Думая о Сергее Сергеевиче Аверинцеве, я вспоминаю историю слепорожденного из Евангелия от Иоанна. Ученики удивляются, по­чему он родился слепым: «Родители ли в чем виноваты, сам ли?» А Иисус отвечает им: «Ни сам он, ни родители. Но для того это, что­бы дело Божие явилось на нем» (9: 2—3). Так и Сергей Сергеевич — родился больным, всю жизнь боролся с недугами и несовершенством своей физической природы словно для того, чтобы с особой полно­той явить через себя безграничные возможности духа. Его жизнь (1937—2004), сравнительно долгая по прежним меркам и сравнитель­но короткая по теперешним, была результатом каждодневной борь­бы за возможность думать, постигать мир и воплощать его зыбкие формы в длинные периоды. Сколько его современников, распирае­мых избытком сил и суетными желаниями, теряли в эти годы поч­ву под ногами, впадали в творческий кризис, метались, меняли ме­ста и позиции в поисках лучшего, пока он, внешне малоподвижный и медлительный, казалось, неспешно делал что-то свое, и его ученые сте­пени, высокие звания (вплоть до академика Российской академии наук и депутата Верховного Совета), премии и награды, которых с годами становилось все больше, ничего не могли прибавить к его имени или изменить в его судьбе.

А судьбою его был труд. Подобно Чехову, он работал не от избыт­ка физических сил, а преодолевая немощи; результатом был не лику­ющий гимн, не окончательные вердикты и чеканные научные исти­ны, но суждения и размышления, которые тонкой нюансировкой мысли и своей доверительной стилистикой напоминают порою мо­литвы. Ему удавалось заметить в предметах, о которых он думал, много такого, чего не замечали другие; его труды по поэтике служи­ли вдохновляющим образцом его коллегам, как только те вступали в область истории средневековых литератур. Но простых инструмен­тов для постижения истины он не создал, поэтому не сформирова­лось никакой школы и даже подражателей не появилось. Подражать нечему, поскольку форма его труда неуловима; она не механистич­на, но рождена пристальной наблюдательностью и глубокой вдумчи­востью.

Сергей Сергеевич получил образование на отделении классической филологии филологического факультета Московского университета, который окончил в 1961 г. Его нездоровье мешало подвижному обра­зу жизни, поэтому он много читал и добросовестно изучал языки, что было для его будущего дела самым главным. Его дарования прожились рано, уже в молодые годы он был замечен такими людьми, как А. Ф. Ло­сев и С. И. Радциг; общение с ними открыло ему, с одной стороны, путь в русскую культуру и философию, классическую науку, с дру­гой — в немецкую, ибо Германия благодаря раскрытию духа антично­сти, осуществленному Иоганном Винкельманом (1717—1768), благо­даря своему научному процветанию в XIX в. гораздо больше, чем Эл­лада, воспринималась русскими филологами-классиками родиной античной культуры. Едва ли не первым самостоятельным открытием Аверинцева был Герман Гессе, стихи которого он с энтузиазмом рас­пространял в своих талантливых переводах задолго до их публикации.

Его историко-филологическая эрудиция была скоро замечена, и он был привлечен к работе над разного рода энциклопедиями, которых множество появилось в 60-е и последующие годы. Для Театральной и Музыкальной энциклопедий он написал огромное количество статей по античному театру и музыке, в том числе средневековой музыке Ев­ропы. Последняя по своей связи с латинским богослужением римско-католической церкви также оказывалась в компетенции филолога-классика. Много писал он и для большой советской энциклопедии. Однако самым ярким явлением тех лет оказалась «Философская эн­циклопедия» в пяти томах, которая произвела своего рода переворот в духовной жизни советской интеллигенции. Потаенное ликование измученного идеологией читателя вызывало то обстоятельство, что статья о Владимире Соловьеве была по своему объему больше, чем статья об Энгельсе. Особую значимость приобрели четвертый и пя­тый тома, опубликованные в 1967 и 1970 гг., в которых Аверинцеву принадлежат такие важные статьи, как «Новый Завет», «Обращение», «Откровение», « Григорий Палама», «Патристика», «Послания апос­тола Павла», «Православие», «Протестантизм», «София», «Спасение», «Судьба», «Теизм», «Теодицея», «Теократия», «Теология» и др. Каза­лось, что богословие, навсегда забытое русской мыслью, вновь возрож­дается в этой стране. Уже по выбору тем было видно, как широк круг интересов молодого филолога, — он включал в себя не только тради­ционные темы христианской образованности, но и историю богослов­ских поисков в христианской Европе, а также множество аспектов культурной истории и философии культуры.

Необычной и значимой стороной энциклопедических статей Аверинцева был их язык. После многих десятилетий молчания, каза­лось, русская речь потеряла способность касаться вопросов мета­физики, духовной культуры, христианской антропологии и даже са­мой веры. Нужно было совершить археологическое путешествие и прошлое и поместить обнаруженные реликты не в музей, а в новое, крайне неблагоприятное для них окружение и заставить их заново ра­ботать. И Аверинцеву это сделать удалось. Он опирался на свою глу­бокую языковую одаренность, исключительную начитанность, на живую связь с «серебряным веком» — с тем временем, когда эти темы в последний раз звучали в русской культуре во весь голос. Иногда казалось, что к жизни вернулся отец Павел Флоренский со своим сложным, труднопостижимым и столь возвышенным образом мысли и письма. В этих статьях произведена была тогда подлинная «реаби­литация» русской речи. Этим, однако, еще не была освобождена до­рога богословию, она еще и долго после этого была закрыта идеоло­гическими рогатками. В статье «Символика раннего Средневековья», опубликованной в 1977 г. (перепечатана в настоящем сборнике), ссылки на Новый Завет даются с латинскими названиями книг (Evangelium secundum Lucae, etc.), что было, несомненно, цензурным усло­вием, которое в своей близорукой ограниченности не допускало ка­кого бы то ни было национального коррелята этим источникам древ­ней словесности.

Аверинцеву нужно было преодолеть внутреннее сопротивление, чтобы десятилетием позже описать важнейшие понятия христиан- ( гва в ряде статей словаря «Мифы народов мира» (увидевшего свет н 1980 г.), который уже своим названием давал подчеркнуто атеис­тическую интерпретацию включенного в него материала. Здесь были опубликованы, в частности, статьи «Авраам», «Ад», «Адонаи», «Анти­христ», «Благовещение», «Вознесение», «Воскресение Иисуса Хрис­та», «Двенадцать апостолов», «Дух Святой», «Иисус Христос», имев­шие определенную вероучительную направленность.

Эта открытость Аверинцева к сотрудничеству с теми организаци­ями и силами, которые лояльно относились в советское время к вла­стям предержащим и как бы шли им навстречу, несколько смущала постороннего наблюдателя. Его кандидатская диссертация, опубли­кованная как книга «Плутарх и античная биография. К вопросу о ме­сте классика жанра в истории жанра» (М., 1973), тотчас была удо­стоена премии Ленинского комсомола, что не могло не показаться по крайней мере вычурной странностью. Лишь позже стало ясно, в ка­кой степени Сергей Сергеевич воспринимал Россию как свою соб­ственную страну, в какой степени он не желал уступать ее другим силам, которые заставляли людей менее убежденных, чем он сам, чув­ствовать себя в собственной стране эмигрантами. Его вклад в пре­одоление социальной и даже экзистенциальной изоляции, которую испытывала в России интеллигенция, был столь же велик, как вклад другого выдающегося ученого — Д. С. Лихачева.

В те же годы, тотчас по окончании университета, Аверинцев был вовлечен в большую просветительскую работу по переводу античных языческих и христианских авторов для различного рода антологий. Здесь ему пришлось овладеть, во-первых, сложными поэтическими формами, которыми так изобилует древняя поэзия, в особенности ли­тургическая, и, во-вторых, архаическими ресурсами родного языка, прежде всего в его церковном, церковно-славянском облике. Он пере­водил и комментирование только близких ему по университетскому образованию греческих и латинских авторов, но взялся за сирийских и, наконец, еврейских. В 90-е годы, когда в печати появились его ори­гинальные стихи, большей частью духовного содержания, стал ясен еще один мотив его переводческой деятельности. Биографическая ста­тья о нем, напечатанная в «Православной энциклопедии» (М., 2000), добавляет к его профессиональным занятиям «филолога, историка христианской культуры, литературоведа» не совсем обычное в этом наборе эпитетов звание — «поэта» (т. 1, с. 126). В частности, он пе­реводил Платона, Менандра и Плутарха, Климента Александрийско­го и Иоанна Златоуста, Григория Богослова и Григория Нисского, Ефрема Сирина, Романа Сладкопевца и Иоанна Дамаскина, Иеронима, Амвросия и Фому Аквинского, патриарха Сергия и Феодора Студита, Кассию и Симеона Нового Богослова, Адама Сен-Викторского и вагантов, равно как и других древних и средневековых авторов, из­вестных тогда в России только понаслышке. Наконец, он перевел три синоптических Евангелия, Псалтырь и Книгу Иова. Этот размах дея­тельности заставляет вспомнить фигуры Возрождения и раннего ра­ционализма, именуемые по своему кругу интересов и размаху науч­ной деятельности гуманистами, полигисторами и эрудитами. Интерес к новой и новейшей литературе отразился в переводах из Гете, Гельдерлина, Рильке, Тракля и др.

Более двадцати лет Сергей Сергеевич был сотрудником Инсти­тута мировой литературы АН СССР, где со временем возглавил Сек­тор античной и византийской литературы. Здесь ему тоже пришлось немало заниматься просветительской работой; то была эпоха, когда индивидуальные научные темы не поощрялись, и научные работни­ки в обязательном порядке участвовали в создании «коллективных монографий». Институт и Сектор публиковали тогда сборники, но­сившие названия «Античность и Византия», «Античное наследие н культуре Возрождения», «Традиция в истории культуры» и тому подобное; кроме того, шла работа над многотомной историей Визан­тии, Краткой литературной энциклопедией, Историей всемирной ли­тературы. Аверинцев участвовал во всех этих начинаниях как автор или редактор, в них он поместил немало очерков, дающих широкую картину различных периодов византийской литературы, затем он расширил свой научный диапазон, охватив еврейскую и некоторые другие ближневосточные литературы. Две его диссертации были по­следовательно посвящены вопросу жанра в поздней греческой лите­ратуре, который, как уже упоминалось ранее, он исследовал на ма­териале сочинений Плутарха, и поэтике ранневизантийской литера­туры; докторская диссертация была защищена им в 1980 г. Выделение раннего периода в византийской литературе позволило ему использо­вать библейские тексты для решения задач исторической поэтики.

Естественный человеческий и научный интерес к Библии и рели­гии был в те годы подавляем, публичное обсуждение этих вопросов не допускалось. Однако медиевисты, то есть историки средневековой письменности и культуры, не могли обойти их полным молчанием, в том или другом виде они отвоевывали себе место в печати. Иногда достаточно было применить для камуфляжа новую терминологию, назвав, например, церковно-славянский язык «древнеславянским ли­тературно-письменным языком», Евангелие — «памятником тради­ционного содержания». В другом случае приходилось подчеркивать социальный и даже антицерковный характер какого-либо источни­ка, чтобы оправдать его изучение: так, получило широкое развитие изучение культуры, литературы и даже богословской мысли старооб­рядцев, поскольку они составляли «протестную» группу в истории русской Церкви, при том, что недопустимым оставалось изучение ра­бот их оппонентов. Лингвистическое или лингвостилистическое ис­следование какого-либо религиозного источника позволяло слегка ка­саться вопросов библеистики и богословия, поэтому в славистике по­лучило широкое распространение изучение библейских рукописей в качестве источников по истории языка, множество работ в 70-е гг. было посвящено истории русского литературного языка, поскольку все почти источники его средневекового периода были церковными, богослужебными или богословскими по своему содержанию. Были ли научные интересы Аверинцева продиктованы такими же причинами? Однозначно на этот вопрос ответить трудно.

Безусловно, можно было лишь догадываться о том, что у него пре­обладали богословские интересы, когда вместо традиционных для классической филологии авторов и тем он сделал выбор в пользу эл­линистического автора, каким был Плутарх. Дальнейшее его смеще­ние в область византинистики выявило главный круг его интересов; однако стоит напомнить и о том, что в те годы византинистика в на­шей стране занималась исключительно политическими, социальными и экономическими вопросами, Лк что и в этой науке он долго оста­вался чужаком. Но действительно, для того чтобы заметить и попы­таться вскрыть тот факт, что Св. Писание и богословская мысль были базовым элементом литературной традиции Византии, нужно было по крайней мере обладать знаниями о Библии и отцах церкви и уметь убедительно говорить об этом, не прослыв фантазером. Это ему уда­лось сделать с полной компетентностью в докторской диссертации.

Таким образом, за три десятилетия (60—80-е гг.) очень продук­тивной работы Сергей Сергеевич создал новый культурный пейзаж медиевистики, ее горизонты необыкновенно расширились, включив в себя не только весь христианский мир, но и прилегающие к нему об­ласти Египта, Месопотамии, Персии. Впервые после А. Н. Веселовского (1838—1906) сравнительное литературоведение приобрело в его лице компетентного представителя; его главным отличием от предше­ственника было то, что предметом исследования стала не судьба сю­жетов или сказаний, но поэтика и стиль. Это еще более сложная об­ласть истории письменности, потому что нередко исследователь сто­ит перед необходимостью определить формы общественного сознания той или другой отдаленной эпохи, категории прекрасного, должного, сакрального, имевшие общественную значимость, то есть выйти за пределы источников в область истории культуры и общественного со­знания, в которой совсем немного твердо установленных фактов.

Задачами деятельности Аверинцева обусловлено предпочтение на­учных жанров, в которых он работал. Это прежде всего энциклопеди­ческая статья; написать ее хорошо можно лишь в том случае, если зна­ешь предмет и всю основную литературу о нем, если понимаешь мес­то его в истории той области, к которой он принадлежит. Далее идут разного рода комментарии к тем или иным источникам; от энцикло­педической статьи они могут отличаться свободной формой, от кото­рой требуется лишь, чтобы она находилась в согласии со структурой самого источника. Далее идет собственно источниковедение, то есть введение в научный оборот того или другого источника. В практике Аверинцева это был перевод источника на русский язык, для чего тре­бовалось правильное прочтение и убедительная интерпретация текс­та, ибо в работе с древними источниками само установление текста является непростой задачей; издавать какие-либо источники по руко­писям ему не приходилось, поскольку нужные для этого материалы плохо представлены в наших рукописных хранилищах. Следует отме­тить, что конкретные исследования сравнительно немногочисленны в научном наследии Аверинцева, к их числу принадлежит анализ не­скольких структурных элементов «Сравнительных жизнеописаний» Плутарха (принципы выбора героев, приемы композиционной техни­ки), опыт истолкования символики Эдипова мифа (1972) и символи­ки золота в Византии (1973), истолкование одной из надписей Киев­ской Софии (1972), значение слова eusplanchnia («благоутробие») в греческих источниках (1974), характеристика позднего античного эпика Нонна Панополитанского (1978). В общем, они принадлежат раннему периоду его творчества.

Главным жанром стал для него очерк (или эссе), предлагающий в свободной литературной форме характеристику какого-либо слож­ного предмета или явления, и вместе с соответствующим материалом его интерпретацию. Поэтому Аверинцева в научной среде восприни­мали как «теоретика» и «концептуалиста». Это справедливо, но спра­ведливо и то, что некоторые вопросы могут быть рассмотрены толь­ко в такой вот форме, которая отражает сложность предмета и вме­сте с тем сравнительно слабое, первичное состояние его научного постижения. «Теоретические» наклонности автора оказываются все­го лишь естественным следствием структуры объекта, который он стремится постичь и изучить часто очень конкретным позитивным путем. Другое дело, что автор не боится браться за такие темы, ко­торые другим кажутся непостижимыми.

В настоящем сборнике собраны очерки С. С. Аверинцева по исто­рической поэтике, тематически они примыкают к его книге «Поэти­ка ранневизантийской литературы». Мысль автора переходит от во­просов литературы к религиозным идеалам, от семантики метафор к стихотворному размеру, от хронографии к гимнографии, но в кон­це концов, как стрелка компаса указывает всегда одно направление, так и она находит путь к оценке культурных моделей той среды, где рождается поэтика; последняя, взятая в самом широком смысле, представляет собою эстетическую оценку сущего.

Мысль автора своей сложностью соответствует сложности затро­нутых вопросов, и нередко они описываются метафорическим язы­ком. Говоря о Герасиме Иорданском, при котором, согласно расска­зу жития, жил лев, Аверинцев замечает, что святого «окружает Рай, раз дикий лев являл ему такое же послушание, как Адаму, еще не впавшему в грех и нерасторгшему ему союза с природой. Достаточ­но, чтобы человек был праведен — и вокруг него будет веять <...> эдемский ветерок <...> Лев, наверное, чуял это своими ноздрями» (с. 136). Пересказ одной из сцен легенды об Иосифе и Асенеф он за­канчивает таким суждением: «...эта картинка, предвосхищающая, если угодно, церемониальный быт византийского двора и византийского клира, парадна почти до испуга, почти до бесчеловечности; но не за­будем при этом, что ее парадность в контексте художественного це­лого призвана подготавливать и оттенять момент совсем иного, чело­вечного испуга — когда перед читателем открывается беззащитная и уязвленная нагота самой души» (с. 57). Остается лишь жалеть, что Аверинцев со своим острым эстетическим чутьем не начал с самого начала и не написал «Поэтики Библии», ибо «бесчеловечная парад­ность» персидского двора, представленная в книгах Даниила и Есфи­ри, еще не описана в нашей научной литературе с заслуживающей того отчетливостью.

Хочется отметить несколько безусловно ценных находок автора, когда он, чутко вслушиваясь в голоса прошлого, позволяет и читате­лю услышать неповторимую интонацию каждого из них. Так, речь за­ходит о том, что христианство выдвигает абсолютные ценности: это общеизвестно, однако едва ли очевидно без умелой подсказки Аверин­цева (с. 42—43), что сравнение Царства Небесного с жемчужиной (Мф. 13, 45—46), выдвигающее на первый план материальную цен­ность этого в общем-то меркантильного идеала, возможно только по­тому, что смысл притчи обращен на необходимость полной и исклю­чительной сосредоточенности на одном, на том именно, что является главным и не допускает существования никакой иной сопоставимой ценности. Это замечательное наблюдение может быть использовано для истолкования других новозаветных пассажей. Действительно, трудно понять, почему в притче о неверном домоправителе (Ак. 16, 1—9) обманщик служит положительным примером. Между тем, он за­воевал расположение окружающих неправедным богатством и, буду­чи по своей природе сыном века сего, добился того же, чего добива­ются, хотя совсем иным путем, сыны света, — любви, а это абсолют­ная ценность. Аверинцев находит еще несколько пунктов, в которых противопоставлены новозаветные и античные этические ценности. Действительно, Сократ смеется, когда Иисус плачет, самоубийство и добровольная смерть, приемлемые для классической античности, не­приемлемы для новозаветного сознания (с. 37—38). Такого рода на­блюдения за системой поэтических средств Нового Завета приводят к мысли о том, что античные идеалы не оказали существенного влия­ния на его содержание и поэтику.

Этот вывод, полученный путем этической и эстетической кри­тики, успел по времени опередить современную библеистику, кото­рая приняла его в начале 90-х гг. после полного введения в научный оборот текстов Кумрана. Следует, впрочем, опасаться того, чтобы переносить наблюдения Аверинцева на всю христианскую культу­ру. С одной стороны, в ее рамках мы тоже, к сожалению, можем встретить самоубийство как следствие поклонения абсолютным цен­ностям, скорее всего извращенно понятым, как это было, например, в эпоху массовых самосожжений русских старообрядцев. А между тем порыв, породивший старообрядчество, «находится очень близ­ко к самому сердцу христианства, к его эзотерике, к чему-то, чего и словами не выразишь» (я использую здесь замечательную харак­теристику энкратитства, данную Аверинцевым; см. с. 121). С дру­гой стороны, даже в Ветхом Завете, священной книге христиан, мы находим идеалы, которые вполне удовлетворили бы Марка Аврелия в его поисках «метафизического утешения в безличном мире при­роды» (с. 45); я имею в виду прежде всего Книгу Екклесиаст, несу­щую в себе отчетливые признаки саддукейского яхвизма.

На том пути, каким ведет нас Аверинцев, выявляется поразитель­ная картина того, в какой мере этические и эстетические идеалы мо­гут обусловливать социальное поведение. Как известно, язычество не является стройной системой, как это свойственно монотеистическим религиям, поэтому оно легко принимает элементы других верований, монотеистических в частности. Сергей Сергеевич сочувственно при­водит не лишенное справедливости соображение В. И. Иванова о том, что христианству принадлежало верховное место в пантеоне языческой философии (с. 24£). Вопрос заключается в том, почему обе стороны отвергли возможный симбиоз. Христианство не могло согласиться на него просто потому, что все его элементы системно обусловлены. Оно не могло даже принять поэтические формы ан­тичной словесности, как показал это на примере Синесия Аверинцев (с. 240—243), поскольку и христианская гимнография, и христиан­ская живопись имеют дидактический характер и служат просвеще­нию или, точнее, катехизации верующих, поэтому заимствуют свои образы и поэтические средства из Св. Писания (с. 138—139). Мож­но добавить даже, что миссионерский характер Церкви отразился в ее словесности, иконописи и убранстве храмов. В античном языческом ритуале слово не участвует, а божество воспевается в третьем лице (с. 204). Тот компромисс, на который пошло христианство после Ми­ланского эдикта, заимствовав структуру храма и одеяния священни­ков из обихода царского двора, был обусловлен отношениями с госу­дарством, равно как и влиянием на культ сложного образа Царства Бо- жия с его центральной фигурой Царя Небесного. Со своей стороны, язычество как культурная система, проникнутая идеалами милита­ризма, рабовладения и гедонизма, оказалось неспособно воспринять христианскую эстетику и этику, что отчетливо выразилось в фигуре Юлиана Отступника, не приняло идеи всемирной истории и концеп­ции прогресса, так что медленно и с трудом они пробивали себе до­рогу через низовую литературу.

Получается, что самые интересные мысли автора относятся к об­ласти истории культуры, при этом культура объясняется не из эт­нических или социальных оснований, но из религии. Что именно с этой сферой знаний связан главный жизненный интерес Аверин­цева, стало очевидно после 1988 года. В год празднования тысяче­летия крещения Руси резко изменилось отношение правящей влас­ти к религии. В Киеве, Москве и Санкт-Петербурге одна за другой прошли три больших конференции, на которых впервые встрети­лись светские ученые и профессора Духовных академий. Заслуги С. С. Аверинцева в распространении знаний о христианстве были признаны всеми. Отовсюду посыпались заказы на работы, посвящен­ные роли христианства в русской истории. К числу ответов на эти запросы стали две статьи для «Нового мира», а также лекция, про­читанная несколько позже в Московском культурологическом ли­цее, опубликованные в настоящем сборнике. Если в первом из этих трудов особого интереса заслуживает разработка темы Святой Ру­си, заканчивающаяся горькой сентенцией о том, что «наша опас­ность заключена в вековой привычке перекладывать чуждое бремя власти на другого, отступаться от него, уходить в ложную невин­ность безответственности» (с. 357), то вторая открывает в авторе крупного христианского мыслителя. Наблюдение о том, что рацио­нальный дух Аристотеля ближе христианству, чем идеализм Плато­на (с. 287) опирается, конечно, на личный опыт исследователя — изучение обширного круга источников в предшествующие десяти­летия. Крайне важны и некоторые другие положения этой лекции. Автор отмечает, что именно христианству принадлежит открытие концепции личности, с чем органически связано учение Церкви о Троице (с. 296—297, ср. также 208, где говорится о выработке это­го понятия в Псалмах), что очень долог был путь христианских кон­цепций в культуру; с другой стороны, переход из культуры в богосло­вие платоновской дихотомии материального и идеального имел сво­им результатом потерю эсхатологического напряжения в жизни Церкви, подмену учения о воскресении мертвых, нашедшего свое выражение в Никео-Цареградском Символе веры, представлением о бессмертии души'. Несмотря на глубокое религиозное чувство,

Аверинцев не был религиозным пропагандистом, он оставался уче­ным и потому не вносил искажений ни в исторические факты, ко­гда отбирал их и интерпретировал в согласии со своей системой ценностей, ни в самое веру.

Наконец, приложением к опубликованным здесь историческим очеркам является перевод шести псалмов, которые в православной ли­тургической практике читаются на утрени и как цельное собрание на­зываются Шестопсалмием. Сам переводчик рассматривает их как символ преемства и связи разных культур, которым они принадле­жат, — еврейской, греко-эллинистической, русской. Эта связь для Аверинцева была не только символом, но руководящим правилом при выборе конкретной языковой формы. Мне посчастливилось обсуж­дать с Сергеем Сергеевичем его перевод Евангелия от Марка при под­готовке текста к публикации. Как-то я предложил ему заменить при­вычный мессианский термин «царь иудейский» на «царь иудеев», что точно соответствует греческой форме и в какой-то мере отодвигает в тень мысль о государственном правителе. Ему понравилось пред­ложение, он долго думал о нем, но в итоге отказался: «Знаете, ведь у К. Р. все же Царь иудейский». С традицией он не хотел порывать.

Если бы Сергей Сергеевич был религиозным художником, он, по­добно Брейгелю, рисовал бы в сцене Рождества волхвов и верблюдов на заснеженных полях России. Путешествуя вместе с Аверинцевым по страницам мировой христианской литературы, мы остаемся в пре­делах родного языка, русской судьбы и отечественной культуры, ко­торая даже в начале второго тысячелетия своего христианского пути еще не имеет права на отдохновение.

А. А. Алексеев