Гарушины ездили часто, но вместо того, чтобы тревожиться и возмущаться, как делала это княгиня, старый князь привык к их посещениям, играл с Петром Ивановичем в пикет, Александра же часто не замечал и утверждал потом, что уже давно не видал его. В большинстве случаев княгиня не выходила из своих комнат, старики садились за игру, а Александр Петрович присоединялся к молодёжи и, слушая их разговор, переводил свой мутный взгляд от Веры к Ане, словно сравнивая их.
Часто он заставал здесь Листовича. Всё общество собиралось у пруда или в круглой беседке. Аня неизменно что-нибудь шила, Маров говорил, выкуривая одну папиросу за другой и, видимо рисуясь, щеголял несколько циничной, но ненасытной жизнерадостностью. Вера следила за ним исподлобья, сдержанно волновалась и иногда, не выдержав, горячо и порывисто возражала ему.
— Я не знаю лжи лицемернее и глубже, как эта ваша рассудочная любовь, — говорил Маров. — Любить рассудочно, это значит не любить никого. Мне дано чувство, и я пользуюсь им для тех, кто мне близок, кто мне приятен. У меня есть стакан доброго старого вина, и я знаю, что это вино доставит мне наслаждение. Но если я возьму и вылью его в этот пруд, то вода от этого не будет вкуснее, а вина у меня не станет. Вот та любовь, которую вы проповедуете!
Он помахал себе в лицо своей широкополой соломенной шляпой и оглянулся, стараясь подметить произведённое впечатление.
— Не можете любить, так и не надо! — чуть не крикнула Вера. — Я вот тоже не могу… Зачем же лгать и притворяться? А только, я уверена, что в каждой душе есть что-то… какая-то жалость, какая-то нежность. Её надо найти, ей надо дать развиться… Для неё всё равно: свой ли, чужой ли. И зачем вы хотите отрицать, если это чувство именно поднимает вас из ничтожества? От чего вы защищаетесь?
— Вера Ильинишна! Княжна! — заговорил Маров, прижимая руки к жилету. — Я не ищу лишних страданий. На долю каждого отпущено их достаточно. Я не ищу…
Он грустно покачал головой и вдруг переменил тон.
— Моя любовь должна дать мне другое, — восторженно воскликнул он. — Я хочу радости, а не жалости, и, если я принесу кому-нибудь каплю счастья, я скажу себе, что и моя жизнь прошла недаром.
— Да, это так, — сказал Листович и выразительно поглядел на Аню.
Девушка густо покраснела.
— Да о чем же мы говорим? — нетерпеливо крикнула Вера. — Я согласна: мы все мелки, ничтожны и эгоистичны, и мы можем ещё так жить и нам может быть хорошо… Что вы мне доказываете? Повторяю, я с этим согласна. Но я не могу согласиться, что именно так должно быть. Я убеждена, что все мы лучше того, чем сами думаем, только боимся себя и того, что в нас есть лучшего… И скажите мне ещё, где гордость? В чем ложь? В том, что я признаю зло и хочу, чтобы его было меньше, или в том, что я признаю зло и выставляю его, как знамя, наперекор всему, с бесстыдством, которому нет оправдания!
— Княжна! — вскрикнул Листович. — Большая гордость в таком осуждении!
— Да, да, я знаю! — вне себя подхватила Вера. — И мне всё равно. Судите меня, как я вас сужу, но я должна была сказать то, что я сказала. Я бы прибавила ещё… — уже тише договорила она, — но в этом вы уже не поверите мне! Я охотно прибавила бы ещё, что и себя я осуждаю так же горячо, как вас, и себя я… ненавижу… Но вы не поверите, не поверите…
Выражение мучительного стыда пробежало по лицу Веры, она отвернулась и замолчала. Настала длинная и неловкая пауза.
Маров вздохнул и стал ощупывать свои карманы.
— Юрий Дмитриевич! Одолжите папиросочку: свои все вышли.
Александр Петрович присутствовал при разговоре с выражением нескрываемой, даже несколько высокомерной и совершенно искренней скуки. Он не понимал этой впечатлительной, некрасивой и о чем-то страдающей девушки и ему казалось, что из всех присутствующих он один только искренен в своём презрении к этим ненатуральным разговорам.