В детдоме я жил довольно сытно, учился в профшколе, где, правда, больше читал под партой Понсон дю Террайля и Генриха Сенкевича, работал в столярной мастерской. И все-таки в конце лета 1925 года я вновь убежал "на волю". Надоели казенные стены, однообразный паек, опять захотелось поездить по белу свету; может, где в художественную мастерскую поступлю.
Пробираться я решил на Кавказ. Там Черное море, полно винограду и никогда не бывает зимы. Да и рисовать есть чего: снеговые горы, чеченцев с кинжалами. От страха, что меня поймают, я не спрашивал, какой поезд куда идет, залез зайцем в первый попавшийся состав и за ночь покрыл двести верст.
На станции Мальчевская кондуктор двумя здоровенными затрещинами выпроводил меня из вагона, и я узнал, что ехал совсем в противоположную сторону. Потирая ноющую скулу, я задумался: как быть? Возвращаться обратно? Опасно. Еще в Новочеркасске на вокзале поймают охранники, откроется, что я украл казенные простыни. Нет ли здесь другого железнодорожного пути на юг? Оборванный пожилой босяк, с которым я делил папиросы, утешил меня:
– Ничего, оголец. Вот подойдет "Максим Горький", он всех посадит, и ты сможешь добраться хоть до Великого океана.
– Порядок, – ответил я, чтобы скрыть от босяка, что совершенно ничего не понял.
После долгих размышлений я решил, что Максим Горький – это начальник станции и он как-нибудь пристроит к поезду всех золоторотцев, что скопились на его участке. И когда на перроне показался низенький вислоухий человек в красной фуражке, я приблизился к нему и вежливо спросил:
– Скажите, вы скоро будете отправлять безбилетных? Мне бы надо к Черному морю.
Реденькие брови начальника станции вдруг словно встали на дыбы, мясистые уши задвигались.
– Что-о?
– По ошибке я вчера сел не на тот поезд. Заместо Ростова-на-Дону подался на Воронеж. Посоветуйте…
– Да ты что?! – зашипел начальник и весь затрясся. – Вон отсюда, подлец! У, шпана проклятая, распустило вас государство на шею транспортников!
Я поспешно отошел. Странно: чего этот Максим Горький так взбеленился?
Ночью подошел товарный порожняк, и все золоторотцы сели.
– Ну что, заливал я тебе? – сказал мне пожилой босяк. – «Максимка», он, брат, наш поезд. Дай-ка еще папиросочку.
Дальше я двигался где пешком, где с безработными в пульмановских вагонах. Дни стояли солнечные, погожие. В ларьках торговали ситным хлебом, толстенными кольцами вареной колбасы, мясистыми сахарными арбузами; я спустил на толчке простыни и объедался до колик в животе. Одет я был чисто: в черную тужурку, широченные брюки клеш, полубоксовые ботинки – "под братишку". На поясе в ножнах носил финский нож – в наших краях это считалось молодечеством. Пассажиры относились ко мне дружелюбно: видимо, принимали за сына какого-нибудь транзитника.
На узловой станции Лиски ко мне подошел босой ладный паренек в кепке без козырька и вышитой грязной рубахе. Из-под его светлого нечесаного чуба открыто глядели карие смекалистые глаза.
– Далеко едешь, пацан? – приветливо спросил он.
Я сунул руки в карманы тужурки, задрал нос и отвернулся. В лиловой полдневной тени, отбрасываемой стеной вокзала, ожидали поезда пассажиры с вещами; они могли подумать, будто мы с этим мальчишкой одного поля ягоды. Чтобы он не вздумал приставать, я уселся возле осовевшей от жары бабы в овчинном полушубке.
– Чего подлез? – вдруг вскинулась баба и торопливо подобрала свою кошелку. – Ну-кось проваливай. Знаем мы таких: трются, трются, а после своего добра недосчитаешься.
Я поспешил встать: еще услышат другие пассажиры и тоже начнут коситься. Странно: что это такое? Вчера мне охранник не поверил, что я еду с мамой, и выставил из вокзала, сегодня разоралась эта баба.
По грязному перрону важно, вразвалку бродила свинья, чавкая арбузными корками, на самом солнцепеке храпел пьяный инвалид без шапки, в рваной шинели, и мухи облепили его раскрытый черно-лиловый рот; по железнодорожным путям, сонно посвистывая, ползал паровозик «кукушка». Когда будет товарняк на Воронеж? От скуки я решил купить кружку квасу: вознаградить себя за полученное оскорбление. В подкладку штанов у меня были засунуты деньги, вырученные от продажи двух детдомовских простыней.
Возле меня опять незаметно очутился тот же беспризорник в грязной вышитой рубахе.
– Отогнала тетка? – безобидно смеясь, сказал он. – А ты бы плюнул ей в морду. Это ж буржуйка. Видишь, еще жарынь, а на ней какая толстая овчина!
– Связываться неохота, – буркнул я.
– Правильно, конечно. Она все равно любую собаку перебрешет. Тебя как звать?
Это он уже хочет знакомиться? Я еще не знал, стоит ли мне до него опускаться.
– Виктор, – все же почему-то ответил я.
– Откуда ты?
– С Ростова-на-Дону.
Последнее я приврал, чтобы оборванец не вздумал задаваться или что-нибудь отнять у меня. Наш Новочеркасск от Ростова отстоял всего в сорока верстах, но ничем знаменит не был, а среди беспризорников считалось, что Ростов для жулья – «папа», так же как Одесса – «мама», и в этих городах все ребята лихие битки, носят при себе ножи, кастеты. В подтверждение своих слов я ловко цвиркнул слюною сквозь зубы.
– А меня звать Валентин Кандыба, – с уважением сказал оборванец: он, видно, оценил мое искусство плевать. – Ребята в нашей школе звали Валетом. Я с Запорожья. От отца убежал. Он уездный следователь и сволочь вроде этой тетки… в общем, когда-нибудь расскажу… – Мальчишка беспечно тряхнул белокурой головой. – А я тебя, Ростовский, еще с утра заметил, только не знал, один ты ездишь или с каким корешком.
Меня покоробило.
– Почему ты думаешь, что я бездомный?
– Да кому ж это не видно? – удивился Валет. – Ты глянь на свои руки: все в цыпках… да и грязный весь, как свинью сосал.
Так вот почему меня выгнал охранник, зашипела баба! Ну, коли уж станционный народ зачислил меня в "золотую роту" – играть в прятки нечего. Зачем мне тогда отказываться от знакомства с погодком? Я купил на пятиалтынный вареной требухи, у Валета в тайнике под штабелем бревен за железнодорожной будкой оказалась ржаная горбушка и баночка, на этикетке которой стояло неизвестное нам обоим слово «майонез». Когда мы наелись, он достал пачку папирос.
– Хочешь закурить?
Это совсем расположило меня к новому знакомому, я любил, когда меня угощали.
Ночевать мы отправились за поселок, в копны сена. Вдвоем оказалось куда лучше, чем одному: прижмешься друг к другу – и обоим тепло. Да и не страшно, что во сне прибьют или разденут. И мы с Валетом решили никогда не расставаться. Лоб у него был крутой, нос облупившийся от загара, губы с решительной складкой. Валет не любил хитрить и мне понравился.
Разбудили нас паровозные гудки. Всходило малиновое солнце, пышными, молочно-розовыми султанами подымался дым из локомотивов у депо; за железнодорожными путями тускло блестела серебристая влажная полынь, осыпанная угольной пылью. Мы побежали к водокачке, хорошенько умылись с песком, употребляя его вместо мыла и мочалки, и отправились на базар.
Привоз пестрел просяными мужичьими бородами, задранными оглоблями телег, рогами мычащих волов. Выпятив крутые бока, накатом лежали полосатые арбузы, похожие на зеленые бочонки с набитыми вдоль обручами, блестела глазурь на оранжевых новеньких кувшинах, макитрах, радугой колыхались разноцветные ленты в ларьках, крепко пахло анисовыми яблоками, свежим дегтем. Притоптанную, усыпанную сеном землю исчертили длинные движущиеся тени. Валет одобрительно подмигнул мне; я остановился возле арбы, на ко горой рябая баба торговала пахучими золотистыми дынями, протянул ей майонез:
– Купи, тетка.
– А чего это оно такое? – с удивлением глянула баба на никогда дотоле не виданную баночку.
– Сладость. К празднику.
– Не та ли сладость, что колеса мажуть? – недоверчиво спросил дюжий красноносый муж бабы.
Моя баночка майонеза пошла по заскорузлым рукам. Я стоял, пугливо взволнованный, и уже подумывал, не выбраться ли мне отсюда подобру-поздорову. Среди других покупателей, облепивших арбу, я увилдел и Валета; он тоже, как и все, пробовал в руках дыню, нюхал ее и воровато косился по сторонам.
– Ежели б эта была вино, – разочарованно сказал мне красноносый мужик. Цена б подошла. Да ты откель взял эту… мазю?
– Дайте-ка посмотреть, – послышался рядом со мной приятный голос, и молоденькая дама в шляпке взяла баночку. – А-а, майонез. Это, мальчик, приправа к обеду. В нем горчица, уксус… так что в чай не совсем подойдет.
Она ласково улыбнулась, а я, не мешкая, схватил баночку и стал выбираться из толпы…
– Шпана небось, – понеслось мне вслед. – Тут еще один вертелся такой же… щеголь с голым пузом.
Настроение у меня совсем упало: мужики чуть «массаж» не сделали, а майонеза так и не продал. За будкой стрелочника, недалеко от тайника, меня уже поджидал Валет. Он был очень весел и жестом фокусника поднял с земли тряпку: под ней открылись две большие дыни.
– Молодец, Ростовский, – сказал Валет таким тоном, будто это не он, а я достал дыни. – Ловко умеешь заговаривать зубы; не только хозяев, а и покупателей отвлек. А я этот майонез уже хотел выбрасывать:
стащить стащил, а зачем он мне, и сам не знаю. Вот что, кореш, айда еще поработаем на базаре. Потом оставим себе одну дыню, остальные загоним в поселке и на вырученные деньги возьмем ситного. Знаешь, как подзаправимся!
Час спустя мы с Валетом сидели на лавочке под чьим-то забором и с аппетитом завтракали рубцом.
– Долго ты думаешь так вот… на воле? – спросил я. Настроение теперь у меня было отличное: торговля наша кончилась вполне благополучно.
– Разве это может долго нравиться? День сыт, а день бит, да и осень подходит.
– В Запорожье к отцу вернешься? Он отрицательно покачал головой.
– Знаешь, почему я убежал? Отец выпорол меня. Я стал ему говорить, что он гуляет, забыл память мамы, дома ж иногда хлеба нет, а он схватил ремень и… понимаешь? Он ведь следователь, знает закон. В Советской стране нельзя бить детей! Тогда я ночью порвал все его бумаги из суда, взял золотые часы и убежал. Поступлю в детдом, буду учиться на судового механика.
– А я хочу на художника. Куда двинем? Ехать решили в Ленинград: и город большой, на кого хочешь можно выучиться, и море есть, хоть и холодное. Мне очень хотелось посмотреть море.
– В Лисках плохо садиться, – авторитетно сказал я. – Охраны как нерезаных собак. Надо пройти до первой станции в сторону Воронежа, там любая товаруха наша.
– Ну и темный ты мужик, Ростовский, – снисходительно рассмеялся Валет. Кто же на товарухи садится? Одни грудные да инвалиды. Ездить надо на экспрессах. Понял? Как дипкурьеры. Вот это да! Заберемся под вагон первого же поезда и дунем.
У меня по спине словно прокатили ежа, но показать, что я струсил, было стыдно.
Ночью подошел экспресс "Сочи – Москва". На перроне ярко горели фонари, паровоз, словно сердитый кот, распустил усы пара, позвякивали медные бляхи носильщиков, народ с чемоданами, корзинами пер в зеленые лакированные вагоны, важно, точно индюки. расхаживали охранники ТОГПУ. Попробуй-ка тут сесть зайцем! Сгребут как милого.
– Иди за мной, – дернул меня за рубаху Валет, и мы очутились на другой стороне экспресса в полной темноте. – Сейчас найдем собачий ящик, залезем – и как в купе: полный фасон.
Я мысленно простился с белым светом. Спотыкаясь о шпалы, мы тронулись вдоль состава, заглядывая под вагоны. Однако в поезде имелось всего два собачьих ящика, и оба предусмотрительно были заперты кондукторами, а может быть, просто в них везли более счастливых, чем мы, пассажиров – каких-нибудь нэпманских пуделей или фокстерьеров.
– Не повезло нам, Валя, – обрадованно сказал я. – Ну, да ты не горюй. Заночуем тут, а там, глядишь, какой товарнячок подвернется. Мне тетя всегда говорила: тише едешь – дальше будешь.
– Подумаешь: собачатники заняты, – присвистнул Валет. – Видишь, под вагонами рессоры? На них дунем. Сядем на ту вон железину над колесной осью, а держаться за трубу – и пожалуйста. Только, как поезд тронется, не смотри вниз на рельсы, а то голова может закружиться… Да что ты дрожишь, как цуцик?
Уж не думал ли Валет, что я летучая мышь или овод и могу уцепиться даже за голую стену? Чуть ли не на четвереньках забрались мы под вагон, в потемках я больно стукнулся обо что-то головой. Фу, до чего ж тут неудобно и вообще противно: ни осмотреться. ни разогнуть спину, все приходится делать на ощупь. Расспрашивать Валета было некогда: вот-вот отправится поезд. По неопытности я сел лицом к паровозу, а надо бы спиною, как устроился мой товарищ.
Удары станционного колокола, давшего отправление составу "Сочи – Москва", отозвались у меня в душе погребальным звоном, и я еще судорожнее вцепился руками в какие-то железки. Едва экспресс набрал скорость, как поднявшийся от движения ветер стал срывать со шпал пыль, мелкие камни и кидать мне в глаза, в нос, руки. Я зажмурился, сцепил зубы. Поезд летел без остановок на маленьких станциях, снизу мы видели только стремительное, угрожающее мелькание шпал. Меня насквозь продуло: оказывается, каким пронзительным может быть августовский ветер! Когда мы достигли узловой, у меня было иссечено все лицо. во рту и ушах полно земли, а сам я оглох от колесного грохота.
Остановка. Вот когда я узнал всю неизъяснимую прелесть тишины, покоя! Я вылез из-под вагона, шатаясь как побитый, боясь, что упаду. Валет от холода клацал зубами: одет он был легче меня. Мы побежали греться в третий класс вокзала, а как только поезду дали отправление, вновь заняли свои места на рессорах. Теперь я уже освоился под вагоном, не так боялся, да и сел правильно: пусть щебень железнодорожного балласта сечет мне спину – выдержу.
Хмурым утром, после нескольких часов такой бешеной езды, мы вылезли на станции Грязи. Надо было достать чего-нибудь перекусить, отоспаться. Набив животы ржаным хлебом и холодной вареной картошкой, которую нам по дешевке уступила привокзальная торговка, мы отправились за поселок искать копну сена или омет соломы. На ходу оба клевали носом.
– Холода наступают, – озабоченно проговорил Валет. – На север дуем. У Балтийского моря небось знаешь как сифонит! Поторопиться надо.
Вечером мы опять покатили дальше – теперь забрались под самый тендер тифлисского экспресса. Из паровозной топки летели угольки, тянуло сухим теплом, и мы чувствовали себя будто в люльке. Только машинисты не любят, когда тут едешь, – сказал Валет. – Меня раз так окатили со шланга – полдня сох". На следующей узловой станции нас из-под тендера выгнал охранник с красной повязкой на шинели и с винтовкой за плечом. Поймать он нас не сумел: мы нырнули под вагон медленно двигавшегося товарного порожняка и спрягались за будку стрелочника. Кинуться за нами охранник не решился: многопудовые колеса вертелись все быстрее.
– Вот паразит! – выругался Валет. – И скажи, чего гоняет? Будто от нас с тобой паровоз надорвется и встанет среди поля. Дать бы ему кирпичом в ухо.
– В тифлисской поездухе и кондуктора злые.
– Придется на ходу цепляться за подножку и одну остановку проехать на буфере. Ждать на этой станции нельзя, еще сграбастают легавые: знаешь, как отмолотить могут?
В темноте на путях блестели красные, зеленые, желтые огоньки, слышались рожки стрелочников. Мы прошли немного вперед и остановились возле рельсовых линий. Экспресс взревел, развил с места сильный ход. Когда он, грохоча, бешено вращая колесами, поравнялся с нами, Валет бросился бежать рядом с ярко освещенными вагонами, уцепился за поручни подножки, повис. Я растерялся, споткнулся о шпалу и упал.
– …встретимся… – только и донес до меня ветер.
Валентин Кандыба укатил в ночь, навсегда увозя мою дружбу и баночку непроданного майонеза.
Возвращаться обратно на вокзал я не решился и отправился пешком до следующего разъезда. Я не терял надежды встретить Валета на одной из ближних узловых станций; сутки не буду спать, двое суток, а догоню. На рассвете мне удалось сесть в товарный порожняк, и я продолжал путь дальше на Ленинград.
В солнечный, ветреный сентябрьский день я на крыше пассажирского поезда приехал в Рязань. Куда податься беспризорнику? Где то место, в котором его приютят и покормят? Городской базар. Кстати, может, там и своего кореша Валета встречу. В кармане штанов клеш у меня звякала серебряная мелочь, а в подкладке за поясом хранилась последняя кредитка – трешница. Толкучий рынок гудел, как шмелиный рой. Всюду что-то продавали, кого-то обдуривали; на обжорке из кастрюль торговок валил жирный и несвежий запах щей, вареной требухи; гнусаво пели опухшие от пьянства калеки, требовательно обнажив отвратительные язвы, тряся розовыми култышками.
За небольшим столом стоял широкий лысый человек в матросской тельняшке, с крупным рябым лицом и папиросой в зубах. Перед ним лежали три новенькие карты, рубашками кверху.
– Ну, кто следующий? – хрипло, скороговоркой частил он, прищурив от дыма глаз и словно прицеливаясь в окружающих. – Три листика мечу, проиграть хочу. Дед Андрей отказал мне тыщу рублей, велел оделять всех людей. Кто богатым хочет стать – прошу карты подымать. За рубль отвечаю пять, за пять – двадцать пять. Туз выигрывает, шестерки шиш кажут. А ну, подходи, пытай счастье, упустишь – не догонишь! Играй веселей, денег не жалей. Ну?
Вокруг толпились любопытные, но играть никто не решался. Я наелся горячих щей с мясом, и мне хотелось зрелища. Вдруг мой сосед – пьяный и чубатый, в засаленном английском френче – с размаху швырнул на кон смятую пятерку. "Эх, вывози, косая". Он открыл карту: это был бубновый туз. Рябой банкомет отсчитал ему два с половиной червонца. Бросая туза обратно, чубатый незаметно заломил ему угол, подморгнул соседу.
– Еще ставлю. Все одно пропью, так хоть судьбу-суку испытаю.
– Игры не повторяем, – подозрительно сказал банкомет. – Ты карту заметил. Ну, кто следующий? Веселей: деньги ваши будут наши!
– Отвод даешь? – зло усмехнулся чубатый в засаленном френче. – Скажи спасибо своему богу. Раздел бы я тебя, как милочку.
Отходя, он вдруг шепнул деревенскому увальню в штанах навыпуск и в лаптях: "Не зевай, у туза же угол помечен – верный шанец". На столике лежали всего три карты – новенькие, с бледно-розовыми рубашками, и средняя действительно была с явным рубцом на углу: туз. И как этого не видел банкомет? Эх, разиня! Меня словно жаром обдало: вот легкая возможность сразу поправить свои скудные делишки! Молодец чубатый дядька, добрый, – и я скорее просипел, чем выговорил:
– Беру вот эту карту, – я торопливо ткнул пальцем в туза.
Ох, не опоздать бы, а то опередит деревенский увалень в штанах навыпуск.
– Прошу, – прицелился в меня глазами рябой банкомет. – Стой, оголец, не открывай. А ставку за тебя кто сделает: Петр Великий? Деньги на кон, отец дьякон.
Ax да, деньги. Я у всех на глазах расстегнул штаны, стал вытаскивать из подкладки пояса заветную трешницу.
– Гляди портки не потеряй, – засмеялись в толпе.
– Он, братцы, не «своих» ли ищет? Выбирай, малый, посмирней, чтобы не кусались.
Я молча, весь красный, положил трешницу на кон.
– На всю.
Посредине разложенных карт по-прежнему лежал туз. Я открыл его дрожащей рукой – и перед глазами у меня зарябило несколько бубновых подушечек: одна, две, четыре – это была шестерка. Голова у меня закружилась, ноги ослабели, точно подрубленные, и я чуть не сел на пыльную мостовую. Куда же делся туз? И тут я заметил, что уже у всех карт загнуты углы. Как это могло получиться? Толпа оттерла меня от столика, я побрел, сам не зная куда.
– Нарвался, дура! – нагнав меня, сочувственно сказал сутулый рабочий в засаленной до блеска спецовке. – Думал, что этот чубатый пьяница во френче случайный на базаре человек? Самый настоящий поднатчик. Одна шайка-лейка, чего только милиция смотрит. Я тут завсегда в депо хожу, всех в морду знаю, да сказать нельзя: порежут. Когда ты наклонился вынимать деньги, банкомет тут же переложил карты и загнул всем углы. Понял?
Воровать я еще не умел, просить милостыню стыдился и вечером на этом же толчке продал свою черную тужурку. Как полураздетому ехать в Ленинград к суровому Балтийскому морю? Угасла и надежда вновь встретить Валета, и я повернул обратно на юг. Вольная жизнь мне давно осточертела: голодушка, вши, затрещины со всех сторон, езда зайцем. И зачем я, дурында, убежал из детдома? Учился бы в профшколе, столярничал, рисовал помаленьку: ведь и акварельные краски были, и тушевальные карандаши!
Под узловой станцией Ряжск поздним утром я слез с товарного поезда и решил сделать передышку. Хоть отогреться хорошенько, соснуть: погоня за Валетом вымотала все мои силы. В деревянном вокзале на пустой буфетной стойке звучно посапывал носом грязный лохматый детина в пальтишке по колено, с босыми огромными, прямо слоновьими, ногами. Я улегся рядом: слишком уж грязный был пол. Ко мне подошел кряжистый, плотный босяк в опорках, обросший курчавой бородой.
– Дальний? – спросил он, щупая меня черными, словно антрацитовыми, глазами.
– А тебе не все одно?
– Интересуюсь просто: жулик ты али обнакновен-ная сволочь?
Я отвернулся, поглубже надвинул кепку и тут же заснул.
Открыл глаза – был еще день; в задымленное окно вокзала скудно сочился свет облачного неба. Я сладко потянулся, спрыгнул на пол и вдруг почувствовал, что ступням холодно: ботинки мои исчезли, из подопревших дырявых носков выглядывали грязные пальцы. Испуганно оглядел себя: исчез и кожаный ремень. Все во мне словно замерло: как же ехать дальше? Самым неприятным было то, что все пуговицы у моих штанов, за исключением одной, на гульфике, давно пооборвались, и штаны поддерживались единственно ремнем.
Я сунул руки в карманы, подхватил изнутри штаны. надул живот и для пробы сделал несколько шагов. Вышло так, будто я очень наелся или заважничал, зато штаны держались. Когда я попадаю в беду или, например, носом лечу на землю, мне всегда почему-то стыдно показать людям свое горе, я, наоборот, внешне стараюсь приободриться. И сейчас сделал вид, словно со мной ровно ничего не стряслось, и, неслышно ступая ногами в дырявых носках, вышел на перрон. Я оглядел пустой ларек, загаженную уборную с белыми известковыми брызгами, отполированные рельсы, словно надеялся, что где-нибудь здесь меня тихонько ожидают проказники ботинки. Вместо них наткнулся на кряжистого босяка в опорках.
– Не видал, пахан, кто у меня снял «колеса», ремень?
– "Обмыли" что покойничка? – спросил он, смеясь своими черными, антрацитовыми глазами. – Откуда мне видать? Я ж все время обитаюсь в открытом воздухе.
К нам подошел лохматый детина с грязными слоновьими ногами, рядом с которым я прикорнул на буфетной стойке. Рожа у него была заплывшая, почти без глаз – настоящее коровье вымя; из пальтишка, явно с чужого плеча, чуть не по локоть высовывались громадные красные руки, расстегнутая рубаха открывала крутую бронзовую грудь с вытатуированным рогатым быком.
– А ты что ж, дружок, спишь и глаза закрываешь? – прислушиваясь к нашему разговору, сказал он. – Ишь нежный! Какой ремень-то? Желтый, на бляхе веточки?
– Малость ободран у застежки? – в тон ему подхватил кряжистый в опорках.
– Откуда вы знаете? Он у вас?
– Что ты, красотка! Просто видали у тебя на пузе.
И, посмеиваясь, босяки ушли.
Прелые носки плохо грели ноги. Каменные, в закрутевшей грязи, плиты перрона леденили мои подошвы, я не мог вынуть руки из карманов, устал надувать живот. Чтобы немного передохнуть, присел на скамейку. Меня поманила румяная крестьянка в поневе и новеньких лаптях, с котомкой за плечами.
– Они тебя обобрали, – негромко боязливо сказала она. – Они, эти двое. Молодой все тут ботинки ходил продавал. Спрашивай с них. Може, еще не припоздал.
Сердце мое взволнованно забилось. Я побежал за босяками, но наступил сам себе на штанину и хлестко растянулся на перроне. В животе болезненно екнуло. Пока я вставал, подбирал сползшие штаны, старался на все стороны улыбаться пассажирам и делал вид, что со мной ничего особенного не произошло, золоторотцы словно куда провалились. Как тут их искать, когда нельзя быстро ходить, да вдобавок невыносимо саднит ободранная коленка?
Подошел почтовый на Москву и вновь отошел; молодцеватый агент ТОГПУ в фуражке набекрень, лузгая семечки, скрылся в дежурке. Босяки все не показывались. На холодное, угасающее небо выплыла туча, похожая на огромную щуку с пухлым серебристо-перламутровым брюшком, в затхлом вокзальчике потемнело; к щекам противно липли осенние мухи. Дождь миновал станцию, лишь было видно, как вдруг отодвинулся, исчез ближний осиновый перелесок и тусклые дымные струи пробежали дальше в поле, к Ряжску. Покрепче придерживая руками штаны, я вышел в скверик и тут под березой неожиданно увидел своих знакомых. Смачно чавкая, они ели холодную печенку. Рожи были красные, в пожухлой траве валялась пустая полубутылка. Я проглотил голодную слюну и стал клянчить вещи.
– Да чего ты привязался? – весело сквозь набитый рот сказал татуированный детина с лицом, похожим на коровье вымя. – Вот репей.
– Пошутили, братцы, и отдайте. Холодно ж босиком.
Детина подмигнул кряжистому, оба захохотали и продолжали жевать.
– Ступай, пацан, не подаем. Меня охватила злость:
– Обокрали меня вы. У меня есть свидетели. Сейчас пойду в ТОГПУ и заявлю на обоих.
– Легавить? – негромко, так же весело сказал татуированный. – А ты, крошка, в рот заплеванная, не слыхал, как люди попадают под поезда? Ай-яй-яй, какие бывают несчастья. А то вдруг кирпичина с неба на башку летит. Тоже случается. Так что гляди в оба, а зри – в три, долго ль до беды!
Нижняя челюсть его вдруг выпятилась, синий бык на крутой груди угрожающе зашевелил рогами, пальцы правой руки медленно сложились в кулачище. Кряжистый, с бородкой, лишь покосился исподлобья: взгляд у него был волчий, безжалостный.
Я поспешно отошел, весь похолодев. Ведь босяки могли и скрыться от дежурного ТОГПУ, а что тогда делать мне? Подходит ночь. Да и станет ли агент разбирать мое дело? Вор у вора дубинку украл. Видно, надо распроститься с ботинками, ремнем и убираться с этой станции, пока цел. Я перешел на другую сторону рельсов, уселся недалеко от пузатой деревянной водокачки и стал ожидать поезда на Воронеж.
Неожиданно проглянуло низкое, стеклянное, розовое солнце, словно хотело пожелать угрюмой земле спокойной ночи, заблестела мокрая листва в осиновом перелеске, змейками засеребрились тонкие стволы. Свет мгновенно погас: наползала новая туча, громко шлепнулось несколько крупных дождевых капель. И тут ко мне подошел татуированный детина: в руке он держал мой ремень с бляхой.
– Этот?
Я протянул руку.
– Сперва помой, – сказал он, пряча ремень за спину. – Грязная.
– Богуешь? Пряжка моя собственная.
– Была… да сплыла, а мы выловили. Чего дашь взамен? Ощупывали мы тебя, когда спал: что это ты твердое носишь в правом кармане? Лежал на том боку, мы и не могли взять.
Это был финский нож, обычно я его пристегивал к поясу, но гут случайно сунул в карман брюк. Расставаться с ним мне было жалко, однако надоело и придерживать штаны. Я сказал, что отдам босякам свою последнюю наличность восемьдесят семь копеек, если они вернут мне и ботинки.
– Да мы их проели, – добродушно отрыгнул татуированный. – Помнишь, подходил, скляночку-то мы раздавили и печенкой закусывали? Ну это ж и шли в ход твои «колеса». На поселке тут загнали. А ремень никто не взял… дерьмовый, говорят.
Мы поторговались, я отдал половину денег и вновь подпоясался. В сумерках под редким дождем, попадая сползающими носками в холодные лужи, я залез на тормозную площадку товарного вагона и покинул станцию.
От Воронежа я свернул на Киев – путь, каким меня три года назад вез князь Новиков. Я хорошо помнил щедрую, солнечную Украину и решил поискать счастья в ее городах. Деньжонки кончились, пришлось "стрелять куски" под окнами изб, поворовывать по мелочи: где пшеничный калач, где кусок сырого мяса, где флакон одеколона, ситцевый платок. Один раз мне удалось украсть в магазине женские туфли и продать (конечно, за полцены), и я харчевался целую неделю. В особенно трудные дни я рыл картошку на поселковых огородах, пек в золе. От голода у меня начался понос, в животе беспрерывно что-то перекатывалось, урчало, словно там насмерть дрались два кота, и я замучился, бегая на всех остановках в бурьяны за железнодорожную линию.
Ночью на станции Ворожба, где я остановился подкормиться, встретились два почтово-пассажирских поезда. Спросонок я залез в собачий ящик чужого состава, трясся чуть ли не полсуток, а когда вылез, то оказался совсем в другой стороне от Киева – в Семилуках, недалеко от того же Воронежа. Значит, судьба…
Околачиваясь на перроне, я приметил паренька – чуть побольше меня ростом, потолще, стриженого, без шапки, но в прочном домотканом армячке и в сапогах с новыми головками. Лицо у него было одутловатое, тесно поставленные глаза смотрели важно, он держал руки в карманах и при ходьбе словно печатал шаг. Последив за ним некоторое время, я понял, что он один, и подошел.
– Куда едешь? – дружески спросил я.
Парнишка оглянул меня спесиво. Козырек моей кепки наполовину оторвался, штаны клеш снизу словно пообкусали собаки, босые ноги почернели от въевшейся угольной пыли.
– Это наше дело, – ответил он и опять медленно стал печатать шаг по перрону.
Мне очень хотелось есть; в кармане у паренька я заметил ржаную горбушку; наверное, у него водились и деньжонки. Я совершенно не задумывался, хорошо поступаю или нехорошо: я больше суток не имел во рту ничего, кроме слюны, и мой желудок, челюсти настоятельно требовали работы. Совесть? Эге! Я давно стал о ней забывать.
– А умеешь играть на «зубариках»?
И я ловко выбил пятерней правой руки дробь на зубах: плоды учения в Петровской гимназии. Я и сам не ожидал эффекта, который произвел своим нехитрым искусством. Парнишка надул щеки, вытаращил глаза, весь налился бурачной краснотой – и вдруг залился кашляющим овечьим смехом. Он тут же опять подозрительно уставился на меня:
– Ты сам-то кто таков?
Догадаться об этом было нетрудно. Однако и я догадался, что парнишка совсем простоват, настоящая «деревня», и принял таинственный вид:
– Из князей.
– Чего же ты тогда… замурзанный, как подсвинок?
– Был бы ты князем, узнал чего, – ответил я. – Это при царях мой папаша жил – во: на большой! Имел отдельный дворец из мрамора, собственный экипаж, ружье, чтобы охотиться, резиновый плащ – ни в какой дождик не промокал! Двери мы сами не открывали, ни-ни. Швейцар открывал. Усищи – как вожжи, картуз с золотыми галунами. Сто рублей ему платили… А после революции – тю-тю! Большевики все отобрали, и пришлось вот удариться в бега.
– Иде ж вы сейчас? – спросил парнишка; он, видимо, колебался, верить мне или нет.
Я оглянулся по сторонам, точно ужасно боялся, что нас подслушают.
– В Крыме. На острове… Монте-Кристо, посреди моря. В таинственной пещере. У меня там есть подводная лодка, фонарик электрический: зажгешь то красный свет, то зеленый. Есть еще тельняшка – настоящая моряцкая в полоску. Видишь, какая у меня финка? – Я достал и показал свой нож. – Ты, паря, не гляди, что я замурзанный, это я еще не умывался. Вообще я сейчас специально замаскирован. Понял? У папы в Москве четыре дома и осталось золото в банке: в земле зарытое. Целый клад. Так я ездил узнавать, целое ли оно.
Парнишка наконец разинул рот:
– Ну и… целое?
– Целое, – удовлетворенно подытожил я. – Скоро эту банку с золотом будем выкапывать и делить. А теперь я пробираюсь обратно к себе в тайник. В Крыме у нас целый год солнышко светит и зимой свободно можно купаться в море телешом. Хочешь, поедем к нам?
Парнишка обрадованно кивнул головой и после этого рассказал о себе. Говорил он медленно, вздыхая, словно забывал, с чего начал и как продолжать. Звали его Пахомка, фамилии я теперь не помню. Он был из деревни под Семилуками, отец его держал чайную, коней для извоза; ему – единственному сыну – отец давно обещал гармонь, да так и не подарил. Пахомка и убежал. Теперь ему хотелось найти монастырь и поступить туда: говорят, монахи всю жизнь ничего не делают, ходят с кружками по деревням, и бабы подают им на храм деньги, пироги. За месяц можно запросто насобирать на гармонь.
Я лихорадочно стал соображать, как бы мне выудить у Пахомки хоть половину ржаной горбушки. Сказать, что я хочу есть, – не поверит в мое княжеское происхождение. Что выдумать?
– А у вас дома есть самовар? – спросил он.
– Целых два. Один выпьем, сейчас же другой ставим.
Тогда, в свою очередь, задал вопрос и я:
– Это у тебя ваш деревенский хлеб? Интересно, хорошо его пекут? Потому что, видишь ли… мы на острове в таинственной пещере едим одну колбасу и пряники.
– Спробуй. Нате.
Пахомка с готовностью вытащил мне свою ржаную горбушку и очень удивился, когда я не оставил от нес и крошки. Я наелся и за это пообещал довезти его бесплатно до Крыма, а дома насыпать полные карманы маковников. Я тут же повел нового кореша на станцию к семафору: там легче было садиться на товарняк. Мы пропустили четыре поезда, пока Пахомка отважился прыгнуть на подножку порожнего тамбура: вид у него был такой, точно его тянут на виселицу.
Состав тронулся, бешено развил ход.
– Не оборвется наш вагон? – боязливо спросил мой новый товарищ, крепко уцепившись обеими руками за железный тормоз. – Больно шатается.
– Отдыхай, не бойся.
Я сел на скамеечку, привалился к стене и привычно задремал.
За Лисками перед станцией Откос нас поймал кондуктор. Я умел правильно соскакивать с подножки на ходу. "Срывайся!" – крикнул я Пахомке и прыгнул вперед по движению поезда, чуть пробежал, держась за железный поручень, и скатился под откос насыпи. Мой кореш с перепугу замешкался, получил пинок сапогом в зад и, падая, чуть не угодил под вагон.
После этого Пахомка боялся и близко подходить к товарнякам, не говоря уж об экспрессах, и я вынужден был тащиться с ним пешком по шпалам. Через каждый час он спрашивал:
– Ну, скоро остров Крым? Не видать еще?
Всю его наличность составляли рубля полтора, и мы их скоро проели. За каждый данный мне кусок Пахомка что-нибудь выторговывал. Вскоре я должен был ему кучу добра из моих "пещерных богатств": моряцкую тельняшку, гармонь, четырнадцать фунтов пряников, подводную лодку и к ней весла, чтобы лучше грести. Зато он ловко побирался. Подавали ему охотно: наверно, помогал крестьянский вид. Я ж, преодолевая трусость, воровал где мог.
Так мы добрались до Острогожска – уездного городишка Воронежской губернии. Оба мы измучились, продрогли, очень хотели есть. Лил дождь, давно стемнело; обыватели плотно загородились от всего мира ставнями, и мы напрасно клянчили под окнами "хоть корочку".
Глухой ночью я выбрал на базаре ветхий ларек и решил его сломать. Пахомку поставил "на стрему". От волнения и страха меня лихорадило, руки срывались, звук отдираемых досок заставлял нас обоих вздрагивать, испуганно замирать. Через площадь шуршащей походкой шел дождь, домишки вокруг стояли мокрые, черные, нахохленные, и лишь где-то в подворотне одиноко подвывал пес. Я в кровь изодрал пальцы, кое-как сделал в ларьке дыру и уже собрался лезть, когда неожиданный тупой удар по голове свалил меня прямо в лужу. Мы с Пахомкой еще не успели толком разобраться в том, что произошло, как оба очутились в больших крепких руках мордатого, тяжело дышащего человека в брезентовике с капюшоном, который тут же куда-то поволок нас с базара.
– Вздумайте только убечь, – пообещал он. – Придушу на месте.
Где уж тут бежать, когда в голове у меня гудело, перед глазами мотались красные, зеленые кольца, а ларьки, домишки то падали на землю, то корячились в небо. Обоих нас поймали впервые, и мы так перепугались, что, насколько могли, облегчали усилия мордатого в брезентовике и даже старались угадать, в какой переулок надо сворачивать.
Привел он нас, конечно, в уездное отделение милиции. Здесь было тепло, на столе горела восьмилинейная лампа с надбитым, закопченным стеклом, пахло махоркой, керосином. Из-за кафельной печки любопытно высовывали усы тараканы. На подоконнике, в развернувшейся газете, лежала жирная, наполовину съеденная селедка, краюха ржаного хлеба, обломанная руками, со следами вмятин от пальцев. У стены под громоздким деревянным телефонным аппаратом дремал ночной дежурный в форменной фуражке и расстегнутой гимнастерке. Когда мы вошли, он открыл глаза, заморгал; взял со стола свой широкий кожаный ремень, подпоясался – и оказался готовым приступить к служебным обязанностям.
– Ограбляли ларек на базаре, – самодовольно сказал мордатый милиционеру. Я это зашел проведать свою мануфактурную торговлишку, вдруг слышу. в ларьке поблизу доски трещат. "Ага, думаю, крысы… рукатые". Я – туда. Не поглядел, что их двое, а у меня и костыля доброго нету, прихлопнул голубчиков. Воришки-то, правда, мелковатые, да кто знает, может, за ними шайка какая скрывается. Проверь-ка, товарищ Мухляков, чем дышут.
Мы стояли еле живые от страха и совсем старались не дышать. Приведший нас торговец откинул с головы капюшон, стряхнул дождевые капли с брезентовика. Он был очень здоровый, плотный, с крутыми черными бровями; его румяное, раздавшееся лицо выражало сытость, жадное любопытство.
– Документы! – приказал нам дежурный, зевнув во всю пасть и почесывая свою спину о косяк двери. – Нету? Так и знал. А ну, выворачивайте карманы.
Первым обыскивали Пахомку. Он вдруг громко заревел, размазывая по грязным щекам обильные слезы, в голос запричитал, что "больше не будет", и стал проситься домой в деревню.
– Нюни распустил! – лениво прикрикнул на него дежурный и шмыгнул крупным лилово-багряным носом. – Лучше добровольно выкладай отмычки. Что это у тебя в полу зашито? – вдруг насторожился он. – Огнестрельное оружие имеется?
Безжалостно вспоров подкладку Пахомкиного армячка, милиционер извлек завернутую тряпицу.
– Улика! – воскликнул мордатый торговец и тоже наклонился над свертком.
В нем оказались две новенькие рублевки, глиняная свистулька-петушок и кипарисовая иконка, похожая на зеркальце. Дальнейший осмотр Пахомки не принес дежурному никаких результатов, и к залитому чернилами столу допроса поставили меня. Вместо удостоверения и отмычек у меня нашли финский нож, и мордатый человек в брезентовике даже крякнул от удовольствия:
– Этот кучерявый, видать, опытный жиган. Зришь, товарищ Мухляков, какую игрушку носит? Попадись ему в темном уголку – кишки выпустит. Не возьму в толк: почему не пырнул меня? Теперь мне биография его личности известна: такому одна дорожка – в Соловки на каторгу. Сделай ему опись предметов.
Дежурный достал кисет с махоркой, скрутил огромную косоножку, глубоко затянулся и, выпустив ядро дыма, объявил, что у него нету бумаги. Завтра он доложит обо всем начальнику милиции, а тот уже сам составит протокол.
– Понадежней запри их, – посоветовал торговец. – Народишко-то больно аховый, сквозь замочную скважину пролезут, из воды огонь высекут. Поглядел бы, как ларек разворотили!
Дежурный еще раз затянулся косоножкой, выстрелил махорочным дымом в потолок, крякнул и значительно изрек:
– Закон… одним словом… он определит. Загремел связкой ключей и отвел нас в полуподвальную каморку с толстыми промозглыми стенами и черным оконцем, забранным решеткой. Глухо хлопнула за нами дверь, вдали стихли шаги «тюремщика», и наступила тишина, которая, наверно, бывает только на том свете.
Над дверью я прочитал крупно выцарапанную гвоздем надпись:
ВХОДЯЩИЙ НЕ ГРУСТИ
И чуть пониже:
УХОДЯЩИЙ НЕ РАДУЙСЯ
В сырой камере никого не было, кроме прусаков, и мы провели тут всю ночь, мокрые насквозь, дрожа от холода и споря, кто кого подвел, Я обвинял Пахомку в том, что он «стремщик», а проворонил мордатого торговца. Пахомка отвечал, что всех князей надо бы высечь кнутом, чтобы не мутили народ.
"И два рубля в подкладку захоронил, – подумал я. – Вот кулацкая порода. Сам ведь на голодухе сидел, а не вынимал".
Мне очень хотелось заехать ему кулаком в толстую рожу, но я боялся, что получу хорошую сдачу: кореш был покрепче меня. Из-за этой грызни нам некогда было поспать, и утром мы поднялись с нар вялые, кислые. У меня к тому же припух один глаз, болела шея, на запястьях рук виднелись синяки: вчерашний торговец изрядно-таки нас помял. Дождик прошел, погода разгулялась, сквозь заржавленную решетку синело глубокое, совсем вешнее небо, и так хотелось туда – на волю, на простор, к людям!
Нигде время не тянется Так долго, томительно, как в заключении. Мы сидели голодные, придавленные л со страхом ожидали решения своей участи. Наконец снаружи загремел засов. Вчерашний страж, в полной амуниции, в форменной фуражке, подпоясанный ремнем, повел нас к начальнику милиции. Я споткнулся, переступая порог, внутренне простился со свободой.
Кабинет был поопрятнее дежурки: у стены стоял кожаный диван, над красным сукном письменного стола висел портрет Дзержинского, на половичке горел, трепетал солнечный зайчик.
– Вот это и есть преступники? – оглядев нас, весело сказал начальник. Он был совсем молодой, курносый, причесан на пробор, в новеньких желтых наплечных ремнях, с кобурой у пояса. – Это, значит, они хотели потрясти основы нашего Острогожска?
Я постарался принять самый смирный, невинный вид, точно не понимал, за что меня посадили в кутузку. Пахомка на все вопросы только вопил, чтобы его отпустили домой: он больше не будет. Видя, что толку от него не добьешься, начальник обратился ко мне:
– Далеко, странники, путь держите?
– К моей тете в Купянск, – ответил я, стараясь поправиться ему своей толковостью. – Это от вас всего несколько станций. Мы гостили у этого вот мальчика Пахома в Лисках, а теперь идем пешком гостить к нам в Купянск. По дороге решили осмотреть ваш город, он нам очень понравился, красивый, прямо как Киев на реке Днепр. А тут вдруг какой-то дяденька, наверно, пьяный, схватил нас и привел сюда в милицию. За что – мы и сами не знаем. У нас ничего нет чужого, хоть еще раз обыщите.
– Это чья? – спросил начальник и показал на мою финку. Она лежала на столе, полувынутая из ножен.
– Не знаю, клянусь честью.
– Честью?
– Да. Клянусь. Ей-богу. Даю пионерское слово. Ножичек этот я только вчера нашел. Гляжу – лежит.
Начальник в задумчивости прошелся по кабинету, наступил на солнечного зайчика. Зайчик живо вспрыгнул на его хромовое начищенное голенище, и оно зазолотилось.
– Зря, значит, пострадали? – соболезнующе покачал он головой. – Приняли вас за жуликов, а вы всего-навсего… странники. Эка беда. А чего ж это вы на базаре в ларьке искали? Не купянскую ль тетю?
Я стал пристально разглядывать свои грязные босые ноги.
– Это все он, – вдруг тыча в меня пальцем, заговорил Пахомка. – Он зачинщик. В одном магазине, товарищ милицейский, этот мальчишка заварочный чайник своровал. В другой раз у пьяного мужика все карманы пооблазил. Ни в какой тайный Крым я с ним не поеду, ей-богу, правда. В монастырь хочу.
– В святые собрался? – прищурясь, спросил его начальник и легонько пощипал пушок на своей пухлой и румяной губе.
– Ага. В монастырь. Я, товарищ из милиции, сроду и одной вишни с чужого сада не взял, вот крест святой. Лучше завсегда милостыньку…
Начальник сморщился и остановил его жестом руки:
– Ладно. Довольно, угодник. Все понятно. – Он вдруг заговорил строго, поочередно глядя нам в глаза: – В общем, ребята, будь у нас в Острогожске детдом, я тут же прекратил бы ваше хождение по тайным Крымам и разным святым местам. Жулики-то вы липовые… в пустой ларек полезли. Вот что сделаем: я вас сейчас отпущу, но в ближайшем городе вы сразу же определяйтесь к месту. Поняли меня? Не то в настоящую тюрьму попадете.
От радости, неожиданности мы онемели. Начальник вывел нас в дежурку, где у громоздкого телефонного аппарата клевал цветистым носом вчерашний милиционер.
– Товарищ Мухляков, намедни мы задержали торговку без патента, уцелело что из ее пирожков? Угости-ка вот этих молодцов, они небось целые сутки постились. Завтрак выйдет немножко черствый, ну да желудки у них здоровые: гвозди переварят.
Очутившись на воле, мы быстро пошли на вокзал, то и дело боязливо оглядываясь на дом уездной милиции, опасаясь, как бы начальник не передумал и не посадил нас обратно в камеру. Три пирожка с несвежей печенкой, что нам достались в дежурке, мы проглотили на ходу, словно целебные пилюли. Два рубля Пахомке возвратили, и про себя я надеялся, что он купит на станции горячей картошки, хлеба, а может, и вареной требухи!
До чего ж широким показался нам привольный мир! Сырой осенний воздух глотали мы жадно, полным ртом, будто самое сладкое ситро. Пузатые облака вновь гасили солнечный свет, затягивали синие небесные проемы. Железные крыши домов, деревянные тротуарчики пятнили пасмурные тени, за косыми заборами на холодном ветерке шумно лопотала медная, багряная листва садов, но обоим нам казалось, что не было еще на свете лучшей погоды, чем сегодня.
Когда городишко остался далеко позади, мой кореш неожиданно покраснел, надулся и прыснул своим овечьим смехом.
– Чего ты? – спросил я.
От вчерашней расправы у меня на щеке под глазом проступил лиловый кровоподтек, я с трудом поворачивал шею. К тому же чувствовал и простудный озноб: намокшая под дождем одежда еще не совсем просохла. Пахомке и тут повезло: спас армячок и рубаха его, да и штаны были совсем сухие.
– Охе-хе-и-и-и! Ловко тебе тот, в брезентовой поддевке-то! Ке-ек звезданет в морду! У лавки вчерась.
Я стиснул зубы, размахнулся и двинул его кулаком в толстый засаленный подбородок. Все во мне дрожало, я приготовился к драке. Пахомка удивленно и испуганно отскочил: может, он испугался, что я ударю его ножом. Увы, начальник милиции не вернул его мне.
Он отбежал подальше, вновь обернулся:
– Жулик! – крикнул он. – Брехун рваный! Армяк у меня хотел снять? Иди сам в тайное море, у тебя и гармони-то нету. Лучше вернусь в деревню, до смерти батянька не запорет… Вор-воряга, украл корягу!
Он быстро зашагал назад, в сторону Воронежа. Я не стал за ним гнаться. Надежда сытно поесть в привокзальном торговом ряду рухнула. Зато кончилось и путешествие по шпалам на своих двоих. На станции я подобрал окурок, «пообедал» хорошей затяжкой, а когда подошел почтовый поезд, залез в собачий ящик и покатил дальше на юг.