Вечером того же дня, когда я познакомился с Резуновым, у меня в общежитии неожиданно появилась Надя. Как и в первый раз, она в комнату не зашла, а, приложив палец к губам, сунула мне записку, после чего исчезла. Записка сообщила, что Надя ждет меня на выходе из моего корпуса и что ей надо со мной поговорить.

Мы пошли от здания университета к пустынной центральной аллее. Она ведет к смотровой площадке на Ленинских горах, откуда открывается панорама Москвы. Надя взяла меня под руку и начала говорить:

— Мы договорились встретиться завтра, но мне надо сказать тебе так много, что я не могла ждать. Господи, не знаю, с чего начать… Начну с Кареева. Я у него сегодня была. Рассказ о встрече будет коротким — многого я от него не добилась, только… Постой, а то забуду, — я придумала для тебя отличный повод, чтобы навести справки в университете об Оле Линниковой!

— Спасибо, но я ее уже разыскал.

— Правда? Расскажи!

Я поведал Наде о скоротечном романе первокурсницы-детдомовки с молодым преподавателем филфака, на продолжительности которого сказались ревность брата, борьба с «сионистами» и необычная реакция Оли на живопись Николая Рериха. Когда я кончил, мы уже стояли на смотровой площадке. Кроме нас пришли посмотреть на Москву только несколько человек — ни туристических групп, ни шумных компаний в этот раз, к счастью, не было.

— Неужели у Оли и правда было психическое расстройство? — спросила Надя.

— Так думает Резунов.

— А что думаешь ты?

— Это может быть транс.

— Транс из-за рисунка? Странное дело.

— Транс и есть странное дело. А задеть может что угодно. Один из святых, например, увидел однажды в сплетении оленьих рогов распятого Христа, и это мгновение перевернуло его жизнь.

— Но ведь все это — только воображение… — пробормотала Надя, не подозревая, что затрагивает мой любимый предмет разговора. Я рассказал ей об эксперименте, проведенном в Вене с некой Элизабет Колбе, имевшей феноменально сильное воображение. Когда этой женщине проникновенно рассказали о страданиях Христа на Голгофе, у нее появились на теле кровоточащие раны. Они открылись в тех же местах, что и у Спасителя, как это случилось в другое время и при других обстоятельствах с Франциском Ассизским.

— Природа воображения непонятна, а что касается его силы, то известен лишь ее нижний предел, — заметил я и здесь остановился, так как обнаружил, что Надя думала о другом.

— Это все очень интересно, — сказала она, — но мы уходим слишком далеко от Оли и Алика. Почему они все бросили и уехали из Москвы в неизвестном направлении? Может быть, они бежали от НКВД? Оля и Алик ведь скрывали, что они дети «врагов народа». А в сорок девятом году шли массовые разоблачения «вражеских элементов» и арестовывали не только «сионистов».

— Ты спрашивала об этом племянника Аполлонии?

— Спрашивала, но ничего от него не добилась. Неприятный тип. Кстати, его мать, Нина Кареева, которая приходится Аполлонии двоюродной сестрой, была арестована вместе с Линниковыми в тридцать восьмом году. После войны она освободилась и вернулась в Москву. Спрашиваю Кареева: «А какое отношение к книге имела ваша мать?» Ни она сама, ни он обстоятельств дела не выясняли. Они даже не ходатайствовали о реабилитации. Кареев сказал мне на это: «К чему опять нервы трепать? И так истрепаны». Он знает только, что у всех троих была пятьдесят восьмая статья: обвинение в «подрывной деятельности». Мать сказала Карееву, что их взяли по анонимному доносу. Он был, конечно же, написан тогдашним замдиректора АКИПа, который отобрал у Аполлонии «Откровение огня». Так и осталось непонятным, почему вместе с Линниковыми пострадала Нина Кареева — вдова, скромная медсестра, далекая от древнерусских книг, — ее-то тот подлец не знал. Я бы сама обратилась в КГБ за разъяснением, но там информируют только прямых родственников.

— Попроси Кареева навести справки в КГБ для тебя. За вознаграждение.

— У нас так не делают — это тебе не Голландия. — отмахнулась она. — Мне кажется, Кареев знает больше, чем говорит. А что, если тряхнуть его еще раз — и теперь уже вместе? Это нетрудно устроить. Я позвоню ему и скажу, что ты разыскиваешь родственников Линниковых, потому что твой дядя Петер Касперс был другом Степана. Только не делай своего Касперса в этот раз коммунистом.

— И Кареев поверит?

— Да ему все равно, он алкоголик. Он думает о другом: раз ты набиваешься в гости, значит, придешь с бутылкой. Если мы будем у Кареева вдвоем, он наверняка станет вести себя по-другому. Я совершенно не могу общаться с такими людьми. Это какой-то ядовитый гриб! Я таких мизантропов еще не встречала.

— Каким же еще быть человеку с разбитой жизнью?..

АПОЛЛОНИЯ

Нина Кареева не спала. То, что ночь будет бессонной, она ожидала. Первый раз за четыре месяца этого тяжелого 1938 года она легла в постель без снотворных. «Хватит! — сказала она себе. — Пора отучаться от таблеток. Уже по три в один прием глотаешь. Куда дальше? По утрам словно кукла ватная».

Без внутренней борьбы не обошлось. Где-то около часу ночи Нина почти сдалась: время страшное, нервы натянуты, все спят со снотворными, ей-то что геройствовать? Но удержалась, посмотрев на свою жизнь с другой стороны: а что у нее самой случилось такого, из-за чего оправданны четыре таблетки в ночь? Нина выстроила в ряд события последних месяцев. Стасика Метелкина арестовали, его жену Катю — тоже. И Слава Семяшин — враг народа. Теперь его жена Татьяна ждет, когда и за ней придут. Больно за них. Друзья пропадают, а ты бессильна им помочь. Но ведь близкие-то не тронуты. И ей самой, вдове, простой машинистке в жилконторе, нечего бояться. Сейчас летят шишки, хвоя же — простой народ — держится крепко.

Бедная Татьяна! У нее сыновья под крылом — что будет с ними, когда сама загремит? А то, что загремит, — это точно. Сейчас вслед за мужьями берут жен, а детей отправляют в спецдома. Подстригут Таниных мальчиков наголо, в казенную форму оденут, и не станут они никогда дипломатами, как она для Славы хотела. Разве можно было сравнить ее тоску с отчаянием Тани? А Аполлония?! Как та выдерживает? Двое детей, муж-инвалид, сама на двух ставках и беспросветная нищета.

Легка на помине, из своей комнаты в коридор вышла Аполлония. Ее шаги с другими было не спутать. Она прошла мимо Нининой двери и захромала в другой конец коридора, на кухню. Семь дверей выходило с двух сторон в коридор. Дверь Аполлонии была последней, у туалета.

«За водой пошла», — подумала Нина. Что еще было делать на кухне в половине третьего ночи? Последнее время Аполлония стала выдыхаться. Нина увидела ее во вспышке воспоминания на балу в гимназии, где они вместе учились. Сказал бы кто тогда, двадцать лет назад: Аполлония — Полли, как ее тогда называли, генеральская дочь, выйдет замуж за слепого мужика и станет уборщицей «Полей». «А что это она так долго на кухне делает? — принялась гадать Нина. — Или чай кипятит? Выпью и я чая, все равно не заснуть…» Кареева встала, накинула халат и пошла на кухню к кузине.

Кухня была темной. Нина на миг усомнилась: не пропустила ли она случайно шаги Аполлонии из кухни обратно к себе? Нет, не пропустила. Аполлония сидела у своего стола. Зажмурившись от зажженной Ниной лампочки, она так и осталась сидеть со сморщенным лицом.

— Ты что здесь делаешь? — спросила Нина.

— Бессонница замучила.

— И меня.

— Если тебе свет не нужен, выключи, пожалуйста.

— Сейчас, только воду поставлю.

Нина взяла со стола свой чайник и пошла к раковине.

— Ты мой чайник опять поставь, — предложила Аполлония. — Воды тебе там хватит, и она еще не совсем остыла.

— И заварка осталась?

— Я пью без заварки.

«Чай экономит», — решила Нина.

— Заварить на двоих?

— Спасибо, но я чай пить перестала.

— Что так?

— Вредный он. Кипяток — лучше.

«Ну да, так ты и скажешь правду», — усмехнулась про себя Нина.

Она поставила чайник, приготовила заварку и погасила свет.

— Полли, что будет со всеми твоими, если ты свалишься? — спросила она молчаливую Аполлонию. — Взгляни на себя — ты истощена и физически, и психически. Я тебя очень прошу, позволь мне для моего же спокойствия хотя бы раз в неделю покупать вам продукты. Это мне ничего не стоит: пенсия за мужа плюс моя зарплата — немалые деньги, на нас с Витюшей вдвоем более чем достаточно. Зачем так упрямо отказываться? Мы же родные.

— Вода кипит, — сказала Аполлония. Нина заварила чай и, взяв табурет, подсела к кузине.

— Полли, к чему эта гордость?

— Гордость? — громко переспросила, как вскрикнула, Аполлония и добавила тихо: — Гордости у меня давно нет. Не надо, Нина, опять ты о том же…

— Ты не выдержишь, если будешь так продолжать. Я уверяю тебя. Извини, что я повторяюсь, но в последние дни ты выглядишь просто пугающе плохо…

— Это не то, что ты думаешь, Нина. Это другое…

У Нины екнуло сердце. «Неужели и ее гложет то же самое?»

— Что ты имеешь в виду?

Аполлония еще больше сжалась и сказала:

— Я сделала одну глупость. Боюсь, что большую. Сейчас время такое, с каждым человеком надо быть осторожной… Сколько мерзавцев перевидала, а вот об этого споткнулась, не могла вынести…

— Какой мерзавец? Где?

— Была у Степана одна старая книга из Благовещенского монастыря в Посаде. Редкая рукопись. Принесла я ее продать в букинистический магазин, а там мне за нее копейки предлагают. Тогда я решила попытать счастья в АКИПе. Знаешь этот архив? Он находится недалеко от нас, за Зубовской площадью. Принял меня там замдиректора, вот уж негодяй. Посмотрел мою книгу и набросился: «Откуда? Как это она к вам попала? От кого?» Какое там покупать — отобрал ее, и все. Имущество монастырей, говорит, перешло государству, и мы со Степаном не имеем права держать при себе эту книгу. Я требую ее обратно, он не отдает. Угрожает сообщить в НКВД. Вот я тогда и сорвалась. Ты знаешь, я ему в лицо плюнула. Вот уж: не думала, что кому-то могу в лицо плюнуть. Он меня из кабинета вытолкнул и пригрозил: «Об этом плевке всю жизнь жалеть будешь!» Я была у него по пропуску. Он все мои данные знает. Точно, теперь донесет в НКВД.

«Господи, что ж теперь будет?» — прокололо ужасом Нину.

— Как называется Степанова книга?

— «Откровение огня».

— «Откровение огня», — повторила за Аполлонией Нина. — Странное какое название. Как его понимать: это значит, что огонь о чем-то откровенничает?

— Кто там о чем откровенничает, я не знаю и знать не хочу. Меня это «Откровение» никогда не интересовало. — Аполлония понизила голос и добавила: — Это духовная книга, какая-то мистика.

— Да, неосторожно ты… — пробормотала Нина. — Да сходи ты в АКИП еще раз, замни дело, извинись, в конце концов, — ради детей. Ради детей чего не сделаешь.

— Я сама об этом думала. Только до того подлеца так просто не доберешься. Я уже ему звонила. Он не хочет со мной разговаривать, через секретаршу передает, чтоб я больше не звонила. Секретарша у него всегда трубку снимает, тоже хамка.

— Письмо напиши.

— Письмо лучше не писать. Если что, его к делу пришьют. Извинение могут истолковать как признание вины. Если в НКВД придет донос, мы пропали. Эта книга — как проклятая. Степан глаза из-за нее потерял, и вот теперь, кажется, она меня погубит. Если б только меня… Нина, голубчик, в случае чего возьмешь детей к себе? Ведь если меня арестуют…

— Ну конечно, конечно, — горячо заверила ее Нина. — Да ты подожди, рано ты мрачным мыслям предаешься, необязательно, что этот негодяй из АКИПа донос напишет. Знаешь, как бывает — вспылил, пригрозил, а потом остыл и забыл.

Аполлония покачала головой и прошептала:

— Чувствую я, Нина, что на меня мрак надвигается. Говорю же тебе, эта книга губит людей, к которым попадает…

— Да брось ты, Полли, разве книга их губит? Да живи вы со Степаном, скажем, во Франции, разве вы пострадали бы за какую-то книгу?

Аполлония помолчала и сказала:

— Да-да, ты права, Нина… Самое лучшее — принять свою судьбу. Покорность судьбе, как ни странно, делает сильной. Помнишь, я тебе об этом из Посада писала? Там мне удавалось на все махнуть рукой — будь что будет. Все стало иначе, как появились дети. С детьми на руках рукой не помахаешь. Звучит как каламбур, но по сути — это совершенно верно. Дети на моей совести — я не должна была брать на себя непосильную ответственность. Дети — и еще один поступок на моей совести…

— Какой поступок?

— Нельзя было таким образом устраивать себе жилье…

— Ты имеешь в виду переселение Харитоновых?

Линниковы с детьми жили первое время после Посада у Нины — шестеро в одной комнате. Нужно было срочно найти свое жилье, и Степан обратился за помощью к старому сослуживцу по ЧК Богдану Белянкину, ставшему начальником в НКВД. Тот счел самым удобным устроить Линниковых в той же квартире, переселив кого-нибудь из соседей.

— Харитоновы не хотели переезжать. Им дали к тому же плохую комнату. Я думаю, Богдан им пригрозил.

— Вот ведь совпадение! Ты сейчас заговорила о Харитоновых, а я как раз на днях случайно, на улице, отца семейства встретила. Идет, качается.

— Узнал тебя? — быстро спросила Аполлония.

— Узнал. Он мне навстречу шел. Я посторонилась, а он все равно прямо на меня валит. «Соседушка, — орет, — старая культура!» И дальше матом.

— Он же не пил. Может, он из-за этого переселения спился?

— Причину, чтоб спиться, найти нетрудно.

— Вы разговаривали?

— Черт дернул меня сказать: «Напился, так иди домой». А он мне: «Куда — домой? Туда, откуда меня выперли?»

— Я не могла тогда представить, что Богдан нам так поможет. Он стал большим начальником, мог бы что-нибудь другое придумать. Несправедливо получилось.

— «Несправедливо»! — возмутилась Нина. — С кем у нас обходятся справедливо? Может, с нами? Может, со Стасиком и Катей?

— Что с ними? — вскрикнула Аполлония.

— Черт! — вырвалось у Нины: проговорилась. Не надо было заводить разговор об арестах.

— Что с ними? — повторила Аполлония.

— Взяли их, сначала его, потом ее. Стасик какую-то не ту статью пропустил в газету. Только ты себя с ним не сравнивай, ладно? Он завотделом всесоюзной газеты, а ты — уборщица. Не будут энкавэдэшники из-за тебя «воронок» гонять.

Аполлония улыбнулась.

— Ладно, пошли спать, — сказала она.

Через две с половиной недели, ночью, когда все в квартире спали, к их дому подъехал «воронок». Забрали, ничего не объясняя, Аполлонию, Степана и саму Нину. Детям — Алику, Олечке и Вите — было сказано утром в школу не идти, а сидеть дома. В течение дня за ними должна была приехать машина и отвезти их в детдом.

* * *

Мы оставили смотровую площадку на Ленинских горах и пошли от нее по безлюдному Воробьевскому шоссе к Мичуринскому проспекту. Там, перед перекрестком, мы остановились: дальше вдоль шоссе шла череда правительственных дач, обнесенных высокими заборами. У каждого входа — будка, в ней — милиционер. Я предложил повернуть обратно.

— Ноги устали, — сказала Надя. — Отдохнуть бы.

К тротуару примыкал лесопарк, спускавшийся к Москве-реке. Надя шагнула к деревьям и исчезла за ними. Скоро она позвала меня к себе. Я нашел ее на небольшом лысом бугре, с которого открывалась панорама огней города. Надя сидела на пне и непременно хотела, чтобы я устроился с ней рядом.

— У тебя есть брат или сестра? — спросила она меня.

— Два брата, одна сестра.

— Счастливый. У меня никого.

— Счастливая.

— Неправда, — всерьез запротестовала Надя. — Быть одной плохо. Родители работали, со мной была бабушка, а она хотела только одного: чтобы я сидела смирно. Играть было не с кем. Я была все время одна — с куклой, с книжкой, потому и стала толстой и трусливой. Я себя не люблю. Скажи, Берт, что ты чувствовал к своей сестре?

— Ничего особенного.

— Это потому, что ты закручен в себя, — заявила она безапелляционно.

— Ты думаешь? — позволил себе усомниться я. — Кстати, а ты знаешь, что именно чувствовал Алик к своей сестре?

ОЛЯ И АЛИК

Оля звонила и стучала в дверь Завьяловых, пока за ней не послышались шаги. Алик был один. «Здравствуй!» — вяло ответил он на ее приветствие и пошел обратно в комнату, на диван. Май, теплынь — а у него окно закрыто и плед натянут до подбородка. Оля взяла стул, поставила его у дивана, села, достала из портфеля Томино послание и протянула его брату.

Алик прочитал записку и сунул ее под подушку, после чего бросил колкий взгляд на Олю.

— И сама прочитала?

Брату Оля врать не могла.

— Без спросу, — упрекнул он ее.

— Целовались?

— Все было.

— Что — все?

— Все, что и у тебя с Резуновым.

Оля уставилась в пол и сказала:

— И теперь она тебя зовет Зябой. Что ж, Алик, пусть тогда она тебя так зовет…

Брат на это только усмехнулся.

— Что вы сейчас проходите по старославянскому? — спросил он.

— По старославянскому? — растерянно переспросила Оля. — Не знаю. Я в прошлый раз не была.

— Как не была? И ты — тоже? Почему?

Оля холодно посмотрела на Алика.

— Потому, что я сошла с ума.

— Я серьезно.

— Я тоже. Вижу галлюцинации, веду себя странно.

Тут у нее потекли слезы — так же неожиданно и беспричинно, как это уже не раз было. Алик порывисто поднялся, взял ее руку в свою и всмотрелся в ее глаза.

— Я не плачу, это просто слезы текут, — пояснила Оля обычным голосом.

Он обнял ее и шепнул в ухо:

— Открой шкаф! — так они говорили в детстве, если один что-то умалчивал от другого.

Оля рассказала Алику о двойном зрении, башне, бессоннице, отвращении к еде, разговорах с Михиным, разочаровании в Резунове, навязчивых мыслях, пропавшем интересе к лекциям, нежелании видеть сокурсников.

— Разве это не сумасшествие?

Брат смотрел на нее несчастными глазами.

— Но ты не бойся, это должно пройти, — успокоила она его. — Сама я не боюсь. Я только не могу понять, что со мной. Как вообще такое возможно? Ведь я же всегда была в порядке, и вдруг… И из-за чего?! Из-за рисунка! Все началось у Михина, когда я смотрела на тот рисунок…

Оля опустила голову и уставилась в пол. Помолчав, она воскликнула в отчаянии:

— Как все далеко зашло! Как далеко! Что только ни приходит в голову! Вчера утром, когда ехала на лекцию, загорелась идеей написать письмо в улан-баторский университет. В голове застучало: Шамбала находится в Монголии! Надо организовать совместную советско-монгольскую студенческую экспедицию, чтобы продолжить поиски Рериха.

Оля растерянно посмотрела на Алика и жалко спросила:

— Откуда такое берется? Ты можешь это объяснить? — И, не дождавшись ответа Алика, вдруг оживившись, она спросила другое: — А что, может, это не такая уж глупая идея? Монголия — социалистическая страна, у нас с монголами братское сотрудничество.

— Это так не делается, ты сама знаешь, — мягко сказал Алик. — Кто же пишет письма о сотрудничестве от себя, минуя партком, комсомольское бюро, деканат? Представляешь, что тебе будет за такое письмо?

— Представляю, — резко ответила Оля. — Сумасшедший дом. Ведь, помимо всего прочего, Шамбалы еще и нет на карте.

— Вот именно. Это всего лишь легенда, — осторожно поддакнул Алик.

— Не знаю, и да и нет, — замотала головой Оля. — Это сложно. Я совсем запуталась. Я не то чтобы верю в Шамбалу… я не могу в нее не верить. И потом, это мое странное состояние… А вдруг и правда оттуда может исходить какое-то воздействие? Как ты думаешь?

— Откуда — оттуда?

— Из Шамбалы.

— Так ты, значит, веришь, что она существует?

— Я же говорю, что сама не знаю. Разве такое исключено на сто процентов? Разве не могут люди развить свою способность догадываться, читать чужие мысли, внушать что-то другим? Эта способность существует в зачатке в каждом из нас! И могут быть еще другие способности, о которых мы пока понятия не имеем. Мы используем наш мозг в незначительной степени — это научный факт.

— Тебе нравится идея Шамбалы, страны людей с развитым мозгом.

— А тебе — нет?

— Мне тоже. Знаешь, как я себе это представляю? По утрам в Шамбале всему населению посылается в мозг сигнал на подъем. Радио там нет, оно не нужно. Все начинают день с гимнастики, как у нас. Только у нас гимнастика физическая, а у них мозговая…

Оля смеясь закрыла брату ладонью рот и запоздало упрекнула:

— Как ты мог позволить Назаровой называть тебя Зябой?

Алик освободился от ее руки и выкрикнул:

— К черту Назарову! Это меня от нее с апреля тошнит. Кончено с Назаровой.

— Правда? — обрадовалась Оля и пересела со стула на диван к Алику. Она обняла его и повалилась вместе с ним на подушку. — Зяба-зяба-зяба, зяблик мой, — прошептала она брату в ухо и прижалась к нему грудью. — Помнишь, как мы грели друг друга в блокаду зимой?

То, что произошло дальше, Оля не сразу поняла. Зяба — всегда пассивный Зяба, вдруг стиснул ее, перевернул на спину и впился в ее губы своими. Она почувствовала всем своим телом его возбуждение и стала вырываться.

— Ты сошел с ума! Ты что делаешь?

Брат держал ее. После нескольких попыток Оле удалось сбросить Алика с себя. Спрыгнув с дивана, она бросилась бегом к двери.

На следующий день Дима Завьялов передал Оле записку от Алика. Она пробежала глазами по строчкам:

«Ты должна меня простить. Я этого в себе не знал. Это было как взрыв. Я теперь буду начеку. Забудь о случившемся и будь, как всегда, сестрой. Ты для меня — все. А.» Оля порвала записку. Этого А. она ненавидела.

Шамбалу Оля больше не видела, смеяться и плакать перестала. Мрачная, она высиживала ежедневные лекции и семинары и, когда кончалось последнее занятие, в числе первых шла к выходу. Ее выступления на семинарах перестали вызывать любопытство: знание предмета она показывала, но оригинальных высказываний больше не делала.

Потускневшая Оля, все не выздоравливавший Алик — в другое время на девичьем филфаке им бы перемыли все косточки. Но во второй половине мая 1949 года однокурсникам было не до Линниковых — начались события поважнее странностей брата и сестры из Будаевска.

Обнаружилось, что на факультете свили гнездо агенты международного сионизма. Студентки и студенты поражались: профессор Поршанский — двурушник! Вулич и Днейдер пропагандировали исподволь враждебные взгляды! Ротштейн из учебной части продвигал на общественную работу евреев! И никто ничего не замечал! Напряжение достигло кульминации в последние дни мая, перед открытым партийным собранием. Пошли слухи, что на нем, в числе других, будут обсуждать Резунова — он хотя и не еврей, но был вроде бы замешан в подготовке сионистских диверсий. Его уже несколько дней не видели на факультете.

«Если Борис — враг, то я спала с врагом», — сказала себе Оля. Невыносимая мысль. Собрание должно было состояться в пятницу. В четверг вечером Линникова не выдержала и позвонила Резунову.

— Да! — прозвучал на другом конце провода глухой голос. Резунов или нет?

— Борис Васильевич? — спросила Оля для верности.

— Линникова? — прозвучало в трубке.

Сомнения отпали: она попала к Резунову. Он же нес какую-то ахинею:

— Я ваш конспект просмотрел, есть кое-какие неточности. Давайте так сделаем: вы подъедете сейчас к моему дому, и я вам его вынесу. Просмотрите еще сегодня мои замечания. Если будут вопросы, подойдете ко мне завтра после собрания.

И он назвал ей адрес, словно это было ей впервые — ехать к нему. Прежде чем Оля успела открыть рот, Резунов повесил трубку. Она села на трамвай и поехала к нему на площадь Ногина.

Резунов перехватил ее на остановке.

— Пойдем погуляем, — сказал он и кивнул в сторону переулка, уводящего от его дома. Когда они туда свернули, он заговорил, как это делают подпольщики в фильмах: не глядя на нее, скороговоркой, не давая ей что-то вставить от себя: — Слушай и не перебивай. Дела серьезные. Я привлечен к кампании против сионистов. У меня с профессором Поршанским были близкие отношения. И еще с некоторыми другими. Я должен быть сейчас очень осторожным. У меня, кажется, прослушивается телефон, так что ты мне больше не звони, пожалуйста. Вообще, лучше будет пока держаться друг от друга на расстоянии. Понимаешь? Это сейчас необходимо. Надо это время переждать. Ты меня понимаешь?

Оля кивнула. Резунов облегченно вздохнул.

— Ну вот и ладушки. Ты и сама будь поосторожнее, особенно с подругами. Даже брату не стоит говорить всего.

— Нет у меня подруг! Нет у меня брата! — резко сказала Оля.

— Как «нет брата»? — не понял Резунов.

— Между нами разрыв.

— Что ж, и к лучшему. Сейчас и брат может подвести. Это даже хорошо, что у тебя сейчас никого нет…

Она посмотрела на него с ненавистью.

— Почему же никого? У меня как раз появился человек, с которым я могу говорить обо всем.

— Кто-то из студентов? — встревожился Резунов.

— Да нет, — насмешливо отвечала Оля. — Это твой друг, Михин.

Резунов остановился.

— Ты что? — спросила Оля, увидев, что его лицо исказилось, как от зубной боли.

— Ты когда его видела в последний раз?

— В прошлую пятницу.

— В понедельник ночью его арестовали.

— За что? — выдохнула Оля.

— Не знаю. Что-то делается… Непонятно, что делается…

— Так он же не еврей!

— В том-то и дело. Что он, кто он — я теперь не знаю. Его уже раз арестовывали, перед войной. И вот опять. Неужели и он — враг?

— И он — враг! — прошептала Оля.

Оля, как и Резунов, пришла на следующий день в университет только к собранию. Села среди незнакомых — замкнутая, безучастная.

В конце собрания она попросила слово и высказалась:

— Не могу согласиться, что где свет, там и тени. Смотря какой свет. От косого переменчивого света и в самом деле падают тени. У нас в стране светит прямой и постоянный свет, как свет электрической лампочки. Это свет знания, свет великих идей. И то, с чем мы сталкиваемся, — это не тени, это нечисть. Мы потому и видим ее, что свет хороший — сильный и не гаснет. Плохо, что ослеплены и не всегда видим. Это относится и ко мне лично. Жизнь у нас счастливая, как нигде, а счастье слепит. Я когда узнала, что вокруг затаилось столько врагов, у меня чуть не разорвалось сердце. Как же так, в нашей замечательной стране, которой завидует весь мир, имеются люди, которые хотят все испортить. Это не укладывается в голове! И не надо, чтоб укладывалось. Вычистить требуется нашу жизнь от грязи, а не укладывать эту грязь в голове. Так я считаю!

Парторг, сидевший в президиуме, захлопал ей первым, за ним — весь зал. Оля пробежала сверкающими глазами по повернувшимся к ней лицам и опять замкнулась.

Дима Завьялов вернулся домой в растрепанных чувствах. После собрания почти вся группа поехала к Шурику. Обсуждали выступления и спорили о сознательности.

— Каждый из нас воспитан пионерской организацией и комсомолом, читает газеты, слушает радио, — пересказывал Дима Алику суть дискуссии. — Как увязать друг с другом целеустремленное развитие сознательности с детских лет — и такое постыдное отсутствие самой простой бдительности? Вот и тебя взять. Ты так любил профессора Поршанского…

— Ты сам его любил.

— Любил, да не так. Ты превозносил его до небес. На собрании товарищ Филатов из парткома зачитал несколько цитат из его статей. Это же очевидная провокация. Сам Поршанский это публично признал.

— Ольга тоже была у Шурика? — спросил Алик.

— Нет, ее не было. Она, кстати, ярко выступила в прениях. Очень хорошо сказала о грязи и свете. Подожди, дай вспомнить… что-то в смысле «мы видим, что хотим видеть».

Мрачный Алик посветлел. Глядя мимо Димы, он задумчиво произнес:

— А что, если и сейчас то же самое получается, только наоборот?

— В каком смысле?

— В том же смысле: что мы сейчас хотим видеть грязь — и видим грязь. Только грязь…

— Да ты что? — возмутился Дима. — Это было партийное собрание. Присутствовал инструктор ЦК. Ты что же, сомневаешься в верности партийных оценок?!

— Да нет, я не о том, я говорю чисто теоретически — о сознании вообще, о сознании отдельного человека.

— Ляпаешь всякое. Ты бы уж лучше подождал высказываться, — буркнул Дима и пошел на кухню. Он вернулся оттуда с булкой в руке и, жуя, спросил Алика: — Ты когда был последний раз у врача?

— Уже не помню.

— А справка-то у тебя до какого?

— Справку мне не дали.

— Как не дали? — опешил Дима. — Так тогда это прогул! Ты у меня уже почти месяц лежишь. Да за месяц прогула тебя сразу отчислят!

— Не отчислят, — хмуро отговорился Алик. — Я все объясню в учебной части, там поймут…

— Что — поймут?! — еще больше возмутился Дима.

— Что и с нормальной температурой человек может чувствовать себя плохо.

Дима стремительно направился обратно на кухню. Не прошло и минуты, как он снова вырос у кушетки Алика — лицо сжатое, взгляд колючий.

— Ты, Линников, не болен. Я это и раньше подозревал. Лучше будет, если ты вернешься к себе в общежитие. Завтра же.

— Широкий жест, Завьялов, ни к чему это. Я вернусь сегодня же, — сказал хладнокровно Алик.

Алик приехал в университет в субботу к первой лекции. Он вошел в аудиторию со звонком и занял место в последнем ряду. Оттуда хорошо просматривалось все помещение. Линников пробежал глазами по затылкам — сестры здесь не было. Он скомкал в кармане записку, которую собирался послать Оле по рядам.

Когда лекция кончилась, Алик вышел в коридор и остался там стоять, наблюдая за выходившими из аудитории однокурсниками. Он встретился взглядом с Димой Завьяловым и, кивнув ему в знак приветствия, стал смотреть мимо него. Линникова интересовала Света Макарова, Олина соседка по комнате в общежитии, только она.

Дима подошел к Алику сам.

— Как вчера добрался до общежития? Нормально? — поинтересовался он. Алик, не обращая на него внимания, продолжал следить за выходившими. — Линников, пусть все будет честно. Я счел своим долгом сообщить о твоем отношении к последнему партсобранию в комитет комсомола — и сообщил.

— Когда? — удивился Алик.

— Перед лекцией.

Алик хлопнул Диму по плечу.

— Молодец, Завьялов! Теперь все долги отдал? Или еще есть?

Наконец показалась Света Макарова. Она шла под руку с Томой Назаровой — вот уж некстати. Тома увидела Алика первой. Отцепив руку Светы и что-то ей сказав, она направилась к Линникову. Света осталась ждать подругу.

— Алик, Зяблик, наконец-то! Как ты? Что с тобой было?

Тома встала перед Аликом и заслонила собой все пространство. Он потерялся в ее темном бархатном взгляде. Назарова качнула бедрами, и ее грудь коснулась груди Алика — известный ему прием. Алик отодвинулся и сказал:

— Я еще не выздоровел.

— Да что у тебя за болезнь-то объявилась?

— Ничего особенного, — ответил он и соврал, не выдержав ее испытующего взгляда: — С сердцем связана. У меня порок сердца.

— А я уж стала думать, что тебе от меня какая-то зараза передалась — что-то, о чем я сама не знаю, — как всегда грубо, пошутила Тома. — Надо же так совпасть — ты как от меня ушел, так и сердце заболело. У меня сердце, между прочим, тоже болит, — со значением добавила она и предложила: — Айда вместе обедать сегодня?

— Сегодня я обедаю с сестрой, — отказался Алик.

— С сестрой? — удивилась Назарова. — А где она? Я ее на лекции не видела.

— Должна прийти. Пойду Светку спрошу, почему Оля задерживается.

И Алик направился к стоявшей в стороне Макаровой. Тома последовала за ним и на ходу крикнула подруге:

— Что с Ольгой-то? Или проспала?

— Она сегодня и не ночевала, — сказала Света. И, поджав губы, добавила: — Не в первый раз.

— А вещи на месте? — поинтересовался Алик.

— Вещи-то на месте. С вещами все в порядке. — Макарова постучала по голове. — Здесь не в порядке.

— Это в каком смысле? — холодно спросил Линников.

— В прямом. Говорит всякое. Бред какой-то. Показалась на днях, девчонки ее спрашивают: «Ты чего пропадаешь?» А она: «Не могу больше волчьих морд видеть». У нее теперь все враги. Глаза как у лихорадочной, смотреть страшно.

— Я тоже думаю, что твоя сестрица не того стала, — вставила Тома. — Когда она на собрании выступать стала…

— Вот что, мне надо еще в учебную часть, — оборвал ее Алик и пошел прочь от девушек. Но отправился он в другую сторону — на выход.

* * *

— Забавно, — сказала Надя, выслушав мое добавление к истории Оли и Алика, и насмешливо посмотрела на меня. Можно было подумать, что интимные отношения между братьями и сестрами в ее окружении были в порядке вещей.

— Что именно забавно? Страсть Алика к Оле?

— Нет, другое. То, что они все забыли. — И она произнесла со значением: — Мне тоже есть что добавить к твоему рассказу.

Я посмотрел на часы.

— Давай отложим на следующий раз.

— Тебе не интересно? — удивилась она.

— Конечно, интересно. Только уже пол-одиннадцатого. Сколько тебе отсюда ехать до дома?

— Не беспокойся за меня, — говорила Надя и одновременно что-то искала в своей сумке. Сначала она вынула из нее сигареты и закурила. Пачку положила обратно, спички оставила. Потом она достала из сумки сложенный пополам листок бумаги, развернула его, пробежала глазами и торжествующе протянула мне.

Зажженная Надей спичка осветила коряво написанные строки. Это было своего рода свидетельство о рождении. Надя зажигала одну спичку от другой, пока я читал этот любопытный документ. Из него следовало, что 15 января 1930 года у С. С. и И. И. Певуновых родилась дочь Ольга.

АПОЛЛОНИЯ

«Здравствуй, дорогая моя кузина Ниночка, — писала Аполлония 22 февраля 1930 года, спустя три месяца после того, как перебралась к Степану Линникову. — Я сейчас далеко от Москвы, живу другой жизнью и сама стала другой — но не с этого мне хочется начать свое письмо. Я оказалась одна в доме, первый раз за долгое время и на меня нашло сентиментальное настроение. Знакомо тебе такое состояние? Вспомнились все, кто еще остался в живых — сестра Маргарита, кузен Матюша, дядюшка Глеб Казимирович, вспомнилась ты, и на тебе это чувство задержалось дольше, чем на других. Тебя это, наверное, удивит, ведь родная сестра вроде бы должна быть ближе. Должна, но не ближе: у меня с Маргаритой всегда были трудные отношения, а в прошлом году и вообще произошел разрыв.

Голубчик Ниночка, мы не виделись семь лет, с похорон тети Симы. Я не давала о себе знать, потому что у меня было много скверного и не хотелось приобщать тебя к своим несчастьям. Их пик пришелся на сентябрь прошлого года, когда я потеряла свою комнату в Москве (не буду говорить как — это подлая история). Услышав тогда, что еще существуют толстовцы, я отправилась в одну из их коммун в Тамбовскую губернию. Такой поворот жизни казался мне замечательным: и идеи Толстого мне близки, и работать на земле хотелось, — но и этот план сорвался. Когда я добралась до места, коммуну уже закрыли. Сейчас ведь везде организовывают колхозы, а прежние кооперации упраздняют.

Получилось так, что я осела в деревне Посад и стала деревенской бабой. Я не шучу. Меня зовут здесь Полей, и я живу как все: работаю по хозяйству, ложусь спать рано, встаю тоже рано, ношу валенки и платок. Я квартируюсь у одного инвалида, и мне с ним хорошо. Он все время погружен в свои мысли, ко мне равнодушен, и наше общение сводится к обговоренным услугам. Одно неприятно: я сама тоже стала увечной — повредила ногу и теперь хромаю.

В моем теперешнем положении мне хорошо вот так вот постоять на якоре. Я чувствую, что эта жизнь утихомирила меня и укрепила мое здоровье. Кто я, что у меня за жизнь — такими вопросами я задаваться перестала. Живу, и ладно. Такая судьба. Судьба должна состояться. В каждой судьбе есть смысл. Если смотреть на собственную жизнь, не сходя со своего места, — в ней один смысл, если же приподняться над ней и взглянуть сверху — смысл другой. Этот фатализм дает мне покой, которого я прежде не знала. Нет, глушь, ее простота и пустота меня нисколько не тяготят…»

Голос Степана, раздавшийся у крыльца, оторвал Аполлонию от письма. «Почему он здесь?» — насторожилась она. Степан должен был находиться в клубе на вечере, посвященном дню Красной Армии.

Дверь открылась резко.

— Поля! — позвал Степан с порога. — Подойди!

Аполлония подошла к нему, и, прежде чем она успела двинуться, Степан провел рукой по ее телу сверху вниз.

— Значит, правда, — произнес он зло. — Ты почему мне ничего не сказала?

— Потому что это мое дело, — как могла твердо, ответила Аполлония.

— Ты подумала, в какое ты меня ставишь положение? Ведь все решили, что отец — я. Ко мне в перерыве подходили товарищи со всякими там… шуточками. Когда рожаешь?

— Прости, Степан, — выдавила из себя Аполлония.

— Я тебя спрашиваю — когда рожаешь? — прорычал он.

— В июне.

— И где рожать собралась? Небось здесь, у меня?

— Я бы хотела родить и оставить ребенка в Посаде, в какой-нибудь семье. С собой в Москву я его взять не могу — некуда. Я думаю, в деревне ребенка пристроить легче, чем…

— Дура ты! — взорвался Степан. — Куда ты его пристроишь?! Ты знаешь, какие сейчас дела в деревнях? Осенью у мужиков почти весь урожай отобрали. Они сейчас посевное едят. Кто же теперь возьмет лишний рот?! Говоришь, это твое дело? И хорошо. Можешь сейчас съезжать, можешь — позже, но чтоб в июне тебя здесь не было! Мне младенцы ни к чему. Мне тишина нужна. Отец-то где?

— Погиб.

— Когда?

— Двенадцать лет назад. И мама умерла…

— Да не твой отец! Отец ребенка.

— Не знаю.

— Ну вот что, раз ты не хочешь говорить по-человечески, тогда…

— Я и правда не знаю, кто отец! — оборвала Степана Аполлония.

Она перевела дыхание и продолжила:

— Это было прошлой осенью, в сентябре. Я только приехала из Москвы. Мне надо было в Авдеевку, и я пошла туда пешком. По дороге меня нагнала подвода. На ней сидели пять пьяных мерзавцев. Они остановили лошадей — и… набросились. В общем, понимаешь. Похоже, это были комсомольцы из Боброва, которых посылали куда-то на раскулачивание. Одного из них я увидела еще раз уже здесь, в Посаде, когда раскулачивали Ершовых.

«Дорогая кузина Ниночка, — писала дальше Аполлония. — Вот ведь как получилось: начала письмо с одним настроением, продолжаю с другим. Жизнь только что казалась устроенной — вот именно, казалась. Я ведь умолчала о чем-то очень важном: я в положении. Эта беременность по несчастью, и мне не хотелось писать о ней. Я скрыла и от Степана, что жду ребенка. Теперь вижу, что сделала глупость. Ему сказали об этом другие — сказали только что, когда он был на партсобрании. Туда привела его я, и люди заметили мой живот. Степан попал в нелепое положение — ведь все решили, что ребенок от него, и сейчас он зол на меня.

Я думала, что Степан не станет возражать, если я буду рожать у него в доме, но он возражает. Мы договорились, что до июня я от него съеду. В наших местах ожидается голодный год, но я все равно попытаю счастья в Посаде и соседних деревнях, чтобы найти для малыша хорошую семью, которая захотела бы его примять. Мне самой его на ноги не поставить, я ведь хромая не только физически. Несмотря на то что ребенок нежеланный, я чувствую к нему глубокое сострадание и не могу допустить, чтобы он страдал из-за моей невезучести и несуразности, а то и, не дай Бог, погиб. Отдать его в какой-нибудь из наших детских домов, чтоб ему там искалечили душу, — об этом я и думать не хочу. Самое лучшее — оставить его здесь.

А теперь я вынуждена обратиться к тебе за поддержкой, дорогая Ниночка. Не могла бы ты одолжить мне хоть какую-то сумму, с тем чтобы обеспечить содержание ребенка на первое время? У меня самой сейчас нет ни копейки, а времена наступили тяжелые, и пристроить малыша без денег очень и очень трудно. Извини меня, милая Ниночка, что, начав так браво, я заканчиваю свое послание этой просьбой. Как бы ни получилось с ее выполнением, напиши мне хотя бы маленькое письмецо о себе — так хочется знать, как ты и что ты.

Целую тебя, родная, твоя Аполлония».

За ранней зимой последовала ранняя весна. В конце февраля зачастил снег с дождем, в марте дожди заладили уже без снега и шли почти ежедневно. Дороги развезло.

Степан должен был ждать до мая, чтобы отвезти свою веревку в приемный пункт, за тридцать верст от Посада. Ехал он туда первый раз — прошлым летом помер хозяин дома, дед Гридин, который сдавал его продукцию вместе со своей. Аполлония, будучи уже на последнем месяце беременности, сопровождать Линникова отказалась. С ним поехал, за хороший куш, его старый знакомец Флор-Федька.

С Аполлонией Степан договорился так: как он вернется, она на той же телеге с тем же Федькой отправится на станцию. Уезжала Аполлония к Нине. Та отозвалась на ее письмо телеграммой: «Приезжай ко мне, что-нибудь вместе придумаем». Телеграмма пришла в марте, когда уже было не проехать.

Степан собирался обернуться за три дня. В тот же день, когда он уехал, у Аполлонии появился гость.

Аполлония сначала подумала, что детский плач ей мерещится: откуда взяться в действительности младенцу за окном? Не было в мае новорожденных в Посаде, даже беременных в эту мрачную весну, кроме нее самой, в полупустой деревне не было. Плач, послышавшийся на улице, между тем не пропадал, а приближался. Стукнула калитка.

Аполлония подошла к окну и увидела на дорожке, ведущей к крыльцу, Певунова. Осунувшийся, небритый, непривычно съеженный, он прижимал к груди завернутого в одеяло ребенка. «Белка», — догадалась Аполлония. А где же Соня?

— Нет больше Соньки, — бесстрастно сообщил Певунов, когда вошел в дом. — Померла при родах. Непредвиденное осложнение: ребенок лежал неправильно. В общем, большая потеря крови, заражение — и конец. У нас там, на стройке, больницы нет. Живем в палатках. И больные в палатках. Врачей нет, один фельдшер на все болячки. Потому я и здесь. Сама понимаешь, каково в наших условиях младенцев держать. Линников как-никак дед, у него свой угол имеется — пусть ребенок здесь будет. Зовут его Ольгой.

Певунов протянул Аполлонии дергавшийся сверток и добавил:

— Мокрая она, перепеленать бы надо.

Когда девочка оказалась в руках растерянной Аполлонии, Певунов козырнул и пошел.

— Стой! — крикнула Аполлония и последовала за ним в сени с Белкой на руках. — Ты куда?

Певунов обернулся у двери и бросил:

— Мне обратно надо. Отпустили, только чтобы ребенка отвезти.

Открыл дверь и пропал.

— «Зовут его Ольгой»! — передразнила Аполлония Певунова и прижала к себе малышку покрепче, пропев: — Оля — О-леч-ка!

Девочка мгновенно замолчала. Аполлония поцеловала ее в лобик и положила на стол, чтобы перепеленать. Зрачки у Олечки сузились, и посветлевшие глазки — широко распахнутые, серые, как у Соньки, — уставились на Аполлонию. И, словно узнав ее, Белка улыбнулась.

Федька помог Степану сойти с телеги и повел к катитке. Увидев вышедшую на крыльцо Аполлонию, он крикнул:

— Вещи где? Выноси их.

Аполлония сошла с крыльца и пошла ему навстречу. Она переняла Линникова у Федьки и объявила, что на станцию сегодня не поедет.

— Чего это? — спросил Степан.

— Пока тебя не было…

Степан резко двинул руку в сторону и попал ею на живот Аполлонии: вопрос отпал.

— …кое-что произошло, — закончила Аполлония.

— И здесь «произошло»! — с досадой отреагировал Степан. — Что-то уж очень много стало происходить.

— Или что-то случилось? — встревожилась Аполлония.

— Крах случился. Кончилась наша кооперация. Взяли изделие сейчас за треть цены, из жалости, можно сказать. Кустарей побоку. Никаких единоличников больше не будет. Совхозы, колхозы — такое теперь время. А здесь-то что стряслось?

Аполлония дала знак Федьке, чтобы шел домой, и, подведя Степана к крыльцу, уселась вместе с ним на ступеньку.

— Сони больше нет. Умерла при родах.

Степан дернулся и отвернулся от Аполлонии. Прямой, с вытянувшейся шеей, он замер как неживой. Аполлония положила Линникову руку на плечо.

— Прими мои соболезнования.

Степан поднялся.

— Ты в дом? Подожди, — остановила его Аполлония. — Олечку разбудишь. Она только уснула. Здесь Сонина дочка. Певунов принес.

— Как принес? Зачем принес? Где он? — вскричал Степан.

Аполлония тоже поднялась и, взяв Степана под руку, повела его за дом.

— Там поговорим.

Они обошли дом, сели на лавочку. Степан стал теперь вялый, словно тряпочный. Таким жалким Аполлония его не знала.

— Я вижу, ты Соню все-таки любил… — начала она, но он замотал головой.

— В том-то и дело, что нет. Взял ребенка в дом, а полюбить не смог.

— Могу представить. У нее был нелегкий характер…

— А меня она, — перебил Аполлонию Степан, — вообще ненавидела. Виноват я перед ней.

— В чем виноват?

— Как на дело ни посмотри, я перед Сонькой виноват, — произнес Линников в пространство. — И все из-за книги. Кто поверит — вся жизнь сломана из-за какой-то книги…

— Из-за какой книги? — опять подала голос Аполлония, но и в этот раз Степан ее не услышал.

— Нельзя отдаваться вещам. Даже если это книги… — сказал Линников и замолчал.

Аполлония тронула руку ушедшего в свои мысли Степана.

— Я не пойму, что тебя так мучит?

Линников встрепенулся от ее прикосновения и заговорил снова:

— За книги я на все был готов, как чокнутый. Дорвался до книг и одурел, алчный стал, ненасытный, только читать хотел, больше ничего. Днем и ночью читал бы. Память еще была у меня прямо дьявольская. Все что ни читал, запоминал. Датами, именами любил других подавлять. Самомнение разрослось — больше меня стало. Нравилось знать, чего другие не знали, понимаешь?

— Честно говоря, не очень, — призналась Аполлония.

— Ты ничего еще не знаешь. Я все бросил и приехал сюда, в Посад, из-за одной книги. «Откровение огня» — ее заглавие. Услышал, что ее еще называют «книга тайн», и вообразил себе черт знает что. Это самое «Откровение огня» было спрятано в Благовещенском монастыре. Когда я приехал сюда, монастырь был уже разорен. Все порушено, растащено, вверх дном перевернуто. Я все равно остался, на случай стал надеяться. Случай-то и правда подвернулся. Вслед за мной появился в Посаде еще один. Тоже приехал за этой книгой. Досталась книга все же мне, добился я своего — только глаз у меня уже не было. Сонькины глаза я в действительности удочерил, а не Соньку. До самой Соньки мне и дела не было. И она это сразу почуяла. Книга была написана старой прописью, читать ее Сонька не смогла. Я договорился с Федькой, и он за месяц научил ее разбирать буквы. Я едва дождался, когда она начала мне читать это проклятое «Откровение». Я заставлял ее читать целыми днями. У самого-то голова уже не та, что была — и гудела, и болела, и память как пулеметом изрешеченная стала. Я заставлял Соньку повторять прочитанное, иногда по нескольку раз одно и то же. И зачем? Ведь что в той книге написано — было мне совершенно ни к чему. Я-то представлял ее совсем другой. А «Откровение огня» оказалось учебником для монахов. Но разве сразу признаешь, что книга, из-за которой стал инвалидом, тебе не нужна! И заставлял Соньку читать, а себя — слушать. Даже заставлял себя воображать разное, как в книге было сказано. Два раза мне Сонька прочитала «Откровение огня» с начала до конца, в третий раз мы и до половины не дошли. Сам сказал: хватит. Почувствовал, что ненавижу эту книгу. А Сонька ее ненавидела уже давно. И вместе с ней — меня. Знаешь, как она мне отомстила? Запил я. Уж больно горько мне стало. Зальешь в себя самогонки, и ничего не помнишь — то, что мне было надо. Утром очухаешься, позовешь Соньку, а она ничего тебе делать не хочет. Чай поставить, щи сварить, куда отвести — все отказывает. «Ты напился и как мужик меня домогался», — говорит. Каждый раз одно и то же. Слышишь такое — холодеешь. Сам-то я ничего не помнил. И не мог поверить: я до баб никогда охоч не был. Как такое могло со мной случиться — на ребенка кидаться, пакость-то какая! Правда, Соньке уже шестнадцать стукнуло, не совсем уже ребенок, но все равно. Верить не верил, но и уверенным на сто процентов быть не мог. Вот на какой крючок меня тогда Сонька подцепила и держала. Ее характер потом, когда выросла, еще больше сказался. Любила она с людьми в темную играть, власть над ними любила, в комсомол из-за этого пошла. Это она-то, урожденная княжна Мещерякова…

— Княжна? — поразилась Аполлония. Она снова увидела перед собой Соньку в лисьей шубе, стоящую посреди опустевшей горницы Ершовых, — и себя, съежившуюся на лавке в углу. Космохвостка и «помощница». Княжна и генеральская дочь — обе без семьи, обе скрывающие происхождение, обе беременные. Вот ведь ирония судьбы…

— Только я один знал, кто Сонька на самом деле — сама проговорилась еще в первый год, когда попала ко мне. Она жила с родителями и братом в поместье, в Оренбургской губернии. Мужики их после революции подпалили. Когда мать и брат выбежали из дома, спасаясь от огня, их забили. Отец отстреливался из дома до последнего — с домом сгорел. Сонька единственная из семьи осталась в живых: ей удалось выбраться из окна и спрятаться в кустах. Потом беспризорщина, детская колония — и слепой дурак, требовавший, чтоб читала ему одну и ту же галиматью с утра до вечера. Отомстила за все и здорово отомстила. Она могла бы погубить меня совсем, сообщив о насильничании в партком. Спасло то, что я ее тайну знал. Такой был у нас зарок: молчание за молчание. Настоящего покоя мне от такого положения быть не могло. Откуда ему взяться, если не знаешь, запачкан или чист? Пить бросил, чтоб грязи больше не нарастало. Но прошлая грязь — настоящая или наговоренная — на мне. И правды теперь никогда не узнать…

Когда они вернулись в дом, Олечка уже проснулась и плакала. Аполлония, взяв девочку на руки, передала ее Степану, не обращая внимания на его сопротивление. С ее помощью Линников прижал к себе дергавшееся тельце. Потом почувствовал, что держит ребенка один.

— Останься рядом! Не отходи! Еще уроню! — запаниковал Степан. Он инстинктивно прижал к себе Олечку, и она доверчиво замерла. — Что же теперь делать? — растерялся Линников. — Я слепой, работы нет, деньги кончатся уже к лету, год в деревне голодный. Вон ты столько домов обошла, чтоб свое дитя пристроить, — и все без толку И у меня ребенка здесь никто не возьмет…

— Вот что, поедем все вместе в Москву: ты, Олечка и я, — решительно заявила Аполлония. — Нина поможет найти комнату и занять денег на первое время. Я научу тебя кормить из бутылки, пеленать и стирать — ты это сможешь. Будешь мне помогать с Олечкой, пока не рожу, и потом еще месяц-два. Я как оправлюсь от родов, пойду работать и отдам детей в ясли. Пойду работать на фабрику — большие производства имеют ясли. Как все устроится, я отвезу тебя обратно в Посад. Согласен?

— Как все наскоком получается… — пробормотал Степан.

— Так согласен или нет?

— Что еще придумаешь? — спросил в пустоту он.

— Из практических соображений, лучше всего будет, если мы распишемся и запишем обоих детей на себя. Как ты к этому относишься?

— Мне — что, — сказал Линников.

На следующий день Аполлония и Степан зарегистрировали брак в Посадском сельсовете и стали собираться в Москву. Линников отказался оставить книги бабке Гридиной на растопку. По его просьбе Аполлония сложила их в чан и закопала за огородом. После этого Степан вручил ей рукопись в кожаном переплете.

— Вот оно, «Откровение огня», та чертова «книга тайн». Сунь ее куда-нибудь в узел. Станет в Москве туго, продадим. Хоть какой-то прок будет от этого талмуда. Не я один чокнулся на книгах — найдется и еще какой-нибудь сумасшедший, кто за «Откровение огня» ничего не пожалеет…

В начале июня у Аполлонии родился мальчик. Она назвала его Аликом.

* * *

Надя встала с пня, зашла мне за спину, опустилась на корточки, обняла меня и сказала:

— Берт, мне нужно с тобой поговорить.

Мы говорили уже часа два.

— Возможно, ты сейчас здорово удивишься. У меня есть один план. Я тебя очень прошу, выслушай меня до конца. Даже если мой план покажется тебе чушью — не говори сразу, что это чушь, ладно?

— Это не в моем характере.

— Ты можешь спокойно отказаться, я пойму. Только ты не отказывай сразу, ты подумай, пожалуйста, — все тянула она и наконец произнесла со значением: — Я уверена, что все происходящее с нами — не просто приключения, это судьба.

Я присвистнул.

— Ладно, не свисти, я могу сказать и проще: это не случайно, что ты стал искать «Откровение огня», а я его нашла. И наша близость не случайна… — Здесь она замялась и спросила: — Ты мне ничего тогда не сказал. Скажи сейчас: тебе тогда, в палатке… было хорошо со мной?

Запоздалый вопрос. Я думал, что он меня уже миновал.

— Очень хорошо, — ответил я. — Так что у тебя за план?

Она еще помедлила и заговорила:

— Из-за увольнения из АКИПа я не смогу в ближайшее время выехать за границу как туристка, не говоря уже о поездке по приглашению — ведь для оформления выездной визы требуется характеристика с места работы. Даже если я завтра опять куда-то устроюсь, эту чертову характеристику мне нигде сразу не получить. У меня, в моем положении, есть только одна возможность попасть за границу без промедлений: вступить в брак с иностранцем. Можно договориться с кем-то о фиктивном браке за деньги. А можно провернуть все дело вдвоем — и мой выезд, и издание «Откровения огня». Ты понимаешь, что я имею в виду?

— Еще нет.

— Твой брак с Сандрой ведь формальность, верно?

— Не совсем.

— Ты не любишь Сандру, — упрямо сказала Надя.

Я промолчал.

— Извини, у меня получается все как-то грубо, — беспомощно проговорила она. — Я не могу найти верные слова. Это очень трудно… Я скажу прямо. Если ты разведешься с Сандрой и распишешься со мной, мой выезд в Голландию будет обеспечен. Наш брак станет чисто деловым, только ради издания «Откровения». Если хочешь, мы можем сразу договориться о его продолжительности. Я согласна на все твои условия. Ничего не отвечай сейчас, пожалуйста. Ты подумай, ладно?

Я чувствовал спиной ее напряжение. Я сделал так, как она просила: сказал, что подумаю.

Услышав это, она поцеловала меня в затылок. Была уже ночь. Огни на другом берегу Москвы-реки поредели. Мне надоело на них смотреть. Я поднялся, и мы пошли обратно на Воробьевское шоссе.