После смерти матери нас, сирот - брата, двух сестер и меня, самого меньшего в роду, - тетки забрали в стольный город Всевеликого Войска Донского - Новочеркасск. Я был рад покинуть свою степную станицу на Хопре. Мне надоело с матерчатой сумкой через плечо ходить в церковноприходскую школу, дразнить собак в подворотнях и очень хотелось хоть разок прокатиться в поезде.
Везли нас в красном телячьем вагоне. Я слушал грохот колес, то и дело норовил высунуть голову в открытую дверь и гордился, что наш состав перегоняет все встречные казачьи подводы.
Дорога обогатила мой жизненный опыт: тайком от теток я начал курить и научился сплевывать сквозь зубы, как один мальчишка на станции.
Новочеркасск поразил меня своим великолепием. Улицы у нас в Тишанской станице густо заросли «калачиками», которые мы объедали не хуже поросят; здесь же вокзальная площадь блестела голубым отполированным булыжником, и на ней вытянулось с полдюжины пролеток: извозчики в порыжелых шляпах ждали пассажиров. Все дома вокруг были каменные, крытые железом, а многие даже двухэтажные. Высоко на горе ослепительно блистал златоглавый купол огромного кафедрального собора, и мне показалось, что там ярится само солнце. На главной улице не было ни одной собаки. Сунув руки в карманы, я важно прохаживался по гладким каменным дорожкам – тротуарам – и не косился на подворотни. Вот это городище! Наверно, больше его и во всем мире нету.
Осмотреться как следует в Новочеркасске я не успел: заразился сыпным тифом, затем тут же брюшным и, наконец, возвратным. Из больницы я выбрался месяца четыре спустя, переставляя ноги как чужие. После выздоровления у меня еще сильнее стали виться волосы и появился собачий аппетит. В январе 1920 года на кронштейне атаманского дворца навсегда спустился казачий штандарт: город взяла красная конница. Все подорожало. Тетки объявили, что им нечем кормить такую прожорливую ораву – пусть об этом позаботится новая власть. Они отдали моих сестер в приют бывшего епархиального училища, а меня с братом Владимиром – в интернат имени рабочего Петра Алексеева.
Помещался интернат на Дворцовой площади в трех зданиях бывшей Петровской гимназии, и заведовала им сама основательница мадам Петрова – высокая седая женщина, такая важная, что я сперва принял ее за великую княгиню, портрет которой еще дома, в станице, видел на картинке в журнале «Нива». Едва пришли в интернат, брат сразу отправился в библиотеку.
Я остался один в большой комнате, раньше служившей рекреационным залом. Разношерстная толпа воспитанников с хохотом играла в чехарду. Некоторые носили мундиры с блестящими гербовыми пуговицами и ругались по-французски. Передо мной остановился плотный широкогрудый подросток с прямым взглядом смелых черных глаз, в синих казацких шароварах и желтых сапогах с подковками. Над его нешироким загорелым лбом торчком стоял черный густой чуб; левая щека темнела шрамом.
– Гля, пацан, что это у тебя? – громко спросил он меня.
– Где?
Он ткнул пальцем в синюю пуговку на моей рубахе. Я с деревенской наивностью нагнул голову посмотреть, что произошло с пуговкой, и тут подросток ловко и больно ухватил меня за нос и дернул книзу.
– Во субчик. Чего кланяешься?
Ребята вокруг захохотали. Подросток выпятил нижнюю дерзкую губу, поднял к груди кулаки, ожидая, не кинусь ли я драться. От волнения я вдруг ослабел и вынужден был прислониться к стене.
– Ты чего это… такой белый? – несколько озадаченно спросил он.
– Тифом болел. Еще не поправился.
Подросток смутился. Неожиданно он дружески полуобнял меня:
– Ну… не обижайся, пацан, ладно? Давай познакомимся, – и сердечно протянул мне смуглую крепкую руку. – Володька Сосна. А ты чей?
Я назвался.
– Знаешь что, Авдеша, сыграем в айданы? И Володька Сосна достал из кармана горсть крашеных бараньих костей из коленных суставов. Видно. он хотел чем-то показать свое расположение.
Дома в станице я довольно сносно стрелял из рогатки, гонял чекухой деревянные шары, но айданов у нас не было, и я смущенно в этом признался.
– Не умеешь играть? – изумленно спросил Володька и посмотрел на меня с таким видом, точно я был умственно отсталый. – Во дикари живут у вас на Хопре! Айда на улицу, обучу.
Игра напоминала бабки: в ней так же ставился кон, и по нему били залитой свинцом сачкой. Наловчился я довольно быстро. Весь интернат имени рабочего Петра Алексеева увлекался айданами, и среди воспитанников они расценивались наравне с деньгами и порциями хлеба.
– О, да ты настоящий парень, – хлопнул меня по плечу Володька Сосна после того, как я выменял за новый карандаш десяток айданов, которые тут же и спустил своему учителю. – Хочешь дружить? После обеда сходим к нам, покажу тебе дрозда в клетке, разговаривает похлеще попугая.
Оказывается, Володька не был казеннокоштным, как мы с братом, а ночевал дома. Его отчим и мать играли в малороссийской труппе у нас в городе, в Александровском саду; он обещал бесплатно сводить меня на спектакль.
Под вечер я пошел с ним на Ратную улицу смотреть дрозда в клетке. От низкого слепящего солнца зеленые пирамидальные тополя казались облитыми глазурью; по остывающим плитам тротуаров прыгали кузнечики. Володька взбежал на крыльцо одноэтажного дома с зелеными поднятыми жалюзи, увитого по стенам диким виноградом. На пороге комнаты, капризно вытянув красивые ноги в шелковых чулках, сидела гибкая, нарядная женщина с ярко накрашенными губами. Худощавый, гладко выбритый мужчина в расшитой украинской сорочке без пояса, в кавалерийских галифе и козловых чувяках, пытался ее поднять.
– Хватит дурить, Полина. Маленькая?
– Вот поцелуй, тогда встану! Я оторопел: может, повернуть обратно? Володька легонько подтолкнул меня в плечо.
– Мама, я товарища привел. Чего бы нам поесть? Я первый раз в жизни видел артистов. Вот они какие! Неужто они ссорятся, как самые обыкновенные люди?
Сосновская мельком, спокойно оглядела меня черными подведенными глазами. Черные короткие волосы ее открывали смуглую шею, украшенную крупными янтарными монистами.
– Там я оставила тебе на столе. И, словно забыв о нас, Сосновская вновь сложила на груди руки; ее капризный взгляд, яркие надутые губы, вся ребячливая поза выражали готовность просидеть на пороге хоть до утра.
– Что это, Володька, – шепотом спросил я, когда мы вдвоем закрылись в тесной грязной кухне, заставленной немытой посудой. – Отчим разобидел твою маханшу?
– Психует, – хладнокровно ответил он. – Дядя Иван мужик мировой, у Боженко в отряде воевал. На сцене он играет не так уж чтобы очень, зато пляшет – я те дам! Ну, давай наворачивай.
Он подал мне ломоть хлеба, намазанный чем-то черным и крупитчатым, похожим на подгоревшую гречневую кашу. Я откусил: во рту стало солоно, запахло рыбой. "Во какую муру артисты едят", – подумал я. Лишь впоследствии я узнал, что бутерброд был с паюсной икрой
– Скоро в гимназию, – жуя, сказал Володька. – Тебя еще не записывали? Когда учитель спросит, в какой хочешь класс, скажи, в пятый, ладно? Сядем на одну парту.
Я живо управился с бутербродом и про себя решил, что не мешало бы его закусить печеной картошкой или хотя бы вареным кукурузным початком
– Во придумал! – засмеялся я, вытирая рот. – Как же я сяду в пятый, да еще в гимназии? У нас в Тишанке я кончил всего два класса церковноприходского училища, а в Новочеркасске только поступил, да заболел тифом. Тебе сколько? Четырнадцать? А мне только осенью одиннадцать стукнет.
– Ну и что? – удивился Володька. – Подумаешь, двух классов не хватает! Теперь не царский режим. Каждый ученик имеет право садиться в какой захочет. Да ты учить уроки, что ль, собираешься в гимназии?
Теперь удивился я:
– Чай, не в айданы играть!
– Ну и темнота станичная! – воскликнул Володька с досадой. – Да кто же сейчас об уроках думает? Ты рассуждаешь прямо как… Магомет из Библии. Нам, всем ученикам, надо отвоевать у директора гимназии свое право на равноправие. Понял? Словом, сядешь в пятый класс, я это устрою. Хочешь еще вареный початок?
Он будто угадал мои мечты. Початок интересовал меня гораздо больше, чем школа, и я перестал спорить, в какой класс записываться. От Сосновских я ушел с плотно набитым животом, так и забыв поглядеть на говорливого дрозда.
Гимназия помещалась на втором этаже нашего же интерната, как раз над моей спальней Мы даже не заходили с Володькой в канцелярию, а утром первого сентября, когда начались занятия, он просто привел меня в пятый класс и посадил за свою парту.
– Знаешь, – объяснил он мне, – в этих канцеляриях такие волокитчики сидят, что лучше их всегда обходить. По-революционному.
Первым был урок французского языка. Преподавательница – еще молодая, довольно полная, в широкой канареечной кофте с огромными пуговицами и в туфлях на высоких каблуках – громко, звучно скачала ученикам несколько непонятных для меня слов и улыбнулась. Класс дружно ей что-то ответил, большая часть учеников встала. Я вопросительно поглядел на Володьку. Он, развалясь, сидел за партой и небрежно бросил мне:
– Буза. Поздоровалась на своем буржуйском языке.
Француженка медленно прошлась между партами, ласково кивая знакомым ученикам. Кожа лица у нее была нежная, голову венчала искусно уложенная коса из блестящих золотисто-белокурых волос, голубые глаза смотрели доброжелательно; от нее внятно и сладко пахло духами. Француженка остановилась возле круглоносенькой девочки в форменном коричневое платье с пелеринкой, о чем-то спросила и, выслушав ответ, благосклонно кивнула ей. Краснощекий стриженый гимназист указал ей на меня:
– Вот новенький.
Это наконец было сказано по-русски, и преподавательница укоризненно покачала головой Она подошла к нашей парте, что-то приветливо мне сказала и поощрительно и ожидающе уставилась в глаза. Я весь вспотел и поглядел на Володьку. Сзади послышалось хихиканье.
– Что же вы не отвечаете? – удивленно спросила меня преподавательница уже по-русски.
Я не знал, что отвечать, уши у меня горели. Один из гимназистов самоуверенный, лощеный, упитанный, в новом мундире, с белыми, гладко расчесанными волосами – весело кинул:
– Он глухонемой.
С парт послышался откровенный смех. Володька Сосна неразборчиво шепнул мне:
– Спраш-в-ет, как т-бя звать. От-вечай: же ма пель Авд-ев.
– Как? – переспросил я. – Ма… дель?
– Жжж ма пшш-ель, – прошипел Володька еще тише.
Учительница стукнула карандашом о парту:
– Сосновский! Разговорчики!
Мне очень хотелось стать сразу учеником пятого класса гимназии. Я поборол свою застенчивость, встал, вытянул вспотевшие руки по швам и громко отчеканил:
– Извиняюсь. Зовусь мадмазель Авдеев.
Поклонился и сел.
Смех грянул такой, что задребезжали стекла, улыбнулась даже сама француженка. А тот же лощеный, белобрысый и белоглазый гимназист, выскочив из-за парты, сделал передо мной реверанс и, давясь хохотом, выкрикнул:
– Пардон, мадемуазель. Могу ли пригласить вас на паде-катр?
После этого в классе поднялось совсем что-то невообразимое. Напрасно преподавательница старалась навести порядок, стучала карандашом по столу. Я удивленно озирался по сторонам, не понимая, почему все словно взбесились. Володька Сосна показал белоглазому гимназисту кулак:
– Видал, Ложка? На перемене сперва со мной потанцуешь.
– Сос-но-овский! – укоризненно, в нос протянула француженка.
– А пускай этот офицерский сынок не нарывается, – запальчиво ответил ей Володька. – Мой товарищ Витя Авдеев не отвечает потому, что весной заболел всеми тифами сразу. А если он сирота, интернатский, то не может учиться в пятом классе гимназии? В другом городе он кончил четыре, только язык проходил немецкий. Ясно? Запишите его к нам в журнал.
– Что за тон, Сосновский? – вспыхнула преподавательница, и на щеках под ее глазами проступили красные пятна. – Одному вы подсказываете, другому грозите кулаком… не поздоровались, когда я вошла. Хотите, чтобы директрисе пожаловалась? Смотрите! Не то я вас попрошу оставить класс!
– Это вам не царская гимназия, а советская трудовая школа, – упрямо, с вызовом заговорил Володька. – Выгонять нас учителя не имеют права. Вот, может, еще в карцер посадите? Запишете в кондуит? Так это уже музейное прошлое. Кроме мадам Петровой, у нас есть еще школьный исполком. – Он вдруг достал из парты свою синюю капитанскую фуражку с золотым басоном и лаковым козырьком, насунул на лоб. – А выйти я и сам могу. Лучше в айданы играть, чем слушать этот буржуйский язык. Оревуар – мордой в резервуар!
Учительница нервно закусила полную нижнюю губу. Неожиданно голубые глаза ее лукаво сощурились, она рассмеялась:
– На этом «буржуйском» языке, между прочим, разговаривали первые в мире коммунары. Вся Россия сейчас поет «Интернационал», но известно ли вам, что его написал француз Эжен Потье? Ваша мать, Сосновский, известная всему городу артистка, а вы… Придется вызвать Полину Васильевну и поговорить о вашем поведении…
Лицо Володьки отобразило замешательство, и классную дверь за собой он закрыл очень тихо.
На перемене, когда все высыпали во двор, я почувствовал полное отчуждение к себе мундирных гимназистов. И пусть. Я решил больше не возвращаться в этот класс: ну его к черту, лучше сяду в третий. Тут ко мне подошел Володька Сосна, веселый, с полной пригоршней выигранных айданов. Он решительно взял меня за руку, растолкал толпу пятиклассников, среди которых стоял Логинов – упитанный белобрысый гимназист, кривлявшийся передо мной в классе.
– Вот он, – указал мне на него Володька. – Стукайтесь. А ну, пацаны, раздай круг! Не дрейфь, Витька, волохай его, а если на тебя кто налетит сзади, я заступлюсь. С тобой мы против всего класса выстоим.
Я уже видел, как Володька один выстоял против класса, насчет себя ж сильно сомневался. Несчастье мое заключалось в том, что я был маловат ростом и еще не совсем оправился от болезни. Поэтому в стычках, – а их не мог избежать ни один воспитанник, как бы смирен ни был, – чаще попадало мне, отчего я и не любил драться. Логинов был выше меня на целую голову, толще, но ничего другого делать не оставалось, иначе прослывешь трусом, а тогда всякий безнаказанно станет давать зуботычины.
"Хоть бы не очень морду набил", – без всякой надежды подумал я, вышел в круг и неуверенно подсучил рукава. Надо было заводить ссору; месяц, проведенный в интернате, научил меня разным приемам.
– Задаешься? – сказал я, стараясь, однако, держаться подальше от своего противника. – Сильный?
Я сплюнул на землю и, показав пальцем на мокроту, повторил одеревеневшими губами:
– Сильный? А ну подыми.
За этим «разгоном» должна была последовать схватка. Однако Логинов, увидев такие приготовления, сразу потерял свой румянец, снял передо мной форменный картуз без герба, торопливо заговорил:
– Извините, товарищ Авдеев, если я вас оскорбил; конечно, вы можете меня ударить… но я, честное слово, больше не позволю себе…
Голос его дрожал. Я сразу выпятил грудь и важно отставил ногу.
– Сдрейфил, Ложка? – закричал Володька. – Увиливаешь? Нет, расплачивайся своей мордой.
Я испугался, что Логинов передумает, и поспешно сказал:
– Ладно, Володя. Я его прощаю, Володя. Пускай гуляет… и в другой раз не нарывается.
Сторож дал звонок, ребята побежали в классы. Во мне все еще тряслось от волнения, я сел на лавочку под окном нашей палаты, достал кусок подсолнечной макухи, но укусить не мог и лишь стучал по нему зубами.
– Чего же ты? – удивленно закричал Володька. – Айда скорей, а то учитель не пустит. На большой перемене будут давать бутерброды с брынзой. Я был в канцелярии: уже нарезали.
Это меняло дело. Володька обнял меня за плечо, я сунул макуху в карман, и мы рысью пустились в класс.
Мундирные гимназисты перестали надо мной смеяться, а на следующей перемене Логинов услужливо развернул перед нами свой завтрак – французскую булку с двумя котлетками, кусок пастилы, любезно осклабился:
– Не угодно ль?
– Что это? – спросил Володька. – А! Толково!
Он забрал у гимназиста весь завтрак целиком, и мы его съели.
Уж потом я узнал, что Логинов испугался совсем не меня, а интернатских ребят. Вход в Петровскую гимназию был рядом с нашим двором, и он боялся, как бы Володька Сосна с моими товарищами не избили его за меня. Когда год спустя Логинова исключили из трудовой школы, и я его встретил вечером на Московской улице возле кинематографа «Солей», он со словами "а, пролетарская мамзель" дал мне подножку, и я полетел затылком на тротуар. На этом наше знакомство с ним и закончилось. Но тогда, в день поступления в гимназию, я счел, что он меня испугался, и очень приободрился. Мне показалось, что я так же легко могу преодолеть и непонятную науку пятого класса.
Я стал заниматься, только с передней парты пересел на «Камчатку». Однако с первых же уроков безнадежно увяз положительно во всех предметах. Напрасно я пытался отгадать, что такое «икс» и «игрек» и кто из них больше? Как понять слова: "фонетика и морфология русского языка"? Что означают мудреные названия: "климат, ландшафт Африки"? Или «муссоны»? Правда, угрызения совести недолго меня мучили. На задней парте собралась уютная компания лоботрясов. Во время уроков мы осторожно играли в перышки под щелчки, дергали девочек за косы, стреляли из камышовых трубок горохом, жеваной бумагой, переговаривались пальцами с помощью азбуки глухонемых; я, кроме того, еще рисовал. Мы всячески старались не мешать учителям, заботясь о том, чтобы и они нам поменьше мешали.
Основное, чем я занимался в эту осень, – играл в айданы, выменивая их на пайки хлеба, на сахар и вторые обеденные блюда. Другим моим увлечением были марки. Каждый пятый воспитанник гимназии мадам Петровой оказался филателистом. По вечерам в палатах шла бойкая торговля: марки Конго меняли на марки Португалии, за кокосовые пальмы Тасмании охотно давали голову императора Франца-Иосифа и какой-то итальянский монастырь. Денег на альбом у меня, конечно, не было, но я пустил под него все ученические тетради, сшив их суровой ниткой. Альбом получился роскошный, хотя после этого писать в классе мне стало решительно не на чем.
Цену маркам я не знал, считая, что чем они больше по размеру, тем дороже. Гимназисты старших классов отлично это поняли. Был у нас великовозрастник Вячеслав Рогачевский. Он брил усики, открыто курил папиросы, носил американские ботинки с обмотками, что в интернате считалось высшим шиком, и ухаживал за кокетливыми соседками – воспитанницами Смольного института благородных девиц, эвакуированного в Новочеркасск из Петрограда.
Рогачевский частенько останавливал меня на улице, дружески клал руку на плечо:
– Ну, как твоя коллекция?
– Сорок семь штук набрал. Вчера добыл польскую: нарисован какой-то генерал в этой… как ее… в кондратке.
– В конфедератке? – Рогачевский делал глубокомысленное лицо, одобрительно кивал мне мужественно очерченным подбородком. – Молодчага, Авдеша. Ты, брат, делаешь колоссальные успехи и скоро станешь видным филателистом.
Я надувался от самодовольства. Ведь это говорил сам Рогачевский, а его коллекция лучшая в интернате – две тысячи марок всевозможных стран!
– Раз ты уж такой знаток, я тебе кое-что покажу. – Гимназист доверительно вынимал из кармана портмоне, открывал. – Есть марка – высший класс! Случайно купил у одного знакомого в городе. – Рогачевский снижал голос до шепота. Понимаешь, отец его, казачий есаул, один из бывших приближенных донского наказного атамана, бежал к барону Врангелю в Крым, сынок и распродает свою коллекцию. Смотри. Юби-лей-на-я!
И он показывал мне обыкновенную русскую марку с изображением одного из наших многочисленных царей, но крупную по размеру. Разум во мне сразу мутился, и всего меня охватывало страстное желание во что бы то ни стало приобрести эту марку. Ведь она юби-лей-на-я! Что означало это слово – я не знал, и это меня еще больше подстегивало.
– А не променяешь мне ее, Слав? – спрашивал я, с жадностью рассматривая марку, переминаясь с ноги на ногу от нетерпения.
– Что ты, дружок. Таких только две во всем Новочеркасске. Я ведь тебе показываю просто так. Знаю: серьезный филателист.
После этого меня с затылка до пяток продирали мурашки, похожие на нервный зуд.
– Ну… уступи, а? Жалко? Ты себе еще достанешь у того офицерского сынка. Мне марка очень нравится.
– Право, не знаю. Она дорогая. – Рогачевский осторожно, словно лепесток розы, вынимал из портмоне другую марку. – Вот еще одна. Мировая. Остров Борнео. Видишь, обезьяны на банановом дереве? Зеленые. Да, брат, в России у нас такой и не ищи! На вес золота ценится!
У меня начинали разбегаться глаза.
– Так продай, Слав, хоть юбилейную. Я тебе… три дня за обедом буду второе отдавать.
– Гм. Разве уж только для тебя. Коллекционер ты – подающий большие надежды. Эх, была не была! В таком случае, на, держи и Борнео… еще за три вторых. А большущая марка, верно? Главное: две обезьяны.
Марки переходили в мои трясущиеся руки. Я зажимал их в ладони, точно голубей, и во весь дух несся, чтобы наклеить в своей «альбом». Почти целую неделю после этого я хлебал пустой суп, в котором, как говорили у нас в интернате, "крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой".
Старший мой брат беспокоился, что я никак не поправляюсь после тифа. Он учился в седьмом классе гимназии и был выбран членом хозяйственной комиссии. В дни дежурства на кухне он подживался то косточкой, обильно выложенной мясом, то тарелкой щей "для пробы", то «довеском» хлеба в добрые полфунта и поэтому отдавал мне свою пайку. Возможно, я и этот хлеб пустил бы на марки и айданы, но брат, отлично зная о моих страстишках, заставлял есть его тут же, при нем.
Когда я ходил в дом к Володьке Сосне, то наедался там кукурузными початками.
В конце сентября Володька повел меня бесплатно в Александровский сад; здесь в летнем дощатом театре шли спектакли труппы. Шершавая афиша, наклеенная на высокую круглую тумбу, красными аршинными буквами извещала:
МАРУСЯ БОГУСЛАВСКА
Драма в 5-ти актах.
В главной роли П. В. Яснопольская
Капельдинер отвел нам с Володькой пустовавшие деревянные кресла. "Во как буржуи веселились", – внутренне ахал я, разглядывая зажженную люстру под некрашеным потолком. Дали третий звонок, грязно-зеленый занавес дрогнул, раздвинулся. Сидя в полутемном партере, я с замиранием сердца следил за горькой судьбой красивой полонянки – наложницы паши. Жиденький оркестр, шумное действие на сцене, потертые костюмы запорожцев, янычар – все казалось мне волшебным.
В антракте мы с Володькой пошли за кулисы. В голой тесной комнатке перед треснувшим зеркалом сидела черноволосая артистка в цветистом, изрядно потрепанном костюме турчанки и устало курила папиросу.
Она повернула свое грубо размалеванное лицо, и я обомлел: передо мной была сама Маруся Богуславска.
– Мам, дай денег на ситро, – попросил у нее Володька.
– Тебе все мороженое да ситро, – усмехнулась артистка, лениво выпустив колечко дыма. – Сперва ответь, как учишься? Меня сегодня встретила мадам Петрова, так я чуть со стыда не сгорела. Оказывается, ты хулиганишь на уроках французского…
– Хулиганишь! Сейчас свобода. Что я, должен сидеть как замороженный? Так дашь? – Мадам Петрова еще говорила, что ты и ботанику не учишь… вообще неаккуратно посещаешь гимназию. В свинопасы захотел?
Я не мог прийти в себя от изумления. Неужто Маруся Богуславска Володькина маханша? И это она сидела намедни на пороге своей квартиры и дула губы, прося, чтобы ее поцеловал муж? Как она может так «оборачиваться»? И волосья другие, и голос, и платье, и даже фамилия. "Как ведьма!"
Яснопольская вздохнула, сунула окурок папиросы в баночку и стала размазывать по лицу грим, видно позабыв о нас. Володька присел на свободное кресло, перекинул ногу в желтом сапоге через подлокотник.
– Я уже тебе объяснял, – заговорил он, – зачем мне сдались эти "пассе композе"? – И Володька что-то прогундосил по-французски, передразнивая учительницу. – Или вот черчение будут преподавать в старших классах. Что мне с ним делать? Я вырасту, стану, как дядя Иван, командиром и сам сумею на скаку с коня чертить шашкой! Понавыдумывали буржуи разных наук, а из них и половина не нужна в жизни. Ученики должны устраивать собрания, порядок наводить…
Занятая гримом, Яснопольская не слушала сына. Зато ни одно его слово не пропустил незаметно вошедший актер в красном коленкоровом запорожском жупане, с бутафорской, грубо посеребренной саблей. Я, несмотря на приклеенные усищи, узнал Володькиного отчима, ткнул под бок своего приятеля.
– Что же ты умолк? – насмешливо улыбнулся пасынку дядя Иван и потрепал его за чуб. – Давай ораторствуй. Значит, по-твоему, нашей молодежи наука не нужна?
– Я не за всю науку говорил, – буркнул Володька. – За половину.
– Половину разрешаешь? – вновь едко засмеялся дядя Иван. – Эх ты… реформатор! А известно ли тебе, что, например, без того же черчения нельзя ни одну машину построить? Скажем, танк? Из чего ты будешь в белопогонников стрелять? Нет, друзья, зубрите "буржуйские премудрости", а о революционном порядке мы, взрослые, как-нибудь сами позаботимся. – Он подошел к жене. Полина, доню, второй звонок дали. Сейчас твой выход.
Получив на ситро, мы ушли из театральной уборной.
– Насчет наук ты, Володька, правильно загнул маханше, – одобрительно сказал я товарищу. – Ну вот учил я, учил географию, а чего вызнал? Что в Южной Америке живут разные там плантаторы и… крокодилы? Так это надо собрать побольше марок, и узнаешь. На острове Борнео, например, есть зеленые обезьяны, это я сам свидетель. На банановых деревьях сидят. А для чего, скажи, мне нужна алгебра и значок «икс»? Прямо смешно. Может, они научат меня в айданы играть без промаха? Или раздобыть лишнюю пайку хлеба?
К зиме в Новочеркасске начал ощущаться голод. Богатое казачество гноило пшеницу, рожь в ямах. Кормить нас в интернате стали гораздо хуже. В гимназию я ходил все реже: бутерброды с брынзой давать перестали, что там еще делать? Корпеть над скучными непонятными предметами? Здорово нужно! Из французского языка я, например, за всю учебу обогатился лишь Володькиными поговорками: "Оревуар – мордой в резервуар", "Комо ву зо плеу? Корову запрягу?", "Кис кесе? Лежит дура на косе". Аккуратно я посещал одни уроки рисования. Бумаги не было, и рисовать чаще приходилось мелом на доске. Между прочим, я оставил память и в классе: перочинным ножом фигурно вырезал на своей парте собственные инициалы: "В. А.". Все ребята любовались моей работой.
Перед Новым годом на школьном педсовете поставили вопрос о том, что из-за моей дикой малограмотности задерживается вся группа. Меня надо или подтянуть, или перевести ниже. Вообще, как я мог попасть в пятый класс? Я получил месяц срока, чтобы догнать товарищей, и еще азартней начал играть в айданы, Однако педагогам скоро стало не до меня. Гимназию не отапливали, продуктовые пайки все урезали, «математик» и учитель пения бросили работу. Я почти не посещал школу, и часто на уроках, особенно французского языка, на парте присутствовали одни мои фигурные инициалы.
Январские морозы приковали интернатцев к спальням: внутри на оконных рамах солью выступил иней, нарос лед, ребята сидели по кроватям, закутавшись о одеяла. Уже с осени мы по ночам стали ломать соседние заборы, калитки. Городские обыватели на всех углах поносили "приютскую шпану", подстерегали нас с дрекольем в подворотнях, где и разыгрывались настоящие сражения. К зиме все, что могли принять наши прожорливые чугунные печурки – «буржуйки», было давно сожжено, а доставать топливо становилось все труднее.
Однажды студеной крещенской ночью мы задумались, чем же теперь нам обогреть палату. В палате у нас ночевал Володька Сосна вместе с меньшим братом Витькой, моим тезкой; родители их уехали на сезонные гастроли в Самару, и они временно жили в интернате.
– Давайте залезем наверх в гимназию, – предложил Володька, кивнув на потолок. – Возьмем какую-нибудь парту и сожгем.
– Ишь умник… наизнанку! – сказал мордатый хозкомовец. – Как же ты залезешь, когда дверь заперта? Может, у тебя отмычка есть?
– Через окно в нашем классе. У нас форточка без задвижки, верно, Витька?
Это была правда, и я кивнул.
– Нехорошо как-то, – сказал другой интернатец. – Топить таким делом… все-таки наука.
– О, – насмешливо присвистнул Володька. – «Наука»! Только что Священное писание сократили да букву «ять», а остальная программа как в царской гимназии. Вот добьют в Крыму беляков, небось и парты сделают особые… по советскому образцу. Мы с Витькой сами полезем.
Он поправил ремень и кивнул мне.
По коже у меня пробежали мурашки.
Черное январское небо смотрело зелеными ледяными иголками звезд, на площади за железной решеткой сквера неподвижно застыли облепленные инеем акации: казалось, они промерзли насквозь и от этого побелели. Под нашими ботинками визжал, гудел утоптанный снег. Мы с Володькой скинули шинели и по обледенелой водосточной трубе полезли на второй этаж. От недоедания и малокровия голые пальцы мои сразу озябли. Я с трудом карабкался вверх за Сосной, боясь глянуть на белую заснеженную землю, где осталось несколько ребят, с напряжением следивших за нами. Неожиданно Володька оборвался и, скатываясь вниз, обеими ногами стукнул меня по голове. Это помогло ему удержаться, а я, растопырив руки, словно подбитая ворона, полетел вниз и, по счастью, угодил в сугроб.
Отделался я больше испугом. При мысли, что вновь надо взбираться по мерзлой трубе, у меня закружилась голова; я сделал вид, что не могу подняться.
– Чего с тобой, Авдеша? – заботливо спросили ребята.
– Здорово… долбанулся. Наверно, кишки в животе отскочили.
Вместо меня в помощь Володьке послали другого парнишку. Они оба через форточку залезли в класс, открыли внутреннюю дверь прямо к нам в интернат. Когда по лестнице спустили парту, у меня тотчас перестала кружиться голова и кишки в животе улеглись на свое место.
Всем нам было очень весело рубить парту и растапливать ею «буржуйку». Я, как герой вечера, получил право подкладывать и, таким образом, сидеть около огня. Засовывая в жерло печки одну из досок, увидел сверху две фигурные буквы, вырезанные перочинным ножом: "В. А.". Я тихонько спросил у Володьки:
– Чья это парта?
– Наша, – ответил он беспечно. – Я хотел было взять у других, да раздумал: еще начнут разыскивать по гимназии, хай подымут. Мы ж с тобой сядем на свободную, а если спросят, скажем, что кто-то упер в соседний класс.
Объяснение меня вполне удовлетворило. Зима тянулась бесконечно, в марте еще вьюжило. валил мокрый липкий снег. Как-то в оттепель я от нечего делать забрел в гимназию. Шел урок французского языка. В классе отсырели потолки, валилась штукатурка, учеников стало меньше, и они сидели в бушлатах, пальтишках. Преподавательница, крест-накрест перевязанная шерстяным платком, держа в муфте озябшие руки, прохаживалась перед доской. Голову ее по-прежнему венчала тщательно уложенная коса из блестящих золотисто-белокурых волос, лицо осунулось, похудело, а голубые глаза казались еще больше. Она остановила взгляд на мне.
– Явле-ение!
Я был в широкой до пят шинели брата с форменными пуговицами, для тепла подпоясан грязным полотенцем. Неприметно шмыгнув носом, я сел сзади на пустую парту.
– Вы, Авдеев, хоть алфавит усвоили?
Какой там алфавит! Я и марки перестал собирать. забыл, как айданы выглядят: не на что было менять. Хлеба нам в интернате давали по осьмухе фунта[1]Восьмая часть фунта – пятьдесят граммов.
в день – и то с перебоями.
– Я, мадам, буду держать переэкзаменовку. Конечно, я не пришел на выпускные испытания, Весной оперетка уехала на гастроли в Воронеж; вместе с труппой Новочеркасск покинули и Сосновские.
И когда в сентябре опять начались занятия, я пришел в третий класс и сел за первую парту. Над входом в гимназию теперь висела продолговатая вывеска с черными аршинными буквами, обведенными киноварью: "Единая трудовая школа".