Монастырские яблоки
История эта произошла жарким летом 1990 года в центре России. Именно там, в Калужской области, под древним Козельском, который татаро-монголы окрестили «злым городом», располагается жемчужина русского православия — Свято-Введенская Оптина Пустынь. В этом монастыре Господь даровал мне некоторое время пребывать и набираться ума-разума, значительно растерянного за предыдущие годы.
Послушание дали не только не обременительное, но даже приятное. Занят я был им с утра до вечера, вернее, с утренней службы до вечерней. Свободное время практически отсутствовало. Да и что такое «свободное время» в монастыре, где все идет по порядку, установленному преподобными старцами в далекие годы? Его и менять-то грешно, а, главное — какой смысл?
Итак, благословил мне отец наместник подвизаться в издательском отделе обители. В тот год, впервые после октябрьского переворота, в России начали печатать духовную литературу. Одна из первых «серьезных» святоотеческих книг, «Душеполезные поучения» аввы Дорофея, вышла именно в Оптиной. А издание мелких поучений и молитвословов вообще наладилось довольно широко. Я зарылся в любимые книжки, одновременно открывая для себя такие, о существовании которых раньше даже не подозревал. Время было заполнено столь плотно, что казалось «днем единым» и, если бы не ежедневный полный круг церковных служб, границу между вчера и сегодня определить было бы трудновато.
Начался Успенский пост, который в монастырях не менее строг, чем Великий. Поэтому есть хотелось постоянно. Правда, монахом я не был, но жевать что-либо, когда вокруг жуют редко и мало, было стыдно.
Издательский отдел располагался в одной из башен монастыря, под библиотекой, а келья, где я жил, — в скиту, в неполной версте от обители. В скит ведет лесная тропинка, по которой очень любили в свое время прогуливаться Гоголь и Достоевский. Преподобные старцы оптинские превратили эту дорожку в «тропу народную», по которой к ним шли тысячи жаждущих духовного окормления, начиная с простых крестьян и заканчивая членами императорской фамилии.
Во «время безвременное», в годы советские, вокруг монастыря появились деревянные дачи с огородиками и небольшими садами. После того, как обитель вернули Церкви, монастырь эти дачи выкупил, домики разобрал, а фруктовые деревья остались. Были среди них и яблони.
Какая нелегкая понесла меня средь бела дня в скит, сейчас вспомнить трудно, но в том, что это было искушение, сомнений нет. Проходя мимо растущих у тропинки яблонь, думая о чем-то суетном (ведь, если бы молился, все было бы благополучно), я совершенно механически подобрал несколько яблок, валявшихся под деревом, и тут же, продолжая идти в скит, начал их жевать.
Навстречу попалось несколько человек из братии, которым я, как и положено, поклонился со словами: «Благословите», но яблоки продолжал грызть. Монахи странно посмотрели на меня, но ничего не сказали. Да и не скажут, они же монахи. У колодца, выкопанного лет сто пятьдесят назад оптинскими подвижниками, возился с ведром скитской иеромонах Зосима. Был этот отец с коломенскую версту ростом, обладал кулаками с дыню и голосом иерихонской трубы. Он-то не промолчал, и на мое «Благословите» тут же выдал: «Благословил бы я тебя, да место святое!»
Я опешил, и, продолжая жевать яблоко, спросил: «Отец Зосима, ты что?». — «Если тебе Бог не указ, зачем у меня спрашиваешь?» — и, поставив на сруб ведро, в сердцах добавил: «Ну, как, вкусное яблочко?»
Я не знал, куда деться от стыда. До Преображения три дня осталось! Раньше и мысли о яблоках не попускал, хотя мне, в отличие от монахов, по издательским делам частенько приходилось и в Калугу, и в Москву ездить, а в середине августа яблок в центре России уже много. Здесь же, в обители, на виду у всей братии, как нехристь какой-то, отеческое правило нарушил!..
Вечером в храме подошел к духовнику. Казалось, и он уже о моем чревоугодии яблочном наслышан, но нет. Когда на исповеди я начал рассказывать, он взглянул на меня удивленно. Исповедался я и спросил: «Отче, какая епитимья будет?». — «Епитимья?» — переспросил духовник. — «Да вот, на праздник яблок вкушать не будешь». И отпустил с миром.
«Что за наказание такое?», — подумалось мне. — «Яблок не вкушать, великое дело! Я бы и этих не ел, кабы не забыл».
***
Праздничная служба на второй Спас, в Преображение Господне, закончилась поздно, в первом часу пополудни.
Любят на Руси этот праздник. Паломников съехалось множество, братия вся праздничная, радостная. Отец наместник сказал проникновенную проповедь, до слез растрогавшую всех. На трапезу не шли — летели как на крыльях, после подвигов-то молитвенных! Тем паче, что в праздник Преображения пост послабляется, даже рыбка разрешена. В трапезной стоял непередаваемый яблочный аромат. Яблоки большие и малые, из Астрахани и с Кубани, из Средней Азии и с Украины, желтые и красные, налитые соком и сладостью, грудами лежали на больших подносах. На монашеский стол в этот день подавали блины с яблоками и яблоки, запеченные с рыбой. Золотилось в розетках яблочное варенье и благоухал монастырский яблочный компот. Для утешения братии, «труда ради молитвенного», отец наместник благословил яблочное вино.
Мне яблок есть было нельзя…
***
Прошло уже много лет с того яблочного Спаса, но до сих пор я помню аромат монашеской трапезной и, вкушая на Преображение первое яблоко нового года, молитвенно благодарю оптинскую братию за науку русскую, школу православную.
Поясок
Я проснулся задолго до удара монастырского колокола, собиравшего братьев на полунощницу. Небо лишь серело рассветом, да и наступал он в обители всегда позже обычного. С восточной стороны Оптина закрыта вековыми соснами, посаженными преподобными старцами более ста лет тому назад. Посему солнце встает здесь с запозданием. Напротив, в трех верстах, на другой стороне Жиздры, Козельск уже купается в его лучах, а в монастыре все светает.
Решение уйти зрело более месяца. А утвердилось оно окончательно вчера, когда после вечерней трапезы не дали почитать долгожданную книгу, послав на очередное послушание. Лукавый регулярно подсовывал мирские газеты; родные, друзья и знакомые столь же методично и часто звонили; а приезжающие экскурсанты обязательно надоедали вопросами: «И зачем вам это надо?»
Сумка сложена неделю назад. Да и складывать особо нечего. Здесь вещи как-то не изнашиваются. Большинство — не только монахи, но и живущие при обители трудники, паломники и «кандидаты в монахи» — ходит в монастырских одеждах. Недавно воинская часть пожертвовала обители старое армейское обмундирование 60-х годов, так отец наместник сокрушался, глядя в трапезной на две сотни мужиков, облаченных в солдатские гимнастерки и штаны-галифе: «Рота какая-то с бородами».
В собор, где покоятся мощи преподобного Амвросия, и куда вскоре соберется братия на раннюю службу, я не зашел. Знал, что потом нелегко будет уйти, и боялся изменить решение. Не хотелось никому ничего объяснять, поэтому вздохнул облегченно, увидев, что привратник незнакомый.
От монастыря до трассы, соединяющей Козельск с лесозаготовительным поселком Сосенский, полчаса ходьбы по лесной дорожке, протоптанной еще нашими далекими предками. В лесу было холодно, а когда свернул ближе к реке, потянуло сыростью. Перекрестился на скрывающиеся за деревьями купола Оптиной и пошел быстрее. Где-то в глубине души стучалась и рвалась к разуму мысль: «Сюда тысячи стремятся, а ты бежишь», но ее не пускала другая назойливая и притягательная: «Ты сам себе хозяин».
Уже позже, намного позже, стало ясно, что не стремление к мирским радостям выводило из монастыря. Нет. Гнал тот самый грех, который мы и за грех-то не считаем, но который когда-то сверг Денницу с неба и внес в мир зло. Этот грех — гордость, желание считать себя лучше, умнее и совершенней. Но это было уже потом, а сейчас я бежал из монастыря, не сказав об этом никому. Хотя ведь никто не держит. Очевидно, что это была не боязнь, а обыкновенный стыд, заглушенный навязчивой мыслью о собственной исключительности. И еще нежелание стяжать главное христианское качество — смирение.
Мост через стремящуюся к Оке Жиздру уже был виден. До слуха доносились звуки лесовозов, денно и нощно курсировавших к деревообрабатывающему комбинату. Лес перед дорогой заканчивался большой опушкой с вырубленными, но не выкорчеванными деревьями. На пеньке, прямо у тропинки, обернувшись к дороге, сидел человек в скуфейке. Поверх подрясника красовался ватник.
«Ну вот, — раздраженно подумал я, — я от бабушки ушел, и от дедушки ушел, а от монаха…»
Услышав шаги, человек в подряснике — и это действительно оказался монах, причем священник — иеромонах, обернулся и, разглядев меня, спросил:
— О, Александр! Ты не слышал, к полуношнице звонили?
— Да нет, отец Никон. Скоро зазвонят, — опешив от простоты вопроса, ответил я.
— А я вот к дороге вышел, сердце ноет что-то. Письмо недавно получил, болезни родных одолели, так я утром к дороге выхожу и молюсь тут за них.
Мне стало как-то не по себе, а отец Никон продолжал:
— Ты, брат, зря до полуношницы уезжаешь. Пойдем к мощам приложимся, «Се жених грядет в полунощи…» споем, тогда и поедешь. Тебя куда посылают-то?
О том, что я сбегаю из монастыря, у меня язык не повернулся объявить. Отец Никон положил мне руку на плечо, внимательно посмотрел в глаза и сказал:
— Я тебе, Александр, давно хотел благословить одну вещь. Монаху ее уже не носить, а вот священнослужителю в миру она ох, как необходима.
Он достал из кармана плетенный, с кисточками, поясок, каким подвязывают подрясник белые священники и диаконы, перекрестил его, поцеловал и протянул мне.
Ошарашено посмотрев на монаха, я только и мог вымолвить:
— Так я, отец Никон, еще не…
— Будешь, брат, будешь. Ну, пойдем к полуношнице.
***
Прошло много лет. Поистерся поясок, сплетенный иеромонахом Никоном, но до сего дня я стараюсь надевать его на простые, «домашние» приходские службы. И вспоминаются мне сырая прохлада оптинского лесного утра и скромный человек в ватнике поверх подрясника, который все понял и все предвидел: и мою ложь, и мое бегство, и наше совместное возвращение.
Не удержался
Кабинет отца наместника располагался на втором этаже здания, восстановленного по сохранившимся архивным чертежам и рисункам. Поэтому и лестничный пролет в нем изготовили деревянный: «как раньше было».
Архимандрит, он же «отец наместник», в своей полувековой жизни столь много времени провел пред закрытыми дверьми начальственных кабинетов, что, переселившись в собственное присутственное место, благословил входную дверь не закрывать…
— У меня секретов нет, и скрывать в обители нечего.
В результате этого, для многих непонятного, распоряжения через некоторое время отец наместник по скрипу деревянных ступеней мог сказать, кто к нему поднимается, а спустя год уже точно определял и состояние духа очередного посетителя. В этот раз архимандрит даже из-за стола навстречу вышел. Ступеньки сообщили, что весть будет неожиданная, неприятная и несет ее не кто иной, как отец эконом. Так и оказалось.
Отец эконом — монах особенный. И не только потому, что росл, дороден и громогласен. Отличительная черта отца Михаила — постоянная занятость, деловитость и умение все видеть, замечать и исправлять. Он и монахом-то стал именно по этой причине.
Приехал в монастырь вместе со студенческим отрядом — помощь в реставрации оказывать, — да так проникся заботами монастырскими, что академический отпуск взял. Когда же заметил, что утром без молитвы не работается, а вечером без «Свете тихий» не засыпается, написал прошение в монастырскую братию. Постригли. Нарекли Михаилом, да тут же и должность экономскую дали, как само собой разумеющуюся, только ему и предназначенную.
Отец наместник никогда еще не видел эконома столь расстроенным…
— Что там случилось, отец Михаил? — обеспокоился он.
— Саня пропал.
— Велика новость! — в сердцах ответил архимандрит. — Он все время куда-то пропадает и так же всегда находится.
— Да нет, батюшка. Он всерьез пропал.
— Как это «всерьез»?
Пришлось отцу Михаилу поведать, что давеча, то есть вчера вечером, пришел к нему Саня и попросил благословения пойти на речку рыбу ловить. Зная, что из этой затеи, как и вообще из всех затей монастырского чудака, ничего толкового не выйдет, но не находя запретительных поводов, эконом благословил, но разрешил взять лишь одну удочку…
Тут надобно немного рассказать о человеке, который являлся и, надеюсь, по сей день является неотъемлемой частью монастыря, хотя никто его в братию не принимал, пострига над ним не совершал, сана не возлагал и вообще толком не представлял, откуда этот человек взялся. Все звали его — Саня.
Сам он определял себя, как православного хиппи, хотя, если бы не нательный крест на толстом гайтане, его можно было бы принять за какого-то современного дзэн-буддиста. В рассуждениях Сани иногда слышались столь мудреные обороты и философские изыски, что собеседник замирал в ожидании интересного вывода или определения, но, так их и не дождавшись, пожимал плечами и отходил в сторону. Саня вообще не следил за логикой своей речи, как, впрочем, и за самим собой. Наименование «юродивый» к нему было неприменимо, так как в окружающем мире он видел только красивое, удивительное и неповторимое. Прилипший к обуви комок грязи мог вызывать у Сани аллегорическое рассуждение о несопоставимости праха земного и красоты человеческой, которую даже духовная нечистота не может превозмочь, а приставший к этому комку лепесток одуванчика вводил хиппаря в трансцендентальное состояние, которому не мог помешать даже голод.
Саню любили все — не за что-то конкретное, а просто за то, что он вообще был. Его вечно чем-то угощали, но у него никогда ничего не было. Все раздавалось или где-то благополучно забывалось.
Внешний вид у монастырского сокровища был бродяжный. Хотя после первых произнесенных с хипповской утонченностью слов, после кроткого чистого взгляда, Санино одеяние становилось для его собеседника делом второстепенным, поэтому не всякий мог ответить, во что вообще Саня одет и как он толком выглядит. Испросив благословение на «улов рыбы», Саня получил у отца эконома удочку и краюху хлеба для наживки, так как накопать червей, а затем насадить их одного за другим на крючок новоявленному рыбаку было ни физически, ни нравственно невозможно. Еще отец Михаил хотел объяснить, где лучше поймать карася или бубыря, на что Саня ответил рассуждением о рыбарях-апостолах, которые рыбу ловили сетью, а не палкой с ниткой и согнутым гвоздем.
Вооруженный орудием лова, Саня направился к нижним воротам обители, где почти вплотную к монастырской стене протекала быстрая речка. «Монастырский» ее берег был пологим, а противоположный — круча.
С монастырской башни сперва было видно лысоватую Санину голову, но затем она скрылась в зарослях берегового лозняка. Специально за ним никто не наблюдал, да и рыбаков у монастырских стен всегда располагалась не менее десятка. Рыба — она в душе паломница, во всей округе не клюет, а около монашеского пристанища в любое время поймать можно.
Среди кустов с рыбачьими прогалинами и затерялся монастырский хиппи. На вечерней службе Саня не показался, но этому не придали особого значения, а во время ужина о нем не вспоминали, так как он не различал трапезные: и в монашеской мог подкрепиться, и в паломнической его всегда кормили.
Всполошились рано утром.
Дело в том, что будильщика с колотушкой в этой обители не было и на полунощницу братию поднимал дежурный по монастырю. Дежурный, случалось, задерживался по причине сонливости, зато никогда не опаздывал Саня. Он всегда по периметру обходил монастырь минут за двадцать до начала самой ранней службы, громко распевая: «Се жених грядет в полунощи…»
В этот раз Саниного будильного гласа не дождались, поэтому многие из братии припозднились, резонно и недоуменно спрашивая друг друга: «Куда делся Саня?» К окончанию полунощницы, когда вся братия била поклоны перед мощами преподобного старца, беспокойство отца эконома стало стремительно расти. Получается, он последним видел монастырского поселенца, которого, казалось бы, никто всерьез не воспринимает, но даже при недолгом его отсутствии понятно, что в обители не все благополучно.
— Может, простыл на рыбалке, и в келье лежит? — подумалось эконому. — Надо бы проверить.
Спускаясь с паперти храма, отец эконом понял, что ничего он проверить не сможет, так как не знает, где находится Санина «келья». Не знал и благочинный, также обеспокоенный.
На вопрос: «Где Саня ночует?» толком смог ответить только глава монастырских паломников, братия лишь плечами пожимала…
Оказалось, что Санина келья на скитской колокольне, за лестницей. Но там, кроме старого дивана без спинки да одеяла, да табурета, ничего не было, и непохоже было, чтобы в эту ночь кто-то там побывал.
Не рассуждая, отец Михаил, прихватив с собою двух паломников, пошел на реку. Искали долго. Рыбаки были. Сани не было. В ответ на все вопросы отцы получали лишь недоуменные взгляды. Никто ничего не знал. Да и не было никого у реки ночью…
Выспросив у эконома подробности, отец наместник снарядил целую поисковую экспедицию, а дежурным иеромонахам приказал служить молебен сорока Севастийским мученикам и преподобным старцам монастыря, дабы они указали, куда пропало монастырское сокровище.
Не найти Саню было нельзя. И не только потому, что, как выяснилось, без него монастырь сиротствует. В милицию обращаться было тоже не с руки. Ведь фамилии Саниной никто не знал, биографии не ведал, да и паспорта у него не видели. Неприятностей отец наместник не боялся, но их нельзя было бы избежать, если бы Саня не нашелся. Да и монастырю Саня нужен. Зачем, толком не знал никто, но все понимали, что без него никак нельзя.
В обители уже заканчивалась поздняя литургия, когда самое страшное предположение, в которое не хотелось верить, нашло себе подтверждение. Недалеко от угловой монастырской башни, у самой воды, в зарослях прибрежного камыша, лежала аккуратно сложенная стопка одежды. Саниной… В карманах обнаружились и монашеские четки, которые Саня всегда носил на шее, и разноцветные фенечки хиппи. Отец архимандрит, окончательно расстроенный, сокрушенно вздыхал, осеняя себя крестом. После трапезы, прошедшей сумрачно и тоскливо, он обреченно отправился в кабинет — звонить в милицию.
Через час по монастырю ходили несколько хмурых милиционеров, пристающих с вопросами, в которых слышались подозрение и раздражение. Водолазы же обещались приехать в течении двух-трех недель, поэтому отец наместник, рассудив, что надежды больше нет, благословил отслужить заупокойную литию…
Ее служили в левом храмовом приделе. Служили тихо, скорбно и сердечно. Когда иеродиакон возгласил «Во блаженном успении…», все — и монахи, и послушники, и паломники — со слезами затянули «Вечную память».
Только допеть с сердечным умилением не удалось. С правой стороны храма, с клироса, послышалось столь тоскливо-слезное и страшное завывание, что хор поперхнулся, а отец эконом ринулся узнавать, что случилось. За клиросным аналоем, в темном углу, под кафизными лавками сидел Саня, и, заливаясь слезами, пел «Вечную память».
Немая сцена гоголевского «Ревизора» — ничто по сравнению с остолбенением отца эконома и монахов. В довершение фантастической картины Саня был одет в железнодорожный китель с блестящими пуговицами, с погонами и множеством значков. Всеобщее молчание прервал запыхавшийся послушник, прибежавший с требованием эконому и благочинному срочно явиться в кабинет отца наместника.
Отец Михаил схватил смиренно послушного Саню за руку, и, забыв о священнической и должностной стати, с развевающимися мантийными фалдами почти бегом ринулся к наместнику.
На этот раз ступеньки к приемной архимандрита скрипели так, что ее хозяин не только встал навстречу, но даже выбежал к лестничному пролету.
— Вот! — только и мог сказать отец эконом, указывая перстом на Саню.
— Слав Те, Господи! — охнул наместник, затем замолчал и, рукою показывая на сидевшего в его кабинете незнакомого мужика, добавил: — И вот!
Мужик же, уставившись на Саню, медленно менял жалостливое выражение собственного лица на возмущенное, а затем вслед за монахами заорал:
— Вот он! — и добавил: — Вор!
Когда эмоции улеглись, дело прояснилось.
Вернувшись из рейса, железнодорожник изрядно выпил с коллегами. Дома по этой причине случился скандал. В сердцах работник железных дорог, машинист первого класса и ударник труда, хлопнул дверью и ушел на речку, прихватив для успокоения бутылку самогона.
По этой причине ему нужен был напарник, ведь без «поговорить» бутылка никак не пилась. Тут и увидел железнодорожник странного человека у реки, который, поймав рыбку, очень внимательно ее рассматривал, гладил по головке и отпускал обратно. Присев рядом, первоклассный водитель паровозов-тепловозов обрел в Сане не просто чудака, но и удивительного слушателя…
И не только слушателя!
Саня своими короткими репликами, вздохами и междометиями быстро доказал железнодорожнику, что его жена только о нем думает и заботится, а, главное, что ее Сам Бог ему определил.
К концу бутылки ударник железнодорожного труда окончательно решил вернуться к семейному очагу, но прежде захотел искупаться, так как понимал: в настоящем виде дома его правильно не поймут.
Разделся и прыгнул в отрезвляющую воду! Пока доплыл на кажущийся недалекий противоположный берег, сильное течение отнесло его довольно далеко от Саниного рыбного места. Железнодорожник позволил себе немного передохнуть, да и уснул…
А Саня тем временем обратил внимание на китель своего собеседника. Блестящие пуговицы, мерцающие под лунным светом погоны и разноцветные значки не могли оставить равнодушным монастырского православного хиппи…
Не мог Саня красоту эту монахам не показать! А те уже по кельям разошлись. Лишь в храме кто-то заунывно читал Псалтирь. Саня примостился за правым клиросом, где его сморил сон: день-то долгий выдался, да еще железнодорожник уговорил рюмочку выпить. Когда Саня проснулся, иеродиакон как раз «Вечную память» возгласил. Надо же было поддержать!
Монахи так красиво поют!
Не удержишься…
Вспомнилось…
Лето 1990 года. Июль. Ночь. Оптина.
Потихоньку топаю из издательского отдела в скит, к себе в келью. До ночной скитской службы еще пара часов, поэтому движений монахов и паломников не наблюдается.
Лес. Прохладно. Воздух — нектар, причем нектар, напоенный веками истории и молитвами старцев.
Недалеко от колодца догоняю монаха, бредущего в ту же сторону, к скиту. На нем фуфайка поверх подрясника: прохладно в оптинском лесу ночью, даже летом. Невольно думаю: «Ладно я, „приписанный“ к монастырю, без особых служебных послушаний и молитвенных правил… Но чего этот брат в час ночи тут бродит?»
Догоняю инока и хлопаю его по плечу:
— Брате, ты чего не спишь-то?
— Да вот погулять решил. Благодать-то какая, да?
Инок поворачивается ко мне, и я четко понимаю, что «попал». На меня, улыбаясь, смотрит архиепископ Калужский Климент.
Послушник
Есть у меня хороший знакомый. Нынче при одной из епархий работает — владычный водитель.
Когда Владыка был еще архимандритом и наместничал в монастыре, привезло ему семейство с Украины сына своего «в монастырь поступать». Наместник взял. В послушники очень скоро зачислил, но дальше застопорилось. Так парень года три в подрясничке послушническом и отходил. Не постригали и все! Каждый пост к постригу готовился, но пост проходил, а пострига не было.
Родители и на Пасху, и на Рождество приезжали в обитель, ругали сына, мол, не заслужил, наверное, чина ангельского. Наместника упрашивали, а тот улыбался и за сына благодарил, что послушный да добрый.
Братия же сочувствовала. Некоторые, намного позже пришедшие, уже в мантии да с крестами, а знакомый мой — все в послушниках.
Пришла очередная весна, а с ней и многочисленные паломники приезжать начали. И среди них красивая такая паломница объявилась, с косой рыжей и такими же рыжими глазами-омутами. В общем, все совершилось очень быстро. В один из моих приездов в монастырь обвенчал я нашего послушника с этой красавицей. По личному благословению отца наместника. В том храме, что за монастырской оградой.
А тут и архимандрит Владыкой стал. Молодую чету с собой забрал, в епархию.
И до дня нынешнего семейство бывшего послушника с Украины и рязанской паломницы при архиепископе. Он водителем у архиерея, а жена его хором церковным управляет.
Детишек рыжих нарожали…
Альпинистка моя, скалолазка моя…
Оптину вспомнил… Была там раба Божия — альпинистка бывшая, в конторе монастырской за пишущей машинкой трудилась.
Она стремилась в монашество, и приехала в Оптину получить благословение, так как ее духовник, приснопамятный Зосима (Сокур), своего благословения не дал.
Монастырские духовники ответили тем же. Вот суть их резюме: «Взбирающийся на гору лишь для ее покорения — монахом быть не может».
Могу расширить: лазать по горам — дело препаршивое, по причине духовной пагубности и опасности для жизни лазающего.
У нас громадный свод агиографии. Будьте любезны, уважаемые защитники козлопрыгания по камням, расщелинам и пропастям, приведите хоть один пример из жизни подвижников, говорящий о том, что для лицезрения красоты мира надо взобраться на гору. Нет таких примеров!
Таланты надлежит приумножать, а тот, кто рискует Божьим даром — здоровьем и жизнью, — подобен рабу, закопавшему свой талант в землю.