

— Погодите. Вы сказали... в институт?

— Ну да.

Леонид заерзал на стуле.

— Что вы? — протестующе заговорил он, не зная, как назвать заведующую учебной частью. — Я с товарищем Шатковым тоже на первый курс рабфака держал. Как же я могу сразу в институт?

Она подарила ему свою милую, дружескую улыбку и, тотчас догадавшись, что его затрудняет, сообщила:

— Меня зовут Эльвира Васильевна. От вас, товарищ Осокин, я ожидала большего мужества. Вы же кончили восемь классов, имеете почти среднее образование! Свои пробелы загладите в процессе учебы. Педколлектив вам поможет. Что тут непонятного?

Очень много. Леонид не мог понять, почему все-таки дирекция предлагала ему поступить в институт, когда у него не было аттестата? (Знали бы они, как он восемь классов кончил!) Странное учебное заведение.

— Нет. Запишите меня с Шатковым на рабфак. Тоже на английское. Вместе бедовали, вместе станем и грызть гранит науки. Чего уж расставаться?

— Това-арищ Осокин! — укоряюще протянула Эльвира Васильевна и с каким-то сожалением развела полными руками в перстнях. — Неужели вы сами не желаете себе добра? Что за охота терять столько лет?

Ему стало стыдно. Черт знает что! Не во сне ли? Его тащат в институт, а он упирается обеими ногами. От чего только в жизни не приходится отбиваться.

— Все-таки я лучше бы...

Эльвира Васильевна не дала ему закончить, сообщила тоном человека, который наконец решил приподнять занавес над чем-то секретным, чего раньше не хотел открывать.

Поверьте, нам в данном случае виднее, чем вам. Притом, скажу вам откровенно, у нас особое положение. Как вы знаете, мы открываемся только в этом году. На рабфаке у нас будут следующие курсы: первый (он станет готовить студентов для второго) и третий (этот начнет готовить кадры для института). В институте же пока лишь начнет заниматься только первый курс. Второго курса ни в институте, ни на рабфаке в этом году не будет. Ясно вам? На следующий учебный год и там и там появятся вторые курсы, зато не будет третьих. Ну, а уж затем мы войдем в полную норму. Ясно? Я бы вас, товарищ Осокин, зачислила на третий курс рабфака, но там уже полный набор. Остается только институт. Так, значит, на английское отделение?

— Вдруг засыплюсь? — сорвалось у Леонида.

— Да не дрейфь, — толкнул его локтем Шатков, удивленный не меньше Леонида и теперь снисходительно посмеивающийся над ним. — Не помогут, что ли?

— Ваш друг смелее, — мило, даже чуть лукаво сказала Эльвира Васильевна. — Ну, хватит дискуссий — в самом деле, как маленький. Попробуем с испытательным сроком на месяц... а уж в случае чего переведем на рабфак. Записываю.

— Нет уж, тогда катайте меня на немецкий. Я в школе немецкий изучал. Еще в колонии пробовал... в кружке.

И слегка покраснел.

В колонии Ленька Охнарь с удовольствием узнал, как по-немецки называется нож (дас мессер), деньги (дас гельд); перевод слова «жулик» руководитель кружка сам не знал и сразу, вместе с немецким языком, потерял авторитет в глазах Охнаря.

В школе Охнарь вновь стал изучать немецкий: другого не было. Зная пяток слов, он уже считал себя довольно сведущим в этом языке. Преподавала его Маргарита Оттовна, пожилая тощая немка в пенсне, носившая какую-то трехэтажную юбку — столько на ней было нашито воланов, оборок. Школьницы называли Маргариту Оттовну «фрекен» — она была девица. Почти никто из класса не готовил дома ее задания. Почему-то считалось, что изучать иностранный язык совершенно бесполезно: все равно потом забудешь. Усилия Маргариты Оттовны заставить «киндеров» (так называли себя сами школьники) заниматься ни к чему не приводили.

Что только ребята не вытворяли на ее уроках! Пускали по классу бумажных голубей; сжав зубы, а кто уткнувшись в парту, гудели хором, словно летел громадный шмель; коллективно ушли раз на речку купаться. Двое лоботрясов (Леониду стыдно было вспомнить, так как он был одним из них) намазали стул учительницы клеем, и близорукая Маргарита Оттовна села и приклеилась. Заведующая Полницкая тогда едва не исключила обоих хулиганов из девятилетки. Поэтому никакого знания немецкого языка у Леонида не было.

Все же он хоть умел читать, писать и помнил некоторые правила.

— Вы немецкий изучали в школе? — спросила Эльвира Васильевна.

— Да. — Леонид опустил глаза в пол.

— Вот и отлично.

— И застрочила пером.

Пять минут спустя Осокин и Шатков стали студентами. Они поблагодарили, однако уходить медлили, тихо перешептывались.

— Эльвира Васильевна, — спросил Леонид. — А как насчет общежития?

— Ах да, я совершенно забыла! Общежитием, конечно, институт вас обеспечит. Этот вопрос как раз сейчас решается в Моссовете. В этом году слишком большой прием учащихся, и многие институты, техникумы, рабфаки требуют дополнительных коек. В Сокольниках на Стромынке строится огромный новый студгородок тысяч на пять мест. Его должны были сдать еще в августе, но всё тянут. Где пока временно будут расселять студентов — не знаю. Известно это станет буквально завтра, послезавтра. Вы можете перебиться?

— Мо-ожем, — засмеялся Шатков.

— Пока тепло — найдем место, — весело заверил и Леонид.

Вот этот ваш тон мне нравится, — засмеялась и Эльвира Васильевна. — Дня через три-четыре самое позднее у вас будет крыша над головой. Так что заглядывайте. Как раз получите и студенческие билеты.

Из института новоиспеченные студенты вышли на каменную паперть, которую, видимо, уже нельзя было переделать, как переделывали помещение церкви. Оба все еще были красные, словно выскочили из бани, и не могли прийти в себя от радостного изумления.

Леонид изогнулся, как официант, церемонно протянул руку:

— Поздравляю, товарищ студент рабфака иностранных языков!

Иван ответил ему таким же «тонным» и крепким рукопожатием:

— Поздравляю, товарищ студент института иностранных языков!

Они сбежали вниз по ступеням.

— Повезло тебе, Ленька! — покрутил головой Шатков.

— Как бы не вывернуло, — с искренним сомнением сказал Осокин. — Я ведь в восьмом классе учился через пень-колоду.

— Поднажмешь. Не сдюжишь, что ли? Зато сразу — в командирский состав. В один день на три года меня обскакал.

Леонид теперь сам испытывал чувство гордости, будто действительно там, наверху, в канцелярии, одним махом закончил рабфак. «Хоть потом, может, и выгонят, а все-таки в студентах института похожу». Он беспечно сплюнул, засмеялся.

— Скажешь — «в один день»! Чай я на два года с хвостом больше тебя учился. — Он другим тоном продолжал: — Все-таки, Вань, любопытно, почему меня эта дамочка так за уши тащила?

— А Эльвира Васильевна — бабец. А?

— Ого! Между прочим, Ванька, я на воле таких буржуйками считал. Старался свистнуть у них что можно, ножку подставить или хоть обхамить. Вот уж действительно сволочугой был! А оказывается, эти «буржуйки» тоже работяги, а уж по воспитанию — мизинец ее хлестче, чем я со всеми потрохами!

— Да что вспоминать, — подтвердил и Шатков. — Мы одну такую в ночлежке со второго этажа помоями окатили — и вот радовались! Будто Полтавскую битву выиграли... Ну что ж, к Прокофию пойдем, похвастаемся?

— Фактура. Эх, удивится!

Бывают же такие дни! И солнце вроде светит не очень ярко, и облака серо-синие — не поймешь, то ли к вёдру, то ли к дождю, — и ветерок иногда в лицо пылью сыпанет, и пробежавшая легковая «эмка» обдаст запашком бензина, и прохожие толкаются, как и всегда в Москве, а тем не менее день кажется удивительно светлым, хорошим! Что-то ласковое проглядывает в тусклых солнечных бликах на тротуарах, празднично сияют витрины магазинов, и прохожие хоть и толкаются, да как-то мягко, не грубо.

Однажды Леонид простоял на углу улицы, наблюдая, много ли на свете улыбчивых людей. Из семнадцати прохожих улыбался только один, и Леонид тут же бросил считать. А теперь ему казалось, что улыбается добрая четверть москвичей — если и не ртом, то хоть глазами.

Подумать только, он, Ленька Охнарь, — студент института иностранных языков! Откуда вылез? Из асфальтового котла, из «малины» дяди Клима Двужильного, из тюремной камеры! Увидели бы его сейчас старые дружки! Ну конечно, и раньше выбивались «в люди» из босяков. Вот Максим Горький, Шаляпин... Может, такие, как Прошка Рожнов. Но ведь он- то, Охнарь, упирался всеми четырьмя копытами, лез назад в навоз — вот в чем дело! А разве не такая судьба у Ваньки Шаткова, у тысяч и тысяч таких, как они? Вот какой это денек!

По дороге в «Гастрономе» друзья купили две бутылки водки, кольцо вареной колбасы, решив отпраздновать свое вступление в великую корпорацию студентов. Хоть денег оставалось и маловато, да теперь чего беспокоиться? С первого сентября пойдет стипендия. Надо же отблагодарить рииновцев за гостеприимство! Хуже обоим показалось то, что пришлось обойти три магазина, прежде чем нашли колбасу. Вообще мясо, сахар не везде можно было купить, и временами за ними приходилось стоять в очереди.

Переступив порог, Леонид высоко поднял обе бутылки.

— Внушительно! — удивился скромный голубоглазый Саша Слетов, одергивая неизменную тенниску. — Как это понимать?

Из-за его спины Шатков вскинул руку с кольцом колбасы.

— Обстановка проясняется, — рассмеялся студент в гимнастерке.

— Деньги, что ли, нашли?

Лежавший на кровати Рожнов, как был, в носках, соскочил на пол, подбежал к друзьям.

— С фартом, братва? Поймали Краба за клешню?

Сейчас услышите приключение из «Тысячи и одной ночи»! — воскликнул Леонид. — А пока прошу вооружиться стаканами и дернуть один-другой глоток за «альма матер». Так ученые называют науку?

— Приняли к сведению. Только у нас всего один стакан, Гришка утром кокнул второй, Саша, мотнись к «антиподам», свистни у них.

— По-моему, Прошка, насчет «свистнуть» первенство принадлежит тебе.

— Не будем мелочными.

Все-таки Саша ушел и, вернувшись, торжественно достал из кармана чайный граненый стакан. Все пятеро студентов, находившихся в комнате, подсели к столу. Василий Волнухин вынул из своего чемодана под кроватью две сухие воблы, Яков Идашкин — кусок сала. Всю снедь порезали на газете. Откупорив водку, начали обносить всех по очереди, стараясь наливать поровну.

— Ну, а теперь слушайте, что вам расскажет небритая Шехеразада в штанах, — кивнул Шатков на дружка.

Весть о том, что друзья станут изучать иностранные языки — а Леонид сразу в институте, — как и следовало ожидать, вызвала большое оживление среди рииновских студентов. Со всех сторон послышались восклицания:

— Вот это да!

— Ну, теперь ты, Ленька, обынтеллигентишься!

Гляди, еще переводчиком за границу пошлют. А что? Кончилось то время, когда империалистические державы бойкотировали Советский Союз. Весь мир завязывает с нами дипломатические и торговые отношения, и потребуются свои кадры, знающие разные языки.

Василий Волнухин стал развивать теорию, что значит настоящие люди ленинской закалки: не то что некоторые руководители, «примазавшиеся» к новому строю. Яков Идашкин немедленно возразил, говоря, что «Васька впадает в свой обычный грех»: обобщает нехарактерные случаи и делает скороспелые выводы.

— Сцепились рииновские витии! — смеясь, махнул на них рукой Прокофий Рожнов. — Ищут истину в спорах. Нынче она вот где, — он поднял стакан, чокнулся с «друзьями-иностранцами». — Если бы правды на земле не существовало, мы бы сейчас не пили «желудочную» и не закусывали колбасой. Говорил вам: не пропадете. Разве из нашей братвы кто спасует перед трудностями? На «воле», в киче были стойкими — и тут не подкачаем. Это фраера хлюпкие. Им всю жизнь маменьки платочком носик подтирают.

Может, оттого, что Леонид поступил в институт, его задели слова Прокофия Рожнова. Зачем без конца щеголять воровским прошлым, блатным жаргоном? Сам он, наоборот, старался меньше размахивать руками, не насовывать на самые брови кепку, как это делает жулье, заботился о том, чтобы не только его выговор, но и манеры не отличались от манер рабочих парней. Теперь он надеялся кое-что позаимствовать и у студентов, с которыми будет учиться.

— Есть, Проша, фраера — дай бог нам стать такими, — сказал он.

— Брось. Знаю я им цену.

— Разве твои новые товарищи по институту хуже прежних блатных?

— Вон куда загнул! — Рожнов, смеясь, взъерошил Леониду кудри, — Дипломат. Не зря в «немцы» подался.

Вокруг гудели голоса подвыпивших рииновцев. Они вновь дружно заверили корешей, что до получения общежития те спокойно могут пожить у них.

— Если ж Калабин приедет, — сказал Рожнов, — мы с тобой, Ленька, пока перекемаем на моей дачке. Валетом.

 

XVIII

Общежитие друзья получили в самом конце августа, почти накануне занятий.

В канцелярии института собралось до десятка таких, как они, «бездомников», из них две девушки. Прохаживаясь по ковровой дорожке обшитого досками, освещенного сверху, из высоченного купола, коридорчика, все ожидали, когда из Моссовета вернется Эльвира Васильевна и вручит им «ордер» — направление. Друзья держались в стороне, обособленно, все еще не привыкнув к мысли, что они студенты, оба приглядывались к парням, девушкам, стараясь угадать, не придется ли с кем из них учиться на одном курсе.

В томительном ожидании прошло более часа. Леонид решил закурить. Спичек ни у него, ни у Шаткова не оказалось. Двое из студентов дымили папиросами. Он выбрал наиболее «свойского» с виду парня — в недорогом стандартном костюме, ловко сидевшем на его великолепной, как у манекена, фигуре.

— Огоньку разжиться, — подходя к нему с папиросой в руке, сказал Леонид и улыбнулся ни к чему не обязывающей улыбкой.

— Деньги за это не берем, — с той же веселой общительностью ответил парень, достал из кармана коробку спичек и зажег.

Спичка зашипела, словно рассердилась, от нее, как от бенгальской свечи, вместе с дымом вдруг ширкнула голубовато-зеленая огненная капля, и лишь после этого вспыхнуло слабенькое пламя. Сильно запахло серой. Парень комично ухмыльнулся:

— Спички шведские, фабрики советские: пять минут вонь, а потом огонь!

— Точно, — засмеялся Леонид. — Чуть в глаз не попала.

— В институт поступаете?

— Вышло, что так.

— Какое отделение?

Узнав, что Леонид записался на немецкое, парень весело, с видом приятного изумления приподнял плечи:

— Значит, вместе будем.

Звали его Аркадий Подгорбунский, приехал он из Углича, где кончил девятилетку. Ворот его простенькой чистой рубахи не был застегнут, и это шло не от небрежности, а от своеобразного шика. Несмотря на внешнюю скромность, подчеркнуто простецкие манеры, ладная фигура Подгарбунского сразу бросалась в глаза. В нем чувствовалось умение держать себя. Зоркий взгляд близко поставленных глаз, широкая, чуть выпяченная грудь, сильные, свободные движения — все говорило об уверенности.

До этого Аркадий Подгорбунский прохаживался с невысоким, хрупким, изящно сложенным юношей, который сейчас с вежливо-равнодушным видом стоял в сторонке. Леонид приязненно улыбнулся ему; юноша сделал вид, будто не заметил желания завязать знакомство. Второй попытки Леонид уже не сделал, обиженно решив: «На баню ты мне сдался, коли так много понимаешь о себе».

Поболтав минут пять с Подгорбунским, он вернулся к Ивану Шаткову. Про себя Осокин сразу отметил, что Аркадий не дал ему прикурить от своей папироски, а вежливо достал коробок, причем сам зажег спичку. Леонид, как это часто теперь делал, решил запомнить это на будущее. «Видать, интеллигент, — подумал он. — Наш брат ткнул бы горящий окурок в нос — и угощайся». Да вон брюки как отутюжены — в складочку, ботиночки блестят. Ему казалось, что и Аркадий Подгорбунский, и его замкнуто-высокомерный приятель, и все остальные студенты стоят выше его: все имеют аттестат за девятилетку, получили нормальное воспитание, — будет ему что у них перенять.

Из Моссовета вернулась Эльвира Васильевна — как всегда, любезная, оживленная, расточающая во все стороны милые, дружеские улыбки. Студенты тотчас, теснясь, заполнили ее кабинетик со стрельчатым окном.

— Сейчас, сейчас, сейчас, — весело говорила она, кладя на стол лаковую сумочку, отпирая свой письменный стол и одновременно пробегая взглядом положенную машинисткой на стол бумажку. — Могу обрадовать вас: общежитие есть. Правда, не очень благоустроенное... нельзя сказать, чтобы в центре. Это бывшая фабрика Гознак на Лужнецкой набережной, временно превращенная в студенческий городок. Скажите спасибо, что и этого добились. Если бы не вмешался сам нарком — не дали б. Слишком велик наплыв студентов, негде расселять.

Продолжая говорить, мило грассируя, Эльвира Васильевна уже отыскала нужную бумажку, настрочила адрес, протянула невысокому мужчине лет тридцати с рыжеватой щетиной, в потертой кожанке, наброшенной на плечи.

— А как с помещением для занятий? — спросил щетинистый мужчина. — Удалось отбить тот дом у Наркомтяжпрома?

— Наоборот, Фураев, они отбили нашу атаку. Никто не хочет признавать наш институт. В Совнаркоме говорят: «Иностранных языков? Такого нет». В Моссовете заявили, что они, видите ли, нас «не планировали». Мило? Куда бы мы ни обращались — смеются: «Зачем нам нужен такой институт? Нам давайте побольше строительных, технологических».

— Отсталая точка зрения, — спокойно сказал небритый, рыжеватый мужчина, которого завуч назвала Фураевым. — Недопонимание громадной роли, которую все больше и больше приобретает наш Советский Союз на международной арене. Нам еще придется изучать не только новые европейские языки, но и афро-азиатские и латиноамериканские. Сейчас немало наших инженеров находится на крупнейших заводах

— Соединенных Штатов, Германии, Англии, перенимают опыт; тырь-пырь — языка не знают. А сколько у нас работает иностранных специалистов?! Все время доверяться ихним переводчикам? Ничего, пробьем толоконные лбы моссоветчиков, заставим себя признать.

Леонид проникся еще большим уважением к своему институту. Ему раньше казалось, что лишь те, кто производят материальные ценности — крестьяне, рабочие, техники, — заслуживают всемерного уважения. Ан нет, жизнь-то о-го-го какая многообразная! Попробуй, действительно, обойдись без института иностранных языков! Здесь, оказывается, не только учителей готовят, а и переводчиков, корреспондентов ТАСС, газет, дипломатов. И в самом деле, институт с большим будущим!

— Где ж, Эльвира Васильевна, заниматься будем? — спросил Фураев у завуча.

— Вероятно, под открытым небом, — засмеялась она. — В общем, команду набрали, а корабля нет. Я шучу, конечно. Нам действительно везде отказали, но выход из положения, разумеется, нашелся! Бубнов разрешил заниматься в помещении Наркомпроса. В связи с этим институт переходит на вечерние лекции. Конечно, опять-таки временно. Рабфаку отвели бывшую немецкую кирку на Старосадском. Так что мы теперь совсем «святое» учебное заведение, — Эльвира Васильевна весело показала глазами на голубовато сияющий в дневном свете купол над головой. — Вот все, чем мы вас можем пока утешить. Повторяю: слишком много появилось новых учебных заведений, и все их считают важнее нашего.

— Ладно, — засмеялся Фураев. — Не такое терпели. Главное, все-таки открыли институт в этом году.

— Вот именно.

За это время в учебную часть подошло еще несколько «бездомников».

Всей группой в четырнадцать человек студенты отправились в новое общежитие.

Стоя на заднем прицепе, Осокин смотрел в открытый проем, поверх решетчатой, в гармошку, дверки, и думал, что вот начинается новая полоса в его жизни. Давно ли приехал в столицу? А кажется — целый год. Сколько событий, впечатлений, новых лиц! Успели разбиться мечты о рабфаке; потерпел крах в любви «с первого взгляда» (у одного ли у него такая чехарда в судьбе?). Зато неожиданно повезло с институтом. Студент вуза — ого! Держи, Ленька, нос кверху! Совсем в люди выходишь. Вот этот серенький, с осенней свежинкой день, вон тех воробьев на липе за каменным забором ему надо запомнить навечно: так началась новая страница в его жизни.

Трамвай, громыхая, дергаясь, неторопливо полз через центр, из-под железной дуги с роликом, потрескивая, сыпались фиолетовые искры. Придерживая ногой чемодан, Леонид с интересом смотрел на Кремль, на деревянную вышку шахты метро: о строительстве первой линии говорила вся Москва. Долго тянулись по Арбату. За Большой Пироговкой почувствовалось приближение городской окраины. Наконец, оставив позади каменные здания, трамвай вышел на большущий пустырь; вдали синим свинцом блеснула Москва-река, за ней густой лес, холмы. Впоследствии Леонид узнал, что это Нескучный сад. Пестрой толпой теснились деревянные домики с затейливыми резными карнизами, уютные дачки, крытые зеленым, красным железом, утопающие в яблонях и давно превращенные в постоянное жилье. Из-за серо-голубых облаков пробилось предосеннее солнце, все вокруг зажглось яркими красками. Привольно играл мягкий свежий ветерок, задирая листву деревьев, в кустарнике на пустыре порхали, с тихим оживлением перекликались птицы, выделялся флейтовый голос иволги, звучные рулады черного Дрозда.

— Уж не на свалку ль нас? — негромко сказал Шатков, когда трамвай, сделав круг на рельсовой петле, окончательно замер.

— Похоже, — засмеялся кто-то.

— Час сорок минут ехали.

— Может, купанемся?

Почти все пассажиры сошли с трамвая до последней остановки. Студенты стали прыгать на мягкую затравевшую землю, потянулись вслед за Кириллом Фураевым, который уверенно, вразвалку направился к длинным многоэтажным корпусам мясного цвета, обнесенным высокой кирпичной стеной.

Широченные ворота были открыты настежь. Корпуса сотнями громадных окон смотрели на необъятный двор; между собой их соединяли ровные асфальтовые дорожки.

— Говорят, то ли за Москвой — рекой на Мытной, то ли здесь раньше выпускали деньги, — сказал Аркадий Подгорбунский. — Неплохо бы найти пачечку банкнотиков.

— И хорошенько всем пообедать! — смеясь, вставил Леонид.

Можно бы и пообедать с бутылочкой абрикотина. А вдобавок, вместо этих громадных корпусов, снять одну небольшую и уютную комнатку. Я поклонник малых форм... в том числе эстрады, и охотно познакомился бы с какой-нибудь цыпочкой из певичек.

Парней и девушек поселили в разных зданиях.

Койки «иностранцы» получили в дальнем кирпичном корпусе, на третьем этаже. Когда по стертым каменным ступеням они поднялись к себе в «хоромы» — все словно запнулись и минуты две молчали.

— Сла-авненько! — тихонько выдохнул кто-то из парней.

В разных условиях приходилось жить Леониду, но в подобных еще никогда. Таких громадных помещений он не видел и у себя в стареньких вагоноремонтных мастерских. Всю «комнату» заполняло бесконечное количество коек — впоследствии он подсчитал: до шестисот штук, — то есть койки в четыре ряда, с промежутками для ходьбы, тянулись во всю бесконечную длину цеха-гиганта с огромными фабричными окнами, с высоченными потолками, с гулким, цветным кафельным полом. Стоя на одном конце «комнаты», нельзя было разглядеть и расслышать то, что делалось в другом ее конце. Там и сям приткнулись столы и скамьи, очевидно предназначенные для занятий, хотя не стоило труда определить, что их явно мало. Ровный, слитный, неумолкающий гул голосов, шарканье ног напоминали вокзал или пассаж. В первый же день Леонид убедился, что этот шум держался до глубокой ночи и стихал лишь часам к трем утра, чтобы с половине седьмого возродиться с новой силой. Стосвечовые лампы пой круглыми металлическими щитками-отражателями, свисавшими с потолка на длинных шнурах, горели почти круглые сутки.

Позже Леонид побывал и в других «комнатах» и удостоверился, что там та же картина. И все эти громадные цехи, корпуса гигантского общежития, были до отказа набиты разношерстной, пестро одетой массой студентов из десятков разных институтов, техникумов, рабфаков. Говорили, что здесь размещено до восьми тысяч парней и девушек со всех республик; тем не менее каждый день продолжали прибывать все новые партии.

— Вот это народищу! — даже несколько оробев, проговорил Шатков, кладя папку на бурое, вытертое одеяло своей кровати. — Да откуда их столько?

Стоявший сзади Аркадий Подгорбунский подхватил:

Сколько их, куда их гонят, Что так жалобно поют? Домового ли хоронят, Ведьму ль замуж выдают?

— Не из той оперы затянул, — перебил его Фураев и повернулся к Шаткову: — А откуда ты, парень? Оттуда, считай, и эти молодцы. Россия-то эна какая, а Москва освещена сильнее других городов, вот и тянутся.

Он ушел к своей койке.

— Да-a, Ванька, — с каким-то почтительным удивлением протянул Леонид, — Этот мужичок прав, он мне нравится. Со всех самых медвежьих уголков наш брат работяга, землеед потянулся в науку. Это ведь все будущие инженеры, врачи, агрономы, учителя... академики. Сила? Жуть! Всю страну переделают. Ведь небось и в Ленинграде нашествие, в других городах. Да?

— Вот поэтому-то, Ленька, нам на рабфаке искусств и места не хватило.

— Поэтому и спать придется на этих блинах заместо подушек.

Друзья захохотали.

— Вот где блатнякам лафа. «Помыть» барахлишко тут легче, чем выпить кружку воды. Кстати, графинов и в самом деле не видать, придётся, как на «Большевике», идти в уборную под кран.

— Только нет бесплатного печенья.

— Зато можно спать сколько влезет. — И Леонид повалился на железную койку.

Место через одну от него койку занял Аркадий Подгорбунский; за ним его товарищ — хрупкий, вежливый парень со сдержанными манерами. Рот у него был маленький, всегда высокомерно сжатый, румянец впалых щек нежный, глаза синие с холодным блеском. Держался он особняком, почти ни с кем не разговаривал.

— Я как-то у тетки в Ярославле видел «На дне» Горького, — стоя перед своей койкой и словно не решаясь сесть, говорил ему Подгорбунский. — Похожа обстановочка. А? Только там народишку поменьше. Как, Андрей, находишь?

Товарищ его молча снял подержанное пальто и бросил на железную, низкую спинку своей кровати.

Леонид вдруг сел на своем тощем матраце, настороженно прислушался к их разговору.

— А вместо аудиторий заниматься будем в присутственных местах современного департамента, — с легкой иронией продолжал Подгорбунский. — Ничего? На все надо говорить: «данке», сиречь — спасибо. Воображаю, какая здесь столовая, красный утолок. Много ж культуры наберется вся эта масса студенчества... пожалуй, дома в избе было почище.

— Иль не нравится? — громко, насмешливо сказал ему Леонид. — Ты, Подгорбунский, пьесу «На дне» видал, а я жил в логовах похлестче. Тут, брат, койки, простыни — уже сила! А на сцене я что-то, кроме нар да отрепьев, ничего не приметил. Что скажешь? Я однажды в ночлежку попал — двести огольцов на полу впритирку спали, да еще прибавь тысяч десять вшей. Картина? Ночью кому до ветру надо было — по головам топали. О знаменитой московской «Ермаковке» не слыхал? И все-таки, видишь, культурней стали такие, как я? А тут в институте, надеюсь, еще пообтешемся.

Подгорбунский давно уже обернулся к нему, насмешливо прищурил близко поставленные глаза.

— Все время так будем, Осокин? — сказал он. — Уже скоро четырнадцать лет революции.

— Не «уже скоро четырнадцать», а еще и четырнадцати нету, — поправил его Леонид. — Еще доживем и мы с тобой до хорошего общежития и аудиторий в специальном здании.

— Азбучные истины ты неплохо усвоил.

— Советую и тебе помнить.

Видимо, Подгорбунский собирался поспорить, но его друг что-то брезгливо сказал ему одними губами, и тот с наигранной беспечностью бросил:

— Ладно, Осокин. Будем посмотреть.

Поставил саквояж, снял кепку, аккуратно положил на тумбочку, стоявшую между его койкой и койкой друга.

Вновь вытянулся поверх своего шершавого, травянистозеленого одеяла и Леонид. Шатков давно сунул палку с рисунками под подушку и уже освоился в новом общежитии. Он, как и друг Подгорбунского, не принимал участил в споре: Иван знал, что Ленька и сам «отгавкается».

 

XIX

Сутолока последних дней, хлопоты по устройству в институт, поиски денег (все-таки пришлось Леониду съездить в ЦК профсоюза металлистов и попросить помощи) целиком отняли у него время. Ему некогда было даже определить свое новое отношение к Алле Отморской. («Определить» отношение? Разве он уже не определил его перед ее отъездом в Майкоп?) Вот именно — определить: трезво, по-взрослому. В последнюю встречу в коридоре рабфака, уязвленный, Леонид почти не сомневался, что его место занял Илья Курзенков, и вгорячах решил навсегда порвать с «невестой».

Поступление в институт резко изменило его настроение. Великодушие — это всегда сознание своей силы. Окрыленный неожиданным успехом, взлетом, Леонид решил забыть размолвку и «окончательно» выяснить отношения с Аллой. «Может ли будущий «немец» быть мелочным?»

Какие только любовь не выбрасывает курбеты, не вытворяет фокусы с нашим сознанием? На какие только сделки не понуждает воображение? Теперь уже Леонид считал, что никакого разрыва с Аллой у него не было. Она не захотела, чтобы он донес до вокзала чемодан? А вдруг этого действительно потребовала подруга, взявшая извозчика? У этой подруги, наверно, было полно вещей, — где бы он там уселся? Ведь никто же не видел, что ее провожал именно Илья Курзенков?

Где-то в самом темном закоулке души Леонид понимал, что, пожалуй, Алла не чиста перед ним. Курзенков не из тех, кто помогает даром. И однако, он так любил Аллу, так к ней тянулся, что готов был закрыть глаза на ее «шашни» с Ильей (только бы не знать о них ничего определенного). Если там и была интрижка, то, конечно, мимолетная, давно забытая (а и это еще не доказано). У него же с Аллой — любовь. Леонид до сих пор ощущал на своих губах вкус ее покорных и жадных губ, чувствовал своими руками ее податливые плечи. Он слышал горячее дыхание Аллы, видел нежный-нежный взгляд затуманенных глаз. Леонид уже считал себя ее любовником, мужем. Мог ли он это забыть? Нельзя поверить, чтобы она играла с ним. Что помешает им продолжать свидания?

Теперь Аллочка вернулась из Майкопа, живет в одном из бесчисленных московских общежитий и, наверно, с нетерпением ждет его к себе. Вдруг она здесь, в гознаковских корпусах, всего в двадцати — сорока метрах от него?

Здравый рассудок подсказывал Леониду очень простой выход: если ты дорог Алле, то почему она тебя не отыщет сама? Но кто из влюбленных и когда считался с рассудком? По общежитейским понятиям, если люди рассорились, - значит, они окончательно стали чужими. По логике влюбленных, если они оскорбили друг друга, даже уличили в измене, это означает лишь то, что оба пропадают от любовной тоски, страданий и во имя встречи, «выяснения отношений», готовы на всяческое сумасбродство. И Леонид считал, что хотя Алла ждет его не дождется, но первая к нему шага сделать не может: она ведь женщина. В любви женщина всегда жертвует большим. Имеет она право испытать верность его чувства? Вот поэтому он обязан сам отыскать ее.

Мучительные раздумья доводили Осокина до головных болей.

Однажды он от трамвайной остановки бежал почти до самого Гознака: ему показалось, что впереди мелькнула фигурка Аллочки. В другой раз, выбивая в кассе чек, он вдруг бросился к магазинному прилавку: настолько стоявшая к нему спиной женщина походила на Отморскую. Он даже хотел закрыть ей сзади глаза, да она оглянулась и Леонид шарахнулся в сторону.

В первый воскресный вечер он отправился на поиски. Шаткова с собой не взял: боялся, что Иван начнет над ним подтрунивать.

Второй этаж их корпуса занимали девушки. Здесь Аллы Отморской не было, Леонид проверил. Он пошел в соседний. В этом корпусе женским был третий этаж. Взбежав по широкой лестнице, Леонид долго стоял перед высокой дверью цеха, смущенный невиданным доселе количеством мелькавших перед ним бойких, нарядных, хорошеньких девушек.

Эка их сюда понавалило! Ярмарка невест. Как тут узнать про Аллочку? У кого спросить? Едва ли ее могут знать в лицо. Конечно, в этой «палате», как и у них на этаже, размещены студентки из разных техникумов, рабфаков, институтов (между прочим, есть «иностранки»), и все они, безусловно, еще не успели приглядеться друг к дружке. Пожалуй, лучше самому зайти, иначе проторчишь у двери целый час и не добьешься толку.

В женской комнате-цехе было значительно тише и опрятней, чем у них. Не плавали облака табачного дыма, никто не лежал в ботинках поверх одеяла. На стене над койками Леонид с удивлением обнаружил прикнопленные карточки модных киноактеров, вышивки, а на подушках — кокетливые накидки. И когда они всё это успели понатащить? Что значит бабы!

Леонид медленно продвигался по ближнему к окну ряду, пристально вглядываясь в лица.

Так он прошел уже больше четверти цеха, поравнялся со столом, за которым всухомятку ужинало несколько студенток. На застеленной салфеткой тарелочке (и откуда они только их взяли!) лежал аккуратно нарезанный хлеб, на газете — жирная колбаса, явно домашний нож с костяной ручкой.

— Кто это? — услышал он любопытный шепот. — Не новый ли комендант?

Леонид понял, что пора открыть цель своего прихода, и, обращаясь к ужинающим, спросил, не живут ли здесь студентки театрального отделения рабфака искусств?

— Театрального института? — переспросила его полная блондинка с пышными волосами, делавшими ее большую голову похожей на осенний шар перекати-поля. — Рабфака? Разве такое учебное заведение есть в Москве?

— Вы не артист? — спросила его рыжебровая девушка с лукавыми глазами.

— Может, вы ищете приму-балерину из Большого театра?

Его заметили. С ближних кроватей оборачивались студентки, две подошли ближе.

Леонид увидел, что, пожалуй, слишком далеко углубился в комнату.

— Кого он ищет? — переговаривались между собой девушки.

— Кажется, сестру,

— А может, невесту?

Послышался смех.

Курносая щекастая девушка с невинным видом воскликнула:

— А не нужны ли вам студентки медицинского техникума? У нас есть очень милые девочки. Может, хотите познакомиться?

Кажется, он вызвал веселое внимание? Леонид беспомощно озирался по сторонам. Пора сматываться. Эх, если бы эти бабы наскочили на него лет пять назад. Шуганул бы он их ко всем матерям — сразу бы свои жала прикусили... Совсем обынтеллигентился.

— Какие вы вумные! — насмешливо, с вызовом сказал он. — Как в утки!

Этот тон был его ошибкой.

— Зачем же грубить? — недоуменно упрекнула блондинка с головой, похожей на шар перекати-поля.

— Мы думали, что понравились вам.

— И такой мальчик кудрявый.

— Может, вы заблудились и не найдете свой этаж?

Леонид развязно отставил ногу.

— Не беспокойтесь: грамотный. Юбку от штанов отличу. Рыжебровая девушка с лукавыми глазами уничтожающелюбезно воскликнула:

— Ах, как приятно видеть всесторонне образованного человека! И вы всегда безошибочно отличаете юбку от штанов? Ваша наблюдательность может сделать честь любому профессору!

— И портному!

Еще раз окинув взглядом «комнату» и не найдя той, кого искал, Леонид нарочито медленно двинулся к выходу. Весь его вид должен был показать, что он совершенно не смущен, а просто ему здесь больше нечего делать.

«Зря связался с этими пиявками. Надо бы промолчать». Вокруг защебетали:

— Куда ж вы уходите?

— С вами так интересно беседовать!

— Я еще никогда не встречалась с подобной эрудицией. Молодой человек, вы не можете развить свою оригинальную мысль на волнующую всех тему о женском и мужском туалете и как один отличить от другого?

Теперь уже весь этот угол цеха подтрунивал над Осоки-ным, сыпал остротами, смехом.

До выхода еще было далеко. Леонид незаметно прибавил шагу, стараясь, однако, чтобы это не походило на бегство. «Прицепились же к слову, язвы! »

— А я вот от вас ничего, кроме сорочьей трескотни, не услышал, — не выдержав, кинул он.

И пошел еще быстрей, считая, что последнее слово за ним. На секунду среди студенток установилось молчание. Затем звонкий озорной голос предложил:

— Девочки! Обсыплем его пухом? Давайте?

— Лучше обольем водой!

— Идея! У кого есть вода? Хоть чай.

— Только не обварите!

Хохот, шум вокруг возрастали.

Леонид чуть не бегом достиг выходной двери. Гляди, еще в самом деле обольют. Он опасался: вдруг какая-нибудь студентка задержит? Не бороться же с ней? Совсем позор. Да Леонид и понимал, что сейчас у него рука не поднимется грубо оттолкнуть девчонку, хотя раньше не задумался бы ударить ее и посчитал бы это молодечеством.

«Зря Ваньку не захватил, — мысленно попенял он. — Вдвоем бы мы откусались, да и бабы не стали бы разыгрывать». Ему было стыдно. Действительно, девчонки правы: грубиян.

Сбежав со ступенек на первый этаж, Леонид едва не сшиб с ног парочку, стоявшую в подъезде у самого выхода во двор. Он еле сумел запнуться и выставил вперед руку, готовясь спружинить ею, как буфером.

— Что несешься, Осокин? — услышал он удивленный, недовольный голос.

Аркадий Подгорбунский? Вот кого он чуть не сбил? Рядом с ним стояла девушка в бордовой вязаной кофточке, с зябко поднятыми плечами.

— Это ты? — только и мог впопыхах выговорить Леонид.

— За тобой гонятся, что ли?

Леонид быстро обернулся назад, на лестницу.

— Гонятся?

Вероятно, вид у него действительно был встрепанный, шалый. Подгорбунский расхохотался; улыбнулась и девушка.

— Не со свиданья ли? — весело спросил Подгорбунский, и теперь ничего, кроме доброжелательства, Леонид не уловил в его тоне. — На третьем этаже много хорошеньких. Я знаю, ты ходок!

Он поощряюще мигнул, погрозил пальцем.

Откуда Подгорбунский взял, что он «ходок»? Такого повода Леонид ему не давал, да и вообще не был с ним настолько близок, чтобы говорить о девушках. Неужели узнал об Алле Отморской?

Конечно, никто из студенток не собирался выбегать за Леонидом: лестница на всех пролетах была пуста. Но его смутила догадливость Подгорбунского. Ну и нюх! Как у борзой. Почему-то Леонид посчитал нужным задержаться с ним хоть на минутку.

— Кто тебя, Осокин, все-таки наладил? — допытывался Подгорбунский. — Дивная пери? Или соперник ревнивый?

Стоял он чуть выпятив широкую грудь, незастегнутый ворот рубахи открывал шею, покрытую красными пупырышками: вечер дышал сырым ветерком, осенней прохладой. Кепка Подгорбунского была низко, фасонисто надвинута на близко поставленные глаза, в ладной манекенной фигуре проглядывала молодцеватость, словно он специально демонстрировал себя.

Оправдываться было бесполезно, и Леонид загадочно прищурил правый глаз:

— Сказал бы кто, да зарок дал молчать.

— Ну и летел ты! Как Тунгусский метеорит.

— Это я хотел узнать, крепкие ли у тебя нервы. А ты тут чего?

— Как шею не сломал на лестнице! — в тоне «розыгрыша» продолжал Подгорбунский, словно не заметив обращенного к нему вопроса, и улыбкой пригласил стоявшую рядом девушку потешиться вместе с ним.

Вторично Леонид не собирался попадаться на ту же удочку. Он принял самый беспечный вид (вот так бы надо было держаться и наверху с девчонками!), смеясь, проговорил:

— По какому вопросу тут был я, ты не знаешь. А я вот своими двумя вижу, как кое-кто кое с кем любезничает.

Подгорбунский вынужден был перейти к обороне:

— Знакомую встретил.

Брось заливать: «зна-акомую». Говори правду: сестру. Надуть хочешь?

Засмеялись все трое. Собеседнице Подгорбунского, как пригляделся Леонид, перевалило за двадцать пять. Худая, с низкой плоской грудью, длинным лицом, она ничем бы не задержала на себе внимание в толпе. Рыжеватые, коротко обрезанные волосы ее тоже были плоские, прямые и тускло отсвечивали под слабенькой лампочкой. И тем не менее что- то приятное было в ее облике — пожалуй, спокойствие, чувство достоинства. Ни на губах ее, ни на бровях, ни на худых щеках не виднелось и следа косметики. При взгляде на эту не юную студентку почему-то вспоминалась скромная районная учительница, до полуночи засиживающаяся над синими тоненькими тетрадками.

— Откуда вы? — вдруг спросил ее Леонид.

— Пермячка, — улыбнулась она.

Зубы у нее тоже были некрасивые — крупные, желтые, но улыбки совсем не портили.

— Ты и тут хочешь роман закрутить? — сказал ему Подгорбунский.

— Тут не стану, — ответил Леонид. — И чтобы тебя успокоить, смываюсь.

И, кивнув сперва знакомой Подгорбунского (этому Леонид уже научился), а затем ему, отправился к своему корпусу.

Когда парочка осталась позади, он перестал улыбаться, помрачнел. Отыскать Аллу не удалось. Шастать по корпусам — дохлое дело, вон их сколько, а девки везде — змеи. Притом еще неизвестно, живут ли на Гознаке студентки рабфака искусств? У них, кажется, общежитие где-то на Самотеке или в селе Алексеевском. Уж лучше просто зайти на Мясницкую.

Дни складывались в недели, а у Леонида все оставалось по-прежнему. Минуты решимости сменялись полным безверием: страстно желая встречи с Аллой, он в то же время боялся этой встречи и все оттягивал и оттягивал посещение рабфака. «Некогда Лекций много. К Прокофию Рожнову тоже вон нет времени заглянуть».

Втайне Леонид надеялся, что Отморская отыщет его сама.

 

XX

Занятия действительно с головой захватили Осокина, не оставили и минуты свободной.

В пять часов дня служащие покидали Наркомпрос, громадное здание затихало, а уже час спустя студенты заполняли отведенное им помещение на втором этаже.

Кто-нибудь из первых пришедших открывал форточки, чтобы хоть немного проветрить аудиторию, пропитанную сухой пылью, сургучом и тем отстоявшимся запахом людей и разбухших подшивок, который присутствует во всяком учреждении. Шумная, говорливая молодежь заполняла гулкие торжественные коридоры со множеством дверей, тускло глядевших табличками, высокие просторные кабинеты, и занятия начинались.

На первой лекции Леонид чувствовал себя примерно так же, как и на уроке в Основе, — репьем в цветах. Он еще раз остро пожалел, что согласился учиться в институте, надо бы настоять на третьем курсе рабфака — там был свой брат от станка. Здесь же за конторскими столиками сидела сплошная интеллигенция. От сознания, что залез «не в свое корыто», Леонид большую часть лекции прохлопал, каждую минуту боясь, что его вызовут к доске и он опозорится, обнаружив перед аудиторией полное невежество.

Он очень обрадовался перемене, заторопился в коридор, закурил. Хоть пяток минут побыть в безопасности. Хотел подойти к Аркадию Подгорбунскому, но тот вместе со своим другом Андреем Васильковым зубоскалил с девушками.

Рядом с Леонидом незаметно очутился Кирилл Фураев. Фураев, единственный из всех студентов, был в юфтевых сапогах, в прочной, новой синей спецовке. Однако держался так, словно щеголял отлично сшитой парой. «Хозяин положения» — вот что приходило на ум при взгляде на его уверенную, коротконогую фигуру с длинным торсом. Соломенные волосы падали на крупный, покрытый веснушками лоб Фураева, карие глаза смотрели умно, с какой-то веселой, ядовитой искрой, нижняя тонкая губа упрямо вылезла вперед. Он толкнул Леонида локтем, сказал, словно был его старым другом:

— Видал, какие рыбки плавают?

Большинство студентов, заполнивших коридор перед «аудиторией», составляли девушки. Это были не те крепкие большерукие девушки, которых Леонид привык видеть в Основе, а девушки с тонкими, нежными профилями, модными прическами, изящно, со вкусом одетые. О таких он лишь читал в книгах. Смотрели они томно, поражали воспитанностью и разговаривали на чистом литературном языке, употребляя целый ряд непонятных для него слов — вроде бы русских и в то же время не русских. Многие бегло перебрасывались фразами по-французски, по-английски. Большинство девушек, несмотря на холеные руки, грациозные жесты, старались держаться как можно проще, «по-свойски».

— Настоящие белорыбицы, — усмехнулся Леонид, с большой приязнью покосившись на Фураева. — Сплошные невесты.

— А что? Хоть сейчас женись. Думаешь, не пойдут, хоть и знают, что, кроме вот этой рубахи да пустого кошелька, у тебя ничего за душой? Еще как! Знают: за нами будущее.

— Откуда действительно такой... садок с породистой рыбой?

— Другого такого, пожалуй, по всему Советскому Союзу не сыщешь. В нашем институте собрались сплошь сливки общества: детки бывших дворян, чиновников, купцов. Слыхал, как стригут по-иностранному? Куда нам угнаться! Я был в Мосгороно, в райкоме партии, спрашивал: какая установка? Знаешь, что ответили? Де в вашем «церковнославянском» заведении особые условия приема. Куда девать интеллигенцию? Не закрывать же перед ней двери? Используем, мол, ее знания, перекуем в полезных специалистов. Ну а к ним решили добавить рабочей кости: для оздоровления коллектива.

Леонид присвистнул:

— В-о-о когда я раскумекал, почему Эльвира Васильевна меня в институт тянула! Везде конкурс, а сюда чуть не на аркане!

И он рассказал о том, как поступал.

Фураев посмеялся.

— Нет, я сам подал заявление. Европу мы перегоним скоро. Главным противником нашим будут Соединенные Штаты, а язык, обычаи врага надо знать назубок, этому еще учил самый деловой из царей романовской династии Петр Первый. Обком путевку дал охотно — похвалили. В этот институт действительно нужна прослойка от станка. Пускай мы сейчас знаем меньше этих дамочек. Овладеем языками и еще за пояс заткнем эту мармеладную публику.

Кто-то нажал на кнопку электрического звонка. Студенты потянулись в аудиторию: начиналась новая лекция.

В том, что он «заткнет за пояс» «мармеладную» публику, Леонид весьма и весьма сомневался: в этот же первый день он убедился, что заниматься ему придется не меньше, чем в средней школе. Вот чертова доля: вечно нагонять свою группу!

В душе Леонид считал себя начитанным, а тут вдруг обнаружил, что не знает множества писателей, философов, ученых с мировыми именами (как не знал и художников), отлично известных студентам. «Если, — размышлял он, — знания представить в виде стога сена, то мои — пучочек, надерганный там и сям».

Семинара по основному предмету — немецкому языку — Леонид ожидал с внутренним трепетом. Высмеют, ох высмеют, потому что заслужил: лодырничал на уроках Маргариты Оттовны.

Преподавательница была совсем молодая, лет двадцати трех — хорошенькая, широкобедрая немочка, голубоглазая, с белокурыми локонами, в шелковой блузке, открывавшей нежную шею, в модной юбке в клетку, — ничего похожего на школьную Маргариту Оттовну.

— Гутен таг, — поздоровалась она, слегка покраснев, и сообщила, что зовут ее Виолетта Морисовна.

Она легко краснела, смотрела приветливо, говорила мягко, однако Леонид лишь позже оценил твердость «немочки», педантичную настойчивость. Сейчас он с острым сочувствием подумал: как же она будет преподавать? Здесь добрая четверть студентов старше ее. Вообще, лучше бы учительница была в возрасте Маргариты Оттовны. Перед той и засыплешься — класс не засмеется: «так и надо». А тут со стыда сгоришь. За этой в пору ухаживать, и не будь Леонид влюблен в Аллу Отморскую, он, возможно, с первого занятия положил бы свое сердце к ногам Виолетты Морисовны. Впрочем, вскоре он узнал, что она состоит в счастливом браке и даже находится в интересном положении.

— Давайте приступим, — слегка краснея, твердым голоском сказала Виолетта Морисовна и, открыв курсовой журнал; стала вызывать по списку, знакомиться со студентами, проверять знания. Вопросы она задавала на родном языке, и отвечать ей старались по-немецки; некоторые делали это без затруднений.

«Вот и подкатило», — подумал Леонид с внутренней насмешкой над собой. Он старался принять непринужденную позу, то облокачивался на стол, то откидывался на спинку стула и сам не замечал, что все время ерзает. Чем лучше изъяснялся спрашиваемый студент, тем более убитым чувствовал себя Леонид.

Аркадий Подгорбунский отвечал уверенно, хотя два раза и сбился. Зато держался свободно. Его друг Васильков блеснул основательными знаниями. Близорукая, сутулая девушка пустилась с Виолеттой Морисовной в разговор, и преподавательница, слушая ее, одобрительно кивала красивыми белокурыми локонами.

«Куда сунулся, обалдуй? — с легкой злостью спросил себя Леонид. — Все гоноришься. Фигурой себя считаешь. Жалко — Маргариты Оттовны нет, хоть бы раз посмотрела, как жизнь высекла одного из ее лоботрясов. Поделом*.

— Осокин! — громко назвала его фамилию Виолетта Морисовна и вопросительно оглядела студентов.

Леонид поднялся.

— Шпрехен зи дойч?

— Найн, — покраснев, ответил он.

Ему стыдно стало за это «найн». Кретин. «На-а-айн». Будто он кроме этого слова знает еще целую кучу!

— Лезен зи венигстенс? Ферштеен зи, вейн ман зих ан зи вендет?

О смысле слов преподавательницы Леонид догадался. Слова «лезен», «ферштеен» он каким-то чудом вспомнил. Виолетта Морисовна спрашивала: читает ли он по-немецки, понимает ли, когда к нему обращаются?

Нахмурив брови, он решительно проговорил:

— Кончил я всего восемь классов, на завод пошел. Но и за восемь классов курса не знаю. Словом... плохо учился, и всё.

Он сел на место с твердым намерением не подыматься, чтобы преподавательница ни стала спрашивать. В голове почему-то промелькнуло идиотское четверостишие, которое нерадивым ученикам немецкого языка вроде него заменяло «презенсы» и «имперфекты»: «Их бина, дубина, полено, бревно. Что Ленька скотина, все знают давно». К атому примешалось сознание того, что, видно, никогда не стать ему образованным человеком.

— Зольхес темперамент! — как бы про себя отметила Виолетта Морисовна: голос ее прозвучал спокойно и холодно.

«На рабфак надо было. На рабфак», — беззвучно шептал Леонид.

Плюнуть на все, встать и выйти из аудитории, как он поступил в школе, когда его сразу после колонии посадили в седьмой класс? Нет. Он уже не Охнарь и вторично такой фортель не выбросит. Просто завтра поутру явится в канцелярию и скажет: вот вам хомут и дуга, а я вам больше не слуга. Или переводите на третий курс рабфака, или — прости-прощай, и если навсегда, то навсегда прощай — подамся на завод.

Долго еще Леониду стыдно было поднять голову: все казалось, что однокурсники подсмеиваются над его невежеством.

После опроса Виолетта Морисовна, по-прежнему сохраняя безулыбчивую серьезность, словно подчеркивая, что, несмотря на молодость, она будет требовательна, сказала, что разобьет студентов на две группы: слишком у них разнятся знания.

В первую, сильную, вошло трое приволжских немцев, австрийский эмигрант, большинство евреев, томные девушки с модными прическами. Во вторую, слабую, — все остальные студенты курса. Леонид не сомневался, что он будет заключающим в этом многочисленном отряде. Неужели так всю жизнь? Самому противно. Вместе с тем разделение факультета на две группы весьма ободрило его: все-таки легче. Он отмстил еще нескольких «мужиков», знавших немецкий язык не намного лучше его. Нешто попробовать потянуться за ними? Хоть один семестр. А уж если не одюжит...

Да и все равно сейчас Эльвира Васильевна не отпустит: где тонко высмеет, где ободрит, — он раскиснет, как студень, и уйдет ни с чем.

В конце лекции Виолетта Морисовна разрешила себе ласково улыбнуться студентам и первая вышла из аудитории.

— Хороша дамочка, — подмигнул ей вслед Подгорбунский. — Интересно: замужем?

Вихрастый парень с плотно прижатыми к черепу ушами строго, с подчеркнутой серьезностью отчеканил:

Брак между преподавателями и студентами института новых иностранных языков запрещен специальной буллой папы Римского.

— Похоже, что наша фрау Штудман не меньше трепетала на лекции, чем мы сами, — сказала женщина в очках. — Молоденькая. Только начинает преподавательскую работу. Сорваться боялась.

«А мине от етого не лекше», — словами анекдота подумал Леонид.

Кто-то пустил слух, что на последнем курсе все лекции придется изучать на немецком языке, «Коммунистический манифест» еще в этом семестре читать в подлиннике. Последняя весть и заставила Леонида вздрогнуть и обрадовала: во-он как зашагаем! Какими ж станем через год?

 

XXI

Не было в институтской программе предмета, в котором бы Леонид свободно разбирался: он не знал основ. Правда, со многими дисциплинами он знакомился впервые, и ему надо было только внимательно слушать в аудитории, аккуратнее вести конспекты лекций. Это Леонид и старался делать.

Мешало отсутствие учебников. Он обегал пол-Москвы, пока сумел купить историю Преображенского, курс политэкономии. «Имперфект» вообще случайно захватил у букиниста. Да что учебники? Почти невозможно было найти общих и школьных тетрадей, простых ручек: за ними неделями приходилось гоняться по магазинам канцелярских принадлежностей, по палаткам.

В общежитии Леониду редко удавалось захватить место за столом: слишком много толпилось желающих готовиться к лекциям. Стулья брались в очередь, чуть не с бою. Большинство студентов занималось, сидя на кроватях, положив на колени чемоданчик, папку или просто учебник. Счастливчики, жившие у окон, приспосабливали для этой надобности подоконники.

Просыпалось общежитие затемно. К стеклам почти беззвучно липли капли промозглого октябрьского дождя, вдали, за широченным темным пустырем, тускло горели предрассветные, затянутые мокрядью огни Москвы, а в разных концах комнаты-цеха с тощих подушек уже подымались лохматые головы. Заспанные фигуры, качаясь, зевая, брели в уборную, в умывальник, и дверь на тугой пружине открывала беспрерывную стрельбу: это вставали студенты, которым дальше других приходилось ездить на трамвае в свои техникумы, институты.

Подслеповатое октябрьское солнце не успевало высунуть голову из утренних облаков, а сотни здоровых молодых глоток уже подымали галдеж, смех, резко вспыхивали стосвечовые электрические лампочки с щитками-отражателями, всюду трещали железные койки, стучали, шаркали подошвы об пол. Те, кто шел во вторую, третью смену, пытались с головой закутаться в одеяло, прятали голову под подушку; большинство поднималось, понимая, что лучше сесть заниматься, чем без толку ворочаться на кровати. И лишь некоторые богатыри беззаботно спали, да еще подхрапывали: у тех хоть открывай над ухом орудийную пальбу.

За столиками наскоро завтракали всухомятку: зачастую куском хлеба, густо посыпанным сахарным песком, запивая это яство холодной водой из собственной кружки, которая потом тщательно пряталась в чемодан под кроватью. А иногда так и обедали.

К началу восьмого часа три четверти студентов покидало Гознак: оставались «дневники» и «вечерники». Наступало относительно спокойное время.

В сносную погоду солнце, кое-как вырвавшись из облачных подушек, убегало на чистый небесный прогал и торопилось заглянуть в окна Гознака. Блеклые радужные столбы с танцующими пылинками протягивались через весь просторный цех. Леонид Осокин, привыкший к шумной коллективной жизни, любил эти поздне-утренние часы, и ему тут казалось даже уютно.

Прибранные койки выглядели опрятно, большинство студентов садилось заниматься, благо мест за столиками хватало для всех.

Однако тишины все равно никогда не было: слишком много оставалось народа.

Какой-нибудь паренек рассказывал занимательную историю, и вокруг его кровати собиралась кучка слушателей. Несколько человек сообща готовились к лекции, сев в кружок, едва не касаясь лбами друг друга, иначе им трудно было бы услышать то, что, напрягая голосовые связки, читал по учебнику товарищ. Черноглазый красивый украинец виртуозно играл на мандолине, и рядом толпилось много очарованных поклонников. А в противоположном конце комнаты-гиганта другой студент наяривал на гармонике «матаню», и двое парней умудрялись плясать в узком проходе, оттуда слышались припевки, дружные прихлопывания, хохот. Белобровый, востроглазый студент политехнического института, оказавшийся графологом, объяснял по почерку наклонности «клиентов», и вокруг него скопилась очередь, жаждавшая узнать, великие ли они люди или нет и что ожидает каждого впереди.

По узким проходам всегда слонялись скучающие одиночки; переходя от группы к группе, они останавливались и возле плясунов, и возле графолога, слушали несколько минут и с видом денди, которым приелись все светские удовольствия, лениво шаркали ногами дальше.

— Их бин, ду бист, ер ист, — сидя по-турецки на койке и зажав уши, бормотал Леонид, не замечая, что раскачивается, будто муэдзин на минарете. Он решил бегло повторить все то, что чудом уцелело у него в мозгу от школьных знаний.

Вечером из города начинался прилив студентов. В ранних сумерках устало громыхающие трамваи выбрасывали из своего чрева на кругу пустыря первые партии вернувшихся с занятий «ученых мужей и дев» — всегда шумных, неунывающих.

Помещение никогда не пустовало.

С Иваном Шатковым Леонид теперь виделся урывками: тот с утра уезжал заниматься в бывшую немецкую кирку на Старосадский. Встречались друзья только поздним вечером, почти ночью, когда Леонид приезжал с лекций из Наркомпроса. Иван, уже лежа в кровати, готовил уроки, моргал слипающимися глазами.

— A-а, пастор, — приветствовал его Леонид. — Давно с богослужения? По какому псалтырю нынче жарили?

Шатков откладывал учебник, улыбаясь, потягивался молодым, крепко сбитым телом.

— Здоров, бюрократ, — кивал он в ответ. — Отскрипел пером в департаменте? Кляузы нынче писали или докладную профессора слушали?

Такими шуточными фразами обычно весело, наспех обменивались друзья. Иногда кто-нибудь из них счастливым тоном говорил:

— В субботу вечером встретимся на базе православной церкви... стипендию получать.

Наспех раздеваясь, Леонид в постели дожевывал кусок хлеба, сметал крошки на пол. Иван к этому времени обычно спал.

Вместе они проводили только воскресные дни. Уходили за Москву-реку в Нескучный сад, горевший багрянцем кленов, желтым убором белотелых берез, темневший густой глянцевитой хвоей елей, а то бродили у моста Окружной железной дороги, за которым уже тянулось голое осеннее поле.

Шатков не раз сетовал:

— Когда же мы с тобой, Ленька, порисуем? Плаваю в уроках — не всегда к берегу выгребаюсь.

— Хоть не тонешь, — невесело усмехался Осокин. — А я, брат, уже давно на дне сижу и пузыри пускаю.

За шутками друзья скрывали горькую правду: для рисования совсем не было времени. Вот освоятся — один в институте, другой на рабфаке, догонят свои курсы, тогда можно будет уделить час-другой и живописи. Как все меняется! Еще два месяца назад им казалось, что их место за мольбертом и только за мольбертом. А вот изучают языки — и ничего!

— Альбом вожу, — безнадежным тоном сказал как-то Шатков. — Попадется характерная фигура — набросаю в карандаше. Вот и всё.

Леонид и этого не делал. В голове у него перепутались «имперфекты», «прибавочная стоимость», «торговля в Киевской Руси», «образы революционных демократов» по романам Тургенева. Откровенно говоря, у него и рука не поднималась взять кисть, открыть тюбик: так уставал. С утра и до ночи все его время проходило между институтом и общежитием — минус четыре часа езды в оба конца. За полтора месяца ученья он забыл, что такое театр, кино, музеи.

Когда хотелось размяться, отдохнуть от яростной долбежки учебников, конспектов, Леонид шел в угол цеха, где жил Кирилл Фураев. Там всегда было оживленно, шли диспуты споры. Казалось, не было вопроса, который бы азартно, часами не обсуждали студенты: и строительство Магнитки, закрытие церквей, и почвообразовательную теорию профессора Вильямса, и разгром китайских генералов У Пей-фу, Чжан Цзо-лина, посягнувших на советскую границу, и ночной бинокль Эдисона, и нашумевшую книгу, и фильм. Леонид любил послушать «умных мужиков», сам встревал в спор, подавал реплики.

Во второй половине октября с ним стряслась беда: у него украли пальто. Обычно он клал пальто в голову под блиновидную подушку, а если зяб, укрывался им поверх одеяла. Укрылся и в эту ночь. Помнил, что под утро ему стало жарко — вероятно, он разметался, пальто сползло на пол. Когда проснулся — его не было. Леонид опросил соседей; никто ничего не видел. Очевидно, вор действовал в потемках и, разумеется, был свой, студент. Леонид заявил о пропаже коменданту общежития, но что тот мог поделать? Принял к сведению. Конечно, пальто благополучно уплыло из Гознака на Сухаревку, а то и на загородный рынок.

Узнав о несчастье товарища, Иван Шатков не мог сдержать улыбки:

— Гордись, Ленька, за фраера приняли! Значит, похож.

— А что? Студент. Четыре года пройдет — интеллигентная профессия.

— Свистнул-то сявка, — кипятился Леонид, дергая щекой, в бессильной злости кусая губы. — У кого взял? Не видит, как живем?

— Это брось. Забыл, как сами «калечили» бусых работяг? А разве блатные у нищих не отымали выручку? Наверно, есть бог на свете, раз он нашему брату платит той же монетой.

Вот когда отлились коту мышиные слезки. Леонид уже стал забывать свою «охнариную» психологию, и ему казалось диким, как это можно обкрадывать трудовой люд, небогатое студенчество. Лишний раз ему представилась возможность убедиться, какой сволочью, подонком был он в отрочестве.

— Лады, — решительно сплюнул Иван. — Ничего не попишешь, ничего не порисуешь, будем ходить на пару в моем клифте. Постараюсь раньше возвращаться с рабфака — и сразу тебе. А там чего-нибудь придумаем.

Пальто у Шаткова было грубошерстное, лохматое, зато новое. Купить это пальто ему, как бывшему воспитаннику трудкоммуны, помог профком. Конечно, Леонид старался реже пользоваться одеждой друга. Притом и не всегда мог дождаться возвращения Шаткова из ненецкой кирки: подпирало время самому ехать на занятия в Наркомпрос. Дни стояли пасмурные, дождливые, хотя холода все еще не наступали.

Вскоре, подзаняв у товарищей денег, Леонид купил свитер и успокоился.

 

XXII

Незадолго до стипендии Леонид Осокин в пиджаке нараспашку, без кепки, выскочил из комнаты-цеха, решив поужинать: в этот день в институт не явилась заболевшая «немка», было всего две лекции, и в общежитие он вернулся рано.

Громадный широкий двор Гознака с асфальтированными дорожками, соединяющими корпуса, кишел народом. Сотня студентов валили от трамвайной остановки, растекались по своим этажам; к столовой тянулся широкий поток. Леонид обратил внимание на двух глазастых горянок-аварок или осетинок, с длинными косами, в национальных костюмах. Рядом, окружив девушек кольцом, двигалось с полдюжины молодых джигитов, смуглых, сухих, в черных черкесках с газырями, в мохнатых папахах, с кинжалами у пояса. Они бросали по сторонам дикие, суровые взгляды, словно предупреждая, чтобы никто не приближался к их красавицам. Все оглядывались на этих кавказцев. В толпе попадались и большеголовые, узкоглазые монголы, и скуластые, такие же черные, вертлявые узбеки, и льноволосые, голубоглазые белорусы. Студенты оглядывались на сухощавого молодого человека, похожего на индейца, с горделивыми чертами лица, в малахае, неслышно и с достоинством ступавшего великолепными унтами из пегого оленя. Очевидно, это был якут или эвенк — житель далекого Заполярья.

Казалось, все республики прислали свою молодежь в московские институты, техникумы.

Столовая помещалась в первом этаже одного из корпусов.

Внутри у двери сидела дежурная в белом заношенном халате, в белой косынке. Войдя, Леонид получил у нее алюминиевую ложку и такую же погнутую вилку с одним отломанным зубцом, сунул в карман. После ужина он должен был сдать их дежурной тут же, на выходе, иначе его не выпустили бы из столовой. Несмотря на строгие меры, ложки, стаканы и даже алюминиевые тарелки неведомыми путями попадали в комнаты, расползались по общежитию.

Гул голосов, стук, звяканье посуды, теплый, жирный запах пищи, медных котлов наполняли столовую, похожую на уменьшенный цех, с зашарканным цементным полом. Всюду извивались длинные очереди: у буфета, у стоек выдачи ужинов; стояли студенты и у столиков с обедающими, ожидая, когда освободится стул. Кто, чтобы не терять времени, проглядывал конспекты, кто читал книгу, кто болтал с другом: везде слышался смех, шутки, молодежь двигалась туда- сюда по столовой.

Леонид глянул за стекло буфетной стойки: чем нынче кормят? «Дежурный» винегрет, или, как в общежитии называли, «силос», селедка, саговая каша. Не жирно, — впрочем, как раз по деньгам. Решив копить на пальто, Леонид экономил на обедах, ужинах, перешел на «сухоядение». Он стал в затылок за белокурым парнем, вынул из-под мышки учебник истории Покровского, открыл его на загнутом листе, начал читать.

Неожиданно толстенькая девушка в коричневом пальто и белом берете с помпоном, стоявшая на два человека впереди, легонько дернула его за рукав:

— Что не здороваешься?

Леонид удивленно поднял голову и вдруг обрадованно схватил ее за руку, крепко сжал:

— Муся? Не узнал! Стоит какая-то буржуйка в пальто... Я ведь тебя такой не видел.

— Нашел отговорку? — Она смешливо и укоряюще тряхнула льняной челочкой, что выбивалась из-под берета. — Просто загордел. Все вы такие ребята.

— С чего бы? — стал оправдываться Леонид. — Вот уж скажешь.

— Зна-аем. «Иностранцем» стал. В институте...

Леонид от души расхохотался. Ближние в очереди оглянулись на него. Ему польстило, что начинающая поэтесса Муся Елина знала о его неожиданном «взлете». Значит, следила за его судьбой и та, к которой мучительно и радостно стремилось его сердце, Аллочка Отморская?

— Верно, — подтвердил он, за простецким тоном скрывая тщеславие. — От рабфака дали поворот на сто восемьдесят градусов, а тут нате вам! Разве вы тоже на Гознаке?

— Не все. Основное общежитие на Самотеке, да не вмещает. Говорят, скоро куда-то в Сокольники переведут. Или в Алексеевку. Слухов много, да толку мало.

— Стихи пишешь?

— А как же.

— Хвались. Где печатаешь?

— В общей тетрадке. Издательский склад — в чемодане.

Леонид опять рассмеялся с таким видом, словно ответ Муси его очень обрадовал. Обрадовался он просто встрече, и все для него вдруг стало хорошим, и он сейчас не согласился бы променять эту огромную голую столовку на первоклассный ресторан. Еще в первую минуту, узнав Мусю, он сразу украдкой покосился по сторонам, отыскивая Аллочку. Где она? Пошла к окошку получать горячий ужин? Ощущение счастья уже не покидало его, но он делал вид, будто интересуется только Мусей Елиной. Она совсем не изменилась. Да и с чего бы ей было измениться? Всего два месяца, как не виделись. Все так же тепло сияли голубые, водянистые глазки в припухших веках; льняная челочка по-прежнему наивно и приветливо осеняла невысокий лоб; правда, немного поблекли толстые щеки: питание — не домашнее, да и воздух далек от привольного, оренбургского. А в общем Муська — мировая девка и, наверно, скоро, как и Прошка Рожнов, станет знаменитостью!

Постой, постой! Два-а ме-ся-ца?! Это же вечность! Шестьдесят с лишним дней он не видел Аллочки Отморской! Вот это летят «дни нашей жизни»! Что же он наделал? Струхнул, как бы студентки в самом деле не облили водой, не обсыпали пухом, и бросил поиски? Или все-таки обиделся на нее, решил ожидать, чтобы сама поклонилась? Аллочка, наверно, страдает? Ну и паразит, вот уж паразит!

— Хорошее было времечко, когда жили в аудиториях. А? — весело говорил он, чувствуя, как разрумянились его щеки: каждую минуту он мог увидеть ее! Как-то произойдет их встреча? Сейчас все решится. — Кто из наших ребят учится? Дина носатая вроде выдержала? Талантливая девка.

— Учится. Только видимся мы редко. Она ж на театральном.

— Тоже в Гознаке?

— Кажется.

Они стали перебирать знакомых. Аллочка Отморская все не появлялась (да в столовке ль она?). Леониду очень хотелось спросить о ней Мусю: придет ли она сегодня ужинать? Студенты часто занимали товарищам места в очереди, за столом, а они ведь закадычные подружки.

Муся почему-то сама о ней не заговаривала. И, стараясь побороть внезапное смущение, Леонид как можно небрежнее спросил:

— Где ж твоя подружка? Иль поссорились?

Муся сразу его поняла:

— Я уж думала, и не поинтересуешься.

Она достала из кармана кошелечек. Чего тянет? Леонид был переполнен нетерпеливым волнением, заранее радуясь всем вестям, которые услышит. Ему здорово повезло, что встретил Муську! Теперь не выпустит, пока она не приведет его к Аллочке. Потом он расскажет обеим, как отыскивал их в соседнем корпусе, — то-то посмеются.

— Общежитие Алке тоже дали здесь. В третьем корпусе. Койка ее рядом с моей стоит. Только пустая.

Она раскрыла кошелечек, стала вынимать деньги.

— Не приехала еще из города? — не вытерпел Леонид.

— И не собирается, — копаясь в кошелечке, как-то невнятно ответила Муся.

— Не собирается? — по-прежнему весело, как-то по-особенному звонко переспросил Леонид, уже поняв, что произошло. — Заболела?

Муся пересчитывала на ладони серебряную мелочь и, казалось, была очень занята. Искоса, пытливо глянула на Леонида, вновь занялась деньгами. Умышленно будничным тоном спросила:

— Ты разве не слыхал? С Курзенковым Алка сошлась.

Сош... лась? — словно все еще не понимая, улыбнулся Леонид, и ему показалось, что у него остановилось дыхание, сердце, а толстощекое лицо Муси Елиной, столики с обедающими словно кто заслонил мутным стеклом.

— Уже с месяц, — продолжала Муся и лишь теперь сочувственно подняла глаза. — Отсюда, из общежития, Алка, правда, не выписывалась, койка осталась за ней, но живет у Ильи в Замоскворечье, на Малом Фонарном. Неужели ты, Леня, не догадывался? Это ведь у них еще до экзаменов началось. Она и к матери в Майкоп ездила, чтобы посоветоваться. Я думала, знал.

Конечно, догадывался и знал, иначе немедленно по устройстве в институт иностранных языков кинулся бы всюду отыскивать Аллу. Любить и не добиваться любимой? Ждать два месяца, зная, что и тебя ждут? Кто бы это вынес? Во всяком случае, не он, Ленька Осокин. Но догадку об измене, о «вероломстве» Аллы он держал где-то под исподом души, как ведро, утопленное в колодце и засосанное илом. Он от самого себя скрывал эту страшную догадку и временами так себя обманывал, что верил в чистоту Аллы, в непоколебимость ее чувства, в любовь. Рад, счастлив был он себя обмануть в последний раз и сейчас, при встрече с Мусей. Значит, правильными оказались его августовские подозрения, что Алла ускользает от него на глазах? Да и так ли уж трудно это было увидеть? Лишь повязка, которую накладывает на глаза любовь, помешала ему во всем сразу разобраться. Надежда же, которой он себя тешил, была простой самозащитой.

Да, но как искусно Отморская лгала ему. Уже собиралась за Курзенкова, а с ним гуляла по бульвару, целовалась за воротами. А у Ильи Курзенкова хватка: вырвал из рук! Впрочем, что значит «вырвал»? Сама прильнула. Как правдиво она играла! Недаром — артистка. Но ведь нравился же ей он, Ленька? Тянулась она к нему? Откуда ж такая перемена? Неужели сразу гуляла с двумя, выбирала? Тот больше устроил: квартира, помог с рабфаком.

— Ловко они, — сказал Леонид и засмеялся, словно восхищаясь, как его провели. — Поначалу я и в мыслях не имел. Увидишь, поздравь от моего имени.

Голос его и смех заставили Мусю высоко приподнять светлые, едва заметные бровки. Она глянула на него пристально, даже как бы с разочарованием. Но тут подошла ее очередь, Муся сунула буфетчице заранее отсчитанные деньги:

— Винегрет. Бутерброд с селедкой. Кисель.

Это было очень вовремя. Леонид уже не мог больше смеяться. У него мелко, часто дергалось нижнее веко правого глаза, и он испугался, что Муся заметит. Ему очень не хотелось, чтобы она заметила, остановить же нервический тик он не мог. Зачем он хотел скрыть свои искренние чувства? Леонид сам не знал: характер такой. Самолюбие его было оплевано, раздавлено, а он хотел стоять с высоко поднятой головой. Пусть Алка не подумает, будто смят или даже огорчен. Ну, мол, поволочился перед экзаменами — и ладно. А и в самом деле, таких ли он видал? Оксана Радченко, девочка — кругом шестнадцать, ни с кем не целовалась, а у этой дочка. Как хорошо, что он засмеялся Муське в лицо, пусть передаст.

Нижнее веко все дергалось. Черт, не потекли бы слезы.

Нагрузившись винегретом, киселем, Муся ласково кивнула ему: то ли прощалась, то ли приглашала поужинать вместе. Леонид быстро прикрыл учебником истории правую сторону лица, словно весело отсалютовал молодой поэтессе. Ответить что-нибудь он был просто не в силах.

Как это часто бывает, Леонид чрезвычайно невнимательно относился к подруге возлюбленной. Он привык к тому, что Муся передавала его записочки, сочувственно улыбалась, устраивала свидания. Стоило ему увидеть Аллу, как он немедленно забывал о существовании стоявшей рядом Муси: наоборот, ее присутствие начинало мешать. А затем он опять встречал Мусю радостной шуткой, в надежде услышать что-нибудь приятное об Алле, просил вызвать ее в коридор. Казалось, Муся была не живым существом, а проводом для контакта.

И сейчас, заботясь только о себе, углубленный в жгучее горе, Леонид сделал вид, будто не заметил, что рядом с Мусей, чудом нашедшей место, освободился еще стул. Взяв тарелочку «силоса», стакан мутного, с жирными блестками чая, он отправился в дальний угол. Только и не хватало ему трепа, болтовни!

Здесь было просторней, Леонид сразу нашел место и заработал вилкой. Ел он наспех, не замечая вкуса винегрета, боясь, как бы не подошла Муся. Временами он тяжело, шумно вздыхал, невидящим взглядом упирался в стенку напротив, встряхивал головой, шептал вслух какое-нибудь слово и опять жевал.

«Что глазами моргаешь? — спрашивал он самого себя. — Кончились сомнения. Хоть это хорошо. Учиться стану. — Он презрительно-высокомерно улыбнулся, будто собирался кому-то позировать. И тут же подавленно отдался новому потоку мыслей. — Значит, замужем? Хорош бы я был гусь, если бы отыскал, сунулся с любовью...»

Почему-то Леонид все время смотрел на темное пятно на стене. На что оно похоже? Вроде лужи. А? Нет, ёж.

Случайно опустив взгляд, он у самой стены, через столик от себя, заметил Аркадия Подгорбунского с пермячкой. Подгорбунский сидел к нему спиной, зато пермячка — как раз напротив. Бывают же такие превращения! Ее некрасивое лицо выглядело удивительно молодо, привлекательно: вероятно, так преобразила его любовь. Не только лучились ее глаза, а под электрической лампочкой сияли прямые, плоские волосы и даже некрашеные, посвежевшие губы. И весь этот свет пермячки был направлен лишь на одного Подгорбунского: к нему она только и обращалась, его лишь видела, с ним говорила, часто улыбалась, показывая крупные желтые зубы, которые теперь положительно украшали ее улыбку.

Подгорбунский сидел, положив оба локтя на стол; его широкая спина выражала спокойствие собственника, пресыщенность.

Возможно, Леонид вновь уставился бы на темное пятно на стене (до них ли ему было!), но в это время официантка в несвежем фартучке раздала им с алюминиевого подноса тарелки с телячьей отбивной. На розовом, подрумяненном мясе еще не лопнули, кипели мельчайшие пузырьки масла, и Леониду показалось, что он через стол уловил раздражающе вкусный запах жареного мяса. Истощенный экономией, откладыванием на пальто, он давно мечтал о таком вот куске свежего, сочного жареного мяса. Так и вонзил бы в него зубы, чтобы аж десны обожгло! Каким же безвкусным показался ему «силос» с кислой почерневшей капустой, усеянной точечками!

Он сам не заметил, что исподтишка наблюдает за «богачами».

Вот пермячка через стол наклонилась к Подгорбунскому — видимо, о чем-то спросила, с улыбкой ожидая ответа. Он небрежно повел плечом, как бы говоря: да, пожалуй, можно. Она тут же легко поднялась, прихватила замшевую сумочку и, слегка откинув голову с обрезанными до шеи волосами, грациозно перебирая каблучками, отправилась к буфету.

«Везет же некоторым! » — вздохнул Леонид.

В последнее время он часто видел Подгорбунского с пермячкой. Они вечно за полночь торчали в коридоре, нежно, под руку, шли в столовую, вместе ездили на занятия. Об их отношениях нетрудно было догадаться. Кое-кому Аркадий уже представлял ее: «Моя жена, Анюта». Правда, они не расписывались: жить негде. Анюта, по слухам, отлично владела французским языком, и ей уже предлагали место преподавательницы в средней школе. Очевидно, у нее водились деньжонки: она действительно была учительницей где-то под Пермью. Теперь эти трудовые рублики лились ручейком. У Аркадия появилась новая лианозовая рубашка — «подарок жены». Ясно, что и эти вот отбивные котлеты покупалась на ее деньги: Аркашка ничего не получал из дома, а на стипендию шибко не разгуляешься.

«Да, везет», — опять вздохнул Леонид, машинально жуя «силос». На какое-то время он забыл о своем горе, вернее — оно притупилось. Неожиданно «везучий» баловень Подгорбунский, зорко глянув в сторону буфета, быстро переменил тарелки с отбивными: себе взял Анютину — там была особенно подрумяненная и большая котлета, а свою поставил ей.

Вдали показалась сияющая, счастливая жена с бутылкой фруктовой воды и двумя чистыми стаканами. Улыбаясь Аркадию, она поставила все на стол, с природным изяществом оправила юбку, села и сразу налила воды — ему, а потом себе. Подгорбунский сделал несколько крупных глотков, Леонид вытаращился на него с немым изумлением, прошептал сквозь зубы: «Во-от, суч-чий хвост! » С надеждой перевел взгляд на Анюту. Увы, она не заметила подмены тарелок, да и вообще, наверно, не замечала, что ела (Леонид — от горя, Анюта — от счастья). Взяв нож, вилку, она стала резать котлету, что-то весело рассказывая Аркадию, а он спокойно, со вкусом ел, запивая фруктовой водой. Леониду была видна его красная здоровая шея, затылок и иногда, при легком повороте головы, двигавшиеся мускулы щеки.

«Ух и сучий хвост! » — пробормотал Леонид еще раз и, уткнув нос в тарелку с холодным винегретом, стал усиленно жевать. С тревогой глянул он в сторону далекого столика Муси Елиной. Белого берета с помпоном не было видно: значит, поужинала и ушла. Слава богу, хоть эта не прицепилась. И Леонид вновь по уши окунулся в свое жгучее горе.

Не допив мутный чай, он сорвался со стула, наспех сунул дежурной в белом халате у двери ложку и вилку. О Подгорбунском и Анюте он давно и прочно забыл.

 

XXIII

У себя в корпусе на третьем этаже Леонид решил позаниматься. Все места за столом были заняты. Он устроился на кровати, положив на колени чемодан, достал из тумбочки чернила, взялся за «имперфекты». Обычно гомон ему не мешал, но в этот вечер в голове словно работал отбойный молоток, лампочки мигали в глазах: их обволокли пласты табачного дыма.

Леонид сгреб учебники, сунул под тощую несвежую подушку, надел дырявые калоши, кепку и спустился вниз.

Во двор вливалась шумная толпа студентов. Он миновал проходную будку, редкие фонари, побрел в темень, к набережной. Ноги скользили по мокрой, грязной и твердой земле. Здорово похолодало: последняя неделя октября. Не заметишь, как ляжет зима. От невидимой реки дул сырой промозглый ветер. На кругу, у конечной остановки, стоял пустой освещенный трамвай, ожидал пассажиров. Москва издали блистала яркими недремлющими огнями.

Вот и выложенная плитами набережная. Ветер ударил в бок, пробрался сквозь свитер, пиджак. Леонид сунул руки в карманы, зябко поднял плечи. Ледяные волны, смутно белея накипью пены, тяжело бились о гранитный берег, взлетали шипящими брызгами. Вот бы когда Леониду пригодилось пальтишко. Попался бы ему этот ворюжка зачуханный! В милицию бы, конечно, не повел, черт с ним, пускай живет, но морду бы начистил, отбил бы охоту красть у своих.

Мысли его неотступно вертелись вокруг Аллы Отморской, он гнал их, старался сосредоточиться на чем-нибудь другом. «Ботинки-то новые не удастся купить, — мелькало у него. — Пальто сосет». Минуту, две он шел, ни о чем не думая. «А парк, наверно, наполовину облетел». Шурша ногами по листьям, глянул Леонид в темень, на ту сторону реки, где раскачивался, гудел Нескучный сад. «Ну зачем ей было врать? — вдруг мысленно воскликнул он, возвращаясь к думам об Алле: так человек боится задеть больной палец и на все им натыкается. — Нравился я ей хоть немножко или морочила голову? Неужто просто... развратница? » (Ему было и больно и сладостно поносить Аллу, а себя считать оскорбленной жертвой).

Он все шагал в сторону Крымского моста, ничего не замечая вокруг. Как меняются взгляды: он, Охнарь, — против воровства! Стал собственником? Жалко? Э, кой черт! Жулье и в самом деле мешает учиться, работать...

«Вот я тут шастаю без клифта, зябну, а что она сейчас делает? » — вдруг подумал Леонид, отбрасывая все то, чем хотел себя отвлечь от занозившей сердце тоски.

И его охватила мучительная ревность, сознание покинутости, бессилия. Он почти бежал, не чувствуя больше сырого промозглого ветра, мелких редких капель, то ли приносимых от реки, то ли падавших с черно-мраморного, затянутого ночными облаками неба. Перед ним вдруг возникла Аллочка Отморская: верхняя, чуть припухшая губа, блестящий, настойчивый, лукавый взгляд серо-черных глаз, шея с родинкой, чуть полнеющее, подвижное, гибкое тело и эти нежные, почти не заметные, как бы нечаянные, но очень тонко рассчитанные прикосновения рук. И теперь она целует, ласкает другого, самодовольного, будущую знаменитость. О-о-о-о! Есть ли на свете большая пытка, чем знать все это? Проклятье, проклятье!

Разрушив все мысленные преграды, Леонид нарочно растравлял себя самыми мучительными картинами. Вот и подарил себя Алке, завеликодушничал: удочерит, видите ли, ее ребенка! Нужен он ей, как летом варежка. Что он из себя представляет? Обыкновенный неотесанный парень, бывший блатач, липовый художник, которого по рисунку даже на первый курс рабфака не приняли. Ей же нужен талант, покровитель. «На все пойду, а выйду на столичную сцену», — вспомнил он ее слова.

В жизни, оказывается, всего надо добиваться. Конечно, не за счет соседа... как Аркадий Подгорбунский («Ну и сучий хвост! »). Схватишь с неба звезду, тогда любая за тобой побежит... Погоди, нужно ли, чтобы в тебе ценили заслуги, а не человека? Пожалуй, любовь — не то. Потянулись один к другому — трактором не растащишь. Полюбили... Да ну его к черту — копаться в философии! Бывает ли предел человеческого страдания? Сколько горя могут выдержать одни плечи? Не слишком ли много пинков отпустила судьба на его долю?

Холодная, наверно, вода? Леонид вдруг очнулся и увидел, что стоит на самом краю гранитной набережной, вперив пронзительный взгляд в тяжелые, бледно-пенистые на гребнях волны. Лицо его было мокро. Брызги? Он вдруг почувствовал, как резок, пронзителен ветер, дующий с реки. Аспидно-черная, вздувшаяся река яростно кидалась на закованный берег, с шипением вытягивала чудовищные языки, стараясь слизнуть все, до чего доставала. Леонид дрожал, зубы чуть не стучали. «Разве такой, как я, утонет? Все равно выплыву, только еще хуже озябну».

Он круто повернулся и зашагал обратно к общежитию. Вот это и есть жизнь? То, что люди называют самым ценным даром? Плевать на этот дар! Сколько раз он мог его потерять — с голодухи, от самосуда обкраденных базарников, под колесами экспресса. Зато не мучился бы...

И Леониду вдруг представился огромный мир, и он в нем — крошка, гонимая земным, планетным ветром. Над его бедовой головой летит запеленатая в облака луна, течет неумолимое время, вокруг толпами ходят озабоченные своими делами люди, и никто и ничто не может помочь его великому горю. Вот так пролетят институтские годы, сгорбится спина, побелеют кудри. Где-нибудь в небольшом городке вроде Основы будет он, старый бобыль, обучать ребят немецкому языку, отлично зная, что за его спиной школяры так же беззлобно над ним потешаются, как некогда он с одноклассниками потешался над Маргаритой Оттовной. А впереди погост... Скверная штука — родиться на белый свет и терзаться множеством неисполнимых желаний. Но что значит голодуха, тюремная неволя, даже неудача с живописью перед отвергнутой любовью? Давно ли он ни во что ставил девчонок, считая, что всем им цена — червонец? Вот и наказан. Она единственная, кто мог бы вылечить его язву, насмеялась над ним.

Давило виски, ломило сухие глаза, грудь будто сковала ледяная глыба: кажется, вздохнуть нечем. Ни мысли, ни желания. Безысходная мертвая тоска, и больно душе, больно, больно... Хоть бы простудиться, что ли? Везет же другим — помирают.

Леонид расстегнул пиджак.

Впереди выступили огни Гознака. Бесчисленные окна фабричных корпусов нагло разрывали тьму, и казалось, что фабрика работает. Леонид брел угрюмо, не разбирая под ногами тропинки. Обо что-то споткнулся, угодил в лужу, чуть не упал, со злостью выругался.

Как же складываются судьбы людей? Почему одним пампушки, другим колотушки? Когда Курзенков уводил от него Алку, он, Ленька, вынужден был приходить к нему, чтобы устроил на кондитерскую фабрику «Большевик».

Идиот, идиот! Все неудачи, грехи себе прощает, а этого не может простить. Как же небось они хохотали над ним, простофилей и дурачком. Леонид замычал, словно у него сразу заныли все зубы в нижней челюсти.

Кто все-таки баловни судьбы? Умницы? Таланты? Или просто ловкачи? Широким надо быть или, наоборот, изворотливым? Что же, в конце концов, управляет миром: добро или зло? Торжествует ли правда или ее только вечно ищут?

Где Гознак? Леонид остановился. Только что огни были перед носом. Фу-ты, проскочил. Куда это он забрался? Не мост ли Окружной железной дороги впереди? Где-то во тьме кобель лает. Хрен с ним, еще разбираться! Пора в общежитие — кажется, слава богу, ноги промочил. Надо еще позаниматься... нет, лучше на боковую.

Некоторое время он шел, выбирая дорогу, затем погрузился в прежние думы, еще раз проскочил общежитие и наконец почувствовал, что смертельно устал, разбит, хочет спать... Сон у него теперь был тяжелый, короткий.

Никогда еще, пожалуй, Леонид столько не занимался. Особенно тщательно вел конспекты на лекциях, читал не только учебники, но и подсобную литературу, а так как достать ее было негде, то каждый день ездил в Ленинскую библиотеку. Его общие тетради на какое-то время стали образцом записей, и на курсе на него смотрели как на очень работоспособного парня. Даже Виолетта Морисовна, которой он толково перевел с немецкого целую страницу, почти без запинки ответил «плюсквамперфект», «футурум айнс», теперь благосклонно отвечала на его приветствия.

А все объяснялось тем, что Леонид панически боялся свободного времени. Как он ни чернил Аллу Отморскую, стоило ему остаться одному, как она немедленно появлялась перед ним: с лукаво косящими глазами, с улыбающимся ртом...

Ему бы искать забвения в шумной компании, но кто в таком состоянии не замыкается в себе? Леонид перестал ходить в угол к Фураеву, на переменах в Наркомпросе отбивался в сторонку и даже избегал Шаткова.

— Какой-то ты стал чумной, — в один из вечеров, перед тем как лечь спать, заботливо заговорил с ним Иван. — Почернел, и взгляд... будто на тебе кто чечетку отбивал. Простудился?

— Обыкновенный, — буркнул Леонид. — Сифонит маленько в пиджачишке, да теперь уж недолго закаляться.

Третью часть недавно полученной стипендии Леонид отложил на пальто. Еще потерпеть месяц, продать часы, призанять в студенческой кассе взаимопомощи — и он будет с покупкой.

Вероятно, Шатков ответ друга воспринял как косвенный упрек себе. В последнее время Леонид редко видел его даже перед сном. Шатков скороговоркой объяснил, что ходит в соседний корпус к одному парню-третьекурснику готовить уроки. «Головастый, понимаешь. Хорошо английский знает».

После этого разговора Иван аккуратнее стал возвращаться с рабфака, совал Леониду свое пальто, сам же все равно исчезал к «головастому парню».

Неожиданно ударил заморозок, лужицы склеило. Ледок оказался очень непрочным и к полудню следующего дня сам растаял. Нахлынул теплый туман, вновь заморосило, зашмыгала пернатая мелюзга, от мокро блестевших деревьев потянуло волнующим запахом набухшей коры, совсем по- весеннему зеленела трава, казалось только что выросшая.

В теплый, влажный, чисто апрельский полдень Леонид рано пообедал в столовой гороховым супом, саговой кашей и отправился к остановке двадцать четвертого номера трамвая. На пустырь, в бурьяны опустилась шумная стайка чечеток — светло-бурых, в красных шапочках. «Чив-чив-чив... тюи!» — высвистывали они и вдруг, словно спугнутые, понеслись на дальнюю березу. «Это уж северные гости, — подумал Леонид. — Одеты потеплее меня. Зиму несут. Что ж. ноябрь».

Здесь, на окраине Москвы, у реки, леса, птицы вели себя, как у них в придонецком городке. Обманутые отте пелью, они перекликались в яблоневых садах за деревянными заборами, качались на голых ветвях в кустарнике.

Два часа спустя, проехав центр, Леонид соскочил с трамвая: Главный почтамт. Он сверил свои часы с громадными, висевшими над входом: вовремя, кажется. Леонид взбежал на широкие каменные ступеньки, поднял воротник пиджака, ниже надвинул кепку, остановился за высокой застекленной дверью. Отсюда ему хорошо было видно светло-желтое здание рабфака: там он прожил две беззаботные, счастливые недели в начале августа.

Темнеет коричневая штора в кабинете Краба. Какой далекой ему кажется стычка с директором и... безразличной. Да, боевые страсти, которые волновали тогда его и Ваньку Шаткова, давно-давно заглохли. Как все безвозвратно проходит! Неужто все? Быть не может. А вон и заветные окна, где с подругами обитала она. Может, Алла и сейчас там занимается? Зайти в здание, узнать у него не хватило сил, мужества. Зачем он вообще пришел сюда? Глянуть в последний раз, проститься взглядом?

Вон темно зияет полукруглый, сводчатый выход со двора — только через него студенты могут попасть на улицу...

Отсюда они вскоре и стали появляться: сперва одиночными фигурками, затем группами.

Жадно выглядывал он через стекло, суетливо курил папиросу за папиросой, словно хотел заглушить внутреннюю боль, раздиравшую сердце.

Внезапно Леонид вздрогнул: совсем с другой стороны он увидел серое драповое пальто, дорогую пушистую светло-серую кепку, яркое красное кашне под гладко выбритым подбородком, красный чувственный рот, затененные козырьком глаза; от Мясницких ворот с трамвайной остановки шел Илья Курзенков. Левая рука его была в кармане, правая — в кожаной перчатке, в ней зажата вторая перчатка, и он легонько, с рассеянной небрежностью помахивал ею.

Папироса погасла во рту Леонида, он прижался лбом, носом к стеклу. Илью он никак не ожидал здесь увидеть. Такое внимание?

Тут же Леонид откинулся назад, будто хотел вжаться в стену. Из ворот вышла Алла Отморская. Из-под ее розового воздушного капора выглядывала волнистая красновато черная прядка, глаза сияли, как лучом осветив серенькую улицу; стройные, чуть полные ножки в закрытых туфельках мелькали из-под синего, короткого пальто. Алла разговаривала с вертлявым студентом в прорезиненном москвошвеевском плаще, который нес ее красивый портфельчик, вопросительно осматривала улицу. Заметив Илью Курзенкова, задержала на нем очень внимательный взгляд. Затем полные губы ее растянула приветливая улыбка, она помахала ему рукой. Взяла у студента портфельчик, улыбнулась и ему и быстро пошла навстречу мужу.

Что только не пережил за эти минуты Леонид! Ему казалось, что он дышит на весь тамбур почтамта. До последнего дня он тешил себя мыслью, что Алла вышла за Курзенкова исключительно под давлением обстоятельств. Но вот Илья приходит встречать: значит, любовь? Искренняя у нее была улыбка? Или деланная, актерская? Неужели здесь счастье? Вот это удар — поленом по затылку!..

Леонид вышел из двери на широкие ступеньки, уже не боясь, что Алла может узнать его. Момент встречи молодоженов он пропустил — их заслонила толпа, и увидел лишь, как покровительственно и словно бы даже снисходительно наклонился Курзенков к жене, взял под руку и медленно повел по улице к Лубянке. Отморская словно не замечала взглядов, какими ее провожали мужчины.

Вот они смешались с толпой. Затем опять вынырнула его светло-серая кепка, ее розовый пуховый капор и пропали: вошли в гастрономический магазин.

Минуты две Леонид пытался раскурить давно погасшую папиросу, плевком вышвырнул ее изо рта, пугливо оглянулся, будто лишь сейчас отдав себе отчет, что его могут заметить, если не сами Курзенковы, то кто-нибудь из знакомых студентов. Сунул руки в карманы, сбежал по ступенькам крыльца и крупно зашагал совсем в противоположную сторону — к Мясницким воротам.

Лицо его дергалось, губы тряслись. «Любят друг друга? Сукин сын, болван, считал, что в душе она осталась верной тебе. Ведь из-за этого пришел. Убедиться своими глазами. Да брось ты к ее ногам кепку — подметки не захочет вытереть. Значит, забавлялась со мной от скуки? Ведьма. Змея. Маруха. Застрелить из поганого ружья не жалко!»

Леонид налетел на солидного мужчину в шляпе, пальто- реглане. Тот покраснел от гнева, резко стал ему выговаривать и вдруг замолчал на полуслове: покорно слушавший его Леонид увидел в глазах мужчины жалость. «Виноват. Спасибо», — растерянно сказал Осокин и поспешно, почтя бегом пошел дальше.

 

XXIV

За короткой оттепелью вновь придавили морозцы, выпал ранний снег, побелил крыши, и в бурьянах на пустыре появились хохлатые свиристели с нарядными цветистыми крылышками — прилет сибирских гостей шел полным ходом. Голый, облетевший лес Нескучного сада за Москвой — рекой стал виден отчетливо, словно прочерченный тушью на белом листе.

Снег пролежал всего два дня, но заставил Леонида переменить план покупки пальто. Когда теперь копить деньги на новое? Нужно на Сухаревке приторговать подержанное, с рук. Не велик барин, переходит зиму, а там сколотится.

Он отправился на рынок. Долго бродил между бесконечными рундуками, палатками по громадному толчку, сильно перезяб. Забрел в ресторан, заказал дешевый обед, стопку — «согреться». Почувствовав шум в голове, размахнулся на отбивную котлету (такую, какую недавно ел Подгорбунский) и целый графинчик. Пил и над рюмкой видел Аллу Отморскую. Временами она обольстительно улыбалась ему, куда-то манила, но чаще высокомерно вскидывала подбородок. А за ее розовым капором маячила светло-серая пушистая кепка Ильи Курзенкова, блестели его самодовольные глаза под толстыми черными бровями, лоснилась кожа вокруг тщательно выбритого рта.

— Ничего. Ничего, — сквозь зубы пробормотал Леонид и заказал второй графинчик.

Выйдя из ресторана, он вскочил на трамвай и поехал в Замоскворечье. Намерение у него было простое — плюнуть в морду этой «парочке, валуху и ярочке» и, выказав таким образом полное презрение, гордо и навсегда удалиться на

Гознак. Если же Илья сунется — отволохать его по всем правилам блатного рукоприкладства.

Отыскал ли он Малый Фонарный или заблудился, Леонид не помнил. Замоскворечье знал он плохо, а уже стемнело. Тут еще в дремоту стало клонить: истощенный организм слабо сопротивлялся алкоголю.

В общежитие он вернулся поздно. Ему хотелось незаметно пробраться на свое место, завалиться спать. Неожиданно перед самым носом он увидел Аркадия Подгорбунского. Облокотясь сильной рукой о спинку его железной койки, Подгорбунский не без сочувственной улыбки рассматривал его сверху.

— Веселись, душа и тело, вся получка пролетела?

Леонид расплылся в улыбке, кивнул, будто его с чем-то поздравили. Неожиданно задумался. Неужели видно, что выпил? А он-то считал, что держится так — комар носу не подточит.

Леонид решил пошутить:

— Не тот пьян... что двое ведут, а он... н-ноги переставляет. Пьян тот, кто... лежит не дышит, собака рыло лижет, а... а он слышит, да не может сказать... «Бр-рысь! »

— В точку подметил, — тоном эксперта согласился Аркадий.

Стоял он выпятив широкую грудь, как всегда сияя чистой рубахой, аккуратным костюмом. Воротник он, оказывается, и в холод не застегивал, и открытый треугольничек имел здоровый красный цвет, пожалуй более красный, чем румянец щек. Отношения между Подгорбунским и Леонидом были скорее дружественные, чем безучастные. Оба помнили о давней симпатии, возникшей при знакомстве в институте, каждый уважал силу, молодечество другого, охотно заговаривал. Откровенный сердечный разговор у них, однако, никогда не возникал, — наоборот, чаще обменивались дружелюбными подковырками, остротами.

— Сам кутнул? — продолжал расспрашивать Подгорбунский. — С девочкой?

Леонид внезапно нахмурился, хотел погрозить ему пальцем, но лишь уронил руку.

— Отбивные котлеты... Вкусно. А? Суч-чий... хвост.

— Понимаю, — почти доброжелательно усмехнулся Аркадий. — Обед на две персоны. Одобряю! Отдельного кабинетика не было? Уединения?

Почему-то Леонид обиделся. Чего суется в его дела? Он не собирался вмешиваться в семейную жизнь Подгорбунского, хотя ему не нравилось его отношение к Анюте. Ему хотелось об этом намекнуть Аркадию: мол, я тоже кое- что видел в столовой. Только не надо размахивать руками.

— Кто ты есть... Аркашка? — трудно ворочая языком, спросил он. — Отец ведь, а... подобные поступки. Почему?

Близко поставленные глаза Подгорбунского, гонкие губы приняли надменное выражение.

— Какие поступки? При чем тут отец? Что ты вдруг заинтересовался? Кто подослал спросить?

— Я... никто меня. Просто... дух хочу...

— Можешь справиться о моей анкете в секретом отделе.

— А! Говорить с тобой. — Леонид вдруг перестал интересоваться ответами Аркадия, вяло махнул ладошкой. — 3-знаю, и... все.

Отвернулся и стал рассматривать левый грязный и мокрый ботинок. Прохудился, чинить надо. Все трещит по швам: студенческая житьишка. Ладно, плевать.

Подгорбунский выпрямился, отходя, бросил через плечо:

— Бдительным стал, Леонид? Скрывать мне свой «дух» нечего. Бухгалтер отец мой. В промкооперации. Легче стало?

Осокин не слушал, да, кажется, и вообще забыл о нем. Минут пять молча, неподвижно сидел на своей койке, сложив на коленях руки и словно чего-то ожидая. Тихонько встал и, деликатно поглядывая на соседей, будто извиняясь, что тревожит их, начал стелиться. Пустая шатковская койка стояла неразобранная и непонятно почему тревожила Осокина (куда Ванька смылся?). Леонид раза два попытался сдвинуть свою подушку, откинуть одеяло и вдруг улегся, не раздеваясь, почти не дыша, и через пять минут уже храпел так, что на него с любопытством стали оглядываться с дальних коек.

— Вот это дает малый! — весело сказал кто-то.

— Наверно, до института в оркестре на барабане играл.

Похмелье для Осокина вышло горьким. Мало того, что болела голова (это ерунда), стыдно было поднять глаза на друзей. Проверка кошелька оказалась более плачевной, чем он ожидал: обед, водка выпотрошили его подчистую. Последнее обстоятельство даже обрадовало Леонида. Все: пора взять себя в руки, этак черт знает до чего можно докататься.

«Хорошо, хоть Ванька Шатков не видел меня косым, — подумал он. — Завтра пойду на товарную станцию грузить. Говорят, там можно подзаработать».

 

XXV

Погода, как назло, выдалась отвратительная. С утра накрапывал мелкий дождик, на мутное небо, извиваясь, меняя очертания, наползали расплывчатые сизо-кофейные тучи. Когда Леонид шел по путям к товарным пакгаузам Казанского вокзала, окрепший ветер резал лицо, дождевые капли застывали на лету и кололи щеки ледяными крупинками. Прибыл состав с мандаринами, лимонами, артель почти сколотилась, и Леониду не пришлось ждать: сразу приняли.

По шатким сходням, проложенным из открытых дверей товарного вагона, вшестером стали сносить ящики с цитрусовыми в пакгауз. Носили почти бегом, Леониду скоро сделалось жарко, и лишь покраснели, распухли руки, хотя и они горели. Приемщик, с карандашом за ухом, пересчитывал ящики.

Короткий ноябрьский день угасал, когда артель кончила разгрузку, получила в конторе расчет. Один из ящиков с фруктами разбился, — а может, кто «помог» ему разбиться? — и грузчики понапихали себе в карманы оранжево-золотых мандаринов. Не отстал и Леонид. Гурьбой, вместе с артелью случайных сотоварищей, он по железнодорожным путям пошел на выход в город. Его несколько удивило, что четверо из них были деревенскими.

— Откуда сами? — полюбопытствовал Леонид. — Каким ветром в Москву занесло?

— Тем, что и тебя, — сказал проворный молодой парень в нагольном полушубке, вытяжных сапогах, с бойкими водянистыми глазами.

Остальные трое мужиков засмеялись.

Леонид сказал, что он теперь московский — учится.

— А мы мучимся, — сказал бойкий парень в нагольном полушубке. — Насекомую кормим.

Двое его товарищей опять засмеялись, а третий, длинный, жилистый, с покатыми плечами, видимо обладавший большой силой — он таскал ящики не сгибаясь, — сказал, благообразно утерев пятерней рот:

— Ну и язык у тебя, Демьян: цепец Молотишь — и одна полова летит. Мы, дружок, проездом тут, — покосился он на Леонида. — Завербовались в Сибирь. Лес будем валить, шахты новые, слышь, роют там. Агромадное количество угля объявилось в земле. Ждем сидим на Казанском поезда, а тут прослышали: деньжонок можно сшибить на разгрузке, вот и подрядились. Харч дорогой.

— Сейчас вся Расея всполошилась, — сказал другой мужик, в лаптях, с благообразной окладистой бородой. — Кто век пролежал на печке — и те стронулись. Я вот до сорока осьми годов у себя в Сухих Кочках прожил, а тут не стерпел, поднялся с молодыми. Шатнулась деревня в город, к новым рукомеслам. От старого житья-бытья не осталось ни лыка, ни крика.

— Уезжают, дядя Липат, потому как интерес есть, — сказал бойкий Демьян в нагольном полушубке. — Чего я, примерно сказать, не видал в Кочках? Тараканов? Иль как бабки чулки вяжут? Трактор поглядел — это предмет. А вербовщик твердый рубль сулит. Хужей, чем в колхозе, не будет. Нынче безработницы нету и разных биржов. Лишь протяни руки — найдут дело.

— Из нашего простого народа теперь в ученые определяются, — сказал узкоплечий силач, кивнув на Леонида.

На, перроне Осокин расстался с мужиками-строителями. После работы особенно сильно захотелось есть, и он зашел в громадный третий класс Казанского вокзала, чем-то похожий на ангар, надеясь заморить червячка в буфете. На стойке красовались только бутерброды с килькой, рыбные консервы. Взять, что ли, кружку пива, как вот этот здоровяк военный! Леониду вдруг стало жалко денег: совсем недавно нализался, этак никогда не справить пальто. Он еще бросил завистливый взгляд на военного, и внезапно из горла вырвалось:

— Хан! Юсуф!

Пиво выплеснулось у командира из кружки: так круто он повернулся к Леониду. Вдруг грохнул кружкой о прилавок, кинулся к нему, широко облапил ручищами, стиснул — у Леонида затрещали кости. Ну и здоровила вымахал! Плечи словно коромысла, грудь колесом. Леонид почувствовал себя перед ним маленьким. А Юсуф Кулахметов оглянулся назад, на деревянную скамейку-диван, басом крикнул:

— Юля! Скорей!

В подошедшей молодой женщине в меховой шубке, высоких фетровых ботах Леонид не без труда узнал Юлю Носку. Вот уж кого он никак не ожидал увидеть. Чего они здесь? Раздобревшая, черноглазая, нарядная, с красиво уложенными чуть вьющимися волосами — совсем дама. Встретил бы на улице, — может, и прошел мимо. Очень уж похорошела. И лишь те же девичьи ямочки на румяных щеках, на полном подбородке. Кто бы подумал, что семь лет назад она была поймана с воровской шайкой, сидела в тюрьме и по суду получила «срок»?

Юля радостно всплеснула загорелыми руками с золотым перстнем, протянула:

— О-он. Охна-арь. Чи нэ сон я бачу! Ты как в Москве?

— А вы?

— Вот Так встреча. Леонид решительно ничего не понимал: почему Юлька-то с Юсуфом вместе?

— Мы? Проездом, — басом сказал Юсуф.

Это ничего не объяснило Леониду. Юля Носка оглянулась назад, на деревянный диванчик, где сидела черноглазая девочка лет трех, в меховой шубке и капоре.

— Не забредет ли куда Муська? Да и вещи... Идемте туда. Ой, да как же это хорошо, Леня, что мы встретились. Юся, — обратилась она к Кулахметову. — Брось ты свое пиво, пошли сядем.

— Ступай, Юля, — сказал Юсуф. — Должны ж мы с Охнарем хоть по кружечке пивка выпить. Обмыть встречу. Ступай к дочке — в самом деле, заблудится.

Леонид радостно, вопросительно улыбнулся:

— Эта карапузка?.. Значит, вы...

— Давно, — с гордостью сказала Юля, радостно вспыхнув. — Юся еще учился на командирских курсах — расписались.

— Не думал я в колонии, что ты станешь мамзель Кулахметовой. Неужто еще там гулять стали?

— А это наше дело.

И Юля горделиво, с кокетливой смешинкой покосилась на Юсуфа. Загорелый, широколицый, он сиял, как медный чан: без слов было видно, как Юсуф счастлив, доволен женой, дочкой и вообще всем, что происходит на свете.

— Ты, Юля, хоть научила его по-русски говорить?

— Почище тебя шпарит.

— Я что? Забываю. По-немецки теперь вкалываю. Гутен таг, фрау Юлия. Можешь ответить? Зецен зи зих. Ферштейн?

— Ох и клоун ты, Ленька.

Видимо, Юля приняла слова Осоки за шутку. Она хотела его о чем-то спросить, но лишь махнула рукой и бросилась к дочке, которая растопырив ручонка, побрела на середину зала ожидания.

Друзья остались у буфетной стойки. Юсуф заказал Леониду кружку пива и сердито схватил за руку, когда тот полез в карман за деньгами. Леонид отметал, что в петлицах шинели у старого колонистского друга рубинчиикам сверкают три кубика, а петлицы зеленые — пограничные войска. Обрадованные неожиданной встречей, он и Юсуф то и дело похлопывали друг друга по плечу, по спине, сыпали вопросами, торопились отвечать и все еще, казалось не начинали «главного» разговора. Леонид узнал, что Кулахметовы жили в Бурят-Монголии, на Аргуна, на границе с Китаем. Юля заведовала на погранзаставе столовой. Сейчас супруги возвращались из Поти на Черном море — проводили отпуск. Вот почему оба такие загорелые.

— Родни нету, куда поехать в гости? Вот мы с Юлей как отпуск — на курорт. В Крым ездили, теперь на Кавказ. — Он подмигнул: — Якши!

— Правильно живете, — одобрил Леонид. — По Корану.

Неприметно кивнув на жену — «женщины это не любят», — Юсуф заказал по двести граммов водки, они торопливо выпили, закусили бутербродами с килькой.

Затем перешли на диванчик, где уже сидела Юля, держа у колен хорошенькую вспотевшую девочку лет трех, с черными глазками, похожими на те, какие бывают у плю- шевых медвежат, с красной лентой в пышных волосиках, в зеленой шерстяной кофточке и унтах. Ее меховая шубка, меховой капор лежали у матери на коленях. Чувствуя на себе чужой взгляд, младшая Кулахметова кокетливо смотрела исподлобья, жеманилась, чертила ножкой.

— Эх и де-евка! — искренне изумился Леонид.

Лучшего для Юли он ничего не мог сказать. Она, видимо, очень гордилась дочкой.

— Садись, рассказывай, — счастливым голосом сказала она, ловко опрастывая от вещей место на лавке. — Ох, давно ж мы не видались. Лет пять? Четыре? Где ты, что в Москве делаешь? Почему без пальто? Закаляешься?

— Ну и кра-аля, — продолжал удивляться Леонид девочке. Он вспомнил про мандарины, вынул из обоих карманов с полдюжины, сунул ей.

Выпивка приятно возбудила его. Леонид рассказал о себе: когда попал в Москву, где учится. Вскользь шутливо упомянул, как у него украли пальто.

Кулахметовы немного удивились, что судьба забросила «Охнаришку» в институт иностранных языков, настойчиво советовали не сдаваться, рисовать и дальше. Видимо, они по старой колонистской памяти высоко ценили его способности. Слушая их, Леонид в душе каялся и жалел, что давно не брался за карандаш, краски.

— Вы-то как живете? — чтобы перевести разговор, стал он расспрашивать Кулахметовых. — Совсем буржуи!

Он легонько ткнул ногой в два новых чемодана, затянутых в аккуратные чехлы с вышитыми гарусом инициалами: явно Юлиной работы.

— Жаловаться, Леня, грешно, — начала рассказывать она. — Одеты мы с Юсей с ног до головы: он ведь командир, у него обмундирование. Паек на обоих бесплатный...

— Как в колонии?

— Погуще.

— Везет вам всю жизнь на шаромыжку.

— Не беспокойся, свой кусок оправдываем. Этой весной Юся на заставе знаешь какого «зверя» задержал? Получил награду. Обстановку завели, у муженька ружье двуствольное, охотится. Дичи полно, даже кабарга есть. Никогда не ел? Чудное мясо. Зарплаты вполне хватает, признаемся тебе по совести, сберкнижку завели. Это вот сейчас растратились, с курорта возвращаемся, а то всегда деньги. Кое-кто на скуку жалуется, а нам ничего. Радиопередачи из Москвы слушаем.

Чувствовалось, что после страданий, перенесенных в детстве, обеспеченная жизнь подействовала на Юлю благотворно. Спокойствием, довольством дышали ее движения, приветливо светился взгляд. По тому, как чистенько были одеты дочка, муж, в каком порядке содержались вещи, угадывалась прежняя хозяйственная Юля-птичница, одна из самых расторопных колонисток. Видно, умело она руководила не только погранзаставской столовой, но и мужем, который лишь широко улыбался на все ее замечания.

Вокруг бывших колонистов текла обычная жизнь самого крупного из столичных вокзалов. Несмотря на день, горели лампочки; по радио объявляли прибытие дальних экспрессов. За громадными, чуть не до потолка окнами, в тупике, у самого входа, стоял дальний сибирский состав Красноярск — Москва, шла посадка. Беспрерывно на перрон, в кассовый зал, в ресторан двигался народ. Все деревянные диваны были заняты. Кто лениво читал газету, кто сидя дремал, облокотясь на баул, чемодан. Много деревенских ехали семьями: с тряпьем, мешками, ведрами, — на стройку. Пробегали потные, краснорожие носильщики, увешанные кладью, издали заметные по белым фартукам. Бойко торговала разложенными газетами, журналами девушка в киоске. То и дело кто-нибудь подходил к будке справочного бюро. Хлопали пробки в буфете.

Наверно, каждый из встретившихся друзей вспомнил голодные, полные унижений годы, проведенные на разных вокзалах России. Леонид и Юсуф переглянулись, оба поняли друг друга. Как теперь были они далеки от прошлых «интересов»! Давно никого из них не волновали чужие «углы» — чемоданы, «сидоры» — мешки, «скрипухи» — корзины (впрочем, корзину теперь редко у кого можно было увидеть). Было странно и немного дико вспоминать, что кражу чужих вещей они считали своим назначением в жизни, презирали трудовых людей, гордились хамством. Ведь у некоторых это и сейчас продолжается.

— С кем-нибудь переписываетесь? — словно встряхнувшись, спросил Леонид. — У меня, по совести признаюсь, оборвались ниточки. Даже с Владькой Зарембой. Не знаете, как он?

— Мы тоже со многими потеряли ниточки, как ты говоришь, — засмеялась Юля, — а с этим переписываемся. Он еще давно из колонии в техникум поехал учиться. И сразу его агрономом в Казахстан послали. Пишет, что тюбетейку носит, пьет кумыс и ест бишбармак. Блюдо такое из баранины. Раскулачивает баев, воюет против продажи девушек за калым. Трудно, мол. Даже находятся ответработники — на словах за новое, а тайком держат в горах овечьи отары и, под видом родственниц, — вторых, третьих жен. Его как будто в райком хотят взять. Не забыл Сеньку Жареного? Секретарь сельсовета под Пензой. Параска Ядута — закройщица на швейной фабрике в Житомире, замужем. Поет в самодеятельности. Ну, кто еще? Охрим Зубатый — слесарь в депо. Все где-то работают, учатся.

Долго еще друзья перебирали в памяти колонистов. Из воспитателей больше всего толковали о Колодяжном, Ганне Петровне, которую очень любила Юля. Где они теперь были — не знали и Кулахметовы. О заведующем никто не вспомнил: люди, не оставившие своей деятельностью яркого следа в жизни, напрочь выбывают из сердца.

Наступило минутное молчание. Леониду с удивительной яркостью вспомнился березняк, сосны вокруг колонии, всегда наполненные ликующим птичьим гомоном, пересвистом, щебетаньем. А поездки на лошадях в ночное, где пекли ворованную у селян картошку, а купание на зорьке в слюдяном, дымящемся, розовом пруду! Какое, в сущности, чудесное, неповторимое время было, если подумать! Сражения между ребятами на «шпагах» — ореховых палках, вздохи по девчонкам! Юность, юность, что ты только не украсишь: богатые хоромы и жалкие лачуги одинаково сияют в твоем свете. Каким же он, Охнарь, был непроходимым индюком, когда отлынивал от работы, мечтал обокрасть кладовку и «нарезать» из колонии. Вот уж действительно бог ему заместо головы ум в пятки вложил! Но теперь даже и свое «дуроломство» он вспоминал с улыбкой. Что возьмешь с пустой торбы? А такая у него башка была.

Юля сощурилась, сладко, мечтательно протянула:

— А хорошее было времечко?

— Сто лет проживу, а не забуду колонию, — сказал Юсуф и радостно и многозначительно покосился на жену, словно напоминая ей о том, что было известно и дорого лишь им двоим.

— Я там человеком стал, — негромко сказал Осокин.

Все растрогались и великодушно готовы были забыть оплеухи и колотушки, которые жизнь всегда и везде не забывает щедро раздавать как взрослым, так и детям. Зеленая скука, временами овладевавшая в колонии, однообразность пайка, отрезанность в лесу и страстные мечты вырваться «в большой мир» — все теперь казалось ничтожным перед испытанными радостями.

Незаметно время подошло к трем пополудни, и Леонид проводил Кулахметовых на поезд: ему тоже пора было в институт, на занятия.

Ехали они купированным. Леонид усадил их, помог рассовать вещи по верхним полкам. На прощанье поцеловался с Юсуфом, с засмеявшейся Юлей, чмокнул вдруг замахавшую на него сердито ручками Мусеньку.

— Скажи нам, Леня, напоследок что-нибудь по-немецкому, — весело попросила Юля, видимо не особенно веря в его, знание иностранного языка.

Пожалуйста, я теперь как ученый дрозд. Ауфвидерзеен, ди фамили Кулахметоф. Фатер, мутер унд кляйн киндер. А вот как «счастливого пути» — еще не знаю.

Юля засмеялась, словно Леонид сказал что-то забавное: кажется, она убедилась, что Охнарь не врет, действительно учится в институте. Юсуф слушал своего друга с гордостью, словно это он сам произносил немецкие слова.

Проводник попросил провожающих покинуть вагон.

В тамбуре Юсуф смущенно вложил Осокину в карман тридцатирублевую купюру.

— Прости, друг, мало даю, — проговорил он, обняв Леонида за плечо. — Курорт вытряс. Не обижайся.

— Что ты! — сунул ему Леонид обратно деньги. — Как не совестно? Я стипендию получаю.

Юсуф не в шутку обиделся:

— За что не уважаешь, Леонидка? Мы с Юлей работаем. Кончишь институт, отдашь. Не обижай, бери. Тебе пальто покупать надо.

— Ну, спасибо, хан.

— Такой разговор люблю. А то загордел, Охнаришка. Немец.

Они еще раз обнялись.

Поезд тихо тронулся. В купе к стеклу приникло личико Муси со сплющенным носом, — она уже смеялась и махала ручкой. Долго махала Леониду и Юля. Самого Юсуфа он больше не увидел. Метров десять Леонид шел рядом с убыстрявшим ход вагоном, затем отстал. Ощущение было такое, словно он проводил родственников. Да разве не друзья всегда были его родней?

«А красивая баба Юля, — подумал Леонид. — Такую поискать среди наших томных институтских модниц».

Лицо, плечи Осокина секла ледяная крупа. Гонимая ветром, она катилась по перрону, скапливалась у киоска, у ног миловидной девушки в синем пальто, что стояла за фонарем возле пустого, недавно прибывшего состава, липла к ее двум чемоданам. Девушка пристально, с надеждой вглядывалась в сторону вокзала, видимо кого-то поджидая, и вид у нее был обиженный, беспомощный. Носик ее покраснел от холода, покраснело ушко под мягкой прядью светлых русых волос, она едва заметно передергивала плечами.

Леонид очень внимательно на нее посмотрел, прошел мимо и вдруг вернулся.

— Вы что тут стоите?

Возможно, девушка видела, как он провожал Кулахметовых, и приняла его за подносчика вещей. Или ее насторожил его вид: валит ледяная крупа, а он в пиджаке, надетом на свитер, с голыми красными руками.

Она испуганно прижала к груди скромную кожаную сумочку, наверно с деньгами. Глаза у нее были с голубинкой, брови темнее волос, с золотистым отливом.

В другое время Леонид ушел бы, а то и выругался. Сегодня он был растроган встречей с колонистскими друзьями, подогрет пивом, да и чем-то задела за сердце эта девушка. Стоит как брошенная. Впервые в Москву приехала? Кого- то ждет?

—Может, вам помочь? — предложил он.

Она опять промолчала. У нее был вид перепелочки, которая вдруг увидела, что рожь, в которой она пряталась, скошена и вокруг голое поле. Провинциалочка? Мама насталяла опасаться незнакомых? Вот такие-то и служат добычей для жулья. Глядишь, и на нее найдутся ухари. Надо помешать.

— Вы меня боитесь? — сказал он и рассмеялся.

Улыбнулась вдруг и девушка, глаза ее блеснули застенчиво, и Леонид обнаружил, что она удивительно хорошенькая.

— Вы впервые в Москве? Деться некуда?

— Нет, — решилась наконец она вступить в разговор. — Я здесь живу.

Этого Леонид не ожидал. Вопросы по намеченной программе кончились, новых у него больше не нашлось, и он лишь пробормотал:

— Чего же... домой?

Девушка вновь не ответила. Как будто она одумалась я пожалела о том, что заговорила с незнакомым, подозрительным парнем. Было в ней что-то домашнее, располагающее к откровенной беседе, и казалось, что от ее теплых губ пахнет яблочным пирогом, сливками, а среди вещей у нее лежат чистенькие полотенца с вышитыми инициалами.

— Вас, девушка, кто-то должен был встретить? — найдя новую тему, заговорил Леонид. — Мама? Дядя? Словом, давайте, я помогу вам поднести чемодан. Вы на какой улице живете? На трамвае вам, на автобусе?

— Я у Пышкина огорода квартирую. У знакомых. — Девушка не выразила никакой готовности принять услуги Леонида.

— Это где — Пышкин огород? Москву я знаю плохо, сам живу тут первый год. Вам каким транспортом ехать? Мое дело доставить оба чемодана на площадь. Не беспокойтесь, донесу, не привыкать.

Он хотел взяться за ручки чемоданов. Девушка смущенно покраснела, сделала протестующее движение: видимо, ей не хотелось, чтобы Леонид нес кладь. Он с недоумением сбил кепку на затылок, кудрявый чуб рассыпался по чистому лбу, его жесткой рукой взъерошил ледяной ветер.

— У меня... денег нет заплатить, — прошептала она.

— Да вы за кого меня приняли? — расхохотался Леонид и обрел обычную уверенность. — Не за бобика ль, сбивающего с пассажиров рубли за подноску? Мне ведь от вас ничего не надо... кроме ласкового взгляда. Видите, даже в рифму заговорил. Просто хочу помочь, не до ночи ж вам на перроне дежурить.

Он взялся за чемоданы: они оказались тяжеловатыми. Почему-то Леониду вспомнился давний случай, когда он воровал чемодан на донецкой станции, чтобы «перетырить корешу» Ваське Блину. Тот «угол» был тоже тяжелым, и Охнарь тогда с ним засыпался.

— Мне так неудобно, — говорила девушка. — Меня должны были встретить...

— Дома встретитесь.

Прижимая к груди сумочку, она шла рядом, поглядывая на Леонида с признательностью, сквозь которую еще сквозили недавние опасения.

— Теперь я знаю, девушка, — весело говорил он, слегка раскачивая плечами под тяжестью клади. — Вы меня за жулика приняли, сознайтесь. Таким я был раньше. Давно. Теперь я студент.

Он хотел было сказать, что учится в институте иностранных языков, да не сказал. Она и без того улыбалась, очевидно принимая его слова за остроту или за желание ближе с ней познакомиться.

— Почему бы это я вас приняла за... нечестного человека? — сказала она, покраснела и засмеялась. — Совсем-совсем нет.

Видимо, Леонид угадал, она действительно приняла его за жулика. Он на минутку поставил чемоданы, вытащил из кармана два последних мандарина и протянул ей.

— Отведайте. Эти вот в самом деле ворованные.

Девушка фыркнула в синюю, расшитую варежку и глянула на него совсем доверчиво. С ней было удивительно легко.

«Нешто проводить деваху до самого дома? — думал Леонид. — Где это Пышкин огород? Небось у чертей на куличках. Не опоздаю в институт? Глядишь, может, в кино согласятся пойти. Уедет ведь — никогда больше не увижу. Как бы подсыпаться половчей? »

Перрон кончался, они приближались ко входу в Казанский вокзал. Леонид наконец обдумал фразу: «Вам, девушка, наверно, не дотащить чемоданов. Давайте уж провожу до крыльца, а заместо платы скажете свое имя». Ничего получится? А опоздает на первую лекцию — черт с ней.

Внезапно девушка радостно вскрикнула и бросилась вперед. Запнулась, схватила Леонида за руку, потянула вниз, словно прося не уходить, поставить вещи: возможно, она все-таки боялась, что он скроется с ее чемоданами. Леонид поставил их на мокрый, усыпанный ледяной крупой асфальт перрона, а девушка уже висела на шее у высокого молодого человека в зимней шапке пирожком, в пенсне, целовала его.

«Муж», — первое, что разочарованно подумал Леонид. В другое время, будучи трезвым, он сам бы удивился: какое ему, в сущности, дело? Ведь его знакомство с девушкой, скорее всего, протянулось бы не дальше вокзальной площади. Нет, человек всегда на что-то надеется, хочет большего.

— Заждалась, Вика? Понимаешь, трамвай остановился. Выключился ток, авария где-то на линии. Стояли-стояли, и не выдержал, пошел пешком. Как доехала? Как мама?

— Хорошо. Письмо тебе от нее.

Лицо молодой женщины осветилось радостью и уже не казалось озябшим. Она так была счастлива встрече, что Леонид счел себя лишним свидетелем этой сцены. Он давно выпустил ручки чемоданов. Сперва хотел попрощаться, затем повернулся и пошел мимо вокзала на выход а город. Оглянулся: взяла ли-де парочка чемоданы, — еще свистнет кто, а на него подумают. Молодая женщина смотрела ему что-то говорила мужу, — может, что вот-де привязался какой-то назойливый малый.

«Всех хороших девок расхватали, — горько усмехнулся Леонид, уже решительно сбегая по ступенькам на площадь — Успевают... некоторые».

 

XXVI

Снег падал тихо, словно бы лениво, незаметно белела оттаявшая, в жирной грязце земля, мокрые тротуары. А снежок не перестал и ночью, валил весь следующий день, я вот уже крыши домов, деревья, улицы лежали белые, заглохшие, зимние. Снежок все сыпался, мягкий, голубоватый, хрупал под ногами.

В побелевших гранитных берегах Москва-река текла грифельно-черная, дышала ледяным парком, глотала снежок, падавший, словно тополиный пух. На заборе, на верее ворот одиноко каркали вороны, оглашая хриплым криком примолкшую окраину.

А однажды утром на кустах пустыря Леонид увидел стайку красногрудых снегирей и остановился, пораженный красотой их наряда. Нахохленные, безмолвные птицы слегка покачивались на лиловых прутиках, и от их рубиновых перьев пустырь принял праздничный вид — казалось, озарились сугробы, ярче зацвела герань в окнах домиков. Прилетели снегири, — наступила русская зима.

В конце года Леонид увидел в газете новые стихи Прокофия Рожнова и зашел к нему в общежитие на Старосадский. Прокофия он застал одетым, прифранченным, в новых ботинках с прюнелевыми гамашами, в отличном пальто.

Вовремя, Ленька, — сказал он, глядясь в небольшое зеркальце для бритья. Рожнов сложил большой выбритый рот куриной гузкой, старательно выпустил из-под кепки рыжий чубчик. — Еще бы пять минут — и не застал.

— К баронессе на свидание?

— Забирай выше, — с важностью сказал Прокофий.

— Куда еще? В Совнарком?

— А не меньше, — серьезно сказал Рожнов. — К Максиму Горькому.

Леонид почувствовал волнение.

— Заливаешь! — не поверил он. — Думаешь, примет.

— Звонил вчера его секретарю. Назначил на четыре часа.

«Вот это Прошка, добился», — уважительно подумал Леонид.

Раздеваться не имело смысла.

Еще в ноябре однокурсник-москвич дал Осокину поносить свою армейскую шинель: в ней Леонид ездил в институт на лекции. Покупка пальто откладывалась, на товарных станциях не всегда можно было найти разгрузочную работу, да и где взять свободное время? Занятия не оставляли и часа.

Из рииновского общежития вышли вместе. На трамвайной остановке Прокофий неожиданно предложил Осокину поехать с ним вместе — может, удастся пройти к Г Горькому «на пару». Леонид испугался, стал отнекиваться: неудобно.

— Неудобно воровать, сказал Прокофий. — И то мы с тобой не считались. Загвоздка в другом: пустит ли тебя секретарь Крючков? Я скажу, что ты художник из «своих» и будешь делать обложку для второго номера альманаха «Вчера и сегодня». Договорились? Дуем. Познакомишься с Горьким, а то, может, другого случая не подвернется. Знаешь, какой к нему наплыв? Не всех, брат, пускают.

И, не слушая возражений Леонида, потянул его с собой.

Леонид хорошо знал общительность поэта и был уверен, что Прокофий всеми средствами постарается протащить его на прием к писателю. Ему и очень интересно было, и он, непривычно для себя, робел. Похож ли Горький на обыкновенных людей? Мировая величина. Как себя с ним держать? К этому времени Леонид уже прочитал «Городок Окуров», «Дело Артамоновых», дилогию о детстве, видел в театре «На дне». Горьковские босяки привлекли его красочностью, цветистостью речи.

Кое-где зажглись ранние огни. Трамвай повез парней к центру. У Никитских ворот они сошли и отправились в тихий снежный переулок, к великолепному особняку, выложенному голубыми и коричневыми плитами, с цельными зеркальными окнами.

Вошли в большой двор, обнесенный высоким зеленым забором. Прокофий толкнул калитку. Перед ними открылся второй двор, скорее парк — так густо он зарос деревьями, кустарником. Дорожки всюду были аккуратно расчищены, и по сторонам их сугробился снег.

Словно проверяя, кто идет, со скамейки у особняка поднялся плотный молодой красавец с кольцами черных кудрей, смуглым румяным лицом.

— К нам?

Прокофий поздоровался с ним за руку.

— Вот с корешком. Алексей Максимыч назначил.

Когда они вошли в подъезд особняка, он шепнул Леониду:

— Это Кошенков. Комендант. — И хвастливо добавил: — Выпивал с ним. Мужик свойский.

Чувствовалось, что Рожнов здесь не впервые и всех знает.

В просторной передней, устланной коврами, они присели за столик у высокого узкого окна, и о них доложили личному секретарю писателя. Вскоре из соседнего кабинета к ним вышел толстый, коренастый мужчина в брюках-гольф, в длинных клетчатых носках и крупных тупоносых ботинках на белой каучуковой подметке. Леонид впервые видел людей, одетых не по-русски, и почувствовал, что попал в другой мир.

— Пришли? — сказал Крючков, раскуривая трубку, и внимательно сквозь толстые очки посмотрел на Леонида, — А это что за паренек?

— Из «своих», — хлопнув Леонида по плечу, представил его секретарю писателя Рожнов. — Художник. Обложку будет делать для альманаха. Сейчас студент института иностранных языков. Алексей Максимович просил меня знакомить его с нашими ребятами.

— Сомневаюсь, — выпустив табачный дым, сказал Крючков и еще больше выпятил толстые маслянистые губы.

— Не один хрен, что ли, Петр Петрович? Сам я или нас двое? Больше часа не задержимся.

— Один хрен, говорите? — улыбнулся Крючков.

Видимо, он заколебался и наконец велел подождать: доложит Горькому.

Блестя сытой розовой лысиной, секретарь снова скрылся в своем кабинете. В окно был виден сад, черные липы, клены, до половины стволов заваленные снегом, дорожка к очищенной скамейке. Вторая дверь вела в глубину дома, и Леонид подумал: «Там, наверно, кабинет Горького». Где-то за стеной важно тикали часы. «Вот какая житуха у великих людей».

Вошел Крючков и предложил обоим студентам снять пальто.

— Помните старый уговор, Рожнов? Не утомляйте Алексея Максимовича лишними вопросами. Сорока минут вам вполне хватит.

— Лады. Сам сочинитель, знаю, что значит для писателя время.

Еще большее волнение охватило Леонида. Ему было стыдно за свой заношенный пиджак, брюки другого цвета, за отсутствие галстука, за плохо остриженные ногти: Дом уж больно особенный: Леониду никогда не доводилось в таких бывать.

У него разбегались глаза, и он боялся чего-нибудь не заметить, упустить. Прокофий смело вступил в огромную квадратную комнату; Леонида поразили книжные шкафы красного дерева, стоявшие вдоль всех стен. На полках за стеклом выстроились неисчислимые тома книг и в кожаных переплетах, и в ледериновых, и в мягкой обложке. Огромное, во всю стену, окно было наглухо закрыто серой толстой шторой, не пропуская с улицы звуков. Широкий красный с прочернью ковер покрывал паркетный пол. С белого лепного потолка спускалась блестящая люстра, разливая вокруг спокойный свет.

Навстречу парням медленно шел высокий, худой, сутуловатый человек в простеньких очках, с длинными рыжими, поседевшими усами, коротко остриженный бобриком. Он был в темно-сером костюме, в сиреневой рубахе, фиолетовом галстуке. Домашние туфли с меховой оторочкой глушили его шаги.

— Проходите, юноши, проходите, — сказал Горький низким глуховатым баском, по-волжски выделяя «о», и протянул им крупную руку: пожатие у него было крепкое. — Вы, Рожнов, верны своей привычке? Всегда с товарищем.

В его серо-голубых водянистых глазах вдруг промелькнула улыбка. Почему-то Леониду показалось — он даже готов был побиться об заклад, — что секретарь рассказал Горькому о рожновском: «Не один хрен, что ли? » Горький указал студентам на кожаные стулья, сам уселся в кресло за круглый стол, стоявший посредине кабинета и покрытый скатертью.

Рожнов слегка подтолкнул Леонида вперед, полуобнял за плечо.

— Познакомьтесь, Алексей Максимович. Это наш блатной Микеланджело.

Та же улыбка вновь мелькнула в глазах Горького.

— Не меньше? — спросил он серьезно.

— Ну... я, может, малость прибавил, — не смущаясь, ответил Рожнов. — Пускай хоть там Верещагин иль... Бродский. Знаете, какие из наших ребят таланты есть? Нам только развернуться — длинногривые умоются, как увидят.

— Умоются — это еще не так плохо, — сказал Горький, легонько проводя пальцами по длинным моржовым прокуренным усам, словно скрывая улыбку. Из-под клочковатых бровей он зорко, внимательно осмотрел Леонида. — Вас, молодой человек, и скульптура интересует? К искусству тоже самоучкой шли?

Леонид никогда не лепил и вообще даже не мечтал о ваянии. Чего Прошку надоумило сравнить его с Микеланджело? Кому загнул! Тут уж рисовать-то, наверно, разучился. Он хотел было во всем признаться Горькому — такому хотелось всю душу открыть, — да побоялся подвести Рожнова. Ну ну чего, на улице рассчитаются.

На вопросы Алексея Максимовича, откуда он, Леонид, родом, в каких краях скитался, где, как живет сейчас, Осокин отвечал сдержанно, почти односложно. Куда девались его развязность, острословие? Подавляло обаяние хозяина, обстановка? Вообще Леонид давно заметил: чем грамотнее, культурнее он становился, тем меньше «заливал» и тем больше следил за своими словами, манерами.

Возможно желая дать ему освоиться, Горький стал расспрашивать Рожнова:

— Ну, как живете, Прокофий? Альманах сдали?

— Давно в производстве, Алексей Максимович.

И Рожнов начал говорить о сборнике рассказов и стихов бывших правонарушителей и беспризорных, который брошюровали в типографии. Этому сборнику великий писатель предпослал свое предисловие, рукописи полуграмотных авторов редактировал, правил своей рукой.

В Максиме Горьком Леонид сразу заметил одну черту: он давал человеку возможность «оклематься» в своем присутствии. Странно было видеть, как этот писатель, чье творчество четыре десятилетия волновало весь культурный мир, терпеливо слушал вчерашнего преступника, вылавливая что- то ценное из его слов. Так мог слушать только человек, который глубоко интересовался людьми.

— Я уже высказывал свое мнение и устно и в печати, — заговорил он своим глуховатым баском. — Ваш сборник, несмотря на незрелость авторов, очень хорошее начинание. Он говорит о том, что на «дне» живут даровитые люди. Факт выхода сборника убедит и колонистов и заключенных в домзаках, что перед ними действительно открыты все пути к честной, полезной работе — вплоть до литературы. Сказать об этом «своим» — дело истинно товарищеской, и сделали вы это неплохо, потому что — искренне.

Горький живал в мундштук ватку, вставил папиросу. Рожнов тоже попросил разрешения закурить, запустил pyку в хозяйскую пачку, фасонисто заложил ногу за ногу.

— Ваш альманах, — продолжал Горький, не затягиваясь и выпуская и дым через плечо, — только звено в цепи. В борьбе с преступным миром советская власть далеко перегнала Европу, которая, впрочем, и не делает, попыток перевоспитать социально опасных. Буржуазные властители ничего не придумали для них, кроме каторжных работ и «мертвых домой». Недавно одна из нью-йоркских газет сообщила, что в Соединенных Штатах более двух тысяч несовершеннолетних преступников подвергались в исправительных тюрьмах немилосердному избиению за малейший проступок. Мальчиков и девочек наказывали плетьми, сажали в ледяную воду, в темные карцеры на хлеб и воду и всячески издевались, доводя некоторых до самоубийства. Специальная комиссия доложила об этом президенту Гуверу. Вывод ее был такой: несовершеннолетние преступники не только не исправлялись но, наоборот, выходили оттуда озлобленными и извращенными.

Незаметно для себя Леонид крепко сжал руками колени, удивленно покосился на Рожнова, — тот слушал, вытянув шею.

— У нас в новой России нет крупных собственников, кроме государства, — гудел басок. — Все, чем богато оно, принадлежит всем и каждому. Вот что на днях написал мне один из вчерашних тюремных обитателей. — Горький взял со стола конверт, вынул тетрадочный листок в косую линейку; прочитал: — «Теперь стало так, что человек, если хочет, найдет себе место на земле по достоинству своей силы». «Достоинство силы» — отлично сказано. Тысячи таких, как вы, — указал он длинной рукой на студентов, — убедительнейший пример сему.

Немолодая горничная в белом фартучке принесла четыре большие рюмки водки, бутерброды. Она поставила поднос на столик и вышла.

— Всякая беседа утомляет, — с улыбкой сказал Горький, — и требует подкрепления сил.

— А вы, Алексей Максимович? — спросил Рожнова

— Хозяин обязан угощать. — Он вдруг усмехнулся: очень просто и в то же время озорновато. — Не дают мне. Берегут здоровье.

Вторичного приглашения Рожнов ждать не стал, выпил рюмку, зажмурился — «ну а мы свое не бережем» — и стал жевать бутерброд с кетовой икрой. Леонид, освоившись, последовал его примеру. «На всю жизнь запомню, —думал он. — У самого Максима Горького выпивал. Скажи нашим ребятам — не поверят, паразиты! »

Горький поднялся, еще раз удивив Леонида своим ростом, шириной кости, худобой, открыл дверцу одного из шкафов. Сутулясь, бережно взял с полки маленькую, тощую книжечку, держа ее, словно птичку, своими большими узловатыми руками. Морщинистый лоб его прояснился.

— Прочитал, Прокофий, я вашу книжицу, — сказал он, вновь садясь за стол, — Извините, что в тот раз не успел. Стихи надо пить маленькими глотками, не торопясь. А то и вкуса не почувствуешь. Что я вам могу сказать? В стихах я знаток небольшой, но люблю их. Вы пишете о том, что отлично знаете, чем перемучились. Это похвально. Способный вы человек. Но будьте строже к себе, не многословьте: не всякий цветок краше от лишнего лепестка.

— Я и так «бью каждой строчкой в упор», — вскинулся Рожнов. — Это цитата из моей поэмы.

— Не хвастайтесь, Рожнов, — строго остановил его писатель. — Хвастовство — не та визитная карточка, которую следует показывать людям. Сейчас вы шагнули на широкую дорогу, вас читают десятки тысяч людей — берегите свое имя. Учитесь у всех — не подражайте никому. Слушайте, но не слушайтесь. Шагайте своей собственной дорогой и помните слова Альфреда де Мюссе: «Мой стакан мал, но я пью из своего стакана». В искусстве подобная мораль сохраняет лицо, дает право на долгую жизнь. Старайтесь, чтобы в стихах не было бородавок. Посему неутомимо пишите, беспощадно черкайте. Талант — дар природы, много раз помноженный на труд. Скороспех — везде грех. Читайте почаще Пушкина, он нам всегда учитель. Тем, кто кричит, что Пушкин устарел, не верьте: стареет форма, дух же поэзии Пушкина нетленен. И не забывайте, что литература у нас на Руси — не отхожий промысел, а дело священное, дело величайшее.

Горький положил книжечку на стол. Леонид увидел, что это был сборник стихов Рожнова. На зеленом поле обложки было написано заглавие: «От «пера» к перу» — и сверху нарисовано «перо» блатное — финский нож, а ниже — ручка, вечное перо. Кивнув на книжечку, Рожнов весело сказал: — В издательстве никак не хотели принимать такую обложку. «Блатная романтика! » Я редакторам: «Да здесь графически изображен весь мой творческий- путь: от вора в писатели. Максиму Горькому понравилось». Ни в какую! И лишь когда я позвонил вам и вы им по телефону сказали пару теплых слов, — сдались. Во, деятели!

Горький пригладил прокуренные усы, пряча в них усмешку:

— Характерная особенность чиновников — в том числе и литературных — где можно избегать беспокойства.

Сидел он облокотись на кресло с высокой спинкой, подняв острые широкие плечи. Леонид украдкой, с жадным интересом разглядывал его. Уши у Горького были большие, слегка оттопыренные, кожа на скулах натянута, а на щеках — в морщинах, с еле заметными бледными оспяными пятнами. Очки сейчас лежали перед ним на столе. Начиная читать, Он надевал их на широкий утиный нос; вглядываясь в лица собеседников — снимал. Рыжий седеющий ежик волос щетинился надо лбом, видимо не покоряясь расческе. Когда Горький замолкал, на лице его проступало глубокое и несколько болезненное утомление; иногда он глухо, бухающе кашлял. Пахло от него легким ароматом табака.

Не один раз удивился Леонид памяти писателя. Он свободно, без всяких затруднений приводил цитаты, читал целые строфы из русских классиков.

«Какую же надо было иметь работоспособность, какое трудолюбие, чтобы из босяков, портовых грузчиков стать одним из образованнейших людей? — вслушиваясь в мягкий бас, думал Леонид, — Вот кому надо подражать, вот у кого учиться». Правда, у него, Леньки, нет большого дарования, живописец из него не удался. Ну и что? Зато «человеком с большой буквы» может стать каждый.

Час пролетел незаметно. Крючков раза два предупреждающе покашливал. Рожнов сказал, что «закругляется», и порекомендовал писателю Осокина, как «талантливого художника», которому смело можно поручить обложку для второго номера альманаха.

— Ребят у нас прибавляется, Алексей Максимович, — говорил он с довольным видом. — Вот недавно один парень дал рассказ. Вовка Жид. Он был...

— Не смейте так говорить, Рожнов! — вдруг резко перебил Горький и хлопнул рукой по столу. — Никогда не произносите это слово!

— Это ж кличка, Алексей Максимович, — опешил и сразу сбавил тон Рожнов. — Вовка на нее не обижается. Между прочим, сам-то он украинец, просто...

— Все равно, — резко продолжал Горький, брови его шевелились, и в речи заметнее стало выпирать округлое, нижегородское «о», — И в шутку не произносите. Это — оскорбление целому народу, причем незаслуженное. Антисемитизм — это сифилис души.

Рожнов забормотал извинения. Горький смягчился.

— Вы еще молоды, чтобы это понять. Но в новой России не должно быть наносной грязи прошлого.

Когда студенты стали прощаться с Горьким, Прокофий Рожнов задержался в кабинете. Леонид один вышел в приемную, надел шинель. Ему пришлось ждать минут пятнадцать, пока появился Рожнов.

Вскоре они радостно, ходко шли по зимней, морозной улице к Никитским воротам. Москва светилась резко, по-вечернему. Снег везде был очищен, и черные тротуары, напоминавшие плиты подсолнечного жмыха, блестели игольчатыми искрами. Парни свернули на Тверской бульвар. Здесь было глухо, голые липы, редкие тополя тонули в синих сугробах, по бокам аллеи громоздились высокие наметанные валы. Снег вокруг был исполосован тенями и яркими золотыми треугольниками, ромбиками, падавшими от высоких горящих фонарей, похожих на громадные рюмки с чугунными ножками.

— Чего это ты оставался, Прошка? — спросил Леонид. — О чем говорил?

— Дельце было, — усмехнулся Рожнов. — Через пару лет я должен институт кончить. Где жить? Не в общежитии ж? Да и, может, женюсь. Куда бабу приведу? Просил я комнату в Моссовете: шиш в масле показали. Мол, жилищный кризис, поважнее есть персоны, чем ты, простой студент, бывший тюремный квартирант. Вот я и рассказал Алексею Максимовичу. Что мы, не люди? Обещал поддержать. Наверно, звонить будет. О тебе еще задал пару вопросов. Видать, понравился ты ему, Ленька. Правда, мировой мужик?

— Спрашиваешь! — ответил Леонид. — Я таких в жизни не видал. Живой классик, а совсем простой.

— Да уж не то что некоторые наши литераторы. За душой одна-две посредственных книжонки, но чин в Союзе писателей — и вот дерет рыло. Руководитель! Помню, рассказал я Горькому, как у меня в редакции стишок искорежили. Он помолчал-помолчал, а потом говорит: «Надо очень много знать самому, чтобы осторожно советовать другому». Видал? У нас же всякий старается в твою рукопись с ногами залезть — от рецензента до редактора. Все «исправляют»... пока всю оригинальность не вытравят.

Из полутьмы вырос заснеженный памятник Пушкину.

Пешком по бульварам они дошли до Покровских ворот, и всю дорогу Рожнов рассказывал о своих встречах с писателем, как ездил к нему на дачу.

Несколько дней спустя Леонида неожиданно вызвала заведующая учебной частью института Эльвира Васильевна и, мило грассируя, сообщила, что его просили срочно приехать на Малую Никитскую: звонил Крючков.

— Вы разве знакомы с Максимом Горьким? — удивленно, с оттенком почтения спросила она.

И, выслушав ответ, протянула:

— Во-он у вас какие связи.

«Ехать или не ехать? » — размышлял Леонид, направляясь к трамвайной остановке. Как у всякого «вчерашнего» вора, первая мысль у него была тревожная: уж не подумали ль, что он чего-нибудь спер у Горького? Может, у него какая вещь пропала из кабинета? Не вляпаться б в историю. А вдруг Максим Горький вызвал еще побеседовать? Прокофий же говорил, что он, Ленька, понравился писателю.

Встретил Осокина личный секретарь Горького Крючков — доброжелательный, как и тогда, важный, в гольфах, с трубкой в толстых губах.

— Мне в институте передали... — начал Леонид, все еще не зная, как держаться: козырным валетом или битой шестеркой.

— Да, я им звонил, — перебил Крючков и не торопясь затянулся из трубки. — Идемте, распишетесь.

— В чем?

Секретарь не ответил и направился в свой кабинет. Леонид нерешительно последовал за ним. Здесь на диване лежал большой сверток в серой шершавой магазинной бумаге. Крючков кивнул на него:

— Берите.

Леонид ничего не понимал и не двигался. Тогда Крючков разрезал ножничками шпагат и вынул из свертка отличное теплое драповое пальто с меховым воротником.

— Это вам подарок от Алексея Максимовича.

Кровь прихлынула к щекам Леонида. Он не поверил глазам.

— Мне? Но...

— Шинель на вас чужая? Ну вот. Рожнов рассказал, что вас обокрали. Алексей Максимович и велел купить. Одевайтесь и носите на здоровье.

Пальто было почти в самый раз — чуть-чуть просторное. Растерявшийся Леонид попросил разрешения на минутку повидать Горького и отблагодарить. Секретарь сказал, что Алексей Максимович на даче в Серебряном бору, ему нездоровится, и он, Леонид, может просто написать записку.

По улице Леонид шел счастливый, в новом пальто, неся в свертке старую чужую шинель. Он отвык от теплой одежды, ему было очень жарко, почти душно. Небо хмурилось — то ли к оттепели, то ли к снегопаду, погода стояла гриппозная, а Леониду день казался весенним.

«Ну уж этот клифт буду под подушку класть, — рассуждал он. — Никто не сопрет. Сохраню до конца жизни».

Ему казалось, что все встречные оглядываются на него: эка парень ладный, и одет прилично. Знали бы, чей подарок на нем, совсем бы очманели! Эх, и есть же на свете люди!

Леониду хотелось с кем-нибудь поделиться своей неожиданной радостью. Вдруг он украдкой оглядел улицу, как делал это уже несколько раз: не увидит ли случайно молоденькую женщину, которой подносил вещи на Казанском вокзале? Показаться бы ей в этом шикарном пальтишке! Почему он думал об этой бабеночке, вспоминал ее? Надеялся на что-нибудь? Кто знает... Может, и просто так, очень уж с ней было легко и приятно.

 

XXVII

Занятия института иностранных языков все еще проходили в Наркомпросе и по-прежнему в различных комнатах — в зависимости от того, какая в этот вечер была свободна. Студенты без конца кочевали по второму этажу. Преподаватели сидели за обыкновенными служебными столиками, обычно возле стенки у окна. Аудитории пестро освещали и электрические лампочки, свисавшие с потолка, и настольные, под зеленым абажуром.

За первый семестр Леонид освоился в институте, упорно нагонял свой курс и чувствовал, что теперь, пожалуй, «оправдал» студенческий билет.

Он не принадлежал к тем студентам, что льнули к преподавателям, а таких сразу наметилась целая группа, состоявшая преимущественно из девушек. На переменах Леонид сразу же уходил к товарищам, в коридор, покурить. Он не умел оказывать профессорам мелкие и почтительные знаки внимания, задавать такие вопросы по их дисциплине, которые бы говорили о том, что Леонид весьма интересуется их курсом. Таким студентам всегда это учитывается при оценке знаний. Зато все то, что ему было непонятно, Леонид спрашивал.

Курс русской истории в институте читал профессор Вельяминов — необыкновенно подвижной густобровый старичок с прозрачной седой бородкой, с лукавинкой в зорких глазах. Ходил он в старомодном котелке, демисезоне с узким бархатным воротником, бойко постукивая тяжелой сучковатой палкой с серебряным набалдашником, на лекции приносил пузатый желтый портфель. Но, взгромоздив портфель на кафедру, вернее — на канцелярский стол, никогда его не открывал и читал без конспектов. Рисуя перед студентами какую-нибудь эпоху, Вельяминов умело вставлял исторические анекдоты, на память сыпал датами.

О своем предмете он однажды отозвался так: «История — это свидетельница, призванная давать показания современному обществу». Когда его спросили, почему у разных авторов освещение некоторых событий разноречиво, профессор Вельяминов, не задумываясь, ответил:

— Историю творят народы, а записывают отдельные представители. У каждого автора свое мировоззрение, своя оценка событий, и каждый доказывает то, что находит правильным, а зачастую просто выгодным для господствующего класса. История подлинная — это не та, которая пишется при жизни деспотического властителя, славословит его мнимые подвиги и мнимые добродетели, а та, которая, спустя годы после смерти тирана, основываясь на документах, дает беспристрастное освещение эпохи. Вообще же судебной экспертизой давно установлено, что свидетели, сколько бы их ни было, всегда дают разные показания, нередко явно противоречивые. То же происходит и с историографами. Князь Щербатов и Шлицер, например, считали жителей Древней Руси дикарями, «кочевниками». Болтин же и известный экономист Шторх признают за древними славянами оседлость, предполагают, что они жили в городах. Это же подтверждает арабский историк Ибн-Даст, а существует утверждение, что арабы побывали на наших равнинах раньше греков. Не будем беспокоить прах Геродота, но скажем, что и летописец Нестор — или назовите его как хотите — утверждает, что русы издревле были народом земледельческим и дань платили от дыма и рала. Видите?

Обычно по окончании лекции Вельяминова окружала кучка поклонников; задавали вопросы по прочитанному материалу.

— Григорий Ферапонтович, — раз спросил его Леонид, — чем объяснить, что в стране трудности со снабжением? С продуктами и... вот промышленными товарами. При нэпе населению всего хватало.

В коридоре сразу стало очень тихо.

— Я полагал, что все студенты читают газеты, слушают радио. Недостатки объясняются трудностями роста.

Сказал это Вельяминов тоном человека, дающего исчерпывающий ответ. Леонида, однако, не легко было унять.

— В общежитии у нас теснотища... в столовой всегда саговая каша. Учебников и тех нет.

Я бы не причислил ваш вопрос к теме сегодняшней лекции, — проговорил профессор, остро, насмешливо блеснув глазами сквозь узкие очки в тонкой золотой оправе. — Но раз вы просите... извольте. Вы правы, Осокин: при нэпе рынок был завален продуктами питания и товарами так называемого ширпотреба. Но можно ли, выпуская однолемешные плуги, хомуты, кастрюльки, построить социализм, открыть новую эру в истории человечества? Отсюда всем вам известный грандиозный пятилетний план развития народного хозяйства. Бурный рост промышленности, колхозов повлек за собой настоящий голод на технические кадры. Началась, так сказать, цепная реакция, как говорят физики. Потребовались десятки, сотни тысяч инженеров, агрономов, зоотехников, врачей, бухгалтеров, чтобы обслуживать новые заводы, шахты, машины, гигантские поля, фермы. Это повлекло открытие целой сети рабфаков, техникумов, институтов — вплоть до нашего, института иностранных языков. Почему, например, студенчество живет сейчас в стесненных условиях? Да потому, что идет революция в народном просвещении. При таких темпах, размахе мы по числу средних и высших учебных заведений скоро обгоним всю Европу, выйдем на первое место в мире. Сейчас одна Москва имеет только на восемь тысяч студентов меньше, чем все университеты царской России, — вместе взятые. Отсюда и нехватка учебных зданий, лабораторий, общежитий... даже школьных пособий вроде тетрадок, карандашей.

Студенты задвигались, стали оборачиваться, с улыбкой заговорили: все на себе испытали недостаток учебников, общих тетрадей, обыкновенных ручек.

— Понимаете теперь, Осокин, почему недостает общежитий, продуктов, ширпотреба? — продолжал Вельяминов. — Потому что продолжается революция: бои ведутся на хозяйственных фронтах. Подчеркиваю: трудности эти временные. Ответьте, молодые люди: не приходилось ли вам замечать, что именно преодоление трудностей и есть то, чем более всего гордится человек? Как это ни странно, а мы всегда с особой сладостью вспоминаем наиболее тяжкие годы своей жизни. Даже проклиная — ставим себе в заслугу взятые барьеры... Однако, друзья, скоро уже звонок на следующую лекцию.

И профессор засеменил в комнату, отведенную для преподавателей.

Кто-то из студентов негромко сказал:

— Колбасы тебе, Осокин, захотелось? А осетринки?

Ближние, кто слышал, засмеялись.

В коридоре Аркадий Подгорбунский очень дружественно щелкнул перед Леонидом новеньким мельхиоровым портсигаром с тремя богатырями, выгравированными на крышке.

— Угощайся.

— Неохота что-то курить, — сказал Леонид. «Откуда у Аркашки такой портсигар? — подумал он. — Не жинка ль подарила? Кот».

— Здорово ты подковырнул историка, — уважительно проговорил Подгорбунский. — Старик аж крякнул.

— Почему подковырнул? — не понял Леонид. Он все еще несколько был разгорячен своими вопросами на лекции, обдумывал пространный ответ преподавателя.

— Остришь? — засмеялся Подгорбунский и оценивающе глянул на него близко поставленными глазами, — Нас теперь вместо хлеба и мяса стали кормить диаграммами роста тяжелой промышленности. А мы хотим и того и другого... каждого в меру. Не знал я, Леня, что у тебя такая хватка, не знал. Любопытный ты экземпляр.

Что этим хотел сказать Подгорбунский? Он чувствовал, что однокурсник вроде бы хвалит его, удивляется, и это ему было приятно. Леонид сделал вид, будто понял, улыбнулся.

Прошедший мимо Андрей Васильков тоже глянул на него проницательно и с приязнью. Подгорбунский тут же присоединился к другу: они всегда ходили вместе.

И почти в это же время Леонида под руку подхватил Кирилл Фураев. Кирилл не торопился менять неизменную прочную синюю спецовку, юфтевые сапоги, хотя деньжонок на костюм у него бы хватило. Наоборот, своим видом он словно подчеркивал, что явился с завода и не собирается это забывать.

— Я бы тебе, Леонид, не советовал никому задавать такие вопросы, — сказал Кирилл. — Не только на лекциях, а вообще.

Да что ребятам дался затеянный им разговор? Осокин вдруг вскипятился:

— Почему? Я студент, Вельяминов преподаватель. Мало того: он еще член партии, а я комсомолец. Кто мне разъяснит? Спекулянты на Сухаревке?

— Чего порешь горячку? — спокойно осадил его Фураев. — Зачем публично заострять нездоровое любопытство на недостатках? Слышал такое выражение: давать трибуну врагу, подстрекателю?

— Брось, Кирилл. Трудности есть? Есть. Народ их испытывает? Испытывает. Лучше, по-твоему, за спиной раздутые сплетни слушать? Всегда надо знать положение: легче найдешь выход. Что же, отцы наши добывали свободу для того, чтобы мы, дети, в молчанку играли?

— Вон ты какой! — сказал Фураев, бесцеремонно разглядывая Леонида. — Правду ищешь? А мы, по-твоему, что делаем? А забыл шахтинский процесс? Троцкистов? Левый уклон? Сколько приспособленцев, обывателей спят и во сне видят реставрацию «святой Руси»? И такое словечко — «дисциплина» — тоже забыл? Железная дисциплина! Зря.

— Всю жизнь меня этой дисциплиной лупят. Рот, что ли, совсем запечатать?

Кто-то из студентов окликнул Фураева. Выпустив руку Осокина и отходя, он сказал то ли насмешливо, то ли предупреждающе:

— Смотри, глотку не сорви.

Оставшись один, Леонид нервно закурил: сердце тревожно посасывало, словно какой-то из кровеносных сосудов сжало спазмом. Бывают такие ощущения: чувствуешь себя правым, но испытываешь неприятное волнение, и состояние духа отравлено. Неужели и в Москве, в институте, нельзя рот разинуть и ходить разрешается лишь по одной половице?

Пусто, тихо было в громадном здании Наркомата просвещения; лишь у трех аудиторий кучками шумели студенты единственного институтского курса. Непривычно было видеть безлюдными длинные коридоры, по-ночному неярко освещенные редкими лампочками.

Бесшумно открылась высокая дверь с черно-золотой табличкой, вышли две женщины. Леонид вгляделся, поспешно бросил в пепельницу окурок, двинулся им наперерез. В первой, сутуловатой, в темном пальто и шляпке, сверху повязанной шарфом, он узнал Надежду Константиновну Крупскую. Леонид за это время вот так же на переменах раза два видел ее мельком. Очевидно, Крупская, занятая делами, имела обыкновение задерживаться в кабинете и после работы. И Леонид про себя решил: если еще раз увидит ее, непременно подойдет.

— Здравствуйте, Надежда Константиновна, — сказал он и поклонился.

Крупская подняла на него взгляд. Под приглушенным светом ламп лицо ее казалось желтым, одутловатым, мешки под выпуклыми глазами проступали заметнее. Она посмотрела на Леонида вопросительно и не сказала ничего.

— Надежда Константиновна устала, — поспешно вставила сопровождавшая ее женщина средних лет, со сверточком в руке, вероятно секретарша, но не та, которую Осокин и Шатков видели в приемной. — Вы кто такой? Если у вас дело, зайдите завтра, мы разберемся.

— Никакого дела у меня нет, — сказал Леонид, — Надежда Константиновна помогла мне поступить в этот институт, и мне просто хотелось сказать ей спасибо.

Секретарша, заранее собиравшаяся что-то возразить, облизнула открытый рот. Внезапно глаза Крупской оживились, глянули тепло.

— Вот теперь я вспомнила вас, молодой человек. Вы, кажется, тогда вдвоем приходили?

— Товарищ мой на рабфаке. Рабфаковцы занимаются на Старосадском, в немецкой кирке.

— Помню вас, помню, — повторила Крупская. — Поборник справедливости? Как ваши успехи?

— Трудновато, Надежда Константиновна. Кое в чем плаваю, не тому в жизни учился. Ну, да мне и хуже приходилось. Догоню.

— Интересная молодежь пошла, — повернувшись к своей спутнице, проговорила Крупская. — Из асфальтового котла — в институт иностранных языков. Как вам нравится такая парабола? И с каждым годом наплыв вот таких юношей из «медвежьих углов» России все больше и больше, — Она вновь обратилась к Осокину: — Вы у нас в Наркомпросе занижаетесь? Ничего, скоро получите свой благоустроенный институт.

Вид у Крупской действительно был усталый, и, чтобы ее не беспокоить, Леонид собрался проститься. Она сама его задержала, сказала с мягким юмором:

— Вы, по-моему, на художника хотели? Рисуете?

— Времени нет, — смутился Леонид.

— Тогда я так и сказала: будущее покажет, кем вам быть. Главное — учиться, больше читать. Вот я вам маленький подарочек сделаю.

Крупская взяла у секретарши сверток и, развернув, протянула ему довольно толстую книгу в темно-синих корках. «А. Н. Толстой. Воскресение», — прочитал Леонид, беря ее в руки.

— Знакома? — с улыбкой, разгладившей морщинки у глаз, у сморщенного рта, спросила Крупская. — Нет? Напрасно. Удивительный роман. Я уж и не помню, сколько раз читала. «Воскресение» любил Владимир Ильич. — Она смотрела то на

Леонида, то на секретаршу, обращаясь сразу к двоим. — А сегодня увидела это издание у нас в наркомпросовском киоске, не выдержала, купила. С пастернаковскими иллюстрациями.

С Леонидом всегда так случалось: ошарашенный хорошим отношением, он терялся и не находил нужных слов. И, рассматривая книгу, он забыл поблагодарить Крупскую за подарок.

А она, кивнув ему и продолжая говорить с секретаршей, которая теперь благосклонно посмотрела на Леонида, оперлась на подставленную ей руку и пошла к выходу.

Леонид смотрел ей вслед с запоздалой благодарностью, глубоко растроганный: стареет Надежда Константиновна, а силы свои, видимо, не бережет.

Звонок давно звал на следующую лекцию, а никто не шел в аудиторию.

К Леониду подскочили двое студентов. Ему пришлось объяснять, о чем он говорил с Крупской, где и как с ней познакомился, показать книжку. Книжка пошла по рукам, словно это было особое издание.

В этот вечер Леонид стал знаменитостью курса. «Вот он почему такой смелый», — сказал кто-то за осокинской спиной. Аркадий Подгорбунский вновь вертелся возле него, заговаривал дружески, почти панибратски.

Сидя за своим столиком, Леонид никак не мог успокоиться. Какой богатый впечатлениями вечер! Он тут же потихоньку начал читать «Воскресение» и не заметил, как окончились занятия.

Бегом слетев с лестницы, Леонид занял очередь в раздевалке, получил великолепное горьковское пальто. Выбираясь из толпы, он нечаянно толкнул кого-то сзади, повернулся, чтобы попросить извинения, и против воли сильно покраснел. Перед ним стояла молодая женщина, которой он подносил чемоданы на Казанском вокзале. Она, видимо, была удивлена не меньше его и тоже покраснела.

— Вы?

— Вы?

— Это они произнесли почти одновременно. Оба в замешательстве смотрели друг на друга.

— Вы... в нашем институте? — спросил Леонид, все еще не придя в себя от изумления. — Вот не ожидал.

— Я еще меньше.

— Они по-прежнему стояли рядом. Студентка была такая юная, светленькая, что Леонид никак бы не мог назвать ее женщиной, хотя сам видел ее мужа.

Простое коричневое платье подчеркивало ее маленькую, совсем девичью грудь, — из открытого ворота чуть заметно и наивно выглядывало чистенькое узорное кружево комбинации. Опять на Леонида пахнуло чем-то безыскусственным, удивительно домашним, уютным.

Он отлично запомнил ее имя: «Вика». Так назвал ее высокий молодой счастливец в пенсне, опоздавший к поезду. Сейчас Вика показалась Леониду еще прелестней. Сколько ясности было в ее беленьком лице с розовым на конце носиком, сколько скромности в застенчивых, серых с голубинкой глазах, в мягко очерченном подбородке. Шелковистые русые волосы ее в свете висевшей сзади лампочки светились, случайной прядкой выбились на лоб.

— Вы, наверно, меня тогда на перроне за босяка приняли? — весело спросил Леонид.

— Ну что вы, — засмеялась Вика, и по ее глазам Леонид понял, что так и было: она приняла его за босяка.

— Я тогда, фрукты на багажной станции разгружал, — беспечно признался он. — Подрабатывал к стипендии. А потом старого друга встретил, провожал в Бурят-Монголию.

Получив свое синее пальто, уже известное ему, Вика положила пачечку учебников на барьер вешалки. Леонид никогда не подавал женщинам пальто — среда, в которой он воспитывался, считала это буржуазным предрассудком, телячьими нежностями. В Москве он увидел, что многие мужчины и даже парни охотно оказывают такие услуги девушкам, и ему очень захотелось помочь новой знакомой. Удобно ли?

Откуда-то вывернулся парень с обезьяньими ухватками, шутовато воскликнул: «Викочка, меня ждала? Всегда готов поухаживать», схватил ее пальто и ловко помог надеть. Видимо, она приняла это с удовольствием. Леонид позавидовал парню и обозлился. Ишь, стервец, бабий угодник. Вот такие всегда и перебегают дорогу. Он решил не уступать своих позиций пронырливому кавалеру, вновь обратился к студентке:

— Почему я вас раньше не видал в институте?

— Болела.

Действительно, кожа у Вики была слишком белая, прозрачная, под глазами голубоватая, и все лицо казалось немного фарфоровым, слишком нежным, как у человека, долго лишенного свежего воздуха.

— Я всего несколько дней как вышла.

— Вы на каком факультете?

— Французском.

— Тогда ясно.

Хорошо бы проводить Вику до трамвая. Вызваться? Леонид задержался в раздевалке, ожидая, когда она застегнется, наденет перчатки. Ему захотелось хоть лишнюю минуту побыть возле студентки; от встречи с ней на Леонида словно дыханием теплого весеннего ветерка потянуло — так удивительно легко, приятно стало. Почувствовала ли это Вика? Она скромно опустила глаза, направилась к двери. И, вновь предупреждая движение Леонида, перед ней вырос кавалер — на этот раз Аркадий Подгорбунский. Он был уже в пальто, в фасонисто надвинутой на лоб кепке, с ходу подхватил Вику под руку, повел. Она постаралась отнять руку, засмеялась. Леонид мрачно пошел за ними следом. Всегда и везде он опаздывал.

Однако где же пермячка Анюта? Леонид видел ее на занятиях. Почему Подгорбунский не с нею? Поссорились?

Из двери в лицо дохнуло снежной сыростью, гнилым мокрым ветром.

Когда выходили на улицу, Леонида охватило чувство маленького и мстительного удовлетворения: перед ними блеснуло пенсне под меховой шапкой-пирожком — муж Вики. Подгорбунский немедленно отстал. Сзади их нагоняла пермячка Анюта. Глаза у Анюты были грустные-грустные, лицо особенно желтое, длинное и некрасивое. Леонид подумал, что так же, наверно, выглядит и он: неудачи на всех ставят одинаковую, печать.

Вика с мужем вышли на Чистопрудный бульвар и растворились в туманной мгле, в косых и неверных отсветах фонарей, искажавших фигуры. В последний момент молодая женщина оглянулась на Леонида. Нет, конечно, это ему померещилось. Зачем он ей? Вон у нее какой заботливый муж: приходит встречать. И тут Осокина перегнал студент с обезьяньими ухватками, нырнул за чугунную ограду бульвара на месте, где железная дверка-вертушка впускала и выпускала прохожих. Догнал и схватил-таки Вику под руку с другой стороны. Ну и хлюст! Видно, опытный ходок по бабам!

Мимо Леонида прошли Подгорбунский и Анюта. Оба молчали. Ладный, молодцеватый Подгорбунский намного выигрывал рядом с женой. Кажется, в их отношениях наступил кризис? Или у Анюты отощала сберегательная книжка? Ничего, поступит в среднюю школу преподавать французский, и Аркадий вновь приластится.

Под ногами скользил утоптанный, потемневший снег. Леонид отстал от однокурсников: ехать в одном трамвае не хотелось. Почему это в последнее время женщины, которые ему нравятся, оказываются занятыми? Одна просто обманула. Забыл ли ее Леонид? Проклял в душе? Да, проклял — и остро помнил. Собственно, рана понемногу затягивалась, но стоило ее растревожить — кровоточила, вызывая длительную боль.

Вот теперь Вика. Такая бы, пожалуй, не обманула? Э, да что себя понапрасну мучить? Еще не хватало втрескаться. Она счастлива, и ей совсем-совсем нет до него дела, как, впрочем, и ни одной девушке. Как хоть ее фамилия?

В общежитии койка Ивана Шаткова стояла пустая, непомятая, из-под лоснящейся подушки выглядывал угол папки. Где Ванька пропадает? Тоже, кажется, фруктик, ухо от старой лоханки.

В комнате-цехе стоял обычный шум, гомон, горели десятки лампочек, большинство студентов еще не спало. В соседнем ряду веселая компания пила чай с домашними коржиками, разложенными на тумбочке: кто-то, видимо, получил посылку. Кипяток приносили в солдатском котелке, ставили его на пол.

Едва Леонид откинул одеяло с койки, ткнул кулаком блинообразную подушку, чтобы придать ей хоть сколько-нибудь «пухлую» форму, как пришел Шатков. Мохнатое, засыпанное снежинками пальто его было только наброшено на плечи, будто на дворе стоял теплый октябрь, воротник новой рубахи стягивал галстучек, купленный в первую же стипендию. От его выбритых щек убийственно несло тройным одеколоном.

— Где тебя носит, Ванька? Полночь на дворе. Опять скажешь — у приятеля?

— Точно. Занимались. Головастый, стервец!

— Это он тебе губы помадой измазал?

— Брешешь? — Шатков испуганно тыльной стороной ладони вытер губы.

— Три, три лучше, помада-то из собачьего жира. Это кто ж кого в благодарность целует: «головастый стервец» тебя или ты... ее?

Увидев, что рука его чистая, Шатков кинулся на друга, сгреб и повалил на койку.

— Разыгрываешь, бюрократ задрипанный!..

От возни двух молодых здоровых парней затрещала железная сетка.

— Попался, святой пастор, — задыхаясь от смеха, говорил Леонид, пытаясь вырваться. — То-то гляжу, бреется каждый день... удавку нацепил. Приходит от «головастого стервеца», будто кот из погреба... только что не облизывается. Ну, думаю, ухо от старой лоханки. Секреты в кармане держит, а еще корень...

Боролись они в полную силу. Шатков, хоть и был пониже, обладал цепкой хваткой, а главное, верткостью. Осокину с трудом удалось сбросить его и в свою очередь подмять под себя. Подушка его, одеяло сбились, сползли на грязный кафельный пол.

— Тише, черти, — заворчал на них сосед с другой стороны. — Забыли: чуть свет на занятия?

Друзья прекратили борьбу, тяжело дыша, поправили койку, уселись рядом. Леонид больше ни словом не коснулся похождений' Ивана, а, как обычно, перечислил наиболее значительные события прожитого дня. Начал со встречи с Крупской. Иван позавидовал и пожалел, что сам не мог отблагодарить ее. Затем Леонид рассказал о том, какой вопрос задал на лекции и о разговоре с Кириллом Фураевым.

— Фураев был прав, — не задумываясь проговорил Шатков. — Знаешь у нас студента Зыбцова? Толстомордый такой, всем улыбается. Осторожнее будь с ним. Одного третьекурсника посадили... забыл фамилию, называли мне.

Сообщение огорошило Леонида. Арестовали студента? У них, в Советской стране? Он не мог ничего понять.

— За что?

— Черт его знает! То ли троцкист, то ли вредитель какой... В общем, загудел и в киче сидит. По политическому.

— Вот это — да! А не контрик ли тот третьекурсник? Ванька говорит — из рабочих, молодой парень. Как же так? Что- то непонятно. Может, ошибка и еще разберутся?

 

XXVIII

Ударили крещенские морозы. Город запушило инеем, деревья на бульварах стояли лохматые, лужи проледенели насквозь. Птицы не появлялись на пустыре у трамвайного круга. Лишь иногда, медленно взмахивая крыльями, проплывет ворон, и удивительным кажется, как он летает в такой лютый холод.

И вдруг закапало из водосточных труб, тихонько засвистели большие синицы, а на отсыревших дорожках появились шумные драчливые ватаги воробьев — этих жизнерадостных и вечно неунывающих спутников человека.

«Э, не пришлось бы калоши покупать, — думал Леонид, сидя на лекции и глядя в запотевшее окно. — А завтра воскресенье, курсовой культпоход в Нескучный. Гляди, сорвется».

Узнав о лыжной «вылазке», Шатков напросился к Леониду в компанию, но утром вдруг исчез. Напрасно прождав его до одиннадцати часов, Леонид, конечно, запоздал на место сбора — лыжную базу. Лыжи ему достались со стертой резиной и заскорузлыми ремнями; кольцо у одной из бамбуковых палок болталось.

Оставив в залог студенческий билет, Леонид двинулся в гущину Нескучного. Жил он на юге, кататься умел только на коньках. Леонид слышал, что есть какой-то «русский шаг», где опираются не сразу на две палки, а сперва на одну, а потом на другую, и только не знал: двинув левую ногу, нужно упираться левой же рукой или наоборот? И Леонид начинал делать то так, то этак, сбился и вихлялся, будто кукла на веревочке. Ему же казалось, что идет он очень ходко, и он с удовольствием думал: «А тут и учиться нечего».

Низкие мутные облака к полудню разошлись, выпустили солнце, и пылающее синью небо глянуло на огнисто блестевший снег. Легкий морозец ласкал горевшие щеки Осокина, сушил лоб под каштановыми кудрями, разрумянил губы, придал блеск смелым ясным глазам. Леонид не забывал, что внешне он парень хоть куда. Одет он был легко: в свитер, закрывавший горло под самый подбородок, в фланелевые спортивные штаны.

По обеим сторонам просеки тянулся смешанный лес. Маленькие елочки еле выглядывали из-под снежного завала, принимая причудливые очертания, на пеньках столбиками наросли сугробы. Голые вязы, липы строго выделялись на темной хвое, а «седые» дубы с ржавой смерзшейся листвой как бы говорили о здоровой старости. На полянах успел образоваться наст, и бамбуковые палки с кружками, ударяясь в него, находили опору. В тени под елями снег, к удивлению Леонида, был совершенно сухой, сыпучий, и палки уходили в него глубоко.

Где, однако, институтские ребята?

За низенькой засугробленной скамеечкой, где сходились две просеки, Леонид столкнулся с растянувшимися гуськом лыжниками. Вторая в цепи девушка показалась ему знакомой: некрасивая, смуглая, с длинным носом, умным, все понимающим взглядом. Она тоже глянула на него. На Леонида повеяло жаром прошлогодних августовских дней, рабфаковскими аудиториями, пропахшими известью, замазкой.

— Дина?!

Это была Дина Злуникина. Она не округлила изумленно глаза, не издала радостного или хотя бы приветственного восклицания, а, словно делая одолжение, остановилась, ожидав, когда Осокин подъедет. Широкая бордовая куртка почти совсем сглаживала ее низкую грудь, вокруг шеи бантом был завязан пестрый газовый шарфик, ноги под короткой, обшитой мехом юбочкой плотно обтягивали шоколадные рейтузы. Черноволосую голову Дины покрывала длинная вязаная шапочка с помпоном, похожая на колпак гнома. Этот наряд делал ее фигуру заметной издали: видимо, Дина считала его оригинальным и думала, что он ей к лицу.

— Как учеба? — спросил Леонид, весело и бесцеремонно разглядывая ее. — Скоро увидим тебя на сцене?

Другого вопроса он не сумел придумать. Вообще-то он не очень обрадовался встрече и окликнул Дину, не подумав.

— Я уже играю, — спокойно, не без важности ответила она.

— Играешь? — изумился Леонид, никак этого не ожидавший. — В каком театре? Разорюсь, а приду поглядеть. Все- таки знакомая.

— Пока еще в экспериментальной группе старшекурсников. Но с нами работают видные режиссеры-постановщики, артисты... и вообще декорации, грим. В прошлую декаду нам предоставил свои подмостки Камерный. На Тверском бульваре, — знаешь?

Этого театра Леонид не знал. Вообще за полгода жизни в Москве он был только в Художественном на «Трех сестрах» — и то в прошлом году, с Аллой Отморской. То не хватало денег, то времени, да и так ли просто купить билеты? Он уклонился от ответа.

— Быстро вас там выдвигают.

— Далеко не всех. Из новопоступивших допустили только меня и одного парня. Алка Отморская всячески рвалась, кое- кто старался ее впихнуть, и все-таки не взяли... Ты, кажется, одно время имел у нее успех?

Упоминания имени Отморской Леонид ожидал и лишь поэтому сохранил хладнокровие, даже не покраснел.

— Имел.

Возможно, конечно, Алка и получит какую-нибудь роль, — свысока, пренебрежительно говорила Дина, явно желая уколоть однокурсницу. — Смазливенькая, для достижения цели идет на все. Может добиться временного успеха. Маленького, разумеется. Режиссеры помогут. Но ведь для того, чтобы завоевать сцену, получить признание, нужен талант. А его никакие покровители дать не могут...

«Нет ли тут зависти дурнушки, обойденной ребятами?»

— Где живешь? — спросил Леонид, решив, что теперь можно перевести разговор на другое.

— На Трифоновке, возле Рижского вокзала. А ты, Леня, где пристроился? Я думала, ты не удержался в Москве.

Весть о том, что он учится в институте иностранных языков, не произвела на Дину заметного впечатления.

Спутники ее давно скрылись за березнячком. Она кивнула Леониду, но простилась менее снисходительно, чем поздоровалась, и даже протянула руку.

«Эта прогремит, — подумал Леонид, следя за быстро удалявшейся фигурой в странной шапочке, бордовой куртке, с обтянутыми рейтузами ногами. — Но, видать, кроме сцены, ролей, грима, для нее все на свете не дороже сгоревшей спички».

Солнце пригревало совсем по-мартовски, трудно было поверить, что еще конец января и впереди — сильные морозы, метели.

«Прямо загорать можно», — подумал Леонид, шмыгая по лыжне. Он находился в самой чаще. В зимней тишине слышался легчайший шорох, потрескиванье. То там, то сям с деревьев валился подтаявший на солнце снег. Падая с верхушек, он разбивался о толстые ветви, о еловый лапник и на сугробы летел густой белой пылью. Холодная пыль с одной сосны попала на Леонида, приятно освежив разгоряченное лицо.

Справа послышался твердый частый звук. «Лесной доктор»? Он. Пестрый дятел сидел у самой верхушки телеграфного столба и, упираясь крепким коротким хвостом, долбил источенное дерево, добираясь до червяка. Дятел размашисто откидывал голову и с такой силой бил железным клювом, будто работал кувалдочкой.

«Подумай, — удивился Леонид. — Вокруг полно деревьев, а он телеграфный столб лечит».

Вскоре сквозь деревья Леонид увидел трех студентов своего института, крикнул им. Они не услышали, скрылись за елями. Путь Леониду перерезал овражек, он скатился в него и услышал знакомые голоса. В это время правая нога его соскочила с лыжи: отстала резина. «Эх, паразитство: не повезло! Как бы и эти ребята не уехали».

Леонид снял вторую лыжу, подхватил под мышки и, ставя ногу на ребро ступни, боком начал взбираться на бугорок. Сквозь заснеженный еловый подсад, стволы клена он увидел Вику и Аркадия Подгорбунского. Молодая женщина стояла, опираясь на бамбуковую палку, выделяясь на фоне белозеленого леса голубым костюмом, а Подгорбунский опустившись на колени, перевязывал задний ремень на ее левой лыже

Леонид хотел гукнуть филином, напугать их, поднес сложенные рупором ладони ко рту.

Руки Подгорбунского вдруг поднялись от Викиного ботинка к икре, стали гладить стройную ножку. Она что-то ему сказала, поспешно отступила назад, покачнулась. Подгорбунский подполз на коленках, обхватил ее ногу, поцеловал.

«Во-от тут чем пахнет! »

Леонид так и не гукнул.

— Что вы? Аркадий! Оставьте! — донесся до него растерянный голос Вики.

Она оттолкнула Подгорбунского, он поймал ее руку, поднялся. Вика вырвалась, ударила палками в снег, отъехала, развязанный ремень на левой ноге волочился по насту.

Обстановка для Леонида прояснилась. Обогнув еловый подсад, клены, он взбежал из овражка на пригорок. Хруст снега заставил и Подгорбунского и Вику глянуть, кто идет. Один и тот же вопрос прочитал Леонид в их глазах: видел ли он предыдущую сцену?

Молодая женщина стыдливо покраснела.

— Появился? — приветливо сказал Подгорбунский, испытующе глядя на подходившего Леонида. — Мы уж думали — совсем отказался от культпохода.

Он был в новом лыжном костюме цвета охры, из-под куртки выглядывал свитер. «Тоже, наверно, Анютин подарок?» — придирчиво подумал Леонид, хотя отлично понимал, что костюм Аркадий мог купить и на стипендию.

— А где твоя жена? — громче, чем хотел, спросил он.

— Какая жена? Ты, кажется, меня принял за турецкого пашу? — Лицо у Подгорбунского было красное, ноги до колен в снегу.

Оба почему-то посмотрели на Вику. Вика успела наспех завязать ремень на лыже и поехала в сторону Москвы-реки, к главным просекам. Подгорбунский вдруг подмигнул ей вслед:

— Зачем ты при ней об Анютке? Да там уже все кончено.

Лишь сейчас заметил Леонид, что Подгорбунский пьян.

А он-то считал, что Аркадий раскраснелся от катанья на морозце.

— Хороша девочка? — продолжал Подгорбунский, вновь подмигивая. — С такой бы в Париж прокатиться! А что: обучится по-французски — пожалуйста! Институт наш — в самый раз.

«Париж? Институт — в самый раз? »

У Леонида в голове словно спичку зажгли. Ведь Подгорбунский считал его своим. Теперь только он понял, почему после вопроса профессору Аркадий сказал, что он здорово подковырнул преподавателя.

— Па-ариж! — протянул он.

— Вечный город. Занял место Рима. Лучшие курорты, моды, красавицы... Экстравагантные американочки с «лимонами» в кармане.

Бросив лыжи, Леонид размахнулся и влепил кулаком Подгорбунскому в ухо. Тот взмахнул руками, полетел в снег.

— В Париж захотел? — задохнувшись, выдавил Леонид. — Вот почему в наш институт... Поэтому полез? О миллионерше думку держишь?

Подгорбунский поднялся, трезвея, растерянно забормотал:

— Ты чего? Чего ты? С ума... что ли?

Леонид опять кинулся на него. Подгорбунский встретил его кулак поднятым локтем, отпрянул в сторону.

— У, з-зараза! Сучий хвост! С Анюткой все покончено? Нажрался котлет? Теперь «Париж»! «Лимоны»! К новой бабенке подкатился? И меня еще — сотоварищем?.. Ух котяра! Приспособленец!

— Шуток не понимаешь?! — кричал Подгорбунский. — Взбесился? Хам! Замолол...

Ошеломленный наскоком, он сперва только защищался — очевидно, хотел поладить миром. Видя, что Леонид не унимается, сам перешел в нападение, нанес ряд резких ударов; Леонид упал в снег. «Сыт? — спросил Подгорбунский. — Довольно?» Не отвечая, Леонид вскочил. Подгорбунский дрался хлестко, умело, руки у него были длинные, крепкие; Леонид понимал: если не пойти на сближение, заклюет тычками с расстояния. Можно было ударить по-блатному: ногой в пах и одновременно кулаком в челюсть. Леонид не хотел применять запрещенных приемов.

— Получай еще, — пропустил сквозь зубы Подгорбунский, нанося новый удар.

На этот раз Леонид устоял. Сделал ложный выпад и, прорвавшись на ближний бой, хватил Подгорбунского снизу в подбородок. Удар был боксерский, всем корпусом, и тот рухнул в снег. Хотел приподняться — вновь грузно осел. Потрогал рукой нижнюю челюсть, словно желая убедиться, на месте ли она: нижняя губа, пальцы окрасились кровью.

— Хватит, — сказал он зло и приложил к носу снег. — Костюм испачкаю.

— Умылся? — сказал Леонид, опуская кулаки. — Запомнишь.

— Сволочь. Не разобрался цепляется.

— Еще подлезешь с Парижами — не так отвечу.

— Чихать я на тебя хотел. Может, донесешь? Кто такого дурака слушать станет? Где твои свидетели?

— Я и сам тебе сумею мозги вправить.

Подхватив свои лыжи, Леонид пошел в ту сторону, куда уехала Вика. У него горела скула: наверняка будет синяк — Подгорбунский хорошо заехал. Болел в суставе средний палец правой руки: зашиб в драке о его башку. Костюм был в снегу. Леонид шумно дышал.

Свернув на ближнюю просеку, он увидел на лавочке знакомую фигуру в голубом костюме. А он-то думал, что Вика далеко.

— Вы еще здесь?

— Задний ремень совсем порвался, — она показала крепление на лыже.

— Вам же поправляли.

Леонид умышленно не назвал имени Подгорбунского. Вика быстро глянула на него: значит, видел, как Аркадий к ней приставал? В свою очередь спросила:

— Что у вас со щекой?

— На сосну налетел.

Леонид засмеялся. Засмеялась и Вика, и ее взгляд сказал ему, что она видела драку.

Всегда бледные щеки Вики разрумянились, под солнцем мягко золотились белокурые локоны, выбиваясь из-под шапочки, приветливые глаза казались совсем голубыми. Она заметно окрепла после болезни и все-таки выглядела хрупкой. Какой чистотой, покоем от нее веяло! Леонид сел рядом на промерзшую скамью, поднял ее лыжу. Сыромятный ремешок, сделанный из лосиной кожи, от снега размяк, порвался.

— Э, да у вас, Вика, и шнурок на ботинке развязался. Кладите ногу мне на колено.

Она доверчиво положила. Леонид сперва зашнуровал ей ботинок, затеи наладил и лыжу — с трудом стянул обрывки ремня, терпеливо и умело связал: получилось крепко.

— Очень хорошо, — сказала она. — Спасибо, Леня. Пошли искать наших?

И посмотрела в конец просеки. Просеку там переезжал Аркадий Подгорбунский, согнувшись по-спортсменски, поочередно опираясь на палки. Вика и Леонид поднялись л пошли в другую сторону.

Почти со всеми однокурсниками Леонид был на «ты» — по-студенчески. С Викой он не мог взять этого тона: замужняя. Фамилию ее в институте он узнал — Сенцова. Ему доставляло огромное удовольствие разговаривать с этой «француженкой».

— С каких вы мест, Вика? Еще на Казанском хотел спросить.

— Из Заволжья. — Она скрыла улыбку. — Зачем вам?

«В самом деле, зачем?» — подумал Леонид.

— Мы ж однокурсники. Интересно. — И задал новый вопрос. — Кто ваш батько?

— Вы как преподаватель, — засмеялась Вика. — Земский врач. Двадцать семь лет проработал в одной и той же уездной больнице. Все? Или еще что интересует?

— Еще, — засмеялся и Леонид. — Давно замужем?

Все в нем окостенело в ожидании ответа. Вика, не задумываясь, кивнула, расхохоталась:

— Три года, три месяца и три дня.

«В самом деле так совпало? — подумал Леонид и испытующе глянул на Вику исподтишка. — Иль разыгрывает? » Хотел спросить, кто ее муж, да на сердце стало так муторно, как бывает, когда поднимешь слишком большую тяжесть. Вида не подал, продолжал болтать, острить.

Так они прошли с километр: Вика по лыжне, Леонид рядом по чуть обледеневшей под солнцем дорожке. Лыжи его скользили, расползались, правая резиновая простилка отставала. Глянь Леонид на себя со стороны, сам бы стал в тупик: вот разошелся! Не он ли всего полчаса назад жестоко подрался у овражка?

Внезапно он свалился в канаву. Вика заботливо наклонилась над ним:

— Ушиблись, Леня?

Он вылез из канавы, подобрал раскатившиеся лыжи.

— Хуже. Отскочили и потерялись гвоздики, видите — на резине один остался. Вопрос: как я теперь пойду дальше?

— Мне ремень наладили, а сами потерпели аварию?

Положение, несмотря на шутки, оказалось неисправимым. Попробовал было Леонид проехать без резины: нога скользила на голом дереве, и он вновь едва не упал. Пришлось снять лыжи. Это было тем досаднее, что они нагнали однокурсников.

— Что ж, Вика, езжайте с ребятами, а мне придется сходить на базу и переменить свою пару.

Видимо, ей было очень жаль его. Вика стояла в нерешительности.

— Проводить вас?

Этого Леониду очень бы хотелось.

— Зачем? — беспечно воскликнул он. — Опять ребят потеряете. Я скоро буду с вами.

И, взвалив лыжи с палками на плечо, он молодецки улыбнулся Вике, словно с удовольствием отправлялся на базу.

Шагал он действительно легко, бодро, все еще находясь под впечатлением прогулки с Викой Сенцовой. Слева сквозь деревья блеснул искристый ледовый панцирь Москвы-реки. Синева над головой была такая густая, глубокая, без единого облачка, что если глядеть только в небо, казалось — будто лето. Воздух был мягкий, сухой, и щеки больше ощущали солнечное тепло, чем морозец.

«Эх, до чего хорошо жить на свете», — внезапно подумал он.

На человека обычно действует обстановка, поступки, а не слова. Каждый, кто провел годы в сыром, вонючем, темном подвале, лишь тогда поймет весь ужас прошлого, когда не только увидит, а и поживет в сухой, светлой комнате. Именно привычка к лучшему начнет удерживать его от прежних поступков.

Только теперь Леонид осмыслил, насколько его нынешняя жизнь в институте отличалась от воровского кодла. Он мог полюбить девушку — и уже не за деньги. Он мог открыто высказать свое мнение всякому человеку — без боязни получить нож в спину. И главное, он мог спокойно дышать вот этим здоровым воздухом, с чистой совестью глядеть в глаза и студентам, и педагогам, и любому встречному, не озираться с тревогой по сторонам, не напрягать до Предела нервы, ожидая, что тебя в любую минуту схватят и бросят за решетку.

Подметки прохудились? Штаны с бахромой? Стипендии маловато? Так у всех трудности! Нельзя же думать только о себе!

Ему вспомнилось, как еще осенью, торопясь из института, он толкнул Василькова и услышал его негромкий и презрительный голос: «Неудачник». Лишь у трамвайной остановки Леонид спохватился: не по его ли адресу пущено словцо? Перед этим он рассказал Подгорбунскому, как «засыпался» на рабфаке искусств. И вот теперь ему подумалось: это он-то неудачник? Конечно, не будущий Серов или Маковский, да мало ли кто о чем в юности не мечтал? Нет: удачник он. Счастливец. В рубашке родился...

Пол на базе был мокрый, заслеженный. В ответ на просьбу Леонида переменить лыжи кладовщик молча кивнул на десяток пар, стоявших в сторонке. У большинства были оборваны ремни, у некоторых резина, а одна — треснула пополам.

— Хочешь, обожди. Может, сдадут через какой часок. А вдруг через три часка? Опять потом невесть где искать своих студентов? В памяти мелькнуло свежее, милое личико Вики Сенцовой. Хорошо бы еще с ней покататься. Но, вероятно, она уже уехала домой — ведь ее ждет муж.

И Леонид вдруг решил «закругляться». Кстати, и проголодался, обедать пора. Он расплатился, получил обратно студенческий билет и по тропке, пробитой в снегу через лед реки, пошел в общежитие.

 

XXIX

Близилась зачетная сессия, и Леонид Осокин, как и многие студенты, целыми днями пропадал в Ленинской библиотеке: там можно было достать любой учебник, дополнительную литературу.

В этот воскресный день он приехал в библиотеку с небольшим запозданием. Книги, которые он собирался выписать, уже захватили; заняты были и все лучшие места у окон, у настольных ламп под круглым зеленым абажуром. Пришлось сидеть на сквозняке, у прохода, возле двери.

Лишь часа четыре спустя освободились необходимые ему учебники, а вместе с ними и удобное местечко у окна. Леонид поспешно разложил на захваченной части стола свои книги, тетради с записями. Он почувствовал себя будто в отдельном кабинете и решил устроить пятиминутную передышку, чтобы уж потом засесть и «грызть гранит науки» до самого вечера.

В холле Осокин остановился перед витриной журналов, книжных новинок. Целый век он не читал ничего, кроме конспектов лекций, и с жадностью смотрел, что же интересного появилось на белом свете. Нет ли новых стихов Эдуарда Багрицкого, рассказов Алексея Толстого, Бабеля?

Внезапно он увидел Аллу Отморскую под руку с Мусей Елиной. Его с ними разделяло трое парней: народу в холле толпилось много. Подруги-рабфаковки стояли у другого конца витрины и о чем-то негромко переговаривались.

Вся кровь в Леониде, казалось, хлынула в ноги: они чугунно отяжелели.

В последний раз он видел Аллу в памятный осенний день из подъезда Главного почтамта у Мясницких ворот. Все эти месяцы старался забыть ее, убеждал себя, что Алла кокетка, распутная и за Илью пошла из расчета. «Продажная. Шмара», — мысленно оскорблял он ее. Леониду надо было как-то отвязаться от воспоминаний об Алле, и временами ему казалось, что он этого достиг. Боль от разбитой любви не походила больше на открытую рану, а скорее на занозу, сидевшую глубоко в теле: лишь когда сильно ударишь — напоминает о себе.

Вот так заныла эта заноза сейчас. Надо же было столкнуться. Скорей отсюда, пока не заметили. И мучительно хотелось глянуть в последний раз. Лицо будущей артистки показалось ему ярким, ослепительным, словно на нее навели прожектор. Не дай бог увидит. Брошенный «кавалер» — это так унизительно!

Сквозь толпу в холле пробираться приходилось медленно. А может, он и сам не спешил?

— Леня! — услышал он сзади и вздрогнул, так как и мечтал об этом окрике и страшно боялся его.

Ничего не оставалось другого, как оглянуться. Муся Елина призывно махала ему рукой. Интересно, когда подруги его «засекли»: у книжной витрины или только сейчас? Он подошел, делая вид, что очень удивлен встречей, на Аллу старался не смотреть и уголком глаза все время видел ее.

— Опять, скажешь, не заметил? — спросила Муся,

— Это ты глазастая, всех видишь.

Насколько раньше Леонид радовался тому, что Муся стала их посредницей с Аллой Отморской, за что и считал ее «мировой девкой», настолько после разрыва переменил о ней мнение. Муся казалась ему «коварной сводней»: наверно, и Илье содействовала. Сейчас она, возможно, первая заметила его, Леонида, шепнула Алке и окликнула. Наверно, ей весело разные шуры-муры разводить?

— Не думала, что ты такой хитрец, Леня!

— Вышел из доверия? Правда, я не заметил.

Почему-то он избегал говорить «вас» и по-прежнему не смотрел на Аллу.

— Притворяйся. Увидел у витрины и скорей отвернулся. Мы ведь еще в читальном зале за тобой следили.

Вот, оказывается, где его «засекли». Хорошо это или плохо? Алка всё коготки на нем пробует? Ну теперь они не подействуют.

— Даю честное комсомольское, — Леонид с неожиданным для себя спокойствием глянул прямо в глаза Отморской.

Конечно, в ее лице, фигуре не было ничего яркого, ослепительного, неотразимого, три минуты назад ему это померещилось. Правда, Алла и теперь имела над ним какую- то власть, но красота ее показалась ему парфюмерной, назойливой. Где-то в глубине души Леонид всегда с тревогой готовился к такой вот неожиданной встрече с ней. Главное — выдержать первые секунды, не выдать смятения, а там он сумеет взять себя в руки. Ему нечего опускать взгляд, это именно ей следует оправдаться в «измене» — во всяком случае, чувствовать себя виноватой. А что сейчас получилось? Отморская смотрела на него с нескрываемым интересом, весело, с приязнью, словно бы даже собираясь пококетничать. Он уже пожимал подругам руки. — сперва Мусе, - затем ей. И пожатие у Аллы было крепкое, ласковое, в нем, не ощущалось и намека на растерянность.

— Леня очень загордился, — сказала она. — Студент института!

— Будущий немец. Генос.

— Задрал нос.

Подруги рассмеялись.

Вот канарейки! Еще и острят над ним.

Проходившие студенты оглядывались на их группу, парни задерживали взгляды на Алле, и Леонид вдруг почувствовал, что ревнует ее к этим взглядам, как и прошлым летом в фойе Художественного театра. «Неужели не остыл? Жора-свистун! » Плюнуть на все приличия и смыться? Он отлично знал, что первый отсюда не уйдет.

— Загордились, по-моему, вы, — сказала он, как бы обращаясь к обеим, но относя слова только к Алле и придавая им особый смысл.

Она поняла его.

— Это всё твои выдумки, Леня. Жизнь — как спутанный моток ниток, и, пока найдешь нужный конец, не один раз ошибешься.

Как ни старался Леонид в душе унизить Аллу Отморскую, чтобы защитить себя от новых страданий, он не мог не видеть, что она еще похорошела. Темно-синее платье с белым воротничком плотно охватывало ее покатые женственные плечи, узкий лаковый пояс подчеркивал талию. Желтый гребешок в ржаво-черных волосах, казалось, горел. Щеки, утратив южный загар, приобрели неяркий, матовый румянец, посвежели, руки были холеные, с розовыми полированными ногтями. Что в Алле появилось нового? В уверенном взгляде, в улыбке проступило сознание силы, а в движениях, походке — сдержанная плавность, изящество. Прическа у нее была модная, брови, губы подкрашены почти незаметно, очень искусно. Конечно, если красоту Аллы можно было назвать «парфюмерной», как пять минут назад, черня ее, определил Леонид, то лишь потому, что молодая женщина явно не чуждалась парфюмерии...

— Заниматься пришел? — спросила она.

В ее голосе Леонид не услышал насмешки — наоборот, ему почудилось, будто Алла просила его забыть доставленные ею страдания. С чего этакая мура в голову полезла?

— Зачеты скоро.

— Мы тоже с утра готовились, — легонько вздохнула она. — Уже домой собрались. Не собираешься?

— Ты ведь в Замоскворечье? — сказал Леонид и покраснел. Он впервые вслух назвал местожительство Аллы, подтверждая, что все знает о ее браке.

— Жила, — сказала она с коротким смешком, подчеркнув ото слово. — Теперь в Гознаке, на Лужнецкой.

— Так что по пути, — вставила Муся.

— В общежитии? Что случилось?

У Леонида тяжелым жаром налилась грудь, вспотели руки. Не морочат ли подружки ему голову? Непохоже. Сладкая надежда, противная самому себе, шевельнулась в сердце, перехватила дух, и Леонид понял, что все это время он продолжал и ненавидеть и любить Аллу Отморскую, и ненавидел потому, что она предпочла ему другого. Он забыл, что собирался до самого вечера заниматься в библиотеке, что лишь пять минут назад перешел на хорошее место у окна, проговорил будничным тоном:

— Я как раз тоже хотел домой.

Только не признался себе в том, что если бы Алла и не перебралась в общежитие, он все равно по первому ее слову пошел бы их провожать.

— Мы в раздевалку, — сказала Муся.

— Пойду книги сдам.

Ему показалось, что Алла подарила ему долгий и признательный взгляд. Уж не собирается ли она возобновит прежние отношения? Как трудно Леониду было идти в зал обычной неторопливой походкой. «Что с тобой, Охнарище? — говорил ему какой-то голос. — Куда опять полез? Мало психовал, крови испортил? Конечно, «только проводить девчонок»? Джентльмен... из асфальтового котла! Все юлишь? »

Чего он хотел? Искренне говоря — сам не знал. Однако чего-то хотел.

В гардеробной Леонид застал подруг одетыми, взял с вешалки свое драповое пальто с меховым воротником, я они вышли из библиотеки.

Сырость безветренного зимнего дня охватила их, срывался редкий снежок. Кремлевская стена, Никольская башня вдали казались красновато-седыми. Пронесся желто-синий троллейбус — этот вид городского транспорта только что вводился. В свете серенького дня предметы потеряли резкость, казались отодвинутыми.

Мягко шуршали шины, приглушенно тренькали звонки трамвая, бежавшего по Моховой к Манежу.

Леонид распахнулся, ему было жарко.

— Какое у тебя пальто! — покачала головой Муся. — А мое назвал буржуйским. Сколько стоит?

— Дареное.

Он рассказал о посещении Максима Горького. Подруги слушали с возрастающим изумлением.

Алексей Максимович знаете скольким помогает? Я в статье читал: уйму писателей обучил — и Всеволода Иванова, и Бабеля, и Федина, и Зощенко... Издает библиотеку «Всемирного романа» для народа... А скольких просто из беды выручил? Мне Прошка Рожнов рассказывал. Одного в институт устроит, другого в санаторий, тому костюм, тому одеяло, — вот и мне это пальтишко.

— Я стихи Рожнова знаю, — сказала Муся. — Талантливый поэт.

Похвала в адрес друга вызвала у Леонида горделивое чувство: с какими людьми водит знакомство!

— Везучий ты, Леня, — смеясь сказала Отморская.

— Не одни же затрещины хватать от ангела-хранителя? — чуть нахмурился он. — Ты, что ли, судьбой обижена? Добилась своего с «походом», как говорят энтузиасты прилавка.

— Наоборот, мне совсем... давно-давно не везет.

Слова эти Алла произнесла с оттенком грустной замкнутости, и Леонид почувствовал, что они имеют прямое отношение к ее переселению на Лужнецкую набережную. Что все-таки у нее случилось? Поссорилась с Ильей? Решила проучить? Он выжидательно молчал. Алла не собиралась открывать свою тайну.

По Воздвиженке пошли пешком на Арбат, к трамвайной остановке. Редкие снежинки, срывавшиеся с низкого перламутрового неба, кристалликами садились на плечи, рукава, долго не меняли форму. Вдали проступили запушенные деревья Никитского бульвара, словно нарисованные серой пастелью.

— Рассказывай свои новости, Леня, — говорила Муся Елина. — С тобой ведь все время необыкновенные истории случаются. Живописью занимаешься?

Все у него спрашивали о живописи — как сговорились. По сердцу Леонида словно провели булавкой. (Эх, загубил, наверно, он свои способности!)

— До этого ли, — отмахнулся он. — Наверно, Муся, только твоими стихами будем любоваться... да вот игрой Аллы. Муж — актер, поможет.

Все-таки Леонид не сдержал своей обиды, ревности, сорвался. Ему сделалось стыдно, досадно на себя.

— У нее больше нет мужа, — вдруг бухнула Муса.

Сердце Леонида провалилось в живот, а может, совсем выпало — он совершенно его не чувствовал. Он быстро глянул на Отморскую:

— Как — нет?

Она молчала, не улыбалась, как это бывает, когда о нас шутят.

«Вот почему Алка перешла в общежитие», — мелькнуло у Леонида. Внутренний голос с прозаической трезвостью спросил: «Как эта весть отразится на тебе? Ты еще в библиотеке всполошился! Захочешь вернуть прошлое? Значит, все время морочил себе голову? Где ж твое мужское самолюбие? » Ему совсем не было совестно этих мыслей.

— Вы говорите какими-то загадками, — сказал он. — Я ничего не пойму.

Они уже подошли к трамвайной остановке на Арбатской площади. Здесь, в ожидании, как всегда по-зимнему молчаливо, стояло несколько человек.

Ни Алла, ни Муся не отозвались на слова Леонида. Он решительно взял обеих под руки и предложил пешком дойти до Кропоткинских ворот — тут всего две остановки. Ему не терпелось узнать, что произошло у «Курзенковых», а при народе, — он это чувствовал, — Алла не станет рассказывать о разрыве.

Студентки не возразили, и они медленно тронулись через площадь к занесенному снегом памятнику Гоголю. Некоторое время все трое шли молча. Муся посмотрела на подругу, словно спрашивая у нее разрешения, сообщила:

— Алла ушла от Ильи. Он оказался недостойным человеком... просто подлецом.

— Разошлись? — уточнил Леонид.

— Мы и не расписывались, — как бы вскользь обронила Алла.

Кровь, казалось, быстрее заструилась по жилам Леонида. «Так у них никакой любви не было? Просто случайная связь?»

— И очень хорошо, что не расписывалась, — решительно подхватила Муся. — Меньше канители. Я тебе говорила! еще раньше с ним надо было порвать.

И опять Алла не возразила подруге, как бы разрешая и рассказать о себе, и честить Курзенкова. Лишь по привычке или желая скрыть волнение, прикусила нижнюю губу.

А как же тогда объяснить нежную встречу у рабфака, которую Леонид видел из подъезда Главного почтамта? Правда, это было еще осенью. Быстро они остыли друг к другу, быстро. Может, и в ту пору между ними пролегла трещинка, да умели скрывать?

На шапочке Аллы, на воротнике шубки блестели белые Снежные звездочки, от ходьбы она ярко разрумянилась, и странно было слышать печальную историю ее жизни. Казалось, говорили не о ней, а о ком-то другом. Да переживает ли она, мучается? Что это, гордость замкнувшегося в себе горя? Равнодушие к тому, что осталось позади? Просто маска? Поймет ли когда он, Леонид, ее характер?

— Илья закружил Алке голову, — рассказывала Муся, — клялся, что безумно любит, обещал сделать из нее знаменитую актрису. Трепался, что знает Москвина, Рубена Симонова, поможет попасть на столичную сцену. «Ах, у вас талант! Ах, у вас талант! » Я ведь все это знаю, на глазах проходило, записочки передавала. Дочка, дескать, не помеха. Вместе будем учиться, совершенствовать мастерство. Ну знаешь, как в таких случаях ваш брат рассыпается? Обещает златые горы и реки, полные вина. А что оказалось на деле?

И перед Леонидом приоткрылась семейная жизнь «Курзенковых». Говорила Муся намеками, видно щадя самолюбие подруги, боясь широко отдернуть занавес, но и этого было достаточно, чтобы восстановить картину.

Курзенков держал Аллу дома, заставлял готовить, убирать комнату. «Нашел бесплатную домработницу», — как выразилась Муся. Стал тянуть с регистрацией брака, ссылаясь на то, что отец не советует торопиться. «Вот он приедет по делам в Москву, ты, Алка, конечно, очаруешь его, и отпразднуем свадьбу». Затем выяснилось, что отец приезжал вместе с женой, останавливался в гостинице «Европа», Илья ходил к ним в номер, но пробыли они всего сутки — «от поезда до поезда», торопились на курорт в Мацесту. Этот обман и заставил Аллу окончательно решиться на разрыв.

В ученье Илья ей почти не помогал, ее манеру игры называл «провинциальной», высмеивал и заявил, что сейчас главное — он. «Я уже в институте, скоро выйду на столичную сцену и тогда тебя вытяну». Оказался удивительно скупым, мелочным, учитывал каждую копейку, хотя на людях умел пустить пыль в глаза. О том, чтобы взять дочку Аллы из Майкопа, и речи не было. «Она стеснит. Нам заниматься надо» (хотя, как понял Леонид, Алла и сама на этом не настаивала). Илья без конца говорил о своем таланте, о том, как его хвалят в институте. Один уходил на какие-то «просмотры», возвращался далеко за полночь, угощал ее шоколадной конфетой: «Банкет был». Ему без конца звонили какие-то женщины.

— Вот паразит, — искренне возмутился Леонид, в душе, однако, довольный, что Курзенков оказался таким себялюбцем. — Твоего Илью надо притянуть на комсомольское собрание, потребовать билет. Какой из него будущий строитель коммунизма?

— И я бы так сделала. Не хочет.

— Почему, Аллочка? — Леонид не заметил, что опять, как полгода назад, назвал Отморскую «Аллочка», нежно прижал ее локоть. Ему казалось, что сделал он это исключительно из сочувствия.

Будущая артистка гордо покачала красивой головой.

— Как вы не поймете? Это дело интимное, личное. Чтобы все обсуждали, копались? Он перехитрил меня, поверила, дура. Ничего, теперь умнее буду. Хоть Илья скрывал меня от друзей, ревновал, я все же познакомилась кое с какими актерами... Один талантливый режиссер с «Мосфильма» приглашал меня в студию на Потылиху. Не пропаду. Еще пожалеет. Посмотрим, кто раньше завоюет популярность у зрителя.

Видимо, мысли Аллы все еще витали вокруг неудачного брака. Леонид ощутил болезненный укол. Алла отнеслась к нему как к простому знакомому — не больше. Рухнули ее старые надежды, зато появились новые, и по-прежнему в центре мечтаний осталась сцена.

Они подошли к памятнику Гоголю. Леонид очень любил этот памятник: великий сатирик сидел сгорбясь, тонкие губы под опущенными усами кривила скорбная усмешка, а на бронзе постамента, словно на ярмарке страстей, толпились персонажи его бессмертных повестей и комедий.

— Недавно в Нескучном Динку Злуникину видел, — сказал он, потеряв нить разговора. — На лыжах каталась. Вот кто доволен судьбой. В какую-то труппу взяли.

Алла сделала снисходительную гримасу, очевидно изображавшую улыбку.

— Да. Пригрели Динку. Она ведь страшненькая, поэтому ее терпят наши примадонны. Ни один режиссер, ни один актер на нее не заглядывается.

Видимо, будущие артистки не ладили, и каждая платила другой той же монетой.

Липы на Гоголевском бульваре стояли опустив голые ветви, тускло светились. Белые снежные веревки лежали на узких решетках чугунной ограды. За ними проступали желтые, серые особнячки с толстыми старинными колоннами. Скамьи казались затянутыми в полотняные чехлы: на некоторых сидели парочки, словно не замечавшие холода.

Любовь сильнее стужи.

 

XXX

Занимались рабфаковки утром, из города на Лужнецкую набережную возвращались тогда, когда Леонид только собирался на лекции в институт. Все же на другой день перед самым отъездом в Наркомпрос он «на минутку» забежал проведать Мусю Елину: вдруг нынче было меньше лекций и она уже дома?

Оказывается, жила Муся в корпусе, соседнем с тем, в котором он ее искал прошлой осенью, когда попал под перекрестные насмешки девушек. В их комнате-цехе тоже стояли сотни коек, и, как обнаружил Леонид, торчало порядочно парней-студентов.

На этот раз с обитательницами Леонид держался подчеркнуто вежливо, и они тотчас указали ему угол, занимаемый студентками рабфака искусств.

Елинская койка пустовала: значит, Муся еще не вернулась с занятий. Зато поблизости Леонид встретил закадычного кореша Ивана Шаткова. Шатков сидел на кровати возле девушки в скромном платье, с крошечной родинкой на верхней губе, читавшей книжку. Черная прядь волос низко падала на ее бледное задумчивое лицо, она машинально обкусывала короткие ногти на белых длинных пальцах. На коленях у Шаткова лежала общая тетрадка с заложенным карандашом.

— Занимаешься? — ласково и ехидно окликнул его Леонид, остановясь возле спинки кровати.

Смутить Шаткова ему, однако, не удалось.

— Изучаю английский.

Кинув взгляд на девушку, Шатков поднялся, отвел друга в сторонку. Белокурые волосы его были тщательно расчесаны, и над невысоким лбом лишь ершисто торчал зализ, словно, делая вызов всем расческам; дешевый, словно из наждачной бумаги костюмчик Ивана блестел — то ли от чистоты, то ли оттого, что залоснился.

— Хороший у тебя «товарищ», — вновь поддел его Леонид, — Головастый.

Шатков еле заметно и самодовольно усмехнулся. Тут же его светлые, белые глаза с маленьким бельмом на левом приняли озабоченное, почти испуганное выражение, и, вновь покосившись на девушку, он шепотом произнес, точно сообщал тайну:

— Хоть ты тресни: читает, и всё!

Леонид ничего не понял. Шатков продолжал, по обыкновению сдержанно и энергично, подчеркивая свои слова короткими движениями сжатого кулака:

Какого ни спросишь писателя — всех знает. Я говорю, Теккерея читала? «Ярмарку тщеславия» написал. Помнишь, Ленька, мы с тобой у Сухаревки на развале купили? «В подлиннике», — говорит. Брешет, думаю. «Про базар там?» — спрашиваю. Нет. Объясняет содержание — в точку. Во дошлая! Не знаю, умеет ли только щи варить. Сама, из Юхнова под Калугой, мать телеграфистка. Нелька на третьем курсе, помогает мне здорово. Еще хорошо — танцевать не любит. Я тоже не умею.

Девушка откинула прядь волос со лба, мельком посмотрела на Леонида. Взгляд у нее был отсутствующий, как у человека, который мыслями витает далеко-далеко. Видимо, она еще находилась с героями книги. Полные, не знавшие помады губы Нелли были сжаты несколько сурово, одежда отличалась той небрежностью, которая указывает на отсутствие кокетства. По ее спокойной позе, медлительным движениям чувствовалось, что она не отличается живостью.

— Понимаешь, — продолжал всегда скрытный Шатков, очевидно довольный, что есть кому рассказать о том, что накопилось на душе. — Умная. Вот приду вечером, вызову в коридор. Стоим там... поцелуемся. А потом и говорит: «Чего мы напрасно торчим? Идем чем-нибудь займемся». Или книжку какую мне подсунет, или начнет проверять по английскому. После опять читает, а я сижу...

Не удалось увидеть Леониду Мусю Елину и на следующий день. От ее подруги, он узнал, что Алла Отморская последние четыре ночи действительно спала в этой комнате-цехе. Ее койка давно была занята, и теперь она хлопотала о восстановлении в правах. Администрация тянула: не было мест.

Встретился он с Аллой и провел целых полдня совсем при других и неожиданных для себя обстоятельствах.

Произошло это поздним воскресным утром. Позанимавшись у себя на кровати, Леонид, чтобы размяться, отправился в угол, где стояла койка Кирилла Фураева. Там уже столпились несколько человек: значит, шел спор.

... Вернувшись к своей койке, чтобы продолжить занятия по немецкому, Леонид увидел Аллу Отморскую: в пальто, в высоких черных ботиках. Вот уж кого никак не ожидал! Леонид поспешно стряхнул с одеяла крошки, пригласил Аллу сесть: больше садиться было некуда.

— Каким ветром занесло?

— Эксплуатировать тебя собралась, Леня, — сказала она тем прежним тоном, каким разговаривала с ним в августе прошлого года. — Поможешь мне?

— Приказывай. Мои уши открыты.

Леонид оттопырил свои уши. За шутками он пытался скрыть радостное замешательство. Явилась сама? Зачем он понадобился?

Приход Аллы не остался незамеченным в комнате. Соседи Осокина многозначительно крякали, перемигивались: вот, мол, оказывается, какие у нашего дружка крали, — так уж принято между парнями. Внимание студентов не вызывало у Аллы смущения, она держалась просто, мило улыбалась.

— Выйдем?

Очевидно, Алла хорошо понимала свою власть над Леонидом, не сомневалась в ответе.

Он немедленно вытащил из-под блинообразной подушки пальто.

— Что я должен делать? — спросил Леонид, когда они спускались по пролету лестницы, застегиваясь на ходу.

— Вещи мне надо забрать от Ильи с Малого Фонарного. Муся, конечно, со мной. Поедешь?

— Сейчас? Может, Ваньку Шаткова захватим... вместо таксомотора?

— Обойдемся, — засмеялась Алла. — Там и перевозить-то чемодан и постель.

К нему обратились за помощью. Что это, особое доверие? Желание вновь сблизиться? Или просто подруги боялись одни встречаться с Курзенковым и брали его для защиты? Кстати и вещи дотянет: не одни же грузы таскать на товарных станциях.

— Ладно. Дальнейшее покажет.

— Только, Леня, умоляю, держись в рамках.

Осокин хотел обидеться: уж не считает ли Алка, что он продолжает ревновать и полезет драться? Вообще, просить помощи и читать наставления!

Глаза Отморской смотрели озабоченно, умоляюще, и он тотчас козырнул:

— Есть держаться в рамках!

 

XXXI

Ехать в Замоскворечье надо было на двух трамваях — с пересадкой. Вновь, как и полгода назад, тянулись мосты (река теперь скрыта грязным задымленным льдом), кривились узкие улицы с осевшими домами, деревянными бараками, круглыми покосившимися тумбами для афиш.

По дороге от остановки до квартиры Алла совсем притихла. По тому, как стали скованны ее движения, Леонид догадался, насколько она волновалась. Он боялся, что в решительную минуту Алла обмякнет, сдастся, и всячески развлекал ее веселыми рассказами о своих провалах на первых уроках немецкого языка. Муся шла, по обыкновению, тихо-спокойная и о чем-то думала: может, подбирала рифму к стихотворной строке?

Вошли в полутемную переднюю, Алла без стука открыла дверь в комнату, где еще совсем недавно жила, которую считала родным кровом.

Очевидно, Курзенков не ожидал жену именно в это время, да еще с такой компанией. Он с газетой полулежал на кушетке, рядом валялся открытый сборник пьес. Курзенков вскочил, зачем-то одернул модный шерстяной свитер, открывавший шелковый галстук, лицевые мускулы его задергались. Он пытливо смотрел на вошедших и ничего не говорил.

Ничего не произнесла и Алла. Сняв только одни перчатки, она достала из-под тахты свой чемодан, отряхнула с него мелкую пеньковую пыль, натрусившуюся с матраца. Ни она, ни Курзенков не предложили Мусе Елиной и Осокину раздеться или хотя бы присесть. Вообще вид у всех был такой, словно они между собой незнакомы.

Леонид молча стоял у двери. Вот он и еще раз находится в комнате, которую с болью, отчаянием, проклятиями не один раз вспоминал за эти полгода. Пожалуй, в ней мало что переменилось. Тот же красный пушистый ковер на стене, те же два мягких стула, обтянутых канареечным плюшем, лишь на обоих окнах появились белые шелковые шторки. Да, но теперь ко всему здесь прикасалась она, каждая вещь, которую в первое посещение этой комнаты он разглядывал только с любопытством, была связана с Аллой. Леонид смотрел на телефонный аппарат и думал, что совсем недавно она брала в руки эту трубку. Смотрел на патефон и представлял, как она его заводила, напевая под любимую пластинку. Обрызгивала себя из того вон флакона с духами. Сидела на этом стуле. А на тахте обнимала Илью, шептала слова любви. Лживые слова? Или искренние?

Леонид торопливо отвернулся от тахты. Странно, мы совсем не знаем, где что нас ожидает, где что с нами случится. Думал ли он полгода назад, что комнатка в невзрачном доме на Малом Фонарном займет такое место в его жизни? Как события, вещи властно вторгаются в нашу судьбу! И вообще, он, «отпетый» Ленька Охнарь, — в роли рыцаря-охранителя. Куда-то его бросит недалекое будущее, что заставит делать?

Открыв шифоньер, блеснувший зеркальной дверцей, Алла кинула на спинку стула плащ, серо-голубое нарядное платье. Взяла с подзеркальника свою пудреницу, флакон духов с пульверизатором. Начала заворачивать в простыню Одеяло, подушку.

По-прежнему все молчали. Самая спокойная, естественная поза, пожалуй, была у Муси.

Курзенков закурил, медленно выпустил дым, и губы его сложились в насмешливо-презрительную гримасу. Он старался подчеркнуть эту свою гримасу, чтобы все ее видели. Курзенков давно не брился, и черная щетина, при толстых черных бровях, особенно выделяла его красный чувственный рот, ложбинку на твердом властном подбородке.

— Демонстрацию устраиваешь? — спросил он жену.

Собирая вещи, Алла не ответила.

— Брось дурить, говорю. Ты меня неправильно понимала.

Вот то, чего боялся Леонид. Курзенков уговорит ее, и она простит ему все, помирится. «Бабу только приласкай, она и замурлыкает» — это Леонид от многих мужчин слышал. Он с тревогой ждал, что ответит Алла. Ответила она грубо, непримиримо:

— Может, ты меня правильно понимал? Я не простыня, а человек. Удобно устроился: и любовницу нашел бесплатную, и уборщицу?

В глазах Курзенкова вдруг вспыхнуло бешенство. Он схватил Аллу за руку, стал вырывать узел, который она вязала.

— Оставь комедию. Мы не на сцене... Уж если хочешь, все эго можно сыграть без статистов.

Леонид сделал шаг вперед, осевшим от волнения голосом произнес:

— Не трогай, Курзенков. Слышишь?

Курзенков не повернулся, не ответил, словно находился в комнате только вдвоем с женой.

— Останься. Поговорим... объяснимся.

Алла прищурила глаза, сказала, словно дала пощечину:

— Чего всполошился? Боишься за репутацию? Незапятнанный общественник! Активист! Не из-за меня же ты беспокоишься? Комната пустовать не будет, я ведь здесь не первая. И отец твой успокоится: приведешь жену без ребенка.

— И я у тебя далеко не первый. Сама призналась, что шестнадцати лет тобой овладел школьный физкультурник... Еще неизвестно, кто из нас кого «соблазнил». Так что нечего из себя строить... белую розу.

— Ну и животное! Пусти.

Она выхватила узел. Леонид приблизился еще на шаг, ежеминутно готовый вступиться. По-прежнему не глянув на него, Курзенков сунул руки в карманы брюк, отошел, и губы его опять насмешливо искривились.

«Физкультурник? В шестнадцать лет? » Этого еще не хватало. Леонид чувствовал себя так, словно мозг его окурили едким дымом. Ну да черт с ним — сейчас главное вырвать ее от скотины мужа.

Из перебранки «молодоженов» Леонид установил, что между ними немало произошло скандальных сцен, они частенько оскорбляли друг друга и уже не надеялись найти пути к примирению. Алла вскользь упрекнула его «длинноногой балеринкой». Курзенков в ответ уколол ее «горбылястым режиссером», причем насмешливо добавил: «Не просчитайся. Киношники надуют» — и еще раз предложил ей «подумать», «не рвать». В голосе Курзенкова проступали неискренние, актерские ноты, и уговаривал он Аллу скорее для «порядка» — может, для того, чтобы впоследствии иметь возможность обвинить ее в разрыве. Вероятно, разозлило его и то, что не получилось доброго, согласного расставанья, а, уходя, она, что называется, хлопнула дверью. Леонид подозревал, что и его персона вызывала у Ильи неприязнь, бешенство.

— Не ошибись в шмутках, — бросил Курзенков бывшей жене, явно желая ее оскорбить.

— По себе судишь.

Почему-то Леонида страшно обидела последняя фраза Курзенкова. Всякое напоминание о жульничестве он, хотя и косвенно, всегда принимал на свой счет. Дать этому лощеному собственнику, дамскому соблазнителю по морде? Леонид не посмотрел бы на то, что весть о драке могла дойти до института. Остановило другое — слово дал Алле «держать себя в рамках».

Курзенков рассчитанно-небрежным жестом достал из нагрудного кармана пиджака, висевшего на спинке стула, золотые часы на ремешке, справился со временем, точно ему это было важно.

«Регламент дает? — подумал Леонид. — Мол, быстрей сворачивайтесь. Или хвастает золотыми часами, хочет унизить Алку, вообще всех нас троих — что-де перед этим ваши шмутки! » Ишь сволочь, какие рыжие бочата!

Леонид никогда таких в руках не держал. Курзенков вновь развалился на тахте, взял книжку с пьесами. Читать, вероятно, он все-таки не мог и лишь делал вид, что читает. Иногда нет-нет и поглядывал поверх книжки на жену.

Она сложила свои вещи посредине комнаты, на видном месте. Этим она будто отвечала на слова мужа о «чужих шмутках». Леониду показалось, что глаза ее влажно блестели.

— По-моему, эти шлепанцы не ты покупала? — вдруг опустив книжку, едко, с вызовом сказал Курзенков и взглядом показал на положенные сверху комнатные туфельки, отороченные мехом.

— Разве не ты мне подарил их на день рождения?

Алла швырнула туфельки ему под ноги:

— На. Может... другой пригодятся.

Теперь Леонид изобразил на лице подчеркнуто-брезгливую гримасу. Курзенков рассмеялся, встал и положил шлепанцы обратно в кучу.

— То-то. Значит, и баловал? Носи — может, когда вспомнишь.

— Лучше для тебя, если не вспомню.

Все же шлепанцы Алла оставила. Леонид пожалел: надо бы кинуть в самоуверенную морду этому кулаку — пусть не думает, что можно всех купить. А то фасонит рыжими бочатами (золотые часы явно не давали ему покоя).

Очевидно, Алла собрала вещи: она перерыла все ящики шифоньера.

— Мой утюг у соседки, — сказала она Мусе. — Пойдем возьмем. Кстати прощусь.

Обе вышли. Может, Алла хотела скрыть слезы?

Стараясь сохранить подчеркнутое спокойствие, Леонид прислонился к стене, тоже закурил.

Курзенков вдруг насмешливо глянул ему в глаза.

— Я, кажется, тебе помешал летом? — сказал он вдруг весело, с нехорошей усмешкой, — Теперь она свободна, можешь занять мое место.

Леониду показалось, что ему дали пощечину. Он вспомнил слезы в голосе Аллы, когда она отвечала на оскорбление Курзенкова: «По себе судишь». Девок нет — стукнуться? Набить морду, чтобы долго ее от всех людей прятал. Жалко только — хай подымется. Не повредить бы чем Алке, — слово дал.

— Я не кот, — ответил он. — Это ты... перерожденец.

Ласковая, издевательская улыбка раздвинула толстые, чувственные губы Курзенкова, он сказал с наигранным добродушием:

— Что-то ты мне об этом раньше не говорил?

Это был намек на помощь, которую он оказал Леониду и Шаткову, устроив им временную работу на кондитерской фабрике.

— Я думаю, Курзенков, ты не так о нас заботился, как о собственном авторитете. Общественный капиталец зарабатываешь. Ты ведь... непогрешимый в глазах некоторых организаций. А нутро — вроде помойки. Вижу, какой «чистый»... женский эксплуататор.

Вероятно, слова его оскорбили Курзенкова. Леонид вполне допускал, что Курзенков помогал поступающим совершенно бескорыстно, и все-таки был рад «пронять» его.

— От подонков только и можно услышать такую благодарность, — с прекрасно выдержанным хладнокровием ответил Курзенков.

И вновь Леонида вдруг ослепила ярость, и он с трудом сдержал себя, чтобы не кинуться в драку.

Да, он был подонком, но это ему дорого стоило и упрекать этим — значило обидеть его больнее всего. Леонид, как все воры, считал подвигом свое возвращение к здоровой, трудовой жизни. Не признавать этого — значило отказать ему в человеческом достоинстве. Ага, Илья хочет ударить его в самое сердце? Но он не доставит ему этого удовольствия. И Леонид насмешливо отрезал!

— У таких стервецов, как ты, один конец. Их все бросают.

Курзенков высокомерно-снисходительно сложил губы. Он был старше Леонида, крупнее и едва ли боялся драки.

Скорее всего, он сам избегал скандала, хотел затушевать историю с Аллой, не выносить ее на институтский комитет комсомола. Осокин чувствовал, что первый Илья не кинется. Что бы ему, выродку, сделать? Чем насолить?

— Словом, давай действуй, — разыгрывая благодушие, совсем издевательски сказал Курзенков и, подняв упавшую на пол газету, свернул. — Отдаю тебе Алку. Ребята и в общежитии устраиваются. Или ты еще летом успел, и вам осталось только наладить прежние отношения?

Возможно, тут бы Леонид не удержался и бросился на Курзенкова. Он уже стиснул кулаки, что-то бессвязно зашептал побелевшими губами. Курзенков вдруг выпятил нижнюю челюсть, крепко расставил ноги, приготовясь его встретить.

Протяжно скрипнула дверь в коридорчике, послышался голос Аллы, и через минуту она с Мусей вернулась от соседки, неся утюг.

Леонид и Курзенков поспешно отвернулись друг от друга, и каждый постарался принять подчеркнуто-безразличную позу.

Больше задерживаться в квартире было нечего. Леониду вручили большой узел. Отморская взяла меньший, Муся Елина понесла утюг, картонку со шляпой.

— Прощай, — сказала Отморская бывшему сожителю и неловко, словно обессилев, повернулась к двери.

— Может, Аля, передумаешь? — опять спросил Курзенков. Голос его звучал холодно.

Она не ответила, первая вышла из комнаты. За ней последовала Муся.

Курзенков снял со спинки стула пиджак, надел, чтобы проводить и закрыть выходную дверь.

В полутемной передней Леонид, чтобы «оставить память», толкнул его узлом. Курзенков стукнулся спиной о стену. Леонид притиснул его и внезапно свободной рукой ловко отстегнул от лацкана его пиджака ремешок часов. В следующую секунду золотые часы оказались в его кулаке. Курзенков с силой оттолкнул Леонида; оба шепотом обменялись ругательствами. Хватись Илья часов — Осокин сумел бы сунуть их в угол, подбросить. Он сам не успел дать себе отчета, зачем украл. Очень уж хотелось досадить холеному «счастливчику».

На улице Леонид сунул часы в карман, оглянулся: их никто не преследовал. Алла шла торопливо, словно хотела убежать куда глаза глядят, и Муся явно от нее отставала.

— Алка, да что ты несешься? — взмолилась она.

Отморская не слышала.

Леонид тоже торопился и все отбивался в сторону: ему казалось, что часы стучат оглушительно, на всю улицу.

У трамвайной остановки Муся нагнала остановившуюся подругу.

— Так нельзя, Алка, я выбилась из сил... — запальчиво начала она и умолкла.

По щекам Отморской катились слезы, она никак не могла их сдержать, прикусила губу, отошла к забору. Пришлось пропустить один трамвай.

Леонид не знал, жалко ему Аллу или нет. Он с детства видел столько слез, что потерял к ним чувствительность. Разрыв ее с Ильей (муж он ей был или любовник — черт их поймет), новость с физкультурником вызвали у него полный ералаш в голове, а тут еще проклятые часы! Леонид то и дело беспокойно косился назад, на далекий двухэтажный кирпичный домик с обитым углом: не покажется ли оттуда разъяренный Илья? Теперь он его не боялся, потому что стоял у сточной решетки канализации и всегда успел бы незаметно спустить часы между ржавых прутьев. И все-таки скорей бы отсюда подальше. Не вовремя Алка раскисла. А в общем — молодец, выдержала, не осталась.

Когда сели в трамвай, подруги уединились на передней площадке прицепа, зашушукались; Алла стояла спиной к женщине-кондуктору, пряча красные глаза. Леонид охотно от них отделился: «Совсем заморочили бабы, лучше побыть одному».

Горе, конечно, у Алки, а кто виноват? Понятно, сейчас у нее камень на сердце, но ведь время все стирает... Как бы ему хотелось утешить ее, приласкать, ободрить! Теперь они будут жить в одном студенческом городке, в соседних корпусах.

От конечной остановки на пустыре до Гознака шли молча. Шесть часов назад в Замоскворечье отправлялись более оживленные. Под тяжестью узла Леонид вспотел, хотел пошутить, что у него «перегрелся мотор», и не стал: слишком у подруг был похоронный вид.

Проводив их до комнаты-цеха, Леонид сказал, что заглянет вечером, и ушел. Часы через карман жгли бедро, он все время ощущал, их тяжесть, гулкий стук маятника. Вот уж никогда ворованные вещи не мутили его совесть! Может, лишь в первые дни, когда становился на преступную дорожку. Леонида вновь потянуло остаться одному, и по уже сложившейся привычке он отправился бродить в Нескучный. Идя через лед, достал часы: золото замерцало в руке, бежала тоненькая стрелка, звонко тикал механизм. Он осторожно оглянулся: не видит кто? «Можно загнать, сотню монет за глаза дадут, чистыми. Ботинки разваливаются, купить бы новые. Хорошо бы за рюмочкой отдохнуть в ресторане от всей этой кутерьмы».

Леонид вдруг изо всей силы ударил часы о лед, они хрупнули, смялись и умолкли. Наступила громкая тишина. Он ударил еще раз. Поднял и зашвырнул далеко к тому берегу, в снег, покрывающий речной лед. Ему не столько было стыдно за то, что украл, сколько злость разбирала: опять не выдержал. Разве так расплачиваются? Конечно, для Ильи Курзенкова пропажа часов — чувствительный урон: собственник, «барин», пускай помучается. Его Леониду ни капли не было жалко. А попробует обвинить — он отопрется, и все. Докажи, предъяви улики. Злило его то, что все же отомстил он по- воровски, исподтишка, нанес удар тайком.

В одной чеховской повести Леонид вычитал, как интеллигент купеческого звания всю жизнь «выдавливал из себя раба». Вот так же, наверно, и ему еще придется годы и годы выдавливать из себя хама, Охнаря, блатняка. А сколько раз собирался жить по-новому! Тут еще Алка! Совсем освоился в институте, втянулся в занятия — и на тебе: весь покой к черту! Уж не «судьба» ли она его, как говорят в народе? Что Алка ему так въелась? Красота ослепила? Иль будущая слава (Леонид слепо верил в ее сценические лавры)? Или уж именно такой тип девушек властен над его сердцем? Если бы хоть не видел Алкины недостатки! Отлично видел — все равно они его не отталкивали.

Что его ожидает впереди? Будущее всегда смотрит на нас загадочной мордой сфинкса. Особенно в молодости, когда по венам бежит не кровь, а огонь и человек мечется, будто щепка в водовороте.

Выпавший недавно тонкий снежок хрупал под ногами на нечищеных дорожках. Звонко распевала синица занзибер — первая вестница весны, еще в мороз, в стужу, вьюгу извещающая все живое о тепле; самой синицы не было видно за холодными елями, замершими дубами, нависшими снежными кухтами. Зато рядом на одинокой березе Леонид разглядел безмолвную стайку удивительных птичек: небольших, белых, с черными плечиками. Откуда они? Как называются? Птички тут же вспорхнули, унеслись, и больше он таких никогда не видел в Нескучном.

— Дурак я, дурак, — прошептал Леонид, заметив, что сбился, забрел в снег. Он тряхнул кудрявой головой, выбрался на дорожку, обил с ботинок снег.

... Ни в этот день, ни в следующий ему не удалось увидеть Аллу Отморскую. Как выяснилось, ее переселили в Алексеевку, в общежитие рабфака.

 

XXXII

В конце февраля из Гознака совершилось «великое переселение народов» в только что отстроенный студенческий городок на Стромынке в Сокольниках. Новое громадное здание представляло из себя многоэтажный замкнутый четырехугольник, выкрашенный в желтый цвет, и показалось ребятам дворцом. Стены сияли нежнейшими колерами — от розового до салатного, двери блестели масляной краской, полы выглядели такими чистыми, что страшно было ступать, на окнах висели легкие занавесочки.

Осокин поселился в небольшой светлой комнате, в которой стояло всего четыре койки, застланные разноцветными, с каемкой, одеялами (это после шестисот в гознаковском цехе!). Возле каждой койки примостилась тумбочка, глаз ласкал стол для занятий, а из угла раскрыл свою раковину грифельно-черный репродуктор.

В общежитии имелся большой читальный зал, с журналами, шахматами, домино, столовая, на каждом этаже клокотал «титан», щедро оделяя студентов кипятком.

Через улицу, за высоким зеленым забором, тихо и важно гудели сосны громадного Сокольнического парка, ниже, в граните берегов, протекала мутная Яуза.

Вскоре после новоселья Шатков, живший на этом же втором этаже, но через три комнаты от Осокина, неожиданно пригласил его на свадьбу: оказывается, женился на «англичанке» Нелли. Вот это оторвал! Леонид только диву дался: ай да скромник, ай да молчун — исподтишка мешки рвет! Говоря по совести, его взяла зависть, что Ванька «обскакал» его. «Девчонка-то хорошая — серьезная».

— Где медовый месяц проведете? — смеясь, спросил он.

Шатков тоже засмеялся, указал пальцем вверх:

— На чердаке. По-студенчески.

В субботний вечер, получив стипендию, он устроил у себя пир. Со стороны жениха и невесты собрались только самые близкие друзья — больше комната не вмещала. На застеленном газетами столе блестели красным сургучом три поллитровки, две бутылки плодово-ягодной настойки (для нежного пола), стеклянные кувшины с пивом, несколько тарелок с закуской из столовой: саговой кашей и «силосом» — винегретом. Нарезанная крупными кусками, лежала ржавая каспийская сельдь невероятной солености, тонкая дешевая колбаса, известная среди студентов под названием «собачья радость». Стояла еще банка кабачковой икры и горой возвышался хлеб. Большинство закусок понанесли сами гости.

Молодожены сидели у окна. Им предоставили столько места, что они могли повернуться, не толкнув друг друга.

От головы Ивана одуряюще несло репейным маслом, белокурые волосы были тщательно расчесаны на пробор, но непокорная прядка все равно торчала, как плавник у ерша. На нем была модная зефировая рубаха, взятая напрокат у товарища. Нелли, розовая от волнения, как всегда, отличалась скромностью и полной хозяйственной непрактичностью: без помощи подруг она едва ли бы вовремя приготовила стол. Иногда в ее блестевших и немного растерянных глазах появлялось такое выражение, словно ей хотелось отойти в сторону и с книжкой в руках хоть немного отдохнуть от этого многолюдья и шума.

Сосед Шатков а по койке, длинный Женя Литошкин, смеясь, рассказал, как стащил из столовой две вилки. Новоиспеченный муж унес у какого-то зазевавшегося обедающего нож.

— Мой крестник теперь просидит до ночи, — сказал он. — Не выпустят из столовой, пока сам у кого-нибудь не сопрет прибор.

— Это. Ванька, его свадебный подарок тебе, — весело вставил Прокофий Рожнов — почетный гость. — Мы ему рюмочку оставим.

— Боюсь, если он меня встретит, то кулаком по морде поздравит.

Пили из разнокалиберных стаканов, кружек; кто ел вилкой, кто ложкой. Леонид — перочинным ножиком, да и тот приходилось одалживать соседям. Зато веселья было хоть отбавляй. Шутки фейерверком взлетали к потолку, смех не умолкал. Молодость, здоровье пенилось в каждом сильнее всяких винных градусов, все были очень веселы, полны самых радужных взглядов на будущее.

Подвыпивший Леонид затянул «козлетоном» украинскую шуточную песню:

Ой, що ж то за шум учинився — То комар та й на муси оженився.

Гости подхватили. Невеста испуганно приложила палец к губам: «Что вы! Комендант придет. Не надо». Но Шатков, как глава семьи, разрешил:

— Отвечаю. Дуй. Только, понятно, не в полный голос.

И сам начал:

Мы дети тех, кто выступал На белые отряды, Кто паровоз свой оставлял, Идя на баррикады.

Над столом, под матовой плоской тарелкой абажура, светила шестидесятисвечовая лампочка, в незанавешенное сверху окно смотрел черный зимний вечер. Гости сидели впритык друг к другу, тарелки через головы передавали тем, кто находился на дальних кроватях и принесенных стульях. Стало душно, открыли форточку, и холодный, пахнущий сырым снегом ветерок приятно потянул по головам.

Прокофий Рожнов рассказывал Леониду, сидевшему с ним рядом:

— Собираюсь и я жениться. Встретил хорошую девку: Софка. Рыженькая, глаза как у китаянки: во и с присыпкой! — он выставил большой палец левой руки, а из щепоти другой словно посолил его. На «воле» это считалось высшей похвалой. — Дочь партизана, уралочка. Целуется взасос.

— А как же твоя баронесса?

— Смылась куда-то. Нет и нет. Я наведался к ним в подвал на Сивцевом Вражке, открыла какая-то старушонка — божья перечница. «Переехали». Куда, мол? «Кто их знает». Может, в другой район Москвы, а может, и в другой город. Я так мекаю: ее маманя узнала о нашей любви и хай подняла: «С блатняком роман завела? Нашу голубую кровь позоришь? Он еще последнее украдет». Наверно, у них кое-какое золотишко затырено. Раз моя баронесса на свидание пришла с золотым кулоном на ажурной цепочке.

— Ну и как ты, Прошка? — с острым интересом спросил Леонид, — Не жалеешь о прошлой любви? К баронессе, я имею в виду.

— Что я, Достоевский, копаться в психологиях? Мало ли у меня разных баб было на «воле»? Может, у какой и пацан мой бегает. Всех вспоминать? Теперь полюбил Софку. Живет она с отчимом в Нижних Котлах. В общежитии встречаемся... Правда, ребята мешают. Секрет открою: скоро получаю комнату. Помнишь, ходили к Максиму Горькому, обещал посодействовать? Написал письмо в Моссовет, в апреле обещают ордер. Новоселье вместе со свадьбой справлять буду. Тогда позову тебя, спрыснем...

Он подмигнул.

— Можно?

В дверях стояли Алла Отморская и Муся Елина. Леонид покраснел. Это он пригласил их, как старых знакомых, зайти поздравить молодоженов..

— Садитесь, где сумеете, — поднялся Шатков со своего места. — Потчевать нечем, а гостям рады.

— Кто проголодается, пусть бежит в столовку. Там есть «коммерческие» бутерброды с селедкой.

— Мы со своим запасом, — сказала Муся и поставила на стол банку кабачковой икры.

Отморская подарила молодоженам небольшой фарфоровый чайничек для заварки. Шатков тут же налил в него пива я высосал.

— Из собственного!

— О, да вы буржуями становитесь! — воскликнула подруга молодой.

Большинство подарков гости съели: это были вино и закуска. Но за спиной молодоженов на подоконнике красовались две поднесенные книги и плоский утюг.

— Скоро можно раскулачивать. А что с утюгом будете делать?

— Найдем применение, — с важностью ответил Иван. — Буржуям хорошо: сцепятся — есть чем подраться: кочергой, не то статуем... работы Федота Шубина. А нам? Не общими же тетрадками? Глядишь, утюг и пригодится.

— Вот Нелли тебе «коровий зализ» и пригладит.

Комната была переполнена, всё же умудрились потесниться. Леонид уступил свой стул Алле, сам прилепился рядом, налил вновь прибывшим в чьи-то опорожненные стаканы плодово-ягодной. Подруги не отказывались, чокнулись с молодоженами.

— Горько! — закричал Леонид.

— Да уж не сладко будет, пока институт не кончим, — засмеялся Шатков и чмокнул серьезную, зардевшуюся жену в губы.

— Желаю вам через двадцать пять лет счастливо справить серебряную свадьбу, — подняв стакан, пожелала Муся. — А через пятьдесят — золотую.

— Мура все это! Им бы отдельный чуланчик. А то и тут, в общежитии, да простынкой отгородиться.

— Ничего. Зато, Ваня, при коммунизме детям скажешь: вам отдельной комнаты мало? А как же мы с мамой всю первую пятилетку под кроватью прожили?

— Об одном предупреждаю: не заводите сразу больше десяти ребят.

Опять все смеялись, а Нелли не знала, куда спрятать глаза.

— Шуточками зависть прикрываете? — воскликнул Шатков. — А я выбрасываю лозунг: следуйте нашему примеру — на трамвай и в загс. Кто следующий?

Веселье росло. Парни значительно поглядывали на девушек, те смущенно и загадочно опускали глаза. Задорное опьянение охватило Леонида. Он локоть к локтю, коленка к коленке сидел с Аллой Отморской, и она не отодвигалась. Впрочем, отодвинуться было и некуда.

«Все женятся, — думал он сейчас. — Один я остаюсь холостым».

Женился только Шатков, и в душе Леонид не одобрял его поспешности. Сперва надо получить диплом, — так решил он совсем недавно, видя, что с Аллой ничего не получилось. Но в сегодняшнем взъерошенном состоянии что-то заставляло его чувствовать себя бесприютным.

— Ой, жарко, — сказала Алла и слегка помахала рукой у горла. — Понакурили! Ужас.

— Да, жарко, — подтвердил Леонид, готовый соглашаться с ней во всем, — И открытая форточка не помогает. Хочешь, выйдем?

Она подумала, глянула на часики, надетые на полную руку.

— Пожалуй, давай.

Пришлось подниматься доброй половине гостей, иначе в тесноте нельзя было выбраться. Леонид стукался о чьи-то коленки, наступал на чьи-то ноги, извинялся улыбками, жал чьи-то руки. Вслед ему, Алле сыпались шуточки:

— Вы, не в загс торопитесь?

— Может, свидетели нужны?

— Громко не целуйтесь — комендант оштрафует!

 

ХХХIII

За дверью комнаты Леонид почувствовал, как действительно душно было на пиру у молодоженов.

Длиннейший прямой коридор утопал в полутьме, освещенный редкими, наполовину погашенными плафонами. По обеим сторонам, словно в гостинице, тянулись одинаковые двери с номерками. Было сравнительно тихо, как может быть тихо в громадном общежитии. Из комнат слышался приглушенный смех, говор: беспечное студенчество еще не угомонилось на ночь и, даже лежа в кровати, смеялось, переговаривалось о лекциях, рассказывало побасенки.

Там и сям по коридору гуляли парочки. Появлялись они с вечера, к ночи их становилось заметно больше; некоторые, словно статуи, до вторых петухов застывали где-нибудь в нише окна, в полутьме колонны. Каждая парочка сторонилась других парочек и вообще встречных, словно прокаженных.

— Как ты живешь, Аллочка? Я каждый день собираюсь в Алексеевку, навестить тебя. Все тогда захватили с Малого Фонарного?

— Все. Ах, знал бы ты, какой Илья мелочный! Вдруг явился на рабфак и стал требовать, чтобы я отдала его золотые часы. «Ты их взяла». Представляешь?

Хорошо, что они миновали плафон и шли в полутьме, Леонид вспыхнул, закашлялся. «Видал, как всякое гнусное дело выплывает? » Признаться, что это он украл часы и выбросил? Мужества бы у него хватило. А вдруг Алла отвернется? После как-нибудь расскажет.

От замешательства он вслух повторил свою недавнюю мысль:

— Ребята все женятся, один я холостой.

— И правильно делаешь, что не торопишься, — сказала Отморская. — Поверь моему опыту, Леня. Два раза я обожглась... Не желаю тебе испытать и сотой доли тех разочарований, которые испытала я.

Она ловко перевела разговор на то, какие спектакли видела, с какими артистами, несмотря на сопротивление Ильи, ей удалось познакомиться. Леониду было очень интересно все, что касалось ее жизни.

Влюбленные проявляют удивительное понимание того, что хочет сказать любимый человек, подхватывают его мысль на лету и развивают иногда успешнее, чем он сам. Леонид несколькими верными репликами подкупил Аллу, заставил говорить совсем доверительно.

Оказывается, за эти полгода она побывала во всех театрах столицы, отлично знала составы трупп и высказывала тонкие наблюдения над игрой знаменитостей. Чрезвычайно привлекало ее кино. На сцену пробиться почти невозможно: все места заняты заслуженными, перезаслуженными старухами со вставными челюстями, которые красятся, затягиваются в корсеты и все еще играют молодых, отпугивая своими свистящими голосами публику. Попасть на киносъемку значительно легче: в каждом фильме актеров занято намного больше, чем в любой пьесе.

— Кино — это дело! — подхватил Леонид.

Билеты в театр были дорогие, за последние два месяца он попал только в цирк; фильмы же не пропускал.

— Вот, например, «Человек из ресторана». Это, я тебе скажу, Аллочка, классная картина... хоть и немая. Здорово поставлено и очень правдиво! Конечно, ты права насчет кино.

— Я рада, что ты так смотришь, Леня. Я всегда ценила твой вкус. В искусстве много путей, и надо идти по тому, где поддержат друзья.

Отвечая Алле в лад, Леонид не забывал главного вопроса, который полгода не давал ему покоя: любила ли она Курзенкова? Почему сошлась с ним? Он только выжидал удобного случая, чтобы спросить. Пока его интересовало другое — более существенное и важное.

— Точно, — подхватил Леонид, словно только и думал о словах Аллы, но упрямо возвращая разговор к самой нужной, близкой теме. — Какие мы с Ванькой были друзья? Электросваркой не разрежешь, а появилась Нелька — и конец. И я его понимаю. В такие годы чуткая девушка становится самым близким другом. Рука об руку легче пробиться... особенно, если оба мечтают об искусстве.

Это был явный намек на себя и Аллу. Осокин совсем забыл, что еще недавно осуждал Ивана за преждевременную женитьбу.

— С этим я не могу согласиться, Леня. Артисты, художники — особые люди и должны быть свободны. Это я от многих слышала. Я вот навсегда связана дочкой.

Леонид посмотрел с некоторым удивлением. Он не совсем понял, что она хотела сказать, но, не желая нарушать солидарность, согласно кивнул головой. Он решил, что Алла сетует на вероломство Курзенкова и считает правильным свободный уход от него. Однако при чем тут дочка? Ладно, потом выяснит. «Может, сейчас спросить, любила ли она Илью? » Вместо этого он вдруг сказал:

— В тебе я сразу почувствовал друга. Еще летом на рабфаке, когда ты вошла с Муськой в аудиторию, помнишь?

— Я понял, что встретить такую девушку — счастье.

Леонид не брал ее под руку, они шли на некотором расстоянии, и все же их, казалось, клонило друг к другу. Взгляд ее манил своим загадочным блеском, раз она словно нечаянно коснулась его плечом.

— Я знаю, — кивнула Отморская и улыбнулась. Весь вечер она старательно избегала его признаний, а теперь вдруг слушала с явным поощрением.

— Мне и дочка твоя по душе пришлась. Помнишь, как ты фотографию уронила? Я тогда сразу сказал: «Мировая». Я вот чувствую: один, никто меня не подгоняет, и я забросил палитру, краски. А почему? Нет рядом друга, который бы поддержал, вдохновил...

И он стал развивать эту мысль, не замечая, что говорит только о собственных планах и в первую очередь о том, как получше устроить свою жизнь.

Внезапно голос его стал глухим:

— Ответь... только по совести, ты любила Илью? Почему сошлась... По совести.

— Я очень прошу тебя, Леня, не надо, — поспешно сказала она и опять беспокойно глянула на часики. — Там очень сложно.

Он даже немного опешил: такая строгость прозвучала в ее голосе. Не хочет с ним делиться? Или уж так больно вспоминать?

— Там слишком сложно, — повторила Отморская. — Долго объяснять. Скажу только: по-настоящему Илью я никогда не любила.

Ему достаточно было и этих немногих слов, особенно непримиримости тона. Леонид просиял:

— Я так и думал.

Он вдруг остановился, взял Аллу за руку. Вот они, ее глаза, губы, плечи — сколько раз он их видел во сне. Сердце его колотилось. Леонид понял, что подошел к пропасти. Собственное великодушие умилило его. После всего что он вытерпел от Аллы, он все же решил предложить ей зарегистрироваться.

— Я тебя, Леня, тоже сразу заметила. — Она стиснула его руку своей сильной и нежной рукой. — Ты интересный... и очень хороший парень.

— Вот и давай... жить вместе. Помнишь, я тебе еще пол-года назад на Чистых прудах говорил?

Оба не заметили, что и они, как три остальные парочки, стоят у стены, обособленно от других. Алла у самого окна, он — словно отрезая ей выход.

— Очень хорошо помню. А ты забыл, что я тебе тогда ответила? Могу повторить: ты еще совсем мальчик, Леня, — ее голос сейчас был голосом опытной женщины. — Хоть ты и прошел очень тяжелую жизнь, много испытал, но во многом остался наивным и... немножко взбалмошным. Поверь мне: на твоем пути встретится много прекрасных девушек, и тогда ты полюбишь по-настоящему...

Зачем она еще тянет? Теперь ведь между ними никто не стоит. Никогда баба не скажет сразу «да». Как они с Аллочкой будут счастливы!

— Я уже полюбил, — упрямо перебил он. — Давай забудем все прошлое и начнем новую жизнь. Первые годы нам придется туговато, а там снимем комнату под Москвой, это недорого, многие так делают. На занятия будем ездить дачным поездом.

Она засмеялась каким-то горловым, переливчатым смехом, покачала головой:

— Глупенький! Все это одни мечты. Так, в беготне по дачным вагонам, в добывании копейки у нас пройдут лучшие годы. Я верю тебе, дорогой Леня, но я артистка и должна идти своим путем. Добиваться надо, пока молодая, иначе синяя птица пролетит мимо рук и ее не поймаешь.

— Разве мы старики? Вдвоем горы свернем.

— Нет, милый. Ты совсем не знаешь закулисной жизни. От души желаю тебе стать художником или... «немцем». Но вместе нам не суждено быть. Я тебе еще не сказала главного: скоро я уезжаю из Москвы. Я подписала договор на съемку. Правда, не на первую роль... довольно эпизодическую, но можно и маленькую роль сыграть так, что тебя заметят, пригласят в примы. Это уже дорога в кино. Съемка будет в Крыму, в Ялте, всю весну.

Пол вдруг уперся в потолок, потолок надавил на голову Леонида, он оцепенел.

Внезапно Алла прижалась к нему всем телом, — коленями, грудью, словно облепила, и крепко-крепко поцеловала в губы, как в тот далекий прошлогодний август в подворотне особнячка.

— Ты мне тоже... очень и очень. Поверь, иначе нельзя.

Она гладила его волосы, терлась щекой о его щеку. Ошеломленный Леонид увидел, что глаза Аллы закрыты, почувствовал мельчайшую дрожь ее ослабевшего тела. Не слеза ли у нее покатилась по щеке? Он обхватил ее за плечи, хотел обнять — и не успел. Алла оттолкнула его и убежала назад по коридору.

Голова у Леонида вдруг закружилась, неверной рукой он вынул папиросу, размял, сунул обратно в пачку. Подошел к окну, долго смотрел, ничего не видя.

«Не пойму. Все-таки любит? Найду и не отпущу. Или я не парень? Не отпущу! Хватай синюю птицу! Сейчас или никогда».

Почти бегом вернулся Леонид в комнату, где шел свадебный пир. Здесь было душно, чадно от табачного дыма: казалось, плоский щиток абажура отбивает атаки сизо-голубых волн, не давая им сомкнуться вокруг лампочки. Красные, лоснящиеся от веселья молодожены и гости вполголоса пели «одесскую»; Рожнов дирижировал грязной вилкой.

Его жена, курьерша с финотдела, Сегодня разоделась в пух и прах! Фату мешковую надела И деревяшки на ногах!

— Где был, Ленька? — подошел к нему Шатков. Белокурые волосы его были взлохмачены, на редкие светлые брови стекал пот, здоровый глаз глядел счастливо, блаженно, хмельно. — Присоединяйся к нашему хору, только не дери глотку. Дежурный приходил, грозился разогнать. Кого ищешь?

— Да тут Муся...

— Брось. Алку? Только что ушли.

— Ушли? Совсем?

— По второму заходу начал? — Губы Шаткова насмешливо искривились. Чувствовалось: ему хочется что-то сказать. Он только махнул рукой, но тут же ухватил повернувшегося к двери Осокина за полу пиджака. — Зря, Ленька. За кукушкой гонишься, а тебе голубку надо.

Дальше Осокин уже не стал слушать. Выскочив из комнаты, он. сбежал вниз по ступенькам в соседнее крыло, где жили студентки рабфака искусств. В комнате давно спали, и сердитый девичий голос на стук ответил из-за двери, что Муся с подругой действительно были, но минут пять назад ушли.

Как был раздетый, без шапки, Леонид бросился по лестнице во двор и еще перед воротами на Стромынку услышал отправной звонок трамвая, скрежет по рельсам мерзлых колес. Какая-то девушка в накинутом на плечи пальто попалась ему навстречу. Леонид кинулся вправо — и она метнулась вправо; он влево и она влево. Затем столкнулись. Девушка чуть не упала, и лишь тут Леонид сообразил, что это возвращалась Муся Елина. Муся что-то крикнула ему вслед.

—... жиссер... опоз... — разобрал Леонид и выскочил на улицу.

От остановки к Яузскому мосту отошел трамвай и, набирая ход, сыпал из-под дуги зеленые искры. Где же Аллочка? Леонид воспаленно оглядел широкую, полутемную улицу. Уехала?.. «Опоздал» — это крикнула Муська? И вдруг на той стороне, у глухого забора Сокольнического парка с черными, смутно различимыми соснами, под самым фонарем увидел знакомую фигурку в шапочке, пальто. Она с улыбкой подняла руку в расшитой варежке, ступила два шажка ему навстречу.

Леонид чуть не вскрикнул от радости, рванулся через улицу — и словно запнулся о трамвайные рельсы. К фонарю с мягким шорохом подкатила легковая автомашина, остановилась прямо перед Аллой Отморской. Открылась дверца, согнувшись, на тротуар вышел мужчина в шляпе. Так же томно и приветливо улыбнувшись, Алла подала ему руку. Мужчина отогнул ей рукавичку, поцеловал в запястье.

Все в нем было крупно: рост, длинное бритое лицо с бачками, лакированные туфли, тускло блеснувшие в свете фонаря. Мужчина взял Отморскую под локоть, усадил, влез сам. Мягко стукнула дверца, и автомашина, зарычав мотором, резко снялась с места, лишь легкая снежная пыльца схватилась за ней вслед.

Леонид так и остался стоять на рельсах.

Резкий лязг, брань вывели его из столбняка. Оказывается, перед ним, совсем впритык, остановился трамвай, спускавшийся с Каланчовки от вокзалов, и усач-вожатый яростно звонил над самым его ухом.

—... разинул квашню! — орал он. — Из-за таких под суд...

Тупо оглянувшись, Леонид медленно перешагнул через рельс, побрел вниз, к закованной во льды Яузе.

Все ясно. Муська крикнула «режиссер»: это слово теперь Леонид отчетливо восстановил в памяти. Наверно, Аллу встретил тот самый режиссер киностудии, с которым она едет на съемки в Крым. Какие у них будут отношения? Да разве и сейчас не видно? Прикатил на машине, целует ручку. Будут в Ялте жить в одной гостинице, вместе репетировать.

А там скоро начнется купальный сезон, вылазки на пляж. Какой этот мужик модный, самоуверенным, — такие крупно хапают. Наверно, тоже, как и Курзенков, наобещал златые горы. Ему вдруг вспомнилась одна из фраз Аллы: «Илья сказал в искусстве без покровителя нельзя». Зачем он, Ленька, сейчас за ней побежал? Разве Алла не все ему выложила? Его поцелуи не заставят ее отказаться от поставленной в жизни цели, сойти с намеченной дорожки.

«За кукушкой гонишься, а тебе голубку надо».

Леонид вышел на зады Сокольнического парка. Под ногами мягко похрустывал заледеневший мартовский снежок. В тусклой тьме, заваленная осевшими снегами, покоилась Яуза. Леонид почувствовал, что озяб. Весь месяц дни держались солнечные, с густыми, вишневыми закатами, ночью ж мороз закручивал слюдяные сосули по карнизам крыш. Леонид еще постоял на безмолвной, затоптанной набережной, совсем продрог и повернул назад, к общежитию.

Его перегнал трамвай, шедший от моста, с Преображенки, к вокзалам. Вот он остановился возле их ворот, высадил пассажиров, забрал новых. Кого он увез? Мало ли кого: в корпусах живут тысячи студентов. Все же Леонид остановился, провожая затуманенным взглядом уплывавшие огоньки, словно еще раз переживая отъезд той, которая, вопреки разуму, увезла с собой его сердце.

— Опять раздетый? — услышал он нежный девичий голос. — Я все вижу вас в одном пиджаке.

Возле него стояла небольшая темная фигура. Леонид не мог разглядеть лица. Знакомая? Впрочем, какое ему дело? И тут же узнал: Вика Сенцова! Откуда она взялась? Только ей и мог сейчас ответить Леонид, лишь с ней ему не противно было перекинуться словом.

— Так поздно? — спросил он. — Какими путями?

— Живу здесь. Вы тоже?

Они уже миновали ворота и по двору шли к корпусам.

— Вы же, Вика... снимали комнату?

— Снимали. Брата направили в Западную Сибирь он метеоролог. Я и перебралась на Стромынку.

— Брата? — Леонид остановился. Его вдруг поразил ее ответ. — Брата? А... муж?

— Какой муж?

Свет фонаря мягко освещал ее неяркие щеки с озябшим носиком, темно-золотистые брови, прядь волос над ухом. Вика тоже остановилась, смотрела на него с удивлением, лицо у нее при этом стало озабоченное. Вдруг она прикрыла рот варежкой, глаза блеснули затаенным смехом.

— А вы думали, что я замужем?

«Значит, в Нескучном она пошутила? — подумал Леонид и мысленно повторил ее тогдашние слова: — «Три года, три месяца и три дня». Конечно! Мухамед я нечесаный, дурак из психиатрички! Не мог догадаться!»

Сама в руки летит.

— Голубка, — машинально пробормотал он.

— Что? — запинаясь переспросила Вика. Даже под неярким светом фонаря было видно, как она покраснела. — Вы... что-то сказали?

— Это я так.

Они жили в одном корпусе, в одном подъезде, но на разных этажах. Расставаясь на лестничной площадке, Леонид протянул ей руку. Она смущенно, нерешительно ответила на его пожатие, засмеялась и побежала вверх по ступенькам. Леонид проводил ее взглядом. Хороша! Здорово хороша! И с ним очень ласкова... Да какое ему дело?

Он круто повернулся, пошел в комнату — и сам не заметил, как задержался у окна. Вон темный парковый забор, сосны. Казалось, Леонид хотел проверить: а не стоит ли вдруг там дорогая сердцу фигурка? Он-то думал, что Алла ему протянула руку!

Одиноко сиял тот фонарь, и его свет казался мертвым в пустой, забитой мраком улице. Ничто не нарушало ночную глушь — ни грохот трамвая, ни шаги запоздалого пешехода. Гулкая коридорная тишина расплылась и у Леонида за спиной.

Город отдыхал с погашенными огнями, набираясь сил в коротком сне. Что-то ему, Леониду, готовит завтрашний день? Едва ли он будет легким. Много ли у него было легких дней?

И все-таки пусть он скорей приходит.