Рассказы о наших современниках

Авдеев Виктор Федорович

КАРТИНА

 

 

I

В СОПРОВОЖДЕНИИ сменного инженера в мартеновский цех неуверенно вошел пожилой худощавый человек в коричневом ратиновом пальто и пыжиковой шапке. Он несколько растерянно и с интересом рассматривал бесконечный пролет. Видимо, его оглушили скрежет мостовых кранов, гудение пламени в форсунках, лязг платформ, свистки. «Кто бы это? — стоя у контрольного щита своей четвертой печи, подумал Платон Аныкин. — Не из газеты ли опять?»

Пробираясь мимо громадной садочной машины, которая в это время стала медленно разворачиваться, гость отскочил и споткнулся о чугунную болванку.

— А вот и наш лауреат, — подведя его к Платону, сказал сменный инженер. — Самый молодой бригадир на заводе.

.За весь этот год, когда Платон стал знатным мастером сталеварения, когда в газетах появились его портреты, а в радиопередачах — имя, он все еще не мог привыкнуть к славе, к своему новому положению, при встречах с незнакомыми людьми смущался и от этого то краснел, моргал и отмалчивался, то брал излишне резкий тон.

Гость крепко пожал ему руку. Нос у него был длинный, красный, на седоватых подстриженных усах таяли снежинки.

— Ну, у вас тут и обстановочка! — сказал он, смущенный своей неловкостью. — Скажу откровенно: в моей мастерской спокойней.

Его шутливый, искренний тон заставил Платона улыбнуться.

— Это художник Кадаганов, — представил сменный. — Видал его картины в Третьяковской галерее? Аркадий Максимович хочет нарисовать одного из наших молодых знатных сталеваров. Заводоуправление тебя рекомендовало.

— Скоро закипит ваш «самовар»? — кивнул художник на мартен.

— Еще только нагреваю. «Чаек» разольет вторая смена.

— Не хотите ли взглянуть на «заварку»? — обратился к гостю инженер.

Кадаганов взял синее защитное стекло. Взгляду его открылось необъятное чрево мартена. Здоровенные куски металла, казавшиеся светло-голубыми, пылали, будто обыкновенные березовые поленья: метались белые гребешки пламени, и даже темное стекло не могло скрыть их розовых отблесков. Из форсунки вырывались злые клинки пламени, от газов пощипывало в горле.

— Горячая у вас работа, — сказал он, вернувшись от печи.

Платон  промолчал.

— Не зябнем, — усмехнулся инженер и повернулся к сталевару. — Так договорились, Аныкин?

Художник еще раз пристально, каким-то особенным взглядом окинул Платона. Платон — в грязной брезентовой робе, грубых ботинках, с очками-консервами над захватанным, продымленным козырьком кепи — показался ему невзрачным: только плечи широки. «Как же мне рисовать его? На фоне этого огромного мартена? Получится вроде... кочерги у печки, А где характер?»

— Я с удовольствием напишу... портрет Платона Алексеевича, — слегка кашлянув, сказал Кадаганов. — Вообще-то я пейзажист, на заводах бываю редко... Итак, назначим первый сеанс на ближайшее воскресенье?

Платон переступил с ноги на ногу.

— Да... можно будет.

— Я вам оставлю свой адрес, телефон. Какое время выберем? Ну... одиннадцать часов. Не возражаете? Самое хорошее освещение. Разумеется, оденьтесь... — Кадаганов сделал такой жест руками, словно разглаживал борта пиджака. — Значок лауреатский не забудьте. Обратно я вас отвезу на машине, у меня дочь водит: настоящий шофер.

— У Платона свой мотоцикл, — сказал инженер. — Купил на премию.

На выход Кадаганов пошел другим путем: сменный предложил ему осмотреть прокатный цех.

К молодому бригадиру подскочил подручный Василий Шиянов, толстощекий, толстогубый парень с густым белявым чубом и усиками, словно нарисованными кислым молоком. Шиянов щеголял шелковыми рубашками, считался «первой клюшкой» в заводской хоккейной команде и еще был известен тем, что сразу и безапелляционно устанавливал обо всем свое мнение: что бы потом ни случилось, его невозможно было переубедить.

— Видать, Кадаганов — это, брат, авторитетный художник, зарабатывает — дай бог каждому, ну и, понятно, «клюкает». Я сам его какую-то картину видал в Третьяковской, не помню про что. Вроде комбайн там, колхозницы, цветочки. Ты, Платон, потребуй, чтобы он срисовал тебя в шляпе, сигару купи, а то, вот увидишь, заставит еще спецовку надеть.

К своему стыду, Платон не мог вспомнить ни одной картины Кадаганова. Назавтра он работал в ночной смене и решил днем не спать, а еще раз съездить в Третьяковскую галерею, посмотреть, а то неудобно будет перед художником.

— Ладно. Оракул! — усмехнулся он подручному. — Ну-ка, берись вон лучше за лопату.

 

II

Падающий снежок садился на фару мотоцикла, на воротник полудохи, на руки Платона в кожаных перчатках, цепко державшие руль: сталевар уверенно несся по нарядным московским улицам. Впереди показался Белорусский вокзал, бронзовый монумент Горького, матовые фонари вокруг, побелевшие от снежных хлопьев липы, клены. Красный рубиновый глаз светофора преградил путь, и Платон стал рассматривать памятник. Интересно, лепит ли Кадаганов? Или только рисует? Надолго ль затянется все это дело с портретом? Может, зря он согласился.

Вспыхнул спокойный зеленый свет, и весь табун скопившихся автомобилей ринулся на мост.

Вот высокий серый дом за чугунной оградой. Платон оставил мотоцикл в подъезде и поднялся в лифте на восьмой этаж.

— Вы точны, — встретил его в передней Кадаганов. Он был в просторной синей вельветовой спецовке с большими накладными карманами, в фетровых бурках. — Точность — это свойство работоспособных людей. Раздевайтесь. Как нынче погода? Холодно?

— Не очень. Снежок.

На улице, несмотря на декабрь, было просто тепло, но, попав в квартиру художника, Платон как бы потерял самого себя и отвечал не то, что чувствовал, а что, ему казалось, требовала вежливость. Ведь Кадаганов тогда пришел к ним в цех изрядно озябший. Это он, Платон, может потный, раздетый выскакивать от раскаленного мартена на мороз и расхаживать по двору.

Мастерская у художника оказалась просторной, метров на двадцать.

«Ого, — подумал Платон. — У нас комната на всю семью куда меньше».

У дальнего окна перед мольбертом стояла тонкая гибкая девушка в синем берете и в серых брюках и, поджав губы, рисовала. Наверно, та самая дочка, что машину водит. Почему-то Платону стало неприятно, и он внутренне замкнулся. За всю жизнь его никогда и никто не рисовал, и он толком не представлял себе, каково будет его положение. Что это: почетно или смешно — сидеть неподвижно, как перед объективом фотоаппарата, не сморгнув глазом?

— Знакомьтесь. Моя дочь Лариса. Девушка тряхнула светло-рыжими волосами и неожиданно крепко, по-отцовски, пожала его руку.

— Вы тоже художница? — спросил Платон. Ему хотелось показать девушке, что она для него ровно ничего не значит, пусть рассматривает его сколько угодно, он чувствует себя вполне свободно.

— О, да еще какая! — с неуловимой иронией сказал Кадаганов. — Я не помню года, в который бы она хоть... разок да не взяла в руки палитру. Между прочим, знаете, Платон Алексеевич, почему моя дочь сейчас в мастерской? Хотела на вас посмотреть. Говорит, не видела еще знатных сталеваров.

— Ничего, папка, не мог придумать остроумнее? — засмеялась девушка, нимало не смутившись. — Признайся, ведь ты любишь, когда я торчу перед мольбертом?

Что она рисовала — Платон не разобрал. Знакомясь, он вообще на Ларису Кадаганову взглянул мельком и, если бы его спросили, какая она, не ответил бы.

Художник приготовил кисти, холст и начал усаживать Платона: то Кадаганов отодвигал его кресло от окна, то приподымал Платону голову, то поворачивал и заставлял смотреть вбок, то поправлял галстук, волосы.

«И чего вертит? — с досадой подумал Платон. — Не все равно, как нарисовать? Освещение ему какое то надо, поза. Все портреты одинаковые. А тут еще эта девчонка рассматривает меня, будто я восковой «Жора» на витрине магазина».

Сеанс начался.

Сталевар представил себя — красного, надутого, в шелковой шуршащей рубашке, в новеньких желтых туфлях, в которых, как это часто случается с новой обувью, жарко было ногам. Плечи у него и без того широкие, а тут еще модный пиджак — это при его-то росте! «Таракан», — вдруг вспомнил он свою детскую кличку. — Только и есть, что брови да золотая лауреатская медаль на правом борту».

От непривычного напряжения члены его быстро онемели, захотелось переменить позу. Чтобы отвлечься, Платон стал смотреть в окно. Над белыми крышами домов с бесчисленными пеньками труб висело желтовато-серое московское небо. Снежок прекратился, и в холодной дали явственно виднелся освещенный солнцем силуэт тридцатипятиэтажного здания университета на Ленинских горах. Совсем близко с ревом пронесся самолет, тень его промелькнула в комнате и мячом покатилась по зданиям.

Взгляд Платона перешел на стены мастерской. Повсюду висели портреты в рамках, деревенские виды, пожелтевшие от времени гипсовые маски, слепки уха, ноги. Внимание его остановила картина в золотом багете, и он обрадовался. Эту самую картину, только куда больше, он видел позавчера в Третьяковской галерее: стена спелой ржи, знойное небо, комбайн сыплет из бункера ядреное зерно в автомашину, а со штурвальным разговаривает женщина с планшетом, наверно агроном.

Спина у Платона совсем одеревенела, правая рука, лежавшая на подлокотнике кресла, затекла. Как это обычно бывает в тех случаях, когда нельзя двигаться, у него то вдруг начинала чесаться бровь, то мучительно зудел нос. «Скоро ли перерыв?» — не без тревоги подумал он. И тут Платона внезапно поразило резко изменившееся лицо художника: глаза стали пронзительней, во всем облике проглядывало что-то властное. Кадаганов то в упор взглядывал на Платона, словно отыскивал в нем что-то особенное, заметное лишь ему, то, казалось, весь углублялся в холст, и рука его энергично водила кистью: художник работал.

— Довольно, папа! — громко и весело сказала Лариса, — Ты совсем замучил своего натурщика. Посмотри, он сейчас упадет.

— Разве давно работаем? — словно очнулся Кадаганов. — Что ж, можно и передохнуть. Устали, Платон Алексеевич?

— Ничего, — сказал Платон и с удовольствием распрямил спину, поднялся на ноги. «Целую смену у мартена простаиваю — и хоть бы что, а тут час еле высидел». Ему хотелось посмотреть, каким он вышел на портрете; подойти сталевар не решился.

— А ну, папка, покажи, что у тебя получается?

И Лариса важно остановилась перед холстом, скрестила руки на груди. Глаза ее, рот приняли забавное сосредоточенное выражение, и раза два она остро, совсем по-отцовски взглянула на Платона, сравнивая «натуру» с рисунком.

— Ой, какие у вас уши оттопыренные! — вдруг сказала она и пошла к окну мыть кисть в скипидаре.

Кадаганов укоризненно покачал головой ей вслед. Платон теперь решился приблизиться к мольберту. Его ожидало разочарование: никакого портрета, собственно, еще не было. На холсте лишь были грубо намечены цвет волос, щек, подбородка, но контур обрисован правильно, а уши действительно оттопыривались. Платон сам не знал, что у него такие уши: надо рассмотреть дома в зеркале.

— Вы, Платон Алексеевич, очевидно, думали, что уже и портрет готов?— с необидной насмешкой спросила наблюдавшая за ним девушка, — Это лишь подмалевок. Видите, вон сквозь краску еще карандаш проступает.

«Вишь, девка глазастая какая: все подмечает. И в штанах ходит. Наверно, модница.»

— Закурить здесь нельзя? — спросил Платон, доставая коробку дорогих папирос, специально купленных для сеанса.

— Нет, нет, — поспешно сказала Лариса. — Марфуша давно накрыла на стол. Папа, зови гостя.

— Я сыт вот так, — покраснел Платон и чиркнул себя по горлу. — Дома позавтракал.

— Вы меня обидите, Платон Алексеевич. — Художник взял его под руку. — Потом н закурим.

Столовая — она же и спальня — была заметно меньше мастерской; видно, в этом доме основное внимание уделяют работе художника. На стенах здесь тоже висело несколько картин хозяина. Одна изображала горшок с пышным букетом распустившейся лиловой сирени и написана была так живо, что хотелось подойти и понюхать цветы. В углу стояла тахта; закрывая ее, от середины стены и до самого пола спускался ковер. В простенке между резным буфетом и дверью висело зеркало в черной раме, видимо старинное. Платон незаметно поглядел на себя: действительно, уши торчат, словно у летучей мыши. Вот черт, как он этого не замечал раньше? На голубой, в разводах, скатерти стояли тарелки с колбасой, с костромским сыром, открытая коробка шпрот. Возле вазы с крымскими яблоками блестела бутылка виноградного вина.

— Водки я вам не дам, — шутливо сказал Кадаганов, — Цвет лица изменится. Расскажите-ка, что у вас на заводе делается?

— Да что ж!.. Наше дело ясное, — сдержанно заговорил Платон. — Дать больше качественной стали разных марок, для этого добиться за смену двух скоростных плавок. Потом увеличить...

— Но ведь такие примеры есть, — перебила бригадира Лариса. — Сталевар «Серпа и молота» Николаи Чесноков еще когда выпускал плавки за три с половиной часа!

— Откуда вы это знаете? — удивился Платон Аныкин. Он отложил вилку и первый раз за все время прямо и с приязнью глянул в глаза девушки.

— Почему бы мне и не знать? — несколько надменно пожала плечом Лариса. — Разве наш технологический институт не имеет отношения к металлургии? Да и в газетах пишут и по радио говорят.

— Отдельные плавки, Лариса Аркадьевна, верно, есть. Рекордов у нас немало. Но мы хотим, чтобы они стали общей нормой. И тут встает второй вопрос — борьба за увеличение стойкости печи...

Теперь Платон свободно смотрел на Ларису Кадаганову. Девушке на вид можно было дать лет девятнадцать. Веки у нее были несколько темнее всей кожи лица; такие же молочно-ореховые, нежные круги лежали и под карими глазами, отчего глаза казались больше и глубже. Волнистые светло-рыжие волосы оттеняли матовую белизну висков, гибкой шеи. Лариса была сухощава, подвижна. В ней чувствовалась горячая кровь, за сдержанностью проглядывало озорство. Временами ее довольно бледные щеки вдруг заливал румянец; глядя на такую девушку, нельзя было предвидеть, что она сделает в следующую минуту.

— Ого, засиделись! — сказал Аркадий Максимович, достав из карманчика старомодные серебряные часы. — Пора и за работу.

Мужчины поднялись из-за стола.

— Вы идите, — сказала молодая хозяйка, — а я буду готовиться по сопромату. В январе экзамены.

— Уже кончили свою картину, Лариса Аркадьевна? — простодушно спросил Платон.

— Она эту картину пишет третий год, — улыбнулся Кадаганов. — Следующий сеанс будет в тот день, когда придет новый натурщик...

— Опять шпилька? — слегка повела Лариса бровью. — Я тебе уже говорила, папа: шпильки — это не мужское дело, — и она несколько лениво стала вынимать из желтого портфеля тетради с лекциями.

За столом художник почти ничего не ел, катал хлебные шарики, а в мастерской совсем преобразился, вероятно забыл, что натурщик — живой человек. После двух рюмок сухого вина, сытного завтрака Платона вдобавок стал морить сон. Судорожно сдерживая зевоту, он думал о своем портрете, о семье художника, и перед его мысленным взором чаще вставало лицо дочери, чем отца.

 

III

К художнику Платон Аныкин ездил еще несколько раз. С первого сеанса Кадаганов закончил подмалевок, и живые краски начали воспроизводить живые черты сталевара. С натянутого на подрамник холста все яснее проглядывал облик молодого человека лет двадцати трех с упрямым мальчишеским подбородком, мягкими скулами и красивыми простодушными губами. Волосы цвета мочала были зачесаны тщательно, как в парикмахерской, глубоко посаженные глаза глядели смело, с некоторым вызовом. Широкие внушительные плечи модного пиджака, золотой лауреатский значок делали весь облик Платона парадным, цветистым, и сам, глядя на свое изображение, он почему-то представлял себя в президиуме на торжественном заседании. Платона утешило то, что теперь, когда лицо получило цвет, тени, когда за тканью кожи почувствовалась пульсирующая кровь, уши не казались такими большими и оттопыренными.

В конце очередного сеанса Платон подошел полюбоваться портретом. Последние дни Кадаганов стал менее разговорчив, казался чем-то недовольным.

— Похож? — спросил он, счищая мастихином краску с палитры.

— Похож, — сказал Платон. И минуту погодя добавил:

— Прямо... инженер какой.

— Инженер? — быстро переспросил Кадаганов. Он полускрестил руки, вперил испытующий взгляд на холст. — Инженер? — повторил он как-то странно и вдруг швырнул палитру на стол.

В мастерскую вошла Лариса — в беличьей шубке, с портфелем, румяная с мороза, с тем довольным выражением, какое бывает у молодых людей, которые пройдутся по свежему воздуху, наголодаются и предвкушают обед. Она больше не рисовала и на свой незаконченный этюд посматривала довольно равнодушно.

— Из института? — встретил ее Платон, весь радостно оживляясь.

Она весело кивнула и тоже остановилась перед мольбертом отца.

— А ты как находишь, Лара? — сквозь зубы спросил ее Кадаганов.

— Я тебе уже говорила, папа: в портрете чего-то недостает, — сделав легкую гримасу, ответила Лариса. — Понимаешь, в нем как будто все на месте: и композиция решена, и краски не кричат, и видно обычное твое мастерство. В общем — на уровне. И все же нет... характера, что ли, не ощущаешь, кто именно написан. Портрет немой, не говорит за себя.

Художник хмуро выслушал дочь и промолчал.

По мнению Платона, портрет был вполне закончен, и он не совсем понимал, чего тянет Кадаганов, За весь последний сеанс художник ничего не добавил нового, а зачем-то несколько раз принимался то губы переделывать, то взгляд, то подрисовывал пиджак. Впрочем, Платон охотно приезжал в большой, восьмиэтажный дом за Белорусским вокзалом. Чувство связанности у него прошло, и, позируя художнику, он ожидал, когда щелкнет дверной замок и раздадутся легкие девичьи шаги. Он два раза оставался обедать, и ему доставляли удовольствие разговоры с отцом и дочерью.

С Ларисой он легко находил общие темы. Платон рассказывал ей о заводе, о курсах мастеров — она ведь собиралась стать металлургом. Девушка посвящала его в дела своего второго курса; Платон учился в школе для взрослых и сам собирался в технологический институт.

Увидев в их столовой под тахтой коньки, Платон спросил:

— Это вы катаетесь?

— Я, — засмеялась Лариса. — Все студенты обязаны посещать какую-нибудь спортивную секцию. Знаете, как строго спрашивают? Отметки вписывают в зачетную книжку, не сдашь — к экзаменам не допустят. А вы тоже умеете?

— Умею.

С языка Платона готова была сорваться фраза: «Давайте съездим куда-нибудь на каток?», но Лариса вдруг прищурила глаза, высокомерно вскинула подбородок, словно предчувствуя такое предложение, и он не решился. Девушка с ним была внимательна, ласкова, однако иногда неожиданно и резко менялась на глазах: так освещенный солнцем предмет, попав в тень, становится словно другим. Платон ломал голову, не зная, чему это приписать: непостоянству настроения, капризности натуры, кокетству?

После сеанса, когда он одевался в передней, Кадаганов вяло пожал ему руку и сказал:

— Завтра можете не приезжать. Платон почувствовал, как в груди у него неприятно екнуло.

— Кончили, Аркадий Максимович?

— Нет. Другие дела есть... Вообще хочу на пару неделек отойти от вашего портрета, чтобы потом взглянуть на него свежим глазом. Когда понадобитесь, заеду за вами.

У Платона отлегло от души: «Значит, еще доведется побывать в этом доме».

Работа в цехе, как всегда, захватывала его целиком, и, стоя у мартена, Платон забывал и о портрете и о семье художника. Вот уже больше трех месяцев как в четвертой печи мартеновского цеха беспрерывно бушевало яростное пламя. Коллектив сталеваров за это время выдал около трехсот плавок, а свод, стены печи, выложенные из крепкого огнеупорного кирпича, еще не требовали остановки на холодный ремонт.

...Сдав смену, Платон Аныкин отправился в душевую. Рядом с ним фыркал, плескался подручный Васька Шиянов. Он намылил голову, шею, и теперь его белявые волосы, усики совсем слились с пеной.

— Срисовал тебя тот, носатый? — спросил он у своего бригадира.

— Вроде готов. Осталось подправить. Васька выплюнул мыло изо рта.

— Цену себе набивает, — сказал он решительно. — Не веришь? Я, брат, этих художников лично знаю... видал ихние аппетиты.

— Давай-ка лучше потри мне спину. Да покрепче. Шиянов стал намыливать мочалку и усердно взялся за дело.

— Слышь, Платон, — спустя пять минут оживленно заговорил он, забыв о художнике. — Вчера я в клубе с какими девочками познакомился — закачаешься! Фасонистые: одна чертежницей работает, другая — техник. Я им рассказал, что у меня есть товарищ — сталевар, лауреат. Знаешь, как заинтересовались? Согласились на каток завтра вечером. Поедем?

— Есть мне когда, — буркнул Платон, подставляя могучие плечи, спину под теплые струи душа. — Пушкин будет за меня уроки готовить?

— Да ты и так все знаешь. В профессора, что ли, метишь?.. А ты посмотрел бы только на чертежницу: глазки, зубки, юбочка — ну, киноартистка! Давай, а?

— Я забыл, когда и коньки надевал.

— Заливай больше.

Платон молча стал растираться жестким полотенцем.

Сколько ни уговаривал его подручный, Аныкин отказался и от знакомства с девушками и от поездки на каток.

 

IV

Портрет молодого сталевара был снят с мольберта и поставлен в угол, за статую Нептуна, рядом с другими незаконченными работами. Кадаганов постепенно стал сживаться с мыслью о том, что его постигла творческая неудача. Вот уже и голова седая, за плечами тридцатилетний опыт, признание, а до сих пор за каждый новый холст берется почти с тем же трепетом, что и в юности, и испытывает неуверенность — выйдет ли из-под кисти одушевленная картина или мертвая фотография? Одного мастерства, техники мало для создания подлинного произведения искусства — это Аркадий Максимович знал из собственной практики. Художник должен не только глубоко прочувствовать образы будущего «полотна», но и зажечься ими, полюбить их, тогда лишь можно рассчитывать: то, что видишь мысленным взором, удастся приблизительно воплотить в красках.

Портрет вышел таким, каким и был задуман, но оставил Аркадия Максимовича холодным: он получился парадным. Где тут душа, внутренний облик? Откуда действительно видно, что это не инженер? Важно раскрыть образ сотен и тысяч именно таких вот Платонов.

Взяв раскладной бамбуковый стул, Кадаганов садился перед мольбертом и подолгу не спускал глаз с злополучного холста. Мысли принимали неожиданное направление. Собственно, почему портрет не удался? В нем все на месте, его и закончить-то — два-три мазка. Имеет он право на существование? Безусловно. Жюри художественного совета охотно одобрит его: там любят слащавые, помпезные картины. Надо лишь сделать соответствующую подпись и выставить; портрет, несомненно, купит клуб завода.

Однако то чистое и неподкупное чувство прекрасного, которое живет в каждом подлинном художнике и которое только одно и делает его истинным творцом, заставило Аркадия Максимовича отказаться от сделки со своей совестью, и он решительно снял портрет с мольберта. Что ж, видно, придется опять обратиться к пейзажу. Почему бы ему, например, не поехать в Армению, на Севан, к рыбакам?

Прошло полмесяца. К собственному удивлению, из головы Кадаганова не выходил неудачный портрет. Внутреннее чувство подсказывало ему, что он не все использовал в этой работе. Чтобы окончательно забыть о провале, Аркадий Максимович достал один из неоконченных пейзажей и начал над ним работать. За этим его и застала дочь. Она вернулась из института и зашла в мастерскую отца узнать, не обедал ли он.

— Перешел на новую тематику, папка?

— Кажется, ты угадала, — ответил он, не оборачиваясь.

Некоторое время Лариса весело, с иронией смотрела на мольберт, на сухощавую фигуру отца с муштабелем в руке, на растворитель в баночке.

— Однако быстро ты сдал позиции!

— Ты, кажется, взволнована, дочка? — Кадаганов обернулся и с интересом посмотрел на Ларису. — Это для меня новость. Не пойму только, что на тебя больше подействовало: отсутствие новой картины или... натурщика?

— Очень остроумно, — ответила Лариса своей любимой поговоркой, и шея ее залилась краской. — Советую тебе, папа, завести особую тетрадь и записывать своя... афоризмы.

— А я советую тебе, Ларочка, пообедать. Надеюсь, что добрая тарелка рассольника и голубцы в значительной степени утихомирят твое воинственное настроение. Только не употребляй за столом ни перца, ни горчицы и вообще ничего острого... а то у тебя опять разгорячится кровь.

Больше Лариса не заходила в мастерскую, и все в квартире пошло обычным порядком. Спустя несколько дней Аркадий Максимович спросил дочь;

— Сегодняшний вечер у тебя занят?

— Собираюсь с подругой в «Крылья Советов». Там состязания по художественной гимнастике... А ты можешь предложить что-нибудь более интересное?

— Просто хотел попросить тебя быть моим шофером.

Лариса продолжала смотреть  вопросительно.

— Собираюсь в один дом, может, порисую. Впрочем, если ты занята, я возьму такси.

Подумав, Лариса  согласилась.

Не было сказано, в какой дом поедут; Аркадий Максимович приготовил походный альбом для рисования, карандаш. Лариса заправила «Волгу». Вечером, сев за руль, она спросила с подчеркнутым безразличием:

— Куда?

Отец не совсем любезно буркнул:

— Ты, кажется, дорогая, теряешь чувство меры?.. Вот только найдем ли его квартиру? Лариса вдруг улыбнулась.

— Аныкины живут в заводских домах, — и повела машину мимо Белорусского вокзала.

За подмороженными окнами автомобиля промелькнул волшебно расцвеченный центр города с гирляндами неоновых огней, с нарядными бульварами, с матовыми золотистыми фонарями на перекрестках, с очищенными от сугробов тротуарами. Затем машина некоторое время неслась по старинным изогнутым улицам. Движение здесь было тише, деревья стояли темные, заснеженные, тускло блестели трамвайные рельсы. Наконец надвинулась рабочая окраина — доживающие свой век деревянные халупы и рядом многоэтажные каменные домищи новостроек. Витрина огромного универмага сияла тем же спокойным лиловатым люминесцентным светом, что и магазины на Арбате, в Охотном ряду; афиша клуба была расцвечена красными, зелеными лампочками; за чугунными решетками сквера между голыми липами вздымалась чаша фонтанчика. Близость заводов угадывалась по дымному налету на стенах зданий, а закопченный снег казался каким-то особенным — ночным.

Квартиру, где жили Аныкины, указал дворник. Дверь открыла величавая дородная женщина в чистом переднике, в шлепанцах, с узлом седых волос на макушке.

— Вы... мамаша Платона Алексеевича? — спросил художник.

— Верно. Мамаша, Клавдия Саввишна, — удивленно и с важностью отозвалась женщина; голос у нее был звучный. — Видались где? Ай просто глаз цепкий? Проходите.

Комната была небольшая, но опрятная. От серебристых обоев, от пузатого шкафа, от пестрых половичков веяло чистотой и заботой. Над большим приемником «Урал» висела аляповатая картина в новой раме, видно купленная на базаре. За цветастой ширмой был виден угол конторского стола с одной тумбочкой; из-за него, не выпуская из рук учебника, поднялся Платон. Кадаганов остановился, не снимая пыжиковую шапку. Лариса разглядывала оранжевый шелковый абажур, ковер над кроватью, медленно снимала кожаные расшитые рукавички.

— Не ожидали, Платон Алексеевич? — сказал художник. — Были здесь недалеко у знакомого и решили на минутку... Правда, Ларочка?

Она весело посмотрела на отца, засмеялась и поправила светло-рыжий локон, выбившийся из-под шапки. Шапка у нее была тоже пыжиковая, только пушистее.

Загремев за ширмой стулом, Платон уже спешил навстречу гостям. Он был без пиджака, в штапельной рубахе с открытым воротом, и его густо покрасневшее лицо, каждое движение выдавали нечаянную радость.

— Мы всего на минутку, — повторил Кадаганов, по-прежнему не расстегивая ратинового пальто.

— Я замерзла, — вдруг сказала Лариса, — и с удовольствием выпила бы стакан горячего чая.

Мать сталевара, Клавдия Саввишна, ласково ей улыбнулась довольно полными губами.

— Что это ты сегодня? — спросил Кадаганов тоном человека, который привык к странностям дочери. — Скоро поедем домой. Можешь потерпеть немного?

— Погостюйте у нас, — сказал Платон, принимая от Ларисы рукавички и шапку. — Раздевайтесь. Мама, это художник Кадаганов, что с меня портрет пишет, а это его дочка... студентка.

— Я так и подумала, — простодушно, нараспев сказала Клавдия Саввишна. — Нам, дорогой товарищ Аркадий Максимович, немало о вас Платоша рассказывал. Вы уж нас не обижайте, посидите, погрейтесь. Вот дочка ваша молодец: что на уме, то и на языке — по-русски. Я знаю, как и ее величать: Кларисса? Ай, ошиблась? Ну, пойду чайничек на газ поставлю.

И хозяйка вышла хлопотать на кухню.

Платон повесил одежду гостей: пальто и шубку на железную вешалку у двери. Аркадий Максимович остановился посреди комнаты — худой, несколько сутулый, в фетровых бурках, подвернутых ниже колен, потирая озябшие красные руки. И Платон заметил, что взгляд, каким художник окидывал обстановку, особенно конторский стол за ширмой и учебники на нем, был острый, углубленный: как в мастерской во время работы.

— Располагайтесь как в поезде, — весело сказал Платон. — Чего надо, спрашивайте у мамы, она будет за кондуктора. А я сейчас.

Он торопливо надел галстук и направился к двери.

— Вы куда? — схватил его за руку Кадаганов. — Не вздумайте чего-нибудь покупать. Имейте в виду, мы недавно пообедали и сыты... Вообще скоро поедем домой.

— Это вы сыты, Аркадий Максимович, — сказал Платон. — А Лариса, наверно, не откажется съесть за чаем бутерброд с копченой колбасой.

— Не откажусь, — сказала девушка и засмеялась. — Я просто проголодалась и хочу есть. Папа, не смотри на меня такими страшными глазами.

Кадаганов только повел бровью. Платон весело схватил черное кожаное пальто и выскочил, одеваясь в коридоре.

Полчаса спустя все сидели за столом, покрытым новой розовой скатертью. На проволочной подставке стоял зеленый пузатый чайник; между открытой банкой паштета и тарелками с нарезанной колбасой, исландской сельдью блестели бутылки с водкой, портвейном. Все чувствовали себя свободно, а Платон и Лариса ели, точно заключили соревнование, и оба без удержу хохотали.

— Получаем ордер на новую квартиру, — неторопливо, певуче рассказывала Клавдия Саввишна, держа вилку за кончик ручки. — Видите, какие обои? Под Октябрьскую хотела переклеивать, да чего уж тут? Вот пожалуйте тогда к нам на новоселье. Шестнадцать лет жались в этой комнате. Вселились сюда, когда Платоша только в школу пошел. А теперь дают отдельную в новом доме.

— Хорошая? — вежливо осведомился Кадаганов.

— Хорошая. Две комнаты, кухня, ванная своя, и все кафелем отделанные. Горячая и холодная вода есть. Платоше теперь будет где заниматься, он ведь у нас на инженера собирается. А то все сестра мешала. Только вот беда: стены какие-то чудные. В соседней квартире заговорят, а у нас как в телефон слышно. И нельзя гвоздя забить: кирпич.

Слушая хозяйку, Аркадий Максимович без всякого вкуса прожевывал кусочек колбасы и нет-нет да и поглядывал на Платона, прикидывая, как его лучше нарисовать. Дома за последние дни у него возник новый план, как исправить положение с неудавшимся портретом: этот план и привел его на квартиру к сталевару.

— Знаете, Платон Алексеевич, что я вас попрошу, поскольку мы уж заехали сюда? — сказал он. — Вы перед нашим приходом занимались? Давайте сделаем так, будто нас здесь и нет. Сядьте опять за стол, придвиньте учебник. Выходной костюм ваш далеко? Повесьте пиджак так, чтобы видно было лауреатский значок.

— Зачем это вам? — с недоумением спросила Клавдия Саввишна и поставила блюдце на стол. Чай она пила по-старинному, из блюдца и вприкуску.

Платон, как бы спрашивая, взглянул на Ларису, нерешительно поднялся со стула.

— О, — сказала девушка, с удовольствием прихлебывая с блюдца, хотя дома всегда пила из стакана. — То ли вы еще узнаете, если и дальше будете поддерживать знакомство с папой. Мне, например, приходилось наряжаться и в резиновые сапоги метростроевки, и надевать украинскую сорочку, монисты, и позировать в мордовском сарафане.

— Срисовать хотите? — догадалась Клавдия Саввишна.

— Я готов, — произнес Платон, включая настольную лампу, и придвинул учебник химии. Он чувствовал себя не совсем естественно и старался насмешливо улыбаться.

— Нет, уж вы будьте серьезны, Платон Алексеевич,— сказал Кадаганов, достав альбом и надевая очки. — Не бойтесь, я недолго, только в карандаше.

Он стал делать набросок.

Посидев немного, Платон действительно стал читать учебник. Лариса ела бутерброды, пила третью чашку и, невольно перенимая манеры хозяйки, откусывала от кусочка сахара. Видно, девушка понравилась Клавдии Саввишне, она охотно сидела с ней за столом.

— В молодости-то я была кровь с молоком, заметная, — словоохотливо рассказывала хозяйка; чтобы не мешать художнику, она понизила свой звучный голос. — А муж мне достался по плечо: правда, широкий, будто шкаф. На этом же заводе сталь прокатывал, а жил у Рогожской заставы. Женился, сказал мне: «Беру тебя, Клавдя, для породы. Пошли бог, чтобы дети в тебя родились». И правда: первенькие-то были рослые, в мою стать. Старшему сейчас под сорок, в Иркутске живет, автобазой заведует. Платоша уж предпоследний… ну, этот весь в тятю. Покойник был знаменитый мастер. Но — гордый. Бывало, в праздник нарядимся и идем гулять. Одни. Алексей Прокофьич впереди, чтобы видели, кто хозяин в дому. Я — сзади. А вернулся с гражданской — обмяк. Как собрание, под ручку меня — и ведет...

— А где ваша дочка?

— В кино с соседкой ушла. Прошло минут сорок.

— Спасибо, — сказал Кадаганов сталевару, продолжая наносить последние штрихи.— Больше не буду вас мучить.

— Взглянуть можно? — спросила Клавдия Саввишна, осторожно подходя и заглядывая через плечо. — В самом деле, Платоша! — воскликнула она изумленно. — Так скоро? Прямо будто в фотографии… да там еще часа два ждать нужно, пока снимок изготовят. Право слово, не знала, что художники такие проворные. Что ж, Аркадий Максимович, теперь раскрашивать станете?

К живописцу она стала обращаться с заметным почтением.

— Здесь совсем другое, мама, — сказал Платон тоном извинения перед гостями. — Масляными красками пишут на холсте.

— На материи? — не поверила Клавдия Саввишна и повернулась к художнику, к его дочери. Никто над ней и не думал смеяться, тогда она простодушно заключила: — Я-то думала, на бумаге, как детишки рисуют. Да и откуда знать старому человеку? Разве нас учили путному? Мы ведь возле стали живем.

Все поочередно осмотрели рисунок, живо, естественно передававший Платона за учебой.

Куранты в репродукторе стали отбивать полночь. Все удивились, что так поздно.

— Видите, — сказала Клавдия Саввишна. — Сродственность у нас какая-то вышла, как интересно побеседовали.

Прямо из-за стола, не надев и кепи, Платон вышел на улицу проводить гостей. У подъезда под фонарем стояла знакомая ему легковая машина кофейного цвета. Небо над городом поднималось мутное, озаренное снизу миллионами огней, и среди облаков не сразу можно было разглядеть звезды. Шумно дышал гигантский завод, труба густо дымила, закопченный прибитый снег почти не отделялся по цвету от домов, голых деревьев. Вот взметнулось оранжевое режущее пламя: это в мартеновском цехе сталевар приподнял заслонку печи и взял в ложку пробу.

Сев в кабину, Кадаганов стал разогревать мотор. Лариса наклонилась к окошку.

— Сам попробуешь вести, папа? Платон открыл  ей с другой стороны дверку  автомобиля, негромко сказал:

— В эту субботу я работаю в утренней смене. Может, проедемся вечерком на каток... или куда-нибудь в театр?

— Едва ли я буду свободна, — вдруг прищурилась Лариса и высокомерно вскинула подбородок.— Ко мне хотели приехать наши студентки... А в общем позвоните.

Но Платону показалось, что глаза девушки из мехового воротника блеснули жарко, лукаво, и руку ему она пожала по-обычному крепко.

 

V

Всю следующую неделю Платон ходил сам не свой, а в пятницу купил два билета в ложу театра Пушкина на «Даму-невидимку» и позвонил Кадагановым. Идти Лариса все-таки отказалась: едет к тетке на дачу. Зато она пригласила его на воскресенье осмотреть всесоюзную выставку художников, а в четверг они пошли в Большой оперный. В антракте, когда, весело очищая крупные китайские апельсины, они чинно гуляли по фойе, Платон спросил:

— Как Аркадий Максимович насчет нового портрета? Скоро мне опять ходить на сеансы? Лариса отрицательно кивнула головой,

— Боюсь, что пыл у отца остыл. Он уже было и холст приготовил, обдумывал новый вариант портрета — и забросил. Опять его что-то не устраивает. Я понимаю папу. Ему вот скоро пятьдесят, а он все еще чего-то ищет, всегда хочет как можно полнее выразить свой замысел.

Из сжатого апельсина брызнул сок и попал на Ларисино платье. Платон забормотал извинения, сунул полуочищенный апельсин в карман.

Вот как повернулось дело! Вновь у него, значит, нет прямой причины для посещения кадагановской квартиры? А он так на это надеялся!

...В середине февраля Аныкины переехали на новую квартиру. У них установили телефон, и Платон поспешил сообщить всем знакомым свой номер. Теперь, возвращаясь со смены, он принимал ванну, докрасна растирался жестким полотенцем и с удовольствием садился заниматься: мать отвела ему отдельную комнату.

Но то ли Платон устал в этот предмартовский вечер, то ли мысли занимала завтрашняя плавка, только уроки не шли в голову. Он отложил учебники и растянулся на зеленом дерматиновом диване,

«Ладно. Успею»,

Зазвонил телефон. Платон нехотя снял трубку, но едва услышал голос, быстро спустил ноги на пол.

— Да, да, это я. И вам здравствуйте, Лариса. Что делаю? — Платон покосился на диван.— Да вот, вернулся с завода, сел заниматься. Перегружаюсь? Иначе нельзя, и так двадцать четыре года, а я только в девятом классе. А вы что поделываете? Встряхнуться захотели?.. Почему не о чем тогда говорить?— Платон испуганно припал к трубке. — На каток? С огромным удовольствием, я сам хотел... Занятия как? Да я и... в самом деле перегрузился. Отдохнуть надо, встряхнуться. Зачем откладывать? Главное, вечер хороший, морозец, ведь скоро таять начнет...

Ехать решили в парк культуры и отдыха. Встречу назначили при выходе из метро.

Час спустя Платон вышел из подземной станции, держа под мышкой коньки, перехваченные ремнем. Следующим поездом прибыла и Лариса — в беличьей шубке, вязаной шапочке с помпоном и в красных меховых ботинках. Возле кассы у молодых людей произошла маленькая ссора. Платон хотел взять два билета, девушка упорно совала ему свои деньги.

—— Какие счеты из-за мелочи? — спросил он.

— Я понимаю, что это мелочь и действительно смешно, но... меня так папа воспитал. Да и... что-то есть стандартное в том, чтобы кавалер брал девушке билет.

Она вдруг покраснела и пошла к входу в парк. Платон спрятал ее рубль в карман, пожал плечами. Его с каждым днем сильнее и сильнее влекло к Ларисе. Правда, не все ее поступки были ему понятны, и про себя он решил, что девушка немного капризна.

В раздевалке Платон быстро надел ботинки с коньками. Лариса возилась со шнуровкой. Он понял, что помогать ей не надо, хотя помог бы любой своей знакомой девушке,

На катке Платона охватило знакомое с детства чувство полной внутренней свободы, когда все дневные заботы улетучиваются и ты целиком отдаешься отдыху, ощущению чего-то праздничного. Сильно и с виду незаметно опираясь на носки, он плавно шел вслед за Ларисой по кругу. Стоял тот легкий сухой морозец когда воздух кажется особенно свежим и вкусным, и его с удовольствием вдыхаешь полной грудью. Лед был порядком изрезан, попадались и выбоины. Под ярким светом прожекторов блестело зеркало катка и искрились ровно подстриженные, обсыпанные снегом кустики аллей. Народу было очень много. Мелькали гибкие фигуры в трико, красные, зеленые лыжные костюмы, раздутые девичьи юбочки, непрерывно слышался характерный режущий звук стали о лед, смех, говор, особенно яркие на морозце. И все это покрывали громкие торжествующие звуки вальса, несшиеся из репродукторов.:

Молодежь каталась наперегонки. Присев на одну ногу и вытянув вторую — «пистолетом», — проносились ребята. На особой площадке два парня возили в санях-стуле хохочущую девушку.

На льду Платон чувствовал себя вполне уверенно, Он решил не показывать Ларисе своего мастерства, еще неизвестно, как она держится на коньках. Некоторое время они медленно шли рядом по дорожке, каждый незаметно приглядывался к движениям другого. Неожиданно Лариса ускорила шаг и вырвалась вперед. Платон последовал за ней, но, к удивлению, расстояние между ним и девушкой еще увеличилось. В таком нарастающем темпе они сделали несколько кругов по главному катку,

«Неужто не обойду? — самолюбиво подумал Платон.— Вот нарвался».

Он сильно наклонил корпус вперед, полусогнул ноги и пошел длинным скользящим шагом. Перед его глазами развевалась синяя вязаная юбочка с белой пушистой отделкой, мелькали сильные красивые ноги, обтянутые рейтузами, резко вспыхивали коньки. Неожиданно Лариса с разбегу вильнула в боковую аллею и, синяя, слилась с синими тенями.

Платон проскочил мимо и вынужден был затормозить, подняв гриву ледяной пыли. Однако Лариса уже вылетела на широкую набережную, плавно перевернулась и поехала спиной вперед.

— Не озябли? — задорно крикнула она.

— Можем продолжать, — ответил Платон, подкатив вплотную.

Девушка смеялась. Вот ее накрыла тень от заиндевелого, развесистого дерева, и Лариса опять стала сказочной, точно синяя бабочка. В следующую секунду она показалась под фонарями «ландышевой аллеи», и снежинки на ее шапочке, на плечах заискрились голубыми, розовыми, лиловыми огоньками. Щеки Ларисы разрумянились, глаза ярко блестели и казались черными.

— Мало? Ну, так догоняйте!

Она легко перекрутилась на одном коньке. Платон еле успел схватить ее за локоть: он с трудом переводил дыхание.

— Сдаюсь. И когда вы научились так бегать? Она   вдруг  опять  засмеялась  и   бессильно оперлась на его руку.

— Ох, я чуть живая!

Они тихо заскользили рядом в глубь аллеи, наслаждаясь плавным движением. Между деревьями шевелился полумрак, на полянках сиял снег, вправо, за каменным парапетом, лежала во льду Москва-река и высоко плыла луна — далекая, холодная и, казалось, более тусклая и маленькая, чем ближний фонарь. От главного катка доносилась музыка, шарканье коньков, заглушая мягкие далекие звонки трамваев, гудки автомашин.

— Я еще в школе записалась на «Динамо» в спортсекцию и училась бегу на скорость, — рассказывала Лариса. — А сейчас опять принялась за это в институте. Так что я все время тренируюсь.

— Счастливая вы, Лариса, — говорил Платон с хорошей завистью. — Уже студентка.

— А вы хотите на инженера-технолога? Заложив руки за спину, Платон медленно катился в такт движению девушки,

— Когда-то, мальчишкой, я мечтал стать пилотом, — заговорил он с внезапной откровенностью. — Я хотел подняться над Памиром, поглядеть сверху на Индийский океан — облететь земной «шарик», как Чкалов называл. А тут война, отец помер, и вместо авиашколы я попал в ремесленное: там давали хлебную рабочую карточку — надо было мать кормить, сестренку. Кончил — поступил в третьи подручные, потом и сам начал варить сталь. Ну и... то ли привык, то ли профессия заинтересовала. Железо — царь металлов. Решил учиться на инженера, чтобы весь цех вести.

Отдыхая, они по обледеневшим деревянным ступенькам спустились на пруд, медленно стали кружить возле горбатого мостика. Фонари здесь были расставлены реже, игра света, тени казалась причудливей. Заснеженные ивы низко склоняли седые космы над темным льдом, как бы охраняя тишину парка.

— Сколько времени? — вдруг, точно спохватившись, спросила Лариса и завернула рукав над своими часами. — Десятый? Правда, десятый? Ой!

И она повернула на главный каток. Слышнее стали звуки вальса, шарканье коньков, говор. Лариса шла по краю большого круга и нет-нет да и бросала по сторонам внимательные взгляды.

На небольшой огороженной площадке три девушки в цветных костюмах, высоких шнурованных ботинках исполняли танец, плавно и грациозно вертясь на фигурных коньках. Лариса загляделась и споткнулась о выбоину во льду. Платон подхватил ее за локоть, да так и не выпустил. Словно не заметив этого, они полетели ритмично, шаг в шаг, не чувствуя под ногами катка. Мелькали серебряные снежинки, гремела радостная, праздничная музыка, проносились фонари, закуржавевшие деревья, разрумянившиеся лица. Оба почему-то молчали.

Внезапно Лариса резко затормозила:

— Папа!

Она не успела отнять у Платона руку, как на них налетел толстощекий, толстогубый парень в легком пиджачке — подручный мартеновского цеха. Из-под крошечного козырька сбитой на затылок кепки выглядывал белесый чубчик, ворот шелковой рубахи был расстегнут по-летнему и виднелся треугольник груди, бурачно-красный от мороза. Перед самым их носом Васька Шиянов лихо выписал вензель на коньках, перевернулся и подал руку своему бригадиру.

— Прошу извинения за нарушение движения. Наше вам, а ваше нам и разделим пополам. Согласны, девушка? Кто это с тобой, Платон? Ничего, подходящая, прямо скажем: легированной марки,

Он в упор уставился на Ларису, протянул свою большую красную руку:

— Вася.

Она засмеялась, не снимая варежку, подала ему свою.

— Лара,

— Раз познакомились, Ларочка, то теперь мы друзья. Правильный вывод? Как в химлаборатории, Значит, можем прокатиться разок по кругу и выпить чаю в буфете, — и он щелкнул себя за подбородком. — Принято? Будем выполнять на сто двадцать процентов.

Платон кусал губы, хмурился.

— Обязательно, Вася, — засмеялась Лариса.— Только в другой раз.

Она легко оттолкнулась коньком о лед и покатилась навстречу отцу. Васька Шиянов тут же, точно играя или ухаживая, скользнул за ней и узнал художника. Кадаганов был в том же коричневом ратиновом пальто, пыжиковой шапке, бурках. Шиянов легко вычертил перед ним широкий вензель, словно специально и хотел его сделать, вернулся к Платону и лишь здесь увидел хмурые брови своего бригадира.

— Все понятно, — поспешно сказал он и выставил щитом руки. — Не знал и посадил «козла». Плавка идет в брак. Прошу извинения за нарушение движения,

В два-три разгона Васька Шиянов очутился на середине круга и пропал среди катающихся.

Прежде чем он исчез, Лариса успела указать на него отцу, со смехом поведала о знакомстве. К ним подъехал Платон, сошел с беговой дорожки в снег. У Платона вдруг создалось странное ощущение, будто он уже сегодня мельком видел Кадаганова здесь, на катке. Откуда у него могло появиться такое ощущение?

— Вы здесь давно, Аркадий Максимович? — спросил он, желая проверить себя.

— Я вас видел, Платон. Вы недурно бегаете на коньках.

— Значит, ты, папка... — Лариса слегка смутилась.

— Тебе не безразлично? — прищурился Аркадий Максимович. — Я вернулся домой, узнал от Марфуши, что ты с коньками уехала в парк культуры, ну и... решил тебя пожалеть, дочка, сам сел за руль «Волги» и прикатил сюда. Я ведь знаю, какими усталыми уходят люди с катка. Кстати, Платон, и вас подвезу. А пока порисую немного.

Художник вынул из внутреннего кармана блокнот в зеленых корках.

«Не знала Лариса, что отец приедет? — недоверчиво подумал сталевар. — Опять, верно, хочет нарисовать меня... в новой позе?»

— Ну, мы покатили, папа,— сказала девушка, словно желая прекратить эту сцену, и сошла на лед.

В боковые аллеи молодые люди больше не сворачивали. Несколько раз, проносясь по беговой дорожке, Платон видел Кадаганова: художник быстро чертил карандашом в блокноте. Затем он переменил место: наверное, искал другое освещение. Примерно четверть часа спустя Кадаганов задержал дочку; остановился и Платон. Аркадий Максимович попросил его попозировать: вот он стоит; вот он первым движением носка отталкивается ото льда; вот он бежит…

— Свет неважный — сказал он, — Да и руки зябнут. Ну что ж, пора домой? Ступайте, молодежь, одеваться, ступайте.

Автомашина вынеслась на широченный, в железном ажуре Крымский мост. Далеко внизу черно блеснул лед Москвы-реки. Лариса вела машину уверенно, с удовольствием. Кадаганов, сидевший рядом с дочерью, повернулся назад.

— Вас, очевидно, Платон, интересует, стану ли я писать картину «Знатный сталевар на катке»? — заговорил он. — Заранее вам скажу: у меня и мысли подобной не было.

Аныкин молча слушал.

— Спросите, зачем же я тогда приехал в парк культуры и отдыха? — продолжал Аркадий Максимович.— Просто, ну... посмотреть, что ли, на вас в другой обстановке. Когда думаешь написать новое полотно, чаще хочется видеть свой объект или, как у нас принято говорить, натуру: авось найду в ней что-нибудь новое. Да и вообще потянуло свежим воздухом подышать, засиделся я на разных собраниях, в мастерской. А поскольку я редко езжу без альбома, то попутно и сделал наброски конькобежцев. Ясна вам моя кухня?

Платон кивнул.

— Трудно вам?

— Как сказать, — улыбнулся художник. — В работе ведь и заключается смысл человеческой жизни. Есть ли что тяжелее, но интереснее, чем искать новое? Искать неутомимо, сбиваться, заходить в тупик — и все-таки искать! Там, где кончаются поиски нового, наступает ремесленничество, штамповка.

Кадаганов вновь повернулся и стал глядеть в смотровое стекло.

Над крышами в ночном небе смутно обрисовалась чадящая труба завода.

 

VI

Начались мартовские снегопады. За ночь окна московских домов разрисовывал морозец, а к полудню вновь пригревало солнце, и с крыш срывались радужные сосульки. Деревья словно разбухли, стояли черные, влажные: под корой тронулся сок. В город прилетели белоносые грачи и разгуливали по бурым влажным проталинам.

В хмурый весенний день в мартеновский цех завода в сопровождении сменного инженера вошел Кадаганов с дочерью. Лариса от двери с любопытством подняла глаза на мостовые краны, осмотрела садочную машину, языки пламени, что вырывались из форсунок, легко перепрыгнула через скрап — металлический лом.

Возле четвертой печи в окружении начальника цеха, мастера, подручных стоял Платон Аныкин в синих очках: готовились брать пробу. Открылась массивная заслонка, и ослепительное пламя ударило из «окна» в цех: голубоватые, оранжевые отблески заиграли на противоположной стене, на платформах с шихтой, на людях. Платон поднял огромную ложку на длинном шесте, окунул ее сперва в плавающий сверху шлак, чтобы сталь не пристала, и зачерпнул из ванны свое «варево». Вся ложка нестерпимо засияла, солнечные искры металла с шорохом брызнули к высокому потолку, в стороны. Платон наполнил сталью формочку, остаток опрокинул на плиту. Было непонятно, как он терпит такую жару: лицо его мокро блестело, рубаха покрылась пятнами соленого пота.

— Добрая сталь, — сказал начальник цеха, определив качество металла по цвету, по искрам, по форме, в которой он застыл.

Пробу отнесли в цеховую лабораторию на анализ, подручные начали готовить огненную массу к выпуску. Платон подошел к Кадагановым и поздоровался.

— Никак не мог уговорить Лару остаться дома,— смеясь, сказал Кадаганов сталевару. — А меня опять потянуло к вам в цех, хочу еще раз поглядеть. В общем мешать вам не будем, ступайте разливайте «чаек». У меня тут свое дело.

И, отойдя к перилам мостика, он вынул блокнот. Но рисовать не стал, с жадностью приглядываясь ко всему, что делалось в цехе. Кадаганова поразил облик Платона. Сталевар держался по-обычному просто, но уверенно, во всех движениях его сквозило сознание значительности того дела, которое он выполнял, власти над кипящим металлом. И весь цех представился художнику в другом виде, да и сам он перестал бояться подъемного крана, садочной машины.

...Из мартена выпустили сталь. Рукавом спецовки Платон с облегчением вытер мокрый лоб и подошел к девушке, снимая на ходу рукавицы.

— До чего интересно! — оживленно воскликнула Лариса, не отрывая взгляда от мостового крана, подводившего солнечно-озаренный, наполненный металлом ковш к громадным изложницам, вокруг которых уже суетились разливщики. — Меня нынешняя экскурсия чрезвычайно обогатила. Я стану вашей ученицей и пройду практику на этом заводе. Ладно?

— Подручным-дублером, — в тон ей шутливо проговорил Платон.— А вы, Лариса, поможете мне. Через год я поступлю к вам в ученики — готовиться в институт. Вообще, скажу по совести, мне знакомство с вашим папашей много дало.

Словно вспомнив об отце, Лариса оглянулась на мостик и как-то вся затихла.

— Я у папы давно не видела такого подъема,— сказала она негромко, с удивлением. — Нет, вы посмотрите, Платон, посмотрите, как он работает!

Не помнил и Платон такого лица у художника. Оно просто пылало, или, может, это казалось оттого, что весь цех озарялся вспышками расплавленной стали из семидесятипятитонного ковша, изложниц? Молодые люди подошли сзади, заглянули в его альбом. На листе бумаги был изображен момент взятия пробы: металл, льющийся из ложки, искры и взволнованное, озаренное светом, волевое лицо сталевара.

— Понимаешь, Ларочка, нашел свою ошибку,— возбужденно заговорил Аркадий Максимович, никого не замечая вокруг, будто находился с дочерью у себя в мастерской. — Внутри меня все словно озарилось... вот как в цехе при этой плавке. Ты отлично знаешь: я не ощущал раньше поэзии в индустрии. Терриконы, станки, заводской дым, уголь — что тут красивого? И когда я увидел Платона возле мартеновской печи, он мне показался крошечным винтиком огромного механизма. А вот в кульминационный момент явно выступил его характер.

Несколько рабочих окружило художника; горячо жестикулируя, он пошел с ними к мартену, Платон тихо спросил девушку:

— Значит вы, Лариса, тогда вечером, зимой, не случайно заехали? Специально для рисунка? И на каток...

— Меня папа просил, — перебила Лариса. — Я не имела права выдавать его секретов... Вы извините. Платон, я пойду посмотрю, что он там. Освещение вашего лица, напряжение у него вышли неплохо, а? — И девушка проворно ушла.

Аныкин присоединился к рабочим своей бригады.

— Ну что, Платон, не прав я был? — шепнул бригадиру Васька Шиянов. — Помнишь, сразу сказал: начнет срисовывать в спецовке. У меня, брат, глаз на этих художников наметанный. Им давай что почудней. А ты не соглашайся. Что это он тебя в грязной робе будет выставлять? Пускай заканчивает тот рисунок, при галстуке и с лауреатским значком.

— Много ты понимаешь в искусстве, — засмеялся Платон.

— Скажешь, не понимаю? Да у нас во дворе мастерская вывесок... А дочка у него — кругом двадцать одно. Верно? Ухлестни за ней, а то я отобью.

Улыбка сбежала с губ Аныкина.

— А ну, давай берись за метлу, — сердито сказал он. — Пора цех убирать, смену сдаем. Вот и полощет языком, вот и полощет... Тряпка он у тебя, что ли?

С завода Платон вышел вместе с Кадагановыми.

Хмурые облака над пустырем сбились в кучу, точно собираясь в далекий путь на север, чтобы очистить место светлым весенним облакам. Голые деревья тянулись к небу, жадно дышали всеми своими, растопыренными веточками. В лучах солнца блестели высохшие крыши, талые обнажившиеся бугры, грязный осевший снег в канаве. Пахло дымом, ледком, подернувшим лужи, и вся почерневшая, закопченная улица примолкла в предвечерье.

— У вас хорошее настроение, Аркадий Максимович,— просительно сказал Платон. — Может, заедем к нам, пообедаем?

— С удовольствием, Платон. Правда, меня тянет сейчас к мольберту, к палитре, но и аппетит появился прямо волчий. Я не только пообедаю с вами, но и выпью... водки! Да, водки, плюну на все кислотности.

Чтобы скрыть улыбку, Платон спрятал лицо в поднятый воротник. Мельком оглянулся: нет ли поблизости Васьки Шиянова? Вот бы услышал.

 

VII

Год спустя в Москве в Художественном салоне открылась очередная выставка. В первый день ее посетило очень много народу. Среди других зрителей находились и Платон Аныкин с Ларисой Кадагановой. Обе семьи поддерживали раз начавшееся знакомство. Платон глубоко ценил Аркадия Максимовича и считал чуть ли не великим художником. Он частенько приезжал в восьмиэтажный дом за Белорусским вокзалом, заходил в мастерскую. Платон купил себе несколько книг по истории искусств и с характерной для него усидчивостью, с упорством, принялся их штудировать. У него уже начала подбираться порядочная коллекция эстампов, репродукций с картин прославленных живописцев.

Своих отношений с девушкой Платон не мог понять. Лариса очень ему нравилась, но что к нему испытывала студентка, он не знал. Нередко она предлагала Платону отправиться в театр, в музей, на каток; когда же Платон пытался заговорить о своих чувствах, она неприступно вскидывала подбородок, однако после этого становилась особенно нежной и внимательной. Однажды она сказала ему: «Я хочу работать, Платон. Понимаете? Вот ждите, когда закончу институт, а тогда поговорим». В месяц раза два Лариса на отцовской машине наведывалась к Аныкиным в Юго-западный район, целый вечер с удовольствием беседовала с Клавдией Саввишной, пила чай из блюдца вприкуску: старая женщина не могла нахвалиться ею, а после отъезда девушки тихонько вздыхала и поглядывала на сына.

...Молодые люди медленно шли по салону, не совсем внимательно рассматривая полотна.

— Вот она! — тихо воскликнула Лариса и заблестевшими глазами посмотрела на молодого сталевара.— Узнали себя?

— Узнал.

Перед картиной среднего размера в золотой рамке толпился народ. Холст изображал комнату в новом доме. У стола, опираясь загрубевшей рабочей рукой на раскрытый учебник, стоял Платон в простой домашней рубахе; на спинке стула висел выходной костюм, блестя лауреатской медалью. В открытое окно были видны дымящиеся трубы родного завода, за спиной сталевара протянулась полка, заставленная книгами, выступал мольберт с неоконченной картиной, на стене висели коньки. Платон, казалось, о чем-то глубоко задумался. Его волевое лицо выражало творческий пыл и удачно освещалось заходящим солнцем из окна, чем-то напоминавшим отблеск мартеновской печи.

— Нравится? — шепотом  спросила девушка.

— О чем тут спрашивать, Лариса? Не зря Аркадия Максимовича за нее хвалят.

Некоторое время оба стояли молча.

— Папа где-то здесь. Когда он выставляет свои полотна, то очень взволнован и — смешной. Идемте найдем его.

Они тронулись дальше по салону.

Кадаганов, ссутулясь, сидел в дальнем уголке выставки. Не один раз в этот день он, как бы невзначай, останавливался у своей картины, видел толпу, слышал похвальные замечания. Но, может быть, именно он критичнее всех отнесся к своему «Молодому сталевару». Он уже видел недостатки в полотне, и ему казалось, что они бросаются каждому в глаза. Аркадий Максимович мысленно прикидывал, как их надо исправить. Ничего, первый блин всегда комом, ведь это всего-навсего переход к теме о металлургах, и в голове художника уже вырисовывались образы новой картины, которую он начнет писать в ближайшем будущем. Вот ее-то он сделает уже по-настоящему.