А в последующие дни стало только хуже. Я вдруг начал казнить себя за несостоятельность. Я чувствовал себя воздушным шариком, в котором проделали дырочку, и из дырочки утекает воздух, дающий шару упругость.

Мне везде мерещилась Оля, и все остальные дела вызывали во мне в лучшем случае равнодушие.

Она звонила мне пару раз, но что можно сказать женщине по телефону, после того как пережил с ней один из лучших дней… Беспечной же болтовни не получалось. Мне надо было видеть, чувствовать её – телефонное оцепенение было вообще ни к чему. Мне были неинтересны последние её новости, чужды заботы… Мне хотелось вечного Кавголова.

После злополучного инцидента на работе я вообще прекратил разговаривать с Владом. Хмуро получал свои газеты и в компании телеги двигался по своему маршруту.

В перерыве между праздниками я нашёл банкомат, чтобы снять свои краснодарские деньги. Не глядя на экран, привычно набрал код. Аккуратная семейная пара, живущая в моей краснодарской квартире, посылала деньги первого числа каждого месяца.

Денег не было! Это было странным! Может быть, по каким-то причинам, из-за праздников например, перевод денег задержался? Я бы не стал волноваться, если бы не знал аккуратность моих съёмщиков. Так или иначе – денег не было.

Вечером я набрал свой краснодарский номер. После долгих щелчков услышал гудки. Они кажутся особенно длинными тогда, когда не ожидаешь ответа. Ответа не было! Я положил трубку. В конце концов, семейная пара не должна сидеть возле телефона, ожидая моего звонка. Да и телефон матери Юрки – временного хозяина квартиры – у меня был. Я начал беспокоиться. Не за семейную пару, на них мне было плевать! Я начал беспокоиться за свои деньги! Дальше – через запятую: честь и совесть.

Набрал номер.

– Юру? – переспросил глухой женский голос. Мама?

– Юру, Юру! – заторопил её я.

– Юрочка…

В трубке что-то завозилось.

– Да!

– Юрка! Это Степнов…

– Ну слава богу! – чему-то обрадовался он. – Я тебе в М-ск не могу дозвониться…

Мои подозрения как-то нехорошо оправдывались.

– Я в Питере!

– Ого! А я-то думаю… В общем, я тебе весь апрель звонил – хотел сказать. Мы с Натальей разбежались…

Дальше я почти ничего не слышал. После этих слов всё стало понятно. И в первую очередь то, что я взял на себя непосильные обязательства. Деньги Артёма ушли Югину! Просить их обратно – ниже любого достоинства.

– Как приедешь – ключи у меня…

Я что-то вяло отвечал.

– Хорошо ты устроился, – напоследок заметил Юрка.

Тебе бы так!

Я чувствовал себя приговорённым к смерти. И самое главное – мне вдруг стало стыдно! Стыдно за мои литературные попытки, хотя сейчас я заменил бы их словом «потуги». Стоило ли тужиться не для того, чтобы родить живое, а только лишь чтобы исторгнуть из себя чужеродное. Распрощаться с глупыми, ой какими глупыми мечтами.

Я закурил, приоткрыв дверцу балкона. Паши, к счастью, не было. Только его мне сейчас не хватало для полного несчастья.

От стыда кожа под волосами горела. Не кожа – шапка! «Пиши, дурачок!» – вспомнил я Ольгину фразу.

– Ум-м, – замычал я, стесняясь этого и не обладая мужеством сдержаться. Закурил вторую.

– Думай… Думай! – бормотал себе я, ходил кругами по комнате, соря пеплом в растопырившие зелёные лапы помидоры. Если я задевал рукой один из листиков, помидорная ботва начинала покачиваться, как будто бы кивая…

На чёрный день у меня оставалась ещё гитара. Хотя говорят, что проще продать свою жену. Но жены не было, и мне не с чем было сравнивать. Паша что-то говорил насчет Эдика…

Паша вернулся поздно. Наши отношения, охлаждённые историей с Верой, так и оставались прохладными.

– Паша, – обратился я к нему, когда он только вернулся. Сел на кровать, поставил на пол пакет с какой-то снедью, – дай мне телефон Эдика!

Он холодно фыркнул:

– Что вдруг?

– Он хотел гитару?

– Ну хотел…

– Ну вот.

Он как-то недобро посмотрел на меня, встал. Взял со стола записнушку:

– Пиши…

Телефонный Эдик оказался ещё хуже Эдика живого.

– Я же карась… – сдержанно ответил он, когда я объяснил ему свой звонок.

Я не знал, как солгать ему, что это не так. Потом ответил:

– Я тебе просто предлагаю инструмент. Паша сказал, что ты хотел купить…

– Ну допустим. Сколько?

Я назвал ценник, отпилив от него третью часть реальной стоимости. Вдогонку посулил бесплатный чехол.

– Смеёшься? – с издёвкой произнёс он. А я – я принялся ему что-то объяснять… Зачем?

Его логика мне была ясна. Если после такой ссоры ему звонит кто-то из обидевших с предложением, значит, этому кому-то очень срочно нужны деньги. Если ему срочно нужны деньги – предложение можно принять, когда цена станет смешной.

– Сколько ты дашь? – обессилил я. Пресмыкаться перед Эдиком мне надоело.

– Баксов двести…

Твою мать! Баксов двести – это и есть та сумма, которую я откусил. Подавился своим же куском!

– Ну ты и мудак, – только и смог произнести я. И повесить трубку.

Возвращаясь в комнату, я споткнулся о пакет с едой, так и оставленный Пашей посреди комнаты.

Споткнувшись – выругался. И злобно произнёс, обращаясь как бы не к Паше:

– Убирать надо…

Он посмотрел на меня искоса, ничего не ответив.

Назавтра ничего не изменилось. Нести инструмент в скупку я не хотел – деньги, полученные там, вряд ли оказались бы много больше тех, что предложил Эдик. К тому же временные рамки реализации были неопределёнными. Я тонул, чувствуя себя тем, что, по поговорке, вообще-то никогда этого не делает.

Когда вся страна отмечала День Победы, я испытывал горечь поражения. К Великой войне, к счастью, это никак не относилось. Десятого Оля играла спектакль. После него мы договорились встретиться. Оля была единственным живым человеком, которого мне хотелось видеть. Только она способна уберечь меня от проблем. Вернее, мне казалось, что с ней я забуду о проблемах. Пусть даже на время. О том, что проблемы надо решать, а не бежать от них, я как-то не думал.

После четырёх или пяти дней холодного ветра и мрачных, почти снеговых туч опять наступило тепло. Неподвижный воздух наполнился юным запахом зелени. Пускай даже сама зелень проступала лишь горсткой листьев с цветочками мать-и-мачехи возле канализационных люков и едва уловимой дымкой на немногочисленных в центре города кронах деревьев.

Мне не терпелось. Я ходил по освещённой комнате, курил больше обычного, попытался что-то писать, но рука выводила «ОляОляОляОльга» с замысловатыми вензелёчками. К имени присовокуплялись изображения губ, глаз… клоунских слёз… Купленные мною краски так и оставались нетронутыми в ящике стола.

На спектакль я не попадал. Мы как-то не подумали о проходках, не было возможности встретиться, а билет я не купил… При том что помимо денег не было ещё и настроения.

Около шести – а оставалось ещё часа два, не меньше – я был готов. Оделся по моде. Моду в этом году диктовал себе я сам. Зимой – телогрейка… Сейчас – приобретённая ещё в марте джинсовая светло-голубая куртка с удобными карманами для паспорта и пачки сигарет.

Закрыл входную дверь, спустился по холодной даже в это время года лестнице. И пошёл к театру пешком, с полуулыбкой вспомнив моё первое путешествие.

Наглотавшись Достоевского, я был уверен, что таких дней в Петербурге нет. Мне казалось, что дождливая, расхлябанная весна сразу переходит в жаркое, раскольниковское лето с пылью и духотой. Пожив здесь, стал подозревать, что что-то подобное сегодняшнему дню вполне вероятно. Но прожить в нём – в таком восхитительном дне – этого мне ещё не выпадало.

Фонтанка была голубой и ослепительной. Как будто бы с весной воды очистились и река, сбросив старую кожу, вылиняла и помолодела. Так проходят нестрашные ожоги – на смену дряблой, наполненной буроватой жидкостью болячке приходит младенческая розовость. Розовость в случае с Фонтанкой была окрашена в голубые оттенки.

На Аничковом мосту, тягаясь ослепительностью с Фонтанкой, фланировали длинноногие красавицы. Человек-бутерброд, закованный в фанерные щиты с рекламой, зазывал прокатиться «по рекам и каналам» в хрипящий и невнятный громкоговоритель.

Когда я свернул с Невского на набережную, стало потише. Большая часть грациозных женских созданий достаётся главному проспекту. Так и должно быть.

По реке то и дело, качаясь на воде, как пустые мыльницы, проходили теплоходы с беспечными, восторженными пассажирами. С одного из них доносилась громкая, веселящая музыка, и я подумал, что таким дням вообще идёт торжественность, не чуждая веселью.

Ах, если бы всё не так! Если бы жизнь была чуть менее многогранна. Если бы я не поторопился и брошенные на ветер и волны слова так и остались бы там, ожидая своего часа. Если бы незнакомая мне машина уже не конвертировала бы деньги Артёма в мои, те самые слова, за которые я не могу расплатиться.

Всё, что я просил сейчас, – немного беззаботности! Капля немецкой крови, столкнувшись с не свойственной ей торопливостью, не смогла удержать меня от необдуманного шага. И об этом я тоже пытался не думать! Как об известной обезьяне, показывающей миру свои седалищные мозоли!

Я долго сидел на скамейке в скверике неподалёку от театра. Съел мороженое, выкурил несколько сигарет. Пары на соседних скамейках сменяли друг друга. Молодые и – да! – беззаботные. Наверняка без… работные. Студенты, как будто… Одни пили пиво, другие ворковали и нестрастно целовались. Все страсти у них ещё впереди, и это вроде бы само собой разумеется. А когда страсти позади – это мудрость или… старость? А?

Вот так я размышлял, пока не пришло время. Я встал, отряхнул с джинсов сигаретный пепел. Пора!

Появилась она рано. Одна! Торопливо оглянулась в мою сторону, показала рукой: «Иди».

Я вышел за ограду, медленно пошёл по тротуару. Она догнала меня и выдохнула:

– Пойдём… – быстрыми шагами мы стали удаляться ещё дальше по Фонтанке. – Пойдём, пойдём, – торопила она, – сейчас наши начнут выходить…

– И стрелять в спину, – пошутил я.

– Ну, – говорит.

Когда мы отошли достаточно далеко, она замедлила шаг.

– Ну, куда? – спросила.

– Ты же обещала показать мне Калинкин мост…

– Далековато, – странно ответила Оля. В её голосе слышалось плохо скрываемое недовольство.

– Хочешь на крышу? – вдруг загорелась она. – Хочешь?

– А можно?

– Ну я же предлагаю…

Мы шли молча. Вернее, мы обменивались информацией, а не беседовали. Я относил это к тому, что мы наметили цель. И молча идём к ней, не размениваясь на разговоры.

Мы перешли мост, прошли квартал, свернули в жёлтую подворотню. Остановились возле металлической двери с кодовым замком. Дверь была приварена так небрежно, что уродовала даже этот грязный, асфальтовый двор.

– Это Точилин нашёл… – объясняла она, подбирая код. Потом распахнула дверь в полутёмный подъезд.

Пыльно затопала кроссовками вверх по лестнице.

– Подержи, – на последнем этаже она протянула мне сумку. В потолке последнего этажа оказался люк, к которому вела тонкая лесенка. Оля уцепилась за перила, поднялась на пару ступенек и откинула деревянную дверцу.

Из отверстия посыпалась извёстка и хлынул свет.

– Фу! – отплёвывалась Ольга и уже мне: – Лезь.

Из тесного чердака мы ступили на загрохотавшую под ногами крышу.

Это была не очень высокая крыша. В одну сторону с неё были видны только соседние дома и немного куполов, но с другой – с другой перед нами распласталась своими изгибами Фонтанка.

Я поставил её сумочку на тёплое железо. Сел сам, доставая сигареты… Протянул ей.

– Вон театр, – сказала она, прикуривая.

– А вон Никольский собор, – показал я свои знания.

Мы курили и молчали, а я почему-то не мог её поцеловать. Хотя десять дней назад мы были гораздо ближе.

– Как спектакль? – спросил я её.

– Да как тебе сказать… Обычный. Когда их много – это становится работой. Сегодня отработала нормально. Завтра – хуже, послезавтра – лучше. Так-то, Серёш…

– Я скучал, – вставил я, чтобы как-то сократить дистанцию до поцелуев.

– А мне некогда было, – «Скучать или вообще?» – подумал я. – У Веньки сопли пузырями, Артёмка рыбы привёз. Два дня чистила – до сих пор не проходит! – и она протянула мне руку вверх ладонью. На пальцах виднелись чуть схватившиеся корочкой царапины.

– Пройдёт, – ободрил её я. – Иди ко мне…

Оля сжалась и полезла ко мне под мышку. И даже когда стало теснее, я ощущал её непонятный мне холод. Из движений её исчезла тёплая гибкость.

Её грудь оказалась у меня прямо под ладонью. Оставалось приблизить ладонь на несколько сантиметров. Потом сжать посильнее. Потом… Никогда бы не подумал, что несколько сантиметров могут оказаться преградой. Я же не прыгун в высоту.

Я немного отстранился. Взял в ладонь её красивое лицо. Посмотрел в глаза, не увидев на щеках знакомых клоунских слёз. И наконец поцеловал. Ещё раз…

Как будто плескал ей на лицо воду, чтобы разбудить.

Она ответила. Сначала неуверенно, мягко, пробуя на вкус перспективу… Потом мягкость исчезла. А потом я уже не задавал вопросов.

– Здесь могут быть другие… – через поцелуй добавила: – романтики, – свободной рукой она махнула в сторону дверцы.

– Пусть видят, – сказал я что-то ужасное, такое, что любила она. Стоять на балконе Розина… чтобы все… глядели… на её наготу.

И в подтверждение этому сама помогла мне с пуговицами.

Оля елозила попой по крыше, натягивая джинсы. Я – только застегнулся.

Внизу, там, где не было неба, по углам ожили прятавшиеся весь день сумерки. Нагретая за день крыша с неохотой отдавала своё тепло.

Натянутые провода разлиновывали небо.

Она вдруг спросила, сосредоточенно опустив глаза, как если бы вопрос давался ей с трудом:

– Спускаемся?

По крыше, утробно курлыкая и царапая коготками, бродил голубь. Увидев какое-то резкое движение с нашей стороны, захлопал крыльями.

– Взлетаем… – предложил я, указывая на удаляющуюся птицу.

– Нет, Серёш… Спускаемся, – во фразе был нехороший подтекст, которому я не хотел верить. В этом смысле я был для неё своего рода Станиславским!

Мы полезли вниз. Я угодливо подставил ей объятия, спустившись по лесенке первым.

– Я сама… – отреагировала.

Мы шли по ступенькам вниз. Четвёртый этаж… Третий… Первый… Подвал. Ад! Увлёкся… Металлическая дверь первого этажа выпустила нас на улицу.

Я не знал, что мне делать, понимая, что веселить Олю бессмысленно. Мне некуда было девать руки, и я спрятал их в карманы джинсов. Там рукам было тесно, и тогда я прикурил ненужную сигарету. Молчание тяготило, а к тому же я понимал, о чём говорит такое молчание.

На мосту через Фонтанку она вдруг остановилась. Долго смотрела на очередной прогулочный теплоходик, опершись руками о перила моста. С теплохода, исчезающего прямо под нами под мостом, доносился смех.

– Какие счастливые люди, да? – сказала, доверчиво наклонив голову. Она так и не поправила причёску, и спутанные волосы делали её лицо подростковым. Я поправил ладонью её челку. Положил руку ей на плечо.

– Счастливые, да…

– Ну пойдём, пойдём… Меня ребёнок ждёт…

«Ах да, у тебя ребёнок», – чуть не сказал я. Не сказал только потому, что сегодня-то про ребёнка я помнил. И что самое обескураживающее – сегодня, в отличие от предыдущей встречи, она тоже про него помнила.

В метро было пусто. Напраздновавшийся народ не вылезал из домов в последний вечер праздников, предпочитая готовиться к рабочей неделе.

Мы спустились по эскалатору, сделав несколько шагов, остановились в сторонке. Ехать нам надо было в разные стороны.

Она помялась, видимо, подбирая слова прощания.

– Прости меня… – прошептала. Заменив слова прощания на… слова прощения. – Наверное, больше говорить нечего? – и улыбнулась так жалко.

У меня поплыло в глазах. Мир на несколько мгновений покачнулся, как палуба того самого теплохода, где плыли сейчас окружённые ласковой водой, счастливые люди. Когда качка исчезла, уступив место тошноте, я услышал себя:

– Наверное, нечего… Я всё же хотел, чтоб ты знала…

Она опять, как и тогда в Кавголове, прикрыла мне рот рукой. Вернее, остановила меня, приложив к губам два пальца и навесив на губы невидимый замочек.

– Не надо, Серёш, говорить о том, о чём потом будешь жалеть…

Мне хотелось кричать. Задать вопрос всем – полупустому вестибюлю, редким пассажирам, ей: «Почему?» И не делал я это по одной только причине – ответ я знал! Я знал ответ на вопрос «чем это кончится?» ещё тогда – в скверике больницы, когда поцеловал Ольгу впервые. Я просто не задавался другим вопросом, куда более важным – «сколько это продлится?»

Чтобы сохранить достоинство, надо было уйти! Но так невозможно было оторваться от её лица и глаз. И теперь недоступных, как створки навсегда сомкнувшейся раковины, губ. И к чёрту несуществующие, придуманные мною клоунские слёзы…

– Ну всё? – к счастью, она замкнула мои слова и спокойно могла говорить сама.

Я кивнул.

Она сделала шаг назад, развернулась… Пошла, не оборачиваясь. Я только сейчас заметил, какая у неё гордая осанка. С такой осанкой даже врать проще…

Деревянными пальцами я достал сигарету. Потом вспомнил, где я. Убрал сигарету в пачку фильтром вниз. У Кати была такая примета – если такую сигарету выкурить последней и загадать желание… Желание я бы загадал, но до последней сигареты в этой едва начатой пачке было ещё далеко!