Катя позвонила мне накануне похорон. Справлялась о дате и грустно оправдывалась, что не пойдёт. Потом поинтересовалась, доел ли я котлеты. «Да, которые в латке». Завершила интригующим и непонятным: «У меня всё по плану!» Что за план? Так, погоняв по телефонным проводам холостые слова, повесили трубки.

Я обещал ей не звонить и думал, что мне удастся это без труда и осложнений. Сейчас, вернувшись с поминок, меня так и подмывало набрать её номер. Объективных причин для этого не было. Больше всего на свете я боялся делиться с женщинами своими слабостями. Поэтому тут же отшвырнул за шкирку неумную идею звонка. Тут Катя не в помощь.

Выходя с поминок я, кажется, хотел что-то сделать. До автобусной остановки добирался быстрым шагом, потом побежал, насколько это позволяла раскисшая погода. После – взлетел! Ага! В том-то и дело, что никуда я опять не взлетел, вдавливаясь очередным пассажиром в тесноту часпикового автобуса.

Оказался в ненужном месте в ненужное время… Чтобы посредством автобуса оказаться в ещё одном ненужном месте.

Я хотел что-то сделать… Я, дурак, вдаль смотрел, и вдруг захотелось вширь – о, как проняло!

Улица давно стемнела, а я, не раздеваясь и не зажигая свет, ходил по комнате. Сидел на кровати. Если я разденусь или хотя бы включу лампу, беда, происходящая со мной, рассеется. Включу лампу – точно сниму куртку и ботинки. Ну а сниму куртку – ещё вернее включу лампу. Беда, происходящая со мной, рассеется. «Сделай ещё больнее… Хорошо будет», – шептали мне её губы, и я делал ещё больнее. Она всегда знает, о чём говорит.

Я рывком открыл ящик письменного стола. В нём лежали документы. Паспорт, конечно, сверху. Жалкого уличного фонаря было достаточно, чтобы не растеряться в темноте.

В паспорте – пластиковая карточка с моими деньгами. Капиталами. Финансовыми излишествами. Да и деньги за Краснодарскую квартиру семейная пара перечисляла сюда же.

Сунув паспорт в карман куртки, я загрохотал ключами. Хлопнув дверью, засвистел, перевирая мотив… «Прощай, прощай… Уходят поезда. Мы расстаёмся навсегда под звёздным небом января». Я нарочно придумал свистеть именно её – жестокая песня удерживала от обдуманных и оттого неверных шагов.

Вокзал был практически пуст. Редкие шаги и голоса гулко взлетали к потолку. Когда кассирша ответила мне: «Есть на завтра и на двадцать седьмое», – я всё-таки струсил.

Двадцать седьмое – это почти через неделю. Это лишние объяснения не только с Катериной, но и самим собой. «На завтра» – это чересчур. Это слишком. Это быстрее, чем я ожидал. Надо подготовиться! Поэтому я негромко и вежливо произнёс:

– На завтра, пожалуйста, – и протянул в окошко деньги.

– Проверяйте: плацкарт… Санкт-Петербург… время прибытия… – начала повторять она сквозь стекло, и от её равнодушных, металлических слов мне стало свободно и почему-то жарко. Мягкими от волнения, жидкими руками я принял из окошечка паспорт. Из него, неоспоримые, торчали корешки билета. И они были реальнее, чем все мои порывы и страхи, которые я в конце концов мог развеять и развенчать. Порывы и страхи задокументированы. А слабостями документированными разбрасываться я не привык.

Основного мотива моего поступка назвать я не мог. Дополнительными служили вот какие: в Питер меня звали давно. Когда Оса и его команда были на равнине популярности (по аналогии с вершиной, так и не достигнутой), нам посчастливилось участвовать в сочинском рок-фестивале. С нами вместе хотели прославиться ещё десятка два групп. Среди них – питерские «Панацея» и «Люляки-Бяки». Вторая даже благодаря названию претендовала на широкую известность, ведь у них, музыкантов, как: нелепость названия – почти непременное условие образования группы. Откуда это пошло – не знаю… Скорее всего, от старших братьев по шестиструнному оружию. У тех – нелепый симбиоз Хармса и отрицания советской власти… Посредством абсурда.

В общем, те ещё были ребята. Сперва все хотели быть лучше других, а потом выпили и познакомились. Питерцы продемонстрировали частичку столичного снобизма и любовь к крымскому креплёному. С повышением внимания ко второму первое вдруг, к нашей радости, стало убывать.

Питерцы оставили мне свои телефоны… Шесть или семь. Все телефоны я аккуратно занёс в записную книжку на букву «п»… Пискунов, Передерин, Пеева, Питер… Дальше двоеточие – и номера с именами.

Питерцы обещали, что найдут, где остановиться. Причин не доверять питерцам или не верить их словам, орошённым крымским креплёным, у меня не было. Питерцы оставляли впечатление надёжных людей. К тому же добавляло моего доверия к ним и то, что они были постарше. Когда тебе за тридцать, даже орошённые крымским языки научаются контролировать себя.

Я не стал звонить им сейчас. Опять ненужный риск отложить поездку… Уж где-где, а в Питере, мне казалось, я не пропаду.

Довольный сделанным, выйдя с вокзала, я закурил… Что ещё? Катя, конечно… О Кате я старался не думать, поэтому она и оставалась главным препятствием, которое я пока смог преодолеть… Оставить ей записку? Позвонить? Глупо! Написать письмо? Да, написать… И от этого решения стало ещё легче.

Сидя в автобусе, я то и дело засовывал руку во внутренний карман, щупал паспорт, натыкаясь пальцами на корешок билета. Как будто трогал свою будущую судьбу… Пусть даже в бумажном её варианте.

Вернувшись в квартиру, я наконец разделся. Поставил чайник. Достал с антресолей сумку, с которой, кстати, и ездил на тот фестиваль. Поймал себя на том, что не знаю погоды в Питере. Условно обозначил – зима.

Бельё. Зубные принадлежности. Складывая вещи в сумку, я мысленно одевал себя – что бы я надел при минус десяти? В сумку! Что бы изменил в одежде при нуле? Туда же… Всё равно сосредоточенность не приходила, пока дурацкое, лживое уже одной перспективой существования письмо не было написано.

Я несколько раз садился, озадаченный, но снова продолжал кидать вещи, откладывая гнусную перспективу…

И тут, открывая очередной ящик комода, я натолкнулся на её тряпочки… Верхнюю одежду она у меня не хранила. Только то, в чём ходила дома. Естественно, бельё. Невесомые, полупрозрачные тряпочки, чёрные в основном, были сложены зыбкой стопочкой. Начатая упаковка прокладок рядом… Какие-то кремы. Похожие на упаковки презервативов одноразовые пакетики интимной смазки. Противозачаточные таблетки, от которых у меня терпимо щиплет… Мне никогда и в голову не приходило так заглядывать в её ящик. В этом её порядке угадывалось даже какое-то отношение ко мне. Стирала тряпочки, сушила зимой над радиатором, складывала ровненько. Мне показалось, что даже выстиранными тряпочки пахнут как-то по-Катиному, хотя скорее всего это был едва уловимый запах то ли крема, то ли стирального порошка… То ли женского уюта. И мне впервые стало её жаль. Но не ту, которая ушла. Ту, которая, может быть, захочет вернуться!

Я долго и тупо сидел перед чистым листом. Боясь написать что-то не то, не портил бумагу. Потом решил вопрос нейтральным: «Катя! Пришлось уехать. Если что-то надо, ключи у Валериков»… Валерик – сосед по лестничной площадке. Ключи останутся у него или его жены, которая с лёгкой Катиной руки (языка!) тоже зовётся Валериком. Есть Валерик-муж, и есть Валерик-жена. По-настоящему она Алла. Они жили беззаботно, как дети, трахались так же беззаботно, но уже как кролики. И то и другое мне было доподлинно известно. Детей же не заводили как раз по причине того, что ещё хотели быть кроликами. Главное, думал я, что скорее всего Валерики ими и останутся.

Нейтральное решение было хорошо тем, что оставляло путь к отступлению.

Валерики слушали шумную музыку. Валерик-муж, кивая головой в такт, забрал второй, Катин, комплект ключей. Я объяснил ему, что к чему, не называя конечного пункта.

– Надолго? – спросил он напоследок.

– Не знаю пока, – ответил я. Я говорил чистую правду. Этот же вопрос я задавал сам себе, и ответа у меня не было.

Когда Валерик захлопнул за мной дверь, мне стало весело. Потому что ещё один шаг отсюда уже был сделан…

Вернувшись, я почувствовал голод. Разбил в чашку пару сырых яиц, накрошил остатки хлеба. Сыпанул добрую щепотку соли. Выпил всё это… Обстоятельный ужин не попадал в жизненный ритм сегодняшнего вечера.

Сборы… Сборы… Сборы.

В нижнем ящике стола, запертые в темноте, хранились слова. Непредъявленные доказательства моей состоятельности. Эти слова, сложенные в рассказы, были, возможно, главной моей ценностью. И на севере эти слова должны будут складываться лучше, а главное, чаще! Я не мог знать, почему это должно произойти, я это чувствовал.

Я нежно извлёк слова из темницы, нашёл для них прозрачную пластиковую папку. Вдвинул папку в боковой, на надёжной молнии, карман. Толстенькая папка даже придавала форму всей сумке! Слова придавали сумке форму! Вот что значит применить слова не по назначению.

На севере меня пугала зима. В М-ске, когда слякотная зима зашкаливала вдруг за минус, я щеголял в ватной телогрейке, если модным словом «щеголять» можно назвать прогулки до ближайшего магазина. В основном же сидел дома и глотал обжигающий чай, глядя на приятный взору заснеженный двор. Мне думалось, что ватная телогрейка в культурной столице – явление исключительно провинциального характера, мне же не хотелось изначально вешать на себя компрометирующие ярлыки. Мёрзнуть не хотелось тоже. Поэтому я сунул телогреечку в пакет и приторочил верёвочкой к сумке. Я надеялся, что пользоваться ею не придётся.

Что ещё?

Выключить холодильник, отправить письмо, ещё кучка мелочей… Поезд из Краснодара уходит в половине третьего. Значит, с утра на автовокзал, на рейсовый автобус… Я кинул сумку на диван, зачехлил обязательную гитару. Окинул взглядом комнату.

Ласковый свет настольной лампы мягко растворялся в общей полутьме. Я так и не включил общее освещение. Лампа предлагала любимые развлечения… Стихосложения на тему зимы с непременным рисованием на полях тетради профилей, обычно глядящих вправо, примитивные аккорды любимых песен… Негромкое голосовое сопровождение, которого я не стеснялся только наедине с собой… Будь я не один – полные ладони Катиных форм и полная свежего пота сонливость после. Все те вещи, которые со временем довели меня до отчаяния в них, в этих, казалось бы, чудесных вещах.

Я опять и опять возвращался к сказанному Георгием. Что я нашёл в его словах такого, чего не знал раньше? А в первую очередь то, что он отчитал меня, как мальчишку! Мальчишку, который и знал, что «нельзя» – но тут ещё и понял! Остальные его аргументы в пользу моей несостоятельности были не столь болезненными. Себя надо доказывать, а об этом я как-то позабыл. Своё существование надо оправдать, и не об этом ли твердил я другим? Как сказала умненькая анемичная поэтесса: «Вы всё из его глаз соринки вытаскивали»… Это она про Осу. Я – в последнюю очередь про него. Я его хотя бы понимал. Из других, менее близких глаз я добыл столько сора… Я издевался над менеджерами и водителями. Продавцами бытовой техники и страховыми агентами. Я не любил рабочий люд… Хотя, да, не каждого персонально. Но кем был я, чтобы его, люд, не любить? Бревно в моём глазу мешало мне видеть. Я не собирался отказываться от нелюбви к менеджерам – я решил заработать себе право их не любить!

К этим умозаключениям я пришёл во втором часу ночи. Я сформулировал цель, и сон, здоровый и глубокий, перестал вдруг быть нужным и привлекательным. Мне захотелось отметить отъезд.

У меня в кухонном шкафу, не забытая, но неприкосновенная пока, стояла бутылка французского шампанского. Шампанского из провинции Шампань, той самой… Бутылку эту Кате подарил обожатель. Все праздничные события были ей, бутылке, не по рангу. Она ждала события чрезвычайного.

Я достал бокал, взял из шкафа бутылку. Она была испачкана в муке и сахаре – так долго она ждала. Я решительно сорвал фольгу и несколько раз повернул ключик проволочной сеточки. Ладонью поймал деревянную пробку, чтобы она не выстрелила мне в глаз.

Из горлышка показался лёгкий дымок, напоминающий дымки дуэльных пистолетов в кинокартинах.

Я ещё раз порадовался, что поймал деревянную пробку. Иначе она – Катя – выстрелила бы мне в глаз и из шампанского пистолета показался бы лёгкий дымок. Катя была бы права, но я стрелялся на своих, нечестных условиях…

Шампанское было кислым, но вкусным. Я выпил за нас с Катей! За то, что мы избегали слова «люблю».

Жалость, рождённая цинизмом, нелепа. Но я вдруг представил её, решившуюся на поступок, читающей моё безвкусное, как сухая галета, письмо. Может ли она заплакать? Впасть в недоумение – это да. А заплакать? Ведь я никогда не видел её такой! Не то что плачущей – растерянной! И может, именно её растерянности мне и не хватало, чтобы произнести обязывающее уже слово «люблю». Мир слишком огромен, чтобы ко всему относиться со знанием дела, растерянность же порою делает нас человечнее…

«Обожатель был прав, – размышлял я, покачивая бокал, делая маленькие колючие глотки. – Вот сижу, пью его вино, прощаюсь с Катей… Уступая ему место»… Обожателя я не знал. Ей, Кате, вообще впору создавать общество анонимных обожателей, поэтому про место я погорячился.

Как мало надо сделать, казалось мне, чтобы почувствовать жизнь острее. Купить билет до Питера и открыть бутылку шампанского… Но это в такой, мягкой, как туалетная бумага, форме…

Проснулся я по будильнику. Вчерашний ветер распугал дождевые тучи, и, пусть низкое, солнце делало пробуждение лёгким и радостным.

Я спешно позавтракал, подымил под чашку чёрного кофе. Постоял под горячим душем. Перепроверил собранные вещички, документы, деньги. Одобрительно улыбнулся собственному отражению в зеркале. Внимательно оделся, закинул на плечо нелёгкий мой скарб, на другое плечо надел гитару… Хлопнул дверью, чиркнул ключом… Гуд бай! Оставалось зайти на почту. Походка моя, как и сегодняшнее пробуждение, была лёгкой и радостной…