Жена Циона Наама вернулась с работы вечером. Она служила прислугой. Тощая, болезненная, она еле держалась на ногах от усталости. Навстречу ей по улице шла орава малышей. Заметив ее еще издали, они со всех ног бросились к ней. Не прошло и минуты, как они уже окружили мать, толкая друг друга, хватаясь ручонками за ее платье, — шумная, веселая и непоседливая компания. Это были дети нищеты, — оборванные, в царапинах, ссадинах и синяках, вечно голодные, но не унывающие, чуть ли не с колыбели предоставленные самим себе, драчуны и забияки, всегда готовые принять на свою голову ругань и побои и не считающие это даже за наказание. С шумом и визгом, с взаимными жалобами и упреками, они сопровождали мать, наперебой выкладывая ей все свои детские обиды, будто эта слабая и худая женщина была их высшим судьей, беспристрастным и справедливым, который каждому воздаст должное — строго накажет нечестивых и наградит праведных.
Так гурьбой они дошли до дому.
Шестилетний Юсеф, которому на вид можно было дать не более четырех, низкорослый, худой, с перепачканным лицом и огромными глазами, теребил мать за руку, желая привлечь ее внимание.
— Мам, а мам! — тормошил он ее за платье, вертясь под ногами. — Нисим побил меня. Он толкнул меня в спину, а я упал лицом на пол и набил шишку…
— Я знаю, он плохой. — Мать погладила Юсефа по головке. — А я тебе говорила — не играй с ним.
— Я ему ничего не сделал, — продолжал Юсеф, и его огромные глаза еще больше округлились. — Он пришел и забрал мой хлеб.
— Вру-у-ун! — перебил Нисим и насупился. — Не слушай его, мама, он врет. Он первый схватил мою шапку и выбросил во двор.
Нисиму было лет девять, у него было выразительное и приятное лицо и быстрые умные глаза. Его мятая шапочка была сдвинута набекрень, а на лице играла озорная и чуть виноватая улыбка.
— Да, да, мама, — сказала Мазаль, беря у матери корзинку. Она считала своим долгом вмешаться в спор, так как была самой старшей. Ей шел уже двенадцатый год, и на ней лежали все обязанности по дому и по уходу за малышами. Это была девочка с худеньким личиком, в разодранном платьице, босая. — Я сама видела, как Нисим толкнул его в спину. Юсеф упал и так заорал, что можно было оглохнуть. Нисим прямо какой-то разбойник!
— А тебе чего надо? — пробормотал «разбойник», опустив глаза. — Ты тоже врешь!
— Нет, это ты врешь! Ты хотел отнять у него хлеб.
— Хлеб? — с деланным удивлением переспросил Нисим. — Очень нужен мне его хлеб.
— Ну, я-то тебя знаю! — повернулась к нему мать. — Ты у нас мастер на такие штучки!.. Говорила я вам, ведите себя смирно. А вы что делаете? Приставить к вам полицейского, что ли? Мало того, что я целый день работаю как вол, прихожу домой разбитая, без сил… и дома от вас ни минуты покоя нет. Только и слышишь крик да перебранку. Черт бы вас всех побрал!
— И она еще вмешивается! — набросился Нисим на сестру. — Она нас всегда бросает и уходит играть с подружками, а еще жалуется! Дрянь такая!..
— Хватит! — цыкнула на детей мать. — А как Саадия? Он ведь вел себя хорошо?
— Такой же разбойник, — ответила Мазаль. — Все время бегает по улице, с одной панели на другую. А кругом машины. Просто чудо, что до сих пор его не раздавило. А сегодня опять чуть не попал под колеса. Он очень нехороший, мама. Если б ты знала! Срывает у детей шапки и бросает их на мостовую под автобусы, а дети бегут за шапками. Сегодня днем какая-то машина чуть было не раздавила сразу двоих!
— Чтоб тебе провалиться! — повернулась Наама к Саадия. Это был четырехлетний мальчуган, на вид тихий, даже застенчивый. — Это правда? Мне ты говоришь, что идешь в синагогу, а сам шляешься черт знает где. Я тебе всегда верила, а ты, оказывается, хулиган и обманщик!.. Погоди, я тебе покажу!
Тут Наама увидела свою самую младшую дочурку, двухлетнюю рахитичную девочку с большим животом и кривыми ножками. Малышка ковыляла ей навстречу, переваливаясь с боку на бок, как утка.
— Иди, иди ко мне, маленькая моя! — Лицо матери просветлело. Она нагнулась и, взяв девочку на руки, стала ее целовать и нежно гладить. — Где ты была, радость моя? Чем кормила тебя сегодня твоя сестра, ненаглядная моя?
— Дай мне копеечку, хочу стручков, — пролепетала малышка, обвив шею матери своими тоненькими ручонками. — Дай копеечку.
— Дать копеечку? Ты хочешь стручков? — Мать нежно прижала девочку к груди, покрывая поцелуями. — Пойди к лавочнику и скажи, чтобы он дал тебе стручков, а я потом с ним расплачусь.
— Не пойду! — Малышка сморщила личико; казалось, она вот-вот расплачется. — Он мне не даст.
— Даст, моя ненаглядная, не бойся. Нет у меня сейчас копеечки. А он даст. Он мне верит и всегда дает в долг. Я с ним вчера расплатилась. Ты скажи ему: «Мама просила дать мне стручков на копеечку». И он даст.
Когда они вошли в дом, дети схватили корзину и начали в ней рыться. Тщательно исследовав ее содержимое, они извлекли из корзины несколько помидоров, огурцов и кулек с чечевицей.
— Положите на место! — закричала на них Наама. — Это на ужин и на завтрак.
— Дай нам по полпомидора! — стали наперебой, жалостливыми голосами упрашивать ее дети.
— Нет, не сейчас. Обождите немного. Это на ужин. Каждый получит свою долю. А я еще сварю чечевицу. Я купила на рынке чечевицу.
— Пожалуйста, мамочка, по одной половинке, только по половинке, — настойчиво требовали дети. — Нам хочется сейчас.
Мать отрезала каждому из детей по ломтю хлеба и по половине помидора. Пока дети с аппетитом уплетали хлеб, она разожгла примус и поставила варить чечевицу. Потом зажгла лампу и стала собирать грязное белье, чтобы ночью, когда все уснут, заняться стиркой. Тем временем вернулась с работы ее старшая дочь, шестнадцатилетняя Румье.
— Хорошо, что ты пришла, доченька, — выпрямилась Наама, почувствовав, что у нее сильно ноет спина. — А то я уже совсем сбилась с ног. Как быть со стиркой? Взгляни только, какая груда! Я прямо полуживая, еле на ногах держусь. Когда мы успеем все это выстирать? Не иначе как ночью. Хорошо, что ты пришла, доченька. Ты мне поможешь?
— Хорошо, мама, я тебе помогу, — ответила Румье, окруженная ребятишками, с шумом и гамом цеплявшимися за ее платье. — Я понимаю, тебе тяжело. Но сейчас я должна идти в вечернюю школу.
— Ох, ты, горе мое! — Наама в отчаянии всплеснула руками. — Кто же мне поможет? Взгляни, какая груда!
— Но я сейчас должна идти на занятия. Вот когда вернусь из школы, обязательно помогу.
— Наверно, после того, как я подохну, ты придешь мне помогать?..
— Что же делать?
— Ладно, иди, тебе виднее. — Теперь в голосе матери звучали не только нотки укоризны, но и одобрения. Выговаривая дочери, она в то же время как бы оправдывала ее.
Румье с минуту постояла в нерешительности, раздумывая, за что ей взяться. Потом торопливо вышла во двор и принесла два ведра воды. После этого она быстро переоделась, подкрасила губы, посматривая в ручное зеркальце, и вышла из дому.
— Ну и проваливай, принцесса! — сердито закричала ей вслед Мазаль, может, из чувства зависти, а может, из-за обиды за мать. — Проваливай, ты нам не нужна!
— Заткнись! Хватит! — набросилась на нее Наама. — Вылей лучше помои и принеси еще воды!
Комната, где жила семья Циона, служила одновременно и кухней, и спальней, и столовой. Она была узкой и длинной. Почти всю комнату занимали кровати с разношерстными матрацами и одеялами. Сейчас комната была наполнена визгом и криком малышей. Заморив червячка, детвора была в отменном настроении, и в ожидании ужина каждый развлекался, как мог: одни громко спорили, пуская в ход кулачки и давая подножки, другие забирались под кровати, под стол и стулья, ползали, кувыркались, визжали. Для уставшей и истерзанной заботами матери этот шум был невыносим.
— Вы меня совсем доконаете! — закричала она, раздавая направо и налево подзатыльники. — И откуда эта напасть на мою голову! Пропади вы пропадом!
Тем временем пришел Цион. Лицо его было злым. Он не счел нужным даже поздороваться, давая всем почувствовать, что он здесь главный, муж своей жены, отец своих детей и все должны перед ним трепетать. Увидев отца, дети сразу притихли и забились в уголок.
Тем временем сварилась чечевица, вся семья собралась ужинать. Восседая во главе стола на самом почетном месте, Цион протянул руку к кастрюле. Но его опередила Наама: делая вид, что не замечает мужа, она разделила чечевицу на порции, но о муже, кажется, совсем забыла. И сразу же между супругами началась одна из тех стычек, которые давно стали в этом доме привычными и обыденными.
— Да сотрется твое имя среди отцов! — закричала Наама, побагровев от злости. — Ты только и знаешь пить да есть. И бессовестно жрешь все, что я готовлю детям.
— А ты что хотела, ведьма, чтоб я помер с голоду?
— Ну и подыхай! И откуда только ты взялся на мою голову? Детей-то ты умеешь делать, болячка тебе в бок, а вот позаботиться о них даже в голову не приходит!
— Что мне, идти воровать, что ли?
— Кабы искал, нашел бы работу! Было бы только желание! Как делают все люди? Достают хоть из-под земли, а домой приносят.
— Пошла ты ко всем чертям! Прямо злодейка какая-то!
— Сам ты злодей, если бросаешь на произвол судьбы собственных детей.
— А ты разве жена? Сука, да и только!
— Будь проклят тот день, когда я тебя увидела! — Наама вышла из-за стола и уселась на кровати; из глаз у нее полились слезы. — Никогда б не видеть твоей рожи! И какая мне от тебя польза? Я ведь работаю не ради тебя, а ради детей!..
Один за другим поднялись со своих мест дети и, угрюмые, с вытянутыми лицами, сбились в кучку возле матери. А самая маленькая, взобравшись на кровать, стала тормошить мать:
— Мам, а мам, зачем ты плачешь?
— Все из-за твоего отца, — ответила Наама, вытирая слезы.
— Она оплакивает живого папу, — уточнил со своего места Цион.
— Ну ладно, хватит! Марш по местам! И сразу же спать! — прикрикнула Наама на детей.
Мигом сбросив с себя жалкое тряпье, дети улеглись, встревоженные и возбужденные, не смея больше пикнуть.
Когда все уснули, Наама встала и занялась хозяйством. Она долго возилась вокруг жужжащего примуса, грела воду, что-то полоскала, мыла, терла, чистила. Груда грязного белья становилась меньше, а Румье все не возвращалась.
Наама погасила примус, задула лампу и легла на свое ложе между малышами. Несколько минут она ворочалась, и кровать под ней скрипела. Но вот она начала дремать. В это время к ней бесшумно подошел Цион и положил руку на ее высохшую грудь.
— Что тебе надо? — встрепенулась Наама, приподняв голову.
— Я только прикрыл тебя, — прошептал Цион, нагнувшись над ней.
— Ты с ума сошел! Убирайся к себе!
— А почему бы нам не побыть вместе?..
— Уходи! — повысила она голос. — Кобель!
— Ты разве не жена мне?
— Убирайся к черту! — оттолкнула она его ногой.
Ее голос разбудил детей, и Цион шмыгнул к себе под одеяло.
— Мам, а мам… — заговорила самая маленькая. — Что хотел папа?
— Он кобель! Он совсем с ума сошел! — вырвалось у нее.
— Он хотел тебя побить?
— Он сумасшедший. Спи, доченька, спи!
Наама и Румье были кормилицами всей семьи. К тому же на их плечах лежали все заботы о доме. Когда Румье была еще совсем маленькой — ей едва минуло девять лет, — мать уже впрягла ее в работу, сделав своей помощницей. Так она и выросла, зная лишь утомительный и однообразный труд.
Она росла, лишенная всех радостей детства: игрушек и игр, беззаботного смеха, шалостей и проказ, веселья, ласки, общества подруг — всего, что так мило чуткому детскому сердцу. Она была худощавой смуглянкой, с выразительным, будто вырезанным из камня, лицом и чуть раскосыми глазами, горевшими, как у молодой необъезженной лошади. Взгляд ее был смелым и привлекательным. Ее черные, пышные волосы густо нависали надо лбом и были коротко подстрижены сзади. Губы у нее были, пожалуй, слишком пухлые, но рельефно очерченные и какие-то манящие, будто опаленные знойным ветром.
Ее нельзя было причислить к красавицам. Во всяком случае, такая красота не ценилась в квартале йеменитов, где жила Румье. Но все в ней удивляло и поражало, как удивляет и поражает прекрасный цветок, выросший в пустыне. Весь облик ее заставлял почему-то вспоминать первозданный дикий мир на заре человеческой истории.
По натуре Румье была веселой, жизнерадостной и очень приветливой. Она любила шутку, острое слово, легко сходилась с людьми и тянулась ко всему, что доставляет радость. Сильная и неуемная жажда жизни била в ней ключом, изливаясь через край. Она была неистощима на выдумки и легкомысленные проказы. В часы досуга ее звонкий смех и задорные песенки звучали на всю улицу. Но счастливые минуты в ее жизни были очень редки. Непосильный труд, беспросветная нищета, отвратительные ссоры родителей надломили и ожесточили девушку, пригнули к земле ее голову, наложили неизгладимую печать грусти на выражение лица. Чаще всего она ходила хмурой и мрачной, подобно ненастному дню.
Не по годам рано Румье стала задумываться над разными жизненными проблемами и размышлять о таких вещах, которые были выше ее понимания. Ведь никто не учил ее, никто не наставлял, а она была девушкой наблюдательной и не могла не видеть, как много странного, непонятного и явно несправедливого происходит в мире.
Вот рядом два квартала. Они расположены на расстоянии десяти минут ходьбы друг от друга. Почему же так по-разному живут в них люди?— размышляла девушка. Один — широкий, просторный, чистый, другой — узкий, грязный, тесный. В одном люди пьют и едят досыта, в другом терпят муки голода. В одном царят радость и веселье, в другом — печаль и страдание. Почему? В чем тут дело? Там — избранные, а здесь — отверженные? Там — образованные, а здесь — круглые невежды? Там — праведники, а здесь — грешники? Может быть, так происходит потому, что одних бог любит и милует, а других ненавидит и карает?..
Румье не могла найти ответа на эти вопросы. Мысленно она протестовала, жаловалась, ожесточенно с кем-то спорила, но объяснения всему этому так и не находила. И в ее сердце зрела глухая вражда к жалкому кварталу, в котором она жила. Для нее он стал воплощением всего самого уродливого в жизни, злосчастным местом, где тебя на каждом шагу подстерегает беда. И она стала все настойчивее думать о том, как бы вырваться отсюда и изменить свою жизнь.
Время от времени она делилась своими мыслями с матерью, стараясь заручиться ее поддержкой.
— Вот мы все работаем и работаем, — жаловалась она. — А что я имею за свой каторжный труд? Учиться не училась и ничего не знаю. Выросла большой и осталась такой же глупой ослицей… Когда мои сверстницы учились, я работала прислугой, нянчила чужих детей. Какой смысл в такой жизни? И вообще в нашем квартале среди этой голытьбы и нищеты чему я могу научиться? И чему люди добрые могут научиться у меня? Когда я ухожу на работу и покидаю наш квартал, у меня такое чувство, что я выхожу из выгребной ямы. Я по-другому начинаю дышать, ходить и совсем иначе себя чувствую. А когда после работы я возвращаюсь домой, то уже на полпути у меня начинает сжиматься сердце. Опять нужда, опять страдания, опять ругань… Сироты, вдовы, безнадзорные дети… Почему бог так гневается на наш несчастный квартал? Я этого не понимаю. Здесь о чем-нибудь веселом даже поговорить-то нельзя. Только заговоришь — и сразу сыплются на тебя охи да вздохи. Вот я и думаю, за что на мою долю выпало все это? За какие грехи? Нет, я так больше не могу. Как только стану чуть постарше, брошу все и убегу куда глаза глядят; уеду в другое место и буду жить по-человечески…
— Как же ты, доченька, оставишь нас? — с горестным недоумением спрашивала мать. — Ты наша опора, ты, слава господу, помогаешь семье. И мы надеемся, что недалек тот час, когда придет твой суженый и ты выйдешь замуж, заведешь свою семью…
— Вот ты умная, — отвечала Румье, — а рассуждаешь, как все бабы. Ты думаешь, что я когда-нибудь выйду замуж, да еще за йеменита? Да ни за что на свете! Чтобы я живьем полезла в могилу и загубила свою молодость? О замужестве ты лучше и не заикайся… Как ведут себя йемениты? Они живут, ни о чем не думая, и даже не хотят думать. Не то чтобы смотреть далеко вперед, они и о завтрашнем дне не позаботятся. Йемениту только бы плодить детей да тянуть арак. Это он умеет! Нет, мне не нужна такая жизнь. Лучше уж я останусь старой девой, чем так жить!
— А ты думаешь, что тебя возьмет ашкеназит? — с издевкой спросила Наама. — Нет, он возьмет образованную барышню из своих, а не тебя — худущую, темнокожую, малограмотную служанку.
— Я об этом не думаю, но и за йеменита никогда не пойду. Даже если бы мне угрожали виселицей. Вот, пожалуйста, живой пример — ты сама. Как ты выглядишь? Кожа да кости. А почему? За какие грехи? Потому что ты только работаешь да рожаешь детей… Разве так можно? Отвечай! Что же ты молчишь?
— А что поделаешь, доченька, — говорила Наама, глубоко вздыхая. — Такова воля божья. Такая судьба определена нам святым писанием. Мы ведь не такие, как ашкеназитки. Вместо того чтобы рожать детей, они делают черт знает что. Есть у них для этого всякого рода ухищрения, я даже не знаю какие. Разве они не могут рожать, как и мы? Да в десять раз больше! Ведь у них еды вдоволь, и какой только хочешь, — и сливки, и масло, и сыр, и мясо, и рыба… А молока у них больше, чем у нас воды… Вот они и нежатся. И куда только идет все это добро? А мы из другого теста. С первого дня рождения, можно сказать, наша пища — немного ячменя да полбы. Зато у нас много забот и хлопот. Вся наша жизнь — сплошное проклятие, а между тем чуть ли не каждый четверг мы рожаем детей. Почему так получается? Потому что мы свято блюдем божьи заповеди, а всевышний повелел нам плодиться и размножаться. Если ашкеназиты не хотят выполнять эту заповедь, какое нам до них дело? Пусть себе не соблюдают, а мы обязаны! Слышишь, о-бя-за-ны!.. Такова воля всевышнего. Ты теперь уже совсем взрослая, все понимаешь, и я хочу, из любви к тебе, дочь моя, чтобы ты была такой же, как я, и свято соблюдала божьи заповеди. Придет время, и ты, с божьей помощью и его милостью, выйдешь замуж за йеменита. И тогда ты поймешь, что никто не может сравниться с йеменитом! Когда ты выйдешь замуж и вы останетесь вдвоем, ты услышишь, как он читает благословения! Ведь у нас ни шагу не делают без молитвы — все во имя святости господней и его заповедей. А ты думала, что лучше жить, как эти скоты ашкеназиты? Упаси тебя боже и помилуй! Йеменит к тебе не прикоснется без благодарственной молитвы, без благословения. У него лишь одна мысль — выполнить божью волю! Как же ты так говоришь, глупенькая…
Однажды Румье подошла на улице к группе девушек-йемениток, которые стояли на перекрестке и внимательно слушали какого-то парня. Румье тоже остановилась послушать, о чем он говорит.
Юноше было лет восемнадцать, он был чем-то крайне взволнован. Его поднятое кверху лицо казалось от загара коричневым, голова у него была обнажена. Синий спортивный костюм — блуза и короткие брюки — сидел на нем очень складно.
Парень с жаром рассказывал о задачах трудовой молодежи и молодежных организаций, говорил о вечерних школах, о кибуцах и сельскохозяйственных кооперативах. Девушки забросали его вопросами, перебивая друг друга, перескакивая с пятого на десятое. Они спорили в меру своих сил и знаний, и чувствовалось, что им очень хочется подольше постоять тут и поговорить с этим незнакомым парнем. Парень охотно отвечал на все их вопросы, а попутно рассказал и о себе, о том, что ему самому пришлось испытать и пережить. Он рассказал и о том, как он и его друзья, такие же рабочие ребята, осели на землю и на коллективных началах основали новое сельскохозяйственное поселение. Они вместе работают и живут сообща, хотя у каждого есть своя специальность. У них одна общая столовая, общий гардероб, общая касса…
— И нет никакого неравенства? — перебила его Румье.
— Неравенства? Между кем и кем? — удивленно спросил парень.
— Между членами вашего кибуца. Между одним человеком и другим. Между ашкеназитом и йеменитом или, скажем, курдом…
— Неравенства в кибуце нет и быть не может, — ответил парень.
— Рассказывай сказки… Даже в Гистадруте и то не все равны, — не отступала Румье. — Например, ашкеназиты и все остальные. Сколько в Гистадруте членов из восточных общин? Тысячи и тысячи! А вот все служащие Гистадрута — только ашкеназиты.
— Это верно, — согласился парень.
— Вот видишь! — с победоносным видом воскликнула девушка. — А это несправедливо.
— Погоди, погоди, — пытался объяснить парень. — Ты сначала разберись, почему так получилось…
— Почему? Да очень просто. Потому что раньше всех сюда приехали ашкеназиты. Они организовали Гистадрут, они там и хозяйничают.
— Ты уверена?
— На все сто процентов.
— Ошибаешься. Ты только посмотри…
— Нет, не ошибаюсь! — перебила его Румье. — Все знают, что это так, и ты мне зубы не заговаривай… Везде у нас есть люди первого и второго сорта. Счастливчики и неудачники, и в кибуце тоже. Возьмем хоть меня. Да разве я в кибуце превратилась бы в ашкеназитку? А ашкеназитки разве станут когда-нибудь такими смуглокожими, как я? И захочет ли парень из ашкеназитов жениться на мне? Он обязательно возьмет ашкеназитку.
— Почему ты так думаешь? А может быть, возьмет? — подзадорил ее парень.
— Почему, почему… Потому что соображать надо! — Резко повернувшись, Румье оборвала спор и под дружный смех девушек пошла своей дорогой.
После этой встречи Румье несколько дней после работы не сразу шла домой, как это делала всегда, а прогуливалась по улицам, пока не наступало время занятий в вечерней школе. На душе у нее было тревожно, будто она чего-то ждала, а чего — и сама толком не знала.
Пестрая толпа двигалась по центральной улице, где-то смыкавшейся с небом. Улица то круто шла в гору, то плавно спускалась вниз. Подъемы чередовались со спусками, и горизонт то суживался, то расширялся, а дома, казалось, бежали наперегонки, сливаясь в бескрайней дали с горизонтом.
На главной улице в этот час было по-особому оживленно. Взад и вперед прогуливались парочки, гурьбой шествовали веселые компании, мелькали одинокие фигуры юношей и девушек, степенно двигались пожилые люди. Встречные потоки перекрещивались, сталкивались и наподобие ручейков растекались в разные стороны, разъединяя, а затем вновь соединяя друзей и знакомых. Глядя на эту нарядную, жизнерадостную, смеющуюся толпу, можно было подумать, что на свете нет ни нужды, ни бедности, ни тяжкого труда, ни людских страданий. Румье казалось, что все эти люди созданы одновременно, в один и тот же час, и все они родились под счастливой звездой. Все они преуспевают, дела у них идут отлично, говорят они умно и интересно, и все как один приветливы, учтивы и желают друг другу только добра. Ничто их не тяготит, всем легко на душе. Всем, всем, кроме нее… Только она одна здесь несчастная, лишняя, никому не нужная… И нет для нее на всем свете ни счастья, ни радостей, ни добра. Ничего, ничего…
«Такая уж у меня доля, — тяжело вздохнув, подумала Румье. — И все потому, что я родилась у таких родителей и живу в этом проклятом квартале. И ничего не поделаешь, против судьбы не пойдешь».
Румье нырнула в самую гущу гуляющих и стала присматриваться. Многое открывается наблюдательному глазу в предвечерний час, и особенно молодой, жадной к жизни девушке, когда она, предоставленная самой себе, бродит вот по такой шумной улице.
И кого только здесь ни встретишь! Вот идут расфранченные дамы, они напоминают какие-то диковинные розы, а вот те, плоские и сухопарые, подобны чадящим головешкам… Вот стройные пышнобедрые девушки, и тут же худые, изможденные, тощие, как палки. Она видит медлительных и быстрых, скромных и расфранченных, незаметных и ярких, как цветочная клумба. Эти-то, видно, никогда и не рожали… А какие на них шляпки! Какие прически! А мужчины… Иные напоминают клоунов, на лицах других — печать глупости, эти так наклюкались, что еле держатся на ногах, а те, видно, настолько пусты и легкомысленны, что с ними и говорить-то не о чем…
Нет, все люди разные, это только с первого взгляда уличная толпа кажется чем-то единым.
Некоторые из проходящих поглядывают на Румье и при этом как-то странно подмигивают ей, словно куда-то приглашая. Их безмолвные намеки она отлично понимает. Попадаются и такие, что даже загораживают ей дорогу и шепчут на ухо комплименты.
Вот за ней увязалось несколько арабских парней.
— Куда спешишь, девушка?.. — Слова их ласковы, а маслянистые глаза бесстыдно и цинично разглядывают ее. — Пойдем с нами! Мы покатаем тебя на такси!
— Отстаньте! — Румье ускорила шаг, оставив позади подвыпившую компанию.
Нудаил, суетливый старик-йеменит, которого можно встретить в любой час и в любом месте (может, его зовут Авраам или Иаков, но прозвали его Нудаилом). Увидев Румье на улице, он счел своим долгом подойти к ней и сказать:
— И ты, Зереш, стала уже такой, как все? От горшка два вершка, а уж примчалась сюда… Так вот ты какая!
— Чего тебе надо от меня, Аман? — отпарировала Румье. — Старый козел, по бороде слюни текут, а вздумал меня учить уму-разуму.
— Ах ты, негодница! — выругался старик и затряс головой.
Две накрашенные женщины в пестрых платьях прошли мимо, виляя бедрами и обмахиваясь веерами. Они вызывающе громко говорили по-английски.
«Хвастаются, что умеют немного болтать по-иностранному, — неприязненно подумала Румье. — Видно, научились у английских солдат… Потаскухи! Если бы я захотела быть такой, то научилась бы говорить получше!..»
Купив мороженого и осторожно слизывая его кончиком языка, Румье медленно продолжала свой путь. Она бережно держала бумажный стаканчик с двумя сладкими и холодными шариками. Мороженое немного развеяло ее печаль и заставило на время забыть о снедающей ее тоске и о смутных, неосознанных желаниях.
«Ничего! — утешала она себя. — Попить, что ли, газированной водички?»
Она сошла с тротуара и направилась к киоску на противоположной стороне улицы… Но тут ей преградил дорогу велосипедист. Резко затормозив, он радостно воскликнул:
— Мириам!
Это был тот самый парень, с которым она три дня тому назад вступила на улице в спор.
— Это ты? — с деланным удивлением спросила Румье и почему-то покраснела.
— Я самый. — Парень соскочил с велосипеда и протянул ей руку. — Здравствуй! Меня зовут Шалом. Третьего дня мы с тобой повздорили на улице. Помнишь?
— Помню.
— Ты куда идешь? — спросил он так просто, будто они уже давно знакомы и он в курсе всех ее дел.
— Вон туда, — она показала рукой в сторону киоска. — Выпить газированной водички.
— Ну что же! — Он улыбнулся, обнажив белые как снег зубы. — Пожалуй, и я выпью.
Провожая ее, он начал разговор на ту же тему, на какую они спорили при первой встрече. Он говорил, как заправский агитатор, у которого в запасе неиссякаемый источник убедительных доказательств.
Начало смеркаться. Шалом говорил все меньше и тише, потом и вовсе умолк. Так они шагали рядом, молчаливые, задумчивые, погруженные в странную грусть, будто возникшую от неумолимо надвигавшейся ночи.
Солнце медленно скрывалось за горизонтом. Небо раскололось на две половины, восточную и западную. На одной господствовал багряный закат, на другой появились синие, голубые, пурпурно-красные оттенки. Краски сгущались, постепенно захватывая и заполняя все пространство и придавая небу куполообразный вид. В вечерних сумерках по-особому светился каждый дом, и в низине и на возвышенности. Каждый дом выступал отдельно, залитый красным, зеленым или фиолетовым светом, и было в этом что-то тревожное, предвещавшее бурю. Черепичные крыши загорелись ярко-красным огнем, отчего все они казались блестящими и немного влажными. Какая-то фиолетовая дымка опускалась на город, обволакивая все городские здания. Краски на небе непрерывно менялись. На смену яркому румянцу приходила фиолетовая бледность, багрянец сменялся густо-сиреневой краской, пурпур уступал место лимонной желтизне, светло-зеленый цвет оттеснял синеву… Мало-помалу все краски блекли и гасли, их смывала серовато-жемчужная бледность. Только на западном крае неба еще лежала кроваво-красная лужица, одинокая и грустная. В воздухе повеяло прохладой. Сильнее подул ветер, он порывисто налетал и исчезал, чтобы через минуту снова напомнить о себе. Становилось все темнее, небо начало сливаться с землей. Мир словно распадался на глазах, все реальное и сущее исчезало, уступая место таинственному и непонятному. Вот уже не видно ни людей, ни улиц, все как бы растворилось в ночной тьме; остались только пустота да воспоминания о промелькнувшей жизни на земле…
Из груди Шалома вырвался вздох, и он едва слышно произнес:
— Да… До чего хороша наша страна!
Румье ничего не ответила. Она медленно шла рядом, думая о чем-то своем, сокровенном. Дойдя до здания вечерней школы, они остановились.
— Вот я и пришла, — сказала тихо Румье чуть охрипшим голосом. — Мне пора…
С тех пор они стали постоянно гулять вместе. Каждый день после работы они встречались и говорили о жизни, о волнующих их проблемах и сами не заметили, как со всем пылом юности полюбили друг друга.
Румье преобразилась. Ее как будто подменили. Девушке теперь казалось, что весь мир создан для нее одной. На смену печали пришли радость, мечты о счастье, волшебные грезы, беспричинное веселье, сладостная грусть и все прочее, что в таких случаях наполняет юное сердце…
Каждый день они гуляли до поздней ночи. Ночная тьма сближала их, оберегала от нескромных взоров. Ночь как бы наделяла влюбленных своими тайнами, а звезды в небе, казалось, только для того и были созданы, чтобы светить им. Продолжительные беседы чередовались горячими объятиями и пламенными, обжигающими поцелуями, от которых кружилась голова.
Наама почувствовала, что ее дочь точно попутала нечистая сила. Неспроста ведь лицо Румье теперь всегда светится, стан выпрямился, и всем, решительно всем на свете она сейчас довольна. Неспроста она стала такой чувствительной и даже чуть растерянной, хотя внутри у нее — мать это видит — пылает огонь. И рассуждает Румье уже не так, как раньше, и большую часть ночи проводит неизвестно где… Тут что-то неладно. И все же Наама сочла нужным некоторое время молча понаблюдать и не вмешиваться. Она ждала, пока дочь не заговорит сама.
Но вот однажды Наама встретила ее на улице в обществе какого-то юноши. Подозвав дочь, она спросила:
— Кто этот парень?
Румье не успела ответить. Шалом заговорил первым.
— Я сын Мусы Машраки. Вы, наверно, знали мою семью.
— Сын Мусы? — Наама посмотрела на него с удивлением. — Твоя мать Захара, дочь Мари Харуна? Ваш дом стоял в конце Альмашмаа? Как же, помню, помню. Я хорошо знала вашу семью. Когда вы сюда переехали?
— Я приехал один. Шесть лет тому назад, — ответил Шалом. — Вместе с семьей моего дяди. А родители остались пока в Йемене.
— Вот оно что… — Наама опустила глаза, и на лице ее появилось выражение печали, смешанное с недоумением. — Ты оставил своих родителей? Бедные! Да поможет им бог тоже приехать в страну израильскую.
— Будем надеяться.
— А чем ты занимаешься? Нашел работу?
— Да, мама, он работает, — вступила в разговор Румье. — Он устроился через рабочую молодежную организацию.
— А это что такое?
— Есть такая организация в Иерусалиме, мама, — торопливо пояснила Румье. — Он очень хорошо устроился, — добавила она заискивающе.
— И много зарабатываешь? — в голосе Наамы звучали скептические нотки.
— Ничего. По крайней мере я ни в чем не нуждаюсь.
Немного подумав, Наама решительно сказала:
— Хватит, доченька, гулять. Скорее возвращайся домой.
Эту ночь Нааму терзали тревожные думы. Она сидела во дворе при свете луны и не то дремала, не то бодрствовала — все ждала возвращения Румье. Раза три-четыре она открывала калитку и прислушивалась к ночной тишине, надеясь, что вот-вот услышит шаги дочери.
— Где она так долго пропадает? — вздыхала Наама. — Так долго, так долго… Вот беда… Я совсем засыпаю, а ее все нет.
Зевая и пошатываясь, как пьяная, она добрела до своей кровати, упала на нее и мгновенно погрузилась в небытие.
Еще дня три Наама терпеливо ждала, надеясь, что дочь образумится. Но Румье как ни в чем не бывало продолжала гулять допоздна, и мать решила с ней серьезно поговорить.
— Что с тобой происходит, доченька? Каждую ночь сердце мое объято тревогой. Каждую ночь жду не дождусь твоего возвращения. А ты будто ничего не замечаешь. Да вразумит тебя всевышний!
— Тебе нечего беспокоиться, мама, — спокойно, как равная равной, ответила Румье. — Ты все еще считаешь меня девочкой? Выйди и посмотри, сколько народу гуляет на улицах по вечерам. Молодежь шутит, веселится, поет, танцует… Ты хочешь, чтобы я жила, как старушка, и ложилась спать с петухами? Ничего, я могу себе позволить погулять даже после полуночи. Всюду полно людей, и тебе нечего за меня беспокоиться.
— А обо мне ты подумала? Я из-за тебя не сплю ночи напролет! — набросилась на нее с упреками мать. — Как я могу уснуть, когда ты шляешься неведомо где!
— Ты можешь спать спокойно. И знай, что ничего плохого со мной не случится, — резко оборвала мать Румье. — Я хочу быть такой, как все. Сотни девушек гуляют вечерами на улицах.
— Нет, нет, дочь моя. Я с тобой не согласна. Я хочу, чтобы ты ложилась спать вовремя. Тебе надо хорошенько отдыхать. Если человек высыпается, то утром чувствует себя бодро и может снова работать. К чему эти прогулки?
— Но если мне не хочется спать? Зачем же я буду ложиться? Лучше уж погулять и подышать свежим воздухом.
— Нет, нет и нет! — не соглашалась Наама. — К тому же ты ложишься спать на голодный желудок. Когда последний раз тебя кормит хозяйка? Днем. А в полночь тебе снова хочется есть, но дома уже ничего нет. И ты ложишься голодной, а это очень вредно. Голодному всегда снятся нехорошие сны и приходят на ум дурные мысли.
— У меня и в помине нет дурных мыслей. — Румье суетливо заерзала на месте, чувствуя, что она виновата перед матерью. — У меня только хорошие мысли. Одни только хорошие!
— Только хорошие? — Наама крепко сжала зубы, и лицо ее побледнело. — Значит, любовь? Да? Так я и знала. Значит, не зря я так беспокоюсь.
— Я ведь уже сказала тебе: не беспокойся. А если даже я и в самом деле влюблюсь, в этом ничего плохого нет. Я такая же, как все. Разве ты в моем возрасте не была влюблена? Ведь ты в мои годы была уже замужем.
— Да накажет меня бог, если со мной было что-нибудь подобное! — испуганно всплеснула руками Наама. — Клянусь тебе, что я никогда ни с кем не гуляла и никого не любила. Упаси боже! Когда родители заметили, что я уже взрослая, они, не мешкая, повели меня прямо под венец… А до этого я твоего отца и не знала. Какой он, красивый или урод, высокий или маленький… Они сами мне его нашли. Нет, у нас все было не так, как теперь. Несчастное ваше поколение! Еще до свадьбы вы знакомитесь и гуляете, судите и рядите, какой парень или девушка кому нравится. Будто это одежда, или овощи, или посуда и можно торговаться с лавочником: этот, мол, не хорош, тот с гнильцой, а у той трещинка… Нынче парень не женится, пока не погуляет с дюжиной девушек. Бросает одну, берет другую, потом третью… Будто яйца покупает на рынке: это свежее, а то несвежее…
— Мама, ты свою жизнь прожила, — перебила ее Румье, — а у меня вся жизнь впереди. Неужели ты хочешь, чтобы я была такой же, как ты? Если бы все еврейские девушки были такие, как ты, не было бы нашего народа, не было бы у нас и своей страны. И вообще… Какой смысл в замужестве, если ты даже не знаешь своего суженого? Не знаешь его характера, наклонностей, привычек. Прежде всего надо хорошо узнать друг друга, а уж потом, если любишь, можно и под венец идти. Но выходить замуж неизвестно за кого, не испытывая к нему никакого чувства, только бы выйти замуж, — вот уж нет! Ни в коем случае!
— Вот это, доченька, меня больше всего и пугает. Потому я и хочу поговорить с тобой откровенно, по душам. Твои рассуждения меня очень огорчают. Нехорошо, нехорошо…
— Какие рассуждения? — пожала Румье плечами, и лицо ее стало недовольным.
— А вот какие, — сказала Наама, прижимая к груди свои худые руки. — Знай, доченька, что всюду, где замешана любовь, тебя ждут одни несчастья, обман, беда…
Наама замолчала, углубившись в свои мысли и вперив невидящие глаза в пространство. Лицо ее выражало глубокую скорбь.
— Сколько бед приносит любовь, — продолжала она затем тихим голосом. — Люди ждут от любви счастья и радости. Но беда не принесет счастья. А одна беда тянет за собой другую… И так всегда, дочь моя. Возьми, к примеру, девушек-ашкеназиток. Все до единой они бездельницы и лентяйки, нет у них никаких обязанностей. У них только одно занятие: наряжаться да выбирать, в кого бы влюбиться. Именно поэтому они все свое время тратят на пустое баловство и разгуливают по улицам с парнями. И ты видишь, что из этого получается. Но мы — совсем другое. И обычаи и нравы у нас другие. Прежде всего, чтобы заработать на жизнь, мы должны трудиться с утра до ночи, пока силы есть. Нет у нас времени для разных глупостей, и потому мы не должны брать пример с ашкеназиток. И вообще мы не должны обращать на них внимания. И только когда наступает время замужества, мы обязаны выйти замуж, дабы выполнить божью заповедь, как сказано в писании, — и это все. Всемогущий — да будет имя его благословенно! — сочетает брачущихся, дает им пропитание и средства к жизни. Выходит, что нам есть на кого положиться. Но они, ашкеназитки, надеются только на самих себя да на свои амуры, а это все воздушные замки, сущая ерунда. Разве может человек полагаться на свои чувства и на этом строить жизнь? Даже на деньги нельзя полагаться. А у нас есть верная опора, потому что мы уповаем на бога и живем согласно его святому учению. Взгляни, сколько вокруг тебя обманутых девушек, из тех, что влюблялись. Вначале парень говорит: «Пойдем погуляем». Потом приглашает: «Не сходим ли в кино?» Затем уговаривает: «Поедем за город, подышим свежим воздухом». А что в конце концов получается? Это ты сама хорошо знаешь. У одной живот вспух, как бочка, у другой уже ребенок на руках, хотя мужа нет и не на кого опереться, не от кого ждать помощи. А третья пошла по рукам — разгуливает с англичанами, и кто знает, какие болячки грызут ее по ночам. А та из дому ушла, прозябает в Яффе в каком-нибудь кафе. Да возьми хоть Хамаму. Ты знаешь, какие шуточки уже отпускают по ее адресу, — живот-то у нее, что ни день, все больше становится. А она притворяется дурочкой, говорит, что у нее глисты… Вот так глисты! Ей пеленки впору готовить… И все это плоды твоей любви. Но ты ведь моя дочь, и я знаю, я верю, что никогда черт тебя не попутает. Помилуй и сохрани нас господь! С божьей помощью мы скоро отпразднуем твою свадьбу, и я еще буду нянчить внучат. К чему же тогда эти глупости, о которых ты болтаешь? Не нужно все это, прошу тебя! Такими сотворил нас господь, благословенно имя его, так жили наши предки, таков путь, которым мы идем, чтобы праведно прожить на земле и заслужить божью милость в загробной жизни.
Так говорила Наама. Румье слушала ее молча, с поникшей головой. Вокруг стояла тяжелая, гнетущая тишина, и было в этой тишине нечто более значительное, чем то, что сказала мать. Румье чудился чей-то зловещий шепот, заставлявший ее о многом задуматься и еще раз мысленно отчитаться перед своей совестью. Девушка чувствовала себя разбитой и опустошенной. К горлу подкатывался противный комок.
Совершенно случайно Румье досталась импортная пижама. То была модная американская пижама, яркая, цветастая, и девушке казалось, что такой другой нет на свете. Не пижама, а загляденье!
Но, видно, правы были наши мудрецы, изрекая: «Есть зубы — нет хлеба, есть хлеб — нет зубов!..» Румье стала обладательницей пижамы и… потеряла работу — поссорилась со своей «госпожой». И несмотря на это, кажется, не было на свете человека, который бы так радовался, как Румье, получившая в дар заморскую пижаму.
…Однажды вечером девушка вернулась с работы, держа в руках маленький сверток. С шумом распахнув двери, она выпалила:
— Все! Я пришла совсем.
Наама с удивлением посмотрела на нее.
— Совсем? Почему? Ничего не понимаю.
— С ума можно сойти! Ты только подумай! — начала взволнованно Румье. — Ну и мерзкая, провалиться ей в пекло! Захотела пижаму себе забрать. Мало у нее этих пижам… Ну и стерва… Посылки пришли из Америки в адрес Вицо для раздачи беднякам. Хозяйка послала меня получать пижаму — я-то ведь бедная, — а сама увязалась за мной под тем предлогом, что она общественница — кем-то там значится в этом Вицо. Говорит, будто хлопотала за меня, чтобы мне дали пижаму. Но когда увидела эту пижаму на мне, вдруг заявила, что хочет взять эту пижаму себе. Она, видите ли, ей нравится, она ей к лицу! А бедная кто — я или она? Кто имеет право на эту вещь? И как только ей не стыдно, этой буржуйке! Польстилась на пижаму, предназначенную бедным! Значит, я должна была пойти в это Вицо, унижаться там, клянчить себе подарок, чтобы потом отдать его хозяйке! Болячка ей в глаза! Вот тварь! А посмотри, мама, какая красота! Какая расцветка, какая вязка!
— Что же случилось? — тревожно спросила Наама, разглядывая пижаму, которую развернула перед ней Румье.
— А то, что ты слышала. Ей захотелось пижаму взять себе, а я не отдала.
— И что же?
— А то, что я у нее работу бросила, пропади она пропадом! Но ей эта пижама все равно не достанется! Ни за что на свете!
— Да ты рехнулась! — Наама развела руками, и лицо ее выражало глубокое огорчение. — Разве можно так? Оставить работу да еще перечить своей хозяйке!
— А кто она такая, моя хозяйка? Не бог весть что за птица… Плевать я на нее хотела! — Говоря это, Румье все время рассматривала пижаму со всех сторон, все еще не насладившись вдоволь подарком.
— Из-за этой тряпки терять место и заработок! Грош ей цена, твоей пижаме, в базарный день! Ты просто сошла с ума!
— Нет, я не сошла с ума. А пижаму не отдам. Да и работать у нее не хочу больше.
— Что с тобой, дочь моя? — заговорила Наама жалобно и чуть нараспев, как читают в судный день молитвы. — И откуда такая беда свалилась на всех нас! О, горе мне!
— Не волнуйся, мама, — ответила Румье. — Все правильно. Пижама выдана мне, а без работы я не останусь. Найду другое место.
— Ты забыла, что, пока я тебя пристроила, мы ходили целый месяц с высунутыми языками. А ты говоришь «найду другое место». Будто работа валяется на улице. Как мы будем жить-то?
— Найду сама работу, не беспокойся. Сейчас можно устроиться еще лучше.
— Ты меня живьем вгонишь в могилу! — всплеснула руками Наама. — Погоди, узнает отец, он тебя убьет. Вся наша семья только и держится на твоем заработке. Что с нами теперь будет?
Придя домой и узнав о всей этой истории, Цион взглянул на пижаму и со вздохом сказал:
— Сколько на моем веку менялось разных мод! Счету нет! И чего только не придумают люди! Ну и времена.
Сказано было это не то со спокойствием философа, не то с благодушием человека, хватившего лишнюю рюмку.
Затем, смерив взглядом Румье с ног до головы, он незлобиво продолжал:
— Ты, никак, помешалась! Чурбан у тебя на плечах вместо головы, если ради этой поношенной тряпки ты, дура набитая, приносишь нам столько неприятностей.
Сообразив, что наказания не последует, Румье, набравшись храбрости, сказала:
— Разве мало у нее платьев, что позарилась она на пижаму? Подлый она человек! Ведь пижама досталась мне по праву. Бедная ведь не она, а я. У нее два шкафа битком набиты модными туалетами. Пусть ими давится!
— А тебе какое дело? Она послала тебя получить эту вещь для нее. А при чем тут ты, корова? И потом, разве ты не знаешь, что они ашкеназиты, а мы — всеми проклятые йемениты? Их бог — живой бог, а наш бог… Эх, где бог, а где мы?.. Парадом они командуют, а мы их обслуживаем. Поняла? Мы — вроде бракованного товара…
Произнеся эту тираду, он опустил голову и некоторое время молчал, потом снова напустился на дочь:
— И ты — корова, и госпожа твоя — корова! Вы друг друга сто ите. Обе вы стервы. Убирайся вон, чтоб мои глаза тебя не видели!
Те немногие дни, что Румье не пришлось работать, были для нее самыми счастливыми днями, днями великой радости и великой любви. И свет этой любви, казалось ей, пронизывал весь мир.
Румье в эти дни вставала рано и сразу облачалась в пижаму. Затем некоторое время она разгуливала по двору, а потом допоздна лежала и блаженствовала на своей кровати, точь-в-точь как ее госпожа. После обеда она на весь день уходила к Шалому, и они отправлялись на прогулку в поле. Молодые люди совсем не замечали, как пробегал день.
Благоуханная зелень полей делала влюбленных еще счастливее, а чувства их еще прекраснее. Поля как бы широко распахивали перед ними двери и приглашали их войти в чертог любви, найти укромное местечко и, не таясь, любить друг друга и радоваться жизни.
Жаркий, подобно смертному греху, обнаженный, не знающий стыда страсти, мир божий утопал в лазури и синеве. Даже камни на поле и те будто ожили, расплавившись от зноя и рассыпав во все стороны искорки огня. Кое-где, как драгоценные украшения из серебра, выкованные из одного куска металла руками искусного мастера, сверкали на солнце сухие кусты неведомого кустарника. На уступах холмов и в низинах дремали одинокие маслины, напоминая сгорбившихся под бременем лет старушек. То тут, то там сидели ветвистые смоковницы, похожие на многодетных матрон, дородных, скромных и добродушных, напяливших на себя десяток одежек. А вот это стройное миндальное деревце, как оно смахивало на молоденькую девушку, простую и миловидную, всеобщую любимицу, о Гряда желтеющих холмов казалась караваном верблюдов, вот-вот готовых отправиться в нелегкий путь. Подобравшись к самому небу, голубели далекие горы. Горы были тоже как бы небом, только более синим и плотным, притягивающим взоры и заставляющим забывать обо всем на свете. И чудилось, будто весь мир охвачен тихим ликованием; покой и блаженство наполнили и землю и небеса. И на всем свете только они одни, он и она, и больше нет никого.
Шалом и Румье ходили как зачарованные, ни о чем не думая, слыша лишь биение своих сердец.
— Ты меня любишь? — спрашивал он, переходя на таинственный шепот, каким произносят молитву. «Шема !»— Ты меня любишь?
— Люблю, люблю! — дрожащим голосом шептала она в ответ, как в беспамятстве.
Потом наступал ее черед задавать вопросы.
— А ты? — Она брала его за руку, и лицо ее светилось.
— Да, — отвечал он ей просто и от всего сердца.
— А как ты меня любишь, как? — И она прижималась к нему, выделяя голосом слово «как».
— Страшно! — Он качал головой, показывая этим, что у него не хватает слов, чтобы это выразить.
— Очень-очень?
— Очень-очень. А ты?
— Ужасно! — Она закрывала глаза и несколько раз повторяла, дрожа всем телом: — Ужасно! Ужасно! Сильнее не бывает.
Он вскакивал, яростно обнимал и целовал ее, и она отвечала ему тем же. И нелегко было им разомкнуть объятия, оторваться друг от друга.
Однажды, расставаясь, Румье как-то странно, как бы со стороны, посмотрела на Шалома и недоверчиво спросила его:
— А ты меня не бросишь?
— Да что ты! — Он воскликнул это с такой непосредственностью, что нельзя было ни на секунду усомниться в его искренности, заподозрить притворство.
— Никогда?
— Никогда!
— Если ты меня бросишь, — сказала она после короткого раздумья, — ты умрешь. Вот увидишь, на второй же день умрешь.
— Да, — согласился Шалом с этим приговором. — Мне легче умереть, чем расстаться с тобой.
— И попадешь прямо в ад… — продолжала Румье, и в это время на ее лице появилось выражение, какое бывает у набожных женщин во время молитвы. — Скажи, ты веришь в бога? Хоть немножечко веришь?.. Да, ты попадешь прямо в ад и будешь там вечно страдать и мучиться… Нет, это невозможно, чтобы ты меня покинул…
— Да, это невозможно, — подтвердил Шалом. И это казалось ему настолько очевидным, что и говорить тут было не о чем. — Никогда мне и в голову не приходило, что я могу тебя покинуть.
— Поклянись!
— Клянусь тебе. Клянусь! — Он говорил это, как ученик, повторяющий слова учителя. — Клянусь, клянусь!
В такие минуты Румье была безмерно счастлива, ей казалось, что она обладает всеми сокровищами мира, и ничего ей больше не надо. Она выпрямлялась и, закидывая руки назад, сплетала пальцы на затылке, закрывала глаза и стояла, вся расслабленная от обилия нахлынувшего на нее счастья, залитая лучами солнца, купаясь в них. Шалом осторожно, на цыпочках, подходил к ней и наклонялся, чтобы сорвать с ее уст неожиданный поцелуй. Тогда она мгновенно срывалась с места, делала два-три прыжка в сторону и убегала.
— Догоняй, — кричала она, обернувшись, легкая, стройная и быстроногая, как серна. — Догоняй! Лови!
Нагнав Румье, Шалом опускал ее на землю под сень ветвистой маслины и исступленно обнимал и целовал, окончательно теряя голову.
— Не трогай меня, милый! — Она обнимала и ласкала его, и голос ее звучал нежно-нежно. — Не трогай меня… Я плодовитая, как земля, как моя мать… Не трогай меня, милый, родной, желанный, единственный. Не трогай меня…
Она возвращалась домой поздно вечером, смертельно усталая, будто судьба взвалила на ее плечи значительно больший груз счастья, чем она в состоянии была нести. Сердце ее переполняла радость. Все эти дни, казалось Румье, принадлежали не ей одной, девушке из бедного йеменитского квартала, а еще бескрайнему горизонту, полям и долинам. Они тянулись к далеким горам и холмам, полные сияния и радости. Несравненный и щедрый дар небес!
Но немного было этих счастливых дней. Не прошло и недели, как стараниями матери было достигнуто примирение между строптивой служанкой и ее госпожой. И снова начались для Румье подъяремные трудовые будни.
Много раз девушка собиралась рассказать матери о своем намерении начать новую жизнь с Шаломом, и каждый раз ей не хватало храбрости. Мысленно она давно подобрала все нужные слова, давно все тщательно взвесила и обдумала, и в голове у нее все получалось очень складно. Но как только Румье открывала рот, чтобы объясниться с матерью, высказать свои мысли вслух, ее охватывала странная робость. Все нужные слова куда-то исчезали, мысли путались, и она становилась совершенно беспомощной, не в состоянии связать и двух фраз. В конце концов она все же пересилила себя и заговорила. Но разговор получился не очень убедительным. Вместо заранее хорошо обдуманных фраз звучали какие-то отрывистые и бессвязные предложения.
— Зачем я тут живу? — Она опустила голову, и в голосе ее прозвучали упрек и обида. — Зачем мне губить свою молодость и заживо хоронить себя? И вообще, какое мне дело до всех ваших несчастий и вашей собачьей жизни? Почему бы мне не пойти в кибуц? Я слышала, как там живут люди, как работают на полях, в садах и виноградниках, на общественной кухне, в мастерских. Всегда веселые и довольные, едят досыта, и голова у них не болит о заработках, о том, где взять денег на еду и на одежду. И безработицы они не боятся. Живут на всем готовом, даже о стирке белья и то не заботятся. Каждый думает только о деле, которое ему поручено. Одни заняты на кухне, другие работают в прачечной, третьи ремонтируют одежду и обувь. У каждого свой участок работы. Один для всех, все для одного! Как в сказке! Я бы туда полетела на крыльях! Клянусь!
— Ох ты, безбожница! — ужаснулась Наама. От неожиданности она даже застыла на месте. Руки ее беспомощно повисли, глаза расширились, в них был испуг. — Кто успел наплести тебе эти небылицы? От кого ты слышала всю эту белиберду? Какой негодяй задурил тебе голову? Почему тебе вдруг так захотелось в кибуц? Разве ты не знаешь, что все, кто пошел в кибуц, пропащие люди, бесстыжие морды. Там никто не соблюдает ни святой субботы, ни божьих заповедей, там даже понятия не имеют о кошерной пище… Никогда в жизни я не соглашусь на это. Никогда я тебе этого не разрешу, хоть бейся головой о стенку. Никогда! Так и знай!
— Все это ложь! — вспылила Румье. — Кто сказал тебе, что все они безбожники и нечестивцы? Наоборот! Они строят нашу страну. Они готовы жизнь отдать за нее. Все они между собой равны, нет у них ни старших, ни младших, ни начальников, ни подчиненных, ни богатых, ни бедных. Все живут вместе. Все питаются одинаково, можно сказать, едят из одной тарелки. Что ест один, то ест и другой. И работают все одинаково. И одеваются все одинаково, просто и красиво. И все у них делается по-честному, по справедливости. Нет между ними ссор, да и зачем им ссориться? А тот, кто рассказывал тебе всякий вздор и чернил кибуц, тот просто посмеялся над тобой.
— Господи, спасти и помилуй! — затрясла Наама головой. — И слушать не хочу! Запомни раз и навсегда: я не дала своего согласия! Даже если ты будешь уговаривать меня с утра до ночи и с ночи до утра, я не соглашусь. Я тебя вырастила, заботилась о тебе, столько лет терпела муки из-за тебя. А теперь, когда ты выросла и мы наконец дождались твоей помощи, а я превратилась в старуху и нет у меня сил больше работать, теперь ты хочешь оставить меня? Нет и еще раз нет! Я не согласна. Пойдем со мной к старейшинам и спросим, допустимо ли, чтобы ты оставила меня, пошла в кибуц и стала безбожницей, как все эти выродки…
— Послушай, мама, и постарайся меня понять. Зачем мы сюда приехали? — Румье незаметно стала говорить словами Шалома и повторять его доводы. — Мы приехали сюда строить нашу страну. Строить на основах справедливости. Я хочу тоже строить вместе со всеми, а не работать в прислугах. Я хочу быть ближе к земле. И работать на земле, возделывать ее… Не только для самой себя, для своей собственной выгоды… Я хочу жить в кибуце… Ты меня не понимаешь. Тебе этого не понять…
— Мне не нужно ничего строить, и не нужны мне эти глупости! — перебила ее мать. — И не вспоминай даже слово кибуц!
— А ты что хочешь, чтобы я на веки вечные осталась такой? — Румье насупилась и опустила голову. В голосе ее чувствовалось ожесточение.
— Почему такой? Почему навеки? — удивилась Наама. — Такой ты навеки не останешься. С божьей помощью ты выйдешь замуж и заживешь счастливо со своим мужем, всем нам на радость.
— Оставь, мама, эти глупости! Я не собираюсь выходить замуж и не просила тебя подыскивать мне мужа… Теперь тебе все известно. Я хотела поговорить с тобой мирно. Но знай, будет твое согласие или нет — я все равно уйду. А если вы меня не отпустите, я убегу…
— Убежишь? Ты убежишь? — Наама глядела на нее так, будто видела дочь впервые. — И это говорит мне моя родная дочь! С ума можно сойти!.. Все против меня — и ты, и твой отец, и дети… Нет у вас ни жалости, ни сострадания. Выходит, я должна и зарабатывать, и готовить, и стирать… Все одна? А кто, скажи мне, кто будет кормить твоих маленьких братьев и сестер? Кто о них позаботится? Разве хватит у меня на это сил? Ведь вы высосали из меня все соки… Вы превратили меня в развалину. Ладно, дочка. Делайте со мной что хотите… Пусть свершится божий суд. Мало мне моих забот, от которых голова разваливается на части, так ты мне еще добавляешь этот кибуц… Что я могу поделать? Такая, видно, судьба. Ни одного светлого дня не видела я в своей жизни. И так, верно, будет до конца моих дней. Даже хуже и хуже… Ладно, иди и строй страну. Строй… Строй страну и разрушай семью, жизнь родной матери… Хватит ли у тебя, дочь моя, силы духа оставить малышей? Отвечай! У тебя вместо сердца, наверно, камень…
Наама повернулась к стене и закрыла лицо руками. Плечи ее содрогались от рыданий.
— Чуть что — сразу в слезы, — в сердцах сказала Румье и, хлопнув дверью, вышла из дому.
В тот же вечер она встретилась с Шаломом. Он медленно шел рядом, рассеянно срывая янтарные ягоды с виноградной грозди. Румье рассказывала ему о своем объяснении с матерью. В заключение она сказала:
— Не могу ее оставить. Жалко мне ее. Ничего не поделаешь. Не могу, милый. Нехорошо получится, если я ее оставлю.
Румье немного помолчала, ожидая, что скажет Шалом. Но он ничего не сказал, только молча срывал ягоду за ягодой.
— Слушай, милый, — продолжала она, — если ты меня любишь так, как я люблю тебя, пошли к нам свата. Я думаю, что в этом случае мама согласится. А уж потом мы с тобой уедем в кибуц. И все будет улажено.
— Какого свата? — От неожиданности Шалом даже остановился. — Зачем он нужен?
— Из уважения к моей маме. Ведь ты знаешь, какая она. — Прильнув к Шалому, Румье произнесла дрожащим голосом — Так нужно, чтобы не доставлять ей огорчений… Если ты меня любишь… Иначе просто невозможно… Клянусь тебе. Поверь мне…
— Оставь эти глупости! — Шалом рассмеялся. — И как только тебе могла прийти в голову такая мысль?
— Милый мой, не возражай! — Она обвила руками его шею. — Ты сделаешь так, ты обязательно пошлешь свата. Или нам придется расстаться.
— Мириам, душа моя, — говорил он, целуя ее в губы и в глаза. — Подумала ли ты, в какую беду хочешь вовлечь меня? Какого к черту свата? Зачем нам сват? Узнают товарищи — мне прохода не дадут. Я стану всеобщим посмешищем. И не только я — и ты, мы оба.
— Кому смешно — пусть смеется. Мне-то какое дело? — Выскользнув из его объятий, она сказала спокойно и веско: — Именно потому, что ты меня любишь, ты должен послать свата. Если же нет, то оставь меня. Это все, что я могу тебе сказать, хотя мне очень больно и сердце мое разрывается на части. Но что поделаешь… Я вынуждена.
— Я сделаю все, что ты захочешь, выполню любое твое желание. Но что касается свата — этого я не могу.
— Не можешь — и не надо, — проговорила она сокрушенно, опустив голову.
— И где я найду такого товарища, чтобы он согласился быть моим сватом? — продолжал убеждать ее Шалом. — Ведь стоит мне кому-нибудь об этом заикнуться, и тот подымет меня на смех.
— Не надо посылать товарища. У нас, в Иерусалиме, есть свои сваты, люди очень почтенные. Можешь обратиться к одному из них.
— Этого я ни в коем случае не могу сделать. — Шалома всего трясло от негодования. — Я их не знаю и знать не хочу! Мы с тобой люди взрослые, свободные и сами можем устроить свою судьбу.
— Что ж, — сказала Румье, как говорят о деле ясном и решенном. — Если ты не хочешь сделать так, как я прошу, оставь меня. По крайней мере я буду знать, что ты меня не любишь. Даже такую малость и то ты не хочешь сделать ради меня. Прощай!
Румье резко повернулась и быстрыми шагами стала удаляться.
Шалом побежал за ней.
— Мириам, Мириам… — звал он девушку. — Обожди!
Но Румье лишь ускорила шаг, а потом пустилась бегом.
— Обожди! Обожди! — кричал он, устремившись за ней. — Я должен тебе что-то сказать.
Он нагнал ее.
— Постой минутку… Одну минутку… — Он схватил ее за руку и растерянно смотрел ей в глаза.
— Оставь меня! — Она вырвала руку и убежала.
Шалом очень раскаивался в своей вспыльчивости. Он жаждал помириться с Румье, вернуть ее любовь. Парень долго бродил по улицам, где она обычно ходила, бесцельно слонялся по закоулкам йеменитского квартала, дежурил возле вечерней школы, но Румье не встречал.
Однажды, когда он вот так бродил с убитым видом, словно похоронил близкого человека, навстречу ему попалась Наама. Это было вечером, на углу одной из городских улиц. Несчастный вид юноши огорчил женщину, и в ее сердце зашевелилась материнская жалость. Она первая обратилась к юноше, и в словах ее звучали одновременно и упрек и сострадание.
— Я знала твою семью, — сказала она с печальной улыбкой. — Знала твоих родителей. Они люди честные, справедливые… Но как им тяжело! Мало того, что ты их оставил, так ты уже ходишь с непокрытой головой! Будто ты не сын богобоязненного Мусы… И мать твою я знала, она тоже очень хорошая женщина. Что же случилось? Почему ты дал свести себя с пути истинного? Ты забыл, кто ты такой? Или, может быть, ты приехал в страну Израильскую только для того, чтобы стать безбожником, как все эти нечестивцы? Если бы ты жил в Йемене, у тебя был бы совсем другой вид — благородный, достойный мужчины: ты бы носил пейсы и бороду. А что сейчас? Выглядишь, как общипанная курица. Увидав тебя бритым, кто поверит, что ты сын Мусы Машраки! Да еще как побрился — ни одного волосика не оставил! Разве так можно? Ты думаешь, это красиво? Ты думаешь, это тебе к лицу? Нехорошо, нехорошо… И зачем ты разгуливаешь по улицам с девушками? Большой грех берешь на свою душу. Как огорчились бы твои бедные родители, если бы узнали об этом! Стоит тебе только захотеть, и ты можешь жениться на любой девушке. А все эти прогулки приносят только несчастье. И зачем собственными руками губить себя, когда ты можешь найти невесту и жениться по закону Моисея? Или тебе больше нравится прослыть сумасшедшим? Сегодня ходить с одной девушкой, завтра с другой?.. И какой от этого прок? Одна над тобой посмеется, другая посмеется… И ты посмеешься, сначала над одной, потом над другой… И так пройдет вся твоя молодость. Сплошная пустота и суета. Послушай меня, сынок, я говорю с тобой только потому, что знаю, чей ты сын. С другими я бы и не стала разговаривать.
— Верно, верно, мамаша… — пробормотал Шалом, опустив глаза. — Я в самом деле хочу жениться. Я ведь не просто так гулял. Я люблю вашу дочь…
— Что? Что ты говоришь! — Наама посмотрела на него как-то странно, с опаской и недоумением. — Ты любишь мою дочь?
— Да, люблю.
— А зачем тебе ее любить? Разве она тебе жена, что ты ее любишь?..
— Нет, я хочу на ней жениться. Я в ближайшие же дни пришлю к вам свата.
— Не присылай, не надо, — строго ответила Наама. — Не стоит утруждать себя. Ищи себе девушку из ваших, из кибуца. Там ведь их тысячи. Моя дочь — не для кибуца. Моя дочь — честная и порядочная девушка… Прошу тебя, не морочь ей голову. Это большой грех. Она бедная девушка, всю жизнь работает. Она еще совсем дитя, неразумное дитя. И она знать не хочет ваших кибуцев. Оставь ее в покое. Бог даст тебе другую, которая больше тебе подойдет.
После трех дней тщетных и бесплодных блужданий по улицам Шалом наконец встретил Румье, когда она возвращалась с работы. Он окликнул ее:
— Мириам!
В голосе его звучала радость, смешанная с тревогой.
Увидев его, Румье испугалась, но сразу овладела собой к прошла мимо с каменным лицом, будто никогда его и не знала.
— Мириам! Мириам! — Он шел за ней, в его глазах стояли слезы. — Послушай… Послушай…
Она сделала вид, что не слышит и не видит его, и продолжала идти своей дорогой.
— Прости меня… — умолял он ее. — Я во всем виноват. Я ошибся…
Она повернулась к нему и холодно сказала:
— Мне некогда. Я спешу.
— Минутку… Одну минутку… Я должен тебе что-то сказать.
— Ничего не хочу слушать. — Она нахмурилась и крепко сжала пальцы, чтобы скрыть волнение.
— Но я должен с тобой поговорить… — сказал он жалобно. — Я должен!
— Не надо!
— Но я так страдаю…
— А какое мне дело? — бросила она в пространство.
— Но ведь нельзя же так! Я схожу с ума…
— А при чем тут я? И что тебе от меня надо?
— Я сделаю все, как ты сказала. Я пошлю свата.
— Что-о? — спросила она с таким удивлением, будто Шалом свалился с луны. — Свата? Какого свата? Не нужно мне никаких сватов.
— Не говори так, прошу тебя… — Голос Шалома задрожал, его душили слезы.
— Оставь эти глупости! — Они подошли к ее дому. — Ну, я пришла.
— Ты сегодня вечером будешь в школе? — Он умоляюще посмотрел на нее. — Прошу тебя, приходи! Я буду тебя ждать.
Она ничего не ответила. Как серна, скачками бросилась вниз по откосу и через минуту исчезла за калиткой своего двора.
Он увидел ее в тот же вечер после занятий среди шумной компании юношей и девушек. Шалом почти насильно заставил ее перейти с ним на другую сторону улицы. Некоторое время они шли молча, и сердца обоих учащенно бились.
— Какая темень! — Он взял ее под руку. — Ни зги не видно.
— А мне все видно, — ответила она, высвобождая руку.
Он заговорил торопливо и сбивчиво, словно боясь, что она прервет его, не выслушает до конца и убежит.
— Мириам… Прости меня… Умоляю… Прости. Ты ведь моя, моя… Ну, пусть я ошибся. Я в самом деле очень виноват. Но пойми, ведь я тебя люблю… Без тебя нет мне жизни… Я не думал, что ты так рассердишься на мои слова.
Она ничего не ответила. Ей хотелось, чтобы он высказался до конца.
— Хорошо. Ты на меня сердишься, — продолжал он. — Ладно, сердись… Только не будь так холодна со мною. Сердись! Ругай меня! Кричи на меня! Делай со мной что хочешь… Но нельзя же так. Ты поняла? Я больше не могу… Радость моя… Ты ведь самая прекрасная на свете! Забудь все, что произошло. Я пошлю свата. У меня есть на примете человек, он мой родственник. Он этим займется, и все будет хорошо. Вот увидишь, все будет хорошо. Мы будем счастливы!
— Ты пошлешь свата? — начала она насмешливо, с раздражением. — А в кибуце разве тебя не подымут на смех?
— Да, подымут.
— Вот как! — в голосе ее звучала издевка. — Значит, раньше ты этого боялся, а теперь идешь на это? Бедненький! Зачем же ты приносишь себя в жертву?
— Это не жертва. Ради тебя я готов сделать в тысячу раз больше. Я тебя люблю. Ты даже не знаешь, как я тебя люблю! Я не ем, не сплю, не имею ни минуты покоя, просто с ума схожу! Что я могу поделать? Поверь мне, если ты не согласишься, уйду в солдаты. Я не хотел тебе говорить, но это у меня твердо решено.
Румье на миг остановилась, взяла его обеими руками за уши и тихо сказала:
— Бедненький ты мой… Девушка дергает парня за уши, а он, дурень, молчит и терпит…
Шалом с силой привлек ее к себе и стал осыпать поцелуями.
— Моя… Моя… Моя… — шептал он в исступлении, будто забыл все другие слова. — Моя… Моя…
— Сумасшедший! Просто сумасшедший! — Опустив голову ему на грудь, она тихо сквозь слезы сказала: — Ты погубил меня! Ты взял мое сердце… А я так боялась… Милый… Родной…
Проснувшись рано утром, когда было еще темно, Наама торопливо зажгла примус и вышла на улицу. Вскоре она вернулась, неся нарезанный хлеб, сложенный башенкой. Теперь она уже не присела ни на минуту — готовила для семьи завтрак, обед, стараясь сделать все так, чтобы до ее возвращения с работы дети могли обойтись без нее.
В окно, выходившее на запад, стал проникать свет, тусклый и бледный, какой бывает в облачный день или в сумерки.
Малыши стали просыпаться. Они уже лежали как попало; голова одного покоилась у ног другого, одеяла сползли в сторону, и отовсюду торчали ручки и ножки, и трудно было понять, кому они принадлежат. Прошло еще несколько минут, и дети соскочили с кровати, заполнив весь дом своим шумом и криком.
Не прекращая работы, Наама цыкнула на них, мимоходом дала одному шлепка, другому подзатыльника, торопясь на работу. Больше всех досталось Мазаль. Так уж получалось, что эта девочка была всегда козлом отпущения, ибо среди взрослых она была маленькой, а среди маленьких считалась взрослой… Но, по правде говоря, на ней, как на старшей, до прихода матери, держался весь дом.
Когда наступило время идти на работу, Наама напоследок еще раз окинула взглядом всю семью.
— А… где Румье? — спохватилась вдруг она. Лицо ее выражало озабоченность и тревогу. Она с недоумением развела руками, посмотрела по сторонам, и глаза ее расширились.
— О, горе мне! Что же это такое? Неужели она не ночевала дома? О, горе мне!
Наама стояла, будто пригвожденная к месту, в полной растерянности, чувствуя, что пол уходит у нее из-под ног.
— Мазаль! Мазаль! — не своим голосом закричала она.
— Что такое? — недовольно откликнулась Мазаль со двора.
— Ты видела Румье? Подойди-ка сюда, негодница!
— Румье? — переспросила Мазаль, остановившись у входа. — Румье? Нет, не видела. Да она и не приходила еще.
— Неужели она не ночевала дома?.. — Руки у Наамы опустились, губы дрожали. — Ее нет!.. О, горе мне!
— Она не приходила, мама, — ответила Мазаль многозначительно, как говорят о подобных делах старушки, — она не приходила ночевать.
— Где она могла так задержаться? — Лицо Наамы искривила гримаса. Она с трудом сдерживала слезы. — Где же она провела ночь? О, меня хватит удар… Дрянь! Безбожница! Лучше бы мне умереть, чем дожить до этого… Да, я и умру, и умру… Какой позор!.. Нет, нет, этого не может быть!
— По-моему, мама, она все еще гуляет, — ответила Мазаль тоном взрослой, — Ей нравится гулять со своим парнем по ночам. Она ведь завела себе парня. Говорят, он очень красивый!..
— Замолчи! — накинулась на нее мать. — Ты тоже такая растешь! Прикуси лучше язык! Она, вероятно, очень поздно вернулась и уже ушла на работу…
— Мы бы услышали… — без тени смущения возразила Мазаль. — Я всегда слышу, когда она встает. Даже если кругом темно.
— Куда же она делась? — Наама заметалась по комнате. — Где мне ее искать? Где искать?
— Может быть, она утонула, — рассудительно ответил Нисим. — А может быть, ее убили…
— Что мне делать, что мне делать? — причитала Наама. — Я ведь должна идти на работу. Как я смогу сегодня работать? О, горе мне, горе мне!
Мазаль ударилась головой о косяк двери и тоже начала причитать.
— О, горе мне, горе мне!
Вслед за ней заплакали малыши.
— Замолчите, черти! — набросилась на них мать и шлепнула Юсефа, который оказался под рукой. — Быстро всем одеться и завтракать! Мазаль, накорми их! Пусть они сначала съедят черствый хлеб. А я пойду… И буду оплакивать свою судьбу. Я ведь должна идти работать… А что?.. Бросить работу и искать эту дрянь? Сгореть бы ей в аду!.. Она загубила мою жизнь… Куда идти, к кому обратиться, кого спрашивать?.. Пусть бог накажет ее за все мои страдания! Пусть душа ее горит в огне! Пусть ее тело трясется в лихорадке!
Весь день Наама не могла успокоиться и тайком от хозяйки вздыхала и плакала, ни на минуту не переставая думать о дочери.
Вечером, закончив работу, Наама побежала к хозяйке дочери, но там Румье не было. В этот день она вообще не появлялась. Наама опрометью бросилась домой — может быть, дочь уже пришла. Но вышедшая ей навстречу Мазаль сказала, что Румье не приходила. Больше того, нет и ее вещей: пижамы и сорочек.
— Я знаю, она удрала в кибуц, — сказала Мазаль. — В субботу я слышала, как она говорила подруге, что обязательно уйдет в кибуц.
— И пижамы нет? — Наама часто заморгала глазами, застыв на месте. Она чувствовала, что у нее холодеют руки и подкашиваются ноги.
— Ага. И сорочек, оранжевой и голубой. И чулок. Она все взяла…
Несколько минут мать стояла молча, не замечая столпившихся вокруг нее детей. Напрасно они тормошили ее, пытаясь привлечь к себе внимание.
— Глаза бы мои вас всех не видели! — отвернулась она от детей. — И откуда вы взялись, пропадите вы пропадом!
Даже не взглянув на детей, она пошла бродить по кварталу в надежде узнать что-нибудь о Румье. Женщина останавливала подруг дочери, попадавшихся ей навстречу, задавая всем один и тот же вопрос:
— Не видала ли ты Румье? Она мне очень нужна…
Совершенно разбитая, когда уже совсем стемнело, она вернулась домой, накормила детей и уселась в уголок. Слезы неудержимо потекли по ее щекам.
В это время кто-то постучал в дверь. Вошел высокий парень. Дети застыли с ложками в руках, с любопытством уставившись на незнакомого гостя.
— Это, наверно, ее парень, — шепнула Мазаль.
— Добрый вечер, — поздоровался вошедший. — Здесь живет Наама?
— Здесь. — Наама сорвалась с места и подбегала к парню. — Что случилось?
— Привет вам от вашей дочери.
— Какой еще привет? — На ее болезненном лице появилось злое выражение. — Бог не даст ей добра ни в этой, ни в загробной жизни. Где она?
— Она в кибуце. Очень хорошо устроилась, — сказал парень, разглядывая малышей. — У нее там постоянная работа, и она всем обеспечена.
— Что ей там нужно? Что она там потеряла?
— Поверьте, там ей будет хорошо. И не беспокойтесь за нее. Время от времени она будет вас навещать. Чего же вы расстраиваетесь? Дай бог, чтобы и другие еврейские девушки поступали бы так, как Румье.
— Ладно уж, хватит… Ни с кем не посчиталась, все сделала по-своему. — Голос Наамы звучал надломленно. — Что ж, пусть живет себе как знает. А где же этот кибуц?
— Она сама вам обо всем напишет, — сказал парень.
— А ты почему не говоришь? Боишься? — вмешался в разговор Нисим. — Я тоже хочу в кибуц.
— И я хочу! — сказал Юсеф.
— Замолчите! — цыкнула на них Наама. — А тебе спасибо за добрые вести, что принес…
Парень не успел попрощаться, как вошла соседка. Она попросила спичку. Наама дала ей четыре спички, но та не уходила, все чего-то ждала.
— А где же Румье? — спросила соседка, оглядываясь по сторонам.
— А ты разве не знаешь? — повернулась к ней Наама. — Румье уехала в кибуц. Там, говорят, очень хорошо. Они ее очень звали, вот она и согласилась. И хорошо устроилась… Что ж, ведь и там еврейская страна. Что здесь, что там…
— А на праздники она приедет? — допытывалась соседка.
— А как же, — с жаром ответила Наама. — Праздники она будет справлять у нас. А после праздников снова вернется туда. А то как же… Там, говорят, очень хорошо. Все они работают, живут дружно, один другому помогает… И едят все вместе. Слава богу, не так, как здесь. У наших городских девушек нет другого занятия, как разгуливать с англичанами да с арабами. А там, в кибуце, одни только евреи… Все будет хорошо, только было бы здоровье. Я знаю свою дочь. Когда она была еще совсем крохотной, уже было видно, что растет умный ребенок. Никогда она дурно не наступала. Румье всегда помнит, чья она дочь… Уверена, что она не осрамит нашу семью. Румье в десять раз умнее меня.
Когда соседка вышла, детям захотелось пошалить. Они были сыты. К тому же им показалось, что мать успокоилась, и та тревога, которая целый день царила в их доме, исчезла. Кто-то шумно запел, кто-то стал ему аккомпанировать на ведре, кто-то прыгнул кому-то на спину, кто-то стал танцевать и кувыркаться… И тогда Наама излила на них весь свой гнев. Как из рога изобилия, посыпались тычки и подзатыльники, сопровождаемые проклятиями. С визгом и плачем укладывались малыши в постели, а через несколько минут все уже спали. В комнате стало тихо.
Тогда Наама уселась на пол, опустила голову на колени и, раскачиваясь из стороны в сторону, начала вполголоса причитать:
— Где же ты, доченька, голубка моя, где? Как же ты оставила родную мать и пошла к чужим людям? Ты ведь их совсем не знаешь. Или ты лишилась разума, что ввергла нас в такое горе? Разве ты можешь работать в поле? Разве есть у тебя для этого силы? О, горе мне! Свет ты моих очей! Моя красотка, моя ненаглядная! Ты наше солнышко светлое! Ты оконце, откуда к нам проникал свет! А теперь дома совсем темно. Только один день без тебя — и уже темно… Не вижу я твоей улыбки, не слышу твоего смеха. Где твое личико? Как я смогу жить в этом доме, когда тебя нет рядом со мной? Ты же у меня правая рука, моя главная помощница. Во всем, во всем… На кого мне сейчас положиться? На кого мне сейчас опереться?
Вдруг поднялась с кровати Мазаль. Она подошла к матери и сказала:
— Мама, не плачь! Не расстраивайся! Я буду работать у госпожи вместо Румье. Я буду зарабатывать и приносить домой деньги. Я ведь уже взрослая.
— А кто останется с детьми? — Наама подняла залитое слезами лицо и продолжала, всхлипывая — Кто будет их кормить? Кто за ними присмотрит?
— Ничего, мама, — успокаивала ее девочка. — Мы закроем дверь на ключ, чтобы они не могли выйти. И они целый день будут спать и не смогут даже выйти во двор. Не беспокойся за них, мама. А я пойду работать. С завтрашнего дня я уже начну зарабатывать и приносить домой деньги. Довольно, мама, не плачь! Хватит, мама, ведь после слез у тебя всегда болят глаза.
— Хорошо, доченька, хорошо. — Наама краешком платка вытерла слезы. — Иди, поспи. Я больше не буду плакать. Бог нам поможет. Он не оставит нас… А против судьбы не пойдешь. Видно, так уж на роду написано…