Принц Галлии (др. вар.)

Авраменко Олег Евгеньевич

КНИГА ПЕРВАЯ

КРАСАВЧИК

 

 

ПРОЛОГ. ФИЛИПП. ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ ВЕСНА

Горы были высокие, а ночное небо над ними — чистое и глубокое. В небе, окруженная россыпью звезд, медленно и величаво плыла ущербная луна, заливая призрачным светом громадный древний замок, приютившийся в междугорье на высоком холме с пологими склонами вблизи горной реки, что несла свои быстрые воды с юга на север — с гор в равнину.

Вокруг замка, на склонах холма и у его подножия, раскинулся город. Как это часто бывает, замок вельможи, возведенный в глуши, но в стратегически важном месте, притягивал к себе людей, как магнит притягивает железные опилки, и постепенно обрастал домами, где селились рыцари и слуги, торговцы и ремесленники, придворные чины и просто дворяне мелкого пошиба, желавшие жить по соседству со своим сеньором, дабы не упустить исходящих от него милостей.

Так и возник этот город меж гор. А со временем он стал настолько большим по тогдашним меркам, что был опоясан внешней крепостной стеной и глубоким рвом, заполненным проточной водой из реки — всегда чистой и свежей. От главных городских ворот начиналась широкая, хорошо утоптанная дорога, которая, извиваясь змеей между соседними холмами, исчезала вдали среди гор.

В этот поздний час и замок, и город спали крепким сном, и дорога была почти пуста; лишь один-единственный всадник, молодой человек лет двадцати, одетый в добротный дорожный костюм, не спеша, будто в нерешительности, ехал в направлении замка. Время от времени он и вовсе останавливался и осматривался вокруг. В такие моменты взгляд юноши становился мечтательным и чуточку грустным, а затаенная нежность в его глазах безошибочно указывала на то, что этот горный край был его родиной, страной его детства, которую он, по собственной ли воле, то ли по принуждению, покинул много лет назад и теперь, после долгого отсутствия, вновь оказался в родных местах, среди высоких гор, где прошли его детские годы. Тот древний замок на холме вблизи быстрой горной реки некогда был его домом…

Горы не звались Пиренеи, река — Арьеж, замок — Тараскон, а тот молодой человек, о котором мы только что говорили, был Филипп Аквитанский, граф Кантабрии и Андорры. Изредка его называли Коротышкой, ибо был он невысок ростом, но чаще всего — красивым или Красавчиком, и прозвище это не нуждалось в особых комментариях. Филипп действительно был красив, исключительно красив; в его безупречно правильных чертах лица даже самый дотошный взгляд не отыскал бы ни малейшего изъяна, а его белокурым с золотистым отливом волосам позавидовала бы черной завистью любая прелестница-блондинка. Один-единственный упрек можно было бы сделать в адрес внешности Филиппа — что его красота скорее девичья, чем мужская, — если бы не волевое выражение его лица и решительный, порой жесткий и пронзительный взгляд его больших глаз цвета весеннего неба над Пиренеями. Несмотря на несколько хрупкое телосложение, во всем облике юноши сквозила необычайная мужественность, начисто отметавшая малейшие подозрения в какой-либо двуполости.

Всякий раз, когда его называли Красивым, Красавчиком, Филипп снисходительно улыбался; в общем ему нравилось это прозвище. Однако его улыбка мигом становилась горькой, когда он слышал свое имя с эпитетом Справедливый — так звали его отца, герцога…

Дон Филипп, герцог Аквитанский, принц Беарнский, маркграф Пиренейский, верховный сюзерен Мальорки и Минорки, князь-протектор Гаскони и Каталонии, пэр Галлии, был самым могущественным и грозным из всех галльских вельмож, включая даже короля. Он владел Гасконью — одной из пяти исторических провинций Галлии, Балеарскими островами в Средиземноморье и почти всей Каталонией за исключением графства Барселонского. Влияние в остальных трех провинциях Галлии — Провансе, Лангедоке и Савойе — делили между собой король, маркиз Готийский, герцог Савойский и граф Прованский; а в Лангедоке, к тому же, заметное влияние имели кастильские короли, которые владели графством Нарбонн, доставшимся им по наследству от Матильды Галльской, графини Нарбоннской, которая вышла замуж за короля Альфонсо XI. Надобно сказать, что в последние сто лет правления династии галльских Каролингов,* чаще всего называемых просто Тулузцами, королевство Галлия представляло собой весьма шаткое образование. Являясь по сути союзом самостоятельных княжеств, королевская власть в котором вне пределов Тулузского графства была чисто номинальной, Галлия находилась в состоянии неустойчивого равновесия. Вражда между двумя самыми могущественными княжескими родами, герцогами Аквитанскими и графами Прованскими, неизменно передававшаяся от отца к сыну на протяжении вот уже нескольких поколений, была ничем иным, как борьбой за галльский престол, которая становилась все ожесточеннее по мере дробления королевского домена на отдельные графства. И только благодаря поддержке со стороны маркизов Готийских и герцогов Савойских четырем последним королям Галлии удавалось удержать в своих руках кормило верховной власти.

Впрочем, к середине пятнадцатого века соперничество за обладание королевской короной несколько поутихло, но на сей счет никто не питал никаких иллюзий — это было лишь затишье перед бурей. После смерти в 1444 году неугомонного Людовика VI Прованского молодой король Робер III* учредил опеку над его малолетним сыном-наследником и таким образом на некоторое время избавился от угрозы своему благополучию с востока. Что же касается Гаскони и Каталонии, то нынешний герцог Аквитанский никогда не посягал на галльский престол и никогда (за исключением одного-единственного случая, о чем мы расскажем чуть позже) не вступал в конфликт с королевской властью. Вот уже двадцать четыре года правит Гасконью и Каталонией герцог Филипп III, и все эти двадцать четыре года во всех его владениях царили мир и покой. Не будучи сверх меры честолюбивым, он вполне довольствовался тем, что имел, и никогда не смотрел с вожделением на чужие земли. Несчастный в личной жизни, герцог все свое время, всю свою энергию, все свои способности (благо таковые у него были, притом незаурядные) посвятил государственным делам. Он отличался редкостным бескорыстием и обостренным чувством ответственности перед людьми, богом, но прежде всего — и что немаловажно — перед собственной совестью. Под его мудрым руководством Гасконь, Каталония и Балеары процветали, росло благополучие всех его подданных, безжалостно искоренялась преступность, все меньше и меньше крестьян шло в лесные разбойники — отчасти потому, что это стало слишком опасным промыслом, но главным образом из-за того, что герцог крепко держал в узде местное чиновничество, не позволяя ему зарываться и грабить средь бела дня простой народ. Поэтому неудивительно, что гасконцы и каталонцы, которые, как и все латиняне, любили награждать своих правителей меткими прозвищами, называли герцога Справедливым…

Младший сын герцога, тоже Филипп, прозванный Красивым, Красавчиком за свою внешность и Коротышкой — за рост, грустно усмехнулся и прошептал с горечью в голосе:

— Справедливый… Однако долго же мне пришлось ждать твоей пресловутой справедливости!

Филипп, наконец, принял решение, развернул свою лошадь и направился прочь от Тараскона.

«Ну нет уж, — подумал он, — Перед отцом я предстану в свете дня, а не под покровом ночи. Пусть он при всех скажет то, что написал мне в письме. Пускай все знают, что я не блудный сын, воротившийся домой с покаянием, скорее как раз наоборот… А сейчас…»

Филипп пришпорил лошадь, и она побежала быстрее по широкой дороге, которая змеей извивалась между холмами и исчезала вдали среди гор. Там, впереди, в двух часах поспешной езды, находился замок Кастель-Фьеро, родовое гнездо графов Капсирских, хозяином которого был лучший друг детства Филиппа и его ровесник Эрнан де Шатофьер.

 

1. ФИЛИПП. ШЕСТНАДЦАТАЯ ВЕСНА

Весенний лес купался в последних лучах заходящего солнца. Налетел свежий ветер, зашумел в кронах деревьев, повеяло приятной прохладой — особенно приятной после такого знойного дня. Все лесные жители оживились, приободрились, во весь голос запели птицы, провожая уходящий день, и только одинокий всадник, заблудившийся в лесу, нисколько не радовался ласковому вечеру. Отпустив поводья лошади, он раздраженно оглядывался по сторонам; на лице его застыло выражение растерянности, досады и беспомощности. Наступление вечера прежде всего значило для него, что приближается ночь; а перспектива заночевать где-то под деревом совсем не вдохновляла молодого знатного вельможу — даже очень знатного, судя по его одежде и внешности. Очевидно, ему была чужда романтика странствующего рыцарства.

«Другого такого дурака, как я, надо еще поискать, — упрекал он себя с самокритичностью, которую позволял себе только в мыслях, да и то изредка.

— Не хотел ехать со свитой, взял бы проводника. Так нет же! Осел упрямый!.. Теперь уже не замок дона Фелипе,* а хоть какую-нибудь лачугу найти, где можно сносно перекусить и устроиться на ночлег».

Вельможа лет двадцати пяти удрученно покачал головой. Э, да что и говорить-то! Ехал бы по дороге, горя бы не знал. А так, нашелся один олух, что посоветовал ему поехать через лес, так-де ближе будет, а другой олух, то бишь он сам, последовал этому совету. И вот результат — заблудился. Он заблудился! Лучший охотник королевства! Как узнают при дворе, смеху-то будет… И главное, что смеяться будут не в глаза, а украдкой, за спиной. Вот такие дела. Дела неважнецкие…

«Непременно разыщу этого горе-советчика, — решил всадник, — и отрежу ему язык. Чтоб другим не показывал дорогу, как мне показал… Впрочем, — тут же добавил он, — с отрезанием языка придется повременить. Сперва нужно выбраться из этой чащи». — Он тяжело вздохнул.

«И дон Фелипе тоже хорош, — чуть погодя нашел еще одного виновника своих бед молодой вельможа. — Жил бы себе в Сантандере, в своей столице — где там! И угораздило же его забраться в эту глухомань, в эту…»

Вдруг всадник настороженно придержал лошадь. Его чуткие уши уловили доносившийся издали треск сухих веток, который становился все громче и громче по мере приближения источника звука. Так шумно мог передвигаться только человек… или же медведь — но наш путник предпочел не думать о второй возможности, справедливо считая, что сегодня на его долю и так выпало слишком много неприятностей. Он не обманулся в своих оптимистических ожиданиях: вскоре между деревьями замаячила человеческая фигура.

— Эй! Эгей! — зычным голосом крикнул вельможа. — Кто там?

В ответ на его окрик раздался короткий собачий лай. Человек немного изменил направление, ускорил шаг и спустя минуту, уже подходил к вельможе. Это был крестьянин лет тридцати пяти, здоровенный детина, одетый в видавшие виды потертую кожаную куртку, штаны из грубого домотканого полотна и высокие охотничьи сапоги. С его внешностью деревенского громилы резко контрастировала на удивление добродушная физиономия и прямой, открытых, хоть и немного плутоватый, взгляд маленьких черных глаз. За правым плечом крестьянина виднелся колчан с луком и стрелами, а через левое был перекинут ремешок охотничьей сумки, которая тяжело билась о его бедро. Рядом с ним, важно ступая, брела великолепная борзая чистокровной английской породы. Будучи большим любителем собачьей охоты, к тому же не лишенным тщеславия, вельможа от души пожалел, что эта борзая не находится на его псарне, и проникся невольной завистью к ее владельцу.

Между тем крестьянин остановился в двух шагах от вельможи, снял кепку и почтительно, но без тени раболепия поклонился.

— Ваша милость звали меня? — вежливо осведомился он.

— Да, человече, звал, — с нарочитой небрежностью ответил всадник, затем снова взглянул на четвероногого спутника крестьянина и, не сдержавшись, восхищенно добавил: — Хороший у тебя пес!

— Хороший, — согласился крестьянин. — Да не мой, а моего господина.

— Хороший пес у твоего господина, — сказал вельможа отчасти потому, что действительно так подумал, но еще и потому, что вдруг растерялся. Ему страшно не хотелось обнаруживать перед плебеем свою беспомощность, признаваясь в том, что заблудился.

Однако крестьянин будто прочел его мысли.

— Ваша милость, верно, сбились с пути, — полувопросительно, полуутвердительно произнес он.

— С чего это ты взял? — нахмурился вельможа, а почки его ушей предательски покраснели. — Вовсе нет.

Крестьянин безразлично пожал плечами: ну, раз так, воля ваша.

— А ты куда путь держишь, человече? — после неловкой паузы спросил вельможа.

— Возвращаюсь в замок моего господина, — ответил крестьянин, поглаживая борзую, которая смотрела на него ласковыми и преданными глазами. — Вот настрелял дичи и возвращаюсь. Мой господин ужинает поздно.

— При этих словах он почему-то усмехнулся. — Очень поздно. А любит, чтобы все было свежее.

— И что ж это за птица такая, твой господин?

Крестьянин укоризненно покачал головой.

— Никакая он не птица, сударь. К сведению вашей милости, я имею честь служить у САМОГО дона Фелипе — хозяина этого края. И ежели он птица, то не простая — орел!

— Так ты служишь у графа Кантабрийского?!

— Да, сударь. У его высочества, — ответил крестьянин, особо подчеркнув титул своего господина.

— И сейчас ты возвращаешься в его замок?

— Да, да, ваша милость. Прямо в замок его высочества.

Вельможа обрадовался: вот так удача!

— Прекрасно! — удовлетворенно и с явным облегчением произнес он. — Просто великолепно! Нам, оказывается, по пути. Я, видишь ли, тоже еду к дону Фелипе.

— Вот как, — вежливо сказал крестьянин. — Сеньор дон Фелипе, без сомнений, будет рад такому гостю, как ваша милость.

— Да уж, надеюсь, — сказал вельможа и спешился. — Если хочешь, можешь повесить сумку на луку седла, — предложил он крестьянину. — Вижу, ты славно поохотился.

— Так, стало быть, ваша милость собираетесь идти пешком? — спросил крестьянин.

— Да, — кивнул вельможа, — мы пойдем вместе. — Он немного помедлил, затем добавил: — И вообще, зря ты бродишь по лесу один. Не ровен час, нарвешься на разбойников, и тогда твой хозяин останется без свежей дичи на ужин.

Крестьянин украдкой ухмыльнулся: нетрудно было раскусить наивную хитрость этого спесивого господина.

— Однако же, ваша милость, дорога нам предстоит неблизкая. Лучше бы вам поехать верхом, а то пока мы доберемся…

— Сам знаю, что далеко, — раздраженно оборвал его вельможа. — Но я весь день провел в седле и хочу малость поразмять ноги.

— Воля ваша, сударь, — сказал слуга Филиппа. — Мне-то что.

И они пошли.

— А как тебя зовут, человече? — спросил вельможа.

— Гоше, к сведению вашей милости.

— Гоше? Странное имя. Ты откуда?

— Да здешний я, сударь, здешний. Это их высочество дали мне такое имя. Сказали, что прежнее им трудно выговаривать.

— Ага. Судя по произношению, ты баск.

— Ваша милость угадали.

— И ты согласился переменить имя?

— Согласился, ваша милость, с радостию согласился. Ведь сеньор дон Фелипе освободил меня, и теперь я служу ему как свободный человек, а не как раб.

— Да, да, что-то такое я слышал. За выкуп.

— Сеньор дон Фелипе всех освободил. Сперва за откупную, а у кого не было чем платить, тех их высочество позже освободили задаром. И меня в том числе…

Они шли не спеша, наслаждаясь приятным вечером и непринужденно беседуя. Против ожидания, вельможа обнаружил, что ему доставляет удовольствие общение со слугой-крестьянином, в котором за внешним простодушием, несколько нарочитой грубостью и неуклюжестью речи скрывался незаурядный, живой и хитрый ум. В частности, вельможа не сомневался, что деньги у этого малого всегда водились, но он не спешил выкладывать их за свое освобождение, предвидя, что коль скоро граф Кантабрийский решил отменить в своих владениях крепостное право, то в конечном итоге свободу получат все — независимо от того, заплатили они выкуп или нет. Со своей стороны, крестьянин заключил, что его знатный спутник не так уж надменен и спесив, как пытался показать это в начале их знакомства; скорее всего, к такому поведению его принуждало занимаемое им высокое положение, а по природе своей он был довольно мягок, добр и сердечен. В общем, оба остались довольны друг другом и даже не заметили, как оказались у ворот новенького опрятного замка на берегу реки Эбро.

Солнце уже скрылось за горизонтом, и вокруг начали сгущаться сумерки. Крестьянин провел вельможу в дом сеньора — небольшое двухэтажное здание с чисто выбеленными стенами, местами увитыми молодым плющом, — где поручил его заботам юного пажа с необычайно серьезной миной на лице. Молчаливый паж препроводил гостя в просторную, роскошно обставленную гостиную на первом этаже и вежливо попросил его немного подождать, пока он доложит о его прибытии.

Когда паж ушел, вельможа снял с себя дорожный плащ и шляпу, аккуратно положил их вместе со шпагой на ближайшее кресло и неторопливо осмотрел комнату. Затем он подошел к небольшому зеркалу, висевшему на стене между окнами, пригладил всклоченные темно-каштановые волосы и подкрутил свои пышные черные усы.

Вскоре в дверях гостиной появился седой, преклонного возраста мужчина в серой сутане монаха.

— Pax vobiscum, mi fili.* Гость повернулся на голос и, увидев вошедшего, ответил, перекрестившись:

— Et vobis pax, pater reverendissime.*

— Прошу прощения, сударь, — сказал преподобный отец, жестом приглашая молодого вельможу садиться, — сеньор дон Фелипе сейчас в отлучке, так что вам, боюсь, весь вечер придется довольствоваться моим скромным обществом.

— Я всегда рад общению с людьми вашего сана, падре, — учтиво ответил вельможа. — Особенно после такого утомительного и полного забот дня, как сегодня.

Устраиваясь в удобном кресле, гость отметил про себя, что взгляд у его собеседника грустный и усталый.

— Я преподобный Антонио, — представился падре. — Канцлер графства, капеллан замка и духовник дона Фелипе. Мне доложили, что вы прибыли к нам с деловым визитом.

— Да, — подтвердил гость. — Я здесь по поручению его величества короля Кастилии и Леона Фернандо Четвертого.

— Да хранит его Бог, — сказал преподобный отец. — А вас, милостивый государь, как прикажете величать?

— При дворе меня называют просто доном Альфонсо, — уклончиво ответил вельможа. — И вы весьма обяжете меня, если будете обращаться ко мне так же.

Падре на мгновение приподнял бровь, затем пожал плечами.

«Ну что ж, — подумал он, догадываясь, с кем имеет дело. — Если его высочество желает оставаться инкогнито, так тому и быть».

— Сейчас готовят ужин, — после короткой паузы сообщил он, — А пока мы можем поговорить о делах. Видите ли, дон Альфонсо, в данный момент Кантабрией приходится управлять мне. Дон Фелипе нынче мало интересуется хозяйственными делами, и если целью вашего визита к нам является инспекция графства и ознакомление на месте с текущими проблемами, то я весь к вашим услугам. А к завтрашнему утру вам будут представлены все необходимые отчеты.

Дон Альфонсо отрицательно покачал головой.

— В этом нет нужды, дон Антонио. Что касается положения дел в графстве, то ни я, ни его величество никаких претензий к вам не имеем. Здесь все в полном порядке: и налоги в королевскую казну приходят исправно, и войско предоставляется по первому же требованию, всегда хорошо снаряженное и обученное, и вообще лояльность Кантабрии к Короне и Государству никем не подвергается сомнению. Другое дело — сам граф.

Падре тяжело вздохнул.

— Да уж, сударь, правда ваша. С доном Фелипе не все в порядке. Далеко не все.

— И король дон Фернандо того же мнения, — подхватил гость, — Дон Фелипе, один из грандов Кастилии, первый принц Галлии, к тому же его внучатый племянник, уже почти два года, как непосредственно вступил во владение графством и еще ни разу не появился при дворе. Естественно, это не может не вызвать удивления и даже недовольства у его величества.

— Вы правы, дон Альфонсо, — с готовностью согласился падре. — И удивление, и недовольство королевского величества вполне понятны. Однако же, когда дон Фелипе приехал в Кантабрию, дон Фернандо во главе своей армии находился в Андалусии. Господин граф лишь недавно женился и, конечно, не мог поехать с молодой женой, даже слишком молодой, царство ей небесное…

— Этого никто и не требовал, дон Антонио. Но ведь с марта прошлого года длится перемирие, так что в распоряжении дона Фелипе было достаточно времени, чтобы наведаться в Толедо.

— С прошлого года, — задумчиво повторил падре. — Как раз в прошлом году, милостивый государь, все и пошло кувырком. Год назад… Да, да, скоро исполнится ровно год, как умерла донья Луиза, и с тех пор дон Фелипе никак не придет в себя.

— Вот как? — осторожно произнес дон Альфонсо и решил выражаться по возможности мягче и деликатнее, чтобы случаем не задеть старика, который, судя по всему, был привязан к Филиппу, как к родному сыну. — А при дворе говорят совсем иное. Утверждают — я, конечно, прошу прощения, но так говорят при дворе, — что потеря жены не очень огорчила господина графа. И хотя госпожа графиня была не слишком знатного рода, и брак с ней дона Фелипе никто не одобрял, все же образ жизни, который он начал вести вскоре после ее смерти… э-э, вызывает недоумение, а кое-кого… надеюсь, вы понимаете, КОГО я имею в виду в первую очередь?.. Так вот, КОЕ-КОГО поведение дона Фелипе просто шокирует.

Преподобный отец снова вздохнул.

— Еще бы! Я с самого начала опасался, что многие, в том числе и король дон Фернандо, чья щепетильность в этих вопросах общеизвестна, превратно истолкуют поведение дона Фелипе. Вижу, мои опасения были не напрасны.

Горечь, прозвучавшая в голосе падре, тронула дона Альфонсо. Он вовсе не был толстокожим и черствым человеком; к тому же он ни в коей мере не разделял ханжеских воззрений своего отца, короля Фернандо IV.

— Боюсь, вы преувеличиваете, дон Антонио, — с удвоенной осторожностью заметил он. — При дворе о доне Фелипе ходят самые разноречивые слухи, которые мало кто воспринимает всерьез. А что до его величества, то он склонен считать, что господин граф еще слишком молод, а потому легкомыслен.

Падре угрюмо покачал головой.

— Увы, не от легкомыслия это, милостивый мой государь, но скорее от отчаяния. Когда умерла донья Луиза, дону Фелипе еще не исполнилось пятнадцати лет, он был сущим ребенком… да и сейчас он еще мальчишка — и на него свалилось такое горе, которое способно сломить и взрослого человека… Гм. По сути дела, так ведь и случилось с его отцом. И вот ирония судьбы: мать дона Фелипе умерла при его родах, а его жена — при родах его ребенка; в этом я усматриваю нечто большее, чем простое совпадение. И дон Фелипе так считает, он убежден, что на него и его бедную жену с их не родившимся ребенком обрушилась кара Божья за грехи отца. Это постоянно гнетет его, не дает ему покоя. А тут еще родители доньи Луизы… Я, конечно, понимаю их горе — они потеряли дочь; но даже в горе не следует забывать о сострадании и чисто человеческом участии. Аморально причинять боль другим только потому, что самому больно. Господин герцог всю жизнь смотрел на дона Фелипе как на убийцу своей жены, а отец доньи Луизы напрямую обвинил его в смерти дочери. К счастью, у дона Фелипе хватило мужества не возненавидеть в ответ весь мир… — Падре печально взглянул на гостя. — Знаете, дон Альфонсо, я отнюдь не считаю, что дон Фелипе избрал не лучший для себя способ забыться, заглушить свою боль. Да простит меня Бог, но я предпочитаю, чтобы он и дальше предавался греху распутства, чем, упаси Господи, пошел по стопам своего отца.

Дон Альфонсо понимающе кивнул.

— Да, я слышал эту историю.

— То-то и оно. Господин герцог отравил жизнь не только себе, но и окружающим. Дон Фелипе пострадал больше всех остальных, однако и другим приходилось несладко. Я не отрицаю, что среди владык земных мало найдется таких мудрых, справедливых и рассудительных мужей, как нынешний герцог Аквитанский, и тем не менее в частной жизни, не в упрек ему будет сказано, он человек тяжелый, порой невыносимый… Я, дон Альфонсо, лишь рядовой священнослужитель; возможно, это дерзость с моей стороны — по-своему толковать Священное Писание, и все же я склонен ставить заповедь Господню: «Возлюби ближнего своего» гораздо выше чем: «Не возжелай жены ближнего своего». Вы можете не согласиться со мной, но я искренне убежден, что дон Фелипе, в отличие от своего отца, сделал правильный выбор — уж коль скоро перед ним возникла такая прискорбная необходимость выбирать между нарушением одной из этих двух заповедей.

— Я всецело разделяю ваше мнение, дон Антонио, — сказал дон Альфонсо, и не только из одной лишь вежливости; рассуждения преподобного отца явно пришлись ему по душе. — Среди прочих грехов грех сладострастия самый простительный, ибо это наиболее распространенный человеческий порок, и мы должны относиться к нему со снисхождением и христианской терпимостью, которой учил нас Господь наш Иисус.

Еле заметная улыбка тронула губы падре Антонио.

«Да уж, — подумал он, — Слыхал я, что и вы, монсеньор, далеко не святой в этих делах».

— Да, кстати, — вновь отозвался дон Альфонсо. — Если не секрет, где сейчас господин граф?

Падре грустно усмехнулся.

— Какой уж там секрет! Ясно где… Где же ему еще быть.

Гость непринужденно рассмеялся. Глядя на его веселое лицо, слушая его жизнерадостный смех, падре улыбнулся по-настоящему, даже морщины на его лбу чуть разгладились. Во всяком случае, подумал он, в славившемся на всю Европу своим твердолобым ханжеством королевском доме Кастилии и Леона у Филиппа нашелся один доброжелатель, если не союзник. И не кто-нибудь, а сам наследник престола.

А в это же время к замку приближалась довольно странная процессия. Впереди бешеным галопом неслась лошадь с всадником, на котором из одежды были только штаны, сапожки и небрежно натянутая, причем наизнанку, рубашка. Шагах в ста — ста пятидесяти позади его преследовала группа из девяти человек разного возраста в полном боевом снаряжении, качество которого, впрочем, оставляло желать лучшего. Немилосердно подгоняя лошадей, они грозно размахивали мечами и бросали вдогонку беглецу угрозы и проклятия, а время от времени пускали стрелы, которые, к счастью, не достигали своей цели.

Приближаясь к мосту, преследуемый громко крикнул:

— Педро, это я!

Когда подковы застучали по дубовым доскам подъемного моста, ворота с тугим скрипом начали отворяться. В образовавшуюся щель влетела покрытая пеной лошадь, чуть было не сбив с ног старого привратника.

— Опускай решетку! — велел молодой всадник лет шестнадцати, останавливаясь. — Ну! Скорей!

Но было уже поздно. Погоня ворвалась во двор, и старый Педро снова едва успел отскочить в сторону, чтобы не попасть под копыта лошадей.

Тогда Филипп (а юношей в рубашке наизнанку был именно он) опрометью спешился и выхватил из ножен ближайшего к нему стражника меч. Стражник никак не отреагировал на действия своего господина и только тупо таращился на людей, бесцеремонно вторгнувшихся в замок, который он охранял.

— Ну! — обратился Филипп к своим преследователям. — Кто первый? И решайте живее, не то мои люди соберутся.

Предупреждение было не лишним: как только часовой на башне (малый более расторопный, чем тот стражник, у которого Филипп позаимствовал меч) дал сигнал тревоги, весь замок наполнился шумом, топотом ног, бряцанием стали о сталь — воины гарнизона и слуги спешно вооружались.

— Негодяй! — гневно выкрикнул старший из непрошеных гостей. — Развратник! Ты ответишь за все, паршивый ублюдок!

— Мы ждем, — спокойно произнес Филипп, с глубоким презрением глядя на предводителя.

— Сейчас, сейчас, мерзопакостная скотина, — рычал тот. — Час расплаты настал, грязное, похотливое животное. Ты еще горько пожалеешь о том дне, когда впервые увидел Терезу. Сопливый засранец! Сукин ты сын! Да я тебя… Я размажу тебя по этой стене, говнюка такого!

— Сомневаюсь, — невозмутимо ответствовал Филипп. — Боюсь, это вам придется горько пожалеть о той минуте, когда в ваши глупые головы пришла идиотская мысль выслеживать меня. А с вами, Диего де Сан-Хуан, — обратился он непосредственно к старшему, — у меня особые счеты. Если вы полагаете, что я оставлю безнаказанными ваши гнусные оскорбления, то глубоко заблуждаетесь. Мы с вами еще поговорим об этом — но в другое время и в другом месте. А теперь убирайтесь вон, или я прикажу страже разоружить вас и выпороть плетьми.

— Мы еще посмотрим, кто кого выпорет, — огрызнулся Диего де Сан-Хуан. Ослепленный яростью, он совсем не учел того обстоятельства, что во дворе уже собралось около полусотни вооруженных людей Филиппа, и готов был вместе со своими спутниками ввязаться в неравный бой.

Но тут, в самый критический момент внезапно прозвучал властный голос:

— Минуточку, господа! Поумерьте свой пыл. Что здесь происходит?

В свете факелов между противниками появился молодой человек лет двадцати пяти, одетый в дорожный костюм, без шляпы и почти безоружный — на его поясе висел лишь короткий кинжал. Подбоченясь и гордо вскинув голову, он устремил на вторгшихся пронзительный взгляд своих карих глаз.

— Черт тебя подери! — еще пуще разозлился Диего де Сан-Хуан. — А ты кто такой?

— Вы невежа, сударь. Я Альфонсо Астурийский. Советую принять это к сведению.

И взглядом, и осанкой, и голосом он разительно отличался от того дона Альфонсо, который несколько минут назад вел вежливую, неторопливую беседу с преподобным Антонио.

Ответом на это ошеломляющее известие было девять почти одновременных прыжков с лошадей. Все незваные гости разом обнажили головы.

— Ваше высочество, — растерянно пробормотал Диего де Сан-Хуан, наглая самоуверенность которого мигом улетучилась в присутствии старшего сына короля. — Ваше высочество, мы же не знали…

— Теперь знаете. Кто вы такие?

— Я Диего де Сан-Хуан, а это мои братья — Хуан Антонио де Сан-Хуан, Энрике де…

— Хватит, достаточно. А теперь отвечайте: по какому такому праву вы вторглись в чужой замок? Тем более, в замок вашего сеньора.

— Ваше высочество! Справедливости! — заорал один из младших де Сан-Хуан. — Этот негодяй обесчестил наш дом, опозорил нашу семью.

— Опозорил, говорите? И как же? — с улыбкой спросил наследник престола, догадываясь, впрочем, о подоплеке происходящего. — Расскажите мне все по порядку, ведь королевская власть затем и существует, чтобы справедливость торжествовала.

И Диего де Сан-Хуан начал:

— Мы застали этого развратника, этого негодяя…

— Постойте! — оборвал его обвинительную речь дон Альфонсо. — Прежде всего, негодяев здесь нет — кроме вас, возможно, судя по вашему поведению. Если вы имеет в виду своего сеньора, дона Фелипе, так прямо и скажите.

— Ваше высочество, — произнес пристыженный Диего. — Я уже давно подозревал, что этот … сеньор дон Фелипе соблазнил нашу сестру, а сегодня мы выследили его. Он был… был… — старший брат запнулся.

— Где он был, по нему видно, — тон кастильского принца оставался суровым, однако чувствовалось, что комизм ситуации начинает его забавлять.

— И что же вы требуете?

— Наказать бесчестного насильника, вот что! — вмешался двенадцатилетний мальчишка, младший из братьев. — Дабы другим неповадно было.

— Даже так? — Дон Альфонсо вопросительно поглядел на Филиппа.

«Ай, какой красавец! — подумал он. — Неудивительно, что женщины наперебой вешаются ему на шею».

Филипп с вызовом смотрел на него — смущенный, но не растерянный.

«Если мне удастся заманить его в Толедо, многие наши дамы по гроб жизни будут благодарны мне за эту услугу, — решил дон Альфонсо; очевидно, он неплохо знал столичных дам. — Гм… Зато от их мужей я благодарности не дождусь».

— Итак, вы утверждаете, — он опять повернулся к братьям, — что дон Фелипе обесчестил вашу сестру.

— Да! — ответил ему хор в девять глоток.

— И наш дом, — добавил Диего.

— О доме пока речь не идет. Разберемся сначала с сестрой. Она жаловалась вам на дона Фелипе?

Диего де Сан-Хуан изумленно вытаращил глаза.

— Что-что? — сиплым голосом переспросил он.

— Жаловалась ли она, повторяю, что дон Фелипе наглумился над ней?

Братья были ошарашены таким толкованием их обвинения.

— Нет, ваше высочество, не жаловалась, — первым опомнился Диего. — Боюсь, вы превратно поняли нас. Он не глумился над ней… То есть, на самом деле он наглумился, но он не…

— Так что же он сделал, в конце-то концов?

— Он… э-э… Сестра сама… э-э…

— Ну!

— Тереза… то бишь наша сестра… она добровольно… э-э…

— Полно вам мычать! — прикрикнул дон Альфонсо, еле сдерживаясь, чтобы не расхохотаться. — Вы хотите сказать, что она по своей воле спала с ним?

— Ну…

— Да или нет?

— Да, ваше высочество. Но…

— Тогда я ничего не понимаю, господа. — Дон Альфонсо скривил забавную гримасу, которая должна была означать безграничное удивление. — Какие у вас могут быть претензии к дону Фелипе? Он вел себя как истинный кабальеро, в чью обязанность вменяется всячески угождать даме, исполнять любой ее каприз.

Диего громко застонал, сообразив наконец, что ни о каком правосудии речи быть не может. Королевская Фемида повернулась к нему спиной, а его семья, кроме всего прочего, стала объектом язвительных острот со стороны первого принца Кастилии.

— Но ведь он соблазнил ее! — воскликнул младший де Сан-Хуан, еще не понявший, что над ним смеются. — Он обесчестил нашу сестру, наивную, неопытную, доверчивую…

— Ладно, — как от назойливой мухи отмахнулся от него дон Альфонсо. — Я сам займусь этим соблазнителем, — он кивнул в сторону Филиппа. — А вы ступайте разбирайтесь с сестрой. Боюсь, ее ожидают весьма неприятные минуты.

— Но…

— Никаких «но»! Прошу освободить замок, господа. Я уже сказал вам, что сам разберусь с доном Фелипе. Вы чем-то недовольны?

Разумеется, братья были недовольны, однако возражать сыну своего короля они не осмеливались и лишь бросали на Филиппа злобные взгляды.

Когда они, наконец, убрались восвояси, и ворота замка за ними захлопнулись, дон Альфонсо, весело посмеиваясь, подошел к Филиппу.

— Рад познакомиться с вами, граф, — сказал он.

Филипп сдержанно поклонился.

— Я весь к вашим услугам, монсеньор. Почту за большую честь, если вы согласитесь воспользоваться моим скромным гостеприимством.

— Пожалуй, так я и сделаю, — с серьезной миной произнес кастильский принц, но глаза его продолжали смеяться.

К ним приблизился падре, тяжело дышавший от волнения. Шел он медленно, с некоторым трудом переставляя ноги и шаркая сильнее обычного, а левую руку прижимал к груди, но лицо его выражало глубокое облегчение.

— Да благословит Бог ваше высочество, — сказал он. — Кабы не вы, эти дикари затеяли бы бойню. Само Провидение привело вас в наш дом.

— Ну, если вы считаете моего отца Провидением, — улыбнулся дон Альфонсо, — то так оно и есть… Да, кстати. Как раз перед тем, как начался весь этот сыр-бор, нас пригласили к столу. Надеюсь, ужин еще не остыл.

Ужин прошел почти без разговоров. Лишь после того, как подали десерт, дон Альфонсо, потягивая небольшими глотками вино, хитровато прищурился и спросил у Филиппа:

— Признайтесь, граф, с вами часто случаются подобные неприятности?

— Да нет, — смущенно ответил Филипп. — Это впервые.

— И, небось, только потому, что такие остолопы, как братья де Сан-Хуан, большая редкость в этих богом забытых краях. Если я не ошибаюсь, вскоре исполнится год, как вы перебрались сюда из Сантандера. Вам здесь еще не наскучило?

Филипп нахмурился и промолчал.

Тогда дон Альфонсо попытался подступиться к нему с другой стороны:

— И вообще, я не могу понять, как вам удается управлять графством отсюда, из этой глуши?

— И все-таки удается, — немного оживился Филипп. — Притом весьма успешно… Как я полагаю, вы приехали по поручению отца, чтобы лично проверить мои текущие дела и убедиться, что реальные доходы графства соответствуют поданным в Фискальную Палату отчетам и выплаченным в королевскую казну налогам?

— Ну, это не совсем так… Впрочем, было бы небезынтересно узнать, как у вас обстоят дела с финансами.

— Нет ничего проще. — Филипп повернулся к падре, который молча слушал их разговор. — Дон Антонио, будьте так любезны сообщить, каков был общий доход графства за прошлый год? В галльских скудо*, пожалуйста.

— Тридцать три тысячи восемьсот пятьдесят один скудо и девять сольдо, — тотчас же ответил преподобный отец. — Позавчера я просматривал отчеты, поэтому помню с точностью до динара.

На лице дона Альфонсо появилось выражение искреннего удивления.

— Тридцать три тысячи скудо? — переспросил он. — Да этого быть не может! Мои личные владения, а они, как минимум, вдвое больше Кантабрии, даже в лучшие годы не приносили такой прибыли. Правда, Астурия — удельное графство, и определенная часть общего дохода изымается королевской фискальной службой, минуя мою казну, и тем не менее…

— И тем не менее таков мой доход за минувший год, — с самодовольной улыбкой констатировал Филипп и вновь обратился к падре: — А бенефиции?

— Бенефиции от епископства Сантандерского, дарованные вашему прадеду, дону Эстебану Кантабрийскому, папой Иоанном XXIV в году 1398-ом, по состоянию на первое января сего года составили почти три тысячи скудо.

— Благодарю. Теперь, какая часть из этой суммы была истрачена на содержание замков, рыцарей, слуг, снаряжение кораблей, расширение хозяйства — ну, и на все прочие нужды?

— Ни единого динара, монсеньор.

— Как же так?

— Вы забыли, что еще с позапрошлого года в вашей казне оставалось не востребованными свыше пятнадцати тысяч скудо. Из них семь я ссудил под проценты евреям Шимону из Мадрида и Ицхаку из Сантандера, а оставшиеся восемь тысяч пошли на уплату налога в королевскую казну и на текущие расходы. Две недели назад был получен первый взнос от упомянутых мной ростовщиков — вот на эти деньги мы сейчас и живем.

— Таким образом, — произнес Филипп, весело взглянув на слегка опешившего дона Альфонсо, — в данный момент активное сальдо моей казны превышает тридцать шесть тысяч скудо — целая гора золота, которая лежит в моих сундуках в полной неприкосновенности… Э, нет, преподобный отец качает головой. Видимо, нашел еще нескольких евреев, чтобы дать им ссуду под грабительские проценты… Нет?.. Ах, да, вспомнил — пряности. По подсчетам дона Антонио эти вложения через два года принесут, по меньшей мере, полтораста тысяч чистой прибыли. Правда, по мне, это предприятие довольно рискованное, южный морской путь в Индию еще мало исследован и, наверняка, полон опасностей, но в моем распоряжении имеются новые добротные корабли с опытными экипажами на борту и капитанами, которые знают свое дело. Все-таки заманчиво вложить пятнадцать тысяч с тем, чтобы спустя два года получить в десять раз больше — и это как минимум. По-моему, риск оправдан… Гм, я сказал что-то смешное, монсеньор?

Дон Альфонсо действительно украдкой ухмылялся, и это не ускользнуло от внимания Филиппа. Кастильский принц немного смутился, затем сказал:

— Прошу прощения. Я просто подумал, что вы чертовски ловко перевели разговор со своей персоны на хозяйственные дела. Знаете, господин граф… Да, кстати. Мне кажется, что мы чересчур официальны. Девять лет — не такая большая разница в возрасте, чтобы помешать нам называть друг друга кузенами.

Филипп улыбнулся ему в ответ.

— Полностью согласен с вами, кузен. В конце концов, мы троюродные братья. А как утверждает мой друг, граф Капсирский, троюродные братья — все равно что родные.

— Значит, договорились, — удовлетворенно произнес дон Альфонсо. — Отныне мы кузены без всяких «графов», «донов» и «монсеньоров». Далее, дорогой мой кузен Аквитанский, я просил бы вас не притворяться, будто вы не догадываетесь о цели моего визита. Мой отец уже трижды писал вам, лично приглашая вас в Толедо. На первое письмо вы ответили, что ваша жена ждет ребенка, и вы намерены приехать к нам после его рождения. Два следующих приглашения вы попросту проигнорировали, сославшись на якобы плохое состояние здоровья. Не скажу, что это было очень вежливо с вашей стороны, тем более, что к тому времени в Толедо уже стало известно о ваших похождениях.

Филипп в замешательстве опустил глаза и ничего не ответил. А дон Альфонсо после короткой паузы продолжил:

— Отправляясь к вам, я получил от отца указание во что бы то ни стало вытащить вас из этой дыры и привезти с собой в Толедо. И между прочим, преподобный Антонио тоже считает, что вам пора переменить обстановку.

Филипп нахмурился.

— Право, я очень тронут такой заботой обо мне со стороны вашего августейшего отца, кузен, но…

— Никаких возражений я не принимаю, — категорически заявил дон Альфонсо. — Я не позволю вам быть преступником.

— Преступником? — удивленно переспросил Филипп.

— Да, да! В ваши-то годы, при вашем-то положении, с вашим-то богатством прозябать здесь, в глуши, ублажая неотесанных провинциальных дам и девиц, это и есть самое настоящее преступление! Вы не приняли предложение короля Робера поселиться в Тулузе, где ваше место как первого принца Галлии, — что ж, я понимаю, у вас были для этого веские основания, вы не хотели ставить своего дядю в неловкое положение, ухудшая его отношения с вашим отцом. Но у вас нет причин отказываться от переезда в Толедо — ведь вы еще и граф Кантабрийский, гранд Кастилии, то есть вы ОБЯЗАНЫ наравне с другими вельможами принимать участие в управлении всем нашим государством.

«И быть подле короля, — добавил про себя Филипп, — под его неусыпным надзором, что, несомненно, будет способствовать укреплению центральной власти. Должен признать, это разумно. Лояльность лояльностью, но дополнительные гарантии этой самой лояльности отнюдь не помешают…»

— Одним словом, — между тем продолжал кастильский принц, — отец велел мне без вас не возвращаться, и я исполню его желание, хотите вы того, или нет. Уж поверьте мне на слово, я умею убеждать.

Дон Альфонсо действительно умел убеждать, и спустя неделю после этого разговора шестнадцатилетний Филипп Аквитанский, граф Кантабрии и Андорры, младший сын герцога и внук галльского короля, отправился вместе со своим кастильским кузеном на юг — в столицу объединенного королевства Кастилии и Леона, Толедо.

Юноша, которому впоследствии было суждено золотыми буквами вписать свое имя на скрижалях истории, перевернул следующую страницу своей бурной биографии.

 

2. ПРОИСХОЖДЕНИЕ

Филипп был единственным ребенком герцога от его второго брака с Изабеллой Галльской, дочерью короля Робера II, единственным его ребенком, рожденным в любви. Однако появление на свет божий третьего сына не принесло радости в дом герцога — но только скорбь и печаль. Герцогиня была еще слишком юна для материнства, по правде говоря, она сама была ребенком, хрупким и болезненным, так что известие о ее беременности отнюдь не привело герцога в восторг, а главный придворный медик семьи Аквитанских с самого начала был полон дурных предчувствий. И опасения эти, как оказалось впоследствии, полностью оправдались. Изабелла все же выносила дитя весь положенный срок и в надлежащее время разрешилась младенцем мужеска пола — но это было все, на что ее хватило. При тяжелых и мучительных родах она скончалась и лишь каким-то невероятным чудом не забрала с собой в могилу ребенка. Новорожденного второпях окрестили, ибо считали, что он не жилец на этом свете, и нарекли в честь отца — Филиппом; второе имя было дано ему Людовик, а также третье — для более верного спасения — Гастон. То ли благодаря трем своим именам, то ли просто по милости Господней, ребенок выжил и рос, хоть и хрупким с виду, но к удивлению здоровым и крепким мальчуганом.

Случилось так, что с первых же дней жизни Филипп приобрел могущественного и грозного врага в лице собственного отца. Герцог так сильно любил свою вторую жену, так скорбел по ней, что люто возненавидел Филиппа, считая его виновником смерти Изабеллы, чуть ли не ее убийцей. На первых порах он даже отказывался признавать своего младшего сына и приходил в дикую ярость при малейшем упоминании о нем. Вот так, в день своего рождения Филипп потерял не только мать, но и отца.

По счастью, Филипп не рос круглым сиротой, лишенным материнской ласки и не ведавшим уюта домашнего очага. Отвергнутого отцом младенца взяла к себе, фактически усыновив, родная сестра герцога Амелия, графиня Альбре, у которой несколькими днями раньше родилась прелестная девочка с белокурыми волосами и большими голубыми глазами. Малышку, двоюродную сестренку Филиппа, как и мать, звали Амелия, но позже, чтобы избежать путаницы, все стали называть ее Амелиной.* В детстве Филипп и Амелина были поразительно похожи друг на дружку, как настоящие близнецы, и может быть потому Амелия Аквитанская не делала между ними никакого различия и относилась к своему племяннику и приемному сыну с такой же нежностью и теплотой, как и к родной дочери. Вопреки тогдашнему обычаю, графиня кормила своих детей собственной грудью, и вместе с ее молоком Филипп впитал глубокую привязанность к ней. Он называл ее мамой и любил ее, как мать, и долго не мог понять, что имеют в виду окружающие, говоря, что на самом деле она не его мать, что его настоящая мать умерла. В конце концов, он принял этот факт умом — но не сердцем. Амелия все равно оставалась для него мамой, малышка Амелина — сестренкой, а Гастон, граф Альбре (их отец умер вскоре после рождения дочери), паренек довольно циничный, но чуткий и в общем добрый, всегда был Филиппу как старший брат.

Отец же и оба сводных брата были для Филиппа чужими. Хотя с годами ненависть герцога к младшему сыну поутихла, боль за утратой жены оставалась, и он, по-прежнему, относился к Филиппу крайне враждебно, временами даже на вид его не переносил. А что до братьев, Гийома и Робера, то они ненавидели Филиппа за сам факт его существования, за то, что он был рожден другой женщиной и назван в честь отца, за то, что он был любимцем своего двора, за то, наконец, что герцог просто ненавидел его, тогда как их обоих презирал…

Если Филипп был горьким плодом несчастной любви, то Гийом и Робер родились в результате банального брака по расчету. Их мать Катарина де Марсан, последняя представительница и единственная наследница угаснувшего рода графов Марсанских, умерла в 1427 году еще при жизни своего тестя, герцога Робера Аквитанского. Эта красивая и невероятно безмозглая женщина, несшая на себе печать вырождения всего своего семейства, оставила мужу двух сыновей, которыми он, даже при всем желании, никак не мог гордиться. Оба сына Катарины де Марсан унаследовали от матери не только красоту, но и ее непроходимую глупость, злобный нрав и патологическую жестокость ее предков. Особенно преуспел в последнем Гийом. С детства он просто обожал публичные наказания и казни, он умудрялся присутствовать при всех допросах с пристрастием — зрелище чужих страданий доставляло ему поистине садистское удовольствие. Когда Гийому исполнилось шесть лет, он устроил в заброшенном флигеле бордоского замка, где тогда обитало семейство Аквитанских, камеру пыток и успел замучить и «казнить» дюжину кошек и собак, прежде чем его разоблачили. Эта история ужаснула даже старого герцога Робера — человека, хоть и не жестокого, но весьма далекого от сантиментов. А два года спустя король Франции, Филипп-Август II, наслышанный о камере пыток и прочих «детских шалостях» наследника Гаскони, расторг предварительную договоренность, согласно которой его внучка Агнесса, по достижении соответствующего возраста, должна была выйти замуж за Гийома Аквитанского. Так были похоронены надежды двух герцогов — Робера I и его сына Филиппа III — восстановить посредством брака дружественные отношения со своим северным соседом и мирным путем вернуть в состав Гаскони часть потерянных во время войны с Францией территорий. С тех пор герцог никак не мог подыскать для старшего сына подходящей партии, и Гийом Аквитанский дожил до двадцати пяти лет, не имея ни жены, ни детей, и даже ни с кем не помолвленный, что по тем временам было чем-то из ряда вон выходящим.

Нежелание могущественных соседей породниться с Гийомом объяснялось не только его садистскими склонностями, но также и тем, что у герцога бело три сна, и младший из них, Филипп, при всей нелюбви к нему со стороны отца, многим представлялся наиболее вероятным претендентом на наследование родового майората… Впрочем, об этом, с позволения читателя, мы подробнее поговорим в следующей главе.

На девятом году жизни Филиппа постигла тяжелая утрата: умерла его тетка Амелия, женщина, заменившая ему мать, первая женщина, которую он любил, и единственная — которую он любил целомудренно. По прискорбному стечению обстоятельств, в это самое время Филипп находился в Шалоне, куда отправился вместе с Гастоном Альбре за его невестой, Клотильдой де Труа, племянницей тогдашнего графа Шампанского. А когда они все вернулись домой, то застали только траур во дворце, новое надгробие в склепе аббатства святого Бенедикта и плачущую навзрыд Амелину. В общем, невеселая получилась у Гастона свадьба, и тогда Филипп в первый и последний раз видел в глазах у кузена слезы. Сам же он никак не мог поверить в происшедшее, все это казалось ему каким-то диким, кошмарным, неправдоподобным сном. И только на следующий день, проснувшись не увидев склоненного над ним лица графини Амелии, которая обычно будила его по утрам, он, наконец, осознал страшную истину, понял, что больше никогда не увидит СВОЮ МАМУ, и горько оттого разрыдался…

А год спустя ушел из жизни еще один близкий родственник Филиппа — родной брат его матери, Людовик VI Галльский. Король Людовик царствовал недолго и умер бездетным, и после его смерти Филипп, как единственный потомок Изабеллы Кантабрийской, первой жены короля Робера II, унаследовал графство своей бабки и стал одним из богатейших и могущественнейших феодалов Испании. Таким образом, девятилетний Филипп Аквитанский, третий сын герцога, заметно повысился в своем общественном статусе. Он стал грандом Кастилии, и, кроме того, поскольку новый король Галлии, Робер III, сын Робера II и Гертруды Генегау, был еще очень молод и не имел детей, Филипп, пусть и временно, получил титул первого принца королевства и наследника галльского престола. Придворные, слуги, горожане и крестьяне стали именовать его не иначе, как «ваше высочество», и делали это, несомненно, в пику Гийому и Роберу, к которым, несмотря на их титулы монсеньоров, обычно обращались просто «сударь». Старшие братья, понятно, неистовствовали, снедаемые завистью и досадой. Герцог же воспринял известие о том, что его семья обзавелась первым принцем Галлии, с полнейшим безразличием, как будто это его вовсе не касалось, как будто Филипп не был его сыном.

Со смертью дяди Филипп обрел материальную независимость от отца. Будучи человеком рассудительным и зная о враждебном отношении герцога к младшему сыну, Людовик VI назвал в числе своих душеприказчиков Гастона Альбре, поручив ему управление Кантабрией до совершеннолетия Филиппа. Гастон исполнял обязанности опекуна добросовестно и регулярно передавал в распоряжение своего подопечного часть прибыли от графства, а оставшиеся средства, все до единого динара, вкладывал в развитие хозяйства, по-братски оплачивая издержки из собственного кармана. Благодаря такой предусмотрительности со стороны покойного короля, Филипп уже в десять лет стал вполне самостоятельным человеком и даже смог организовать при дворе отца что-то вроде небольшого собственного двора. Это внесло заметное оживление в размеренную полусонную жизнь Тараскона — древнего родового гнезда маркграфов Пиренейских, куда герцог переселился из Бордо вскоре после смерти второй жены, надеясь укрыться здесь от жизненных невзгод, желая обрести покой и умиротворение.

А Филипп был юн, жизнь била из него ключом, он не любил уединения и большую часть своего времени проводил в обществе своих сверстников и молодых людей на несколько лет старше. У Филиппа было много друзей, но еще больше было у него подруг. С малых лет он, что называется, вертелся возле юбок — это была его страсть, его любимое развлечение. Разумеется, он также любил читать интересные книги, беседовать с умными, образованными людьми, заниматься музыкой, играть в разные спортивные игры — однако серьезную конкуренцию всему вышеупомянутому составляли девчонки. Филиппа интересовало в них все: внешность, строение тела, поведение, образ мыслей, как они одеваются и особенно — как раздеваются. Какой-то могущественный инстинкт пробуждался в нем в присутствии этих удивительных созданий, до предела обострял его любознательность, призывал к активным исследованиям. Зачем, не единожды задавался он вопросом, Господь создал их такими отличными от мужчин? Почему в мире существует два столь разных типа людей? Что в женщинах такого особенного, что влечет его к ним с непреодолимой силой? Наставники давали Филиппу хоть и докладные, но, по его мнению, слишком упрощенные разъяснения, большей частью акцентируя внимание на явлении деторождения. Он этим не довольствовался и продолжал самостоятельные наблюдения.

Со временем все становилось на свои места, и к десяти годам Филипп в общих чертах получил представление, что такое женщины и с чем их едят, а чуть позже (но гораздо раньше, чем большинство его сверстников) он почувствовал настоящее физическое влечение к противоположному полу. В свою очередь, и подружки Филиппа не оставались к нему равнодушными. Уже тогда он был писаным красавцем и выглядел старше своих лет, и многие барышни были чуточку влюблены в него, а некоторые — совсем не чуточку. Среди самых рьяных поклонниц Филиппа, как ни странно, оказалась и Амелина Альбре. Едва лишь став девушкой, она напрочь позабыла, что росли и воспитывались они как родные брат и сестра, и страстно возжелала стать его женой. Филипп был очень привязан к Амелине, она была его лучшей подругой, и он нежно любил ее — но только как сестру. Это обстоятельство, впрочем, не мешало ему хотеть ее как женщину и помышлять о близости с ней — и все же что-то в нем препятствовало осуществлению подобных желаний. Возможно, ему просто не хотелось терять в лице Амелины сестру, в которой он так нуждался.

Осенью 1444 года Гастон, крупно повздорив с герцогом, вынужден был покинуть Тараскон и переселился вместе со всей семьей в одно из своих беарнских поместий. За два месяца разлуки Филипп так сильно затосковал по Амелине, что, в конце концов, не выдержал и тоже приехал в Беарн, где приятно провел всю зиму и первый месяц весны в обществе кузины, кузена, его жены и двух его маленьких дочурок. Гастон почти не сомневался, что по ночам Филипп тайком спит с Амелиной, но не предпринимал никаких шагов, чтобы пресечь это. В мыслях он уже давно поженил их, однако, зная упрямый характер Филиппа, не пытался форсировать события и терпеливо выжидал. (Чего? — спросите вы. Возможно, известия о беременности Амелины, ответим мы). И если Гастон заблуждался насчет отношений его сестры с Филиппом, то виной тому была вовсе не неуступчивость Амелины или недостаток настойчивости с ее стороны…

Филиппу шел четырнадцатый год, но выглядел он на все пятнадцать, и за ним уже прочно закрепилась репутация неотразимого сердцееда. Он был красив, общителен, остроумен, он прямо-таки излучал обаяние, и женщины находили его не просто очаровательным, но ОБВОРОЖИТЕЛЬНЫМ. Их влекло к нему, как бабочек на свет фонаря; а юные, не умудренные опытом девушки, сверстницы Филиппа, порой и вовсе теряли головы в его присутствии и позволяли ему делать с ними все, что он пожелает. В таких случаях Филипп уводил очередную жертву своих чар в какое-нибудь укромное местечко, и там они целовались, нежно и невинно, по-детски неумело лаская друг друга… Постепенно Филипп приобретал опыт в поцелуях, свидания с девушками носили все более затяжной и интимный характер, а его ласки уже нельзя было с полной уверенностью назвать неумелыми, а тем более — невинными. Филипп понимал, что с неизбежностью восхода солнца наступает пора следующего этапа познания женщин — познания их в прямом, библейском смысле этого слова. Однако в решающий момент всегда такой смелый и настойчивый Филипп ни с того, ни с сего терялся и робел. Сердце его уходило в пятки от ничем не объяснимого, панического страха, и он поспешно ретировался. А однажды, когда оставалось сделать один шаг (буквально один шаг — с пола на кровать к Амелине), он попросту бежал с «поля боя», сгорая со стыда и последними словами проклиная свою робость.

И всякий раз, немного успокоившись после очередной неудачи, Филипп делал один и тот же вывод: «Видно, я не люблю ее как женщину… Но что же это такое — любовь?»

 

3. НАСЛЕДСТВО

По мере того, как взрослели сыновья герцога, в среде гасконского и каталонского дворянства зрело недовольство двумя старшими, в особенности Гийомом, который был наследником родового майората — Аквитании, Беарна, графств Испанской Марки* и Балеарских островов. Ранее мы уже упоминали о некоторых дурных наклонностях Гийома — а с годами они лишь усугублялись и приумножались, что не шутку тревожило здравомыслящих и рассудительных вельмож, коих среди подданных герцога было немало. Их отталкивали не только и даже не столько его многочисленные пороки, как сочетавшаяся с ними умственная недоразвитость, граничащая с дебилизмом. Полная неспособность Гийома справляться с государственными делами была очевидна; то же самое относилось и к Роберту, который был не намного лучше старшего брата, а при своей бесхарактерности и склонности поддаваться дурному влиянию со стороны — пожалуй, еще хуже.

Разумеется, многие бароны были бы не прочь воспользоваться грядущей слабостью княжеской власти для укрепления собственного могущества, поэтому здоровые силы общества стали искать альтернативу неизбежным в таком случае смутам и междоусобицам. Трудно сказать, когда и кому впервые пришла в голову мысль, что наследником Гаскони и Каталонии должен стать Филипп, — но это, в конечном итоге, не так уж важно. Главное было то, что к тому времени, когда Филиппу исполнилось тринадцать лет, большинство гасконских и каталонских землевладельцев — кто сознательно, а кто по наитию, — видели в нем своего будущего государя. Это относилось не только к подданным герцога, но и к его соседям. Так, к примеру, король Хайме III Арагонский, учуяв, откуда ветер дует (он всегда отличался необычайно острым чутьем), предложил герцогу обручить Филиппа со своей дочерью Изабеллой Юлией,* однако получил категорический отказ. И, по всеобщему убеждению, причиной отказа было вовсе не то, что арагонская принцесса была старше Филиппа на два с половиной года. Скорее, герцог опасался, что в таком случае его младший сын (ненавистный сын!), и без того весьма значительная персона, благодаря своему положению первого принца Галлии и гранда Кастилии, станет слишком опасным претендентом на родовой майорат.

В начале лета 1444 года группа молодых вельмож, друзей и родственников Филиппа, собралась обсудить сложившуюся ситуацию вокруг проблемы наследования. Инициаторами этого тайного собрания были Гастон Альбре и Эрнан де Шатофьер, граф Капсирский, — два самых близких друга Филиппа, а Шатофьер, к тому же, был его сверстником. Он очень рано потерял родителей и находился под опекой родственников, но с малых лет проявил такой решительный характер, незаурядный ум и немалые организаторские способности, что самостоятельно справлялся с хозяйственными делами, не нуждаясь ни в каком надзоре, и постепенно опека над ним со стороны его дяди превратилась в чистую формальность. По мужской линии род Шатофьеров происходил из Франции. От их прежнего родового гнезда, замка Шато-Фьер, остались одни лишь развалины где-то на востоке Шампани; в память о них прапрадед Эрнана, первый граф Капсирский из Шатофьеров, построил в Пиренеях новый замок, который по его замыслу должен был стать возрожденным Шато-Фьером и который его потомки не замедлили переименовать на галльский лад — Кастель-Фьеро, сохранив, тем не менее, в неизменности свое родовое имя.* Вот в этом самом замке, что в двух часах езды от Тараскона, и держали свой тайный совет заговорщики. По их единодушному мнению, пассивно дожидаться смерти герцога, не предпринимая никаких решительных шагов, было бы крайне неосмотрительно, и чтобы избежать в будущем затяжной борьбы за наследство, необходимо начать действовать прямо сейчас.

Приняв такое решение, молодые люди затем разошлись во мнениях, с чего же именно следует начинать. Горячие головы предлагали радикальное средство решения всех проблем — организовать убийство Гийома и Робера, и делу конец, однако большинство заговорщиков с этим не согласилось. Не отрицая, что старшие сыновья герцога вполне заслуживают смерти, и в предложениях об их немедленном физическом устранении есть свой резон, они все же отдавали себе отчет в том, что на этом этапе предпочтительнее дипломатические средства, а излишняя горячность может лишь навредить. Бурные дискуссии продолжались целый день, только к вечеру заговорщики пришли к согласию по всем принципиальным моментам и разработали план дальнейших действий. Они выбрали из своего числа десятерых предводителей, среди которых естественным образом оказались Гастон Альбре и Эрнан де Шатофьер, и возложили на них руководство заговором.

На следующий день все десять предводителей отправились в Тараскон. Накануне с подачи Эрнана было решено поставить Филиппа в известность о существовании заговора и о его общих целях, не раскрывая, впрочем, всех своих карт. Осведомленность Филиппа, пусть и ограниченная, позволяла заговорщикам в случае необходимости выступать от его имени, что, естественно, придавало заговору больший вес и даже некоторую официальность.

Филипп выслушал их, внешне сохраняя спокойствие и невозмутимость. За все время, пока Эрнан и Гастон попеременно говорили, излагая соображения заговорщиков, он ни взглядом, ни выражением лица не выдал своего внутреннего торжества: наконец-то случилось то, о чем он так мечтал на протяжении нескольких последних лет, пряча эту самую сокровенную мечту глубоко в себе, не поверяя ее никому на свете — даже Богу…

Когда Эрнан и Гастон закончили, Филипп смерил всех собравшихся приветливым и вместе с тем горделивым взглядом и сказал:

— Друзья мои, я свято чту кровные узы, законы и обычаи наших предков, и считаю, что лишь исключительные обстоятельства могут оправдать их нарушение. К сожалению, сейчас в наличии эти самые исключительные обстоятельства. И если я окажусь перед выбором — мир, покой и справедливость на землях, вверенных моему роду Богом, или слепое следование устоявшимся нормам, — тут в его голосе явственно проступили металлические нотки, — то будьте уверены: я не колеблясь выберу первое. Думаю, и Бог, и люди поймут и одобрят мое решение.

Таким ответом он расставил все по своим местам. И если кто-нибудь из предводителей, направляясь к Филиппу, воображал, что оказывает ему большую честь, предлагая то, что по праву принадлежит его старшему брату, то он со всей определенностью дал им понять, что МИЛОСТИВО соглашается принять отцовское наследство — единственно ради их же блага и только потому, что Гийом оказался недостойным высокого положения, доставшегося ему по рождению. Эти слова лишний раз убедили молодых людей, что они не ошиблись в выборе своего будущего государя.

Когда все предводители, кроме Шатофьера и Альбре, ушли, Филипп покачал головой и задумчиво произнес:

— Ошибаются те, кто отказывает Гийому и Роберу в каких-либо талантах. В некотором смысле они даже гении. Ведь это еще надо суметь пасть так низко, чтобы настроить против себя решительно всех.

— Да уж, гении, — ухмыльнулся Гастон. — Но я предпочел бы не иметь подобных гениев среди своих родственников. Стыдно как-то…

Эрнан молча смотрел на друзей и думал о том, что воистину неисповедимы пути Господни, если от единого отца рождаются такие разные дети, как Филипп и Гийом…

Упомянутая нами в предыдущей главе ссора между герцогом и Гастоном Альбре имели самое непосредственное отношение к вышеизложенному. Гастон однажды попытался прозондировать почву и намекнул герцогу, что, возможно, его подданные хотят видеть наследником Гаскони и Каталонии не Гийома и не Робера, а Филиппа. Герцог тотчас пришел в неописуемую ярость и наговорил племяннику многих обидных слов. Гастон тогда тоже вспылил, и после этого ему не оставалось ничего иного, как забрать с собой сестру, жену и дочерей и уехать из Тараскона. Позже, задумываясь над столь странным поведением герцога, Гастон находил только одно объяснение происшедшему: он явно был не первый, кто намекал ему на такую возможность.

А между тем Гийом и Робер, будто нарочно, делали все, чтобы облегчить труды заговорщиков. Они собрали в своем окружении самые отборные отбросы общества, что уже само по себе вызывало негодование респектабельных вельмож, и бесчинствовали в округе, наводя ужас на местных крестьян. Среди множества гнусных развлечений братьев было одно, было одно производившее на Филиппа особо гнетущее впечатление. Со своим романтическим отношением к женщинам он всей душой ненавидел насильников — а Гийом и Робер были самыми что ни на есть настоящими насильниками…

 

4. СМЕРТЬ

Это случилось 2 мая 1445 года.

Утро было прекрасное, но чувствовал себя Филипп не под стать погоде прескверно. Он разгуливал в одиночестве по дворцовому парку, проветривая тяжелую с похмелья голову. Вчера он впервые в своей жизни по настоящему напился и теперь горько жалел об этом и клятвенно обещал себе, что впредь подобное не повторится.

Поначалу Филипп не собирался напиваться, но вчерашняя пирушка получилась не очень веселая, скорее даже тоскливая. Эрнан де Шатофьер уехал в Беарн и должен был возвратиться лишь через несколько дней, прихватив с собой Гастона Альбре и Амелину, благо герцог уже перестал сердиться на своего племянника. По той или иной причине отсутствовали и другие близкие друзья и подруги Филиппа; так что ему было немного грустно, и он выпил больше обычного. Затем в голову ему пришла мысль, что если он как следует напьется, то, глядишь, наберется смелости переспать с какой-нибудь из присутствовавших девушек. Мысль эта была не слишком умная, здравой частью рассудка он это понимал и тем не менее с достойным лучшего применения усердием налег на вино, стремительно пьянея от непривычки. После изрядного количества выпитого зелья его воспоминания о вчерашнем вечере внезапно оборвались.

Проснулся Филипп сам, однако не был уверен, провел ли он всю ночь один, или нет, и эта неизвестность мучила его больше, чем головная боль. Было бы обидно, до слез обидно потерять свою невинность в беспамятстве…

Филипп вздрогнул от неожиданности, услышав вежливое приветствие. Он поднял задумчивый взгляд и увидел рядом с собой Этьена де Монтини — симпатичного паренька девяти лет, служившего у него пажом.

— А-а, привет, дружище, — рассеянно ответил Филипп и тут же сообразил, что может расспросить его о минувшем вечере; в отличие от слуг и других пажей, Монтини умел при необходимости держать язык за зубами. — Послушай… мм… только строго между нами. Что я вчера вытворял?

Этьен недоуменно взглянул на него своими красивыми черными глазами, затем понимающе улыбнулся.

— Вы ничего не вытворяли, монсеньор. Все было в полном порядке.

— Когда я ушел?.. И с кем?

— В одиннадцатом часу. Вы пожелали всем доброй ночи и ушли.

— Один?

— Один.

— Точно?

— Точно, монсеньор. Я еще удивился: обычно вы исчезаете незаметно, и вместе с вами недосчитываются одной из барышень. Но вчера все барышни были на месте — я это специально проверял.

Филипп облегченно вздохнул.

— Вот и хорошо… — Он внимательнее присмотрелся к Монтини и спросил:

— Ты чем-то взволнован? Что произошло?

— В замок привезли девушку, — ответил Этьен. — Мертвую.

— Мертвую?

— Да, монсеньор. На рассвете она бросилась со скалы в реку. Двое крестьян, которые видели это, поспешили вытянуть ее из воды, но уже ничем помочь ей не смогли.

— Она была мертва?

— Мертвее быть не могла. Она упала на мель, ударилась головой и, наверное, тотчас умерла.

Филипп содрогнулся. Его нельзя было назвать слишком набожным и богобоязненным человеком, порой он позволял себе подвергать сомнению некоторые положения официальной церковной доктрины, одним словом, он не был слепо верующим во все, что проповедовали святые отцы, — но к самоубийству относился однозначно отрицательно. Сама мысль о том, что кто-то может сознательно лишить себя жизни, заставляла его сердце болезненно ныть, а по спине пробегал неприятный холодок.

С трудом подавив тяжелый вздох, Филипп спросил:

— А кто она такая, эта девушка?

Монтини пожал плечами.

— То-то и оно, что никто не знает. Поэтому ее привезли в замок — она явно не здешняя.

— А как она выглядит?

— С виду ей лет четырнадцать-пятнадцать. Определенно, она не из знатных девиц, но и не крестьянка и не служанка. Скорее всего, она из семьи богатого горожанина, правда, не из Тараскона, потому что здесь ее никто не узнал… — Тут Монтини замешкался, потом добавил: — Впрочем, это не совсем так.

— Что не совсем так?

— Что ее никто не узнал. Кое-кто ее все же узнал.

— Стоп! — сказал Филипп. — Не понял. Ведь ты говорил, что ее никто не знает.

— Это верно, монсеньор, ее никто не знает. Не знает, кто она такая. Но вчера ее видели неподалеку от Тараскона. Дело было вечером…

— И что она делала?

Монтини поднял голову и по-взрослому пристально посмотрел Филиппу в глаза. Взгляд его был хмурым и грустным, в нем даже промелькнуло что-то похожее на ярость.

— Вернее, что с НЕЙ делали — уточнил он.

Сердце Филиппа подпрыгнуло, а потом будто провалилось в бездну. Они как раз подошли к мавританскому фонтану в центре парка, и он присел на невысокий парапет. Этьен молча стоял перед ним.

— Рассказывай! — внезапно осипшим голосом велел ему Филипп.

— Ну… — Монтини нервно прокашлялся. — Я знаю совсем немного. Лишь то, что услышал из разговора слуг.

— Что ты услышал?

— В общем, ее видели… видели, как господин Гийом вез ее связанную в свой охотничий домик.

Филипп судорожно сглотнул. Так называемый охотничий домик Гийома находился в миле от Тараскона. Там его старшие братья вместе со своими приближенными частенько устраивали оргии, которые нередко сопровождались групповым изнасилованием молоденьких крестьянских девушек, имевших неосторожность оказаться за пределами своих деревень, когда, порядком подвыпивши, Гийомова банда шныряла по округе в поисках развлечений. Крестьяне, разумеется, неоднократно жаловались герцогу на его старших сыновей; каждый раз герцог устраивал им взбучку и строжайше запрещал впредь заниматься подобным «промыслом», но, несмотря на это, Гийом и Робер втихаря (а когда отца не было дома — то и в открытую) продолжали свои гнусные забавы.

Герцог как раз отсутствовал — он отправился в Барселону, чтобы договориться с тамошним графом о совместном использовании порта и верфей, и взял с собой Робера, — так что Гийом, почувствовав свободу, разошелся на всю катушку.

Филипп в гневе заскрежетал зубами. Перед его мысленным взором стремительно пронеслись красочные картины, изображавшие различные варианты мучительной смерти Гийома с использованием всевозможных приспособлений для пыток. Наконец, овладев с собой, он спросил у Монтини:

— А это точно та самая девушка?

— Слуги так говорят, монсеньор. К тому же… — Этьен осекся.

— Ну!

— Когда ее только привезли, я, еще ничего не зная, имел возможность осмотреть ее вблизи… И увидел…

— Что ты увидел?! — нетерпеливо воскликнул Филипп.

— Ее платье, в общем нарядное и довольно новое, разодрано почти что в клочья, кожа на ее запястьях натерта до крови, а на теле я видел следы от ударов плетью…

Филипп резко вскочил, сжимая кулаки. Лицо его исказила гримаса ненависти и отвращения.

— Господи! — простонал он. — Какие они изуверы!.. Зверье!.. Господи боже мой…

Он снова сел, низко склонив голову, чтобы Монтини не увидел слезы в его глазах. После некоторых колебаний Этьен, не спрашивая разрешения, присел рядом с ним.

— У тебя есть братья? — спустя некоторое время отозвался Филипп.

— Нет, монсеньор, — ответил Монтини. — У меня только сестра. Но я понимаю вас… И эту девушку я тоже понимаю.

Филипп горько вздохнул.

— Почему, — проговорил он, обращаясь к самому себе, — ну, почему они не умерли вместе с их матерью? Почему они живут и позорят нашу семью? Это несправедливо!.. Нечестно!.. — Он снова встал. — Где та девушка?

— На хозяйственном дворе, монсеньор, — ответил Монтини. — Если, конечно… — Он умолк, поскольку Филипп уже бежал по аллее прочь от фонтана.

Монтини задумчиво глядел ему вслед и качал головой. Он был не по годам умным и смышленым парнем, к тому же тщеславным и сверх меры честолюбивым. Его отец, в недавнем прошлом бакалавр,* служивший в свите графа Блуаского, а теперь — владелец жалкого клочка земли в Русильоне, полученного им в наследство от дальнего родственника, вполне довольствовался своим нынешним положением, чего нельзя было сказать о его сыне Этьене. Монтини считал вопиющей несправедливостью, что он родился в семье, находившейся в самом низу иерархической лестницы, и подчас его снедала зависть к тем, кто волею случая оказался выше него, хотя по своим способностям далеко не всегда и не во всем его превосходил. Однако в данный момент Этьен не завидовал Филиппу и не хотел быть на его месте…

Тем временем Филипп миновал арочный проход в правом крыле здания герцогского дворца, свернул немного влево и через минуту очутился на широком подворье, примыкавшем к хозяйственным постройкам замка. Как всегда в такую пору, там было шумно и многолюдно, но обычного оживления Филипп не обнаружил — лица у слуг были мрачные, а взгляды хмурые.

— Где девушка? — громко и чуть визгливо спросил Филипп, оставив без внимания почтительные приветствия в свой адрес.

— Ее только что забрали, ваше высочество, — сказал один из надзирателей, указывая древком хлыста в противоположных конец двора, где через распахнутые ворота выезжала повозка в сопровождении нескольких вооруженных всадников. — Надеюсь… То есть боюсь, монсеньор, что на сей раз ваш брат попал в серьезную переделку.

Филипп поднялся на цыпочки и посмотрел в том же направлении, поверх голов присутствовавших. Он не узнал всадников со спины, но цвета их одежд были ему хорошо знакомы.

«Только не это! — в отчаянии подумал Филипп, цепенея от ужаса. — Господи, только не это!..»

Несколько секунд он стоял неподвижно, затем стряхнул с себя оцепенение и изо всех ног бросился к воротам, отталкивая по пути не успевших уступить ему дорогу слуг.

Услышав позади себя шум, всадники, сопровождавшие повозку, оглянулись и придержали лошадей; остановилась также и повозка. Филипп подбежал к ней и увидел, что тело девушки полностью накрыто двумя широкими плащами, из-под которых выбивались наружу лишь небольшая прядь темно-каштановых волос. На какое-то мгновение он замер в нерешительности, моля всех святых и нечистых, чтобы его страшная догадка оказалась неверной, и, наконец, откинул край плаща.

Он знал эту девушку. Конечно же, знал…

Красивое смуглое личико, юное, почти детское, всегда такое веселое, улыбчивое и жизнерадостное, теперь было бледным и неподвижным, точно маска; на нем застыло выражение боли, скорби, тоски за утраченной жизнью и какого-то неземного облегчения. А на левом виске запекшаяся кровь — очевидно, именно туда пришелся роковой удар, лишивший ее жизни…

— Нет! Нет! — надрывно закричал Филипп. — Боже мой, нет!

Подчиняясь внезапному импульсу, он бросился прочь от повозки, вновь отталкивая оказавшихся у него на пути слуг. Очертя голову, он бежал во дворец. Теперь он знал, что ему делать.

Филипп рыскал по всему дворцу в поисках Гийома, пока не встретил его в одном из коридоров. Увидев младшего брата, который, сжав кулаки и гневно сверкая глазами, стремительно мчался к нему, Гийом попытался было скрыться в ближайшем лестничном переходе. Однако Филипп настиг его раньше и жутким, зловещим, леденящим душу голосом выкрикнул:

— Настал твой смертный час, ублюдок! — С этими словами он налетел на него… (мы бы сказали: как коршун, будь Гийом хоть немного похож на ягненка). — Вот, скотина, получай!

Гийом был на десять лет старше Филиппа, на голову выше и в полтора раза тяжелее его, но Филипп имел перед ним преимущество в быстроте, ловкости и изворотливости. Молниеносным движением он нанес ему удар кулаком в челюсть, затем, высоко выбросив ногу, пнул его в пах. Не успел Гийом согнуться, как на него обрушилось еще два удара — ребром ладони в шею, чуть повыше ключицы, и по почкам. В следующий момент Филипп мастерским приемом сбил его с ног и, решив, что этого достаточно, выхватил из ножен кинжал, намереваясь заколоть своего старшего и самого ненавистного брата как свинью.

Сбежавшиеся на шум драки стражники не вмешивались. Они не питали симпатии к Гийому, поэтому, не сговариваясь, решили ничего не предпринимать, пока перевес на стороне Филиппа. Однако в любой момент, едва лишь удача улыбнется Гийому, они готовы были немедленно разнять драчунов.

Понимая это и видя, что Филипп без шуток собирается убить его, Гийом резко вскочил на ноги. С неожиданной ловкостью он увернулся от кинжала и что было мочи, вложив в этот удар весь свой вес, толкнул Филиппа к лестнице в надежде, что он не удержится на ногах, покатится вниз по ступеням и, чего доброго, свернет себе шею.

Филипп в самом деле споткнулся, но, к счастью, на ровном месте, не долетев до крутой лестницы. Однако при этом он сильно ударился головой о каменный пол, глаза ему ослепила яркая вспышка, затем свет в его глазах помер, из носа хлынула кровь, и он погрузился в небытие.

Стражники вовремя оттащили Гийома, кинувшегося было добивать бесчувственного Филиппа…

Филипп приходил в сознание медленно и мучительно. Иногда мрак, поглотивший его разум, частично рассеивался, и он слышал какие-то голоса, но смысл произносимых слов ускользал от его понимания. Он не знал, кто он такой, и что значит «лихорадка», которая (что делает?) «проходит». А что такое «Бог», которому (что?) «слава»? И «Филипп» — что означает это слово, столь часто произносимое разными голосами?.. Обилие вопросов, на которые помраченный рассудок позабыл ответы, приводило его в панику и вновь ввергало в мрак небытия.

Лишь на четвертый день осунувшийся и разбитый Филипп, наконец, очнулся. Некоторое время он лежал в полной темноте, пока не додумался раскрыть глаза. Это была еще не мысль, а скорее осознание того факта, что он способен думать, а значит существует.

В комнате царили сумерки, но это не помешало Филиппу узнать свою спальню. С трудом повернув голову и застонав от острой боли, которая будто раскалывала его череп на части, обнаружил, что окна зашторены, а по краям тяжелых штор из плотной красной ткани слабо пробивается свет. Значит, там, снаружи, сейчас день.

«Нужно раздвинуть шторы», — была первая его связная мысль, и в то же самое время его губы произнесли первые осмысленные слова:

— Дайте свет… темно… Кто-нибудь есть?..

Послышались быстрые шаркающие шаги — в комнате он был не один.

— Слава всевышнему, наконец-то! — Преподобный Антонио, его духовный наставник, увидев разумный блеск в глазах Филиппа, радостно и облегченно вздохнул. — Я так волновался за тебя, сын мой, так боялся, что ты никогда не придешь в себя.

Пока падре раздвигал шторы на ближайшем окне, Филипп напряженно размышлял над его последними словами, но без каких-либо видимых результатов. Боль в голове чувствительно мешала ему сосредоточиться.

— И откройте окно, — добавил он. — Душно.

Дон Антонио исполнил и эту его просьбу. Повеяло приятной прохладой. Филипп с наслаждением вдыхал чистый и свежий воздух, наполненный ароматами поздней весны.

Падре вернулся к Филиппу, присел на край широкой кровати и взял его за руку.

— Как себя чувствуешь? — заботливо спросил он.

— Довольно скверно, — откровенно признался Филипп. — Голова будто ватой набита, слабость какая-то… Что случилось, падре?

— Ты сильно ударился и, похоже, у тебя было сотрясение мозга. К счастью, все обошлось.

— Сотрясение мозга, — повторил Филипп. — Понятно… И как долго я был без сознания?

— Три с половиной дня.

— Ага… — Филипп попытался вспомнить, как его угораздило получить сотрясение мозга, но безуспешно: прошлое плотно окутывал густой туман забытья. — Я не помню, как это произошло, падре. Наверно, я здорово нахлестался и спьяну натворил делов. Больше я не буду так напиваться. Никогда.

Преподобный отец встревожено воззрился на него:

— Что ты говоришь, Филипп?! Ведь ты был трезв.

— Я? Трезв? — Филипп в недоумении захлопал своими длинными светлыми ресницами. — Вы ошибаетесь, падре. Тогда я много выпил, очень много… даже не помню, сколько.

— Нет, это было накануне. А ударился ты на следующий день утром.

— Утром? — Филипп снова заморгал. — Как это утром? Разве я утром… Нет, не понимаю. Я ничего не понимаю!

— Так ты не помнишь об ЭТОМ? — спросил падре, внимательно глядя ему в глаза.

— Об этом? О чем? — Филипп снова напряг свою память, и вскоре у него с новой силой разболелась голова. — Я ничего не помню о следующем дне, падре. Ровным счетом ничего. Последнее, что я помню, это как я пил на вечеринке, чтобы набраться смелости… А что стряслось? Что?

Дон Антонио покачал головой.

— Лучше тебе самому вспомнить… А если не вспомнишь, тем лучше для тебя.

— Вот как! — Филипп вконец растерялся. — Я вас не понимаю. Расскажи мне все.

Падре вздохнул.

— Нет, Филипп, не сейчас. Разумеется, рано или поздно ты обо всем узнаешь — но лучше позже, чем раньше… Ладно, оставим это. — Преподобный отец помолчал, прикидывая в уме, как перевести разговор на другую тему, потом просто сказал: — Вчера приехал граф Альбре с сестрой.

Филипп слабо улыбнулся.

— Это хорошо. Я по ним так соскучился… особенно по Амелине. Я хочу видеть их. Обоих. Но прежде всего — Амелину.

Падре медленно поднялся.

— Сейчас я велю разыскать их и сообщить, что ты уже пришел в себя. Не сомневаюсь, что Амелина тотчас прибежит к тебе.

С этими словами он направился к выходу, но у самой двери Филипп задержал его:

— А Эрнан? Он уже приехал из Беарна?

— Да. Вместе с Гастоном и Амелиной, — ответил падре, на лицо его набежала тень.

— Тогда пошлите, пожалуйста, вестового в Кастель-Фьеро…

— В этом нет необходимости, — мягко перебил его дон Антонио. — Господин де Шатофьер здесь.

— Где именно? — оживился Филипп.

— Полчаса назад я видел его в твоей библиотеке.

— Так позовите его. Немедленно.

— Ладно, — снова вздохнул преподобный отец. — Позову. И пока вы будете разговаривать, пойду распоряжусь насчет обеда.

Слово «обед» пробудило в Филиппе волчий аппетит. Он подумал, что ему совсем не помешает плотно поесть, и при этой мысли у него потекли слюнки, а в животе заурчало.

Его гастрономические размышления прервало появление Эрнана — высокого крепкого парня с черными, как смоль, волосами и серыми со стальным блеском глазами. В каждом его движении сквозила недюжинная сила, и потому он казался на несколько лет старше, чем был на самом деле.

— Привет, дружище, — усмехнулся Филипп. — Пока тебя не было, я в такой переплет попал… Даже толком не знаю в какой.

Шатофьер как-то отрешенно поглядел на него и молча кивнул. Лицо его было бледное, с болезненным сероватым оттенком, а под воспаленными глазами явственно проступали круги.

— Ты плохо себя чувствуешь? — участливо спросил Филипп.

— Да. В общем, неважно, — ответил Эрнан, голос его звучал глухо и прерывисто, как стон. После короткой паузы он добавил: — Дон Антонио предупредил, что ты ничего не помнишь, но я все равно благодарен тебе… за то, что ты хотел сделать вместо меня… хоть и не смог.

— О чем ты говоришь? — удивленно спросил Филипп. — Что же, в конце концов, произошло?

— Она… — Из груди Эрнана вырвался всхлип. — Она была мне как сестра… Больше, чем сестра, ты знаешь…

В этот момент память полностью вернулась к Филиппу. Он пронзительно вскрикнул и зарылся лицом в подушку, прижав ладони к вискам. Ему казалось, что голова его вот-вот треснет от нахлынувших воспоминаний. Туман забытья, окутывавший события того рокового утра, в одночасье развеялся, и Филипп с предельной ясностью вспомнил все, что случилось с ним тогда. И что случилось с НЕЙ…

Ее звали Эджения. Она была дочерью кормилицы Эрнана и его сверстницей — как тогда говорили, она была его молочной сестрой. Мать Шатофьера умерла вскоре после родов, отец — немногим позже; их он, естественно, не помнил и мамой называл свою кормилицу, а ее дочь была для него родной сестрой. Они росли и воспитывались вместе, были очень привязаны другу к другу, а когда повзрослели (как и Филипп, они повзрослели раньше срока), их привязанность переросла в настоящую любовь. Никто не знал об истинных намерениях Эрнана в отношении его молочной сестры; но кое-кто, в том числе и Филипп, предполагал, что он собирается жениться на ней. Лично Филипп этого не одобрял, однако не стал бы и пытаться отговорить друга, окажись это правдой. Эрнан был на редкость упрямым парнем, и если принимал какое-нибудь решение, то стоял на своем до конца. Кроме того, Филипп хорошо знал Эджению и считал ее замечательной девушкой. Единственный ее недостаток, по его мнению, заключался в том, что она была дочерью служанки…

Впрочем, теперь это уже не имело ровно никакого значения — она была мертва. И, по большому счету, убийцей ее был Гийом!!!

— Как это произошло? — спросил Филипп, не поворачивая головы.

Эрнан подошел к кровати и сел.

— В тот вечер она поехала к своим деревенским родственникам, — тихо, почти шепотом заговорил он. — И не взяла сопровождения… Сколько раз я говорил ей, сколько раз… но она не слушалась меня!.. — Шатофьер сглотнул. — А позже в Кастель-Фьеро прибежала ее лошадь. Мои люди сразу же бросились на поиски и лишь к утру нашли ее… мертвую… Будь оно проклято!..

В комнате надолго воцарилось молчание. За окном весело щебетали птицы, день был ясный, солнечный, но на душе у Филиппа скребли кошки. Ему было горько и тоскливо. Так горько и тоскливо ему не было еще никогда — даже тогда, когда умерла его матушка Амелия Аквитанская.

Он первым нарушил молчание:

— Где сейчас Гийом?

— Под арестом, — ответил Эрнан. — Так распорядился майодорм. Но я уверен, что когда вернется твой отец, его освободят. Ведь нет такого закона, который запрещал бы дворянину глумиться над плебеями. Любой суд оправдает этого мерзавца и его приспешников… Где же справедливость, скажи мне, скажи?! — Эрнан снова всхлипнул, и по щекам его покатились слезы.

Преодолевая слабость, Филипп поднялся, принял сидячее положение и сжал в своих руках большую и сильную руку Шатофьера.

— Есть суд нашей совести, друг. Суд высшей справедливости. — В его небесно-голубых глазах сверкнули молнии. — Гийом преступник и должен понести наказание. Он должен умереть — и он умрет. Даже в том случае, если отец полностью оправдает его. Таков мой приговор… НАШ приговор!

Эрнан вздрогнул, затем расправил свои могучие плечи, находившиеся на уровне глаз Филиппа.

— Да! Гийом умрет. — Голос его звучал твердо и решительно. — Как бешеная собака умрет! И все эти подонки из его компании умрут. Я еще не решил, что делать с Робером — его счастье, что он поехал с твоим отцом в Барселону, ему несказанно повезло… — Эрнан сник так же внезапно, как и воспрянул. — Но ничто, ничто не вернет ее к жизни. Ее обидчики горько поплатятся за свои злодеяния, но она не восстанет из мертвых. Я больше никогда не увижу ее… Никогда… Никогда… — И он заплакал, совсем как ребенок.

Филипп сидел рядом с ним, с невероятным трудом сдерживая комок, который то и дело подкатывался к горлу.

«Говорят, что мы еще дети, — думал он. — Может, это и так… Вот только жизнь у нас не детская».

Детство Филиппа стремительно подходило к концу, и у него уже не оставалось времени на ту короткую интермедию к зрелости, которая зовется отрочеством…

 

5. КОНЕЦ ДЕТСТВА

Филипп сидел на берегу лесного озера и задумчиво глядел на отраженные зеркальной гладью воды белые полупрозрачные, похожие на дымку барашки туч, которые нестройной чередой медленно плыли по небу с юго-запада на северо-восток. Озеро находилось на равнине среди густого леса, а вдали со всех сторон, словно сказочные великаны вздымались горы. Филиппу нравилось это место, и он часто бывал здесь, обычно проводя весь день с утра до самого вечера. На расстоянии вытянутой руки от него лежала шпага, лютня, том стихов Петрарки, чуть дальше — котомка с едой, фляга с питьевой водой и кожаная сумка, где было аккуратно сложено чистое белье и большое ворсяное полотенце, а в противоположном конце поляны, в тени деревьев пощипывала траву, отдыхая, его лошадь.

Ни читать, ни есть, ни музицировать Филиппу сейчас не хотелось. Не возникало у него в данный момент желания искупаться в озере или прогуляться верхом по окрестностям. Он просто сидел на траве, смотрел в воду и думал.

Сегодня был последний день весны и его четырнадцатый день рождения. И Филипп, как и год, и два, и три года назад, еще на рассвете убежал из дому, чтобы не видеть отца в траурном одеянии, чтобы лишний раз не попадаться ему на глаза — так как именно в этот день герцог был более чем когда-либо, нетерпим к младшему сыну.

Обычно для человека день его рождения — день радости, знаменующий рубеж, переступая который, он становится на год старше. Однако для Филиппа, сколько он помнил себя, 31 мая всегда был день скорби. И вовсе не за умершей матерью; ему, конечно, было жаль женщину, которая, родив его в муках, умерла, — но он ее не знал. Этот день символизировал для Филиппа утрату отца, детство, проведенное рядом с ним и так далеко от него. Сознательно Филипп не любил герцога, и, собственно говоря, ему не за что было любить его. Но неосознанно он все же тянулся к отцу, подчиняясь тому слепому, безусловному инстинкту, который заставляет маленьких зверят держаться своих родителей, искать у них ласки, тепла и защиты. А Филипп все еще был ребенком, пусть и преждевременно повзрослевшим ребенком. К тому же герцог в его глазах был вместилищем множества достоинств, ярчайшим образцом для подражания, и единственное, в чем Филипп не хотел походить на него, так это быть таким отцом…

Вернувшись из поездки и узнав обо всем случившемся в его отсутствие, герцог, как и предсказывал Эрнан, освободил Гийома из-под ареста и лишь сурово отчитал его. Амнистия, однако, не коснулась тех нескольких приближенных Гийома и Робера, которые также были взяты под стражу, — герцог велел бросить всех в самое глубокое подземелье замка и тут же позабыл об их существовании. Оставшиеся на свободе участники надругательства над Эдженией, как показали последующие события, могли только позавидовать участи несчастных узников подземелья. Вскоре, один за другим, они стали погибать при весьма подозрительных обстоятельствах. Им не удавалось спасти свою жизнь даже поспешным бегством — где бы они не скрывались, всюду их настигала смерть, направляемая (в чем никто не сомневался) рукой Эрнана де Шатофьера.

В отличие от Робера, который, обладая небольшой толикой здравомыслия и будучи прирожденным трусом, страстно благодарил небеса, что согласился поехать с отцом в Барселону, Гийом был слишком туп и самонадеян, чтобы трезво оценить обстановку и по настоящему испугаться. Известия о каждой новой смерти приводили его в бешенство, он неистовствовавл, на все лады проклинал Эрнана и подсылал к нему наемных убийц, которых через день-другой обнаруживали мертвыми, как правило, вздернутыми на какой-нибудь виселице во владениях Шатофьера.

Плачевное положение Гийома усугублялось еще одним немаловажным обстоятельством. Вскоре после смерти Эджении стало известно, что Эрнан был тайно помолвлен с ней. Разумеется, при ее жизни высший свет отнесся бы к такому известию крайне неодобрительно, однако постфактум это было воспринято спокойно и с пониманием. Таким образом, не совсем законные с формальной точки зрения действия Эрнана обретали в глазах общества некую видимость законности, переходя в плоскость кровной мести, что всегда считалось делом святым и достойным всяческого уважения.

Гийом был обречен — это понимали все, кроме него самого. Робер уже откровенно (скрывая это лишь от старшего брата) примерялся к титулу наследника Гаскони и Каталонии. Герцог еще больше замкнулся в себе и избегал старших сыновей точно так же, как и младшего. Чем дальше, тем невыносимее становилась для Филиппа жизнь в отчем доме. Всякий раз, встречая Гийома, он еле сдерживался, чтобы не наброситься на него, и про себя недоумевал, почему Эрнан медлит с расправой. Гастон Альбре, который снова поссорился с герцогом (он требовал суда над Гийомом и лишения его вкупе с Робером права наследования майората), предлагал Филиппу уехать с ним и Амелиной в Беарн. Но тогда Филипп находился в состоянии глубокой депрессии и отделался от кузена неопределенным обещанием позже подумать над его предложением.

А ночью, накануне отъезда, к Филиппу пришла Амелина. Она быстренько разделась, забралась к нему в постель и принялась покрывать его лицо жаркими поцелуями. Возможно, это был самый благоприятный момент, чтобы преодолеть в себе страх перед близостью с женщиной: ведь Филипп так нуждался в ласке и нежности, так жаждал забыться, в объятиях милой и дорогой сестренки… Но в ту ночь между ними так ничего и не произошло. Филипп был еще слишком слаб, истощен, обессилен пережитым потрясением. Они лежали рядышком, обнимаясь и целуясь — ласково, но не страстно, как брат и сестра, — и Филипп выговорил Амелине все, что накипело у него в душе, что его мучило, что его терзало, а потом просто заснул, крепко прижавшись к ней, к ее теплому и нежному телу. Той ночью он спал спокойно и безмятежно.

Утром их разбудил Гастон (слуги не решались) и все спрашивал, когда же будут дети. Вот на какой приподнятой ноте они и расстались. А поскольку было еще рано, то Филипп остался лежать в постели, не зная, где ему деться от охватившего его стыда. Что ж это будет, думал он, если через месяц или два Гастону вздумается расспросить врача, не беременна ли случаем его сестра, а тот, изумленно подняв брови, ответит: «Бога ради, монсеньор! Она еще девственница». Да, пищи для острот хватит надолго! «Так ты СПАЛ с Амелиной. или ПРОСТО спал с ней? И сколько же раз ты вот так ПРОСТО спал с ней?» Нечего сказать, хорошенькое дело…

Филипп взял в руки лютню и пробежал пальцами по струнам, проверяя настройку. Ну почему он, так желая женщин, в то же время чуть ли не панически боится их? — уже в который раз спросил он себя и уже в который раз ответил встречным вопросом: а что, если он боится не женщин, а себя самого? Боится разувериться, разочароваться в том чувстве, которое ставит выше всех остальных. Боится, что после первой же близости все женщины потеряют в его глазах ореол таинственности и мистической привлекательности. И все ждет ту единственную, которую полюбит по-настоящему…

Сознательно Филипп еще не решил, что он хотел бы спеть, как его пальцы, немного неожиданно для него самого, взяли первые аккорды песни о любви могущественного вельможи к дочери короля. О той самой любви, что привела к его появлению на свет и на этом трагически оборвалась. О его отце, герцоге Филиппе III Аквитанском, который, потеряв первую жену, совсем по ней не грустил, ибо был без памяти влюблен в одиннадцатилетнюю девочку, дочь короля Робера III. Изабелла Галльская годилась герцогу в дочки, но это обстоятельство нисколько не помешало ему влюбиться в нее так сильно, так страстно возжелать ее, что в своем безрассудстве он готов был уподобиться Парису и разрушить стены Тулузы ради прекрасных очей новоявленной Елены Троянской. Чтобы сохранить мир в стране, король был вынужден уступить герцогу, нарушив тем самым слово, данное графу Прованскому, с чьим сыном Изабелла уже была помолвлена. Почувствовав себя оскорбленным, граф вздумал выйти из состава королевства и присоединиться к Германскому Союзу (что, в общем, было на руку аквитанцам, так как позволяло их роду занять доминирующее положение в остальной части Галлии); но тут герцог, сознавая свою вину перед королем, выступил ярым приверженцем территориальной целостности государства и пообещал дать решительный отпор поползновениям сепаратистов. В этом его поддержали остальные галльские князья, что и решило спор в пользу единства страны. Графу Прованскому пришлось смирить гордыню и довольствоваться браком своего сына с племянницей короля, юная принцесса Изабелла стала герцогиней Аквитанской, а вся эта история получила широкую огласку и нашла свое отражение в десятках, если не сотнях, художественных произведений того времени.

Из всех баллад, которые Филипп знал о своих родителях, он выбрал, пожалуй, самую далекую от действительности, но она нравилась ему больше других. Было в ней что-то особенное, будоражившее воображение, затрагивавшее самые тонкие струны души. Ее создатель, мало заботясь об исторической правде, сумел так ярко, так убедительно изобразить своих героев, что они казались совсем живыми, реальными, создавалось впечатление, что они находятся где-то рядом, что в любой момент готовы предстать перед слушателями во плоти…

Постепенно Филипп увлекся, и пение полностью захватило его. Природа не наградила его абсолютным слухом, однако долгие часы упорных тренировок не прошли для него даром: пел он правильно, хорошо поставленным голосом, почти никогда не фальшивил, и слушать его было приятно не только ему самому, но и многим другим. В равной степени это относилось и к его умению аккомпанировать себе на лютне, арфе, гитаре и клавесине.

Где-то посередине песни Филипп почувствовал (именно почувствовал, а не услышал), как кто-то подошел к нему сзади и остановился у него за спиной. Это ощущение было настолько реальным и осязаемым, что Филипп умолк на полуслове, отложил в сторону лютню и огляделся…

А в следующее мгновение он уже был на ногах, глуповато улыбаясь и отчаянно пытаясь выровнять сбившееся с ритма дыхание. Горло его сдавил нервный кашель, но Филипп не мог позволить себе прокашляться, в страхе спугнуть, разрушить хрупкое очарование открывшееся его взору волшебной, неземной картины…

Перед ним стояла юная девушка лет пятнадцати, прекрасная как весна, как любовь, как может быть прекрасной лишь чистота и невинность. Она была одета в костюм для верховой езды темно-синего цвета, который удачно гармонировал с ее нежной снежно-белой кожей и пышной гривой распущенных светло-каштановых волос, волнами ниспадавших почти до самой талии. Ее большие карие глаза смотрели на него с восторгом и умилением, на щеках играл розовый румянец, а на коралловых губах блуждала робкая улыбка, сверкавшая жемчугом ее ровных белых зубов.

У Филиппа бешено стучало сердце и подкашивались ноги. Он глядел на девушку, поедая ее глазами и млея от неведомого ему ранее, ни с чем не сравнимого ощущения, которому он не мог подобрать соответствующего определения. Все мысли в его голове перепутались, ему хотелось подхватить ее на руки, крепко прижать к себе и кружить, кружить по поляне, смеясь и рыдая от переполнявшей его радости и глубокого, безмерного счастья, взлететь с ней ввысь, далеко-далеко, куда не залетают даже орлы, и там, между небом и землей, наедине с ней наслаждаться с ней близостью целовать ее, ласкать, повергнуть к ее стопам свою девственность, с которой он так долго не мог расстаться, будто предвидя встречу с Ней — с девушкой своей мечты…

Наконец совладав с собой, Филипп подступил к девушке и галантно поцеловал ее руку. С трудом поборов в себе желание прижаться к этой прелестной маленькой ручке, он заставил себя выпрямиться и представился:

— Филипп Аквитанский к вашим услугам, барышня.

Девушка ослепительно улыбнулась, и Филипп почувствовал, как у него с новой силой заныло сердце.

— Очень мило, монсеньор, — ответила она и, не выдержав пылкого взгляда Филиппа, в смущении опустила глаза; щеки ее стали пунцовыми. — А я… Меня зовут Луиза де Шеверни… Также к вашим услугам.

По-галльски она говорила правильно, но с заметным франсийским акцентом. Голос ее, бархатно-нежный, поверг Филиппа в сладостный трепет, и он еле сдержался, чтобы не застонать в истоме.

— Вы… Вероятно, вы родом с Иль-де-Франса, — неуверенно предположил он. — Или же со Средней Луары.

— Вы угадали, — кивнула Луиза. — Моя семья живет в Блуа.

— И что привело вас в наши края, позвольте спросить?

— Три дня назад я приехала в гости к родственнику, вашему другу, кстати, графу Капсирскому.

— Вот как! — Только теперь Филипп заметил на краю поляны двух лошадей: одну с дамским седлом, другую с мужским, которых держал за поводья слуга. В слуге он признал Жакомо, камердинера Шатофьера. — Стало быть, Эрнан ваш родственник?

— Да, монсеньор. Моя матушка — родная сестра матери господина графа, царство ей небесное. Мы также родственники и по его мужской линии, правда, дальние.

— Ага, понятно, — сказал Филипп. — Это… гм… Это была очень романтическая история.

Тут он покривил душой. Ничего романтического в этой истории не было — то был обыкновенный мезальянс. Двадцать лет назад отец Эрнана ездил в Шампань, на родину своих предков, и вернулся оттуда с молодой женой, дочерью одного обнищавшего дворянина, его дальнего родственника. Этот брак никто не одобрял.

Почувствовав фальшь в последних словах Филиппа, Луиза вновь покраснела — на сей раз от обиды и унижения. Она поняла это так, что Филипп с самого начала решил поставить ее на место, указав на разницу в их общественном статусе, хотя на самом деле он даже не думал об этом.

— Прошу прощения, монсеньор, за причиненное вам беспокойство, — сказала Луиза, потупив глаза. — Я… Я не смею вам больше мешать. Сейчас я уеду.

— Почему? — удивился Филипп. — Разве вы куда-то спешите?

— Ну… нет. Не очень. Я просто знакомилась с окрестностями, а когда услышала, как вы поете, то приблизилась, чтобы послушать вас…

— Но ведь я еще не закончил! — живо возразил Филипп, радуясь возникшей зацепке. — А вы вправду хотите послушать меня? Вам действительно нравится, как я пою?

— Да, очень! — энергично кивнула она и тут же засмущалась. — Вы замечательно поете, монсеньор.

— Меня зовут Филипп, — веско заметил он, беря ее за руку. — Только так я разрешаю называть себя хорошеньким девушкам. А вы не просто хорошенькая, вы — красавица.

— Вы мне льстите, — трепеща сказала Луиза. — Благодарю вас за комплимент.

— Это вовсе не комплимент, — с серьезным видом возразил Филипп. — Я говорю то, что думаю. Я еще никогда не встречал такой милой и очаровательной девушки, как вы. Если хотите знать, что я чувствую, глядя на вас, то отвечу вам прямо: я потрясен.

Луиза подняла к нему свое лицо и взгляды их встретились.

— А я… если хотите знать… — сбивчиво заговорила она, — Я никогда еще не встречала такого, как вы… Мне говорили, что вы красивый, но я… я не думала, что вы такой милый…

Филипп весь просиял. Отчаянно борясь с искушение привлечь ее к себе и покрыть ее лицо нежными поцелуями, он подвел Луизу к берегу озера и расстелил на траве свой широкий плащ. Она поблагодарила его и села, подтянув ноги. Филипп пристроился рядышком, взял в руки лютню и спросил:

— Мне начинать сначала или с того куплета, на котором остановился?

— Сначала, если можно.

Филипп коснулся пальцами струн и запел с таким воодушевлением, какого не испытывал еще никогда. Вместе с ним пело и его сердце, в котором все ярче и ярче разгоралось пламя любви.

Да, любви. Филипп любил и был уверен, что любит. Его ничуть не смущало, что он совсем не знает эту девушку, что он познакомился с ней лишь несколько минут назад и что прошедшего с того момента времени слишком мало, чтобы хотя бы в общих чертах узнать, что она собой представляет, — ведь все это не имело никакого значения для любви. Любовь никогда не приходит постепенно, шаг за шагом, она рождается в одночасье и не суть важно когда — в момент знакомства, с первого взгляда, или значительно позже. Любовь нельзя сравнивать ни с привычкой, ни с дружбой, ни с привязанностью; она не является порождением земных чувств — уважения, симпатии и тому подобных — даже в миллионы и миллиарды крат усиленных. Это небесная благодать, это божественное откровение, это дьявольское наваждение… Будто молния ударила одновременно с неба и из-под земли — она мгновенно поразила Филиппа.

Луиза слушала его, облокотившись на колени и подперев подбородок рукой. Ее лицо отражало целую гамму чувств — нежности, восторга, благоговения, растерянности, замешательства и восхищения, а глаза ее томно блестели. Когда Филипп допел до конца, и отзвучали завершающие аккорды баллады, она еще немного помолчала, вслушиваясь в тишину, затем с волнением в голосе произнесла:

— Как это прекрасно! У меня даже нет слов… А ведь это песня про ваших родителей, правда?

— И да, и нет, — ответил Филипп. — В общих чертах это действительно история о моих отце и матери, но некоторые детали и обстоятельства автор явно позаимствовал из другой похожей истории.

— Вы имеете в виду дона Клавдия Иверо, который похитил у императора дочь?*

— Да, именно. В частности из этой истории было взято окончание баллады, что якобы моя мать убегает с моим отцом, и они втайне венчаются. Наверное, автору это показалось более изящной концовкой, нежели то, что случилось на самом деле.

— А что же было на самом деле?

— Как? Разве вы не знаете? — с искренним удивлением спросил Филипп. Тут же он сообразил, что Луиза задала этот вопрос из вежливости, чтобы поддержать разговор, но это получилось у нее несколько неуклюже. Стремясь замять возникшую неловкость, он быстро заговорил: — А дело было так. Мой отец собрал войско и пригрозил моему деду, что пойдет войной на Тулузу и отнимет у него не только дочь, но и корону. Дед не хотел междоусобицы в стране, поэтому уступил, из-за чего рассорился с графом Прованским…

Филипп рассказывал эту историю чисто машинально, не очень-то вдумываясь в то, что говорит. Его мысли были заняты совсем другим; он обмозговывал одну великолепную идею, которая только что пришла ему в голову. Он уже оправился от первоначальной растерянности и весь преисполнился решимости. Теперь он точно знал, что ему нужно, и был готов к активным действиям. Но это не было следствием холодного расчета с его стороны, это скорее была отчаянная храбрость вдребезги пьяного человека. А Филипп был пьян — от любви.

С горем пополам закончив свой сказ, Филипп резко поднялся, извинился перед Луизой и подошел к Жакомо, который сидел на корточках под деревом, дожидаясь, когда его подопечная освободится. Слуга вскочил на ноги и с почтительным видом выслушал распоряжения Филиппа, произнесенные в полголоса, чуть ли не шепотом. Затем он поклонился ему, не мешкая взобрался на свою лошадь и, послав прощальный поклон озадаченной Луизе, скрылся за деревьями.

— Что случилось? — спросила она, когда Филипп вернулся и снова сел подле нее.

— Я велел Жакомо ехать в Кастель-Фьеро и передать Эрнану, что сам позабочусь о вас и вечером доставлю к нему целой и невредимой.

Щеки Луизы вспыхнули.

— Но зачем?

— Ну, во-первых, я уже неделю не видел Эрнана и решил сегодня навестить его — ведь грешным делом я думал, что он находится в отъезде. А во-вторых, я отослал Жакомо, чтобы остаться с вами наедине.

— Да?.. — Девушка еще больше смутилась. — Вы… Вы хотите остаться со мной наедине?

— Мы УЖЕ остались наедине, — уточнил Филипп, смело обнял ее и привлек к себе. — Согласись, милочка: как-то неловко целоваться в присутствии слуг.

— О боже! — только и успела прошептать Луиза, прежде чем их губы сомкнулись в долгом и жарком поцелуе.

Потом они сидели, крепко прижавшись друг к другу. Голова Луизы покоилась на плече Филиппа, а он, зарывшись лицом в ее волосах, с наслаждением вдыхал их пьянящий аромат, чувствуя себя на седьмом небе от счастья. Филипп много раз целовался с девушками и сжимал их в своих объятиях, но еще никогда не испытывал такого блаженства, как сейчас. И тут он понял, что нисколько не страшится близости с Луизой; он жаждет этого, он просто сгорает от нетерпения поскорее овладеть ею и познать ее. Теперь он не боится разочароваться в любви, потому что в настоящей любви невозможно разочароваться.

— Сколько тебе лет, дорогая? — спросил Филипп.

— Пятнадцать.

— А мне только четырнадцать… Но это не беда, правда?

Луиза погладила его по щеке, затем нежно прикоснулась губами к его губам. Глаза ее сияли от восторга.

— Это не имеет значения, милый. Я люблю тебя.

— Я тоже люблю тебя, Луиза. Я так тебя люблю! — Филипп бережно опустил ее на траву, скинул с себя камзол и склонился над ней. — Знаешь, — произнес он с таким виноватым видом, будто признавался в каком-то неблаговидном поступке, — у меня еще не было женщин. Честное слово! Ты… ты моя первая, моя единственная…

Луиза вдруг всхлипнула и задрожала.

— Господи! — прошептала она, поняв, что сейчас произойдет. — Господи…

— Что с тобой, родная? — всполошился Филипп. — Почему ты плачешь? Ты сомневаешься, что я люблю тебя?

Луиза рывком прижалась к его груди.

— Я знаю, мы не должны…

— Почему? Разве ты не любишь меня?

— Люблю, но…

— Ты боишься? — спросил Филипп. Только с некоторым опозданием ему пришло в голову, что она может страшиться близости с ним, как он страшился близости с другими девушками. — Ты боишься разочароваться во мне?

Луиза немного отстранилась и удивленно посмотрела на него. Взгляд ее выражал непонимание — то самое непонимание, которое неотступно следовало за ними всю их недолгую супружескую жизнь.

— Я не боюсь разочароваться в тебе, — мягко сказала она. — Ведь мне не с кем тебя сравнивать. Я боюсь… просто боюсь…

— Боишься, что я не люблю тебя? — вдруг осенило Филиппа. — Что я только притворяюсь, изображая любовь? Что я просто хочу соблазнить тебя? Ты не веришь мне?

Луиза покачала головой.

— Я верю тебе. Верю…

— Тогда почему ты такая грустная? Почему в глазах твоих слезы?

Луиза обречено вздохнула.

— Это от счастья, милый. Вправду от счастья… и от страха. Я боюсь, но не чего-то конкретного, а просто потому, что мне страшно. Страшно и все тут, ведь это так естественно. — Она перевела дыхание, набираясь храбрости. — И, пожалуйста, не спрашивай ни о чем. Лучше поцелуй меня.

Филипп заглянул вглубь ее прекрасных карих глаз и будто растворился в них целиком. В этот момент весь окружающий мир перестал существовать для него. На всем белом свете были только он, она и любовь, соединившая их неразлучными узами. Любовь, которую он так долго ждал и которая, наконец, пришла.

«Люблю!» — шептали его губы.

«Люблю!» — стучало его сердце.

«Люблю!» — пело все его существо.

Он познавал любовь. Ему еще предстояло испить эту чашу до дна — радость и горечь, муку и наслаждение, боль и блаженство, надежду и отчаяние…

 

6. МУЖЧИНА

Солнце клонилось к закату. Филипп лежал, растянувшись на траве, и бездумно глядел в небо. На его груди покоилась голова Луизы, ее волосы щекотали ему шею и подбородок, но он не убирал их — щекотка была приятной. И вообще, все связанное с Луизой было ему приятным. Филиппу казалось, что он не лежит на земле, а парит в воздухе. Все его тело охватывала сладкая истома, мысли в голове путались, порой устремляясь в самых неожиданных направлениях, но над всем этим доминировало всепоглощающее чувство спокойного и безмятежного счастья.

В том, что он испытал с Луизой, было нечто фантастическое. Его ощущения не поддавались никакому анализу, их невозможно было разобрать по косточкам и разложить по полочкам. Теперь-то Филипп понял, что нет и быть не может ответа на вопрос: «Что такое любовь?», ибо она — один из абсолютов бытия, явление такое же безусловное, как рождение и смерть, это одно из таинств жизни, и пытаться описать его так же бессмысленно, как объяснять, почему через две точки на плоскости можно провести лишь одну прямую. Банальный акт физической близости оказался чем-то несравненно более значительным, чем просто плотское удовлетворение душевных порывов. После этого Луиза стала для Филиппа не только дорогим и родным существом, но как бы неотъемлемой частичкой его самого, кровью и плотью его…

Луиза заворочалась и подняла голову.

— Кажется, я задремала, — сонно сказала она, моргая глазами. — Я долго спала?

— Нет, дорогая, — ласково ответил Филипп. — Самую чуточку.

— Это сколько?

— Ну, четверть часа, максимум — полчаса.

Луиза тяжело вздохнула и крепко прижалась к нему.

— Что случилось? — спросил Филипп. — Почему ты вздыхаешь?

— Да так, ничего. Просто… просто я думаю…

— О чем?

Она снова вздохнула.

— Ну как ты не понимаешь?! Я думаю о том, что произошло.

— А-а!.. Однако чем ты встревожена? Ведь все было прекрасно, замечательно, великолепно… Или нет? По-твоему, я сделал что-то не так?

— Ах нет, Филипп, не в том дело. Вовсе не в том.

— А в чем?

С минуту Луиза помолчала, прежде чем ответить.

— Мне очень неловко, ужасно неловко. Что подумает мой кузен? Что подумают мои родные? Что подумают все остальные? Вчера Эрнан рассказывал мне про тебя и вполне серьезно заявил, что боится знакомить меня с тобой. Ему-де стыдно будет смотреть в глаза моим родителям, если ты соблазнишь меня.

Филипп поднялся и сел на траве.

— Так вот ты о чем! — наконец дошло до него. — Вот что тебя беспокоит!

— Ну да, — в смятении кивнула она. — Это меня и беспокоит. Но только не подумай, что я сожалею, дорогой. Я ни о чем не сожалею. Ни о чем…

Филипп наклонился к ней и поцеловал ее в губы.

— Глупышка ты моя! Как плохо ты обо мне думаешь. Ведь я люблю тебя и хочу на тебе жениться.

Луиза вздрогнула и недоверчиво поглядела на него.

— Жениться? — переспросила она. — Ты хочешь жениться на мне? Ты не шутишь?

— Никаких шуток! Завтра мой духовный падре Антонио обвенчает нас, и мы станем мужем и женой. Ты согласна?

— О боже! — в растерянности прошептала Луиза. — Боже… Это так неожиданно…

— А ты думала, я просто хотел поразвлечься с тобой?

— Ну, вообще-то… Вообще-то я думала, что между нами такая разница…

— Это несущественно, милочка, — заявил Филипп с такой безаппеляционностью, как будто сам был не до конца в этом уверен и страстно желал убедить себя в собственной правоте. — Все это кастовые предрассудки. Раньше я разделял их… пока не встретил тебя. Теперь-то я понимаю, что грош им цена в базарный день. Теперь я понимаю Эрнана, и его отца… Да что и говорить! Я жить без тебя не могу, я хочу, чтобы ты всегда была рядом со мной, и если ты откажешься по своей воле выйти за меня замуж, я силой женюсь на тебе.

В глазах Луизы заплясали лукавые чертики.

— И как ты это сделаешь? — игриво спросила она.

— А вот как! — Смеясь, Филипп опрокинул ее на траву и осыпал ее лицо поцелуями. — Попробуй только отказать! Я зацелую тебя до полусмерти и на руках понесу к алтарю.

Луиза тоже рассмеялась, и они долго целовались и ласкали друг друга, пока вконец не выдохлись.

— Так ты согласна? — спросил Филипп, положив голову ей на колени. — Ты станешь моей женой?

— Да, конечно, я согласна. И мои родители не станут возражать. Ах! Они будут так рады за меня, так счастливы… Но согласиться ли твой отец?

Филипп нахмурился.

— Отцу моя судьба безразлична, — после короткой паузы ответил он. — По нему, так лучше бы я вообще не рождался. Думаю, ему будет все равно, на ком я женюсь. Но даже если он воспротивится… В конце концов, мне уже четырнадцать лет, я совершеннолетний и могу распоряжаться своим будущим по собственному усмотрению, ни с кем не считаясь, не спрашивая ни у кого позволения.

— Даже у папы Римского?

— Даже у папы. — Тут Филипп усмехнулся (не без грусти, надо сказать).

— Мой титул первого принца принимают всерьез только гасконцы, это тешит их самолюбие. А так никто не сомневается, что у короля Робера будут дети — ведь ему еще нет двадцати, а королеве Марии и того меньше… Галльский престол мне не светит, это всем ясно, и у Святого Отца нет причин вмешиваться в мою личную жизнь… Гм. Или почти нет, — добавил он, вспомнив о своих претензиях на родовой майорат. — Но в любом случае наш папа Павел сто раз подумает, прежде чем объявить недействительным уже свершившийся брак. А мы обвенчаемся завтра же. Свадьбу сыграем, разумеется, у Эрнана, потому что в Тарасконе отец наверняка этого не позволит. Жаль, конечно, что я не смогу пригласить всех своих друзей, но и медлить со свадьбой я не хочу.

— Почему? — спросила Луиза.

Филипп немного помедлил, затем откровенно признался:

— Из-за тех же друзей. Далеко не все из них будут в восторге, что я женюсь на тебе. Эрнан, конечно, не станет возражать, да и Симон де Бигор будет рад — ведь он влюблен в Амелину; а вот остальные, особенно Гастон… В общем, все они будут против.

— Понятно, — хмуро произнесла Луиза. — Что ж, вскоре тебе придется столкнуться с их всеобщим негодованием. Сегодня же. Или, в крайнем случае, завтра.

— Что ты имеешь в виду?

— То, что сказала. К твоему сведению, почти все твои друзья гостят сейчас в Кастель-Фьеро.

— Да ну! — Филипп изумленно вскинул брови. — И кто же?

— Их очень много. Человек шестьдесят, а то и семьдесят.

— Ого! Ничегошеньки! А я об этом понятия не имею. Странно, очень странно… И когда они прибыли?

— Большинство вчера вечером, некоторые днем раньше, да и сегодня утром, перед моим отъездом на прогулку, заявилось еще несколько гостей.

Филипп покачал головой.

— Ну и дела! Эрнан определенно что-то замышляет. А если в это замешан и Гастон…

— То есть граф Альбре?

— Ты его знаешь?

— Вчера Эрнан познакомил нас.

— Стало быть, и он сейчас в Кастель-Фьеро?

— Да.

— А его сестра?

— Амелина? Увы, но я вынуждена огорчить тебя — ее нет.

На лицо Филиппа набежала краска.

— Ты что-то знаешь про Амелину?

— Кузен мне кое-что рассказал.

— И что он тебе рассказал?

— Что ты соблазнил ее, но жениться не собираешься. Он основательно готовил меня к встрече с тобой, предупреждал, чтобы я не поддавалась твоим чарам — дескать, это может плохо кончиться.

Филипп медленно покачал головой.

— Эрнан ошибается. Ничего у меня с Амелиной не было. Ничегошеньки. И с другими тоже. Ты у меня первая, ты для меня единственная. Ты веришь мне?

Луиза посмотрела ему в глаза и серьезно ответила:

— Да, я верю тебе, дорогой.

Филипп поднял голову с колен Луизы, сел и обнял ее за плечи.

— Ну и слава богу, — сказал он. — А то сплетники изображают и меня таким сердцеедом и прожженным повесой, что мне даже стыдно было признаться… Впрочем, ладно, довольно об этом. Меня вот что интересует: с какой это стати у Эрнана собралось столько гостей, а я ничего не знаю? Что они затевают?

— Готовят тебе подарок к совершеннолетию.

— И ты знаешь какой?

— Догадываюсь, но тебе не скажу.

— Почему?

— Если я правильно поняла, Эрнан хочет сделать тебе сюрприз, и с моей стороны было бы… Ой! — вдруг всполошилась она. — Ведь он знает, где ты!

— Конечно, знает, — подтвердил Филипп. — Каждый свой день рождения я провожу здесь до самого вечера. К тому же Жакомо, безусловно, доложил ему, что оставил тебя со мной.

— Значит вскоре он должен приехать. — Луиза встала, подобрала с травы свое платье и встревожено огляделась вокруг, будто высматривая Эрнана. — А мне еще хотелось бы искупаться.

— Ну и ступай себе купайся, — сказал Филипп. — Тебе нужно искупаться. А я тем временем приведу в порядок твой наряд и мы отправимся к Эрнану.

После некоторых колебаний Луиза согласно кивнула.

— Пожалуй, так я и сделаю. Кстати, у тебя есть чем вытереться?

— Да, большое полотенце. Его хватит и на двоих, и даже на троих.

— Вот и хорошо.

Луиза принялась снимать с себя оставшуюся одежду. Филипп с восхищением глядел на нее и самодовольно улыбался. Он уже мужчина, мужчина с того самого мгновения, когда над озером раздался крик девушки, ставшей женщиной. И она довольна им как мужчиной. Еще бы…

Луиза разделась догола и вбежала в озеро. Она барахталась в воде, поднимая вокруг себя тучи брызг, охая и повизгивая от удовольствия.

— Филипп! — крикнула она. — Иди ко мне, ну!

В ответ Филипп молча покачал головой. Он понимал, что вдвоем они будут купаться гораздо дольше, да еще вздумают после снова заняться любовью (он лично не чувствовал себя пресыщенным утехами), но ему также не терпелось узнать, что же за сюрприз такой готовят Эрнан и Гастон.

Филипп встал на ноги, как мог привел в порядок свою одежду и прическу, отряхнул платье Луизы и ее накидку, затем тщательно осмотрел ее белье на предмет обнаружения пятен крови. Простирнув у кромки воды одну из нижних юбок, он повесил ее сушиться на суку ближайшего дерева, а сам присел в тени и стал с улыбкой наблюдать за купавшейся Луизой.

Увлеченный этим занятием, он не сразу заметил троих всадников, которые въехали на поляну и спешились в нескольких шагах от него. Это были Эрнан де Шатофьер, Гастон Альбре и еще один друг Филиппа, Симон де Бигор, высокий стройный парень пятнадцати лет с темно-каштановыми волосами, карими глазами и смазливым лицом. В одежде, как, впрочем, и во всем остальном, Симон стремился подражать Филиппу: костюм из черной тафты, украшенный серебряными позументами, пурпурный с золотым шитьем плащ, коричневые сапожки и сиреневого цвета берет, чуть сдвинутый набекрень. Длинные волосы, как у Филиппа, ему не шли, и только по этой причине он носил короткую стрижку.

— Так, — мрачно произнес Эрнан, глядя то на Филиппа, то на спрятавшуюся по шею в воде Луизу, то на ее простиранную юбку, которая развевалась на ветру, подобно флагу. — Чуяло мое сердце, ничем хорошим это не кончится… Ну что ж, друг, прими мои поздравления… гм… с днем твоего рождения.

— И мои, — с ухмылкой добавил Альбре.

— Я тоже поздравляю тебя, — простодушно сказал Симон, не уловивший двусмысленности в словах Эрнана и Гастона.

— Благодарю вас, друзья, — смущенно пробормотал Филипп, часто хлопая ресницами, а затем в полной растерянности ляпнул: — Ну, вот вы и приехали.

— Да, — кивнул Эрнан. — Приехали. И увидели.

Филипп еще больше смутился.

— Послушай, дружище, мне, право, очень неловко… Я очень сожалею…

— Ах, ты сожалеешь! — с неожиданной яростью рявкнул Шатофьер. — Он, видите ли, сожалеет! Как жаль, сказал волк, скушав овечку, и уронил скупую слезу над ее останками… Черт тебя подери, Филипп! Сестра моей покойной матери доверила мне свою дочь, и что же — на четвертый день ее пребывания под моей опекой ее соблазняет мой лучший друг, человек, который для меня как брат, чьей чести я без колебаний вверил бы невинность моей родной сестры… — Тут он осекся и искоса глянул на Гастона. — М-да, насчет невинности сестры, пожалуй, я маленько загнул. И тем не менее тебе следовало бы сперва подумать, как я к этому отнесусь — с циничным безразличием Гастона, которому глубоко наплевать, с кем спит его сестра — с тобой или с самим Вельзевулом, а может…

— Прекрати, Эрнан! — резко оборвал его изобличительную речь Филипп. — Прошу тебя, не горячись. Я признаю, что поступил нехорошо, я несколько поспешил, но пойми, что я не мог ждать. Мы оба не могли ждать.

Эрнан недоуменно моргнул.

— Ждать? Чего ждать?

— Как это чего? Свадьбы, разумеется.

В ответ на это заявление три пары глаз — голубые Гастона, кремнево-серые Эрнана и темно-карие Симона — в молчаливом изумлении уставились на него.

— Ну-ка повтори, что ты сказал, — сипло проговорил Эрнан, с трудом сдерживая внезапный приступ кашля.

— Я собираюсь жениться на твоей кузине, — невозмутимо ответил Филипп.

Эрнан не выдержал и зашелся громким кашлем.

— Друзья мои, — продолжал Филипп, почувствовав себя хозяином положения. — Боюсь, мы заставляем Луизу ждать. Давайте отойдем в сторонку и позволим ей выбраться из воды и одеться.

Не дожидаясь ответа, он подошел к берегу, где лежали его вещи, извлек из сумки полотенце, помахал им Луизе, затем положил его на груду ее одежды и вновь повернулся к друзьям.

— Идемте, скорее!

Все четверо углубились в лес и шли до тех пор, пока поляна и озеро не скрылись за деревьями. Оказавшись на небольшой прогалине, Филипп присел на траву. Его примеру последовали остальные.

— Малыш, — первым заговорил Гастон. — Ты это серьезно?

— Да, серьезно.

— Послушай, не глупи. Разве ты не понимаешь…

— Я все понимаю, Гастон. Я полностью отдаю себе отчет в том, что делаю.

— Ты валяешь дурака, вот что ты делаешь! Это же курам на смех, черт возьми! Да и не только курам… Пойми, наконец, что она тебе не ровня. Не спорю, она хороша, чертовски хороша, с ней приятно позабавиться, но нельзя же из-за этого терять голову и забывать о своем предназначении. И о своем достоинстве.

Эрнан побагровел и заскрежетал зубами. Взгляд его не предвещал ничего хорошего.

— Ну-ну, дружище, — произнес он, гневно сверкая глазами. — Полегче! Потрудись-ка выбирать выражения, когда речь идет о моей родне. Луиза моя двоюродная сестра, и я не потерплю…

— Не в том дело, — отмахнулся Гастон. — Вовсе не в том. Ты конечно, прости за излишнюю резкость и грубость, у меня даже в мыслях не было оскорблять твои родственные чувства, но ведь ты сам прекрасно понимаешь, что Филипп — не ты и не твой отец, и то, что позволено было вам, для него непростительно. Он не принадлежит самому себе, от его поступков зависит будущее тысяч и тысяч людей, в том числе и наше с тобой, и он не вправе ставить его под угрозу из-за своих детских капризов.

— А теперь ТЫ послушай меня, Гастон, — заговорил Филипп с металлом в голосе, сознавая, однако, что кузен совершенно прав, и оттого еще пуще злясь. — Сегодня тридцать первое мая, день моего совершеннолетия. Отныне я самостоятельный человек; твоя опека надо мной, равно как и опека моего отца, закончена. Я благодарен тебе за все, что ты для меня сделал. Ты всегда был и навсегда останешься моим другом и старшим братом; я по-прежнему буду прислушиваться к твоим советам, но сам буду решать, следовать им или нет и не позволю тебе помыкать мной. Я решил жениться на Луизе и женюсь. Несмотря ни на что! Уж поверь мне, я это сделаю, ведь ты меня знаешь. Мне очень жаль, что ты так решительно настроен против этого брака, мне хотелось бы ощущать поддержку с твоей стороны, но это не изменит моих намерений. Надеюсь, я ясно выражаюсь?

Гастон обречено вздохнул.

— Да уж, куда более… И все же, что будет с Амелиной? А вдруг она беременна?

Филипп покраснел.

— Что за глупости! Это исключено.

— Так-таки исключено? — не унимался Гастон. — А вдруг нет? Почто тебе знать?

Симон дернул его за рукав.

— Гастон, отдай за меня Амелину. Мои родители согласны.

Альбре поморщился. Он слышал это предложение не раз и не дважды. Симон был просто помешан на Амелине, и это обстоятельство привносило в его дружбу с Филиппом элемент соперничества.

— Ну и что мне прикажешь с тобой делать? — произнес Гастон, качая головой. — Видно, Сатана наконец-то прислушался к твоим страстным молитвам… Ну, а вдруг окажется, что Амелина ждет ребенка? Тогда что?

Симон метнул на Филиппа торжествующий взгляд и в припадке великодушия (вернее, столь свойственного ему благодушия) заявил:

— Я назову его своим!

— Браво! — с притворным воодушевлением воскликнул Гастон, похлопывая его по плечу. — Ты всегда был самым лучшим из нас, хотя далеко не самым умным. Что ж, ладно, если тебе удастся уломать Амелину, я возражать не стану. А теперь, малыш, будь так любезен, поменяйся с Филиппом плащом и камзолом.

— Зачем? — спросили Филипп и Симон почти одновременно.

— Потому что твой наряд после брачных игр стал несколько непрезентабельным, — объяснил Филиппу Гастон. — А когда мы приедем в Кастель-Фьеро, ты должен выглядеть надлежащим образом, поскольку будешь главным действующим лицом в предстоящей церемонии.

— Ага… Кстати, что вы замышляете? О какой церемонии ты мне толкуешь?

Переглянувшись с Шатофьером, Гастон ответил:

— Всему свое время, дружище. Потерпи еще немного, пусть это будет для тебя сюрпризом. Приятным сюрпризом, уверяю.

Филипп пожал плечами и принялся снимать с себя плащ и камзол.

— Скоро ты поймешь, — угрюмо отозвался Эрнан, — почему я медлил с вызовом Гийома на дуэль. Сначала он должен быть уничтожен морально, а лишь потом — физически.

Филипп уже начинал подозревать, что к чему.

— Похоже, сегодня день сюрпризов, — заметил он.

— Это уж точно, — сказал Альбре. — Мы приготовили для тебя сюрприз, ты нам сюрпризик подсунул, чтоб тебе пусто было. А твоему отцу и братьям мы скоро такой подарочек преподнесем, что им тошно станет. Словом, чем дальше в лес, тем больше дров.

 

7. БУНТОВЩИКИ

На просторном дворе замка Кастель-Фьеро Филиппа приветствовала шумная толпа празднично разодетых молодых людей. Филипп узнал многих своих друзей, представителей знатных и могущественных родов Гаскони и Каталонии, а также молодых сенаторов из поместных дворян и зажиточных горожан. Со стороны за господами с интересом наблюдали воины из их свиты, оруженосцы, пажи и слуги. На стенах и крышах хозяйственных построек сидели дети прислуги и крестьянские ребятишки из ближайших деревень.

Когда возбуждение, вызванное появление Филиппа, пошло на убыль, молодые люди по знаку Гастона Альбре расступились, образовав широкий полукруг, в центре которого оказался Филипп. К тому времени он уже понял, что здесь происходит, и от этой догадки сердце его учащенно забилось.

Гастон сказал Шатофьеру, как бы ставя точку на затянувшемся споре:

— Что ж, ладно, Эрнан. Пожалуй, ты прав. Хотя я старше, но по праву хозяина первенство принадлежит тебе. Начинай.

Разговоры на площади мигом прекратились, и в воцарившейся тишине, торжественной и напряженной, Эрнан важно подступил к Филиппу, вынул из ножен шпагу и церемонно отсалютовал ему. Филипп знал, что сейчас будут произнесены слова, которые круто изменят всю его дальнейшую жизнь, слова роковые и столь желанные им.

— Я, Эрнан де Шатофьер, граф Капсирский, перед лицом Господа Бога всемогущего и всевидящего и в присутствии благородных вельмож и достопочтенных сенаторов, признаю вас, государь Филипп, единственным и законным наследником герцогства Аквитания, княжества Беарн и Балеарских островов и графств Испанской Марки, в силу чего приношу вам присягу, как будущему своему сюзерену.

Эрнан положил наземь шпагу, преклонил перед Филиппом колени и вложил в его руки свои.

— Государь! В час, назначенный Богом, я стану вассалом вашим от графства Капсир со всем принадлежащим ему, что было пожаловано вами и вашими предками мне и моим предкам, и в соответствии с тем долгом, который я и мои предки имеют перед вами и вашими предками, и обязательствами, взятыми на себя мною и моими предками перед вами и вашими предками в отношении вышеупомянутого графства Капсир со всем принадлежащим ему…

Слушая слова вассальной присяги, в общем традиционные, лишь несколько видоизмененные с учетом неординарности ситуации, Филипп внутренне переживал бурю разноречивых чувств. Формально эта присяга не имела никакой юридической силы и была ничем иным, как данью традиции, пережитком прошлого. К середине XV века в Галлии оставалось только две ступени феодальной иерархии: все галльские князья были вассалами короля, а все землевладельцы в галльских княжествах непременно были вассалами своего князя, и отношения подданства определялись не взаимными договорами в форме вассальной присяги, а законом, обязательным для всех. Однако в данном случае затеянное группой заговорщиков во главе с Гастоном и Эрнаном представление имело более чем просто символическое значение. Молодые вельможи во всеуслышание заявляли о том, что вопреки традиционным правам наследования и вопреки воле своего сюзерена, признают его наследником только его младшего сына и никого иного, и предлагали Филиппу, также во всеуслышание, согласится с их требованиями. Иными словами, его принуждали публично предъявить свои претензии на родовой майорат. Это был самый настоящий бунт, акт вопиющего неповиновения законной власти.

— …Если же я нарушу свой долг, — произносил последние слова присяги Шатофьер, — пусть покарает меня Бог и ваше правосудие, государь!

Филипп помог другу подняться на ноги и обнял его.

— Ах, Эрнан, Эрнан… — только и сказал он.

Шатофьер отступил на шаг. Все с нетерпением ожидали ответа Филиппа.

— Сударь! Мы, Филипп, граф Кантабрии и Андорры, сын герцога Аквитанского, принца Беарнского и верховного сюзерена Мальорки и Минорки, маркграфа Пиренейского, князя-протектора Гаскони и Каталонии, принимаем вашу присягу, дабы вступила она в силу в час, назначенный Богом. И в час сей вы становитесь вассалом нашим от графства Капсир со всем принадлежащим ему, что было пожаловано вам и вашим предкам нами и нашими предками, и в соответствии с долгом вашим как вассала нашего и обязательствами, взятыми вами и вашими предками перед нами и нашими предками в отношении упомянутого графства Капсир со всем принадлежащим ему.

— Да будет так! — торжественно провозгласил Эрнан.

Филипп на мгновение замешкался, перефразируя формулу принятия в вассалы.

— В назначенный Богом час мы обязуемся принять вас в наши вассалы, сударь, подтверждая сим все заверения и права, данные вам и вашим предкам нашими предками.

— Аминь! — произнес Эрнан и в знак скрепления присяги поцеловал распятие, поднесенное ему капелланом замка. Филиппу же целовать распятие не полагалось, так как считалось, что от государя достаточно данного им слова.

Потом пришла очередь Гастона Альбре. За ним, в порядке, установленном накануне жребием, принесли присягу около полусотни молодых гасконских и каталонских вельмож. Филипп выслушивал их и отвечал почти автоматически, а сам думал о том, что кроме согласия отца (которого он никогда не дождется), существует единственный способ узаконить происходящее — резолюции Сенатов Аквитании, Беарна и Каталонии, лишающие Гийома и Робера права наследования и требующие от герцога признания его младшего сына наследником всего майората. В таком случае спорный вопрос будет вынесен на рассмотрение высших инстанций: король и Сенат Галлии должны будут решить, удовлетворить ли ходатайство Сенатов Аквитании и Каталонии, или же признать правоту герцога, а судьба Беарна и Балеар, внесеньоральных владений, окажется в руках папы и императора Римского как номинальных суверенов, ПАТРОНОВ княжества.

Что касается провинциальных Сенатов, то в их благоприятном решении Филипп ничуть не сомневался. На это указывало хотя бы присутствие на церемонии выборных сенаторов, которые, несомненно, согласовали свои действия со старейшинами нижних палат. Ну а с членами верхних палат не предвиделось вообще никаких проблем, поскольку высшая знать и духовенство в массе своей относились к Гийому и Роберу резко отрицательно. К тому же среди молодых вельмож, приносивших ему присягу, часть уже была сенаторами, а остальные должны были унаследовать места в верхних палатах от своих отцов и, разумеется, действовали сейчас если не при их полной поддержке, то наверняка с их молчаливого одобрения.

С королем и Сенатом Галлии было гораздо сложнее. Дядя Филиппа, король Робер III, возможно, и рад был помочь племяннику, но уж очень шатким было его положение на престоле (даже при всем том, что сейчас он контролировал Прованс, опекая шестилетнего графа Людовика), и представлялось весьма сомнительным, чтобы он пошел на открытую конфронтацию с герцогом Аквитанским. Галльский же Сенат, как обычно, погрязал во внутренних склоках, раздираемый региональными противоречиями, и заведомо был неспособен принять сколь-нибудь серьезное решение: если гасконцы настаивали на чем-то, большинство провансцев по старой вражде придерживались противоположной точки зрения, а представители Лангедока и Савойи, чтобы не подливать масла в огонь, занимали позиции строгого нейтралитета.

С Беарном и Балеарами дела обстояли не лучше. Римские императоры традиционно избегали вмешиваться в отношения галльских князей, а папа Павел VII, увлеченный идеей объединения восточного и западного христианства, вряд ли захочет портить отношения с одним из самых верных своих сторонников.

Так что вопрос о наследовании, скорее всего, надолго повиснет в воздухе. Филипп со всей отчетливостью увидел свое будущее: он вынужден будет многие годы провести на чужбине, ожидая смерти отца — человека, которого он хоть и не любил, но глубоко уважал, и от всей души желал ему долгой жизни.

Если, конечно… Да! Если, конечно, вскоре не умрет Робер, подумал Филипп. В таком случае он станет наследником Гаскони и Каталонии в полном соответствии с существующими нормами. Гийома Филипп в расчет не брал — вместе с Эрнаном они вынесли ему смертный приговор, и никаких сожалений или угрызений совести по этому поводу он не испытывал, — однако смерть Робера казалась ему излишней, хотя Эрнан, похоже, считал иначе. Будучи негодяем, Робер все же оставался для Филиппа родным по крови. Глупец, подлец, развращенный и извращенный, он, тем не менее, был его сводным братом, и Филиппу хотелось бы надеяться, что выйдя из-под дурного влияния Гийома, Робер со временем исправится. Филипп был крайне сентиментальным юношей, а в последствии стал в меру сентиментальным мужчиной…

Наконец отзвучали слова последней вассальной присяги, и Филипп с облегчением вздохнул. Он уже порядком устал от этой изнурительной церемонии, первоначальная эйфория уступила место мрачным раздумьям о предстоящем изгнании, а только мысль о Луизе согревала его. Он страстно желал, чтобы скорее настала ночь, ему не терпелось вновь оказаться в ее объятиях и забыться. Филипп надеялся, что теперь, зная о его намерениях, Эрнан не станет возражать против его ночи с Луизой до свадьбы.

К Филиппу подошел Гастон Альбре — уже облаченный в роскошную мантию с регалиями верховного судьи Беарна, которым он был избран полтора года назад. Он обратился к присутствующим со следующими словами:

— Господа! В соответствии с моими полномочиями, я принимаю к рассмотрению Беарнского Сената поднятый здесь вопрос о праве наследования и объявляю, что в течение недели извещу всех достопочтенных сенаторов Беарна и Балеарских островов о месте и времени проведения слушаний. Также я обращусь к достопочтенным господам верховным судьям Аквитании и Каталонии с предложением в ближайшее время провести подобные слушания в Аквитанском и Каталонском Сенатах, дабы согласованный вердикт был вынесен всеми тремя Сенатами к осени сего года и предложен к вниманию государя нашего Филиппа, князя-протектора Гаскони и Каталонии, властителя Беарна и Балеар! Dixi.* На этом церемония была закончена.

— Боюсь, братишка, — тихо проговорил Гастон, обращаясь к Филиппу, — не жить тебе более в Тарасконе.

— Я это знаю, — кивнул Филипп. — Придется мне уехать в Кантабрию.

— В Кантабрию? Но почему? Зачем так далеко убегать?

— А где же мне деваться? Если отец не признает меня наследником, а он уж точно не признает, то я должен буду покинуть его владения.

— Так поселись в Андорре. Это приданное твоей матери, и с сегодняшнего дня твой отец никаких прав на нее не имеет. Теперь ты совершеннолетний, а Андорра принадлежит к королевскому домену.

— Так то оно так, — согласился Филипп. — Но с другой стороны… гм… вернее, со всех сторон она окружена землями отца, и в этом анклаве я буду чувствовать себя как в тюрьме. Андорра такая маленькая, что если я вовремя не остановлю свою лошадь, чего доброго еще окажусь в отцовских владениях, где, возможно, буду объявлен бунтовщиком и персоной нон грата.

— Тогда езжай в Тулузу, — предложил Гастон. — твой дядя окажет тебе радушное гостеприимство.

— Да, да, разумеется. Он примет меня с распростертыми объятиями и даже виду не покажет, как нежелательно ему мое присутствие в Тулузе.

— А если король сам пригласит тебя?

— Не сомневаюсь, что так он и сделает, прослышав о происшедшем. К этому его обяжет фамильный этикет: ведь я его полуродной племянник, мало того — формально, я наследник престола. Однако я вынужден буду отказаться, чтобы не ставить его в неловкое положение. Ты же сам это прекрасно понимаешь, Гастон. Ты собаку съел на дипломатии, и прошу тебя, не считай меня глупым и неопытным юнцом. В общем, я уже все решил — я поеду в Кантабрию… После свадьбы, понятное дело.

Альбре вздохнул.

— Что ж, ладно, воля твоя. Женись на этой девице, езжай себе в Кантабрию, и чтоб тебя… — Он снова вздохнул, и на лице его отразилась печаль. — Мне тебя будет очень недоставать, братишка. Ты даже не представляешь, как я привязан к тебе.

— Ты тоже дорог мне, Гастон, — растрогано сказал Филипп, в глазах его заблестели слезы. — Ты мне как брат, как родной брат, а Амелина… Амелинка, родная моя сестричка… И Эрнан… И другие…

Гастон ободряюще похлопал его по плечу.

— Ну, все, довольно мрачных дум! Мы же не на похоронах. Нам предстоит недолгая разлука, только и всего. Выше голову, дружище, держи хвост трубой. У нас праздник, скоро состоится торжественный пир, а пока суть да дело, ступай отдохни пару часиков. И всплакни, если тебе от этого полегчает.

— Я не буду отдыхать, — сказал Филипп. — И плакать не стану. Сейчас я поеду в Тараскон — нужно обо всем сообщить отцу. Надеюсь, ты, Эрнан, Симон, кузены Русильон и Арманьяк согласитесь сопровождать меня.

— В этом нет нужды, Филипп. Твой отец узнает, что здесь произошло, еще до того, как мы приедем.

— От кого?

— От своих лазутчиков. Он подослал их еще вчера, когда до него дошли слухи о наших приготовлениях. Во время церемонии здесь находилось двое его людей. Как минимум двое — те, которых я узнал. Один из них уже уехал из Кастель-Фьеро, а второй, по моим сведениям все еще околачивается поблизости. Так что не беспокойся — твой отец будет прекрасно осведомлен.

Но Филипп покачал головой.

— Это не меняет дела. Все равно я должен ехать.

— Глупец! Тебе сильно хочется быть выгнанным в шею?

— Нет, вовсе не хочется. Но поступить так, как советуешь ты, значит признать свою вину. А я не чувствую себя виновным, я не собираюсь скрываться от гнева отца. Пусть он сам прогонит меня, так моя совесть будет чиста.

— А что если для очистки твоей совести отец решит упрятать тебя в темницу?

Филипп поежился.

— Все равно, — сказал он, храбрясь. — Все равно.

— Упрямец ты этакий! — проворчал Гастон. — Хорошо, я поеду с тобой. Где мне деваться, раз уж я лично всю эту кашу заварил!

 

8. PERSONA NON GRATA

— Прошу прощения, монсеньор, — виновато произнес начальник городской стражи, встречавший Филиппа и его друзей на подъемном мосту у главных ворот Тараскона. По всему было видно, что сейчас он предпочел бы находиться в каком-нибудь другом месте, пусть даже на поле брани в окружении превосходящих сил противника, но только не здесь. — Господин герцог, отец ваш, строго-настрого велел мне и моим людям не впускать ваше высочество ни в город, ни тем более во дворец… Право, мне очень неловко, — смущенно добавил начальник стражи после короткой паузы, полной мрачных раздумий (кому он преграждает путь? Чем черт не шутит — быть может, своему будущему королю!). — Ведь вы знаете, как мы все к вам относимся. Но приказ есть приказ, мы люди военные и привыкли повиноваться… Вы уж не обессудьте, монсеньор…

— Все в порядке, не беспокойтесь, — сказал Филипп, спешившись; его примеру последовали остальные молодые люди. — Я приехал лишь затем, чтобы сообщить отцу о происшедшем — но вижу, это сделали и без меня.

— Слухами земля полнится, монсеньор, — сказал начальник стражи. — Ваш отец в ярости, и вам лучше не попадаться ему на глаза. Он хотел было издать указ о вашем аресте, но, слава богу, преподобные отцы сумели отговорить его.

— Преподобные отцы? — переспросил Филипп, делая ударение на множественном числе.

— Падре Антонио и падре Марк, — пояснил начальник стражи, — какой-то священнослужитель из Тулузы. Он прибыл сегодня днем с посланием от монсеньора архиепископа.

— Понятно, — сказал Филипп, — наверное, мы с ним разминулись. Да, кстати, я хотел бы переговорить с доном Антонио. Может быть, он согласится поехать со мной в Кантабрию.

Начальник стражи утвердительно кивнул.

— В его согласии вы можете не сомневаться. Вскоре замку понадобиться новый капеллан, а нашему приходу — новый священник. Его преподобие, узнав о случившемся, немедля изъявил желание покинуть Тараскон и последовать за вашим высочеством, куда бы вы ни направились. Как раз сейчас он занят сборкой ваших вещей.

— Вот и хорошо. Я не стану отвлекать его от этого занятия, так что будьте любезны, сударь, передайте ему, что я буду ждать его в Кастель-Фьеро.

— Непременно передам, монсеньор.

Филипп хотел еще что-то добавить, но не успел. В это самое время у ворот возникла суматоха, послышался громкий, не терпящий возражений приказ: «Дорогу его светлости!» Толпа зевак, собравшихся перед мостом, поспешно расступилась, освобождая проход. Начальник городской стражи тотчас вытянулся, нарочито бряцнув оружием. Выражение его лица стало непроницаемым.

К мосту приближался герцог. Он шел быстрой, чуть прыгающей походкой, держась неестественно прямо, как всегда, когда испытывал крайнее раздражение. Его сопровождали телохранители и двое слуг с факелами, свет которых придавал его бледному без кровинки лицу зловещий багровый оттенок.

Вслед за герцогом шло несколько его дворян, а также два духовных лица — падре Антонио и молодой человек лет двадцати восьми, одетый в длинную мантию черного цвета, обычный по тем временам дорожный наряд высокопоставленных священнослужителей. Преподобные отцы тихо о чем-то переговаривались, сокрушенно качали головами и перебирали на ходу четки.

Герцог остановился в трех шагах от Филиппа — резко, не замедляя шаг, а просто прекратив в какой-то момент свое движение; стал, как вкопанный, неподвижный, как статуя, как вогнанный в землю кол. Начисто проигнорировав почтительные приветствия молодых людей, он вперил в Филиппа жесткий взгляд своих огромных голубых глаз и ледяным тоном заговорил:

— Сударь, вашему проступку нет оправдания. Заявив о своих претензиях на то, что по праву вам не принадлежит, вы поставили себя вне закона, и я отрекаюсь от вас как от своего сына. Вам уже четырнадцать лет, отныне вы лишь граф Кантабрии и Андорры и более никто. Забудьте дорогу к этому дому, который когда-то был для вас родным. Вам я сказал все.

Затем он смерил гневным взглядом спутников Филиппа.

— А с вами, господа, я вообще не хочу разговаривать. Вы, в большинстве своем взрослые сеньоры, пошли на поводу у честолюбивого юнца, чей разум помутился от жажды власти. Вы затеяли это смехотворное представление, чтобы угодить его бессмысленным амбициям. Вы провоцируете мятеж, междоусобицу! Хочу надеяться, что в последствии вы осознаете свои ошибки и одумаетесь. Прежде всего, это касается вас, племянник. — Он сурово поглядел на Гастона. — При вашем высоком положении вам не пристало пускаться в авантюры. Это несовместимо с тем постом, который вы занимаете, поэтому я лишаю вас звания верховного судьи — вы оказались недостойным его.

Гастон отрицательно покачал головой.

— Смею заметить, государь мой дядя, что это не ваша прерогатива. Верховным судьей меня назначил Сенат, и лишь Сенат вправе сместить меня с этой должности. И пока я верховный судья Беарна, я буду продолжать исполнять свои обязанности, которые, в частности, состоят в том, чтобы вершить правосудие в тех случаях, когда вы закрываете глаза на творящуюся несправедливость, когда возникают сомнения в беспристрастности вашего суда. Я не мог самолично привлечь ваших сыновей Гийома и Робера к ответственности за их гнусные выходки, потому как вы оказали им покровительство. Но я имею право инициировать процесс отрешения их от наследства — что, собственно, я и делаю.

— Замолчите! — раздраженно рявкнул герцог, переходя от ярости к бешенству. — Ни слова больше! Я не желаю вас слушать! Полагаю, Сенату хватить здравомыслия и мудрости избавиться от верховного судьи, запятнавшего себя участием в мятеже против законной власти. А теперь убирайтесь прочь! Все! И вас, сударь, это касается в первую очередь, — вновь обратился он к Филиппу. — Вы не сын мне больше. Я отрекся от вас.

— Я сейчас же уеду, не сомневайтесь, — спокойно ответил Филипп, глядя ему прямо в глаза. — Но имейте в виду: я не принимаю вашего отречения. Я не могу позволить вам взять еще один грех на душу, и что бы вы там ни говорили, я буду оставаться вашим сыном. Я буду чтить и уважать вас как своего отца… насколько это будет в моих силах. Может быть, сегодня мы видимся в последний раз, поэтому я скажу вам все, что думаю. Вы никогда не любили меня, порой вы меня ненавидели, обвиняя в преступлении, которое я не совершал и никак не мог совершить. Видя во мне не человека, а скорее символ, олицетворение всех обрушившихся на вас несчастий, вы лишь терпели меня — единственно потому, что в глазах общества я считался вашим сыном. Вы не утруждали себя быть справедливым со мной, нередко вы причиняли мне боль и страдания, но в моем сердце нет ни ненависти к вам, ни озлобления — одна только печаль. Печаль о том, что не устояли вы, не нашли в себе силы противиться соблазнам Искусителя, который бродит среди нас, аки лев рыкающий. Печаль о том, что я потерял отца, едва лишь родившись, что вы всю жизнь грубо отталкивали меня в ответ на мои попытки сблизиться с вами… Бог вам судья, отец, и я буду молить Всевышнего, чтобы он даровал вам прощение. — На какое-то мгновение он умолк, переводя дыхание. Кроме всего прочего, его немного смущал пристальный, изучающий взгляд спутника падре Антонио, молодого прелата в черном, который ни на секунду не отводил от него глаз. — От претензий на наследство я не отказываюсь и не откажусь никогда. Не буду лукавить: я сам не знаю доподлинно, чего во мне больше — жажды власти или заботы о чести и достоинстве нашего рода. Полагаю, что и того и другого поровну… Да, вот еще что. Завтра, в крайнем случае, послезавтра я женюсь. И как ваш сын я смиренно прошу, если не отцовского благословения, так хотя бы согласия вашего на мой брак.

— Ага! — произнес герцог и испытующе поглядел на Гастона Альбре. — Так вот чем было куплено ваше участие в этой авантюре!

Гастон удрученно вздохнул и в ответ развел руками.

— Увы, нет. Амелина здесь ни при чем. Это двоюродная сестра Эрнана де Шатофьера.

Брови герцога поползли вверх. Опекун Эрнана, младший брат его отца, имел двух дочерей, старшей из которых еще не исполнилось восьми лет.

— Речь идет о моей кузине по матери, — уточнил Шатофьер.

Получив это разъяснение, герцог несколько раз моргнул, затем губы его искривились в презрительной усмешке.

— Ах, вот оно что! А я-то совсем забыл об этом семействе нищих оборванцев… — Тут к нему пришло понимание ситуации, и он грозно взглянул на Филиппа. — Вы это серьезно, сударь?!

— Да, — твердо ответил Филипп. — Серьезно. Дадите вы свое согласие или нет, в любом случае я женюсь.

— Даже так?! Вам мало того, что вы натворили? Теперь вы хотите унизить мезальянсом весь наш род, уронить его достоинство в глазах света! Нет, определенно, вы сошли с ума! Если у вас осталась еще хоть толика здравомыслия, хоть капля уважения ко мне, к памяти наших предков, вы должны оставить свою затею.

Филипп упрямо покачал головой.

— Это исключено. В отличие от вас, я не склонен рассматривать мой предстоящий брак как таковой, что способен уронить достоинство нашего рода, оскорбить память предков. И коль скоро речь зашла о предках, то должен напомнить вам, что основатель нашей династии был незаконнорожденный, мало того — он был зачат в прелюбодеянии. К тому же, насколько мне известно, Карл Бастард был не единственным бастардом в нашем роду, а бастарды в глазах того самого света, на мнение которого вы ссылаетесь, ничем не лучше мезальянса, на который я иду.

Герцог еще больше побледнел, а во взгляде молодого прелата, устремленном на Филиппа, промелькнуло что-то похожее на затаенную боль — но только на одно мгновение.

— Да, я признаю, это будет мезальянс, — со всей решительностью, на которую он был способен, продолжал Филипп. — Но я не вижу в этом ничего постыдного — ни для меня, ни для вас, ни для всей нашей семьи. Я женюсь на Луизе де Шеверни во что бы то ни стало, и вы не в силах воспрепятствовать этому.

— Но и согласия своего я не дам, — жестко отрезал герцог. — И вообще, нам не о чем разговаривать. Я знать вас не хочу.

С этими словами он повернулся к Филиппу спиной и той же быстрой, чуть прыгающей походкой пошел прочь от уже дважды отвергнутого им сына. Слуги с факелами и личные телохранители последовали за своим господином, однако дворяне из свиты герцога и оба преподобных отца остались на мосту в обществе Филиппа и его друзей.

Некоторое время после ухода герцога все молчали, никто не решался заговорить первым. Филипп стоял неподвижно, в унылой задумчивости глядя себе под ноги, как вдруг кто-то положил руку ему на плечо. Он вздрогнул от неожиданности, поднял глаза и увидел перед собой молодого прелата.

— Позвольте представиться, сударь, — произнес тот с выразительным акцентом, выдававшим в нем уроженца Рима. — Я преподобный Марк де Филиппо, недавно назначенный младшим викарием Тулузской епархии.

— Очень мило, — несколько рассеянно ответил Филипп, — Рад с вами познакомиться, преподобный отец.

— Я бы не хотел, чтобы вы называли меня отцом, — сказал викарий.

Странные нотки, прозвучавшие в его голосе, и фамилия, образованная от личного имени,* что зачастую указывало на незаконнорожденность, заставили Филиппа попристальнее приглядеться к молодому прелату. У него были темные волосы и слегка смуглая кожа, однако линия рта, форма носа, очертания подбородка, разрез широко расставленных небесно-голубых глаз и другие детали помельче определенно выдавали семейную схожесть.

— Говаривали, что я не единственный отверженный сын моего отца, — промолвил потрясенный Филипп. — Я слышал, что еще до первого брака у него был роман…

— Логическим завершением которого было мое рождение, — невозмутимо подтвердил викарий. — Впрочем, давайте поговорим об этом позже и в другом месте.

— О да, конечно, — сказал Филипп, взяв себя в руки. — Сейчас я направляюсь в замок моего друга, Эрнана де Шатофьера. Это в двух часах езды отсюда, и если вы не возражаете, мы можем поехать вместе.

Викарий медленно кивнул.

— Пожалуй, так я и поступлю. Все равно делать мне здесь нечего. Я уже выполнил необходимые формальности, представился… господину герцогу, как и надлежало, поскольку я буду курировать Пиренейскую епархию. — Он сделал короткую паузу. — Не скажу, что это была приятная для меня процедура, и я вовсе не горю желанием остаться здесь на ночь, тем более, после всего происшедшего.

— Вот и решено, — обрадовался Филипп. — Я уверен, что мой друг будет рад такому гостю. Эрнан мне за брата и примет вас как своего родственника.

— Филипп немного помолчал, глядя викарию в глаза, потом добавил: — Сколько себя помню, я всегда мечтал иметь брата, которого не стыдился бы, и сейчас… Сейчас я в смятении. У меня появилась надежда…

— Думаю, мы не разочаруем друг друга, — сказал Марк де Филиппо. — Я убежден в этом.

В четырнадцатый день своего рождения Филипп стал совершеннолетним, встретил свою первую любовь, обрел единокровного брата и был изгнан из отчего дома. Тот день был очень богат на события, и именно в тот день закончилось детство Филиппа.

 

9. ДОН ФИЛИПП ГЕРЦОГ АКВИТАНСКИЙ

Близ полудня 24 апреля 1452 года, то есть без малого через семь лет после описанных в предыдущей главе событий, сквозь толпу на Главной площади Тараскона уверенно прокладывал себе дорогу, мало заботясь о том, что при своем быстром продвижении он то и дело сбивает с ног зазевавшихся горожан, роскошно одетый всадник на здоровенном вороном коне. Это был коренастый, геркулесового телосложения великан лет двадцати пяти — тридцати с виду, хотя на самом деле ему еще не исполнилось и двадцати одного года. Его богатый наряд, гордая и величественная осанка, непринужденность, бесцеремонность и даже пренебрежительность, с которыми он относился к собравшемуся на площади простонародью, безошибочно свидетельствовали о знатности происхождения, а широкий белый плащ с черным восьмиконечным крестом тамплиеров указывал на принадлежность его обладателя к рыцарскому ордену Храма Сионского.

Следом за вельможей-тамплиером ехал невысокий стройный юноша, по-видимому, его спутник. Одет он был довольно скромно, но со вкусом. Взгляд его выражал некоторую настороженность; он явно опасался, что толпа, пропустив гиганта, вновь сомкнется перед ним, и поэтому держал наготове шпагу, что немного придавало ему уверенности в себе.

Вскоре оба всадника пересекли площадь и остановились перед воротами внутренней крепостной стены, за которой находился герцогский дворец.

— Что угодно вашему преподобию, господин рыцарь? — почтительно осведомился старый слуга, который тотчас, будто из-под земли, возник перед ними.

Великан с кошачьей грацией соскочил с коня. Вслед за ним, вложив шпагу в ножны, спешился и его спутник. Их лошадей по знаку слуги подхватили за поводья конюхи.

— Не называй меня преподобием, любезный Эмилио, — произнес рыцарь в ответ, и его густо загорелое лицо осветилось лучезарной улыбкой. — Плюнь на плащ и присмотрись ко мне лучше. Неужто я так сильно изменился?

Старый Эмилио близоруко прищурился, глядя на гостя, затем всплеснул руками и радостно воскликнул:

— Батюшки! Господин де Шатофьер! Простите, что не признал вас сразу, монсеньор, старею уже… Так, значится, вы живы?

— Нет, — покачал головой Эрнан. — К сожалению, я погиб в Палестине, мир праху моему. А с тобой разговаривает мой призрак.

Слуга захихикал.

— Ах, прошу извинения, монсеньор. Это был глупейший вопрос. Просто я вельми рад видеть вашу светлость живым-здоровым.

— Целиком и полностью разделяю твою радость, Эмилио, — сказал Шатофьер. — Господин герцог сейчас дома?

— Да, да, монсеньор, дома. Дон Филипп как раз отдыхает в парке.

— Тогда проводи нас к нему.

— С превеликим удовольствием, монсеньор, — поклонился слуга.

И они пошли.

— Ай-ай! Как вы изменились, как возмужали, господин граф! — вновь заговорил Эмилио, на ходу разглядывая Эрнана. — Ну, совсем не узнать того мальчишку… впрочем, уже тогда настоящего богатыря. Мы про вас частенько вспоминаем, монсеньор, особливо о том, как вы бились с господином Гийомом… — Он с отвращением сплюнул. — Пусть душа его не знает вовек покоя в пекле.

Подобно большинству старых слуг герцога, Эмилио откровенно восхищался поступком Эрнана, что при других обстоятельствах — будь Гийом хоть чуточку порядочным человеком, — выглядело бы как вопиющее проявление нелояльности к господину. Но вот дела: герцог и тот не затаил зла на виновника смерти своего старшего сына. Не будучи ослепленным отцовской любовью, он не питал никаких иллюзий относительно личных качеств Гийома и пришел к вполне резонному выводу, что его постигла кара Божья, а значит, не пристало обижаться на орудие, избранное для этой цели Всевышним. Так или иначе, в отношениях между герцогом и Эрнаном не было враждебности, как, впрочем, и особой теплоты. После той дуэли они виделись лишь считанные разы, и все их встречи носили сугубо деловой характер. Затем Эрнан вступил в орден тамплиеров и покинул Гасконь, а в конце 1447 года присоединился к крестовому походу в Палестину, организованному Филиппом-Августом III Французским. С тех пор о Шатофьере не было ни слуху, ни духу; только в начале марта этого года Филипп получил от друга письмо, в котором тот сообщал о своем скором возвращении.

Старый слуга проводил Эрнана и его спутника в большой парк, который с трех сторон был огражден зданием дворца, по своей форме напоминавшем заглавную греческую «П», а с четвертой — собственно внутренней крепостной стеной, достаточно высокой, чтобы заглушить шум бурлящей снаружи городской жизни.

После людского круговорота Главной площади молодым людям почудилось, будто они каким-то непостижимым образом очутились в волшебном царстве тишины и спокойствия. Лишь изредка здесь шумел ветерок в кронах деревьев, лениво, как бы нехотя, пели птицы, и только хорошенько прислушавшись, можно было услышать слабый отголос базарного гама, от которого им едва не заложило уши, когда они пробирались сквозь толпу.

Поскольку все уголки парка были знакомы Эрнану с детства, Эмилио сказал:

— А дальше вы уж идите без меня, милостивые государи. Нынче дон Филипп явно не в духе, он мрачнее обыкновения, и кто знает, не разгневается ли на меня, коли я его побеспокою.

— А где он сейчас?

— Верно, в беседке возле фонтана.

— Хорошо, — кивнул Эрнан, — можешь идти. Ступай.

Слуга поклонился гостям и оставил их вдвоем.

— Может быть, ты пойдешь сам, а я подожду здесь? — спросил у Шатофьера его младший спутник. Говорил он с выразительным франсийским акцентом, слова произносил мягко и протяжно, а не прерывисто и энергично, как это делали обитатели Пиреней.

— Какого еще черта? — удивился Эрнан.

— Ну… Неудобно как-то… И вообще нам следовало бы подождать, когда проснется Филипп. Не по душе мне затеянное тобой представление. Уж лучше бы…

— Ты это брось! — сурово перебил его Эрнан. — Я знаю, что делаю. Мне нужно во всем разобраться, больно уж странные вещи я услышал от Филиппа… А ну-ка пойдем! Буду я еще нянчиться с тобой, уламывать, что ту невинную девицу.

Юноша подчинился, и оба не спеша двинулись вдоль широкой аллеи, ведущей к центру парка, где находился фонтан, построенный по мавританскому образцу. Натренированным глазом Эрнан отмечал малейшие признаки упадка и запустения, появившиеся здесь за последние семь лет, и сокрушенно качал головой. В прежние времена настоящим хозяином парка был Филипп. Он заботился о нем, присматривал за порядком, не позволял садовникам бить баклуши и щедро вознаграждал их из своего кошелька за усердную и искусную работу. Тот же мавританский фонтан был сооружен одиннадцать лет назад на его собственные средства… Но теперь все это осталось в прошлом, в далекой стране их детства, обратный путь в которую им уже заказан.

Поседевший и порядком осунувшийся герцог Аквитанский сидел на дубовой скамье в просторной беседке возле фонтана, густо увитой зеленым плющом. Он сосредоточено читал какую-то книгу и не сразу заметил гостей, которые остановились у входа и поснимали шляпы.

— Мое почтение, монсеньор, — вежливо поздоровался Эрнан.

Герцог чуть вздрогнул от неожиданности и поднял на посетителей утомленный взгляд.

— Добрый день, господин де Шатофьер, — невозмутимо ответствовал он. — Рад видеть вас в добром здравии. Я с самого начала подозревал, что слухи о вашей гибели несколько преувеличены… И вас приветствую, сударь, — кивнул он юноше, откладывая в сторону книгу. — Прошу садиться, господа.

Хотя сам герцог заметно постарел, и его некогда золотистые волосы стали серебряными, голос у него был по-прежнему чистым и звучным, вот только еще явственнее проступали в нем печальные нотки.

Пока молодые люди устраивались на скамье с противоположной стороны невысокого, круглой формы стола, герцог окликнул своего камердинера, который шатался поблизости, и велел принести для гостей угощение. Когда слуга отправился выполнять это поручение, герцог смерил Эрнана пристальным взглядом и промолвил:

— Как мне кажется, я могу смело поздравить вас с удачным возвращением.

— О да! Разумеется, да. — Эрнан выпрямил свои большущие ноги и всем весом откинулся на спинку дубовой скамьи, которая жалобно заскрипела от такого бесцеремонного обращения с ней. — Как видите, я цел и невредим, на здоровье грех жаловаться. Да и убытков никаких не понес, напротив — лишь приумножил свое состояние, слава Иисусу Христу нашему.

— Однако, — заметил герцог, — этого нельзя сказать про весь ваш поход, которому, кстати, я никогда не сочувствовал. Французский король-то в плену.

— Был в плену, — уточнил Шатофьер. — По последним сведениям, он откупился за семьдесят тысяч серебряных марок и сейчас направляется в Европу.

— Семьдесят тысяч, — задумчиво повторил герцог, в уме пересчитывая эту сумму в галльские скудо. — Не сказал бы, что дешево обходится Франции освобождение Гроба Господнего. Филипп-Август Третий правит Францией уже двенадцать лет, за это время он предпринял три крестовых похода, не отвоевал ни пяди Святой Земли, зато растерял все свои северные земли, а вдобавок опустошил французскую казну. Между прочим, граф, вам известно, что герцог Нормандский объявил о разрыве союзнических отношений с Францией и обратился к Святому Престолу с просьбой возвести его в королевское достоинство?

— Да, об этом я слышал. Но удовлетворит ли папа его просьбу?

— Скорее всего, да. Лично я не вижу сколь-нибудь серьезных оснований для отказа. В договоре о союзе Нормандии с Францией есть пункт, согласно которому Нормандия оставляет за собой право беспрепятственного выхода из состава королевства в случае неудовлетворительного управления оным. А то, что дела во Франции обстоят из рук вон плохо, ясно даже ребенку.

— Бесспорно, — согласился Эрнан.

— И Франция сейчас не в том состоянии, чтобы противопоставить этому пункту договора свою военную мощь, — продолжал герцог. — Королю придется смириться с этим, как прежде он смирился с потерей Бретани, Фландрии и Франш-Конте. А что касается папы Павла, то хоть он и дал свое благословение на ваш поход, ему была не по душе эта авантюра. По его мнению, католическому миру следовало бы поберечь свои силы для предстоящего похода против турок, и тут я всецело согласен с ним. Разумеется, весьма прискорбно, что Иерусалим до сих пор находится под игом неверных, но с другой стороны, если последователям Магомета удастся захватить Константинополь, это обернется большой бедой для всего христианства — не только восточного, но и западного. Так что сейчас король Франции явно не пользуется благоволением Святого Престола, и очень сомнительно, чтобы папа встал на защиту целостности Французского государства. Вполне возможно, что герцогу Нормандскому будет отказано в титуле короля, однако ничто не помешает Нормандии возвратиться к своему прежнему статусу великого княжества.

— И таким образом, — веско добавил Эрнан, — Франция сожмется до тех пределов, в каких она была в начале правления Филиппа-Августа Великого…* Гм. Почти до тех пределов. Ведь графства Сент, Ангулем и Байонна и поныне остаются во владении французской короны.

Герцог проигнорировал этот довольно прозаичный намек и вместо ответа внимательно присмотрелся к спутнику Эрнана, на которого в начале разговора бросил лишь беглый взгляд.

Собственно говоря, внешность юноши не производила особого впечатления. Это был стройный, невысокого роста светлый шатен, лет восемнадцати. Его лицо не отличалось правильностью черт, но и не имело сколь-нибудь значительных изъянов, было просто симпатичным и с трудом запоминалось. И только взгляд больших карих глаз юноши, спокойный, вдумчивый и сосредоточенный, не вписывался в рамки его заурядной внешности. Герцог, хорошо разбиравшийся в людях, безошибочно признал в нем отпрыска мелкопоместного дворянского рода, вероятнее всего, происходившего со Средней Луары.

Эрнан, ожидавший этого момента, торопливо произнес:

— Прошу прощения, монсеньор. Я забыл представить вам моего двоюродного брата Габриеля де Шеверни. Его сестра Луиза была замужем за вашим сыном Филиппом.

Юноша привстал и почтительно поклонился.

Герцог снова взглянул на Габриеля, но тут же виновато опустил глаза. Плечи его ссутулились, лицо еще больше постарело, а взгляд бесцельно блуждал по беседке, тщательно избегая при этом обоих молодых людей.

«Так-с! — удовлетворенно подумал Эрнан. — Похоже, Филипп не ошибся. Это и впрямь напоминает раскаяние».

Воцарившееся в беседке тягостное молчание было прервано появлением слуг, принесших угощение для гостей герцога — вазы с фруктами, джемами и печеньем, а также несколько кувшинов с прохладительными и горячительными напитками (то бишь вином). Эрнан без лишних церемоний принялся за еду: он всегда был не прочь перекусить, а двухчасовая прогулка из Кастель-Фьеро в Тараскон лишь подогрела его аппетит. Ободренный примером кузена, Габриель де Шеверни взял из вазы медовый пряник и наполнил свой кубок щербетом.

Постепенно между герцогом и Эрнаном завязался разговор, предметом которого был третий неудачный крестовый поход незадачливого Филиппа-Августа Третьего. В перерывах между поглощением солидных порций печенья с яблочным джемом и внушительных доз вина Шатофьер повествовал о битвах крестоносцев с сарацинами, об их победах и поражениях, откровенно признавая, что последних было гораздо больше, чем первых. В частности, Эрнан весьма детально описал обстоятельства пленения французского монарха египетским султаном, поскольку сам был непосредственным участником той роковой для короля стычки и лишь каким-то чудом избежал пленения или смерти. О том, как Шатофьер и еще один рыцарь, Гуго фон Клипенштейн, вырывались из окружения, прокладывая себе путь в гуще врагов, среди крестоносцев ходили настоящие легенды. Эрнан, которому никогда не грозило умереть от скромности, не моргнув глазом пересказал одну из таких легенд, правда (следует отдать ему должное), наиболее близкую к действительности.

— Мой сын тоже воюет с неверными, — заметил герцог, воспользовавшись паузой в рассказе Эрнана, когда тот принялся дегустировать варенье из айвы. — Где-то в Андалусии.

— Да нет же! — с набитым ртом возразил Эрнан. — Уже не воюет. С недавних пор между Кастилией и Гранадой вновь заключено перемирие.

Герцог удивленно приподнял бровь.

— А я об этом не слышал. Вы-то откуда знаете?

— Ну, в общем… — немного помедлив, произнес Шатофьер. — Это я узнал от вашего сына.

— Вы уже получили от него письмо?

— Мм… В некотором роде. Как мне стало известно, на прошлой неделе дон Альфонсо подписал с гранадским эмиром соответствующий договор.

— Дон Альфонсо? — переспросил герцог. — Почему он, почему не король?

— Филипп говорит, что в последнее время дон Фернандо здорово сдал, поэтому командование кастильской армии взял на себя дон Альфонсо.

— Понятно… Нет, постойте! — Глаза герцога вдруг сверкнули, и он так пристально посмотрел на Эрнана, словно пытался пробуравить его взглядом насквозь. — Вы сказали: «Филипп говорит». Что это значит? Вы получили от него письмо или все-таки…

— Да, — кивнул Эрнан. — Сейчас он гостит у меня в замке.

— Ясно. — Герцог немного помолчал, предаваясь мрачным раздумьям, потом спросил: — Филипп рассказывал о моем письме?

— Да.

Снова молчание.

— Ну что ж, — наконец заговорил герцог. — Это вполне естественно. Было бы глупо с моей стороны надеяться, что он мигом позабудет обо всех обидах и сразу же явится ко мне. Для этого Филипп слишком горд и самолюбив… Впрочем, кто бы не обиделся, если бы его, точно шелудивого пса, прогнали из родного дома. Не знаю, сможет ли Филипп простить мне это… и все остальное тоже.

В словах герцога было столько горечи, а выглядел он таким дряхлым стариком, что растроганный Эрнан не сдержался.

— Филипп не злопамятен, монсеньор, и не таит на вас зла. — Затем, помедлив немного, он все же добавил: — А Господь милосерден.

Герцог тяжело вздохнул.

— То же самое сказал мне на прощание Филипп. Но тогда я не прислушался к его словам, я вообще не желал ни слышать его, ни видеть. И лишь потом, когда он уехал в Кастилию, я начал понимать, как много он для меня значит… Да простит меня Бог, я не любил ни одного из своих сыновей, а Филипп и вовсе был у меня на особом счету. Но вместе с тем, сам того не подозревая, я очень дорожил им, и где-то в глубине души всегда им гордился. Филипп был отрадой для моего отцовского самолюбия, ведь Гийом и Робер… Что толку скрывать: я стыдился их обоих, особенно Гийома. — Герцог сделал паузе и угрюмо посмотрел на Эрнана. Однако во взгляде его не было ни враждебности, ни осуждения, ни порицания, а была лишь слепая покорность судьбе. — Теперь Гийом мертв, и мне приходиться стыдиться только одного сына — Робера. По правде говоря, я даже рад, что он уехал в Марсан. Издали его пороки и дурные наклонности не так бросаются мне в глаза.

Герцог снова умолк, плеснул в свой кубок немного вина и выпил.

— А вот Филиппа мне не хватает, — задумчиво произнес он. — Почти семь лет мне понадобилось, чтобы понять это. Почти семь лет я потратил на борьбу с собой и со своей гордыней — ведь именно я должен был сделать первый шаг к примирению.

— И вы его сделали, монсеньор, — сказал Эрнан.

— Да, сделал. Но не слишком ли поздно? Я так долго и упорно отталкивал от себя Филиппа, что, боюсь, он не сможет и не захочет вернуться ко мне… как мой сын. Он будет здесь жить, будет моим наследником — но не сыном.

— Уверяю вас, монсеньор, вы ошибаетесь, — убежденно ответил Шатофьер.

— Филипп по-прежнему считает вас своим отцом, уважает вас как отца и… — В излишнем рвении Эрнан чуть не сказал: «и любит», но вовремя прикусил язык. — И кстати, коль скоро мы заговорили о наследстве. Как я понял из слов Филиппа, вы не только признаете его своим наследником, но и намерены передать ему во владение Беарн и Балеары.

— Ах, это! — небрежно произнес герцог, будто речь шла о каком-то пустяке. — Да, я уступлю Филиппу Беарн с Балеарами, а также сделаю его соправителем Гаскони. Я не хочу, чтобы он находился подле меня только в ранге наследника, на положении мальчика на побегушках. После всего происшедшего между нами семь лет назад для него эта роль была бы унизительной.

«Что верно, то верно», — подумал Эрнан и одобрительно кивнул.

— А что касается меня, — продолжал герцог, — то я с радостью переложу часть государственных забот на его плечи. Я уже стар, а он молод и энергичен, да и способности ему не занимать. По моим сведениям, он отлично справляется с Кантабрией и уже зарекомендовал себя Кастилии как зрелый государственный муж.

— Он зарекомендовал себя еще здесь, в Гаскони, — заметил Эрнан. — Когда сумел привлечь на свою сторону большинство вельмож и сенаторов.

Это уже был удар по лежачему. Герцог натянуто улыбнулся и перевел грустный взгляд на Габриеля, который за все это время не обронил ни одного слова и лишь внимательно слушал их разговор. Он чувствовал себя очень неловко и неуютно в присутствии одного из самых знатных и могущественных князей католического мира.

— Господин де Шеверни, — мягко заговорил герцог. — Если я не ошибаюсь, шесть лет назад вы несколько месяцев гостили у Филиппа в Кантабрии. Или это был ваш старший брат?

— Это был я, монсеньор, — ответил Габриель. — Я старший из братьев. В сентябре сорок пятого года я приехал по приглашению вашего сына в Сантандер и пробыл там до весны сорок шестого.

— То есть до смерти вашей сестры.

— Я ухал через месяц после того, как умерла Луиза. Вернее, явился отец и забрал меня. Он обвинил вашего сына в смерти Луизы и… — Габриель глубоко вдохнул, набирая смелости. — Прошу прощения, монсеньор, но он считает, что это у вас вроде семейной традиции… мм… когда жены умирают при родах.

Герцог помрачнел, но не обиделся.

— Возможно, ваш отец прав, юноша, — глухо произнес он. — Ведь в Писании говорится, что грехи родителей искупают дети. И поверьте, я глубоко скорблю, что кара Божья обрушилась на вашу сестру, ни в чем не повинную девушку… — Герцог помолчал, думая о том, не затем ли Эрнан привел к нему Габриеля, чтобы заставить его испытывать угрызения совести.

— А после этого вы больше не виделись с Филиппом?

Габриель покачал головой.

— До вчерашнего вечера нет.

— Я слышал, что вы были очень дружны, — заметил герцог.

— Смею надеяться, монсеньор, что ваш сын до сих пор считает меня своим другом. Все эти годы мы с ним регулярно переписывались, несмотря на то, что мой отец был категорически против. Когда до нас дошли слухи о… о поведении вашего сына, он расценил это как оскорбление памяти Луизы и настоятельно требовал, чтобы я порвал с ним всякие отношения.

— Но вы не сделали этого?

— Нет, монсеньор. Я пошел против воли отца, потому что не разделяю его мнения о вашем сыне.

Герцог тяжело вздохнул.

— Да, безусловно, ваш отец слишком категоричен. Образ жизни Филиппа достоин осуждения, не спорю, но такой уж он по натуре своей. Среди людей нет безгрешных, у каждого человека есть свои недостатки, и любвеобильность Филиппа… будем откровенны, его распутность — один из несомненных его пороков. За это можно упрекать его, порицать, возмущаться его поведением, пытаться перевоспитать его, наставить на путь истинный… Но обвинять его в злонамеренном оскорблении памяти вашей сестры, которую он любил, это уж чересчур. Это так же глупо, как считать лису преступницей только потому, что она имеет дурную привычку душить кур, если ее впустить в курятник.

Разомлевший от выпитого вина, Эрнан хитро усмехнулся. По возвращении из Палестины он уже успел повидаться с Гастоном Альбре, и они очень приятно скоротали вечер, смакую пикантные историйки о толедском сердцееде доне Филиппе из Кантабрии.

— Я, конечно, прошу извинить меня, монсеньор, — отозвался он. — Но ваше сравнение Филиппа с лисой, впущенной в курятник, нельзя назвать удачным. Ведь куры, как-никак, стараются избежать смертельных объятий лисы, а вот женщины в большинстве своем даже не помышляют об этом. Они сами виновны в своих бедах. Кто им доктор, что их влечет к Филиппу, как мотыльков на пламя свечи, и они обжигают свои крылышки? Между прочим, сплетники поговаривают, что даже Констанца Орсини не устояла перед чарами Филиппа.

Герцог с трудом спрятал улыбку и отрицательно покачал головой.

— Сомневаюсь, — сказал он. — Филипп очень дружен с принцем Альфонсом и очень уважает его, чтобы соблазнить его жену. Это маловероятно.

— А вот насчет Марии Арагонской никаких сомнений нет, — продолжал гнуть свою линию Эрнан, войдя в раж. — Не зря же принц Фернандо Уэльва так взъелся на Филиппа. Еще бы! Ведь по милости вашего сына у него выросли ОТАКЕННЫЕ рога. — И Шатофьер поднял к верху руки, показывая, какие именно.

— Но, бесспорно, самая громкая и блестящая победа Филиппа, это принцесса Бланка. Рассказывают, что с королем едва инфаркт не приключился, когда он узнал о грехопадении своей старшей дочери.

Герцог кивнул.

— Да уж, слыхал я, что был отменный скандал. Впрочем, об этом романе так много говорят и говорят столь разное, что я даже не знаю, чему верить, а чему нет; трудно понять, где кончается правда и начинается вымысел. Так, по моим сведениям, Филипп собирался жениться на Бланке — и вдруг я узнаю, что король как-то впопыхах выдал ее за графа Бискайского. Вот уж не пойму зачем? — Герцог недоуменно пожал плечами. — Жаль, конечно, очень жаль. Бланка была бы отличной партией для Филиппа. Говорят, она хороша собой, умна, порядочна. К тому же отец сделал ее графиней Нарбоннской — еще когда прочил в жены Августу Юлию Римскому.

— М-да, славное приданное, — согласился Шатофьер. — Было бы весьма заманчиво присоединить Нарбонн к Гаскони. Если когда-нибудь Филипп вздумает потеснить своего дядю с престола, то он пожалеет, что в свое время не женился на принцессе Бланке Кастильской.

Герцог испытующе поглядел на Эрнана, но от комментариев воздержался.

«Новое поколение, — с грустью подумал он, устало потупив свой взор. — Молодое, неугомонное, воинственное. Боюсь, очень скоро придет конец шаткому миру в Галлии…»

По соседству, за живой зеленой стеной из плюща послышалось шуршание гравия под ногами идущего человека. Шаги были быстрыми, уверенными, они раздавались все ближе и ближе и замерли у входа в беседку.

Герцог поднял глаза и увидел на пороге невысокого стройного юношу двадцати лет с золотыми волосами и небесно-голубыми глазами. Его черный костюм, короткий пурпурный плащ и коричневые сапоги были покрыты свежей пылью, а пестрое перо на шляпе сломано. На красивом лице юноши блуждала смущенная улыбка.

— Вот я и вернулся, отец, — взволнованно произнес он. — По вашему зову.

Только со второй попытки герцогу удалось встать.

— Добро пожаловать домой, Филипп, — тяжело дыша, сказал он и, оперевшись рукой на край стола, сделал один неуверенный шаг навстречу сыну. — Я рад, что ты вернулся ко мне… — Тут голос его сорвался на всхлип. Преодолевая внезапную слабость, он быстро подступил к Филиппу и после секундных колебаний крепко обнял его за плечи. — Прости меня, сынок. За все, за все прости…

Филипп тоже всхлипнул. На глаза ему набежали слезы, но он не стыдился их. Только теперь он в полной мере осознал, как не хватало ему раньше отцовской любви и заботы. На протяжении многих лет между двумя родными по крови людьми стояла тень давно умершей женщины — жены одного, матери другого. Она мешала им сблизиться, понять друг друга, почувствовать себя членами одной семьи; она была камнем преткновения в их отношениях. И понадобилось целых два десятилетия, чтобы она, наконец, ушла туда, где ей надлежало быть — в царство теней, освободив в сердце мужа место для сына, а сыну вернув отца…

Вскоре у фонтана перед беседкой собрались почти все придворные герцога, а тот, отступив на шаг, все смотрел на Филиппа сияющими глазами. Впервые он видел в нем своего сына, свою кровь и плоть — а также кровь и плоть женщины, которую любил больше всего на свете.

— Господи! — прошептал герцог. — Ведь у тебя материнская улыбка, Филипп!.. Как я не замечал этого раньше?

— Раньше я никогда не улыбался в вашем присутствии, отец, — тихо ответил ему Филипп, глотая слезы. — Теперь буду… Обязательно буду…

 

10. БЛАНКА КАСТИЛЬСКАЯ

Между событиями, описанными в двух предыдущих главах, лежит отрезок времени длиной почти в семь лет. О любви Филиппа к Луизе можно сочинить мелодраматическую историю с душещипательным финалом, а о его любовных похождениях в Толедо — внушительный сборник новелл в жанре крутой эротики, но это завело бы нас далеко в сторону от намеченного нами пути. Посему мы, не мудрствуя лукаво, сделали то, что сделали — одним махом перешагнули через семь лет и… остановились в растерянности. Жизнь — это песня, а из песни слов не выкинешь; так и прожитые Филиппом годы на чужбине нельзя просто вычеркнуть из его биографии. И уж тем более, что при кастильском дворе его жизнь была тесно переплетена с жизнью другого героя нашей повести, вернее, героини, о которой сейчас и пойдет речь…

В разговоре герцога с Эрнаном де Шатофьером и Габриелем де Шеверни уже упоминалось о принцессе Бланке, старшей дочери кастильского короля, а также о ее предполагаемой любовной связи с Филиппом. Мы намерены приподнять завесу таинственности над их отношениями, и тогда нашему взору откроется нечто весьма любопытное, совершенно неожиданное и даже курьезное. Вкратце, это сказ о том, как людской молвой было очернено доброе имя Бланки и как из невесты Римского императора она стала женой графа Бискайского.

Отношение Филиппа к Бланке с самого момента их знакомства было особенным, отличным от его отношения ко всем прочим женщинам; и не только потому, что их дружба носила крайне целомудренный характер (отнюдь не по вине Филиппа, кстати сказать), но еще и потому, что сама Бланка была необыкновенной девушкой. Когда весной 1447 года Филипп, извлеченный Альфонсо из кантабрийской глуши, где он прятался от суеты мирской, приехал в Толедо, Бланке едва лишь исполнилось одиннадцать лет, и она только-только стала девушкой в полном смысле этого слова, но уже тогда она была необычайно привлекательна и желанна. Невысокая, хрупкая, изящная шатенка с большими темно-карими глазами, Бланка очаровывала Филиппа не так своей внешностью (которая была у него вполне заурядной), как красотой своей внутренней, острым и гибким, чисто мальчишеским умом, невероятной проницательностью, кротостью и мягкостью в обхождении с людьми, умением понимать других и сопереживать, что непостижимым образом сочеталось в ней с властностью и высокомерием, а также некоторой язвительностью. Филипп избегал называть ее красавицей (что, по большому счету, было бы неправдой), но он считал ее прекрасной. Вскоре после их знакомства Бланка и Филипп стали закадычными друзьями, и это давало сплетникам обильную пищу для досужих домыслов, а у Альфонсо иной раз вызывало приступы ревности — он был очень привязан к старшей из своих сестер, а в глубине души — безнадежно влюблен в нее.

Взрослея, Бланка все больше привлекала Филиппа, и все чаще его посещали мысли о женитьбе на ней, но поначалу он решительно гнал их прочь, потому как страшился одного этого слова — ЖЕНИТЬБА! Смерть Луизы сокрушила его наивные детские мечты о счастливом браке, об уютном семейном очаге, и впоследствии, даже смирившись с потерей любимой, он не подпускал ни одну женщину слишком близко к своему сердцу, панически боясь снова испытать боль и горечь утраты. Ему нравились женщины, многие слышали от него слова любви, пламенные и искренние, некоторых он даже уверял, что они лучше всех на свете (про себя непременно добавляя: после Луизы, конечно), но о женитьбе ни на одной из них и не помышлял. Впервые это слово пришло Филиппу в голову то ли на втором, то ли третьем году его пребывания в Толедо, когда он в очередной раз предпринял попытку наполнить свою старую дружбу с Бланкой новым содержанием и для начала хотя бы запечатлеть на ее губах совсем невинный поцелуй. Как и во всех предыдущих случаях, Филипп получил, что называется, от ворот, а вдобавок, пощечину, в награду за настырность. И именно тогда он раздосадовано подумал:

«Похоже, она станет моей женщиной, не раньше, чем станет моей женой».

Эта мысль не на шутку испугала Филиппа, но и отделаться от нее было не так-то легко. Чем дальше, тем милее становилась ему Бланка; он уже безоговорочно признал, что она лучше всех на свете (после Луизы, конечно), и прямо-таки сгорал от желания обладать ею. Вместе с тем его подозрения, что Бланка будет принадлежать ему только на брачном ложе, росли и крепли изо дня в день и постепенно превратились в уверенность, а затем — и в твердую убежденность.

В отличие от своих братьев Альфонсо и Фернандо, обе кастильские принцессы, Бланка и Элеонора, были воспитаны в духе строгой пуританской морали, исповедуемой их отцом, королем Фернандо IV, которого за чрезмерное ханжество современники прозвали Святошой; и особенно сильно это воспитание сказалось на Бланке. Хоть как ей ни нравился Филипп, хоть как он ее ни привлекал, она не допускала даже мысли о возможной близости с ним вне брака. Правда, временами ей приходилось несладко от обуревавших ее «греховных желаний», но Бланка была девушка исключительной силы воли, и всякий раз ей удавалось преодолеть свою минутную слабость. Филипп все больше запутывался в ее сетях, и хотя он по-прежнему пускался в загулы и заслуженно пользовался репутацией опасного сердцееда, дело явно шло к тому, что рано или поздно он обратится к королю с просьбой руки его старшей дочери. А что касается Бланки, то она стала своего рода живой легендой кастильского двора, и многие отцы ставили ее в пример своим беспутным дочерям, которые не сумели устоять перед чарами Филиппа.

Однако в конце лета 1451 года положение резко изменилось. Вначале придворные обратили внимание на то странное обстоятельство, что Бланка, находясь на людях в обществе Филиппа, чувствует себя несколько скованно, держится с ним чересчур сухо и официально, а всякий раз при упоминании его имени почему-то смущается и тотчас переводит разговор на другую тему. Чуть позже было замечено, что Филипп, который сразу по переезде в Толедо приобрел себе роскошный особняк, вежливо, но в категорической форме отвергнув предложение Альфонсо на неопределенный срок поселиться во дворце, в последнее время вроде бы умерил свою гордыню и частенько оставался на ночь в покоях, отведенных ему на половине наследника престола. От вездесущих глаз двора не укрылись и загадочные ночные рейды Филиппа — поздно вечером он тайком прокрадывался к апартаментам принцесс, а на рассвете, так же тайком, возвращался к себе, — и делал это с завидным постоянством. И тогда по дворцу, затем по всему городу, а вскоре и по всей Испании поползли упорные слухи о падении последней твердыни женской добродетели — принцессы Бланки Кастильской. Никому даже в голову не приходило, что очередной жертвой Филиппа стала вовсе не она, а ее младшая сестра, двенадцатилетняя крошка Элеонора, которую все, кроме отца, называли просто Норой.

По правде говоря, Филипп и не думал соблазнять Нору, это получилось как-то само собой, без какого-либо умысла с его стороны. Он изо всех сил старался покорить неуступчивую Бланку, пуская в ход все свои чары, прибегая к всевозможным ухищрениям и уловкам из своего богатого арсенала соблазнителя, и совершенно нечаянно, как бы мимоходом, влюбил в себя ее сестру. Для самого Филиппа это явилось полнейшей неожиданностью и даже потрясением, поскольку он всегда смотрел на Нору как на малое дитя.

Однако страсть Норы оказалась совсем не детской, во всяком случае, не по-детски самоотверженной. Не в пример Бланке, она с легкостью переступила через свое воспитание и попросту затерроризировала Филиппа, беззастенчиво предлагая ему себя. В конце концов, он поддался на ее домогательства и сделал это по двум причинам: во-первых, назло Бланке, а во-вторых, потому что не смог устоять. Детская непосредственность Норы, ее веселый, жизнерадостный нрав, ее беззаботность очаровывали Филиппа; а кроме того, она была необыкновенно красива — той яркой, броской красотой, которой отличались многие представители дома Аквитанских. В третьем поколении в ней проявились фамильные черты ее родни по материнской линии,* чем-то она живо напоминала Филиппу его милую сестренку Амелину, и в конечном итоге это решило исход дела. Впрочем, к чести Филиппа надобно сказать, что он до последнего боролся с искушением, и его первая близость с Норой произошла по ее инициативе и, в определенном смысле, против его воли. Бланка же, потеряв всяческую надежду образумить сестру и отговорить Филиппа от ночных свиданий с нею, стала как бы поверенной их любви, устраивала их встречи, ограждала Нору от любопытства придворных и слуг — да так рьяно, что в результате навлекла все подозрения на себя.

Король был, пожалуй, последним из вельмож Кастилии и Леона, до которого дошли слухи о якобы имеющей место любовной связи между Филиппом и Бланкой. Этот, на первый взгляд весьма странный факт в действительности объяснялся очень просто. Дон Фернандо был государем крутого нрава, и его поступки подчас были непредсказуемы. Даже приближенные короля, пользовавшиеся его безграничным доверием, и те не решались хотя бы намеком сообщить ему о грехопадении дочери, не без оснований опасаясь, что первый (и самый мощный) шквал королевского гнева обрушится на голову того, кто принесет ему эту дурную весть. Альфонсо же, единственный, кто не боялся отца, предпочитал держать язык за зубами. Подобно всем остальным, он заблуждался насчет предмета увлечения своего друга и втайне надеялся, что рано или поздно Бланка забеременеет от Филиппа, и тот будет вынужден жениться на ней.

Заговор молчания вокруг короля длился без малого три месяца. Наконец его младший сын, Фернандо Уэльва, всеми фибрами души ненавидевший Бланку (а заодно и Филиппа, поскольку тот действительно крутил любовь с его женой), преодолел свой страх перед отцом и наябедничал на сестру. Но об этом Филипп узнал позже. А в тот день, ближе к вечеру, в его особняк явился посланец от короля с приглашением, сильно смахивавшим на приказ, незамедлительно прибыть во дворец. От себя лично посланец добавил, что королю обо всем известно, и он, дескать, «спокоен, как перед казнью», что было очень плохим предзнаменованием.

— А может, тебе лучше не ехать? — спросил у Филиппа падре Антонио. — Садись-ка на лошадь и отправляйся в Сарагосу или Памплону. Погостишь там месяц-полтора, а тем временем тут все утрясется, король умерит свой гнев…

— То есть, вы предлагаете мне бежать, — невесело усмехнулся Филипп. — И тем самым признать свою вину.

— А разве ты невиновен? — спросил дон Антонио. — Пусть ты не соблазнял Бланку, но принцесса Нора на твоей совести.

— Да, на моей, — не стал возражать Филипп. — И мне совестно, вы же знаете. Но последовав вашему совету, я признаю за кастильским королем право судить меня как своего подданного. Меня — первого принца Галлии. Не забывайте, что я все еще остаюсь наследником престола. (Филипп взял себе в привычку постоянно напоминать об этом, с тех пор как три года назад жена Робера III, Мария Фарнезе, разрешилась мертвым ребенком). И я не намерен ронять свое достоинство позорным бегством.

— Ты подменяешь понятия, сын мой, — предостерег его преподобный отец.

— Сейчас в тебе говорит не достоинство, а гордыня. К тому же дон Фернандо ослеплен гневом и способен порешить тебя, даже будь ты императором; ты же знаешь, что он за человек. Потом он, конечно, будет сожалеть о своем поступке… — Дон Антонио тяжело вздохнул. — Но это будет потом.

— Я уже все решил, падре, — упрямо сказал Филипп. — Даже вы меня не переубедите. Лучше отпустите мне мои грехи… на всякий случай.

Фернандо IV принял Филиппа в своем рабочем кабинете и, едва заметным кивком головы ответив на его приветствие, устремил на него жестокий, колючий, пронзительный взгляд. Филипп не смог удержаться от облегченного вздоха: судя по всему, дела обстояли не так плохо, как он полагал. Обычно, когда дон Фернандо был вне себя от злости, он выглядел спокойным и даже ласковым; но сейчас его гнев выплескивался наружу — а это значило, что внутри он уже перебесился и самое худшее осталось позади.

«На ком же он отыгрался? — размышлял Филипп, постепенно успокаиваясь.

— Неужели на Бланке? Задрал ей юбчонки и надавал по попке? С него станется… Бедняжка! Теперь она долго не сможет сидеть…»

(На самом деле следующие несколько дней не сиделось Фернандо Уэльве. Король лупил его пониже спины, приговаривая: «Теперь будешь знать, как доносить на родную сестру!» Дон Фернандо был человек воистину непредсказуемый).

Филипп стойко выдержал суровый взгляд короля и глаз не отвел, а смотрел на него кротко и доверчиво, как ягненок, и ласковая синева его глаз вскоре растопила лед в королевских глазах. Дон Фернандо тихо застонал и опустился в кресло за письменным столом.

— Прошу садиться, племянник, — произнес он.

Филипп устроился напротив короля и начал говорить:

— Государь мой дядя, я…

Тут дон Фернандо грохнул кулаком по столу, да так сильно, что опрокинул одну из чернильниц — благо чернил там оставалось на самом дне.

— Извольте не смотреть на меня с таким видом, будто ничего не понимаете! Вы прекрасно знаете, зачем я вас вызвал, дорогой племянник, посему прекратите строить мне глазки и изображать из себя саму невинность.

— Боюсь, дядя, — кротко заметил Филипп, — вы превратно истолковали мой взгляд. У меня и в мыслях не было притворяться, будто я ничего не понимаю.

— Вот как?

— Да, дядя. Я лишь набирался смелости, чтобы обратиться к вам с одной просьбой…

— Вот как? — повторил король. — И что же вы намерены просить?

— Руки вашей дочери, — просто ответил Филипп. В последнее время желание заполучить Бланку превратилось у него в навязчивую идею. Все эти нелепые домыслы насчет их отношений почему-то больно задевали его самолюбие, и он готов был жениться на ней даже вопреки своему давнему страху перед мыслями о браке, о семье, о возможной потере. Вот только… Только теперь он боялся реакции Норы на это известие. На какой-то стадии их отношений он неожиданно обнаружил, что Нора тоже ему дорога. Не так, как Бланка, конечно, и все же… Филипп проглотил комок, застрявший у него в горле, и продолжал: — Мы с Бланкой любим друг друга, и я хочу, чтобы она стала моей женой. Поэтому, дядя, я обра… — Он осекся на полуслове, так как глаза короля, до этого излучавшие умиротворение, вдруг стали бычьими и налились кровью.

Мгновение спустя дон Фернандо хищно зарычал, рывком вскочил на ноги, схватил со стола опрокинутую чернильницу и запустил ее в Филиппа. В последний момент Филиппу удалось уклониться от броска; чернильница пролетела в сантиметре от его головы и разбилась, ударившись о каменный пол.

Дон Фернандо тяжело рухнул в кресло. Несколько минут они молчали, потрясенно глядя друг на друга, наконец король глухо проговорил:

— Я не извиняюсь за свою вспышку, ибо вы сами ее спровоцировали. Вы — дерзкий, самонадеянный, развратный… — Он сделал паузу, успокаиваясь. — Вы за кого меня принимаете, племянничек? За дурака, что ли? Думаете, я не знаю, которую из моих дочерей вы соблазнили?

Это был удар! Филипп даже хрюкнул от досады и огорчения. Он был уверен, что Бланка не предаст сестру и возьмет всю вину на себя.

«Что же ты наделала, милочка?! — чуть ли не в отчаянии подумал он. — Что же ты наделала…»

— А следовательно, — между тем продолжал король, — речь идет о вашем браке с Элеонорой.

— Однако, — осторожно возразил Филипп. — Осмелюсь заметить, дядя, что насчет Норы ни у кого нет никаких подозрений, тогда как Бланка…

Дон Фернандо заскрежетал зубами. Филипп скользнул взглядом по столу в поисках других чернильниц и с облегчением отметил, что все они находятся вне пределов досягаемости рук короля… Зато массивный серебряный подсвечник был совсем рядом!

— Ах да! — угрюмо произнес король. — Хорошо, что напомнили. Ведь вы не только соблазнили мою младшую дочь, но и опозорили в глазах всего света старшую. И что прикажете с вами делать?

— Понятно что, — ответил Филипп. — Выдать за меня Бланку.

— А как же Элеонора?

— Про нее никто ничего не знает. Она еще юна, в глазах света не скомпрометирована и сможет подождать, пока император не разведется с Изабеллой Французской. Августу Юлию, полагаю, все едино, на которой из ваших дочерей жениться. Даже, думаю, теперь он скорее предпочтет Нору, чем Бланку.

Дон Фернандо издал короткий нервный смешок. Филипп понял, что затронул еще одну болезненную для короля тему.

— Неужели вы такой наивный, племянник? Или вы лукавите? Думаете, я всерьез надеюсь, что императору удастся получить развод? Кабы не так! Дудки он его получит! Эта канитель с консилиумами длится уже четыре года и будет продолжаться до самого светопреставления. Валерий Юлий и Гвидо Конти ни за что не позволят императору заиметь наследника престола.

— Тем более, — сказал Филипп. — Коль скоро Бланка осталась без жениха, позвольте мне жениться на ней. А что касается Норы, то ей это не к спеху. У вас будет достаточно времени, чтобы подыскать ей подходящую партию. К примеру, чем плох тот же Педро Арагонский?

Король гадко ухмыльнулся.

— Так вы, оказывается, печетесь про моих дочерей, словно отец родной!

— Я пекусь прежде всего о себе, дядя. Но в данном случае наши интересы совпадают: вы хотите уладить скандал с наименьшим уроном для вашей семьи — а я безумно хочу жениться на Бланке.

— Да ну! Так-таки и безумно!

— Да, дядя. Я не стану утверждать, что безумно люблю Бланку, но лучшей спутницы всей моей жизни мне вовек не найти. Осмелюсь предположить, что она обо мне такого же мнения.

Дон Фернандо утвердительно кивнул и смог сдержать улыбки.

— И не ошибетесь. Когда я прознал об этих сплетнях и вызвал Бланку к себе, она тотчас же заявила, что вы соблазнили ее, и потребовала, чтобы я заставил вас жениться на ней.

— Тогда как же…

— Элеонора во всем созналась. Она обозвала Бланку бессовестной обманщицей, обвинила ее в намерении увести чужого жениха и также потребовала… — Король умолк и сокрушенно покачал головой. — Нет, определенно, вы негодяй, мой любезный племянник. Я слыхивал, что нередко женщины из-за вас дерутся, но разве мог я предложить… Право, даже в самом кошмарном сне мне не могло привидеться, что мои дочери повздорят между собой, выясняя, кого же из них вы на самом деле соблазнили. — Он вздохнул. — Ладно, сантименты в сторону. Значит, вы хотите жениться на Бланке?

— Да, дядя. Относительно Бланки у меня вполне серьезные намерения. Я считаю, что из нее получится замечательная королева Галлии.

— Ого! — сказал король. — Стало быть, вы метите на галльскую корону?! А не слишком ли опережаете события? Король Робер не намного старше вас; к тому же ни он, ни королева Мария не бесплодны, и дети у них, возможно, еще будут.

Филипп покачал головой.

— Это несущественно. Тулузская династия изжила себя, и Робер Третий — последний из Каролингов на галльском престоле, вне зависимости от того, будут у него дети или нет. Вскоре молодой Людовик Прованский станет совершеннолетним, уже сейчас он злобен, жесток, загребущ, не в меру воинственен, так что волей-неволей лангедокским графствам и Савойе придется сплотиться вокруг Гаскони. Вот тогда пробьет мой час. Мой и Бланки.

— А вы уверены, что в ближайшем будущем ваши отношения с отцом нормализуются?

— Мой брак с вашей дочерью заставит его смириться с неизбежным.

— Та-ак, понятно. Вы меня убедили. Однако… — Дон Фернандо пришел в легкое замешательство, Филипп понял, что сейчас речь пойдет о весьма щекотливых для ханжи-короля аспектах его отношений с Норой. — Знаете, племянник, на мой взгляд, ваши поступки отличаются крайней непоследовательностью. Вы собирались жениться на Бланке, но не просили ее руки, а сперва пытались соблазнить ее. Когда же у вас это не выгорело, вы совратили с пути истинного мою младшую дочь. Зачем, спрашивается? Из тщеславия?

— Поверьте, дядя, я глубоко сожалею…

— Ах, вы сожалеете! Хоть это отрадно. Но никакие сожаления и извинения с вашей стороны не вернут Элеоноре… э-э, беззаботного прошлого.

Когда до Филиппа дошло, что это — экспромтом придуманный королем эвфемизм, долженствующий обозначать девственность, он чуть не заржал от разобравшего его смеха. Впоследствии он нередко употреблял выражение «беззаботное прошлое» именно в таком смысле, однако никому не говорил, КТО его настоящий автор.

— А ведь могло случиться и нечто похуже, — продолжал дон Фернандо. — Или еще может случиться. Посему вот мои условия — слушайте их внимательно.

— Я весь внимание, — заверил его Филипп.

— Прежде всего, ни о каких… э-э, свиданиях с Элеонорой отныне и речи быть не может.

— Само собой, дядя.

— Далее, с объявлением о вашей помолвке с Бланкой следует повременить, чтобы я мог убедиться… ну, что с Элеонорой не произошло ничего такого, что может исправить только немедленный брак. Надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду?

— Да, разумеется, — ответил Филипп, мысленно покатываясь от хохота. — Если окажется, что Нора беременна, я женюсь на ней.

Король покраснел и, точно застенчивая барышня, потупил глаза.

— Для пущей верности, — сказал он, — подождем до начала весны. А пока что пообещайте держать предмет нашего разговора в тайне. От всех без исключения. Ни Альфонсо, ни Бланка, ни Элеонора не должны об этом знать. Пускай до поры до времени, пока страсти не улягутся, это будет нашей маленькой тайной. Обещаете?

— Я-то могу пообещать. Но что мы скажем…

— То, что и обычно. Ведь не единожды я, по просьбе родителей, пытался уговорить вас жениться то на той, то на другой соблазненной вами девице. И что вы каждый раз отвечали?

— Я еще не готов к браку.

— Вот так мы и скажем. Поймите, племянник, Элеонора очень ранимая девушка, и ей нужно дать время свыкнуться с мыслью, что вы не женитесь на ней. Пусть осознание этого огорчительного факта придет к ней постепенно.

— Хорошо.

— Но вы должны обещать мне, что не передумаете. Теперь вы обязаны жениться на одной из моих дочерей — если не на Бланке, так на Элеоноре.

— Безусловно, — сказал Филипп. — Коль скоро я мечу на галльский престол, то без поддержки Кастилии мне не обойтись. Если того потребуют обстоятельства, я женюсь на Норе… Хотя я предпочитаю Бланку.

Дон Фернандо кивнул.

— Да, я понимаю вас. Любой отец гордился бы такой дочерью, как Бланка, а любой муж — такой женой.

Пообещав королю хранить молчание и дав ему понять, насколько важен для него брачный союз с Кастилией, Филипп совершил роковую ошибку. Он не принял во внимание одно немаловажное обстоятельство: Фернандо IV Кастильский был не только суров и крут нравом, но также на редкость коварен и вероломен. Гордясь своей старшей дочерью, он души не чаял в младшей, и без колебаний решил принести в жертву Бланку ради счастья Норы. Последующие события воочию показали Филиппу, как он был наивен и доверчив…

Это случилось в середине января 1452 года. Дон Фернандо отправил своего старшего сына, Альфонсо Астурийского, в Сарагосу к арагонскому королю Хайме III, якобы с тем, чтобы окончательно уладить пограничные споры и склонить Арагон к участию в походе против Гранадского эмирата, намеченному на эту весну. Ничего не заподозривший Филипп согласился сопровождать наследника кастильского престола, а когда оба принца, которые могли бы помешать планам дона Фернандо, по его расчетам достигли Сарагосы, в Толедо было объявлено о помолвке принцессы Бланки с племянником наваррского короля Александром Бискайским и о скорой их свадьбе. Таинственность, с которой готовился этот брак, и неподобающая поспешность с его заключением немало удивили весь кастильский двор, как, собственно, и сам факт этого союза, в определенном смысле походившего на мезальянс. Граф Бискайский уже много лет был в большой немилости у своего дяди, Александра Х Наваррского; он постоянно вздорил с ним, оспаривал у него корону, ссылаясь на свою принадлежность к старшей ветви, и плел против него всяческие интриги и заговоры. Король Наварры лишь по доброте своей душевной терпел выходки племянника, но порой его терпение иссякало, и тогда он отправлял графа в изгнание за пределы королевства. Во время последней из таких ссылок, находясь в Кастилии, Александр Бискайский, по-видимому, сумел уговорить дона Фернандо отдать за него Бланку, играя на том, что репутация старшей из кастильских принцесс здорово подмочена слухами о ее романе с Филиппом. Осведомленные лица из окружения короля Кастилии высказывали предположение, что дон Фернандо решил встать на сторону графа Бискайского в споре с его дядей и помочь ему заполучить наваррскую корону, сделав, таким образом, Бланку королевой Наварры. А таинственность и поспешность эти самые осведомленные лица склонны были объяснять тем, что в противном случае наваррский король мог бы воспрепятствовать этому браку.

И только один человек, от которого Филипп не имел никаких секретов и ни с чем от него не таился, разгадал истинные намерения дона Фернандо. Это был падре Антонио. Утром, на следующий день после объявления о помолвке он явился в королевский дворец и обратился к своему собрату падре Эстебану, духовнику Бланки, с просьбой как можно скорее устроить ему встречу с принцессой наедине для чрезвычайно важного разговора.

Появление во дворце духовника Филиппа никого не удивило и не вызвало никаких подозрений, поскольку он и преподобный Эстебан были очень дружны, а если кто-то и обратил внимание, что сразу вслед за этим Бланка пришла к своему духовнику, то, наверняка, счел это случайным совпадением. Бланка была девушка крайне набожная, чаще всех остальных ходили на исповедь и посещала церковь, а нередко часами засиживалась у падре Эстебана, умного и весьма образованного человека, всерьез занимавшегося теологическими изысканиями, и вела с ним длительные беседы на религиозную тематику.

Однако в тот день речь шла о более приземленных вещах, и разговаривал с Бланкой падре Антонио. Когда после приветствий и нескольких вежливых фраз, обычно предваряющих начало любого разговора, преподобный Эстебан удалился, оставив их вдвоем в своем рабочем кабинете, падре Антонио пристально поглядел Бланке в глаза и промолвил:

— Надеюсь, принцесса, вы знаете, что Филипп для меня как сын родной, и потому я был безмерно огорчен известием о вашей помолвке с графом Бискайским.

— Я тоже огорчена, — откровенно призналась Бланка. — Для меня это был так неожиданно… Но причем здесь Филипп?

Падре тяжело вздохнул.

— Боюсь, моя принцесса, то, что я сообщу вам, еще больше огорчит вас. Государь отец ваш не поведал вам о причинах своего столь странного решения? Я имею в виду ваш предстоящий брак.

— Ну… — Бланка замялась. — В общем, отец объяснил мне. Он сказал, что окончательно потерял надежду на развод Августа Юлия с Изабеллой Французской, и теперь намерен сделать меня королевой Наварры.

— Однако в вашем голосе мне слышится сомнение, — заметил падре.

Где-то с минуту Бланка молчала, глядя на него, затем ответила:

— Вы правы, дон Антонио, я не верю тому, что сказал мне отец. По моему убеждению, борьба за наваррский престол приведет к междоусобице, и в конечном итоге Наварра будет разделена между Кастилией, Гасконью и Арагоном.

— Вы говорили отцу о своих сомнениях?

— Нет, падре. Я поняла, что он сам сознает это. Он явно замышляет что-то другое, иначе… Если бы он хотел сделать меня королевой, то выдал бы замуж за принца Арагонского. Этот союз устранил бы многие недоразумения между нашими государствами. А так… Я сама теряюсь в догадках, дон Антонио.

— В таком случае, моя принцесса, я помогу вам во всем разобраться.

— Вы? — удивилась Бланка.

— Да, я. В силу определенных обстоятельств мне доподлинно известно, почему государь отец ваш решил выдать вас за графа Бискайского.

— И почему же?

— Потому что граф — единственный из более или менее достойных претендентов на вашу руку, которого ваш отец имеет возможность женить на вас вот так, второпях, пока отсутствуют Филипп и ваш брат дон Альфонсо.

— Вы уже второй раз упоминаете Филиппа, — произнесла сбитая с толку таким странным объяснением Бланка. — Он-то здесь причем?

— Дело в том, дочь моя, — ответил падре, — что ваш отец обещал Филиппу выдать вас за него замуж.

Бланка вздрогнула от неожиданности и рывком прижала руки к груди. Дыхание ее участилось, а на щеках заиграл алый румянец.

— За Филиппа?.. Это правда?.. Как это могло быть?

— Вы помните тот день, когда ваш брат, дон Фернандо, донес… рассказал вашему отцу о сплетнях, что ходили про вас и Филиппа?

— Да. Конечно, помню, — ответила взволнованная Бланка. — А что, разве тогда Филипп просил моей руки?

— Не только просил, но и настаивал. И получил на это согласие вашего отца, правда, с одним условием… — Падре рассказал Бланке об уговоре, достигнутом между Филиппом и королем. — Увы, дочь моя, как это не прискорбно признать, но государь отец ваш обманул Филиппа, а с вами и вовсе обошелся жестоко. Филипп отказался жениться на вашей сестре Элеоноре, он предпочел вас… Нет, я не одобряю его поведение, ни в коей мере, но в данном случае он был прав, он был просто обязан жениться на вас, коль скоро молва людская… Впрочем, не это главное. Я хорошо знаю Филиппа, гораздо лучше, чем кто-либо другой. Мне известно, как сильно он хотел, чтобы вы стали его женой, и так же сильно, если еще не сильнее, он хочет этого сейчас. Однако у вашего отца имелись на сей счет другие планы.

— Да, теперь я все понимаю, — тихо, почти шепотом произнесла Бланка. Губы ее дрожали, черты милого лица исказила гримаса безмерного отчаяния, а в красивых карих глазах стояли слезы. — Понятно… Отец очень любит Нору. Очень… даже чересчур. И когда она потребовала, чтобы ее выдали за Филиппа, отец не мог отказать ей. Я все думала, на какую же хитрость он пустится, но разве могла я предположить, что он… что он опустится до подлости!.. Если я буду замужем, Филипп наверняка женится на Норе, чтобы получить помощь Кастилии в борьбе за галльский престол, а я… — Тут она судорожно сглотнула, еле сдерживая рыдания. — Я принесена в жертву Нориному капризу!

— Еще нет, — мягко возразил падре. — Вас только собираются принести в жертву — но заклание еще не свершилось.

Во взгляде Бланки засияла робкая надежда.

— Этого можно избежать? — спросила она. — Но как? Как?!

— Если ваш брат дон Альфонсо и Филипп успеют вернуться в Толедо до дня вашей свадьбы, они смогут расстроить ее.

— Но вряд ли они успеют, — с горечью заметила Бланка. — Отец все рассчитал.

— Боюсь, вы правы. Я тоже думаю, что они не успеют. Поэтому сегодня на рассвете я отрядил в Сарагосу гонца с письмом, в котором извещаю Филиппа обо всем происшедшем и предлагаю ему свой план…

— План? — оживилась Бланка. — Какой план?

— Как выгадать время для возвращения Филиппа и вашего брата.

— Так говорите же! — почти выкрикнула Бланка.

Падре сплел пальцы рук и в упор посмотрел на нее.

— Принцесса, ради вас и Филиппа я готов взять грех на душу и во всеуслышание заявить, что вы с ним тайно обвенчаны.

Бланка вцепилась своими маленькими пальчиками в подлокотники кресла и подалась вперед.

— Боже, милостивый! — выдохнула она. — Вы это сделаете?

— Да, сделаю, — решительно кивнул падре Антонио. — С вашего позволения, разумеется. За согласие Филиппа я ручаюсь.

— Но ведь это будет ложью!

— Знаю. Я солгу. Вам же лгать необязательно — вы можете просто отмалчиваться и дожидаться приезда Филиппа. Я ему написал, что он должен говорить, уж он-то зальется соловьем, не сомневайтесь. У меня есть небольшой приход — церковь Святого Иосифа. Может, вы знаете, это поблизости особняка Филиппа…

— Да, падре, я знаю.

— Так вот, я уже сделал в церковной книге запись о вашем браке — задним числом, семнадцатым декабря прошлого года. Я выбрал эту дату только потому, что в конце той страницы осталось много свободного места — как раз достаточно для того, чтобы…

— Минуточку! — перебила его Бланка, с трудом переводя дыхание; глаза ее лихорадочно блестели. — Я в смятении, падре. Вы меня шокировали. Ваше предложение, это… это не только противозаконно, это богопротивно, это не по-божески. Такой, с позволения сказать, брак будет недействителен перед небесами.

— Это не имеет никакого значения, — успокоил ее дон Антонио. — Брак все равно будет признан недействительным с точки зрения закона и церковных канонов, но процедура его анулирования займет определенное время, причем немалое.

— Уж отец-то позаботится, чтобы это время было сведено к минимуму.

Падре покачал головой.

— Не все так просто, моя принцесса. Еще в конце осени Филипп испрашивал у Святого Престола согласия на брак с вами и получил его. Ваш отец тоже дал свое согласие — правда в устной форме и конфиденциально, но я могу это подтвердить. В любом случае архиепископ потребует тщательного рассмотрения дела — и непременно в присутствии Филиппа, чего, собственно, мы и добиваемся. Надеюсь, ваш брат, дон Альфонсо, сумеет убедить государя отца вашего изменить свое решение. А что до Филиппа, то будьте уверены, он найдет способ заставить графа Бискайского отказаться от брака с вами.

— Да, — кивнула Бланка. — Я в этом уверена.

В комнате надолго воцарилось молчание. Позабыв о правилах приличия, Бланка ожесточенно грызла своими острыми зубками коротко остриженный ноготь большого пальца правой руки. Наконец, она спохватилась, торопливо отняла руку ото рта и немного смущенно произнесла:

— Вы меня искушаете, преподобный отец. Должна признать, что соблазн очень велик.

— Вы любите Филиппа, не так ли? — видя, что она все еще колеблется, без обиняков сказал падре. По форме это был вопрос, но произнесен он был с утвердительной интонацией.

Бланка густо покраснела и в замешательстве опустила глаза.

— Ну… В общем… — Минуту помолчав, она совладала с собой и открыто взглянула на падре. — Вы задали прямой вопрос, дон Антонио, и это предполагает такой же прямой ответ. К сожалению, я не могу ответить вам прямо, поскольку сама еще не знаю ответа. Я не знаю, что такое любовь. Но если вы спросите меня, хочу ли я стать женой Филиппа, то я отвечу: да, хочу. Очень хочу! При одной мысли об этом меня… — Она запнулась. — Простите, я говорю слишком откровенно, но я так взволнована тем, что услышала от вас, что теряю над собой контроль. Конечно, я хочу, чтобы Филипп женился на мне, чтобы он всегда был со мной, хочу, чтобы он был спутником всей моей жизни. Я давно этого хотела и мечтала о том дне, когда мы поженимся. И будь у меня выбор, я бы не задумываясь предпочла его и Педро Арагонскому, и даже Августу Юлию, потому что он мне нравится больше всех остальных. Если это и есть любовь, то да, я люблю Филиппа.

— И вы считаете, что будете счастливы с ним?

— Да… То есть, надеюсь на это.

— Уверяю вас, дочь моя, — проникновенно сказал падре. — Филипп не обманет ваших надежд. Я, конечно, не могу ручаться за его верность, но я знаю, как серьезно он относится к семье и браку. Вы всегда будете главной женщиной в его жизни, его супругой, матерью его детей… — Преподобный отец поднялся с кресла, понимая, что сделал все, что мог, а остальное теперь зависит от Бланки. — Я не стану торопить вас с ответом, принцесса. Время у нас еще есть, так что хорошенько обдумайте все, взвесьте, и если вы решитесь, то вечером накануне предполагаемого венчания, на торжественном приеме, когда должен быть подписан брачный договор, я сделаю свое заявление.

— Хорошо, дон Антонио, — сказала Бланка. — Я подумаю.

К сожалению, этот разговор так и остался лишь разговором, и предложенный падре Антонио план не был приведен в исполнение. Дальнейшее поведение Бланки не поддается никакому логическому объяснению. Чуть позже, после ухода падре, когда эйфория, вызванная известием о том, что Филипп твердо намерен жениться на ней, пошла на убыль, Бланка со всей отчетливостью поняла, ЧТО ЖЕ случилось на самом деле. Впервые в своей жизни она лицом к лицу столкнулась с людской подлостью, и человек, что так жестоко, так коварно и вероломно обошелся с ней, был ее родной отец. Отец, которого она глубоко уважала и любила, которым она искренне восхищалась, который всегда и во всем был для нее примером… Жестокое разочарование постигло юную шестнадцатилетнюю принцессу — не по годам умную и рассудительную девушку, но еще не подготовленную к встрече с суровой действительностью. Ее душа была по-детски чиста и непорочна, сердце ранимое, а разум мнительный, и это ужасающее открытие напрочь парализовало ее волю, сковало инициативу, лишило ее сил и всяческого желания бороться за себя, за свою любовь, за свое счастье…

С крушением идеала, которым был для нее отец, Бланка потеряла почву под ногами. Ей стало безразличным ее же собственное будущее, ей было все равно, что готовит ей день грядущий, она вообще не хотела жить. И когда накануне свадьбы к ней явился падре Антонио, чтобы узнать о ее решении, Бланка отказалась с ним встретиться и лишь велела передать ему короткое «нет».

А на следующее утро она безропотно пошла под венец с графом Бискайским, все плыло вокруг нее, как в тумане, губы ее сами по себе отрешенно промолвили: «Да», — и она стала его женой. И только ночью, на брачном ложе, когда острая боль в лоне пробудила ее от этого жуткого полусна, Бланка с ужасом осознала, ЧТО она натворила…

Филипп прибыл в Толедо на третий день после свадьбы Бланки, когда она уже готовилась к отъезду в Наварру, где ей предстояло жить вместе с мужем. Узнав от падре Антонио обо всем происшедшем, он до глубины души был оскорблен ее отказом и даже не захотел попрощаться с ней. Вместо того, он сразу бросился искать утешения в объятиях Норы, наскоро убедив себя в том, что именно она, а не Бланка, является лучшей из женщин сущих (после Луизы, конечно).

Теперь Филипп ни от кого не скрывал своей связи с Норой и в ответ на замечание короля, высказанное, кстати, в весьма корректной и толерантной форме, он очень грубо огрызнулся: дескать, это его личное дело, как он ухаживает за своей будущей женой, и даже его будущий тесть не вправе совать свой нос в их постель. Дон Фернандо был немало смущен и обескуражен такой резкой и откровенно циничной отповедью, но молча проглотил оскорбление, чувствуя свою вину перед Филиппом, и больше не стал возражать против их отношений до брака.

Впрочем, надо отдать должное Филиппу: не собираясь скрывать эту связь, он, вместе с тем, не афишировал ее. К его большому удивлению, двор весьма скептически отнесся к слухам о грехопадении младшей дочери короля, и мало кто в это поверил. К тому времени Норе лишь недавно исполнилось тринадцать лет, по натуре своей она была еще наивным, легкомысленным и шаловливым ребенком, и все почитали ее за малое дитя. А тесную дружбу между ней и Филиппом придворные склонны были объяснять тем, что они оба были очень привязаны к Бланке и, грустя по ней, находили отраду в обществе друг друга — что, впрочем, и не было так уж далеко от истины. Эту версию косвенно подтверждало также и то обстоятельство, что Альфонсо, чья нежная любовь к Бланке была общеизвестна, большую часть своего свободного времени проводил вместе с Филиппом и Норой.

Что же касается самого Филиппа, то он, в отместку королю, решил заставить его поволноваться и все тянул с просьбой руки Норы. Дон Фернандо не рисковал торопить Филиппа, побаиваясь, как бы тот вовсе не передумал, и жил в постоянном страхе потерять зятя, на которого возлагал большие надежды. Альфонсо же, так и не простивший отцу брака Бланки с Александром Бискайским, втайне злорадствовал, глядя на его мытарства. Ну а Нора, хоть ее и огорчило, что Филипп тайком от нее собирался жениться на Бланке, все же была потрясена жестокостью отца, и чувство вины перед сестрой, которую она всем сердцем любила, нет-нет да давало о себе знать. Филипп, уже смирившийся с тем, что ему придется жениться на Норе, сильно подозревал, что это чувство вины со временем будет расти и в конце концов отравит их совместную жизнь, а призрак Бланки всегда будет стоять между ними…

А весной между Кастилией и Гранадой разразилась очередная война, вскоре закончившаяся очередным перемирием. Филипп также принял участие в походе против мавров во главе своего кантабрийского войска, и уже находясь в Андалусии, он совершенно неожиданно для себя получил от отца письмо, в котором тот звал его к себе, просил как можно скорее приехать в Тараскон.

Хотя рассудком Филипп не любил герцога, зов крови, внезапно проснувшийся в нем, все же оказался сильнее воспоминаний о былых обидах и унижениях, и читая письмо отца, он не мог сдержаться и то и дело тихо всхлипывал от счастья, а по его щекам катились слезы. Полученное им письмо означало, что подошло к концу его долгое изгнание. Теперь он может вернуться в родной дом, в тот милый его сердцу уголок земли, который он называл своей родиной, в тот край, где он сделал свои первые шаги, где прошло все его детство, где под высокими сводами пиренейского неба он познал прекрасное и неповторимое счастье первое любви и впервые почувствовал себя мужчиной…

 

11. ДОН ФИЛИПП, ПРИНЦ БЕАРНСКИЙ

В воскресенье 15 мая 1452 года, спустя ровно три недели после возвращения Филиппа домой, с раннего утра гудели все колокола кафедрального собора викариальной епархии Пиреней, что на территории большого аббатства ордена святого Бенедикта в двух милях от Тараскона. Медный перезвон разносился на многие мили вокруг и, подхваченный колокольнями близлежащих замков и сел, казалось, распространялся на весь мир.

Сегодняшний выходной был необычным выходным, и месса в кафедральном соборе святого Бенедикта не была обычной воскресной мессой. Просторное помещение храма, освещенное сотнями зажженных свечей, было заполнено великолепными, празднично наряженными сеньорами и разодетыми в пух и прах дамами и девицами, представлявшими сливки гасконского и каталонского дворянства. Все они мигом слетелись в Тараскон, едва лишь прослышав о намечаемых герцогом торжествах по случаю возвращения в отчий дом его младшего сына и наследника.

Отдельно от прочих господ и дам расположилась группа из десяти вельмож. Одним из них был Эрнан де Шатофьер, которому отводилась особая роль в предстоящей церемонии. Остальные девять были самыми могущественными сеньорами Беарна и Балеарских островов. Сегодня был их день, вскоре должна состояться коронация их нового государя, принца Беарнского — уже шестого по счету с тех пор, как в середине прошлого столетия маркграф Пиренейский Филипп Воитель заключил с престарелым римским наместником Беарна Умберто Конти союз, женившись на его единственной дочери Валентине, и отобрал у Италии эту последнюю, еще остававшуюся под властью Рима, галльскую провинцию.

Обретя независимость от римской короны и находясь лишь номинально под патронажем императора, Беарн с присоединенными к нему впоследствии Балеарскими островами, которые маркграф освободил от мавританского господства, не вошел в состав союза галльских княжеств, именуемого королевством Галлия, а так и остался самостоятельным и ни от кого не зависящим государством. И хотя властители Беарна и Балеар не смогли добиться от Святого Престола и Палатинского Холма* придания их владениям статуса королевства, сама процедура восшествия на княжеский престол была сродни королевской.

Первый принц Беарнский, Филипп Воитель был коронован здесь, в аббатстве святого Бенедикта. Следующие четыре коронации состоялись уже в Бордо, столице всей Гаскони; но вот, спустя девяносто восемь лет эти древние стены и высокие своды собора вновь стали свидетелями торжественного ритуала облечения божественной властью потомка славного маркграфа, шестого принца Беарнского Филиппа Красивого. И в этом Филипп видел хорошее предзнаменование.

Кроме места коронации, обоих Филиппов, Воителя и Красивого, роднило еще одно немаловажное обстоятельство. И тот, и другой вступали на княжеский престол при жизни своих отцов: и Карл, по прозвищу Бастард, и Филипп, по прозвищу Справедливый, присутствовали в этом соборе на коронации своих сыновей и разделяли с ними радость этого торжественного момента.

Отец Филиппа Красивого, герцог Аквитанский, облаченный в новую шитую золотом мантию и увенчанный герцогской короной, стоял на видном месте слева от алтаря и, пока его первый дворянин, г-н де Мирадо, оглашал акт передачи Беарна и Балеаров, радостно и даже с каким-то умилением смотрел на обоих своих сыновей, что стояли рядом у подножия алтаря. Да, да, их было двое — князь светский и князь духовный, двадцатилетний Филипп Аквитанский и тридцатипятилетний Марк де Филиппо, архиепископ Тулузский, примас Галлии и Наварры, который вскоре должен был венчать своего единокровного брата на княжение.

Как и Филипп, в детстве Марк испытал много страданий по вине отца — человека, которого современники называли Справедливым. Мать Марка, дочь одного обнищавшего каталонского дворянина, не оставившего своим детям ничего, кроме долгов, днем прилежно исполняла обязанности фрейлины герцогини Шарлотты, а большинство ночей (и, надобно сказать, с большей охотой) проводила в постели его сына. Родился Марк уже в Италии, куда герцог (тогда еще будущий герцог) отправил свою любовницу, как только прознал о ее беременности. Поступил он так из малодушия, из страха перед отцом, герцогом Робером, суровым пуританином, который осуждал сына за его легкомыслие и беспутность и знай угрожал лишить его наследства.

После смерти отца молодой герцог и дальше скрывал существование внебрачного сына, так как влюбился в Изабеллу Галльскую. А потом, потеряв ее, он возненавидел весь мир; стремясь забыться и унять свою боль, он с головой погрузился в государственные заботы, посвятив им все свое время, всю свою жизнь, всего себя, и его нисколько не трогала судьба Марка. К счастью, мать герцога, женщина благородная, чуткая и сердечная, лишь на два года пережившая своего мужа, все-таки успела позаботиться о внуке. Только благодаря ей Марк с малых лет жил в достатке, не испытывая стеснения в средствах, воспитывался как настоящий вельможа, а впоследствии получил блестящее образование в самом престижном во всей Европе учебном заведении — университете святого Павла в Риме. Правду о своем происхождении Марк узнал лишь на двадцать втором году жизни, а впервые увидел отца еще через семь лет, когда, получив степень магистра теологии, был назначен младшим викарием Тулузской архиепархии и приехал в Галлию.

Понятно, что никаких сыновних чувств к герцогу Марк не испытывал, зато в их отношениях было уважение и взаимопонимание, а со временем между ними возникло что-то вроде дружбы. Почувствовав запоздалое раскаяние, герцог посодействовал головокружительной карьере сына. За неполные пять лет тот из младшего викария стал коадъютором архиепископа, а еще год спустя, когда монсеньор Бартоломео Гаэтани был отозван в Рим, чтобы занять в Курии пост камерлинга, папа Павел VII, уважив просьбу герцога Аквитанского, назначил Марка де Филиппо новым архиепископом Тулузским и высвятил его в ранг кардинала.

Помощь отца Марк принимал с благодарностью и пониманием, но так и не смог до конца простить ему свое полное обид и унижений детство безотцовщины; не мог забыть он горькие слезы матери, которой за самоотверженную любовь было заплачено изгнанием и которая умерла на чужбине, вдали от родины, снедаемая одиночеством и тоской… И может быть, именно та неосознанная враждебность, то откровенное осуждение, что иной раз появлялись во взгляде Марка в первые годы их знакомства, побудили герцога оглянуться назад, переосмыслить прошлое, по-новому оценить все свои прежние поступки, в частности, свое отношение к Филиппу…

— Во имя Отца, Сына и Святого Духа, аминь! — между тем читал г-н де Мирадо. — Мы, Филипп, милостью Божьей герцог Аквитании, принц Беарна и верховный сюзерен Мальорки и Минорки, маркграф Пиреней, князь-протектор Гаскони и Каталонии, пэр Галлии, объявляем во всеуслышание, дабы сие стало известно всякому подданному нашему и всем нашим родичам, владыкам христианским, а также князьям неверным, что признав сына нашего Филиппа, графа Кантабрии и Андорры, своим наследником и завещав ему все титулы, владения и полномочия, ныне принадлежащие нам, вместе с тем, для сего, 15-го мая, года 1452-го от Рождества Христова, с согласия и одобрения его святейшества папы Павла Седьмого, его императорского величества Августа Двенадцатого, могущественных беарнских и балеарских сеньоров и Сената, мы отрекаемся от титула принца Беарна и верховного сюзерена Мальорки и Минорки со всем ему принадлежащим в пользу вышеупомянутого сеньора Филиппа, сына нашего, дабы правил он сими владениями, руководствуясь волей своею и по велению совести своей, по собственному усмотрению и с согласия подданных своих, правил мудро и грозно, достойно памяти славных предков наших и их деяний, для вящей славы всего рода нашего. Да пребудет с ним всегда и во всем помощь Божья и Его благодать, но пусть не забывает он, что Всевышний на то и даровал каждому человеку вольную волю, дабы тот был свободен в своих поступках и самостоятельно выбирал себе путь в жизни, осознавая свою ответственность перед Господом нашим и стремясь преумножить Его славу и величие Его. Аминь!

Огласив акт, г-н де Мирадо вручил символическую связку ключей министра княжеского двора своему преемнику на этом посту — невысокому худощавому юноше восемнадцати лет со светло-каштановыми волосами, первому дворянину нового принца, Габриелю де Шеверни.

Архиепископ подвел Филиппа к алтарю и положил его правую руку на Библию.

— Филипп, — спросил он. — Веришь ли ты в Святую Троицу и признаешь ли ты Отца, Сына и Святого Духа как Бога единого?

— Да, — ответил Филипп.

— Отвергаешь ли ты Сатану, все его соблазны и деяния?

— Да.

— Обещаешь ли ты сохранить католическую веру своих отцов и воплощать ее в деяниях своих?

— Да.

— Обещаешь ли ты любить и защищать Святую Церковь Христовую и служителей ее?

— Да.

— Обещаешь ли ты править государством своим по закону и справедливости?

— Да.

— Обещаешь ли ты охранять и отстаивать канонические привилегии служителей церкви, права вассалов своих и мещанские вольности?

— Да.

— Обещаешь ли ты, сколько станет тебе сил, поддерживать мир, спокойствие и согласие в своем государстве?

— Да.

— Обещаешь ли ты защищать подданных своих, заботиться о них и об их благополучии?

— Да.

— И перед лицом Господа Бога всемогущего клянешься ли ты в этом?

— Да, клянусь.

— Тогда скрепи свое кредо подписью, и пусть присутствующие здесь вельможи, сенаторы и прелаты будут свидетелями твоей клятвы — как перед людьми, так и перед Небесами.

Когда Филипп подписал пергамент с текстом кредо, архиепископ взял пасторальный скипетр, протянул его к пастве и произнес:

— Я, Марк, архиепископ Тулузский, милостью Божьей и папой Павлом уполномочен короновать присутствующего здесь Филиппа на княжение. И согласно моим полномочиям я провозглашаю его принцем Беарна и верховным сюзереном Мальорки и Минорки.

— Да будет так! — воскликнули присутствующие в соборе.

По сему Филипп возвратился на свое место, а его брат, архиепископ, отправил торжественную мессу во здравие новопровозглашенного принца. Сам Филипп не слышал ни единого слова молитвы, которую машинально произносили его уста вместе со всей паствой. Стоя на коленях у подножия алтаря, он весь ушел в себя, внутренне готовясь к предстоящей церемонии — коронации.

Но вот литургия подошла к концу. В сопровождении епископов Перпиньянского и Ортезского Филипп вновь поднялся к алтарю, и тогда началось долгожданное действо.

Камергеры сняли с Филиппа всю верхнюю одежду за исключением штанов и башмаков, после чего принялись облекать его в тяжелые от многочисленных украшений церемониальные княжеские одежды, которые вместе с другими атрибутами власти были разложены на аналое. Епископ Перпиьянский прикрепил к его ногам золотые шпоры и тут же снял их, а епископ Ортезский повесил ему на шею массивную золотую цепь с большим усыпанным драгоценными камнями крестом. Архиепископ благословил меч — символ военного могущества, некогда принадлежавший Филиппу Воителю, и обратился к его потомку со следующими словами:

— Вручаю тебе меч сей с благословением Господним, дабы защищал ты имя Христово от неверных, еретиков и осквернителей, охранял свою страну, власть в которой дана тебе Богом, от внутренних и внешних врагов и поддерживал мир среди своих подданных.

Накануне Филипп недолго думал, кому быть новым главнокомандующим беарнского войска — да тут, собственно, и думать было нечего.

— Великолепный и грозный сеньор Эрнан де Шатофьер, граф Капсирский, коннетабль* Беарна! — объявил Габриель.

Важной походкой Эрнан приблизился к алтарю, принял из рук Филиппа меч, поцеловал головку его эфеса и, преклонив колени, положил его на престол.

Преподобный отец Антонио, который, наспех уладив свои дела в Толедо, связанные с передачей прихода церкви святого Иосифа другому священнику, успел все-таки прибыть в Тараскон в самую пору, чтобы принять участие в церемонии коронации в качестве нового канцлера княжества, достал из инкрустированной шкатулки княжеский перстень с печаткой и передал его архиепископу. Марк надел этот перстень на палец Филиппу, затем вложил в его правую руку скипетр суверена, а в левую — жезл правосудия. Филипп опустился на колени перед алтарем.

Также преклонив колени, архиепископ взял из дарохранительницы золотую княжескую корону, увенчанную большим рубином, а Габриель де Шеверни тем временем начал вызывать присутствовавших на церемонии могущественных вельмож Беарна и Балеар:

— Великолепный и грозный сеньор Гастон, граф Альбре!

К Филиппу подошел самый могущественный из его подданных и его двоюродный брат.

— Великолепный и грозный сеньор Робер, виконт де Бигор!

Это был отец его друга, Симона де Бигора. Сам же Симон стоял поодаль и только тем и занимался, что исподтишка толкал локтем свою жену, г-жу Амелину Альбре де Бигор, которая не отводила от Филиппа сияющих глаз.

— Великолепный и грозный сеньор Филипп, граф Арманьяка! — продолжал вызывать Габриель. — Великолепный и грозный сеньор…

Девять могущественных вельмож Беарна и Балеар стали полукругом перед алтарем, и тогда архиепископ возложил корону на чело Филиппа.

— Венчает тебя Господь! — раздались под сводами древнего собора слова прелата.

Девять вельмож по очереди прикоснулись к короне, присягнув тем самым на верность своему новому государю. Архиепископ помог Филиппу подняться с колен, повернулся с ним к пастве и торжественно провозгласил:

— Господа! Перед вами ваш принц Филипп, законный правитель Беарна и Балеарских островов, венчанный на княжение Господом Богом нашим. Да здравствует принц!

— Да здравствует принц! — хором повторили девять вельмож.

— Да здравствует принц! — подхватили остальные подданные Филиппа-старшего и Филиппа-младшего.

Вновь загудели колокола собора, и вновь их медный перезвон понесся все дальше и дальше, распространяясь, казалось, на весь мир.

В сопровождении прелатов, могущественных вельмож, великолепного коннетабля, канцлера и свиты своих дворян Филипп направился к выходу из собора, где его ждала ликующая толпа простонародья и мелкопоместного дворянства. Длительная и изнурительная церемония коронации порядком утомила его, и все его тело ломило от усталости, однако держался он гордо и величественно, всем своим видом изображая бодрячка. Это был день его торжества, день его победы: за полмесяца до исполнения ему двадцати одного года, Филипп Аквитанский, прозванный Красивым, третий сын герцога, стал не просто владетельным князем — но и суверенным государем.

На полпути к выходу взгляд Филиппа случайно… впрочем, не так уж и случайно встретился с ясным взглядом самой прекрасной из всех присутствовавших в соборе женщин — Амелины. Он украдкой улыбнулся ей, а в голову ему пришло несколько ну совсем неуместных в этом святом месте и в этой торжественной обстановке мыслей. Вот одна из них, пожалуй, самая невинная:

«Когда-то я бежал от тебя — но теперь не убегу. Теперь ты, милочка, никуда от меня не денешься…»

 

12. НЕПРИЯТНОЕ ИЗВЕСТИЕ

В толпе придворных и слуг, встречавших праздничную процессию на площади перед дворцом, Филипп сразу заприметил здоровенного детину, чье помятое, пропитанное пылью и потом, забрызганное грязью платье неприятно контрастировало с нарядными одеждами остальных присутствующих. На груди его ливреи были вышиты геральдические замки Кастилии и львы Леона. Присмотревшись внимательнее, Филипп признал в нем штатного гонца кастильского королевского двора, парня, славившегося своей необычайной выносливостью. Однако сейчас этого выносливого парня здорово пошатывало от усталости; казалось, он едва держится на ногах.

«Черти полосатые! — озадаченно подумал Филипп. — Что же стряслось? Неужели…»

В ответ на пытливый взгляд гонца он утвердительно кивнул и спешился. Гонец подошел к Филиппу, снял шляпу и опустился перед ним на одно колено. В руке он держал внушительных размеров пакет, скрепленный пятью королевскими печатями — четырьмя малыми в углах и большой гербовой посередине. Это была официальная депеша.

— Господин принц! — произнес гонец. — Его величество король Кастилии и Леона Альфонсо Тринадцатый с прискорбием извещает ваше высочество о смерти своего августейшего отца, нашего возлюбленного государя дона Фернандо.

Филипп молча взял пакет, сломал печати, извлек письмо и бегло ознакомился с его содержанием, которое, если отбросить всю словесную шелуху, сводилось к нескольким лаконичным фразам. Филиппу, конечно, было жаль покойного короля, но нельзя сказать, что это известие слишком уж огорчило его. Он никогда не питал особой симпатии к Фернандо IV, а с некоторых пор перестал и уважать его.

Тем временем к Филиппу подошли отец и брат (то бишь, архиепископ). Он отдал Габриелю прочитанное письмо и сдержанно сообщил:

— Неделю назад умер король Кастилии.

Все присутствующие перекрестились.

— Это был выдающийся государь, — произнес герцог с неожиданной грустью в голосе. Он подумал о том, что покойный король был всего лишь на четыре года старше него.

— Да, — согласно кивнул Филипп. — Это большая потеря для всего христианства. Мир праху его.

— Вечный покой даруй ему, Господи, — добавил архиепископ.

— Дон Альфонсо опять вынужден воевать, — сказал Филипп. — Теперь с Португалией. Еще зимой граф Хуан отказался платить налоги в королевскую казну и не предоставил свое войско для похода против Гранады. А вот недавно провозгласил Португалию независимым от Кастилии королевством. Себя он, понятное дело, назначил королем, правда, так и не нашел епископа, который согласился бы его короновать.

— Об этом конфликте я слыхал, — сказал герцог. — Португалии не терпится последовать примеру Нормандии. Но граф Хуан не учел одного — Кастилия Фернандо Четвертого, это не Франция Филиппа-Августа Третьего. Так что же намерен предпринять новый король, Альфонсо Тринадцатый?

— Он собирается подавить мятеж, пока он не перерос в гражданскую войну и…

— И пока на сторону графа не встали иезуиты, — понял герцог. — Дон Альфонсо обратился к тебе за поддержкой?

— Самое странное, что нет, — ответил Филипп в некотором недоумении. — Он лишь сообщает о смерти дона Фернандо и о своем решении навести порядок в Португалии, а также выражает пожелание, чтобы в случае необходимости рыцари Кантабрии немедленно собрались под знамена Леона.

— Вполне законное желание, — признал герцог. — Видно, дон Альфонсо уверен в собственных силах и не хочет вовлекать в конфликт третью сторону. Что ж, тем лучше для нас.

Филипп кивнул, хотя сам сомневался в этом.

— Король просит дать письменное распоряжение сенешалю Кантабрии вновь снарядить войско, что я сейчас и сделаю.

Герцог одобрил решение сына и вместе с архиепископом и падре Антонио поспешил встречать папского легата, кардинала Энцо Манчини, который как раз выходил из носилок.

— Любезный, — обратился Филипп к гонцу. — Когда ты предполагаешь отправиться в обратный путь?

— Желательно завтра на рассвете, монсеньор. Меня предупредили, что дело не терпит отлагательства. — И перейдя на арабский язык, который Филипп выучил в Кастилии, он добавил: — У меня есть еще одно поручение, господин. Неофициальное.

— Какое?

— Письмо от известного вам лица. Король об этом ничего не знает.

Филипп настороженно огляделся вокруг себя. Отец стоял поодаль и разговаривал с папским легатом, но время от времени искоса посматривал на него. Дворяне и слуги, мигом сообразив, что речь идет о чем-то сугубо конфиденциальном, деликатно поотступали на несколько шагов. Зато Эрнан, который, проходя мимо, расслышал последние слова гонца, тотчас оказался рядом с Филиппом.

— Тайный сговор с эмиром, а? — спросил он по-арабски, и губы его растянулись в хитрой усмешке.

— Не паясничай, дружище! — огрызнулся Филипп, невольно краснея; он догадывался, от кого было письмо. И к гонцу: — Ну, давай, любезный!

Тот ловко извлек из кармана ливреи небольшой пакет, который Филипп сразу же спрятал в пышных складках своей мантии, даже не взглянув на него. Проверив на ощупь рельефные очертания печати, он убедился, что догадка его верна.

Филипп поманил к себе Габриеля и поручил его заботам гонца. Первый дворянин принца пригласил своего подопечного следовать за ним; к их компании присоединился Эрнан с явным намерением взять кастильца в оборот и выведать у него самые свежие толедские сплетни. Между тем Филипп подошел к отцу и группе прелатов.

— Милостивые государи, — сказал он. — Прошу великодушно простить меня, но, к сожалению, я вынужден покинуть вас — имею неотложную корреспонденцию.

— О да, конечно, — согласился герцог, отойдя с Филиппом в сторону. — Государственные дела не дают нам покоя ни днем, ни ночью… Гм. Это в равной степени относится и к делам любовным… Да что ты смущаешься, словно невинная девица! — добавил он с понимающей улыбкой. — Вот уж не думал я, что знаменитого сердцееда дона Фелипе из Кантабрии можно так просто привести в замешательство… Ну, ладно, ступай разбирайся со своей корреспонденцией, а я тем временем немного отдохну. Когда же освободишься, непременно зайди ко мне. Есть одно дело, также не терпящее проволочек, а в следующие несколько дней нам вряд ли представится случай спокойно потолковать. Там, — герцог неопределенно махнул рукой, имея в виду город за внутренними стенами замка, — уже начались оргии. У нас вскоре будет то же самое.

— Добро, отец, — сказал Филипп. — Я постараюсь освободиться как можно быстрее.

Переодевшись, Филипп уединился в своем кабинете, первым делом распечатал второе письмо и умиленно улыбнулся, узнав по-детски неуклюжий почерк Норы. Но эта умиленная улыбка напрочь исчезла с его лица, как только он прочел первые строки:

«Любимый мой!

В эти печальные для меня и всей нашей семьи дни, омраченные утратой царственного отца, я решилась написать тебе, побуждаемая к тому тяжелыми грозовыми тучами, надвигающимися на ранее ясный и чистый небосклон нашей любви…»

Сердце Филиппа екнуло и болезненно заныло. Еще ничего не зная о природе упомянутых Норой грозовых туч, он уже понял, что потерял ее так же нелепо и исключительно по своей вине, как прежде потерял Бланку…

«…Король, брат мой, решил по окончании траура идти войной на графа Хуана Португальского (прости, Господи, его грешного — ведь он наш дядя!). Альфонсо уже подписал эдикт о лишении его всех титулов и владений за бунт и неповиновение королевской власти, однако он опасается, что в предстоящей войне иезуиты предоставят тайную помощь дяде Хуану, а то и открыто встанут на его сторону, спровоцировав в стране междоусобицу. Ввиду всего этого брат счел необходимым заручиться поддержкой императора Римского. Оказывается еще при жизни, накануне твоего отъезда в Галлию, отец мой получил конфиденциальное послание от Августа Юлия, в котором тот сообщал, что вскоре папа Павел должен удовлетворить его ходатайство о расторжении брака с императрицей, поелику лекарский консилиум, созванный Святым Престолом, единодушно признал, что, подарив императору дочь, она стала бесплодной, а значит уже не в состоянии родить ему сына — наследника престола. Правда, официальное решение консилиума еще не оглашено, но Август Юлий уверяет, что за этим дело не станет — вердикт окончателен и нуждается лишь в формальном утверждении со стороны Святого Отца, который обещает подписать его в середине мая вместе с актом о расторжении брака…»

Дочитав до этого места, Филипп откинулся на спинку кресла и до боли закусил нижнюю губу. На лицо его набежала жгучая краска гнева и стыда. Теперь понятно, почему на прошлой неделе его гонец возвратился из Толедо без какого-либо конкретного ответа. И вовсе не потому, что Фернандо IV был при смерти.

Но ведь Альфонсо, его друг… Впрочем, нет. Прежде всего, он король Кастилии, и его первейшая обязанность — заботиться о благе своей страны. Если устроенный Фернандо IV брак Бланки с Александром Бискайским был, в сущности, капризом короля, проявлением его человеческой слабости (а откровенно говоря, настоящим свинством в отношении Филиппа и, особенно, Бланки), то решение Альфонсо XIII выдать свою младшую сестру за Августа XII Римского было продиктовано сугубо государственными соображениями.

С некоторых пор Италия активно стремилась к тесному политическому союзу с Кастилией, последние успехи которой в Реконкисте и не менее успешная внутренняя политика, направленная на централизацию и укрепление королевской власти, постепенно превращали ее в самое могущественное на западе Европы государство. С этой целью покойный император Корнелий IX выдал свою племянницу Констанцу Орсини за наследника престола Альфонсо Астурийского; с этой же целью впоследствии император Август XII возымел желание жениться на кастильской принцессе Бланке. А что касается его первого брака — с Изабеллой Французской, самой младшей из одиннадцати детей Филиппа-Августа II, то он не принес римской короне ни наследника престола, ни сколь-нибудь значительных политических дивидендов. Вскоре после смерти великого французского короля и восшествия на престол его внука Филиппа-Августа III (который, кстати сказать, был на тринадцать лет старше своей тетки, императрицы Изабеллы) Франция начала стремительно терять свое положение ведущей державы, чему в большой степени способствовали религиозные авантюры короля и бездарное правление страной в его отсутствие королевы Хуаны Португальской.

Отчаявшись извлечь из брака с Изабеллой Французской какую-либо выгоду и потеряв всяческую надежду на рождение наследника престола (а по римским законам таковым может быть только сын), Август XII пять лет назад обратился к папе с прошением о разводе. Однако этому яростно воспротивились французские кардиналы, уязвленные в своей национальной гордости, а также сторонники Гвидо Конти, герцога Неаполитанского, чей род мечтал о свержении династии Юлиев еще с незапамятных времен. Даже ближайший родственник императора, его дядя Валерий Юлий со своим многочисленным потомством, исподтишка ставил палки в колеса племяннику, больше заботясь об интересах своего старшего сына, чем о благополучии государства и всего рода Юлиев.

Шло время, каждый следующий лекарский консилиум превращался в фарс, погрязая в бесплодных дискуссиях насчет предполагаемого бесплодия Изабеллы Французской, и уже никто всерьез не рассчитывал на благоприятный для Августа XII исход дела, как вдруг авторитетные ученые мужи совершенно неожиданно для всех пришли к единодушному согласию и признали императрицу более неспособной иметь детей. Несколько позже до Филиппа дошли слухи, что известие о браке Бланки с графом Бискайским переполнило чашу терпения молодого императора, и он оказал грубое давление на членов консилиума — как утверждали злые языки, не погнушался даже лично угрожать некоторым строптивым светилам медицинской науки физической расправой. Так оно было или нет, но Август XII торопился не зря, и если он действительно прибегнул к угрозам, то сделал это вовремя и с надлежащей решительностью.

Филипп немного посокрушался по тому поводу, что слишком медлил с женитьбой на Норе, и вместе с тем возблагодарил небеса, что к этому моменту не был помолвлен с ней официально, избежав, таким образом, еще большего унижения — публичного расторжения помолвки со стороны невесты. Его немного утешила и даже развеселила мысль о том, каково будет императору, когда он в первую брачную ночь обнаружит, что его жена, крошка Нора, уже была в употреблении и, мало того, для столь нежного возраста довольно опытна и искушена в любовных забавах.

«Вот, получай! — злорадствовал Филипп по адресу Августа XII — Ешь не подавись!»

Из последующих строк письма явствовало, что император, пока что неофициально, попросил руки Норы и получил от Альфонсо согласие при условии, что Италия предоставит Кастилии военную помощь в борьбе против Хуана Португальского. Взамен кастильский король обещал, что укрощенная Португалия станет приданным Норы, правда, с двумя существенными оговорками. Во-первых, графство будет и впредь оставаться под суверенитетом Кастилии, а во-вторых, впоследствии должно перейти во владение младших детей императора и Норы — наследник же римского престола не будет иметь на него никаких прав. Даже с такими оговорками Филипп нашел предложение Альфонсо весьма заманчивым для Августа XII; ведь в последние двести лет у Римских императоров постоянно болела голова, как бы пристроить своих младших отпрысков, не сильно притесняя при этом прочих родственников и представителей других могущественных родов.

Заканчивалось Норино письмо так:

«…Предвидя вечную разлуку, милый мой, я хочу еще хоть раз свидеться с тобой на прощанье, и если ты не имеешь возможности приехать в Толедо, умоляю тебя присутствовать на торжествах в Памплоне, которые состоятся в начале сентября сего года по случаю восемнадцатилетия кузины нашей, наваррской принцессы Маргариты, и которые я посещу, если будет на то воля Божья и согласие брата моего, короля.

Твоя навеки и любящая тебя Нора.»

Филипп грустно улыбнулся.

«Прощай, Нора, прощай. Лучше тебя я встречал только одну девушку — но ее уже давно нету в живых… А Бланка не в счет, она предательница и интриганка. Она предпочла мне графа Бискайского, и этим ранила меня в самое сердце… Вот ты, дорогуша, совсем другое дело. Ты прямодушна и бесхитростна, тебе чужд политический расчет. Ты была так мила со мной, так нежна, так предана мне, ты так меня любишь… Но все это уже в прошлом; над нашей любовью с самого начала довлел рок. Быть тебе королевой Италии, родная, желаю тебе счастья, много-много детей, и пусть императорская корона утешит твою скорбь. Ну, а я… Да что и говорить! Кроме тебя есть еще много хорошеньких женщин, на одной тебе для меня свет клином не сошелся, хотя ты нравилась мне больше всех других…»

Вот такой неуклюжей, сочиненной экспромтом эпитафией Филипп удостоил свою уходящую любовь. Надо полагать, что некоторые ее недостатки, в частности неровность стиля, с лихвой компенсировали его слезы, которые он то и дело смахивал с ресниц, когда писал в ответ Норе коротенькое письмо.

Памятуя о просьбе герцога, Филипп вызвал одного из секретарей и велел ему под руководством падре Антонио составить текст распоряжения на имя сенешаля Кантабрии, а сам, наскоро перекусив, отправился к отцу.

Покои герцога находились в противоположном крыле дворца. Чтобы сократить путь, Филипп пошел через парк и на одной из аллей, в тени большого платана, неожиданно для себя встретил Амелину. Кузина запыханно дышала после быстрого бега, щеки ее пылали густым румянцем, нарядная шляпка была сдвинута набекрень, а распущенные длинные волосы в беспорядке разметались по ее плечам, золотыми волнами ниспадая ей на грудь и прикрывая лицо. Заметив из своего окна Филиппа, вышедшего в парк, она опрометью кинулась ему навстречу, горя желанием увидеться с ним наедине.

С детства знакомым Филиппу жестом Амелина убрала с лица волосы к правому виску и, чуть склонив набок голову, продолжала смотреть на него с любовью и обожанием. Пять лет назад она родила сына и по примеру своей матери (их матери!) кормила его собственной грудью — но это нисколько не повредило ее фигуре. Будучи подростком, Амелина обещала стать ослепительной красавицей и таки превзошла все ожидания. Прелестный бутон раскрылся, превратившись в великолепную, изумительную по своей красоте душистую розу.

В Тараскон она приехала лишь вчера, поздно вечером, когда Филипп уже лег в постель, чтобы как следует выспаться перед коронацией. И если не считать мимолетного свидания рано утром и тех взглядов, которыми они обменивались в соборе и на обратном пути, это была их первая настоящая встреча после семи долгих лет разлуки… Филипп смотрел на нее, не помня себя от восторга, его охватывала сладкая, пьянящая истома, и он почувствовал, что давняя любовь к Амелине, которую некогда вытеснила из его сердца Луиза, возрождается в нем вновь и с новой силой.

Амелина подошла к Филиппу вплотную, положила руки ему на плечи, всем телом прижалась к нему и, запрокинув голову, потянулась губами к его губам.

«Ну, Симон, берегись!» — промелькнуло в его полупомраченном сознании.

Быстрые, жадные, жаркие поцелуи, слезы на глазах Амелины, которые он тут же высушивал нежными прикосновениями своих губ, слившееся воедино битье двух сердец… Все эти годы на чужбине Филиппу так недоставало ее, родной, милой сестренки, которая самозабвенно любила его, которая понимала его с полуслова. И вот она снова с ним, в ее взгляде он прочел былую любовь, умноженную на долгое ожидание, и готовность в любое мгновение отдаться ему целиком и полностью, до последней своей частички…

Вспомнив, что его ждет отец, Филипп отчаянным усилием воли заставил себя высвободиться из объятий Амелины, виновато поцеловал ее маленькую ладошку и бегом, не озираясь, бросился прочь от нее — как и тогда, семь с половиной лет назад.

 

13. БРАК — ДЕЛО ГОСУДАРСТВЕННОЕ

Они стояли перед первым из восьми портретов, висевших в ряд на стене в личном кабинете герцога в промежутках между окнами, сквозь которые просторную комнату щедрыми потоками заливал дневной свет. Этот кабинет не использовался герцогом в качестве рабочего; всеми текущими делами он обычно занимался в другом, более скромном и уютном кабинете, а здесь устраивал совещания с министрами, давал малые аудиенции и время от времени собирал ближайших родственников, чтобы сообща обсудить некоторые семейные проблемы.

На этот раз в кабинете было только двое — Филипп и его отец.

— Сын мой, — произнес герцог, взмахом руки указывая на портреты. — Ряд сей можно продолжить в прошлое на много-много лиц, но не пристало нам впадать в излишнюю гордыню, помещая здесь изображения всех наших августейших предков. Достаточно и одного короля — основателя мужской линии, чтобы постичь всю глубину родословной нашей, уходящей своими корнями в седую старину, в те времена, когда мир еще не был озарен светом Нового Завета, когда Господь Иисус еще не явился на землю, чтобы своей мученической смертью искупить грехи людей…

— Ты, конечно, знаешь, что это Филипп Пятый, король Франции, — после короткой паузы продолжил герцог, глядя на первый портрет. — Плохонький он был государь, не в меру вспыльчивый и крайне легкомысленный человек. Толстяк, лакомка, сластолюбец, с детских лет он погряз в наслаждениях стола и постели. Единственное, что он умел делать, так это детей, и надобно сказать, в этом деле он не имел себе равных как среди христиан, так и среди мавританских, сарацинских и турецких вельмож… Ну, разве что библейский царь Соломон наплодил больше сыновей и дочек — но это было очень давно, и вовсе не исключено, что Священное Писание малость привирает… Гм, да простит меня Господь, если я богохульствую… Так вот, — герцог перешел к следующему портрету. — Сын Филиппа, Карл, числился где-то в четвертом десятке его бастардов. Он появился на свет вследствие поездки герцогини Аквитанской в Париж погостить у своего кузена, французского короля, между тем как ее муж, герцог Карл Второй, воевал в Палестине за освобождение Гроба Господнего и откуда, к своему счастью, не вернулся, погиб в бою с сарацинами. По странному стечению обстоятельств, случилось это на следующий же день после того, как герцог получил письмо от своего младшего брата, в котором сообщалось, что на тринадцатом месяце его отсутствия герцогиня родила ему наследника… Гм, в свое время кое-кто усматривал между двумя этими событиями непосредственную связь… Младший брат покойного, герцог Людовик Третий, на беду своим потомкам, был слишком деликатный и нерешительный человек. Он не стал раздувать скандал и не требовал от короля и Сената признания Карла незаконнорожденным. Его вполне удовлетворило то, что герцогиня-вдова от имени своего сына отказалась от каких-либо претензий на герцогскую корону. Спустя шестьдесят семь лет этим воспользовался Филипп, сын Карла, и тотчас после смерти герцога Людовика Четвертого заявил о своих правах на наследство. Интересный, кстати, юридический казус: он вовсе не отрицал, что его отец был внебрачным сыном французского короля, и тем не менее тот был рожден в законном браке еще при жизни герцога Карла Второго — и обратное не доказано. Разумеется, наследники Людовика Четвертого сразу же возбудили дело о признании незаконнорожденности покойного маркграфа Карла — но наш предок, Филипп Воитель, тоже не сидел, сложа руки. Галльский Сенат ограничился в своем окончательном решении несколькими обтекаемыми и никого ни к чему не обязывавшими фразами, король Арманд Второй обратился к обеим конфликтующим сторонам с просьбой воздержаться от кровопролития, а Сенат Аквитании с распростертыми объятиями встретил своего нового герцога — Филиппа Первого… Впрочем, многие достопочтенные сенаторы, которые с ликованием приветствовали нашего предка Воителя, полагаю, не были бы столь благодушны, умей они предвидеть будущее и знай, каким — скажем откровенно — негодяем будет их следующий герцог, Карл Третий…

Отец продолжал свой рассказ, переходя от одного портрета к следующему. Почти все, о чем он говорил, Филипп уже слышал прежде, от других рассказчиков, причем неоднократно. Но даже ранее известное теперь виделось ему в новом свете — ведь ему также предстояло занять свое место в этом ряду правителей.

— Твой дед Робер, верный слуга престола Святого Петра, — произнося эти слова, герцог скептически усмехнулся, и усмешка его не ускользнула от внимания Филиппа. — Огнем и мечом искоренял он катарскую веру… то бишь ересь в Арагоне. Вкупе с Инморте он вел ожесточенную войну против тогдашнего регента Арагона Корнелия Юлия Римского, который встал на защиту безобидных катаров… Инморте, — повторил герцог с ненавистью и отвращением в голосе. — Имечко-то какое, а!* За тридцать лет своего пребывания на посту гроссмейстера иезуитов он развратил орден, превратил его в исчадие ада. Раньше, в начале этого и в конце прошлого столетия, рыцари Сердца Иисусова были истинными рыцарями веры Христовой. Вместе с Кастилией и Арагоном они мужественно боролись против мавров, своими собственными силами освободили от неверных крайний юго-запад Испании от Олисипо* до мыса Сан-Висенте — не отрицаю, их ордену заслуженно достались эти земли под Лузитанскую область. Но с приходом к власти Инморте Лузитания* стала такой же язвой на теле Испании, как и Гранадский эмират. Орден иезуитов превратился в вездесущее теократическое государство; во всех трех областях ордена установлены драконовские порядки, введено поголовное рабство для всех плебеев и нехристиан, причем рабство не в нашем понимании, но рабство в той форме, в которой оно существовало в самые мрачные периоды истории Римской Империи и при египетских фараонах. Сколько раз я говорил отцу, что ересь катаров для Инморте только предлог, чтобы вторгнуться в Арагон и в конечном итоге завоевать его, но он не захотел прислушаться к моим словам. Да, конечно, увенчайся замысел Инморте, моего отца и папы Иннокентия успехом, нам бы достались графства Садаба, Хака, Оска*, Лерида и Таррагона — но тогда бы на всей остальной части Арагона образовалась Арагонская область ордена Сердца Иисусова. Надеюсь, ты понимаешь, чем это было бы чревато для нас?.. Можешь не отвечать, я вижу, что понимаешь. А вот твой дед не понимал этого, он был ослеплен религиозным фанатизмом, чистота веры была для него прежде всего. Он позабыл, что первейшая обязанность любого правителя — заботиться о благе своего государства, о благополучии людей, живущих на подвластных ему землях. И ничто, ничто не должно отвлекать нас, сильных мира сего, от выполнения этой миссии, возложенной на нас самим Богом, именем которого мы так часто прикрываемся, совершая неблаговидные поступки. — Герцог говорил жестко, слова слетали с его губ, как приговор, который он выносил своему отцу. — По мне, так пусть наши церковные деятели улаживают все свои спорные вопросы на теологических семинарах и диспутах и не прибегают к военной силе, ибо оружие — плохой аргумент, в бою побеждает не тот, кто прав, а тот, кто сильнее. Еще три столетия назад церковь преследовала всех, кто утверждал, что земля имеет форму шара, это было объявлено ересью; теперь же это считается неоспоримым фактом, хотя до сих пор никому еще не удавалось достичь Индии западным путем. А согласно булле папы Иоанна XXIV это вообще невозможно: дескать, Господь умышленно сотворил Океан таким необъятным, что его нельзя переплыть, дабы люди случаем не начали путать стороны света, чтобы восточные земли всегда были на востоке, южные — на юге, северные — на севере, западные — на западе… — Герцог скептически хмыкнул. — Ну, а когда эти самые люди в конце концов найдут способ, как переплыть Океан, что же тогда? Церкви вновь придется пересмотреть свои доктрины, признать, что ее прежние пастыри явно поторопились с ничем не обоснованными умозаключениями — а это не прибавит ей авторитета. И вообще, нам, светским владыкам, лучше не вмешиваться в церковные дела, так как по большому счету у каждого нового понтифика своя, новая, особенная правда. Так было с катарами: Иннокентий Пятый отлучил их скопом от церкви и натравил на них Инморте и моего отца; Иннокентий же Шестой просто передал дело на рассмотрение конгрегации священной канцелярии, предводители катаров признали, что некоторые их тезисы ошибочны, отреклись от своих заблуждений, а в остальном оказалось, что их учение находится в полном соответствии с католическими догмами. Мало того, теперь и восточные христиане никакие не еретики и не вероотступники! Все мы, по мнению папы Павла Седьмого, дети одной Вселенской Церкви и верим в одного Бога, причем верим одинаково правильно, только славим Его по-разному — но это, как утверждает Святой Отец, невелика беда… Впрочем, — добавил герцог, — такая правда мне больше по душе, нежели та, бывшая, когда с амвонов предавался анафеме греческий патриарх вместе со всей его паствой…

Свой портрет отец прокомментировал так:

— Вот когда ты будешь рассказывать своему сыну о его предках, тогда сам и поведаешь ему, что я сделал хорошего в жизни, а в чем допустил ошибки.

Затем герцог перешел к последнему портрету.

— А это твоя мать, Изабелла, — с грустью промолвил он.

Уже в который раз Филипп пристально вгляделся в округлое детское личико с невыразительными, зачастую неправильными чертами. Его мать… Это слово вызвало в памяти Филиппа образ другой женщины, Амелии Аквитанской, которую он называл мамой и любил ее как мать. А когда ее не стало, он почувствовал себя круглым сиротой, так горевал по ней, так печалился… Да, именно тогда он потерял свою мать, свою НАСТОЯЩУЮ мать.

Филипп тряхнул головой, возвращаясь к действительности, и вновь сосредоточил свое внимание на портрете. Какой же она была в самом деле — женщина, что родила его? Отец безумно любил ее, до помрачения рассудка любил; ради нее готов был разжечь междоусобицу в королевстве, возненавидел родного сына за ее смерть, двадцать лет растратил впустую, живя одними лишь воспоминаниями о ней. Во всех без исключения балладах о родителях Филиппа непременно воспевается изумительная красота юной галльской принцессы, да и старые дворяне утверждают, что герцогиня Изабелла была блестящей красавицей. А вот на портрете она неказистая простушка; и не только на этом портрете, но и на трех остальных — в спальне отца, в столовой и в церемониальном зале — она такая же самая, ничуть не краше. Так где же правда? — сколько помнил, спрашивал себя Филипп и не находил ответа…

И вдруг его осенило! Как-то, без малого четыре года назад, дон Фернандо вознамерился было послать императору в подарок портрет Бланки, но ничего путного из этой затеи не вышло — все портреты были единодушно забракованы на семейном совете как в крайней степени неудачные, совершенно непохожие на оригинал. Некоторые мастера объясняли свое фиаско неусидчивостью Бланки, иные нарекали, что ее лицо слишком уж подвижное и нет никакой возможности уловить его постоянных черт, а знаменитый маэстро Галеацци даже набрался смелости заявить королю, что с точки зрения художника его старшая дочь некрасивая. Филипп был возмущен этим заявлением не меньше, чем король. Уже тогда он находился во власти чар Бланки, все больше убеждаясь, что она — самая прекрасная девушка в мире (после Луизы, конечно), и речи маэстро показались ему кощунственными. Тогда, помнится, он взял слово и с горяча обвинил самого выдающегося художника современности в бездарности, а все современное изобразительное искусство — в несостоятельности.

Так может, подумал Филипп, и его мать была красива именно такой, особенной красотой, для которой художники еще не изобрели соответствующих приемов, чтобы хоть в общих чертах передать ее мазками краски на мертвом холсте?..

— Ладно, — наконец, отозвался герцог, нарушая молчание. — С прошлым мы покончили, теперь пришло время поговорить о настоящем и будущем. Присядем, Филипп.

Подстроил ли так герцог с определенным умыслом, или же это получилось невзначай, но сев в предложенное ему кресло, Филипп почти физически ощутил на себе взгляд своего пра-пра-прадеда, маркграфа Воителя. Давно почивший в бозе славный предок сурово взирал с портрета на своего здравствующего потомка, казалось, заглядывая ему в самую глубь души, угадывая самые сокровенные его мысли…

Герцог устроился в кресле напротив Филиппа, положил локти на подлокотники сплел перед собой пальцы рук.

— Надеюсь, сын, ты уже догадался, о чем пойдет речь? (Филипп утвердительно кивнул). Так что я не вижу необходимости во вступительном слове или в каких-либо напутствиях. Вскоре тебе исполнится двадцать один год, ты уже взрослый человек, ты князь, суверенный государь, и в твоем возрасте, при твоем высоком положении тебе совсем не гоже быть неженатым.

По своему горькому опыту герцог знал, как подчас бывает больно слышать слово «вдовец», поэтому и сказал: «неженатым». Филипп понял это и взглядом поблагодарил его за деликатность.

— Всецело согласен с вами, отец. Признаться, я даже удивлен, что вы так долго не заводили со мной разговор на эту тему.

— Когда мне стало известно, — объяснил герцог, — что на следующий день после возвращения ты отправил к кастильскому королю гонца с письмом, в котором (но это лишь мои догадки, имей в виду) ты попросил у него руки принцессы Элеоноры, я решил обождать, пока ты не получишь ответ.

— Ага, вот оно как… — пробормотал Филипп, краснея. — Понятно…

Он умолк и в замешательстве опустил глаза. Он не знал, что и ответить. Лгать не хотелось, а сказать правду… Ему было стыдно, он был ужасно зол на себя — и не только на себя. Из чувства обиды и мести он всячески оттягивал свой брак с Норой, чтобы заставить дона Фернандо понервничать, а когда, наконец, решился, то получил отказ — и ни от кого иного, как от своего друга Альфонсо…

— Ты уж извини, сынок, — прервал его мрачные размышления герцог. — Я, конечно, понимаю, что не вправе рассчитывать на предельную откровенность с твоей стороны. Увы, это по моей вине в наших отношениях нет той доверительности, которая в порядке вещей во всех благополучных семьях… Поверь, день твоего возвращения был самым радостным днем в моей жизни за последние двадцать лет. Теперь я буду делать все для того, чтобы настал день, когда ты увидишь во мне не только человека, что породил тебя, что дал тебе свое имя, наследство и свою кровь. В тот самый день, когда ты, позабыв обо всех обидах, а не только простив их, примешь меня как своего отца, как искреннего друга и соратника, я буду по-настоящему счастлив.

— Пока что я не готов к этому, — честно признался Филипп. — Может быть, позже… Когда-нибудь я обязательно расскажу вам все в деталях, а пока… Пока я могу сказать лишь одно: за минувшие полгода я, исключительно по своей глупости, потерял двух невест — сперва Бланку, потом Нору.

— Ага… И за кого же выходит моя младшая кастильская племянница?

— За бывшего жениха старшей.

— За императора? Так, стало быть, он все же добился развода?

— Да, это самые свежие новости. На днях Святой Отец должен расторгнуть брак Августа Двенадцатого с Изабеллой Французской. Или уже расторгнул.

— Ясно. — С минуту герцог помолчал, затем снова заговорил: — Очень, очень жаль. Я возлагал большие надежды на союз с Кастилией. Еще в отрочестве ты проявил непомерные властные амбиции, а с годами, как я подозреваю, они лишь усилились. В этом отношении ты не похож на меня; Гасконью, Каталонией и Балеарами ты явно не удовольствуешься, и я не ошибусь, предположив, что ты метишь на корону своего дяди Робера Третьего. Я не намерен ни порицать, ни одобрять тебя — для себя ты уже все решил, ты упрям, честолюбив, амбициозен, и ничто не в силах изменить твое решение. В конце концов, возможно, ты и прав: тулузцы слишком слабы, чтобы их род и дальше правил Галлией.

— Я убежден в своей правоте, отец. Для такой большой страны нужна сильная королевская власть, в противном случае Галлия рано или поздно распадется на несколько крупных и десяток мелких государств. Уже сейчас ее лишь с натяжкой воспринимают как единое целое, а дальше будет еще хуже, особенно, если королева Мария все-таки родит ребенка. Пока я остаюсь наследником престола, пока жив Арманд Готийский, пока Людовик Прованский находится под королевской опекой, положение Робера Третьего более или менее прочное. Но это — хрупкое равновесие, оно может нарушиться в одночасье. Менее через год граф Прованский станет совершеннолетним, маркиз Арманд уже стар и вряд ли долго протянет, а его внук, который корчит из себя странствующего рыцаря… — Филипп покачал головой в знак осуждения образа жизни, который ведет наследник могущественного дона Арманда, маркиза Готии, графа Перигора и Руэрга. — Я познакомился с виконтом Готийским в Андалусии, где он примкнул к нашей армии во главе отряда наемников.

— И какое впечатление он на тебя произвел?

— Весьма противоречивое. Он загадочный человек, сущая серая лошадка. Никому не ведомо, что у него на уме, и я не берусь предсказывать, как он поведет себя, когда станет маркизом Готийским. Будет ли он, подобно своему деду, твердым сторонником сохранения на престоле Тулузской династии, поддержит ли меня, или же переметнется в стан прованцев — вот вопрос вопросов. Что до савойцев, то с ними все ясно. Они либо примут сторону сильнейшего, либо — если увидят, что назревает грандиозная междоусобица, — быстрехонько выйдут из состава Галлии и попросят под руку германского императора.

Герцог кивнул, соглашаясь с рассуждениями Филиппа.

— В свете этого у нас есть два варианта возможных действий. Первый, который избрал бы я: вне зависимости от того, будут у короля дети или нет, оказать безусловную поддержку ныне царствующему дому…

— Такой путь для меня неприемлем, — решительно произнес Филипп.

— В этом я не сомневаюсь. Хотя ты мой сын и, по идее, должен был бы подчиниться моей воле, я уступаю тебе инициативу и, так уж и быть, пойду у тебя на поводу. — Герцог вздохнул, затем продолжил: — Наш род могуществен, он самый могущественный среди галльских родов, однако нам будет не по плечу противостоять возможному союзу Прованса, Савойи и Лангедока. Следовательно, нам нужны могущественные союзники, чтобы по силе мы сравнялись с объединенной мощью этой троицы.

— И тогда равновесие мигом нарушится в нашу пользу, — заметил Филипп.

— Думаю, что герцог Савойский и часть лагнедокских графов переметнутся к нам.

— Вне всякого сомнения, так оно и будет. Герцог Савойи, насколько мне известно, не в восторге от человеческих качеств молодого графа Прованского, и я рассматриваю их союз лишь гипотетически, как самый неблагоприятный для нас расклад, который, надеюсь, никогда не выпадет. Далее, виконт Готийский. Он и герцог Савойи — две ключевые фигуры в предстоящей игре, и от их позиции будет зависеть исход всей партии. А их позиция, в свою очередь, будет зависеть от нас, в частности от того, насколько удачно ты выберешь себе жену — предполагаемую королеву Галлии. Для этой роли как нельзя лучше подходили обе кастильские принцессы, особенно старшая, Бланка — ведь она еще и графиня Нарбоннская. Увы, не сложилось… А восемь лет назад король Арагона сделал мне весьма заманчивое предложение. Такое заманчивое, что с моей стороны было чистейшим самодурством отвергнуть его — и все же я отверг… Да ладно! Кто старое помянет, тому глаз вон.

Филиппу, конечно, было интересно, почему отец так сокрушается по поводу того, что некогда отказался принять старшую дочь Хайме III Арагонского в качестве своей невестки. Однако он решил не уводить разговор в сторону и умерил свое любопытство, отложив выяснение этого вопроса до лучших времен.

— Что было, то было, отец. Коль скоро на то пошло, я тоже не безгрешен. Мой первый брак нельзя назвать удачным, и ваши упреки в тот памятный день были оскорбительны по форме, но совершенно справедливы по сути. Тогда я был безумно влюблен и поступил как обыкновенный человек, а не как государственный муж, не задумываясь над последствиями своего поступка. Друзья пытались образумить меня, даже Эрнан, и тот вынужден был признать… — Филипп не закончил свою мысль и махнул рукой, будто прогоняя прочь грустные воспоминания и тяжелые думы. (Ах, если бы можно было повернуть время вспять, заново прожить эти семь лет! Он уклонился бы от встречи с Луизой, не женился бы на ней, и она до сих пор была бы жива…)

— Но на сей раз, — твердо продолжал он, — я намерен выбрать себе жену исходя сугубо из государственных соображений, руководствуясь интересами всего нашего рода.

— Вот исходя из таких соображений, — с готовностью отозвался герцог, — я предлагаю на твое рассмотрение два варианта: либо брачный и политический союз с могущественным европейским государством, либо брак с богатой наследницей, который позволит нашему роду стать не просто самым могущественным, но и доминирующим во всей Галлии.

— Вы имеете в виду Маргариту Наваррскую?

— Да, ее, дочь Александра Десятого.

— Гм… Говорят, дикая штучка.

— И очень выгодная для тебя и для всех нас партия. Во всех отношениях выгодная. Правда…

— Правда, — живо подхватил Филипп, — с добродетелью госпожи Маргариты… как бы сказать поприличнее?.. словом, не все в порядке.

— Ты тоже не монах, сын мой, — с добродушной улыбкой парировал герцог. — Полагаю, что наследство — целое королевство, хоть оно и небольшое, — дает нам веские основания для снисходительности. Меня же волнует не сомнительная добродетель наваррской принцессы, а некоторые другие особенности ее характера.

— А именно?

— То, что ты сказал. Она дикая штучка.

Филипп самоуверенно усмехнулся.

— Ну, это уж моя забота. Я ей быстренько когти обломаю.

Герцог покачал головой.

— Не так все просто, Филипп. Чтобы обломать ей когти, как ты выражаешься, нужно сперва жениться на ней. А с этим как раз и может возникнуть заминка.

— Да, да, в самом деле, — произнес Филипп, ероша свои золотистые волосы. — Говорят, что Маргарита и слышать не желает ни о каком замужестве, а королю не достает решительности своей волей принудить ее к браку.

— То-то и оно. С тех пор как умер принц Рикард и Маргарита стала наследницей престола, дон Александр почти ежемесячно получает весьма заманчивые предложения — и все их отклоняет. Сначала он поступал так по собственной инициативе, дескать, его дочь еще юна, пусть подрастет немного, а потом уже заартачилась сама Маргарита: не хочу, говорит, замуж, и хоть ей что — видать, еще не нагулялась вволю. Всякий раз, как только отец заводит с ней разговор на эту тему, она устраивает ему бурные сцены — то с криками и руганью, то со слезами — в зависимости от настроения. Когда же король пытается настоять на своем, Маргарита и вовсе выходит из себя и либо закатывает истерику, либо учиняет форменный погром, ломая и разбивая все, что подвернется ей под руку.

— Ну и ну! Я знал, что характер у Маргариты не ангельский, однако не думал, что она фурия.

— Можешь не сомневаться, фурия еще та. В частности потому король и мечтает поскорее выдать ее замуж, надеясь, что тогда она остепенится. — Герцог скептически усмехнулся. — Блажен, кто верует. Лично я полагаю, что ее только могила исправит. Маргарита пошла в свою мать не только внешностью, но и нравом — такая же неуемная и сварливая, своенравная и капризная, без постоянных скандалов просто жить не может, как рыба без воды. Взять хотя бы ее последнюю выходку…

— Какую?

— Ну, с Инморте.

— С Инморте? — переспросил Филипп. — А что между ними произошло?

Герцог удивленно приподнял бровь.

— Неужели ты ничего не слышал?

— Да вроде бы ничего… Нет, все-таки слышал. Говорят, в марте наваррский король крепко поссорился с гроссмейстером иезуитов… Стало быть, и здесь не обошлось без Маргариты?

— Ясное дело. В последнее время ни один громкий скандал в Наварре не обходится без участия Маргариты. А этот был особенно громким. Странно, что ты так мало о нем слышал.

— Тогда я был на войне, — коротко ответил Филипп.

— Ах да, конечно, — согласился герцог. — Как раз тогда ты воевал в Андалусии. — Вдруг он хитро прищурился и добавил: — Бои, а в часы затишья — хорошенькие мавританочки. Воистину, некогда было прислушиваться к сплетням.

Филипп покраснел.

«Вот те на! — изумленно подумал он. — Гастон-второй нашелся! Чудеса, да и только…»

— А что до скандала, — герцог вновь принял серьезный вид, — то приключился он вследствие того, что Инморте попросил у дона Александра руки принцессы. Для своего сына, разумеется.

— Ба! Для Хайме де Барейро?

Герцог утвердительно кивнул.

— Гроссмейстер обратился к королю с этим нелепым предложением во время официального приема, в присутствии многих блестящих вельмож и, что самое прискорбное, в присутствии Маргариты. Дон Александр, понятно, был возмущен…

— Еще бы! Эка честь — породниться с самим Вельзевулом.

— Не в том дело, Филипп. До сих пор наваррский король лояльно относился к иезуитам, чего я не одобряю. Однако он, как тебе должно быть известно, муж весьма набожный и благочестивый.

— Чересчур набожный, по моему мнению, — заметил Филипп. — До смешного набожный. Вот уже третий год кряду он заказывает всем монастырям Памплоны еженедельные молебны во спасение души Маргариты, а еще постоянно натравливает на нее епископа Франческо де Арагона с его ханжескими проповедями.

Герцог слегка усмехнулся.

— Насчет молебна я того же мнения — это сверх всякой разумной меры. По мне, уж лучше бы он употребил свое благочестивое рвение на искоренение иезуитской заразы на наваррской земле. Будем надеяться, что недавний инцидент заставил его призадуматься, и он все же пересмотрит свое отношение к рыцарям Сердца Иисусова. Ну, в самом деле, где это видано, чтобы брака с принцессой, наследницей престола, добивался ублюдок воинствующего монаха и какой-то неотесанной крестьянки…

— Дочери мелкого ростовщика, — внес уточнение Филипп. — В Толедо полагают, что мать графа де Барейро была наполовину еврейка, наполовину мавританка.

— Тем хуже… Нет, подумать только — граф де Барейро! В свое время я воспринял это как пощечину, сделанную Иннокентием Пятым всей европейской аристократии. Да простит меня Господь, но, по моему убеждению, тогдашний папа был не в себе, присваивая этому ублюдку графский титул.

— Так что было дальше? — нетерпеливо спросил Филипп. — Что ответил гроссмейстеру король?

— А ничего.

— Как так?

— Он просто не успел ответить, вместо него ответила Маргарита. Дон Александр собирался указать Инморте на дверь, но принцесса опередила его.

— Представляю, что она сказала!

— Пересказывать ее слова не буду. Однако слова — еще полбеды. Кроме всего прочего, Маргарита отлупила Инморте.

— Отлупила?! — рассмеялся Филипп. — Отлупила!.. О, это было незабываемое зрелище!

— Да уж, точно. Во всяком случае, Инморте надолго запомнит свое сватовство. Взбешенная Маргарита выхватила из рук графа де Сан-Себастьян жезл верховного судьи и не в шутку, а всерьез принялась лупить им гроссмейстера.

— Ну и ну! — фыркая и всхлипывая со смеху, произнес Филипп. — А что же Инморте?

— Как ты понимаешь, он попал в весьма затруднительное положение. Стража и не помышляла вступаться за него, а вздумай он или его спутники применить силу против Маргариты, они были бы тут же изрублены в куски. Так что гроссмейстеру не оставалось ничего другого, как позорно бежать. И что уж самое занимательное, принцесса преследовала его на всем пути от тронного зала до ближайшего выхода из дворца, гналась за ним, задрав юбки выше колен, а когда начала отставать, что было силы швырнула жезл ему в спину.

Филипп откинулся на спинку кресла и громко захохотал. Герцог молча ждал, пока он не успокоится. Когда смех Филиппа перешел в тихие всхлипывания, отец продолжил рассказ:

— После этого инцидента Инморте заявил, что расценивает случившееся как оскорбление, нанесенное в его лице всему ордену, и намерен объявить Наварре войну.

— Ага! Теперь понятно, зачем ему понадобился этот спектакль со сватовством. Он хотел спровоцировать Маргариту к оскорбительной выходке, правда, недооценил ее бурного темперамента. И тем не менее она попалась на его уловку.

— Мне тоже так кажется, — сказал герцог. — Инморте можно назвать кем угодно, только не глупцом. Делая это абсурдное, смехотворное предложение, он, безусловно, рассчитывал на скандал, который даст ему повод к войне. К счастью для Наварры, папский нунций в Памплоне ни на мгновение не растерялся и решительно предостерег Инморте от объявления войны, угрожая ему санкциями со стороны Святого Престола. Гроссмейстер был вынужден подчиниться, поскольку папа Павел не разделяет весьма благосклонного отношения своих предшественников к иезуитам и уж тем более не считает их передовым отрядом воинства Божьего на земле. Где там! По моей информации, Святой Престол очень обеспокоен стремительным ростом могущества ордена Сердца Иисусова, и папские нунции при всех европейских дворах получили тайное задание выяснить, какова будет реакция светской власти на официальное объявление иезуитов еретической сектой и наложение Интердикта* на все три области ордена — Лузитанскую, Мароканскую и Островную.*

— Это будет мудрое решение, — одобрительно произнес Филипп. — Хоть и запоздалое. Теперь иезуиты большая сила, и единственно лишь интердиктом их не усмиришь.

— Поэтому Святой Отец направил особые послания тем владыкам, в резко негативном отношении которых к иезуитам он ничуть не сомневается…

— И, разумеется, вы были в числе первых, кто получил такое послание.

— Естественно. Папа предложил нам воспользоваться предстоящими празднествами по случаю восемнадцатилетия Маргариты Наваррской и направить в начале сентября в Памплону своих представителей, или же самим явиться туда, чтобы обсудить план совместных действий по ликвидации ордена иезуитов.

— Вот и чудненько, — сказал Филипп. — Давно бы так… Однако вернемся к Маргарите. Вижу, она дамочка еще круче, чем я полагал. Презабавнейшая особа, надо признать.

«И тебе под стать, — подумал герцог. — Два сапога пара».

— Ну, и что ты думаешь о моем предложении?

Филипп поднял к своему лицу сжатую в кулак руку.

— При всех ее недостатках, Маргарита наследует наваррскую корону, — он выпрямил один палец. — Она знатного рода и имеет выдающихся предков, — второй палец. — Красива, — третий. — Умна, — четвертый. — Хоть и не добродетельна, но знает меру, весьма осмотрительна и, надеюсь, не будет так глупа, чтобы родить мне наследника от кого-то другого. — Филипп хлопнул ладонью по подлокотнику кресла. — А что она вертихвостка и баламутка, это стерпеть можно. В конце концов, я тоже не ангел.

— Итак, — подытожил герцог. — С одной кандидатурой мы разобрались.

— А кто вторая? Кого вы имели в виду — Анну Римскую или внучку императора Германского?

— Принцессу Анну. Что касается Луизы Генегау, то я не считаю ее перспективной для нас партией. Ее дед слишком стар и недолго протянет, а ее отца, Карла Генегау, вряд ли изберут германским императором. По всей видимости, преемником Леопольда Пятого станет эрцгерцог Баварский.

— Значит, Анна Юлия, дочь Августа Двенадцатого и Изабеллы Французской, — задумчиво проговорил Филипп. — Но ведь она еще дитя.

— Не такое уж и дитя. Она одного возраста с Элеонорой Кастильской, даже чуть старше. В конце лета ей исполнится четырнадцать.

— Это не суть важно, отец. Принцесса Анна менее перспективная невеста, чем Маргарита Наваррская. Брак с ней будет лишь политическим союзом, но ни на пядь не увеличит наши владения.

— Также как и в случае с принцессой Элеонорой, — заметил герцог. — Однако ты был не прочь жениться на ней. Боюсь, ты опять поддаешься эмоциям. Тебя отталкивают некоторые странности Анны, все эти сплетни о ней…

— Отнюдь, — живо возразил Филипп. — Дело вовсе не в том. И вообще, с недавних пор я не склонен доверять сплетням, по своем опыту зная, как они бывают несправедливы… Вернее, по горькому опыту Бланки — ведь ее оклеветали совершенно безосновательно.

— Даже так? — герцог посмотрел на Филиппа с таким недоверчивым видом, словно тот сообщил ему, что луна упала на землю. — Но… Впрочем, ладно, не будем уходить от темы нашего разговора. Ты сам, когда сочтешь это нужным, расскажешь мне эту историю… и если сочтешь это нужным. А пока вернемся к принцессе Анне. Почему ты считаешь политический союз с Италией малоперспективным?

Филипп понял, что отец решил устроить ему небольшую проверку на способность трезво оценивать международную ситуацию.

— Один союз другому рознь, — уверенно ответствовал он. — В случае моего брака с Бланкой или Норой Кастилия оказала бы безусловную поддержку моим притязаниям на галльский престол. Кстати, на моральную поддержку со стороны Альфонсо, как моего друга, я могу рассчитывать и сейчас. Но Италия — не тут-то было. Итальянцы никак не могут оправиться от сокрушительного поражения в войне с галлами двести пятьдесят лет назад и до сих пор относятся к нам с опаской. Римский Сенат неизменно блокирует любые попытки императоров вмешаться во внутренние дела Галлии, и надо сказать, не без веских на то оснований. С тех пор как Карл Великий заявил о своих претензиях на роль всемирного самодержца и наградил себя титулом императора Священной Римской Империи, Германия и Италия находятся в состоянии перманентной войны. Рим немало поспособствовал преждевременному распаду империи Карла Великого, в результате чего возникли королевства Наварра, Арагон, Франция, Хорватия и великое герцогство Австрийское, а также доминион Галлия под римским протекторатом. Образование в начале XIII века самостоятельного галльского королевства произошло не без содействия Германского Союза, и после этого между Италией и Германией установился довольно шаткий мир, основанный на невмешательстве как той, так и другой стороны в дела Галлии, Австрии и Хорватии. А ежели Рим, в случае моего брака с Анной Юлией, паче чаяния окажет мне более осязаемую, чем просто моральную поддержку в борьбе за галльский престол, германские князья также не останутся в стороне и в пику Италии поддержат Людовика Прованского. Нет, на это ни Римский Сенат, ни император не пойдут. Хоть как бы Август Двенадцатый не любил свою единственную дочь, он ни за что не решится на разжигание новой войны с Германским союзом — а вдруг она закончится претворением в жизнь планов Карла Великого о создании Священной Римской Империи.

Герцог усмехнулся.

— Ты совершенно прав, Филипп, — в голосе его слышалось облегчение. — Прости, что я подверг тебя этому маленькому испытанию, но мне хотелось выяснить, отдаешь ли ты себе отчет в том, на какую зыбку почву становишься, претендуя на галльский престол, и с какой осторожностью тебе следует выбирать союзников. Итак, решено — Маргарита Наваррская.

— Да, отец. Я женюсь на ней.

— Гм… Только не обольщайся раньше времени. Она девица очень вздорная и вполне способна отказать тебе. С нее станется.

— Даже несмотря на галльскую корону, которую я предложу ей вкупе со своей рукой и сердцем?

— Даже так, — подтвердил герцог. — Маргарита властна и честолюбива, этих качеств ей не занимать. Но, насколько мне известно, ее честолюбие не безгранично, как у тебя, оно довольствуется существующими пределами маленькой Наварры. Год назад Хайме Арагонский просил руки Маргариты для своего сына (думаю, ты знаешь, что представляет собой принц Педро — взрослое дитя), но она наотрез отказалась от перспективы когда-нибудь стать единовластной правительницей Арагона.

— И каков ваш план? — спросил Филипп. — Ведь у вас есть план, не так ли?

— Да, есть. Я напишу ее отцу, королю Александру, конфиденциальное письмо, получу от него предварительное согласие, в чем я не сомневаюсь, и мы втайне от принцессы приступим к составлению брачного контракта — три месяца, полагаю, будет достаточно. А в сентябре, на празднествах по случаю дня рождения Маргариты, начнешь действовать ты. Постарайся очаровать ее, вскружи ей голову, влюби ее в себя. Ведь ты у меня опытный сердцеед, многие женщины говорят, что ты просто неотразим, тут-то тебе и карты в руки. Будем надеяться, что ты не оплошаешь.

— Будем надеяться, отец, — улыбнулся Филипп той особенной улыбкой, какой он улыбался, предвкушая очередное любовное приключение. Но эта его улыбка предназначалась вовсе не далекой Маргарите, а близкой и родной Амелине…

 

14. АМЕЛИНА

Пир по случаю коронации Филиппа (как, собственно, и все пиры) начался в торжественной и приподнятой обстановке, с напыщенными речами и изысканными здравицами в адрес нового принца Беарнского и его отца, герцога, а закончился грандиознейшей попойкой. Даже большинство женщин и почти все достопочтенные прелаты, кроме разве что архиепископа Марка и падре Антонио, были изрядно пьяны, не говоря уж о светских вельможах мужеска пола, которые, за редкостным исключением, вроде Филиппа или герцога, давно потеряли счет кубкам выпитого вина. Всех их в определенной степени подзадоривал Эрнан де Шатофьер. Он и прежде не отличался умеренностью в еде и выпивке; еще будучи тринадцатилетним подростком мог заткнуть за пояс любого взрослого выпивоху, а по возвращении из Святой Земли и вовсе не знал себе равных за столом и в частности за выпивкой. Именно по его инициативе, когда веселье было в самом разгаре, речь зашла о любовных похождениях Филиппа в Кастилии. Подавляющему большинству присутствующих эта тема пришлась по вкусу; юные (и не очень юные) дамы строили обескураженному Филиппу глазки, а молодые (и не только молодые) господа наперебой рассказывали пикантные историйки с выдуманными и, разумеется, особо интригующими подробностями, то и дело бросавшими Филиппа в краску.

В конце концов Филипп решил не обращать внимания на эту болтовню, тем более что ему было не привыкать к подобным сплетням, и в ответ, с такой же наглой откровенностью, с какой смотрели на него некоторые дамы, принялся глазеть на Амелину, не скрывая своего восхищения. Какая она все-таки красавица, его кузина! Какая у нее приятная молочно-белая кожа, какие роскошные золотистые волосы, какие прекрасные голубые глаза — будто чистые лесные озера в погожий летний день… Филипп вспомнил их встречу в парке, нежные объятия, жаркие поцелуи — и его вновь охватила такая пьянящая истома, что он даже пошатнулся и чуть было не опрокинул свой кубок с вином.

— Ты будто бы и немного выпил, сынок, — удивленно прошептал герцог, сидевший рядом с ним во главе стола. — С чего бы… — Тут он осекся, увидев томную поволоку в глазах Амелины, и только грустно усмехнулся, вспоминая свою бурную молодость.

А Симон де Бигор, что поначалу знай одергивал жену, наконец понял всю тщетность своих потуг и стал искать отраду в вине, благо Амелина не забывала следить за тем, чтобы его кубок не пустовал. Симон и был первым, кто напился до беспамятства. Пьянствовал он молча, лишь под конец, заплетаясь языком, грозно предупредил Амелину:

— Ты-ы… это… смо… смотри м-мне-э… бе…бе…бес-с-сты-ыжая…

— И, как подкошенный, бухнулся ей на руки.

Двое слуг подхватили бесчувственного Симона и вынесли его из банкетного зала. Вместе с ним покинула зал и Амелина, и после ее ухода Филипп откровенно заскучал. Он чувствовал себя вконец уставшим и опустошенным и с большим нетерпением ожидал окончания пира. Однако значительная часть гостей, по всей видимости, собиралась развлекаться до самого рассвета, так что Филиппу, как хозяину и виновнику торжества, пришлось оставаться в зале до тех пор, пока все более или менее трезвые из присутствующих не разошлись спать. Только тогда, в сопровождении Габриеля де Шеверни, он направился в свои покои, подчистую проигнорировав весьма прозрачные намеки некоторых дам, что были не прочь очутиться в его постели или же завлечь его в свою спальню. Филиппу совсем не улыбалось провести ночь с пьяной в стельку женщиной, к тому же сейчас все его помыслы занимала Амелина, и он мог думать только о ней…

Войдя в свою спальню, Филипп с разбегу плюхнулся в кресло и вытянул ноги.

— Ч-черт! Как я устал!..

Габриель опустился перед ним на корточки и снял с его ног башмаки.

— Пожалуй, я пойду ночевать к себе, — полувопросительно, полуутвердительно произнес он. — Сегодня мое присутствие в ваших покоях было бы нежелательным.

— А? — лениво зевнул Филипп. — Уже подцепил себе барышню?

— Нет, монсеньор, никого я не подцепил. Напротив… Ну-ка, отклонитесь немного. — Он отстегнул золотую пряжку на правом плече Филиппа, скреплявшую его пурпурного цвета плащ.

— Ба! Как это понимать? Напротив — это значит, тебя кто-то подцепил? А какая, собственно, разница, кто первый проявил инициативу — мужчина или женщина? По мне, все едино.

Габриель отрицательно покачал головой.

— Быть может, я неправильно выразился, монсеньор…

— Сукин ты сын! — раздраженно ругнулся Филипп. — Да что ты заладил в самом деле: монсеньор, монсеньор! Сейчас мы наедине, так что потрудись обращаться ко мне по имени. Ты не просто мой дворянин, ты мой друг — такой же, как Эрнан, Гастон и Симон. Даже если на поверку ты окажешься педиком, я все равно буду считать тебя своим другом, ибо ты брат Луизы… Гм. Похоже, я шокировал тебя?

Габриель молча кивнул, расстегивая камзол Филиппа.

— Ну что ж, прошу прощения. Это мне так, к слову пришлось. Понимаешь, я терпеть не могу мужеложцев… — Он передернул плечами. — Брр… Какая мерзость! Мужчина, который пренебрегает женщинами, потому что ему больше по вкусу мужчины — ну, разве может быть что-то противоестественнее, отвратительнее, чем это?.. Другое дело женщины, что любят женщин. Я их не одобряю, но и не склонен сурово осуждать. В конце концов, их можно понять: ведь так трудно не любить женщин, особенно красивых женщин. — Филипп весело взглянул не сконфуженного Габриеля. — Впрочем, ладно. Оставим эту тему, чтобы случаем не пострадала твоя добродетель. Объясни-ка лучше, что означает твое «напротив».

— Она касается вас, — ответил Габриель.

Филипп встрепенулся, мигом позабыв об усталости.

— Меня?! Ты думаешь, Амелина придет?

— Уверен.

— Она тебе что-то сказала?

— Нет. Но она так смотрела на вас…

— Я видел, как она смотрела. — Филипп с вожделением облизнулся. — Но с чего ты взял, что она придет?

— Догадался. Она с таким рвением опаивала господина де Бигора, что на сей счет у меня не осталось ни малейших сомнений.

— Гм, похоже, ты прав, — сказал Филипп, затем, после короткой паузы, виновато произнес: — Бедный Симон!..

— Да, бедный, — согласился Габриель.

— Ты осуждаешь меня? — спросил Филипп. — Только откровенно.

Габриель помолчал, глядя на него, потом ответил:

— Не знаю. Мне не хотелось бы судить вас по моим меркам. А что касается госпожи Альбре де Бигор, то… В общем, я думаю, что господин де Бигор сам виноват.

— В чем же?

— В том, что женился на девушке, которая не любила его. Вот я возьму себе в жены только ту, которую полюблю и которая будет любить меня.

Филипп печально вздохнул, вспомнив о Луизе, сестре Габриеля, но в следующий момент оживился в предвкушении встречи с Амелиной; на его щеках заиграл лихорадочный румянец нетерпения. С помощью Габриеля он быстренько разделся, и вскоре на нем осталось лишь нижнее белье из тонкого батиста, а вся прочая одежда была аккуратно сложена на низком столике рядом с широкой кроватью.

Габриель протянул было руку, чтобы откинуть полог, но тут же убрал ее, едва лишь коснувшись пальцами шелковой ткани. Лицо его мгновенно покраснело до самых мочек ушей.

— Вам больше ничего не нужно? — спросил он.

— Нет, братишка, ступай, — ответил Филипп. — А впрочем, погоди!

— Да?

— Все-таки загляни к Амелине, и если она не спит, передай ей… Скажи ей, что я сам…

Габриель нервно усмехнулся, еще пуще покраснев.

— Это излишне. Она вот-вот должна прийти.

— И потому ты так смущаешься?

— Ну… Полагаю, госпожа Амелия не хотела бы, чтобы кто-нибудь увидел ее ночью в ваших покоях.

— Твоя правда, — согласился Филипп. — В таком случае проверь, не вздумал ли какой-нибудь усердный служака встать на страже возле самого входа, а если да, то прогони его в конец коридора. За Гоше можно не беспокоиться — он вышколенный слуга, даже мне не признается, что видел у меня женщину… Пожалуй, это все. Будь здоров, братишка.

— Доброй вам ночи, — кивнул Габриель и торопливо покинул комнату.

С минуту Филипп стоял неподвижно, уставившись взглядом в дверь, и гадал, как долго ему придется ждать, пока не явится Амелина, и явится ли она вообще. Вдруг за его спиной послышался весьма подозрительный шорох. Он вздрогнул и резко обернулся — из-за полога кровати выглядывала хорошенькая девичья головка в обрамлении ясно-золотых волос. Ее большие синие глаза встретились с его глазами.

— Ну! — нетерпеливо отозвалась она.

— Амелина… — пораженно прошептал Филипп. Теперь он понял, почему так смущался Габриель — в комнате пахло женскими духами!

Амелина соскочила с кровати на устланный мягким ковром пол, подошла к обалдевшему Филиппу и взяла его за руки. У него томно заныло сердце.

— Габриель угадал…

— Я все слышала. Он будет молчать?

— Будет, не сомневайся. — Филипп смерил ее изящную фигурку быстрым взглядом: одета она была лишь в кружевную ночную рубашку, доходившую ей до лодыжек. — Ты что, вот так и пришла?

Амелина тихо рассмеялась.

— Конечно, нет, милый. Хоть я и сумасшедшая, но не до такой же степени! Я разделась тут, а платье спрятала за кроватью.

— Боже мой!.. Ты…

— Да, — сказала она, страстно глядя ему в глаза. — Я уже все решила. Давно решила. Я знала, что рано или поздно это произойдет. И когда мы получили известие о твоем возвращении, я чуть не потеряла голову от счастья. Я ехала в Тараскон не на твою коронацию, а чтобы увидеть тебя, чтобы… чтобы быть с тобой здесь, в твоей спальне, чтобы принадлежать тебе… Ну почему ты не целуешь меня, Филипп? Дорогой мой, любимый…

Он рывком привлек ее к себе и покрыл ее лицо нежными поцелуями. Затем опустился на колени и обнял ее ноги.

— Амелинка, родная моя сестричка…

— Нет, Филипп, — твердо произнесла Амелина. — Я больше не хочу быть твоей сестричкой — ни родной, ни двоюродной. Я хочу быть твоей любимой.

Филипп потерся щекой о ее бедро. Сквозь тонкую ткань рубашки он чувствовал тепло живого тела — такого соблазнительного и желанного. Амелина ерошила его волосы; ему было немного больно и невыразимо приятно, и он постанывал от наслаждения.

— А знаешь, милый, никто не верит, что между нами ничего не было. Даже Гастон. Когда наш лекарь сказал ему, что я еще девственница, брат долго хохотал, затем разозлился, обозвал мэтра дураком и невеждой и чуть было не прогнал его. Мне едва удалось уговорить Гастона, чтобы он изменил свое решение.

— Бедный лекарь, — с улыбкой произнес Филипп. — За правду пострадал.

— А Симон, глупенький, так и не понял, что это он сделал меня женщиной.

Филипп все еще стоял на коленях и жался к ее ногам.

— У вас есть сын, Амелинка.

— Да, есть. Жаль, что не ты его отец.

— Симон мой друг, — в отчаянии прошептал Филипп.

— А я твоя подруга, и я люблю тебя. Больше всего на свете люблю. В детстве я так мечтала стать твоей женой, да и Гастон хотел, чтобы мы поженились, и очень неохотно выдал меня за Симона.

— Но ведь ты не возражала.

— А с какой стати мне было возражать? Если бы ты знал, что я пережила, когда мне стало известно о твоей женитьбе на этой… на кузине Эрнана. Я была убита, я думала, что умру, я не хотела жить! А Симон все утешал меня, утешал… И вообще, он такой милый, такой добрый, так меня любит… — Внезапное всхлипывание оборвало ее речь.

Филипп тоже всхлипнул.

— Но ты… Ты всегда был для меня самым лучшим, самым дорогим, самым милым, самым… самым… Господи! Да все эти годы я жила одной лишь мыслью о тебе… — Она всхлипнула снова. — Когда умерла твоя жена, я была беременна… Увы!.. И к счастью для Симона… Иначе я сбежала бы от него, приехала бы к тебе в Кантабрию, жила бы там с тобой как твоя любовница, и чихала бы на все сплетни, на все, что обо мне говорили бы, как бы меня называли. Главное, что я была бы с тобой.

— Мне тебя очень не хватало, сестренка. Я часто думал о тебе, там, на чужбине…

Амелина вздрогнула всем телом. Филипп поднял голову и враз вскочил на ноги.

— Амелиночка, не надо плакать, родная моя. Все, что угодно, только не это. Или я тоже заплачу, я это умею.

Глаза его вправду увлажнились. Он взял ее руку и провел ею по своей щеке.

— Вот видишь! Не надо, прекрати, любимая.

Амелина улыбнулась сквозь слезы.

— Любимая? Ты сказал — любимая?

Вместо ответа Филипп обцеловал ее лицо и руки. Она наклонила голову и впилась зубами в его плечо.

— Амелина, не кусайся, милочка.

— А ты делай что-нибудь, не стой как вкопанный.

Филипп подхватил ее на руки и забрался вместе с ней на кровать.

— И что же теперь будет с Симоном? — спросил он то ли у нее, то ли у себя.

— Не знаю… И знать не хочу… Прости меня, Господи, грешную! — И Амелина прижалась губами к его губам в страстном поцелуе.

«Прости меня, Симон, грешного», — напоследок подумал Филипп, со всей ясностью осознав, что уже не сможет спасти мир от появления еще одной прелюбодейки.

Да и не хочет этого.

 

15. МЫ ЗНАКОМИМСЯ ЕЩЕ С ДВУМЯ ПЕРСОНАЖАМИ НАШЕЙ ПОВЕСТИ, А ЗАТЕМ НАДОЛГО ПРОЩАЕМСЯ С НИМИ

Когда во время охоты он неожиданно упал с лошади, то счел это лишь очередным звеном в длинной цепочке досадных неприятностей сегодняшнего дня — далеко не лучшего дня в его жизни. Он даже не подозревал, что именно в этот день ему улыбнулась удача, а впоследствии и вовсе позабыл об инциденте, случившемся вскоре вслед за этим и во многом предопределившим его дальнейшую жизнь… Впрочем, обо всем по порядку.

Травля оленя была в самом разгаре, так что неудивительно, что никто из ее участников, включая слуг, не заметил его падения. Он же не позвал на помощь, не затрубил в рог, а лежа под кустом, страстно благодарил бога и хвалил себя за проявленную ловкость, что при таком внезапном падении не разбился, ничего не сломал, даже как следует не ушибся и лишь отделался легким испугом да поначалу острой болью в правом плече, которая, однако, быстро прошла.

«Ну, нет! — подумал он. — На сегодня с меня хватит. Я уже сыт по горло и олениной, и всяческой дичью пернатой, и вообще этой чертовой охотой — глядишь, еще объемся… Вернусь-ка я лучше обратно. От греха подальше…»

Окрестности были знакомы ему с детства. Кряхтя, он поднялся с травы и уверенно двинулся навстречу своей судьбе.

Небольшой замок, служивший ему охотничьей резиденцией в этих краях, находился невдалеке. Молодой вельможа шел не спеша, мурлыча себе под нос какую-то песню, по-видимому, собственного сочинения, так как время от времени он изменял в тексте отдельные слова и целые строки, недовольно морщился, если у него что-то не получалось, и удовлетворенно хмыкал, когда находил удачную метафору.

Углубленный в это занятие вельможа-поэт не смотрел, куда несут его ноги, что нередко случается с каждым из нас, когда мы идем по знакомой местности, имея вполне определенную цель своего путешествия и думая о каких-нибудь отвлеченных вещах. Позже он вспомнил, что по пути сделал большой крюк, но только небрежно пожал плечами: эка невидаль, всяк бывает. Ему и в голову не пришло, что может быть, это не случайность, не простое стечение обстоятельств, что как раз тогда, когда он приблизился к широкой трактовой дороге, рассекавшей пополам безбрежное море окружающего леса, как раз в том самом месте, прямо перед ним, а не за милю или две от него, раздался исполненный отчаяния крик:

— Люди! На помощь!

Вернувшись из мира поэтических грез к суровой действительности, в которой люди страдают и умирают по-настоящему, а не понарошку, молодой вельможа поспешил на голос и вскоре увидел троих бродяг, окруживших посреди дороги одинокого всадника. Двое пытались стащить свою жертву с седла, а третий крепко держал за узду старую пегую клячу, такую жалкую с виду, что к ней никак не подходило гордое название «лошадь».

Не замедляя шаг, охотник выхватил из ножен меч, одновременно поднес к губам мундштук рожка и коротко протрубил в него. Резкий, пронзительный звук разнесся вокруг.

Бродяги вздрогнули и дружно повернули головы. Увидев на опушке вооруженного вельможу, они на мгновение остолбенели, а затем, не сговариваясь, бросились наутек в разные стороны.

«Трусы!» — презрительно подумал вельможа, подходя ближе к спасенному им путешественнику.

Это был седовласый старик лет шестидесяти, но еще довольно крепкий на вид и коренастого телосложения. Он был одет в поношенное крестьянское платье из грубой домотканой материи, видавшую виды соломенную шляпу и побитые старые башмаки, которые едва держались на его ногах.

Узнав своего спасителя, старик торопливо спешился и отвесил ему низкий поклон.

— Ваша светлость!

— Кто они такие? — спросил вельможа, имея в виду сбежавших бродяг. — Ты их знаешь?

— Нет, монсеньор, не знаю. Злодеи какие-то. Много их нынче развелось.

— Что они хотели от тебя?

— Требовали, чтобы я отдал им коня и кошелек. А у меня-то кошелька и вовсе нет. Несколько су в кармане — вот и все мое богатство… Не считая лошади, конечно.

— И оружия у тебя, как вижу, нет.

— Ничегошеньки, монсеньор.

— Так какого же черта ты сунулся в лес, коли безоружный? Смерти искал?

— Никакого ни черта, — испуганно перекрестился старик. — Меня Бог ведет.

— Ба! Да что ты говоришь?! Подумать только — сам Бог… А кто ты, собственно, такой!

— Готье меня зовут, монсеньор. Я служил на конюшнях отца вашей светлости — царство ему небесное! — пока не призвал меня Господь.

— Куда призвал?

— Сперва в монастырь, а таперыча вот велел отправиться в путь.

Вельможа смерил старика оценивающим взглядом.

«Сумасшедший. Определенно, у него не все дома…»

— Говоришь, Бог ведет? Так почему же он привел тебя к разбойникам?

— Но ведь и спас от них, монсеньор, — возразил ему старик.

— Верно, спас… Гм. С моей помощью.

— Ну да, монсеньор, с помощью вашей светлости. И это большая честь для меня.

— Очень интересно! — сказал вельможа. — И куда же тебя Бог ведет? — спросил он таким тоном, каким обычно спрашивают: «Куда тебя черти несут?»

— Этого я сказать не могу, — серьезно ответил старый Готье, не уловив откровенной иронии в последних словах собеседника. — Это великая тайна, монсеньор.

— Тайна? — нахмурился вельможа. — Даже для меня?

— О, монсеньор! Для меня тоже.

— А?! — выпучил глаза вельможа.

— То-то и оно-то, монсеньор. Разве я стал бы скрывать что-нибудь от вашей светлости, моего спасителя.

— Гм… Ну и делишки! И как же Господь указывает тебе путь?

— В том-то и дело, монсеньор! Каждое утро, просыпаясь, я уже знаю, что буду делать днем.

— Ах, так! Чудеса, да и только! Стало быть, ты знал, что я спасу тебя?

Готье отрицательно покачал седой головой.

— Нет, монсеньор, не знал. Но Господь известил меня, что сегодня я должен заночевать в охотничьем лагере вашей светлости.

Вельможа вдруг насторожился и подозрительно поглядел на него.

— А ты случаем не хитришь, человече?

— О нет! — с жаром запротестовал старик, открыто и простодушно глядя ему в глаза. — Как я могу лгать вашей светлости! Так мне Бог сказал, и это — святая правда.

— Странный ты человек, — констатировал вельможа. — Но как бы то ни было, получишь у меня и еду, и ночлег… А Бог что, запретил тебе взять оружие?

— Нет, монсеньор, не запрещал. Но у меня ничего не было.

— Что ж, это поправимо. Раз ты служил у моего отца, то я дам тебе оружие; так у Господина будет гораздо меньше хлопот с тобой. Уж очень неблагодарное это занятие — спасать кого-то чужими руками. И не больно надежное такое покровительство, осмелюсь утверждать. Не споткнись моя лошадь на ровном месте, лежал бы ты сейчас мертвый посредь дороги… Если, конечно, Господу не вздумалось бы ради забавы сразить твоих обидчиков стрелами небесными…

Он отказался от предложенного старым Готье весьма сомнительного удовольствия прокатиться на его кляче, и оба пошли пешком. Дорогой они разговаривали о зове Божьем, что вел старика к неведомой цели. Молодой вельможа уже остерегался открыто подтрунивать над Готье — все больше и больше он убеждался, что его неожиданный спутник не в своем уме.

 

16. МАРГАРИТА НАВАРРСКАЯ

— По-моему, сегодня я чертовски хороша. А, Матильда? Как тебе кажется?.. Матильда!

Слова эти, произнесенные нежным и мелодичным голосом, в котором, однако, явственно слышались властные нотки, принадлежали очаровательной юной девушке, рассматривавшей свое отражение в большом, в человеческий рост зеркале с таким откровенным умилением, которому наверняка позавидовал бы сам Нарцисс. Девушка очень нравилась себе, даже восхищалась собой, и в этом не было ничего удивительного, поскольку нравилась она всем без исключения, особенно мужчинам. Высокая стройная блондинка с приятными, безукоризненно правильными чертами лица, бархатистой матово-бледной кожей и большими голубыми глазами, она была живым воплощением классического идеала женской красоты. Она была красавицей без каких-либо «но» и «вот только», даже в простом крестьянском платье она смотрелась бы не менее привлекательно, чем в своем богатом наряде с множеством дорогих украшений. Все эти шелка, лучшие сорта бархата и парчи, тончайшие кружева, золото и драгоценные камни не выдерживали никакого сравнения с сиянием ее глаз, блеском роскошных волос, нежной белизной ее кожи, страстным огнем ее чувственных губ. И хотя девушка была принцессой, и ей еще не исполнилось восемнадцати лет, немало мужчин не по наслышке знали, какие душистые у нее волосы, как сладки ее коралловые губы, как нежна на ощупь ее кожа, каким томным бывает ее взгляд — ибо принцесса эта была не кто иная, как Маргарита Наваррская, дочь короля Александра Х.

Маргарита уже оделась, прихорошилась, отпустила всех своих дам и горничных и теперь просто вертелась перед зеркалом, любуясь собой и восхищаясь своим великолепным нарядом. Обращалась она к единственному, кроме нее самой, живому существу в комнате. То была скорее подруга, чем фрейлина принцессы.

Невысокая черноволосая и черноглазая девушка лет пятнадцати, чья кроткая красота терялась в ярких лучах ослепительной красоты Маргариты, встрепенулась и перевела свой мечтательный взгляд на принцессу.

— Простите, сударыня. Вы что-то сказали?

— Да, Матильда. Мне стало интересно, что же такого особенного ты увидела в окне?

Девушка, которую звали Матильда де Монтини, смущенно опустила глаза.

— Ничего, сударыня. Ничего особенного. Просто… Просто я задумалась.

— О чем?

— О чем? — растерянно повторила Матильда. — Кажется, ни о чем.

— Как же так? — спросила Маргарита.

— Не знаю, сударыня. Будто бы и думала и чем-то, но вот не могу вспомнить, о чем.

Маргарита кивнула.

— Порой так бывает. Это в порядке вещей, особенно в твоем возрасте. Однако ты слишком уж часто уносишься в заоблачные дали, — добавила она с легким упреком, — и совсем не слышишь, что я тебе говорю.

— Мне очень жаль, сударыня, — виновато произнесла девушка. — Извините. Верно, вы что-то сказали, а я не расслышала?

— Я спросила, как я выгляжу. Хороша ли я сегодня?

— Вы прекрасны, как всегда, сударыня, — искренне ответила Матильда. — Просто загляденье! От вас глаз нельзя отвести.

— Но-но, дорогуша! — игриво погрозила ей пальцем Маргарита. — Ты не шибко заглядывайся. В твоем возрасте пора начинать присматриваться к парням… — Вдруг она помрачнела, отошла от зеркала, опустилась в кресло и печально вздохнула. — Только было бы к кому присматриваться. Все мужчины такие негодяи… Если бы ты знала, какие они негодяи!

За три года службы у принцессы Матильда, девушка умная и смышленая, довольно хорошо изучила ее нрав, и эти симптомы были ей знакомы. Она присела рядом с Маргаритой и участливо спросила:

— Вы поссорились с господином Раулем?

Маргарита негодующе фыркнула.

— Да кто он, собственно, такой, чтобы я с ним ссорилась! Он просто впал в немилость, и сегодня утром я велела ему убираться прочь с моих глаз. В последнее время он обнаглел сверх всякой меры, вообразил себя властелином моего сердца, вздумал указывать мне, что я должна делать, пытался повелевать мною. Возомнил о себе невесть что лишь на том основании, что спит со мной… Вернее, спал, грязный ублюдок! С сегодняшнего дня я не желаю ни видеть его, ни слышать о нем. Я приказала вышвырнуть его из дворца, пусть он отправляется в свое имение и там……….. — Маргарита сказала, что, по ее мнению, должен делать г-н Рауль в своем имении, но из деликатности мы заменили ее слова многоточием.

Стыдливая Матильда в отчаянии возвела горе очи, однако промолчала. А Маргарита, тяжело вздохнув, продолжала:

— Да и я хороша, раз позволила этому самодовольному ничтожеству вскружить мне голову. Поделом мне! А ведь сначала он был так мил со мной, так обходителен, такой очаровашка… Ах, золотко! Все мужчины такие подлые создания, просто жуть берет. Для них не существует бескорыстной любви, во всем они ищут для себя выгоду. Если кто-то нравится мне, меня мало трогает, какое положение он занимает. Мне нужна только его любовь; взамен я даю ему свою — но ему этого оказывается мало. Почему такая несправедливость? Почему?

— Может быть, потому что вы принцесса?

— Да, я принцесса. Но ведь я также и женщина, понимаешь — ЖЕНЩИНА. Мне не улыбается властвовать в постели, я хочу отдаваться — и отдаюсь. Для меня в этом вся суть любви. А тупицы-мужчины понимают это так, будто я принадлежу им целиком, душой и телом. Поначалу их, конечно, сдерживает, что на людях я отношусь к ним как принцесса к своим подданным. Но проходит совсем немного времени, и всякий, со свойственным мужчинам тщеславием, вбивает себе в голову, что мое превосходство над ним лишь кажущееся, притворное, показное, что на самом деле ему достаточно прикрикнуть на меня, и я враз подчинюсь его воле, буду исполнять любой его каприз.

— Неужели они все такие? — грустно спросила Матильда, устремив на принцессу задумчивый взгляд своих красивых черных глаз.

— Нет, не все. Кроме этих наглых, эгоистичных, самовлюбленных негодяев, есть и другие — но они еще хуже. Я имею в виде сумасбродов, вроде кузена Иверо. Рикард весь пошел в отца — тот некогда похитил у императора дочь и женился на ней, а теперь его сынок мечтает провернуть нечто подобное со мной. Можно не сомневаться, что случись это, мой папочка, в отличие от покойного Августа Одиннадцатого, был бы только рад и с превеликим удовольствием назвал бы Рикарда своим сыном.

— Господин Рикард любит вас, — заметила Матильда.

— Не спорю, — согласилась Маргарита. — Если кто-то и любит меня бескорыстно, так это Рикард. В сущности он хороший человек. Я не верю ни единому слову из того, что говорит мне о нем Жоанна.

— Да, да, — сказала Матильда. — Я тоже заметила, что госпожа Жоанна не очень высокого мнения о господине Рикарде. Она плохо думает о нем.

— Глупости! — отмахнулась Маргарита. — Она говорит о нем всякие гадости, это верно. На самом же деле он ей нравится, и она хочет выйти за него замуж; поэтому старается очернить его в моих глазах — для подстраховки. Но меня не проведешь. Я знаю, что Рикарду плевать на корону, ему нужна только я.

— Так почему же вы не…

— И ты туда же! — возмущенно перебила Матильду принцесса. — Вы что, уже спелись с Еленой? Она, сводница такая, все уши мне прожужжала, рассказывая, как страдает ее милый братец, как он сохнет по мне. Что, мол, мешает мне утешить его? А сама бережет свою невинность для первой брачной ночи, чтобы похвастаться перед мужем: вот видишь, какая я порядочная и неиспорченная, не поддалась губительному влиянию кузины-развратницы… Тьфу на нее!

— Боюсь, сударыня, — не унималась Матильда, — вы превратно истолковали мои слова. Я вовсе не предлагаю вам взять господина Рикарда в любовники. Я только хотела спросить, почему бы вам не выйти за него замуж.

— Нет-нет, я правильно тебя поняла. И ты, и Елена, и дядюшка Клавдий, и мой дражайший отец — все вы предлагаете мне одно и то же, только в разной форме. Ну нетушки, ничего у вас не получится! Утешить его я, конечно, утешу, и очень скоро, может быть, на днях. Не гоже оставлять без внимания столь нежную и преданную любовь — Рикард и так уже долго терпел… Но боюсь, я совершаю роковую ошибку, решая приблизить его к себе.

— Почему?

— Потому что он сумасброд, каких еще свет не видел. Пока мы с ним просто друзья, он держит себя в рамках приличия, но когда наша дружба перерастет в нечто большее… Эх, помяни мое слово, Матильда, я еще горько пожалею об этом.

Девушка растерянно покачала головой.

— Простите, сударыня, но я не понимаю вас.

— Поймешь, когда мы с Рикардом разойдемся.

— А почему вы должны разойтись?

— Какая же ты неугомонная! — несколько раздраженно произнесла Маргарита. — Ну, как ты не можешь понять, что на одном Рикарде свет для меня клином не сошелся. Кроме него есть еще много интересных парней, с которыми я не прочь покрутить любовь.

— Ах, сударыня! — воскликнула Матильда, всплеснув руками. — Подумайте, наконец, о своей бессмертной душе!

— Ой! — Маргарита подскочила, как ужаленная. — Снова за свое?

Матильда потупилась.

— Прошу прощения, сударыня, я ненарочно. Я просто подумала, что с каждым днем вы все глубже погрязаете в пороке, и…

— Замолчи! — сердито прикрикнула на нее Маргарита. — Я запретила тебе читать мне нотации. Или ты забыла об этом?

— Нет, сударыня, не забыла.

— Так какого же дьявола завелась? Злоупотребляешь моей благосклонностью?

— О нет, сударыня, я и не думала злоупотреблять вашей добротой ко мне. Просто вчера монсеньор Франциск…

— Франческо, Матильда. Когда уже ты научишься правильно говорить? Твое блуаское произношение порой раздражает меня… Стало быть, вчера ты снова была на исповеди у нашего драгоценнейшего епископа?

— Да, сударыня, была.

— И, разумеется, вы опять обсуждали мое поведение.

— Ну, да. Монсеньор епископ сказал, что если я люблю вас, то должна заботиться о спасении вашей души. Он рассказывал, как страдают в аду блудницы, искупая свои грехи. — Матильду передернуло. — Это ужасно, сударыня! Мне страшно подумать, что рано или поздно вас постигнет кара Божья.

Маргарита досадливо поморщилась.

— Хватит, золотко, — ласково промолвила она. — Моя душа принадлежит мне, и я уж сама как-нибудь позабочусь о ее спасении. Ну а что до монсеньора Франческо де Арагон, то отныне я запрещаю тебе ходить к нему на исповедь. Ка-те-го-ри-чес-ки.

— А как же…

— Я попрошу Бланку, чтобы она рекомендовала тебя своему духовнику, падре Эстебану. Он тоже изрядный ханжа, но человек весьма порядочный и тактичный. Ясно?

— Умгу…

— Это мой приказ, Матильда. Я не хочу, чтобы ты стала истеричкой по милости этого бешеного пса в епископской мантии…

— Сударыня! — испуганно вскричала Матильда, осеняя себя крестным знамением. — Как вы можете говорить так о его преосвященстве?!

— А так, просто. Могу и все. ЕГО ПРЕОСТЕРВЕНЕНСТВО поступает с тобой непорядочно. Он попросту использует тебя, поверь мне, золотко. Использует по просьбе моего отца, кстати, — чтобы через тебя влиять на меня. Думаешь, это за твои красивые глазки наш епископ вызвался стать твоим духовником, духовником простой фрейлины? Отнюдь! Это он сделал по наущению папеньки. Вот скажи: много вы с ним говорите о тебе самой?

— Ну… Нет, не очень много.

— А большей частью обо мне, верно?

— Верно. Монсеньор Франческо говорит, что у меня мало…

— Зато у МЕНЯ много грехов. Ведь так?

— Ну, так. Монсе…

— Довольно об этом! — решительно оборвала ее Маргарита. — Тема исчерпана. При следующей встрече передай монсеньору епископу, что о своих грехах я буду говорить с ним сама, а ты впредь будешь обсуждать свои прегрешения с преподобным Эстебаном. Понятно?

— Да. Только…

— Что там еще?

— Я вот вспомнила, что вы давеча сказали о госпоже Елене. Вы назвали ее сводницей.

— Так оно и есть.

— Вы ошибаетесь, сударыня. По мне, госпожа Елена очень воспитанная и порядочная молодая дама. У нее такие хорошие манеры, она тактична, внимательна к другим, такая жизнерадостная и остроумная. Коль скоро на то пошло, я бы хотела быть похожей либо на нее, либо на госпожу Бланку.

— А на меня? — с лукавой усмешкой спросила Маргарита.

Матильда в замешательстве опустила глаза и виновато пробормотала:

— Я очень люблю вас, сударыня. Поверьте. Больше всех других я люблю вас и моего братика…

— Но быть похожей на меня не хочешь, — закончила ее мысль принцесса.

— И правильно делаешь. Я, кстати, тоже не хочу, чтобы ты походила на меня. Ты только посмотри, что представляют собой те фрейлины, которые во всем стремятся подражать мне. Жалкое зрелище! Если меня называют ветреной и легкомысленной и лишь слегка журят за мое поведение, то их сурово осуждают. В глазах света они потаскушки, ибо между мной и ими существует большая разница — я принцесса, наследница престола, женщина ни от кого не зависимая, а они девицы на выданье с изрядно подмоченной репутацией. В равной степени я не хочу, чтобы ты походила на кузину Елену, эту притворялу и лицемерку, которая только изображает из себя порядочную даму. Девственница — а в мыслях еще более развратна, чем я; вот какая Елена на самом деле. Она с вожделением смотрит на любого симпатичного парня, даже на своего брата… и, кстати, на него особенно. В ее лоне пылает адский огонь. Подчас она готова отдаться первому встречному — это я по глазам ее вижу, — но сдерживает себя, испытывая при этом какое-то противоестественное наслаждение… Нет, уж лучше бери пример с Бланки. Вот она действительно порядочная женщина, почти ангел.

— О да, сударыня, — с готовностью кивнула Матильда. — Я очень люблю госпожу Бланку… Разумеется, после вас и моего братика, — последние два слова она произнесла с тоской в голосе.

— Ты все скучаешь по нему? — сочувственно осведомилась Маргарита.

Матильда печально вздохнула.

— А как же мне не скучать? Скоро будет три года, как мы не виделись, а у него все не получается навестить меня.

— Наверное, он уже позабыл тебя, — высказала свое дежурное предположение Маргарита, и как всегда, Матильда обиделась.

— Вы ошибаетесь, сударыня, этого быть не может. Вы просто не знаете Этьена, он совсем не такой, как вы думаете, он хороший. Этьен очень хочет навестить меня, но у него никак не получается, всякий раз обстоятельства оказываются выше него. Учтите, сударыня, он только на год старше меня, а ему приходится управлять всем нашим имением. Правда, оно небольшое, но после отца осталось столько долгов…

Эта песенка о долгах уже порядком набила Маргарите оскомину. В припадке великодушия она предложила:

— А хочешь, я оплачу все ваши долги?

— Вы? — изумленно переспросила Матильда, не веря своим ушам. — Вы оплатите?

— А почему бы и нет? Считай это вознаграждением за три года безупречной службы. Но только при одном условии: Этьен должен немедленно приехать в Памплону и погостить здесь самое меньшее месяц. У меня уже нет сил терпеть твои приступы меланхолии. Согласна?

— Ах, сударыня, вы так добры ко мне! Вы так добры к нам обоим. Даже не знаю, как благодарить вас…

— Ты довольна?

— Не то слово, сударыня. Я так… так рада! Я так благодарна вам за то, что скоро увижу Этьена. Ведь я так по нему соскучилась, я так его люблю. Если бы вы знали, сударыня, как я его люблю!

Эти излияния не на шутку встревожили Маргариту.

— Умерь-ка свой пыл, дорогуша! — предупредила она. — Смотри не переусердствуй в своей сестринской любви, иначе пойдешь по стопам Жоанны… — Тут принцесса испуганно ойкнула и машинально зажала рукой рот, видимо, позабыв, что сказанного назад не вернешь, и этим только выдала себя.

Матильда вздрогнула и посмотрела на нее с опаской и недоверием. Розовый румянец мигом сбежал с ее щек, лицо ее побледнело.

— То, что вы сказали, сударыня, — дрожащим голосом произнесла она. — Это правда?

— Ну… в общем… — растерянно пробормотала Маргарита, последними словами ругая себя за несдержанность. — Боюсь, золотко, ты неверно поняла меня. Жоанна впрямь любит Александра, любит не как брата, а как мужчину. Но она понимает, что это чувство греховное, и находит в себе силы противостоять соблазну.

Однако Матильда не удовольствовалась таким объяснением и отрицательно покачала головой.

— Вы врете, сударыня, — напрямик заявила она. — Вы хотите ввести меня в заблуждение. Будь это так, вы бы не зажимали себе рот. Ведь сколько раз вы говорили мне, что госпожа Елена влюблена в господина Рикарда, и никогда не зажимали потом рот… Ну почему вы пытаетесь обмануть меня? Я же не глупенькая и все равно не поверю.

Не выдержав ее пристального, испытующего взгляда, Маргарита со вздохом опустила глаза.

— Да уж, — сокрушенно произнесла она. — Ты не глупенькая, это точно. Ты наивна, но не глупа. Это я дура, что растерялась. Мне следовало сразу исправиться — а теперь уже поздно.

— Батюшки! — прижав руки к груди, вскричала Матильда. — Их же черти в аду будут мучить!

Маргарита поднялась с кресла, подошла к ней и положила ей руку на плечо.

— Ну вот, опять за чертей. После душеспасительных, вернее, душещипательных бесед с монсеньором Франческо тебе всюду черти мерещатся… Успокойся, золотко, не принимай это близко к сердцу. До ада Жоанне еще далеко, а что касается Александра, то ему и без того давно уготовано местечко в самом мрачном углу преисподней. Скорее, им угрожает ад на этом свете, если их проступок получит огласку. Ты будешь молчать?

— Я буду… Обещаю вам… — Матильда зябко поежилась. — Это ужасно! Неужели госпожа Жоанна не понимает, какой это большой грех?

— Прекрасно понимает, можешь не сомневаться. И сейчас Жоанна кается, что совершила его, вот почему она такая набожная в последнее время. К ее чести надо сказать, что ее раскаяние вызвано осознанием своей вины, а не тем, что Бланка разоблачила ее связь с братом — это случилось гораздо позже. Так что молись лучше за спасение этих грешных душ, а не моей.

— Я буду молиться… за госпожу Жоанну.

— А за Александра?

— Нет, не буду. Не хочу. Он злой человек, сударыня.

Маргарита промолчала и еще больше нахмурилась. В том, что граф Бискайский стал отпетым негодяем, отчасти был виновен ее отец. Порой, думая об этом, она испытывала что-то вроде угрызений совести: ведь если бы не злая воля их деда, короля Рикарда, наваррская корона принадлежала бы Александру, и то на совершенно законных основаниях. Осознание этого неприятного, дразнящего, крайне щекотливого факта заставляло Маргариту еще сильнее ненавидеть своего кузена.

— Ладно, — отозвалась она, нарушая тягостное молчание. — Пожалуй, мне пора к отцу. Не стоит испытывать его терпение. Мне передали, что он очень возбужден; видно, опять строит планы насчет моего замужества… — Маргарита вздохнула. — А ты, Матильда, оставайся здесь. Когда явится Бланка, скажи пусть подождет — я только отошью очередного претендента и сразу же вернусь.

 

17. КОРОЛЬ И ЕГО ДОЧЬ

Дон Александр, десятый по счету король Наварры, носивший это имя, устремил на свою дочь утомленный, исполненный мольбы, отчаяния и даже чуточку отвращения взгляд, подобно тому, как многолетний узник смотрит на опостылевшего ему надзирателя, который, однако, за длительное время их невольного знакомства стал как бы неотъемлемой частицей его самого.

— Сударыня, возлюбленная дщерь моя, — отрешенно заговорил король, стоя перед Маргаритой посреди просторного кабинета, где обычно собирались заседания Государственного Совета; в данный момент, кроме короля и его дочери, в помещении больше не было никого. — Я пригласил вас к себе для весьма серьезного разговора. Через три месяца с небольшим вам исполнится восемнадцать лет. Вы уже взрослая дама, вы — наследница престола, посему должны с надлежащей ответственностью…

— Ой, прекрати, папочка! — громко фыркнув, перебила его Маргарита. — К чему такие напыщенные речи, что за муха тебя укусила? Небось, опять получил от кого-то заманчивое предложение и с новой силой загорелся желанием выдать меня замуж?

Дон Александр в замешательстве опустил глаза. Он не просто любил свою дочь, он обожал и боготворил ее — единственную оставшуюся в живых из троих его детей. После смерти младшего сына король души в ней не чаял, так панически боялся потерять и ее, что впоследствии этот страх перед возможной утратой перерос в страх перед самой Маргаритой. Никогда и ни в чем он не мог перечить ей — будь то какие-либо серьезные желания, или же детские, порой бессмысленные капризы.

— Но, доченька, — ласково и нерешительно произнес дон Александр. — Это действительно необходимо. Я уже стар, и смерть моя не за горами, а Наварре нужен будет король.

— Государь! — искренне возмутилась принцесса. — Что вы говорите?!! Ужель вы сомневаетесь в моих способностях как государственного мужа… то бишь государственной жены? Жены мудрой, справедливой и твердой в решеньях — как говаривал некогда Гораций о вас, мужчинах.

Поскольку отец забыл пригласить ее сесть, она пригласила себя сама. Король в задумчивости продолжал стоять.

— Лично я, сударыня, ничуть не сомневаюсь в ваших способностях, — ответил он. — Но сейчас речь идет о другом. Как моя дочь, вы, разумеется, унаследуете всю полноту королевской власти в Наварре, однако пора уже подумать и о продолжении рода нашего. Муж вам необходим хотя бы для того, чтобы в законном браке с ним вы родили наследника престола.

— Как ты наивен, папочка! — насмешливо воскликнула Маргарита. — Неужели ты всерьез полагаешь, что зачатие происходит лишь с благословения церкви?

— Ой, доченька! — укоризненно покачал головой дон Александр. — Как ты можешь…

— Могу, и запросто. Если тебе не терпится заиметь внука, так прямо и скажи. Я перестану осторожничать, и надеюсь, через год-полтора ты уже будешь дедушкой.

— Не сыпь мне соль на раны, бесстыжая! — в отчаянии простонал король.

— И в кого ты только удалась, такая вертихвостка?

— В мою матушку, в кого же еще, — пожала плечами Маргарита. — Ведь не зря же говорят, что я пошла в нее всем — и внешностью, и характером. Правда, она умела сдерживать себя, скрывать свои недостатки. Насколько мне известно, она, не в пример мне, была непревзойденной мастерицей по части лицемерия и притворства, так виртуозно изображала из себя степенную даму, что нередко и тебя вводила в заблуждение.

— Да как ты смеешь! — вскипел король.

— А вот и смею. Или, быть может, ты станешь оспаривать тот факт, что в свое время ревновал ее к дядюшке Клавдию? И не без веских оснований, полагаю… Ага, покраснел! Значит, это правда. А правда ли, что мой покойный брат Александр был…

Замолчи, Маргарита! — прорычал король, багровый от стыда и негодования. — Немедленно замолчи! Не смей очернять память своей матери.

— Ты сам напросился, отец. Мог бы обойтись и без нравоучений. С меня достаточно и Матильды де Монтини, которая, несмотря на мои запреты, чуть ли не каждый день читает мне нотации… Да, кстати, про Матильду. Ваш монсеньор Франческо де Арагон, чтоб он сдох… то бишь, скорее бы его назначили кардиналом и забрали отсюда к черту на куличики… прошу прощения, в римскую курию…

— Маргарита!.. — Я еще не кончила, государь. Милый вашему сердцу епископ ни на шутку взялся преследовать Матильду, и подозреваю, не без вашего на то согласия. Отныне я строго-настрого запретила ей исповедоваться у него… На том основании, разумеется, что это слишком большая честь для простой фрейлины. — Маргарита криво усмехнулась. — Передайте его преосвященству, что я очень ценю его время. Так ценю, что если он снова вздумает приставать к Матильде, я сама выбью эту глупую мысль из его плешивой башки его же собственным посохом.

— Не богохульствуй, дочка! — перекрестился король.

— Э нет, милостивый государь, погодите. Еще неизвестно, кто из нас богохульствует. Как прикажете понимать заказанные вами молебны, над которыми смеется вся Наварра? Говорят, даже монахи-августинцы не могли поначалу удержаться от хохота, молясь за спасение моей души. И, к вашему сведению, смеются-то главным образом не над самим молебном, но над вами и надо мной. Не говоря уж о том, что вы выставляете на посмешище себя и меня, вы также вводите в искушение ни в чем не повинных людей, невольно принуждая их смеяться над святым таинством молитвы… В общем так, папуля. Если ты сию минуту не прекратишь читать мне мораль, я сейчас же встану и уйду.

Глаза короля вдруг налились кровью.

— И никуда ты не уйдешь! — с неожиданной твердостью произнес он, беря со стола какой-то свиток. — Ты останешься здесь ровно настолько, сколько мне потребуется, чтобы поговорить с тобой о твоем предстоящем браке.

— Нет, — покачала головой Маргарита, внутренне холодея от дурных предчувствий. Только теперь она заметила, что ее отец был, что называется, под градусом — не то, чтобы пьян, но и не совсем трезв; очевидно, перед приходом дочери он опрокинул кубок-другой для храбрости. — Нет! — повторила принцесса со всей решительностью, на которую была способна. — Об этом и речи быть не может.

— Может! — властно ответил дон Александр, направляясь к ней. — Может и должно! Трепещи же теперь, беспутница, терпение мое лопнуло! Хватит мне потакать твоим капризам, довольно! В конце концов, я король, твой государь и отец, и ты обязана подчиниться моей воле — как моя дочь и моя подданная.

— Ой, как страшно! — насмешливо произнесла Маргарита, но в голосе ее слышалась дрожь. Ей в самом деле было страшно: таким тоном, властным и непреклонным, отец не разговаривал с ней еще никогда. Впрочем, никогда раньше он не вел серьезных разговоров на подпитии, он вообще редко пил, и видимо, с непривычки хмель сильно ударил ему в голову.

— Я долго терпел твои выходки, — между тем продолжал король. — Я всячески ублажал тебя, уступал тебе во всем, ни в чем не перечил тебе, надеялся, что, повзрослев, ты образумишься. Но, увы, надежды мои оказались напрасными. Ты так и не поумнела, ты осталась такой же ветреной и легкомысленной, как и пять лет назад. Ты не желаешь заботиться о себе и о своих будущих детях, о благе всей нашей страны, тебе чужды государственные интересы, у тебя есть лишь один интерес — ты сама, да и то ты не думаешь о грядущем, но только о сегодняшнем дне.

— Ты ошибаешься, отец, — робко возразила Маргарита.

— Это уже не важно. Может быть, я в чем-то и ошибаюсь, но факт остается фактом: по твоей вине, из-за твоего глупого упрямства мы упустили несколько выгодных политических союзов. Ты уже отвергла предложения Рикарда Иверо, Педро Арагонского, Педро Оски, Тибальда Шампанского, Гийома Бретонского, Карла Бургундского и многих, многих других весьма достойных претендентов. Ладно, забудем про них. Но следующего претендента на твою руку я не упущу. Нетушки! — С этими словами он помахал перед лицом дочери свитком, который держал в руке. — Знаешь ли ты, что это такое? Это письмо от герцога Аквитанского, он хочет женить на тебе своего младшего сына, Красавчика. И я согласен, без всяких оговорок согласен. Брачный союз Наварры с Гасконью позволит тебе и молодому Филиппу Аквитанскому претендовать на галльский престол, вот так-то! И хотя герцог не настаивает на немедленном ответе, он вообще просил ничего не говорить тебе, пока к нам на празднества не приедет его сынок-сердцеед и не окрутит тебя, но у меня на сей счет имеются другие планы. Я уже все решил. Окончательно! Красавчик приедет на празднества не окручивать тебя, а жениться на тебе. Такова моя королевская воля!

Маргарита глубже вжалась в кресло и захныкала.

— Какой ты жестокий, папочка! — тоном обиженного ребенка произнесла она, как всегда, когда отец пытался навязать ей свою волю; прежде этот прием срабатывал безотказно. — Какой ты бессердечный, безжалостный…

Король злорадно ухмыльнулся.

— Ну нет, доченька, теперь этот номер у тебя не пройдет. Я хотел с тобой по-хорошему, но ты оказалась вздорной, упрямой, эгоистичной девчонкой… Весьма сожалею, дорогая, у меня просто нет иного выхода, кроме как заставить тебя повиноваться. Когда-нибудь ты еще поблагодаришь меня за это.

— Ну, папочка! — взмолилась Маргарита, готовая вот-вот разрыдаться. — Прошу тебя, не надо. Очень тебя прошу…

Но дон Александр был непреклонен.

— Надо, дочка, надо. Так я решил, и так оно будет. Четвертого сентября, накануне праздничного турнира, состоится твое венчание с Филиппом Аквитанским, так что через три месяца мы будем праздновать не только твое восемнадцатилетие, но и твою свадьбу.

— Но па…

— Через три месяца, — продолжал король, не обращая внимания на протесты со стороны Маргариты, — ты уже будешь замужней женщиной. Однако я не намерен выжидать еще три месяца, ничего не предпринимая, я и так уже много ждал и терпел. Посему я решил сейчас же, тут же обручить тебя с Филиппом Аквитанским.

— Ах, папочка! Ну не…

— Прошу тебя, дорогая, перестань хныкать и утри слезы. С минуты на минуту сюда явятся члены Государственного Совета, которым я объявлю о вашей помолвке. И если ты вздумаешь возражать, — тон короля сделался угрожающим, — если ты вознамеришься противиться моей воле и откажешься принять предложение Красавчика, то даю тебе слово, что я…

Его угроза так и осталась недосказанной. В этот самый момент окно позади Маргариты со страшным грохотом разлетелось вдребезги — благо спинка кресла укрыла ее от осколков, — черная с белым оперением стрела, точно молния, пролетела в нескольких дюймах над головой короля и с натужным стоном вонзилась в противоположную стену. Дон Александр громко охнул, схватился за сердце и, как подкошенный, рухнул на пол.

— Отец! — испуганно вскрикнула Маргарита и кинулась к нему.

 

18. МЫ СНОВА ВСТРЕЧАЕМСЯ С БЛАНКОЙ КАСТИЛЬСКОЙ

Будучи глубоко набожной, Бланка, тем не менее, регулярно пропускала утренние богослужения, так как любила поспать допоздна. Затем она подолгу нежилась в большой лохани с теплой водой, прогоняя остатки сна и всевозможные грешные мысли, непременно являвшиеся ей ночью, а первым ее выходом в свет было посещение обедни. По пути Бланка заглядывала к Маргарите, и ежели та была в хорошем расположении духа (или наоборот — в очень дурном), то в церковь они шли вместе.

Однако в тот день ее обычный распорядок был нарушен. Известие о происшедшем в королевском кабинете инциденте застало Бланку еще лежавшей в постели, но уже не спавшей. Скомкав ритуал утреннего омовения до банального мытья, она наскоро перекусила, оделась и поспешила в покои Маргариты, где ее наваррская кузина как раз предавалась одному из своих самых любимых занятий — устраивала разгон фрейлинам и горничным, вымещая на них всю свою злость и досаду.

С появлением Бланки Маргарита, наконец, угомонилась и велела всем присутствующим, кроме Матильды де Монтини, убираться прочь. Когда дверь за последней из уходящих фрейлин закрылась, Бланка взволнованно спросила:

— Что случилось, кузина?

— Да ничего особенного, — сухо ответила Маргарита. — Какой-то полоумный пробрался на дворцовую площадь, вообразил, что это стрельбище, и принялся палить по окнам из арбалета. Его тут же схватили.

— А что с дядей?

— С ним все в порядке. Он отделался легким испугом.

— Правда? — облегченно вздохнула Бланка. — А то мне говорили, что у него сердце…

Маргарита громко фыркнула.

— Глупости все! Он просто притворялся… Впрочем, сначала, может быть, и не притворялся, у меня самой душа в пятки ушла, когда раздался грохот разбитого стекла, но потом он точно притворялся. «Ах, доченька, близится мой смертный час. Будь умницей, будь послушной, не огорчай больного старика…» Тьфу! А как только я дала ему слово, что к Рождеству обязательно выйду замуж, то он тотчас воспрянул духом: «Милое дитя! Ты возвращаешь меня к жизни…» Нет, это надо же быть таким лицемером! Как глупо я, должно быть, выглядела в глазах присутствующих, когда, обливаясь слезами, умоляла отца не покидать меня, обещала сделать все, что он хочет, только бы он не умирал… — Она гневно топнула ножкой. — Попалась! Как малое дитя попалась! Папуля все-таки исхитрился заставить меня выйти замуж.

— За кого?

— Этого мы не уточняли. Хоть одно хорошо — отец согласился предоставить мне право выбора из числа одобренных им кандидатур.

— И ты намерена исполнить свое обещание?

— А как иначе? Ведь я дала слово, к тому же… — Тут Маргарита слегка поежилась. — В конце концов, все обернулось для меня не так уж и плохо. А могло быть и гораздо хуже. По большому счету, этот свихнувшийся стрелок оказал мне огромную услугу.

— Даже так? — удивилась Бланка.

— Да, так. Благодаря ему я избежала публичного унижения. Отец хитростью выманил у меня слово, это правда. Но поначалу он был полон решимости силой выдать меня замуж, даже назначил точную дату бракосочетания — четвертого сентября.

— И за кого же?

— За Красавчика.

— За Филиппа Аквитанского? — переспросила Бланка, невольно краснея.

— Да, именно. За вашего дона Фелипе из Кантабрии. Видно, он уже нагулялся и решил обзавестись семьей. А заодно присоединить Наварру к Гаскони и с нашей помощью отобрать у своего дяди галльскую корону. Вот властолюбец!

— Из Филиппа получится хороший король, — заметила Бланка, отворачиваясь к окну. — В отличие от Робера Третьего, у него будет не только титул, но и реальная власть. Можно не сомневаться, он сделает Галлию великой страной.

— Что ж, тебе виднее, — сказала Маргарита. — Если ты так говоришь, то так оно и будет.

Дрожь в голосе Бланки вперемежку с горечью была ей хорошо знакома. Но это впервые кастильской принцессе изменило самообладание в присутствии посторонних, в данном случае Матильды, что не на шутку встревожило Маргариту. Жизнь Бланки при наваррском дворе с каждым днем становилась все более невыносимой, и в любой момент она могла сорваться — а это грозило непредсказуемыми, но, наверняка, весьма плачевными последствиями для всей наваррской королевской семьи.

Маргарита подошла к Бланке и обняла ее за плечи.

— Прости, душенька, я не нарочно. Я уже заметила, что ты избегаешь любых разговоров о Красавчике, но разве могла я подумать, что это такая болезненная для тебя тема.

Бланка отстранилась от нее и смахнула с ресниц непрошеную слезу.

— Да нет, ничего… Все в порядке. Я просто…

— Ну! — подбодрила ее Маргарита. — Смелее! Ты никак не можешь забыть его, верно? И это вполне естественно, дорогая. Ведь он был твоим первым мужчиной — а такое не забывается. Даже я, и то помню, как в первый раз…

— Ошибаешься, кузина, — мягко, но решительно перебила ее Бланка, садясь в кресло. — Не в том дело. Вовсе не в том.

— А в чем же? — Маргарита присела на диванчик по соседству: Матильда, как обычно, устроилась на мягкой подушке у ног своей госпожи. — Только не увиливай. Либо отвечай начистоту, либо давай переменим тему нашего разговора. Я понимаю, что тебе больно вспоминать Филиппа Аквитанского, тем паче говорить о нем. Ведь ясно, как божий день, что кузен Бискайский в подметки ему не годится — ни по своим человеческим качествам, ни, как я подозреваю, по мужским.

По всему было видно, что Бланка страшно смутилась. Однако сказала:

— Насчет человеческих качеств, тут ты совершенно права. Но что касается мужских, как ты выразилась, то… мм… Словом, я не в курсе.

Брови Маргариты взлетели вверх.

— Да что ты говоришь?!

— Правду говорю, — в некотором замешательстве ответила Бланка. — К твоему сведению, все эти сплетни про меня и Филиппа — беспардонная ложь.

Маргарита уставилась на Бланку с таким потрясенным видом, словно та только что призналась ей, что втайне исповедывает иудаизм.

— Ты это серьезно, солнышко? Ты не шутишь?

— Какие тут шутки! Мы с Филиппом были друзьями, и только. Не больше, не меньше. Другое дело, что в прошлом году он просил моей руки, но… в общем, отец отказал ему.

— Ну и ну! — пробормотала ошарашенная Маргарита. — И какого же дьявола?

— Что? — не поняла Бланка.

— Почему твой отец не дал согласия на ваш брак? — уже более внятно спросила Маргарита, немного оправившись от изумления. — С какой стати он предпочел кузена Бискайского? Это же глупо!

— Да, это было глупо, — с горечью подтвердила Бланка. — Более чем глупо. Не только глупо, но и по… — Тут она запнулась.

— Так что же произошло?

— Немного помедлив, Бланка сказала:

— Пожалуй, я последую твоему совету и не стану увиливать. Я просто не отвечу. То, как отец обошелся со мной, не делает чести его памяти.

— Понятно, — кивнула Маргарита. — О мертвых только хорошее.

— Вот именно.

Некоторое время они молчали. Бланка теребила кончик носового платка и время от времени грустно вздыхала. Матильда с искренним сочувствием глядела на нее. Маргарита напряженно о чем-то размышляла.

— Так это правда? — наконец отозвалась она. — Между тобой и Филиппом Аквитанским ничего не было?

— Я уже сказала тебе, что все это досужие вымыслы. Или ты не веришь мне?

— Да нет же, верю. Кому-кому, а тебе я верю… — Маргарита тряхнула головой. — Черт возьми! Это во многом объясняет твое поведение. Теперь все становится на свои места. Оказывается, дела обстоят гораздо хуже, чем я думала раньше.

— В каком смысле — хуже?

— В самом прямом. Раньше я считала тебя просто застенчивой, ужасно скрытной, донельзя деликатной, стыдливой до неприличия; но на поверку ты еще и забитая, невежественная девчонка. Теперь я понимаю, что заблуждалась относительно истинной причины твоего отвращения к мужу. На самом деле ты брезгуешь Александром не потому, что после Красавчика он тебе неприятен. Тебе становится тошно при одной мысли о близости с ним не только потому, что некогда он согрешил с Жоанной; в конце концов, по мне, это не столь тяжких грех, чтобы…

— Маргарита! — резко оборвала ее Бланка, встревожено косясь на Матильду. — Думай, о чем говоришь! И ПРИ КОМ говоришь.

— А, вот оно что! — Маргарита тоже взглянула на Матильду. — Она и так все знает. Сегодня я ей проболталась, ты уж прости меня. Матильда с таким жаром говорила о том, как сильно она любит своего брата, что я взяла и бухнула ей про Александра и Жоанну. Дескать, одни уже доигрались, другие, Елена и Рикард, на подходе, а тут еще ты со своим Этьеном. Но не беспокойся, кузина, Матильда умеет молчать. Правда, Матильда?

Девушка с готовностью кивнула.

— О да, сударыни, — заверила она их. — Я буду молчать. Никому ни единого словечка, обещаю вам.

— Вот и чудненько. — сказала Маргарита. — Итак, на чем я остановилась. Ах, да, на твоем целомудрии в замужестве…

— А может, не надо? — попросила Бланка, вновь краснея.

— Нет, душенька, надо. Прежде я избегала таких разговоров, щадила твою застенчивость. Я не сомневалась, что у тебя был роман с Красавчиком, и терпеливо ждала, пока ты не забудешь его настолько, чтобы взять себе нового любовника. Но теперь, когда выяснилось, что…

— Кузина! Прекрати немедленно, прошу тебя. Иначе я встану и уйду. К тому же мне пора в церковь.

— Ну, нет, тебе еще не пора в церковь. У нас впереди почти час времени, и если ты останешься у меня, мы пойдем в церковь вместе. Добро?

— Ладно, — кивнула Бланка. — Но если ты будешь…

— Да, буду. Ради твоего же блага я продолжу наш разговор. Разумеется, в любой момент ты можешь уйти — воля твоя, и удерживать тебя я не стану. Но я настоятельно советую тебе выслушать меня, старую блудницу. Обещаю не злоупотреблять твоим терпением, честное слово. Я лишь вкратце выскажу то, что сейчас у меня на уме и что меня очень беспокоит. Не заставляй меня впоследствии испытывать угрызений совести.

— Угрызений совести? — удивленно переспросила Бланка.

— А что же ты думала! Ты моя подруга, и мне больно смотреть, как ты маешься. Я никогда не прощу себе то, что не сделала всего от меня зависящего, чтобы помочь тебе разобраться в твоих проблемах.

Бланка обречено вздохнула.

— Хорошо, я выслушаю тебя, кузина. Только постарайся… э-э, поделикатнее.

— Непременно, — пообещала Маргарита. — Я буду очень разборчива в выражениях. Но, прежде всего, давай внесем ясность: кузен Бискайский был первым и единственным твоим мужчиной, не так ли?

— Да, — с содроганием ответила Бланка и тут же в припадке откровенности добавила: — Лучше бы вообще никого не было!

— То-то и оно, дорогуша. Ты испытываешь отвращение не только к Александру, как человеку и мужчине (впрочем, как человек, он в самом деле противен), твое отвращение к нему постепенно распространяется на все мужское. В твоих глазах он становится как бы живым символом мужской низости и подлости, олицетворением всего самого худшего, что только может быть в мужчине.

— Он мерзкий, отвратительный негодяй! — не сдержавшись, гневно произнесла Бланка. — Он подонок! Я так ненавижу его!

— Я тоже его ненавижу, — спокойно ответила Маргарита. — Но моя ненависть к нему не грозит обратиться на других мужчин.

— И моя…

— Ну, не говори, душенька. Ты с таким отвращением сказала: «Лучше бы вообще никого не было», — что мне стало не по себе. Сама не подозревая о том, ты начинаешь ненавидеть всех мужчин без разбору.

— Глупости! — запротестовала Бланка. — Ничего подобного…

— Пока еще нет. К счастью, до этого еще не дошло. И я, кажется, понимаю, что тебя сдерживает, что мешает тебе сознательно возненавидеть мужчин. Это Филипп Аквитанский. Ведь ты была дружна с ним, верно?

— Да, мы были хорошими друзьями.

— Но, увы, не любовниками.

— Маргарита…

— Не надо лицемерить, кузина. Ведь теперь ты жалеешь об этом, не так ли? Скажи честно — или промолчи.

— Да, — потупив глаза, ответила Бланка. — Я жалею.

— Мне тоже жаль.

— А тебе-то что?

— Мне небезразлична твоя судьба, и я очень беспокоюсь за тебя. Твой опыт близости с мужчинами ограничивается одним лишь Александром, и опыт этот нельзя назвать удачным, а тем более, приятным — он внушает тебе отвращение. Добро бы еще ты была флегматичной, но нет — тут ты похожа на Елену. Я заметила, что так же, как у нее, у тебя зажигается взгляд при виде любого мало-мальски симпатичного парня…

— Но я не облизываюсь на них, подобно ей, — парировала Бланка. — И подобно тебе, кстати, тоже.

— Это неважно. И вообще, речь сейчас не о нас с Еленой, а о тебе. В отличие от нас, у тебя очень специфическое воспитание, и навязанное тебе сестрами-кармелитками ханжеское мировоззрение вполне может сыграть с тобой злую шутку. Сознательно ты понимаешь, что кузен Бискайский не единственный мужчина, с которым ты… которому ты можешь подарить свою любовь…

— Уж лучше никому, — отрезала Бланка. — Лучше никому, чем ему — этому мерзкому чудовищу.

— Вот-вот! Где-то в глубине тебя очень сильны предрассудки, не позволяющие тебе всерьез помышлять о возможности любовной связи с другим мужчиной, кроме твоего мужа. Я не сомневаюсь, что рано или поздно это пройдет, но боюсь, что тогда будет слишком поздно. К тому времени тебе могут опротиветь все мужчины и все мужское.

— Глупости!

— Отнюдь. Всякий раз, глядя на симпатичного тебе парня, ты невольно отождествляешь его, как мужчину, с Александром…

— А вот и нет!

— А вот и да! Ты у нас фантазерка, у тебя богатое воображение, но с другой стороны ты малоопытна, вернее, неопытна, и полна предрассудков. Эти последние особенно сильно сковывают тебя, разрушают все твои фантазии. Чтобы не совершить в мыслях прелюбодеяния, ты, разумеется, неосознанно, стремишься обезличить понравившегося тебе парня, выхолостить в своих глазах его индивидуальность и, давая волю своему воображению, тем не менее, представляешь его в постели в точности таким, каким был с тобой твой муж. Конечно, если отвлечься от человеческих качеств кузена Бискайского и от твоей неприязни к нему, он, говорят, неплохой любовник; во всяком случае, некоторые мои горничные от него без ума. Однако у тебя все, что напоминает про Александра, вызывает отвращение. И соответственно, тот парень, который ВСЕГО ЛИШЬ приглянулся тебе, становится тебе САМУЮ ЧУТОЧКУ неприятным. Со временем эта «самая чуточка» будет возрастать, пока ты не проникнешься отвращением ко всем без исключения мужчинам. И тогда ты начнешь баловаться с девочками, вот так-то. И не просто баловаться, что в общем простительно, а отдавать им предпочтение перед мужчинами. — В устах наваррской принцессы это прозвучало как суровый приговор судьбы, как самое худшее, что может случиться с женщиной.

— Маргарита! — негодующе воскликнула Бланка. — Прекрати! Ты такую… такую чушь несешь!

— Так-таки и чушь? Поверь, я рада была бы ошибиться…

— И ошибаешься!

— Не спорю. Может быть, в чем-то я ошибаюсь, многое упрощаю. Но, без сомнений, главная твоя беда в том, что ты живешь как монашка.

— А как мне, по-твоему, следует жить?

— Как нормальной женщине.

— То есть, ты предлагаешь мне завести любовника?

— Ну да, вот именно. Найди себе хорошего парня, крути с ним любовь, рожай от него детей наследников Бискайи. Пусть дражайший кузен Александр хоть лопнет от злости, но он даже пикнуть против этого не посмеет, не говоря уж о том, чтобы требовать признания твоих детей незаконнорожденными. Ах, какая это будет жестокая и утонченная месть, подумай только!

— Сударыня, — отозвалась Матильда с осуждением в голосе. — Вы отдаете себе отчет в том, что говорите?

— А?! — Маргарита грозно уставилась на нее. — Опять проповедь?

— Вовсе нет, сударыня, это никакая не проповедь. Я просто хочу предупредить вас, что вы, может быть, по незнанию, совершаете тяжкий грех, подбивая госпожу Бланку на прелюбодеяние.

Маргарита удрученно покачала головой.

— Ну и дура ты, Матильда, в самом деле! Ты ровным счетом ничего не поняла из того, что я сказала. Дитя малое! Неужели ты не видишь, как Бланка страдает? Неужели тебе невдомек, что главная причина ее страданий — неурядицы в личной жизни?

— Я вижу, сударыня, я понимаю, но…

— Ты предлагаешь ей быть верной женой и снова пустить к себе в постель мужа?

При одной мысли об этом Бланка содрогнулась.

— Ну… — Матильда в растерянности захлопала своими длинными ресницами. Прежде все в жизни представлялось ей простым и однозначным. Было зло и добро, черное и белое, грешное и праведное, истинное и ложное — но теперь…

— Кузина, — сказала Бланка, выручая Матильду из затруднения. — Если ты думаешь, что это решит все мои проблемы, то ошибаешься.

— Я так не думаю, — покачала головой Маргарита. — Я знаю, что тебя очень тяготит твое положение при моем дворе. Он, конечно, не столь блестящ, как кастильский…

— Не преуменьшай, кузина, твой двор великолепен. Однако…

— Однако хозяйка в нем я. А при дворе своего отца ты привыкла повелевать, привыкла быть в центре внимания, привыкла к всеобщему поклонению. В Кастилии тебя любили и почитали больше, чем отца, Альфонсо и Нору, не говоря уж о Фернандо, Констанце Орсини и Марии Арагонской. Но тут ничего не попишешь. Это мой двор и моя страна, и даже при всей моей любви к тебе я не потерплю твоих попыток играть здесь первую скрипку. Ты уж прости за прямоту, Бланка…

— Все в порядке, кузина, я не в обиде. Ты совершенно права — это твой двор, и с моей стороны было бы свинством претендовать на роль хозяйки в нем.

— Тем не менее, — заметила Маргарита. — Женясь на тебе, кузен Бискайский рассчитывал, что с твоей помощью он станет королем, и наверняка пообещал твоему отцу сделать тебя хозяйкой всей Наварры.

Тут Бланка гордо вскинула голову. В этот момент она была так прекрасна в своем высокомерии, что наповал сразила четвертого, пассивного участника их разговора (вернее, наблюдателя, о котором мы поговорим чуть позже).

— Кузина! Ты ведь знаешь, что я никогда не позарюсь на то, что не принадлежит мне по праву. Со всей ответственностью могу заверить тебя, что в своих притязаниях на наваррский престол мой муж не получит никакой поддержки ни от меня лично, ни от Альфонсо, ни от Кастилии вообще. Более того, в случае необходимости я сама воспрепятствую свершению его честолюбивых планов, и пока я жива, он будет оставаться лишь графом Бискайским и никем другим. Больно мне нужна твоя маленькая Наварра — после всего, что я упустила в своей жизни.

Последние слова Бланка произнесла с откровенной пренебрежительностью, но горечь, прозвучавшая в ее голосе, помешала Маргарите обидеться.

— Да уж, — согласилась она, — ты многое упустила. Однако я склонна считать, что в случае с кузеном Бискайским ты сама сглупила. Ведь ты у нас такая властная и решительная — что помешало тебе воспротивиться этому браку? К тому времени тебе уже исполнилось шестнадцать лет, ты стала полноправной графиней Нарбоннской, пэром Галлии, и даже отец при всем желании не смог бы лишить тебя этих титулов без согласия галльского короля и Сената. В крайнем случае, ты могла бы бежать в Галлию и попросить покровительства у кузена Робера Третьего. Я уверена, что он не отказался бы помочь невесте своего племянника.

Бланка кивнула.

— Да, кузина, тут ты права. Я сглупила, вернее, смалодушничала. Я проклинаю себя за ту минутную слабость, которая обернулась такой катастрофой. Да простит меня Бог, порой я проклинаю отца за то, что он сделал со мной. Я потеряла все… даже дружбу Филиппа.

— А что, он предлагал тебе бежать с ним?

— Вроде того. Был один план, но я, дура, отказалась… боже, ну и дура я была!

Маргарита внимательно посмотрела ей в глаза.

— Все-таки ты влюблена в него, правда?

Бланка горько усмехнулась.

— Какое теперь это имеет значение? Если я и любила Филиппа, то недостаточно сильно, чтобы воспротивиться воле отца.

Но Маргарита отрицательно покачала головой.

— Твои рассуждения слишком наивны, кузина. Это в романах моего незадачливого поклонника, графа Шампанского, любовь придает людям силы, подвигает на героические поступки, а в реальной жизни сплошь и рядом происходит обратное. Не исключено, что твои нежные чувства к Филиппу Аквитанскому сыграли с тобой злую шутку, и ты…

— Не надо, Маргарита, — перебила ее Бланка, чувствуя, что вот-вот заплачет. — Довольно. К чему эти разговоры? Все равно прошлого не вернешь. Теперь я замужем, а Филипп… Он просит твоей руки.

— И ты, небось, назовешь меня дурой, если я отвергну его предложение?

— Нет, не назову, — ответила Бланка и улыбнулась уже не так грустно, как прежде. — Но можешь не сомневаться, что именно это я о тебе подумаю.

Маргарита зашлась звонким смехом. Вслед за ней позволила себе засмеяться и Матильда.

— Кстати, сударыни, — сказала она, решив, что до сих пор ее участие в разговоре было недостаточно активным. — Вы знаете, что семь лет назад мой братик служил пажом у дона Филиппа-младшего?

— Знаю, — кивнула Маргарита. — Кажется, я знаю про твоего брата все, что знаешь о нем ты.

— Ан нет, сударыня, вы еще не все знаете.

— А чего я не знаю?

— Что он приехал.

— В Памплону?

— Да, сударыня. Легок на помине. Вы даже не представляете, как я рада! Братик вырос, еще похорошел…

— Так где же он?

— Совсем недавно был здесь, вернее, там. — Матильда указала на чуть приоткрытую дверь, ведущую в комнату дежурной фрейлины. — Мы с ним так мило беседовали, но затем поднялся весь этот гвалт, пришли вы…

— Постой-ка! — настороженно перебила ее Маргарита. — Значит, он был здесь?

— Да.

— А сейчас где?

— Не знаю, сударыня. Он ушел.

— Когда?

— Когда вы вернулись от государя отца вашего и велели всем уходить.

— А ты видела, как он уходил?

— Нет, не видела. Но ведь вы велели…

— Да, я велела. Но, как и ты, я не видела, чтобы отсюда уходил парень. Я вообще не видела здесь никаких парней. — Маргарита перевела свой взгляд на указанную Матильдой дверь и, как бы обращаясь к ней, заговорила:

— Вот интересный вопрос — мне придется встать и самой открыть ее, или же достаточно будет сказать: «Сезам, откройся?»

 

19. СЕЗАМ ОТКРЫВАЕТСЯ

Не успела Маргарита договорить последнее слово, как дверь распахнулась настежь, и красивый черноволосый юноша шестнадцати лет, едва переступив порог, бухнулся перед принцессами на колени. Был он среднего роста, стройный, черноглазый, а его правильные черты лица выказывали несомненное родственное сходство с Матильдой.

— Вот это он и есть, — прошептала пораженная Матильда.

— Что вы здесь делаете, милостивый государь? — грозно спросила Маргарита, смерив его оценивающим взглядом.

«Ай, какой красавец! — с умилением подумала она, невольно облизывая губы. — Парень, а еще посмазливее своей сестры… Боюсь, Рикарду снова придется ждать».

— Ну, так что вы здесь делаете? — повторила Маргарита уже не так грозно.

— Смиренно прошу у ваших высочеств прощения, — ответил юноша, доверчиво глядя ей в глаза.

Принцесса усмехнулась.

«Ага! Так он к тому же и нахал!»

— А что вы, сударь, делали до того, как отважились просить у нас прощения?

— Смилуйтесь, сударыня! Я здесь человек новый и не знал о ваших привычках…

— О каких моих привычках?

— Ну, о том, как вы обычно выпроваживаете своих придворных. Поначалу я не мог понять, что здесь происходит, и очень боялся некстати явиться пред ваши светлые очи и подвернуться вам под горячую руку, ведь вы, сударыня, опять же прошу прощения, разошлись не на шутку. Так что я решил обождать, пока буря утихнет…

— А потом?

— Потом вы разговорились…

— А вы подслушивали. И не предупредили нас о своем присутствии. Разве это порядочно с вашей стороны?

— Но вы должны понять меня, сударыня, — оправдывался парень. — Вы говорили о таких вещах… э-э, не предназначенных для чужих ушей, что я счел лучшим не смущать вас своим появлением.

— Какая деликатность! — саркастически произнесла Маргарита, бросив быстрый взгляд на обескураженную Бланку. — Стало быть, вы все слышали… господин де Монтини, я полагаю?

— Да, сударыня. И я, право, не знаю, что мне делать.

— Прежде всего, подняться с колен, — посоветовала Маргарита, смягчая тон.

Монтини без проволочек выполнил этот приказ, все так же доверчиво глядя на наваррскую принцессу. А та между тем продолжала:

— И хотя ваше поведение, сударь, было небезупречно, особенно это относится к тому, что вы подглядывали за нами, а мотивировка вашего поступка весьма спорна, я все же извиняю вас. Надеюсь, моя кастильская кузина присоединится ко мне — при условии, конечно, что вы тотчас забудете все СЛУЧАЙНО услышанное вами.

Бланка утвердительно кивнула, украдкой разглядывая Монтини. В ее глазах зажглись те самые огоньки, о которых совсем недавно упоминала Маргарита, сравнивая ее с Еленой. В ответ юноша бросил на Бланку убийственный взгляд, повергнувший ее в трепет, и почтительно поклонился.

— Милостивые государыни, я не могу ручаться, что позабуду о вашем разговоре. Но вместе с тем осмелюсь заверить вас, что никто, кроме ваших высочеств, не заставит меня вспомнить хотя бы слово из услышанного.

Это следовало понимать так: «Рассказать, я никому не расскажу, однако никто не запретит мне использовать полученные сведения в своих личных целях».

— Хорошо, — сказала Маргарита, приняв к сведению хитрость Монтини. — Прошу садиться, сударь.

Юноша устроился на указанном наваррской принцессой невысоком табурете в двух шагах от дивана, но при этом, как бы невзначай, сел с таким разворотом, чтобы смотреть в упор на принцессу кастильскую. Это обстоятельство не ускользнуло от внимания Маргариты, и она исподтишка ухмыльнулась.

— Если память не изменяет мне, — отозвалась Бланка, нарушая неловкое молчание, — вас зовут Этьен.

— Да, сударыня, Этьен. Правда, с тех пор как наша семья, получив наследство переехала из Блуа в Русильон, мое имя зачастую переиначивают на галльский лад — Стефано.* — Он ослепительно улыбнулся. — Так что я сам толком не знаю, как же меня зовут на самом деле.

— С собственными именами порой возникает настоящая неразбериха, — живо подхватила Бланка. — К примеру, кастильское Хайме по-французски произносится Жак, по-галльски и по-итальянски Жакомо, а в библейском варианте — Иаков. Мой духовник, кстати, ваш тезка, падре Эстебан, как-то рассказывал мне, что Иисуса Христа по-еврейски звали Иегошуа…

Маргарита с растущим удивлением слушала их разговор. Собственно, было бы неверно утверждать, что Бланка избегала мужского общества. Она была девушка раскованная, очень общительная, компанейская, даже болтливая, и любила потолковать с интересными людьми, независимо от их возраста и пола, а беседы о вещах серьезных и вовсе предпочитала вести с мужчинами, которые были ближе ей по складу ума, чем большинство женщин. Однако сейчас в ее поведении чувствовалось нечто такое, что заставило Маргариту насторожиться. Это «нечто» было на первый взгляд незначительное, почти незаметное и, тем не менее, чрезвычайно важное.

«Определенно, он приглянулся Бланке, — решила Маргарита. — Он застал ее врасплох, когда она не в меру разоткровенничалась, вроде как встретил ее голую на реке. И если он не дурак… А он точно не дурак. Вон как строит ей глазки, кует железо, пока горячо, добивает бедняжку. Что ж, недаром говорят, что нет худа без добра. — Про себя принцесса вздохнула. — Похоже, мне придется уступить его Бланке. Жаль, конечно, он милый парень, и мы с ним приятно провели бы время. Но чего не сделаешь для лучшей подруги… А Рикарду, считай, повезло».

Между тем разговор от Иисуса Христа, которого на самом деле звали Иегошуа, перешел на гонения первых христиан. При случае был упомянут император Нерон, который в поисках вдохновения велел поджечь Рим, дабы глядя на охваченный огнем город, воспеть падение древней Трои. За сим естественным образом всплыла сама Троя с прекрасной Еленой, авантюристом Парисом и печально известным яблоком раздора. Тут Маргарита испугалась, что Бланка, того и гляди, примется цитировать Овидия или Вергилия, и торопливо вмешалась — тяжелый и высокопарный слог древнеримской поэзии наводил на нее тоску.

— Господин де Монтини, — сказала она. — У меня создается впечатление, что мы с вами уже где-то встречались. Может быть, это потому, что вы очень похожи на Матильду?

— И не только поэтому, сударыня, — ответил Этьен. — Вы и впрямь могли видеть меня, когда шли к государю отцу вашему.

— Да, да, вспомнила. Дело было в галерее. Вы еще стояли, как вкопанный, и даже не поклонились мне.

— Ах, сударыня! — виновато произнес Монтини. — Прошу великодушно простить меня за столь вопиющую неучтивость. Но будьте снисходительны ко мне — я был так потрясен…

— Чем же вы были потрясены?

— Вашей красотой, сударыня. Я увидел самую прекрасную на всем белом свете женщину после… — Он демонстративно запнулся с таким видом, будто нечаянно выдал свои самые сокровенные мысли.

Маргарита была девушка сообразительная и тотчас догадалась, что значит это «после» и к кому оно относится.

«Чертенок! Он уже заигрывает с Бланкой.»

— Ну да, конечно, — сказала она, выстрелив в кастильскую принцессу насмешливым взглядом. — Для любящего брата во всем мире не сыщешь женщины краше его сестры.

Бланкины щеки вспыхнули алым румянцем.

Монтини лицемерно потупился, мастерски изображая смущение.

И только Матильда приняла все за чистую монету.

— Я тоже люблю братика, — с очаровательной наивность ответила она. — Очень люблю.

Маргарита зашлась нервным кашлем, чтобы не расхохотаться.

— Знаю… знаю… Ты рада, что он приехал?

— О, сударыня, я так счастлива! — Матильда вскочила с подушки и поцеловала Этьена в щеку. — Я безумно счастлива снова видеть его.

— Ваша сестра, господин де Монтини, настоящее чудо, — сказала наваррская принцесса. — Я ее очень люблю.

— Я тоже, — с неожиданным пылом отозвалась Бланка.

Маргарита и вовсе обалдела.

«Однако же! — подумала она. — У парня железная хватка. И как ловко он это провернул! У него точно есть опыт обольщения девиц, причем немалый… Ай да Бланка! Так вот какие мужчины привлекают нашу скромницу — ловеласы, распутники, соблазнители… А у моего дражайшего кузена понемножку прорезаются рожки… Тьфу, тьфу! Лишь бы не сглазить…»

— И что же привело вас в Памплону, милостивый государь? — спросила она у Этьена.

— Главным образом желание повидаться с Матильдой, — ответил Монтини.

— А тут еще представился удобный случай.

— Какой же?

— Господа герцог и принц назначили нового посла при дворе вашего отца — господина де Канильо. Я вызвался сопровождать его, поскольку это совпадало с моим давним желанием проведать сестру.

— А что мешало вам самому приехать, и то значительно раньше? Целый год Матильда с нетерпением ждала вас, а вместо этого получала письма, в которых вы сообщали, что задерживаетесь.

Этьен явно смутился и промолчал.

— Его дела задерживали, — вступилась за брата Матильда. — Ведь он еще так молод, а уже вынужден самостоятельно управлять имением. Это нелегкое дело, сударыня.

Маргарита иронически усмехнулась. У нее зародилось подозрение, что в Русильоне Этьена задерживали отнюдь не хозяйственные дела — во всяком случае, не только хозяйственные.

— Ваша сестра неоднократно упоминала при мне, что некогда вы служили пажом у молодого Филиппа Аквитанского. Это так?

— Да, сударыня. Вернее, служил я при дворе господина герцога, но некоторое время был в свите его младшего сына. Правда, недолго, потому как вскоре монсеньор Аквитанский-младший был вынужден покинуть Тараскон и уехал в Кастилию. А я вернулся в Русильон, поскольку господин герцог счел меня бунтовщиком и уволил со службы.

— Значит, вы были участником тех событий?

Монтини замялся.

— Участник — это слишком громко сказано, сударыня, — после недолгих колебаний ответил он. — Я был просто очевидцем. Сочувствующим очевидцем.

«Он хоть и нахал, но знает меру, — заключила Маргарита. — Скромность ему не чужда».

— Меня всегда интересовала эта история, — сказала она. — Но все версии, которые я слышала, были из третьих рук и нередко противоречили одна другой…

— А как же граф Альбре? — вмешалась Бланка.

— Ха! Этот хвастунишка? Да я не поверила ни единому его слову! Он противоречил не только другим, но и сам себе. Ну, прямо из кожи вон лез, лишь бы выставить себя в самом лучшем свете. И бывают же такие люди!

— А вот Елена считает его очаровательным, — заметила Бланка.

Маргарита фыркнула.

— Тоже мне авторитет нашла! — произнесла она, удачно копируя одно из излюбленных выраженьиц Бланки. — Елена считает очаровательными всех симпатичных парней, и в мыслях своих она пре… — Маргарита осеклась. — Ладно, не о том сейчас речь. Господин де Монтини, я хотела бы услышать ваш рассказ как очевидца тех событий. Тем более, сочувствующего очевидца.

— Но прошу учесть, сударыня, — предупредил Этьен. — Тогда мне было девять лет, посему не исключено, что я помню далеко не все существенное, а из того, что запомнил, не все понял и, возможно, кое-что превратно истолковал.

— Невелика беда, — успокоила его Маргарита. — Вы рассказывайте, а мы уж как-нибудь разберемся. Отделим, как говорится в Писании, зерна от плевел.

Монтини охотно принялся исполнять желание наваррской принцессы. Повествуя о событиях семилетней давности, он слушал себя в пол уха, а подчас и вовсе не слышал того, что говорил. Все его внимание было приковано к Бланке, и раз за разом он обжигал ее страстными взглядами, притворяясь, что старается делать это незаметно.

Этьен был парнем смышленым и сразу понял, что нравится Бланке. Он, впрочем, с детства привык к тому, что нравится многим женщинам, однако то обстоятельство, что он понравился дочери и сестре королей Кастилии, переполняло его сердце законной гордостью. Случайно подслушанный им разговор взбудоражил его воображение, дал ему широкий простор для самых смелых фантазий и честолюбивых надежд. Он скорее мечтал, чем думал о чем-то, скорее грезил, чем мечтал, и скорее даже бредил, чем предавался грезам, упиваясь своими мечтами и трепеща в предвкушении самой великой победы всей своей жизни…

А Бланка никак не могла справиться со своими мыслями, которые кружились в ее голове, с калейдоскопической быстротой сменяя друг друга, и без какой-либо логической последовательности сплетались в причудливые узоры, поднимая в ней бурю противоречивых чувств. Не подозревая о присутствии Этьена, она в разговоре с Маргаритой открыла ему свою душу и теперь чувствовала себя перед ним будто раздетой догола. Это было такое дразнящее ощущение, что Бланка еле сдерживалась, чтобы не вскочить с места и… Тут она не знала, что ей делать дальше: то ли убежать прочь, замкнуться в своей спальне и плакать, плакать, плакать от стыда и унижения, сколько ей хватит слез, или же кинуться Монтини на шею, пусть он обнимает ее, целует, пусть делает с ней все, что хочет, пусть сделается таким близким и родным ей, чтобы она не стыдилась своей наготы перед ним, чтобы исчез, наконец, тот настырный, тревожный, неприятный зуд в груди, чтобы прошло ее отвращение к себе и своему телу, оставшееся ей в память о ночах, проведенных с мужем, одна только мысль о которых вызывает непреодолимое желание снова и снова мыться в тщетном стремлении смыть с себя грязь от его прикосновений…

— А вы замечательный рассказчик, господин де Монтини, — одобрительно констатировала Маргарита, когда Этьен закончил. — Вам бы книги писать — я совсем не шучу. Ваш рассказ, бесспорно, самый интересный и увлекательный из всего, что я слышала о тех событиях. Правда, в нем есть некоторые огрехи, но их можно объяснить тем, что вы сами не очень прислушивались к тому, что говорили.

— Это все от усталости, — отозвалась Матильда, снова вступаясь за брата. — Ведь он только приехал, устал с дороги, и потому такой невнимательный.

Маргарита ухмыльнулась и насмешливо взглянула на Бланку, затем вновь перевела свой взгляд на Монтини.

— Раз так, то не смею вас задерживать, сударь. Это было бы бессердечно с моей стороны. — Решительным жестом она предупредила его возможные возражения. — Нет, нет, вы в самом деле отдохните, а вечером мы продолжим нашу весьма занимательную беседу. Вам уже предоставили комнату?

— Да, сударыня.

— Где?

— В гостевых покоях на первом этаже.

Маргарита покачала головой.

— Это совсем не годится. Брат моей любимой фрейлины вправе рассчитывать на более внимательное к себе отношение. — На какое-то мгновение она задумалась. — Итак, поступим следующим образом. Самое позднее к завтрашнему вечеру этот за… господин Рауль де Толоса должен освободить свою квартиру… свою бывшую квартиру, а пока что… Матильда.

— Слушаю, сударыня.

— Сейчас же разыщи кузена Иверо, представь ему Этьена и от моего имени попроси, чтобы он на денек-другой уступил ему одну из своих комнат… Гм… А чтобы Рикард не вздумал приревновать, скажи, что я приглашаю его пообедать со мной. — С этими словами она протянула Монтини руку для поцелуя. — Приятно было познакомиться с вами, сударь.

— Мне тоже, — тихо произнесла Бланка. Она вся задрожала, когда он, вроде бы нечаянно, вопреки тогдашнему обычаю прикоснулся губами к ее ладони.

Как только Матильда и Этьен вышли из комнаты, плотно закрыв за собой дверь, Маргарита пристально поглядела на Бланку и спросила:

— Ну? Как тебе понравился братик Матильды? Хорош, не так ли?

Бланка встала с кресла, пересела на диван рядом с Маргаритой и положила голову ей на плечо.

— Господи! — прошептала она. — Что со мной происходит?..

— А что ИМЕННО с тобой происходит?

— Я будто горю вся… сгораю…

— Ты влюбилась?

— Нет… Не знаю… — сбивчиво ответила Бланка. — Я ничего не знаю!

— Зато я знаю — в тебе вспыхнула страсть. Поэтому ты вся и горишь. Ты сгораешь от страсти. Со мной тоже так было… Когда-то. Очень давно. В самый первый раз. — Маргарита мечтательно улыбнулась. — У нас гостил Альберто Фарнезе, теперешний герцог Пармский, и я, одиннадцатилетняя девчонка, влюбилась в него по уши. Будто с ума сошла. На третью ночь я тайком пробралась в его спальню и залезла к нему в постель. В потемках он принял меня за одну из фрейлин моей матушки — со всеми вытекающими из этого последствиями; а утром… О! Я никогда не забуду выражения его лица, когда он проснулся и увидел меня… Бланка, ты вся дрожишь!

Бланка еще крепче прижалась к ней.

— Мне зябко, Маргарита.

— Но ведь только что ты горела.

— А теперь мне зябко. Мне… мне страшно. Я боюсь…

— Чего ты боишься?

— Себя боюсь. Своих мыслей и…

— И желаний, — помогла ей Маргарита. — Ты испытывала что-то похожее к Красавчику?

Бланка долго молчала, прежде чем ответить.

— Да, — сказала она. — Только это сильнее, гораздо сильнее. Когда я хотела… Когда меня тянуло к Филиппу, я всегда вовремя останавливалась. А сейчас я боюсь, что не сумею остановиться. Что со мной. Маргарита?

— Ты взрослеешь, вот и все. Твой Филипп пробудил в тебе женщину, Александр сделал тебя женщиной, а этот парень, надеюсь, научит тебя быть женщиной. Все это естественно, и тебе нечего бояться. Отбрось все страхи, подчинись своим желаниям, дай волю своей страсти. И ты увидишь, как это прекрасно — любить и быть любимой. Ведь сам Господь говорил, что суть нашей жизни — любовь.

— Ах, кузина! — в отчаянии простонала Бланка. — Не мучь меня. Прошу тебя, не мучь… Пожалуйста…

Маргарита вздохнула.

— Ты сама себя мучишь, золотко. И не только себя — меня тоже.

И это была истинная правда. Последние четыре месяца Маргарита жила в постоянном страхе перед будущим. Ее пугали возможные последствия громкого скандала, который разразится, когда Бланка (а когда-нибудь она все же решится на это) потребует развода с Александром, публично обвинив его в кровосмешении. Сам по себе скандал был бы даже выгоден Маргарите, так как позволял ей избавиться от своего политического противника — графа Бискайского (хотя при этом пострадала бы и Жоанна, которую принцесса по-своему любила). Но в данных обстоятельствах окажется затронутой фамильная честь кастильского королевского дома, и гнев могущественного соседа, скорее всего, обрушится на всю Наварру, без разбора, кто конкретно виноват в несчастьях Бланки — любимицы всей Кастилии и любимой сестры короля, который с самого начала был решительно против ее брака с Александром Бискайским и только рад будет освободить ее от этих тягостных уз. В лучшем случае Альфонсо XIII денонсирует все мирные договоры и умоет руки, позволив своим воинственным и падким на чужие земли вассалам действовать по собственному усмотрению. А тогда и Гасконь с Арагоном не останутся пассивными наблюдателями — с какой стороны ни глянь, под угрозу будет поставлено существование Наварры как самостоятельного государства.

«Боюсь, — подумала Маргарита, — мне все-таки придется выйти за Красавчика…»

— Бланка, — произнесла она вслух. — Ты должна пообещать мне одну вещь.

Кастильская принцесса подняла голову.

— Да?

— Когда тебе станет невмоготу, когда ты, наконец, решишься потребовать развода…

— Ты же знаешь, кузина, что я никогда…

— Не зарекайся. То, что в детстве тебя убедили в нерушимости брачных уз, еще не значит, что ты будешь думать так всегда. Лучше пообещай мне, что ничего не предпримешь, не посоветовавшись со мной.

Бланка утерла платочком слезы с лица и вопросительно посмотрела на Маргариту.

— Хорошо, обещаю. Но что ты задумала? Неужели собираешься помочь мне?

— Да. Кажется, я знаю, как уладить твой развод с Александром без лишнего шума и не устраивая скандал.

— И как же? Маргарита промолчала. Она знала как. Она знала, что ей делать, и она сделает это. При необходимости она сделает Бланку вдовой — а вдовам незачем требовать развода.

 

20. ГРЕХОПАДЕНИЕ БЛАНКИ КАСТИЛЬСКОЙ

Немногим больше месяца вела Бланка отчаянную борьбу — но не со своими желаниями, а с тем, что препятствовало их осуществлению. В этой борьбе с собой она была совсем одинока, она не позволяла вмешиваться и давать советы никому из подруг, даже Маргарите. Ее духовный наставник, падре Эстебан, пребывал в полном смятении: его мнение на сей счет как человека вступало в вопиющее противоречие с его убеждениями священнослужителя, поэтому он не решался ни одобрять ее, ни порицать. А что касается Монтини, то он, будучи в свои шестнадцать лет хоть и начинающим, но уже довольно опытным сердцеедом, тем не менее, очень уважал Бланку, чтобы пытаться соблазнить ее. С ней они быстро стали хорошими друзьями, Этьен оказался на редкость умным, интересным и весьма порядочным молодым человеком, так что вскоре Бланка начала испытывать к нему не только физическое влечение, но и дружескую симпатию.

В конце июня произошло три события, которые прямо или косвенно способствовали логическому завершению начавшегося месяц назад грехопадения Бланки.

Во-первых, ее муж, граф Бискайский (с коим она, впрочем, с середины февраля ни разу не делила постель) вынужден был опять отправиться во главе королевской армии в Басконию, где местные крестьяне, недовольные своим положением полурабов, в очередной раз подняли мятеж, требуя отмены крепостного права, как это уже было сделано в остальных провинциях Наварры.

Во-вторых, совершая свою ежегодную пастырскую поездку по Галлии и Наварре, в Памплону прибыл его высокопреосвященство кардинал Марк де Филиппо, архиепископ Тулузский. Во время воскресной проповеди в соборе Пречистой Девы Марии он, рассуждая о святости брачных уз, пожалуй, несколько погорячился и прямиком заявил, что один из супругов, совершающий прелюбодеяние, не вправе требовать верности от другого, ибо, по его твердому убеждению, супружеская верность должна быть взаимной.

И хотя это утверждение носило чисто умозрительный характер и не совсем согласовывалось с общепринятыми нормами христианской морали, Бланка решила для себя, что церковь (по крайней мере, в лице архиепископа) не станет сурово осуждать ее, если она изменит своему мужу, который, кстати сказать, не имея доступа в спальню жены, вместе с тем не помышлял о воздержании и регулярно проводил ночи с женщинами — главным образом с молоденькими горничными, что было одной из его слабостей.

Последнее событие — а именно, разговор по душам с Матильдой, состоявшийся спустя несколько дней после знаменательной проповеди архиепископа, явился той самой каплей, которая переполнила чашу терпения Бланки.

В тот день, в одиннадцатом часу утра, Бланка уже проснулась, но все еще нежилась в постели, ожидая теплую купель, когда в ее спальню вошла Матильда. Сдержанно пожелав ей доброго утра и извинившись за вторжение, девушка присела на край кровати и устремила на кастильскую принцессу укоризненный взгляд.

— Рада тебя видеть, душенька, — спросонья улыбнулась ей Бланка. — Но почему ты такая хмурая?

— Я хочу поговорить с вами, сударыня, — сказала Матильда.

— О чем? — спросила Бланка, протирая глаза.

— О моем братике.

Бланка явно смутилась.

— Об Этьене?

— Да, о нем. Ведь скоро он придет к вам, верно?

— Придет, — в замешательстве подтвердила Бланка. — А потом мы вместе пойдем в церковь. Ты же знаешь это — ведь ты часто ходишь с нами.

— Да, знаю, — кивнула Матильда. — И хожу вместе с вами. И вижу, что в церкви Этьен думает не про Бога, а про вас.

Бланка встала с постели, набросила на себя пеньюар, села рядом с Матильдой и взяла ее за руку.

— К чему ты клонишь, детка? — ласково спросила она.

— А то вы не знаете, сударыня! Сегодня я разговаривала с Этьеном. Он признался, что любит вас.

К щекам Бланки прихлынула кровь, а глаза ее лихорадочно заблестели. Она обняла Матильду и после минутного молчания сказала:

— Я тоже люблю твоего брата, душенька. Очень люблю.

— Но так нельзя, сударыня. Это неправильно.

— Почему?

— Потому что ваша любовь грешна. Вы не можете любить Этьена, а Этьен не должен любить вас.

Бланка тяжело вздохнула.

— А если я не могу не любить его? Если твой брат не может не любить меня? Тогда что?

— Вы ДОЛЖНЫ, сударыня. Вы должны остановиться, пока не поздно. Пока не произошло непоправимого, пока вы еще не погубили свою душу, и пока Этьен не погубил свою.

Бланка пристально посмотрела Матильде в глаза.

— А ты уверена, что твой брат, как ты это называешь, еще не погубил свою душу?

Девушка вздрогнула.

— О боже! — воскликнула она. — Это уже случилось! Значит, он обманул меня… Как вы могли, сударыня? Как же вы могли это допустить?

— Ты неверно истолковала мои слова, Матильда, — вновь краснея, произнесла Бланка. — Я совсем не то имела в виду.

— А что же?

— Что у Этьена… Словом, у него уже были другие женщины.

Матильда отрицательно покачала головой.

— Неправда. Это вам сказала госпожа Маргарита — но вы не верьте ей. Она умышленно наговаривает на моего братика, чтобы вам легче было ступить на путь прелюбодеяния. Чтобы вы меньше пеклись про его душу, считая его распутным и непорядочным. Я знаю, какие цели она преследует, убеждая вас в этой лжи, возводя на Этьена напраслину.

— Да? И к чему же она стремится, по-твоему?

— Она рассчитывает, что согрешив, вы найдете себе оправдание в том, что будто бы Этьен соблазнил вас.

— Что за глупости, в самом деле! — искренне изумилась Бланка. — Не бери себе дурного в голову. Ты слишком мнительна, Матильда. Поверь, что если я решусь… на это, то сама буду отвечать за все последствия своего поступка. Не в моих привычках перекладывать ответственность за что-либо совершенное мною на кого-то другого.

— Но, сударыня! — взмолилась Матильда. — Ведь вы замужем, а Этьен… Он вам не ровня. Даже будь вы свободны, все равно между вами не могло бы быть любви.

— Однако она есть. Мы с Этьеном любим друг друга. Теперь я знаю это точно.

— Это неправедная любовь, сударыня. Это губительная страсть. Вы должны вырвать ее из своего сердца.

Бланка рывком прижала голову Матильды к своей груди.

— Слышишь? Это бьется мое сердце. Оно живое, оно страдает и любит. Оно много страдало, но любовь к твоему брату, пусть она грешна, неправедна, пагубна, излечила его, избавила меня от боли и страданий. Как же я могу вырвать то, что стало частичкой меня самой? Ты всего лишь на полтора года младше меня, Матильда, но ты еще дитя, ты чиста и невинна, ты не испытала того, что довелось испытать мне, и сейчас ты не способна понять меня. Ты осуждаешь нас с Этьеном — что ж, ладно, я на тебя не в обиде. Не приведи Господь, чтобы когда-нибудь ты поняла меня ценой своего горького опыта. — На секунду Бланка умолкла, переводя дыхание. — И я благодарю тебя за все, что ты мне сказала. Ты помогла мне лучше понять себя, разобраться в своих чувствах и смириться с неизбежным. Чему бывать, того не миновать, дорогая. Я очень люблю тебя, но также я люблю и твоего брата…

— Сударыня, — отозвалась Матильда, подводя голову. — Убедительно прошу вас опомниться. Не берите грех на душу, не губите Этьена.

— Нет, — твердо ответила Бланка. — Я уже все решила. Рано или поздно это должно произойти, так пусть же это произойдет как можно скорее. У меня больше нет сил мучить себя…

Искупавшись и приодевшись, Бланка вошла в гостиную своих покоев, где ее уже ждал Монтини. В комнате больше никого не было, и как обычно при их утренней встрече, после вежливых приветствий между ними воцарилось неловкое молчание. Этьен смотрел на Бланку с восхищением и обожанием, она же откровенно любовалась им, его ладно скроенной фигурой, безупречно правильными чертами лица, его красивыми черными глазами…

Наконец, Бланка подступила к Монтини и взяла его за руки. Она хотела спросить, любит ли он ее, но слова вдруг застряли в ее горле. Этот вопрос показался ей слишком банальным, мелодраматичным и даже пошлым. Внезапно с ее губ сорвалось нечто уже совсем неожиданное, ошеломляющее по своей прямоте:

— Этьен, у вас… У тебя раньше были женщины?

Монтини на мгновение опешил и недоуменно уставился на Бланку. Затем в смятении опустил глаза.

— Да, — виновато пробормотал он и хотел было броситься ей в ноги, но Бланка, пытаясь удержать его, очутилась в его объятиях.

— И сколько? — спросила она.

Этьен еще больше смутился, не зная, что ей ответить. Он уже давно потерял счет молоденьким служанкам и жившим по соседству благородным дамам и девицам, с которыми за последние два года имел близкие отношения. Его замешательство невесть почему привело Бланку в восторг, и так и не дождавшись ответа, она прижалась губами к его губам.

Первым делом Монтини научил Бланку целоваться, и в тот день, вопреки обыкновению, она не пошла на обедню.

 

21. БЕЗУМИЕ РИКАРДА ИВЕРО

В то лето виконту Иверо шел двадцать первый год. Он был внучатым племянником короля Наварры, сыном и наследником самого могущественного после короля наваррского вельможи — дона Клавдия, графа Иверийского, а по линии матери, Дианы Юлии, он приходился двоюродным братом ныне царствующему императору Августу XII. Был он высокого роста, строен, светловолос и красив, как античный бог, правда, не в пример богам, он не мог похвастаться физической силой и выносливостью — и это, пожалуй, был единственный его недостаток. Рикард, казалось, имел все, что нужно для полного счастья — молодость, красоту, знатность и богатство, — однако счастливым он себя не чувствовал. В четырнадцать лет его угораздило без памяти влюбиться в свою троюродную сестру Маргариту, и с тех пор вся его жизнь была подчинена одной цели — добиться от нее взаимности.

Шли годы, Рикард взрослел, вместе с ним взрослела Маргарита, и все длиннее становилась вереница ее любовников, на которых он взирал со стороны, снедаемый ревностью и отчаянием. Маргарита относилась к нему лишь как к брату, наотрез отказываясь видеть в нем мужчину. А в то же самое время его родная сестра Елена была просто без ума от него; и вряд ли бы ее остановил страх перед грехом кровосмешения, если бы не упрямство Рикарда, для которого во всем мире не существовало другой женщины, кроме Маргариты. Вдобавок ко всему, еще одна троюродная сестра Рикарда, Жоанна Бискайская, с некоторых пор всерьез вознамерилась стать его женой и с этой целью старалась настроить против него Маргариту, чтобы та случайно не вздумала ответить взаимностью на его любовь. А поскольку Жоанна не отличалась особым умом и в своих интригах была слишком прямолинейна, вскоре о ее кознях прознал Рикард и всеми силами души возненавидел ее, хотя внешне этого не выказывал.

Когда же, наконец, его мечта осуществилась, и Маргарита (отчасти назло Жоанне) подарила ему свою любовь, Рикард совсем потерял голову. Если раньше он обожал Маргариту, то после первой близости с ней он стал обожествлять и боготворить ее, и с каждой следующей ночью все неистовее. Впрочем, и Маргарита со временем начала испытывать к Рикарду гораздо более глубокое чувство, чем то, что она привыкла называть любовью и что она сама понимала под этим словом. Все чаще Маргарита стала появляться на людях в обществе Рикарда, а с конца июня они проводили вместе не только ночные часы, но и большую часть дня, словно законные супруги. Многие в Наварре уже начали поговаривать о том, что, наконец-то, их наследная принцесса остепенилась, нашла себе будущего мужа, и теперь следует ожидать объявления о предстоящей помолвке.

Однако сама Маргарита о браке не помышляла. До Рождества, к которому она обещала отцу выйти замуж, как ей казалось, была еще уйма времени, спешить с этим, по ее мнению, не стоило, и все разговоры на эту тему, которые то и дело заводил с ней Рикард, неизменно заканчивались бурными ссорами. Обычно это случалось по утрам, а к вечеру они уже мирились, и в качестве отступной Рикард преподносил Маргарите в подарок какую-нибудь сногсшибательную вещицу, все глубже погрязая в трясине долгов.

В тот июльский вечер, о котором мы намерены рассказать, он подарил ей в знак их очередного примирения после очередной утренней ссоры изумительное по красоте жемчужное ожерелье, влетевшее ему в целое состояние — свыше 5 тысяч скудо.

Почти час потратила наваррская принцесса, вместе с Бланкой и Матильдой, изучая подарок Рикарда, рассматривая его в разных ракурсах и при различном освещении и примеряя его друг на дружке. С этой целью Маргарита трижды, а Матильда дважды меняли платья; Бланка же не переодевалась только потому, что ей было далеко идти до своих покоев, а все платья наваррской принцессы были ей слишком длинными.

Рикард весь сиял. Он опять был в ладах с Маргаритой, критическое восприятие действительности, которое обострялось у него по утрам, к вечеру, как обычно, притупилось, все тревоги, опасения и дурные предчувствия были забыты, будущее виделось ему в розовых тонах, а в настоящем он был по-настоящему счастлив.

Вволю налюбовавшись собой и своим новым украшением, Маргарита звонко поцеловала Рикарда в губы.

— Это задаток, — пообещала она. — Право, Рикард, ты прелесть! Таких восхитительных подарков я не получала еще ни от кого, даже от отца… Между прочим, сегодня и мой папуля мне кое-что подарил. Вот, говорит, доченька, взгляни. Может, тебя заинтересует.

— А что именно? — спросила Бланка.

— Сейчас покажу.

Маргарита вышла из комнаты, а спустя минуту вернулась, держа в руках небольшой, размерами с книгу, портрет.

— Ну как, кузина, узнаешь?

Невесть почему (а если хорошенько вдуматься — то по вполне понятным причинам) Бланка покраснела.

— Это Филипп Аквитанский…

— Он самый. Нечего сказать, отменная работа. Только, по-моему, художник переусердствовал.

— В каком смысле?

— Слишком смазлив твой Филипп на портрете. Вряд ли он такой в жизни.

— А вот и ошибаешься, — пожалуй, с излишним пылом возразила Бланка. — На мой взгляд, этот портрет очень удачный, и художник нисколько не польстил Филиппу.

— Вот как! — произнесла Маргарита, облизнув губы. — Выходит, не зря его прозвали Красавчиком.

— А положа руку на сердце, — язвительно заметил Рикард, глядя на портрет с откровенной враждебностью, — следует признать, что гораздо больше ему подошло бы прозвище Красавица.

Бланка укоризненно посмотрела на Рикарда, а Маргарита улыбнулась.

— И в самом деле. Уж больно он похож на девчонку. Если бы не глаза и не одежда… Гм. Он, наверное, не только женщинам, но и мужчинам нравится. А, кузина?

Бланка смутилась. Ее коробило от таких разговоров, и она предпочла бы уклониться от ответа, однако опасалась, что в таком случае Маргарита обрушит на нее град насмешек по поводу ее «неприличной стыдливости».

— Ну… в общем… Был один, дон Педро де Хара, прости Господи его грешную душу.

— Он что, умер?

— Да. Филипп убил его на дуэли.

— За что?

— Ну… Дон Педро попытался… это… поухаживать за Филиппом. А он вызвал его на дуэль.

— За эти самые ухаживания?

— Мм… да.

— Какая жестокость! — отозвался Рикард. — Мало того, что дон Педро страдал из-за своих дурных наклонностей, так он еще и поплатился за это своей жизнью.

Бланка смерила Рикарда испепеляющим взглядом.

— Прекратите язвить, кузен! — резко произнесла она. — Прежде всего, Филипп понятия не имел о дурных наклонностях дона Педро, а его… его ухаживания он расценил как насмешку над своей внешностью. Это во-первых. А во-вторых, вас ничуть не трогает горькая участь незадачливого дона Педро де Хары; вы преследуете вполне определенную цель — очернить кузена Аквитанского в глазах Маргариты.

— Ладно, оставим это, — примирительно сказала наваррская принцесса. — Тебе, Рикард, следует быть осторожным в выражениях, когда речь идет о кумире Бланки…

— Кузина!.. — в замешательстве произнесла Бланка.

— А ты, дорогуша, не лицемерь, — отмахнулась Маргарита. — Не пытайся убедить меня в том, что Красавчик уже разонравился тебе… Да, кстати, он нравится не только тебе. Матильда, как ты находишь Филиппа Аквитанского?

Девушка с трудом оторвала взгляд от портрета и в растерянности захлопала ресницами.

— Простите?.. Ах, да… Он очень красивый, сударыня.

— И совсем не похож на девчонку?

— Нет, сударыня. Он похож на Тристана.

— На Тристана? — рассмеялась Маргарита. — Чем же он похож на Тристана?

— Ну… Он красивый, добрый, мужественный…

— Мужественный? — скептически переспросила наваррская принцесса.

— Да, сударыня. Госпожа Бланка как-то говорила мне, что дон Филипп Аквитанский считается одним из лучших рыцарей Кастилии.

— А по его виду этого не скажешь.

— Тем не менее, это так, — заметила Бланка. — Филипп часто побеждал на турнирах, которые устраивал мой отец.

— И, небось, чаще всего тогда, — усмехнулась Маргарита, — когда королевой любви и красоты на турнире была ты… Ах да! Ты знаешь, что мой папочка пригласил его быть одним из рыцарей-зачинщиков турнира по случаю дня моего рождения?

— Что-то такое я слышала.

— И это симптоматично. Похоже, отец намерен превратить праздничный турнир в состязание претендентов на мою руку. Уже доподлинно известно, что как минимум четыре зачинщика из семи будут мои женихи.

— Аж четыре?

— Да. Пятым, по-видимому, станет твой муженек — как ни как, он первый принц крови, а еще два места папуля, очевидно, приберег для Рикарда и кузена Арагонского — а вдруг и они изъявят желание преломить копья в мою честь… Гм, в чем я позволю себе усомниться.

Рикард покраснел. Он никогда не принимал участия в турнирах, так как от природы был физически слаб — что, впрочем, нисколько не мешало ему быть пылким любовником.

— Один из тех четырех, как я понимаю, Филипп Аквитанский, — пришла на помощь Рикарду Бланка. — Второй граф Оска. А еще двое?

— Представь себе, — сказала Маргарита. — Будет Эрик Датский.

— Тот самый бродячий принц?

— Да, тот самый.

— Прошу прощения, сударыни, — вмешалась в их разговор Матильда. — Но почему его называют бродячим принцем?

— Потому что он постоянно бродит по свету, то бишь странствует. Странствует и воюет. Кузен Эрик — шестой сын датского короля, на родине ему ничего не светит, вот он и шатается по всему миру в поисках какой-нибудь бесхозной короны. Недавно его погнали в шею с Балкан, так что теперь он решил попытать счастья на Пиренеях.

— А четвертый кто? — спросила Бланка. — Случайно, не Тибальд Шампанский?

Маргарита усмехнулась.

— Он самый. Моя безответная любовь.

— Как так? Ведь он влюблен в тебя.

— Это я имела в виду. Он любит меня — а я не отвечаю ему взаимностью.

— В таком случае ты неправильно выразилась, — заметила Бланка. — Это ты его безответная любовь.

Маргарита пожала плечами.

— Какая разница! — сказала она. — И вообще, не придирайся к словам. Ты сама не больно хорошо говоришь по-галльски.

— Зато правильно.

— А вы знаете, сударыня, — вновь вмешалась Матильда, обращаясь к Бланке. — В прошлом году госпожа Маргарита послала господину Тибальду…

— Замолчи! — резко перебила ее Маргарита; щеки ее заалели. — Что послала, то послала. Он сам напросился.

— А в чем, собственно, дело? — поинтересовалась Бланка.

— Да ни в чем. Просто граф Шампанский — настырный тип. Четыре года назад он совершал паломничество к мощам Святого Иакова Компостельского, чтобы помолиться за выздоровление своей жены, и, естественно, проездом побывал в Памплоне. Тогда-то мы с ним и познакомились. И представь себе: на второй день он признался мне в любви — а в это самое время его жена была при смерти. Он, наверное, здорово обрадовался, когда вернулся домой и узнал, что она умерла.

— Не суди опрометчиво, кузина. Откуда тебе известно, что он обрадовался?

— А оттуда! Потому что спустя два месяца он попросил у отца моей руки. Когда же я отказала ему, он принялся терроризировать меня длиннющими письмами в стихах. У меня уже скопилось целое собрание его сочинений. Ума не приложу, что мне делать с этим ворохом бумаги.

— Вели переплести их в тома, — посоветовала Бланка. — Это сделает честь твоей библиотеке. Тибальд де Труа, несмотря на все его недостатки, выдающийся поэт.

— Может быть, может быть, — не стала возражать Маргарита. — Правда, ваш Руис де Монтихо ни во что его не ставит.

Бланка пренебрежительно фыркнула.

— Тоже мне авторитет нашла! Его просто снедает зависть к таланту дона Тибальда. По мне, Руис де Монтихо — несерьезный поэт.

— А граф Шампанский, по-твоему, серьезный? Да более легкомысленного человека я еще не встречала!

— С ним лично я не знакома, — ответила Бланка, — поэтому не берусь судить, какой он человек. Но поэт он серьезный, даже гениальный. Хотя я не считаю себя большим знатоком поэзии, все же осмелюсь предположить, что потомки поставят Тибальда де Труа на одну доску с такими видными фигурами в литературе, как Вергилий, Гораций или Петрарка.

Слова «доска» и «фигуры» вызвали у Маргариты странную цепочку ассоциаций. В отличие от Бланки, страстной любительницы шахмат, наваррская принцесса терпеть не могла эту игру — за шахматной доской она откровенно скучала, и ее клонило ко сну. Вслед за словом «сон» в ее голове завертелось слово «постель», повлекшее за собой приятные мысли о том, чем люди занимаются в постели помимо того, что спят.

Маргарита томно посмотрела на Рикарда и сладко зевнула.

— Ну все, друзья, — заявила она. — Хорошего понемногу. Поздно уже, пора ложиться баиньки. Рикард, проводи кузину до ее покоев. Господин де Монтини, небось, заждался от нее весточки.

Лицо Бланки обдало жаром, и чтобы скрыть смущение, она торопливо направилась к выходу. Исполняя просьбу Маргариты, Рикард последовал за ней.

Весь путь они прошли молча, думая каждый о своем. Однако возле своей двери Бланка задержала Рикарда.

— Кузен, — сказала она. — Вы знаете, что ваша двоюродная сестра Адель приняла предложение графа де Монтальбан, и уже получено согласие Святого Престола на их брак?

Рикард безразлично пожал плечами.

— А мне-то что?

Бланка вздохнула.

— И что вы себе думаете, Рикард!

— Я думаю, что мне достаточно одной невесты.

— То есть Маргариты?

— Да, Маргариты.

Бланка снова вздохнула.

— Боюсь, ваши надежды напрасны, кузен.

— Все равно я буду бороться до конца.

— А если…

— Прошу вас, кузина, не надо об этом. Я даже не представляю, что буду делать, «а если».

— Да поймите же наконец, что на одной Маргарите свет клином еще не сошелся.

Рикард мрачно усмехнулся.

— Увы, для меня сошелся.

— Неужели во всем мире нет другой женщины, достойной вашей любви?

— Почему же, есть, — ответил Рикард. — Даже две. Но, к сожалению, они обе не для меня. Ведь вы уже замужем, а Елена — моя родная сестра.

Бланка удрученно покачала головой.

— Право, вы безумец, Рикард!..

Когда Рикард возвратился, Маргарита уже разделась и ожидала его, лежа в постели. На невысоком столике возле кровати стоял, прислоненный к стене, портрет Филиппа.

— А это еще зачем? — с досадой произнес Рикард, указывая на портрет.

— Чтоб лишний раз поиздеваться надо мной?

— А какое тебе, собственно, дело? — Маргарита поднялась с подушек, подвернув под себя ноги. — Пусть побудет здесь, пока его место не займет оригинал.

— Маргарита! — в отчаянии простонал Рикард. — Ты разрываешь мое сердце!

— Ах, какие громкие слова! Какая бездна страсти! — Она протянула к нему руки. — Ну, иди ко мне, мой малыш. Я мигом твое сердечко вылечу.

Рикард сбросил с ног башмаки, забрался на кровать и привлек ее к себе.

— Маргаритка моя Маргаритка, — прошептал он, зарываясь лицом в ее душистых волосах. — Цветочек ты мой ненаглядный. Как я смогу жить без тебя?..

— А зачем тебе жить без меня? — спросила Маргарита. — Давай будем жить вместе. Ты такой милый, такой хороший, я так тебя люблю.

— Пока, — добавил Рикард.

— Что — пока?

— Пока что ты любишь меня. Но потом…

— Не думай, что будет потом. Живи сегодняшним днем, вернее, сегодняшней ночью, и все уладится само собой.

— Если бы так… Ты, кстати, знаешь, почему моя мать не одобряет наших отношений? Не только потому, что считает их греховными.

— А почему же?

— Оказывается, еще много лет назад она составила на нас с тобой гороскоп.

— Ну и что?

— Звезды со всей определенностью сказали ей, что мы принесем друг другу несчастье.

— И ты веришь в это?

— Боюсь, что верю.

— Так зачем же ты любишь меня? Почему ты не порвешь со мной?

Рикард тяжело вздохнул.

— Да хотя бы потому, что я не в силах отказаться от тебя. Ты так прекрасна, ты просто божественна…

— Я божественная! — рассмеялась Маргарита. — Ошибаешься, милый! Я всего лишь до крайности распущенная и развращенная девчонка.

— Да, ты распущенная и развращенная, — согласился Рикард. — Но все равно я люблю тебя. Я люблю в тебе и твою развратность, и твое беспутство, я люблю в тебе все — и достоинства, и недостатки.

— Даже недостатки?

— Их особенно. Если бы их не было, ты была бы совсем другой женщиной. А я люблю тебя такую, именно такую, до последней частички такую, какая ты есть. Другой мне не надо.

— Я есть такая, какая я есть, — задумчиво произнесла Маргарита. — Тогда не гаси свечи, Рикард. Шила в мешке не утаишь.

 

22. ФИЛИПП И ЕГО ДРУЗЬЯ

После возвращения Филиппа герцогский дворец в Тарасконе, который в последние годы выглядел как никогда унылым и запущенным, вновь ожил и даже как-то помолодел. За короткое время Филипп собрал в своем окружении весь цвет молодого гасконского и каталонского дворянства. Его двор не уступал королевскому ни роскошью, ни великолепием, ни расходами на содержание, и лишь условия Тараскона, небольшого местечка в межгорье Пиреней, не позволяли ему стать самым блестящим двором во всей Галлии. Иногда Филипп подумывал над тем, чтобы переселиться в Бордо или, еще лучше, в Тулузу, но за семь лет изгнания он так истосковался по родным местам — по высоким горам и солнечным долинам, по дремучим лесам и альпийским лугам, по быстрым бурлящим рекам и спокойным лесным озерам, по глубокому пиренейскому небу, ясно-голубому днем и темно-фиолетовому с россыпью ярких звезд на бархатном фоне ночи, — всего этого ему так не хватало на чужбине, что он решил пожить здесь годик-другой, пока не утолится его жажда за прошлым.

Впрочем, мысли о переселении Филиппу подсказывало главным образом его тщеславие. И в Тарасконе он не чувствовал недостатка в блестящем обществе, даже имел его в излишестве. Особенно радовало Филиппа, что рядом с ним снова были друзья его детства, по которым он очень скучал в Кастилии. В первую очередь это относилось к Эрнану де Шатофьеру, Гастону Альбре и Симону де Бигор; они по-прежнему оставались самыми лучшими друзьями Филиппа, но теперь они были также и его ближайшими соратниками, главными сподвижниками, людьми, на которых он мог всецело положиться и которым безоговорочно доверял. В некотором смысле к этой троице присоединился и Габриель де Шеверни — он был братом Луизы, и уже этого было достаточно, чтобы Филипп испытывал к нему искреннее расположение. Семь лет назад они подружились и даже после смерти Луизы поддерживали приятельские отношения, частенько переписываясь. Из-за запрета отца Габриель не имел возможности навестить Филиппа, когда тот жил в Толедо, да и в Гаскони он оказался только благодаря чистому недоразумению Некоторое время после пленения французского короля Эрнан де Шатофьер считался погибшим, и руководство ордена тамплиеров явно поспешило с официальным сообщением о его героической смерти. Как только это известие дошло до Гаскони, управляющий Капсира огласил завещание Эрнана, в котором среди прочих фигурировало имя Габриеля де Шеверни — ему было завещано поместье Кастель-Фьеро с замком. К чести юноши надобно сказать, что когда он приехал вступать во владение наследством, а вместо этого встретился с живым кузеном, то лишь обрадовался такому повороту событий. В его радости не было и тени фальши, и такое бескорыстие очень растрогало Эрнана, который уже успел увидеть в глазах других своих родственников тщательно скрываемое разочарование. Со словами: «Да пропади оно пропадом! Все равно я монах», — Шатофьер подарил Габриелю один из своих беарнских замков с поместьем, дающим право на баронский титул, а в новом завещании переписал на него львиную долю своих земель, не входящих в родовой майорат, наследником которого по закону был младший брат отца Эрнана.

А потом приехал Филипп и назначил Габриеля министром своего двора, соответственно округлив его владения. Единственное, что огорчало юношу, так это разлука с родными. Отец категорически отказался переехать с семьей в Гасконь и поселиться в новеньком, опрятном замке своего старшего сына. Он даже не захотел навестить его…

Ближе всего Габриель сошелся с Симоном. И хотя последний был на четыре года старше, в их дружбе доминировал Шеверни, что, впрочем, никого не удивляло, поскольку Симон, не будучи глупцом как таковым, тем не менее в своем интеллектуальном развитии остановился на уровне подростка. Филипп не мог сдержать улыбки, когда видел двадцатидвухлетнего Симона, играющего со своим пятилетним сыном, и всякий раз ему на память приходило меткое выражение из письма Гастона Альбре: «У нашего взрослого ребенка появилось маленькое дитя».

Сам Гастон, уже разменявший четвертый десяток, стал зрелым мужчиной, а во всем остальном изменился мало. Он был вместилищем множества разных недостатков, слабостей и пороков, которые в сочетании между собой каким-то непостижимым образом превращались в достоинства и в конечном итоге составляли необычайно сильную, целеустремленную натуру. Филипп никак не мог раскусить Гастона: то ли он только притворялся таким простым и бесшабашным рубахой-парнем, то ли умышленно переигрывал, акцентируя внимание на этих чертах своего характера, чтобы у постороннего наблюдателя сложилось впечатление, будто его простота и прямодушие — всего лишь показуха. Даже цинизм Гастона (впрочем, доброжелательный цинизм), который вроде бы был неотъемлемой частью его мировоззрения, и тот иногда казался Филиппу напускным, во всяком случае, слишком наигранным.

У Гастона было шесть дочерей, рожденных в законном браке, и столько же, если не больше, бастардов обоих полов. Филипп по-доброму завидовал плодовитости кузена, достойной их общего предка, маркграфа Воителя, и все же в этой доброй зависти чувствовался горький привкус. При всей своей любвеобильности Филипп не знал еще ни одного ребенка, которого он мог бы с уверенностью назвать своим. Было, правда, несколько подозреваемых (в том числе и недавно родившаяся дочка Марии Арагонской, жены Фернандо Уэльвы), но весьма двусмысленное положение полу-отца очень тяготило Филиппа, лишь усугубляя его горечь. Хотя, с другой стороны, по возвращении домой он то и дело ловил себя на мысли о том, что с нежностью думает об оставшихся в Толедо малышах, которые, ВОЗМОЖНО, были его детьми, и до предела напрягает память, представляя их личика, в надежде отыскать фамильные черты.

Как-то Филипп поделился своими заботами с Эрнаном, но тот сказал ему, что это гиблое дело, и посоветовал выбросить дурные мысли из головы.

— Ты сам виноват, — заключил он под конец. — Перепрыгиваешь из одной постели в другую и уже через неделю не можешь вспомнить, когда и с кем ты спал. Хоть бы вел дневник, что ли. Ну, а женщины… Вообще-то женщины не по моей части, но все же я думаю, что им верить нельзя — особенно в таких вопросах и особенно неверным женам. Тебе бы немного постоянства, дружище, хоть самую малость. О верности я уж не говорю — это, право, было бы смешно. — И в подтверждение своих последних слов Шатофьер рассмеялся.

За последние семь лет внешне Эрнан сильно изменился — вырос, возмужал, из крепкого рослого паренька превратился в могучего великана, стал грозным бойцом и талантливым полководцем, — но о переменах в его характере Филипп мог только гадать. Первый из его друзей был для него самым загадочным и непрогнозируемым человеком на свете. Шатофьер имел много разных лиц и личин, и все они были одинаково истинными и одинаково обманчивыми. Хотя Филипп знал Эрнана с детских лет, он каждый раз открывал в нем что-то новое и совсем неожиданное для себя, все больше и больше убеждаясь, что это знание — лишь капля в море, и уже давно оставил надежду когда-нибудь понять его целиком.

Вскоре Эрнан принял в свои руки бразды правления всем гасконским воинством. По представлению Филиппа герцог назначил Шатофьера верховным адмиралом флота, а отец Симона, Робер де Бигор, уступил ему свою шпагу коннетабля Гаскони и Каталонии в обмен на графский титул. Как старший сын новоиспеченного графа, Симон де Бигор автоматически стал виконтом, что дало насмешнику Гастону Альбре обильную пищу для разного рода инсинуаций. В частности он утверждал, что таким образом Филипп, опосредствованно через отца, компенсировал Симону некоторые неудобства, связанные с ношением на голове известных всем предметов. И хотя упомянутая сделка носила чисто деловой характер, Филипп все же отдавал себе отчет, что в едких остротах Гастона была доля правды…

Спустя неделю после первой ночи с Амелиной Филипп волей-неволей вынужден был признать, что до сих пор заблуждался, считая Бланку, а затем Нору лучшими из женщин сущих (после Луизы, конечно), и пришел к выводу, что никакая другая женщина (опять же, кроме Луизы) не может сравниться с его милой сестренкой. Амелина готова была молиться за Филиппа, ее любви хватало на них обоих; с ней он познал то, что не смогла ему дать даже Луиза — ощущение полной, почти идеальной гармонии в отношениях мужчины и женщины.

Луизу Филипп любил пылко, неистово, самозабвенно — как и она его; но единства мыслей и чувств они достигали лишь в моменты физической близости. А так между ними нередко возникали недоразумения, у каждого из них были свои интересы, разные, подчас диаметрально противоположные взгляды на жизнь — и они даже не пытались согласовать их, привести хоть к какому-нибудь общему знаменателю. Глядя с расстояния шести лет на свою супружескую жизнь, повзрослевший Филипп порой поражался тому, какая она была однобокая, однообразная. Они с Луизой были очень юны, почти что дети, и видели в любви только игру — интересную, захватывающую игру, играя в которую надлежало отдавать всего себя без остатка. А поскольку самым интересным из всего прочего была, по их мнению, именно физическая близость, то любились они до изнеможения, и каждый день, просыпаясь, уже с нетерпением ожидали наступления ночи, чтобы со свежими силами отдаться любовным утехам.

С Амелиной у Филиппа все было иначе. Он знал ее с пеленок, с малых лет они воспитывались как родные брат и сестра, никогда ничего не скрывали друг от друга, нередко разговаривали на такие щекотливые темы, что у Филиппа просто не повернулся бы язык заговорить об этом с кем-либо другим, и им вовсе не обязательно нужны были слова, чтобы достигнуть взаимопонимания. Для них было неважно, день сейчас или ночь, в постели они или вне ее, — во всем они находили себе радость, когда были вместе.

Иногда в голову Филиппа закрадывались мысли, что может быть, это и есть настоящая любовь, а с Луизой у него было лишь пылкое детское увлечение… Но когда он вспоминал прошлое, сердце его так больно ныло, так тоскливо становилось на душе, что не оставалось ни малейшего сомнения — на самом деле он любил Луизу. Их любви явно недоставало взаимопонимания, гармонического единства, эмоциональной насыщенности и разнообразия, но это чувство, безусловно, было первичнее, глубже, основательнее, чем то, которое связывало его с Амелиной. Смерть Луизы принесла ему не только душевные страдания, но и причинила самую настоящую физическую боль — будто он потерял частичку самого себя, своей плоти. Филипп прекрасно понимал, что если бы умерла Амелина, он бы так не страдал. Потому что не любил ее по-настоящему и, по правде говоря, не хотел бы полюбить. Филипп боялся (кстати, небезосновательно), что в таком случае он окончательно искалечит Симону жизнь, полностью, а не только частично, отняв у него жену.

Филиппу и так не давали покоя угрызения совести — ведь Симон был его другом, одним из трех самых близких его друзей. Время от времени, сжав волю в кулак, он предпринимал попытки прекратить свою связь с Амелиной, однако все его героические усилия пропадали втуне. Всякий раз Амелина разражалась рыданиями, называла Филиппа жестоким, бессердечным эгоистом — а это было выше его сил. Он ничего не мог противопоставить женским слезам, тем более слезам своей милой сестренки, и уступал ей, мысленно упрекая себя за беспринципность и в то же время радуясь, что Амелина вновь окажется в его объятиях.

В этих обстоятельствах следует отдать должное Симону. Особым умом он не отличался, но и не был самодуром и никогда не обманывался насчет истинных чувств Амелины. За время, прошедшее от получения известия о прибытии Филиппа до его коронации, Симон почти смирился с мыслью о том, что рано или поздно она изменит ему с Филиппом. Но когда это случилось, он поначалу вел себя как сумасшедший, рыдал как малое дитя, на все заставки проклиная мир, в котором живут эти неблагодарные, коварные и вероломные создания — женщины. Сгоряча он решил было немедленно уехать с Амелиной из Тараскона, однако, едва лишь он заикнулся об этом, она закатила истерику и напрямик заявила, что скорее умрет, чем расстанется с Филиппом. Тогда Симон понял, что если и дальше будет настаивать на своем, то вообще потеряет жену, которую беззаветно любит, и счел лучшим делить ее с Филиппом, выбрав из двух зол меньшее. Он даже проявил не свойственное себе благоразумие и на людях старался не выказывать своего отчаяния, зато в постели с Амелиной не столько занимался любовью, сколько упрекал ее в «развратности и бесстыдстве», что, понятно, не способствовало улучшению их отношений.

Со своей стороны Филипп, не будучи эгоистом, по-братски «делился» с Симоном и при этом не жадничал. Чрезмерный пыл Амелины он охлаждал многочисленными романами с другими женщинами, избрав, по его же собственным словам, тактику активного сдерживания. Пока она была умеренна в супружеской неверности, то и Филипп вел себя более или менее степенно; но как только Амелина выходила за рамки приличия, выставляя их связь напоказ, он расходился вовсю и менял любовниц ежедневно, а то и дважды ко дню.

В амурных похождениях ни Эрнан, ни Габриель Филиппа не поддерживали, а Гастон Альбре с его циничным отношением к женщинам частенько портил ему АППЕТИТ. Гастон был настоящим жеребцом и изменял своей жене, Клотильде де Труа, главным образом потому, что она одна не в состоянии была удовлетворить его животную похоть. К тому же почти каждый год Клотильда беременела и оттого не очень огорчалась частым загулам мужа, относясь к ним с пониманием и снисходительностью.

Полную противоположность Гастону представлял Габриель де Шеверни. Он был неисправным романтиком и не единожды говорил Филиппу, в ответ на предложение поухаживать за какой-нибудь барышней, что единственная женщина, за которой он согласится ухаживать, а тем более — разделить с ней постель, будет та, которую он полюбит и которая станет его женой. Такая достойная уважения принципиальность не в шутку тревожила Филиппа, который по своему опыту знал, как безжалостна бывает жизнь к идеалистам. Он чувствовал себя в ответе за судьбу этого парня, брата Луизы — единственной женщины, которую он по-настоящему любил и которая умерла шесть лет тому назад при родах его ребенка.

Что же касается Эрнана, то его вступление в ряды рыцарей ордена Храма Сионского явилось для Филиппа полнейшей неожиданностью. Если бы семь или восемь лет назад кто-нибудь сказал, что Шатофьер потеряет всяческий интерес к женщинам и, мало того, станет монахом, пусть и воинствующим, Филипп расценил бы это как глупую и не очень остроумную шутку. Однако факт был налицо: Эрнан не только строго соблюдал обет целомудрия, который принес, надевая плащ тамплиера, но и, по возможности, старался избегать женского общества. И хотя Эрнан никому не открывал свою душу, даже Филиппу — за исключением одного-единственного случая, когда умерла его молочная сестра, — но именно эти воспоминания наводили Филиппа на некоторые догадки, какими бы смехотворными они не казались на первый взгляд. Ни для кого из друзей Шатофьера не была секретом его детская любовь к Эджении, все знали, что ее смерть стоила Гийому жизни; но кто бы мог подумать, что эта девушка-плебейка, дочь служанки, оставила в памяти Эрнана такой глубокий след, который и семь лет спустя отзывался в его сердце острой, неистребимой болью…

 

23. ЛЕТО 1452 ГОДА

Первым шагом Филиппа в его восхождении на галльский престол и первым испытанием Эрнана как гасконского полководца был предпринятый ими поход на Байонну, которая тогда находилась под властью французской короны, являясь анклавом в окружении галльских земель.

Вкратце проблема состояла в следующем. В конце прошлого века во времена бездарного правления герцога Карла III Аквитанского, прозванного Негодяем, его кузен, французский король Филипп-Август II, известный потомкам как Великий, отторгнул от Гаскони ее северные графства Сент и Ангулем, а также юго-западный город-порт Байонну и почти все одноименное графство. После полувекового бездействия трех своих предшественников — Филиппа II Доброго, Робера I Благочестивого и Филиппа III Справедливого, — Филипп IV Красивый решил, что пора уже покончить с этой исторической несправедливостью и, естественным образом, процесс восстановления статус-кво предстояло начать с Байонны.

И вот, в одну тихую летнюю ночь в конце июня, втайне от всех собранная армия гасконцев во главе с Филиппом и Эрнаном неожиданно для многих, в том числе и для герцога, вторглась на территорию Байоннского графства и, не встречая значительного сопротивления, в считанные дни оказалась под стенами Байонны. Одновременно эскадра военных кораблей из Сантандера вошла в устье реки Адур и заблокировала байоннский порт, замкнув тем самым кольцо окружения города.

Однако приказа о штурме Байонны Эрнан не давал. Вместо этого гасконцы принялись разбивать лагерь, и граф Рене Байоннский, наблюдавший за всем происходящим со сторожевой башни замка, с облегчением вздохнул и удовлетворенно потер руки.

— Все в порядке, мессиры, — сказал он своим приближенным. — Коротышка-Красавчик и его молокосос-коннетабль намерены взять нас измором. Воистину говорится, что когда Бог хочет кого-то погубить, прежде всего лишает его разума. С нашими запасами пищи и питьевой воды мы продержимся дольше, чем они могут себе вообразить. А там, глядишь, соберутся с силами мои вассалы, да и кузен Филипп-Огюст не будет сидеть сложа руки и вскоре пришлет нам подмогу. Пойдемте обедать, мессиры. Если Красавчик считает Байонну легкомысленной барышней, на которую достаточно бросить один пылкий взгляд, чтобы она сама легла под него, то он глубоко заблуждается. Мы покажем ему, что Байонна — гордая и неприступная дочь Франции.

Говоря это, мессир Рене не учел двух существенных обстоятельств. Во-первых, после разорительного крестового похода французская казна была совершенно пуста. Введение новых налогов и повышение уже существующих, а также очередные фискальные меры по отношению к еврейским ростовщикам и торговцам, вплоть до конфискации у особенно зажиточных всего имущества, не дали желаемого эффекта, позволив лишь на время залатать дыры в государственном бюджете. Так что у Филиппа-Августа III попросту не было средств на снаряжение подмоги своему двоюродному брату, графу Байонскому; к тому же в самой Франции назревало всеобщее выступление баронов, которые решили воспользоваться ослаблением королевской власти, чтобы вернуть себе былые вольности, отнятые у них Филиппом-Августом Великим. А что до вассалов, на которых мессир Рене также возлагал надежды, то они явно не торопились на помощь своему сюзерену, а некоторые из них даже присоединились с гасконскому воинству — как они уверяли, из чувства патриотизма. Этих мелкопоместных сеньоров раздражало засилье французов в Байонне и их привилегированное положение, и они сочли за благо вновь стать подданными своего земляка. И вообще, отличительной особенностью этой военной кампании, наряду с ее стремительностью, было то, что Филипп строжайше запретил своей армии мародерствовать. По его твердому убеждению, они вели военные действия на своей, а не на чужой земле, а посему должны были соответствующим образом относиться к местному населению, которое, благодаря такой позиции Филиппа, встречало его не как завоевателя, но как освободителя.

Граф Байонский этого не знал и потому категорически отверг мирное предложение Филиппа капитулировать и присягнуть ему на верность, допустив тем самым роковую (и последнюю в своей жизни) ошибку.

Получив отказ, Филипп промолвил: «С богом, Эрнан», — и по приказу Шатофьера с громоздких и неуклюжих на вид повозок, которые во время похода двигались в арьергарде, раздражая непосвященных частыми задержками в пути, поснимали сшитые из плотной мешковины чехлы. Вокруг повозок закипела лихорадочная работа, и вскоре на близлежащих холмах были установлены огромные длинноствольные орудия, темные отверстия которых зловеще смотрели на город. Гасконцы не помышляли о пассивной осаде — они собирались подвергнуть Байонну артиллерийскому обстрелу.

Граф Рене должен был предвидеть такой поворот событий. Хотя в то время пушки (или «огненные жерла», как их называли) еще не очень часто применялись в боевых действиях — ибо были несовершенны, довольно опасны в обращении, а их использование обходилось весьма дорого, — Филипп был достаточно смел и богат, чтобы позволить себе подобную роскошь, сопряженную с риском. Он не принадлежал к числу вельмож старого пошиба и не цеплялся за изжившие себя традиции, согласно которым ведение войны с применением «дьявольских новомодных изобретений» расценивалось как таковое, что идет вразрез с кодексом рыцарской чести. Филипп был не только крупным землевладельцем и феодальным государем, но также и торговым магнатом. Снаряжаемые им заморские экспедиции в Индию, Персию и Китай приносили ему огромные доходы, иной раз превышающие поступления в его казну от всех других видов хозяйственной деятельности. А весной сего года в сантандерском порту из трюмов принадлежащих Филиппу кораблей были отгружены не только рулоны персидских ковров, тюки с индийскими пряностями и китайским рисом, не только шелка, чай и экзотические фрукты, но также и хорошо просмоленные бочонки с высококачественным по тогдашним меркам порохом из Византии. Так что для умного и предусмотрительного человека не было ничего неожиданного в том, что гасконская армия имела в своем распоряжении «огненные жерла» и людей, умевших с ними обращаться. На свою беду, Рене Байоннский не отличался ни умом, ни предусмотрительностью…

Под вечер загремело! Клубясь дымом, «огненные жерла» выплевывали ядра, которые медленно, но верно разрушали городские стены и врата, а самые дальнобойные из них производили опустошения внутри города, вызывая у населения невообразимую панику и наводя горожан на мысли о Страшном Суде. Тем временем кантабрийская эскадра несколькими выстрелами в упор вывела из строя все корабли береговой охраны и вошла в порт, будучи готовой под прикрытием артиллерии высадить на берег десант.

Байоннский гарнизон был деморализован в первые же минуты огневого штурма. Граф, брызжа слюной, на чем свет стоит проклинал «вероломного и бесчестного Коротышку-Красавчика», но о капитуляции и слышать не хотел. С наступлением ночи стрельба поутихла, однако полностью не прекратилась — Эрнан велел канонирам изредка напоминать байоннцам о том, что день грядущий им готовит.

Подобные напоминания в ночи возымели свое действие, и на рассвете Байонна сдалась. Как оказалось впоследствии, одно из таких «напоминаний», раскаленное массивное ядро, попало в графский дворец, да так метко, что рухнул потолок той комнаты, где как раз находились, держа совет, граф, оба его сына и несколько его приближенных. И граф, и его сыновья, и все его приближенные погибли в завале, а уцелевшие байоннские вельможи расценили это происшествие, как предостережение свыше, и приказали немедленно выбросить белый флаг. Они самолично явились пред светлые очи Филиппа и заверили его, что им гораздо милее провозглашать по-галльски: «Да здравствует принц!», чем по-французски: «Да здравствует король!»

Филипп изволил в это поверить.

Эрнан де Шатофьер с помпой принял капитуляцию всей байоннской армии.

Однако Филипп не отдавал приказа о снятии осады. Он велел привести к нему тринадцатилетнюю дочь Рене Байоннского, Эвелину, которая после ночных событий стала наследницей графства, и вошел в город только тогда, когда она принесла ему клятву верности как своему государю (он милостиво позволил ей не преклонять при этом колени).

Потом был подписан договор о присоединении Байонны к Беарну. Филипп учредил опеку над несовершеннолетней графиней Байоннской, ее опекуном назначил себя, по праву опекуна расторгнул ее помолвку с Анжерраном де ла Тур и тут же обручил ее с младшим сыном графа Арманьяка.

Трагедия закончилась фарсом. Не успела еще просохнуть земля на могиле отца, как его дочь заснула в объятиях виновника его смерти…

Захват Филиппом Байонны прошел почти незамеченным на фоне драматических событий, происходивших в то же самое время на крайнем юго-западе Европы. Локальный и, казалось бы, незначительный конфликт между кастильским королем и его дядей, графом Португальским, повлек за собой последствия глобального масштаба.

Едва лишь в Португалии стало известно о римском военном флоте, направленном императором на подмогу королю Кастилии, тамошние вельможи, сторонники самозваного короля, в одночасье превратились в яростных приверженцев единого кастильского государства и, поджав хвосты, быстренько выдали в руки королевского правосудия мятежного графа. Таков был бесславный итог притязаний Хуана Португальского на роль суверенного государя, и на этом бы все и закончилось, если бы Август XII не поставил во главе флота своего двоюродного брата Валентина Юлия Истрийского.

Девятнадцатилетний римский принц Валентин Юлий был не в меру горячим, воинственным и крайне честолюбивым молодым человеком. После пышных проводов, устроенных ему в неапольском порту, вернуться домой, так и не приняв участия в настоящем бою, было для него равнозначно поражению. Получив известие о капитуляции Португалии и письменные заверения Альфонсо XIII в нерушимости его прежних обязательств перед императором, Валентин Юлий, однако, не повернул свои корабли назад. Обуреваемый гневом и досадой, он взялся в неравный бой с мавританским военным флотом и подчистую сокрушил превосходящие силы противника, понеся при том незначительные потери.

Это был успех, достойный триумфа на родине, но окрыленный столь блистательной победой юный римский адмирал не остановился на достигнутом. Он направил свои корабли к Гибралтару, и уже к вечеру следующего дня этот стратегически важный город-порт оказался во власти римлян.

Представлялось очевидным, что горстка отчаянных храбрецов во главе с Валентином Юлием не в силах удержать в своих руках Гибралтар, и в конечном итоге весь римский флот будет разгромлен, а сам принц, если не погибнет, то попадет в плен. Но, к счастью, Альфонсо Кастильский вовремя сориентировался, и собранная им для похода на Португалию и еще не распущенная армия, совершив марш-бросок, ударила по Гранадскому эмирату с севера, а эскадра боевых кораблей из порта Уэльва атаковала Кадис. Учуяв, откуда ветер дует, Хайме III Арагонский, не ставя никаких предварительных условий, в спешном порядке отправил на помощь римлянам свой военный флот.

Как и в музыке, на войне экспромт, при наличии вдохновения, подчас приносит больше плодов, чем тщательно обдуманный и разработанный во всех деталях план предстоящей кампании. Менее чем за месяц гранадский эмират пал, сам эмир был пленен, а почти вся Южная Андалусия, за исключением мыса Гибралтар и порта Малага, доставшихся соответственно Италии и Арагону, вошла в состав Кастильского королевства. Таким образом, длившаяся более семи столетий Реконкиста в Испании была успешно завершена летом 1452 года.

Плоды этой блестящей победы пожинали не только Кастилия, Италия и Арагон. С благословения Филиппа балеарский флот участил набеги на Мавританию, а в середине августа гасконская армия оккупировала город Джазаир,* ставший впоследствии форпостом галльской экспансии в Северной Африке. Между тем иезуиты, пользуясь представившимся им случаем, расширили Мароканскую область ордена к северу, захватив портовый город Танжер, и остановили свое продвижение лишь на линии реки Ксар-Сгир, где встретились с арагонцами, которые тоже не теряли времени даром и взяли под свой контроль юго-восточную часть гибралтарского пролива, а также весь Сеутский залив вплоть до мыса Кабо-Негро.

Валентин Юлий Истирийский, удостоенный по возвращении в Италию триумфа, даже не думал почивать на лаврах. Вскоре он отправился в Тунис, чтобы воевать там для вящей славы Рима и возрождения его былого могущества.

Покончив с присутствием арабов на западе Европы и начав теснить их в Северной Африке, католический мир, вместе с тем, не мог не обратить свои взоры на восток континента, где наряду с надвигавшейся из Малой Азии турецкой угрозой, к северу назревали процессы прямо противоположного характера.

Еще в 1239 году, после победы русских войск в битве под Переяславом, великий князь Киевский Даниил, ставший впоследствии королем Руси, и хан Батый заключили перемирие, разделив между собой сферы влияния по линии Полоцк — Смоленск — Новгород-Северский — Северский Донец. В первые сто лет перемирия, которое, несмотря на постоянные пограничные стычки, соблюдалось вот уже более двухсот лет, русские короли объединили находившиеся в сфере их влияния княжества в единое государство, а затем утвердили власть Киева на Азове и в Северном Причерноморье. Так что в середине XV века, когда происходили описываемые нами события, Русь представляла собой могущественное государство на востоке Европы, равное по территории двум Германиям и уж куда более сплоченное, чем союз немецких княжеств.

А между тем, к северу от Руси набирала силу Литва. За прошедшие двести лет литовцы разделили с поляками Пруссию, изгнали ливонских рыцарей из куршских, ливских и эстских земель, успешно противостояли своим северным соседям, скандинавам, и даже было распространили свою власть на Карелию, впрочем, ненадолго. Вскорости им довелось уступить ее Московии, вассальному Орде государству, которое возникло в результате объединения славянских княжеств, оказавшихся в сфере влияния Казанского ханства.

Однако с тех пор литовские князья никак не могли забыть о потерянных территориях, также как и русские короли частенько вспоминали о том, что в былые времена северо-восточные княжества безоговорочно признавали верховенство над собой киевского престола. Несколько лет назад король Руси Роман II и великий князь Литовский Витовт IV решили, что настало время восстановить историческую справедливость, и, заключив между собой союз, начали активно готовиться к предстоящему освобождению своих, как не уставал повторять король Роман, «исконных территорий».

Московиты, которые, впрочем, и сами постепенно стряхивали с себя татарское иго, в принципе не имели ничего против братской помощи со стороны Руси, однако цена, запрашиваемая Киевом за эту помощь — так называемое воссоединение, — многим казалась непомерно высокой. И до монголо-татарского нашествия восточные славяне, этот конгломерат из множества разных племен, никогда не чувствовали себя единым народом, а после раздела их шаткой общности — старокиевского государства, северо-восточные славяне оказались в совершенно иных геополитических условиях, нежели их сородичи на юге и юго-западе. Двухсотлетнее пребывание под азиатским игом не могло не отразиться на психологии московитов, их национальном характере и культуре, жизненном укладе и, естественно, на самой форме московской государственности, которая была по-азиатски деспотичной.

Пожалуй, самым проевропейски ориентированным слоем московского общества являлось духовенство, поскольку оно напрямую зависело от Константинопольского патриаршего престола и большинство высших церковных постов в Московской метрополии занимали либо греки, либо русские. Именно епископы были единственными в Московии, кто безоговорочно поддержал идею Романа II об объединении двух восточно-славянских государств, а несколько позже (но с существенными оговорками) и идею папы Павла VII о воссоединении двух христианских церквей. Однако ни то, ни другое не нашло широкой поддержки ни у простонародья (хотя его мнения никто не спрашивал), ни среди московской знати. Московиты уже начинали осознавать себя нацией, отдельным народом, и предпочли бы еще на век-полтора оставаться под татарским игом, но сбросить его самим, собственными силами, сохранив при том свою самобытность и свою государственность.

Поэтому русский король, не придя к согласию с московским царем, заключил союз с великим князем Литовским, чтобы общими усилиями освободить Московию от ига неверных (пусть даже вопреки воле самих московитов) и присоединить ее к Руси, уступив Карелию Литве.

Обеспокоенный столь решительными намерениями Романа II, а также его настойчивыми утверждениями о том, что московиты никакой не народ, но лишь неотъемлемая часть единого русского народа, московский царь спешно отправил на запад представительную делегацию во главе с князем Николаем Рязанским и боярином Василием Козельским, целью которой было поелику возможно постараться настроить католических государей против Руси и Литвы, всеми средствами дипломатии (и не только дипломатии) сорвать вербовку ими наемников и закупку военного снаряжения для похода на Московию, а если получится — то и расстроить готовящееся объединение церквей.

Побывали Московиты и в Тулузе, где по прискорбному стечению обстоятельств в то же самое время находился Филипп — после успешной операции по захвату Байонны он приехал на несколько дней погостить у своего дяди, короля Робера, и повидаться со своим побочным братом, архиепископом Марком.

Первое знакомство Филиппа с московитами нельзя было назвать приятным. На второй день после их приезда между ним и боярином из свиты Николая Рязанского вспыхнула ссора из-за одной барышни, фрейлины королевы Марии Фарнезе. Московит повел себя с девушкой самым недостойным образом: подарил ей несколько соболиных шкурок и потребовал, чтобы она тут же оплатила ему «натурой». Однако девушка оказалась порядочной, она не хотела терять невинность ради каких-то соболиных шкурок — но, с другой стороны, и со шкурками ей было жаль расставаться. Боярин был неумолим — либо то, либо другое; поэтому барышня обратился за помощью к известному защитнику женщин Филиппу. Тот принял ее заботы близко к сердцу; ему очень понравилась девушка, к тому же его несказанно возмутила извращенность боярина, который сделал подарок не в благодарность за любовь, а наоборот — требовал любви в благодарность за подарок. В пылу праведного гнева Филипп обозвал московита жалкой утехой мужеложца — просто так обозвал, без всякой задней мысли, в его лексиконе это было одним из самых язвительных оскорблений, — и, что говорится, попал не в бровь, а в глаз. Как выяснилось позже, боярин, хоть и не был от природы гомосексуальным, в отроческие годы нежно дружил с юным царевичем, теперешним царем, чья слабость к молоденьким мальчикам была общеизвестна.

Униженный и оскорбленный московит пришел в неописуемую ярость. Вместо того чтобы чин-чином вызвать Филиппа на поединок, он тут же выхватил из-за пояса кинжал, явно собираясь прикончить обидчика на месте; его не остановило даже то, что Филипп не имел при себе никакого оружия. Благо рядом находился Габриель — он вступил со взбешенным боярином в схватку и, пытаясь выбить из его рук кинжал, совершенно нечаянно проткнул его шпагой. Удар Габриеля оказался смертельным для московита, и тот скончался на месте.

Скандал получился отменный, и королю Роберу пришлось приложить немало усилий, чтобы помешать Николаю Рязанскому придать этому чисто бытовому инциденту религиозную окраску; а архиепископ Тулузский свою очередную воскресную проповедь целиком посвятил смертному греху сладострастия, где в частности отметил, что ни католику, ни православному не дозволено обращаться с благородной девицей, как с девкой продажной.

Злополучные соболиные шкурки остались у барышни, виновницы всего происшедшего, в качестве компенсации за нанесенный ей моральный ущерб, а сама она, в знак благодарности за заступничество, подарила Филиппу свою невинность, ничего не требуя взамен. В свою очередь Филипп, в благодарность за спасение жизни, произвел Габриеля в рыцари и подарил ему еще одно поместье, а позже, уже после возвращения в Тараскон, счел нужным придать его владениям статус вице-графства, тем самым сделав своего первого дворянина виконтом.

Габриель был город и рад, как малое дитя. Он сразу же написал родителям письмо, вновь приглашая их к себе, и скрепил его своей новой печатью с графской короной, а внизу поставил подпись: «Ваш любящий сын Габриель де Шеверни, виконт де Олорон». Правда, ответа он так и не дождался…

В Памплону Филипп решил прибыть заблаговременно, чтобы наверняка опередить всех своих конкурентов — разумеется, за исключением виконта Иверо, который там жил. Слухи об отношениях Маргариты с Рикардом не столько тревожили Филиппа, сколько пробуждали в ней здоровый дух соперничества. Этьен де Монтини, которого в конце мая Филипп отправил в Памплону с тайной миссией и которому, похоже, через сестру удалось втереться в доверие к принцессе, в своих секретных донесениях сообщал, что хотя Маргарита всерьез увлечена виконтом, выходить за него не собирается, а все больше склоняется к мысли о необходимости брачного союза Наварры с Гасконью. Благодаря Монтини, Филипп был в курсе всех событий при наваррском дворе, но иногда его разбирала досада, что в отчетах Этьена лишь вскользь упоминалось имя Бланки. Однако он не решался требовать подробностей, боясь признаться себе, что Бланка по-прежнему дорога ему…

За несколько дней до отъезда произошло событие, вследствие которого численность гасконской делегации сократилась почти на треть, — обнаружилось, что Амелина беременна. При других обстоятельствах Симон де Бигор только бы радовался этому известию, но сейчас его возможную радость омрачали мучительные сомнения: от кого же у Амелины ребенок — от него или от Филиппа? Он угрожал ей и на коленях умолял признаться, чье дитя она носит под сердцем, и немного успокоился, лишь когда Амелина, положив руку на Евангелие, поклялась всеми святыми, что этот ребенок — его.

В приступе жесточайших угрызений совести Филипп и Амелина решили сгоряча, что впредь они будут любить друг друга только как брат и сестра, и поспешили сообщить эту утешительную весть Симону. Гастон скептически отнесся к их скоропалительному решению, правда, не отрицал, что до окончания памплонских празднеств этот обет братско-сестринской любви будет соблюдаться — хотя бы потому, что Амелина, в связи с ее положением, остается в Тарасконе.

Вместе с Амелиной вынуждены были остаться и другие гасконские и каталонские дамы, поскольку у герцога и Филиппа жен не было, а жена Гастона тоже ожидала ребенка, и следовательно, некому было возглавить женскую часть делегации. Так постановил экстренно созванный семейный совет, большинство на котором принадлежало молодежи. Кузены Филиппа разной степени родства с редкостным единодушием ухватились за возможность избавиться от своих жен, чтобы вволю порезвиться при наваррском дворе, славившемся своими плотскими соблазнами.

Такое бессердечное со стороны мужчин решение, несказанно огорчившее дам, впоследствии обернулось большой удачей, чуть ли не даром Провидения, ибо по пути в Памплону поезд гасконцев подвергся нападению…

 

24. ИЕЗУИТЫ И ТАМПЛИЕРЫ

Это произошло пополудни, милях в десяти от границы Беарна с Наваррой. К счастью, опытный проводник вовремя заподозрил что-то неладное впереди по пути их следования, и гасконцы успели надлежащим образом подготовиться к встрече с возможной опасностью. Однако в первый момент, когда меж деревьями замелькали черно-красные одежды рыцарей-иезуитов, у многих болезненно сжались сердца — если не от страха, то от суеверного ужаса.

Замешательство среди гасконцев, впрочем, длилось недолго и вскоре уступило место предельной собранности. Расстояние между противниками было небольшим, так что после обмена десятком стрел и дротиков, не причинившим ни одной из сторон никакого вреда, герцог, подняв руку с мечом, зычным голосом произнес:

— Вперед, дети мои! — и, пришпорив лошадь, помчался навстречу врагу.

Следом за ним с оружием наизготовку, дружно двинулись все остальные. Иезуиты, которые, видимо, рассчитывали внезапностью нападения внести сумятицу в ряды гасконцев, оказались лишенными этого преимущества и поначалу даже были ошарашены их неожиданной агрессивностью.

Уклонившись от копья своего первого противника, Филипп на ходу полоснул его мечом, да так удачно, что тот не удержался в седле и свалился наземь. Не утруждая себя проверкой, убит он или только ранен (это было делом слуг и оруженосцев), Филипп ворвался в гущу врагов, рубя налево и направо, в обилии сея вокруг себя смерть. Рядом с ним, плечом к плечу, бились Габриель, Симон, Робер Русильонский, еще два Филиппа и два Гийома — Арманьяки и Сарданские.

Общая ситуация складывалась не в пользу гасконцев, однако впадать в отчаяние было еще рановато. Численный перевес иезуитов компенсировался значительным количеством слуг из свиты гасконцев, часть которых вместе с оруженосцами помогала своим господам непосредственно в бою, а остальные, вооруженные луками, арбалетами и дротиками, обстреливали фланги, тем самым не позволяя иезуитам обойти гасконцев с тыла.

Потери обеих сторон пока что были незначительными: по нескольку человек убитыми и не более двух десятков раненными, в числе которых, как ни странно, оказался и Эрнан. Именно в этот день его угораздило нарядиться в тяжелые турнирные доспехи и, вдобавок, облачить в железные латы своего Байярда — молодого перспективного жеребца, которого он решил испытать на выносливость. При первом же столкновении изнуренный конь не устоял на ногах, и вместе с ним на земле очутился его хозяин. К счастью для Эрнана, иезуитов затем оттеснили, и жизни доблестного и незадачливого коннетабля опасность пока не угрожала. Слуги торопливо перенесли его под прикрытие фургона, а несчастный Байярд так и остался лежать на поле боя, закованный в железные латы, тяжесть которых не позволяла ему без посторонней помощи подняться на ноги.

В самом центре линии сражения герцог со свойственными ему спокойствием и хладнокровием мастерски орудовал мечом, отбивая удары иезуитов и метко разя их в ответ. На нем не было ни единой царапины, и своим примером он поддерживал мужество в сердцах воинов, которые, хоть и были в меньшинстве, успешно отражали атаки врага.

На правом фланге, где сражался Филипп, дела обстояли куда лучше. Руководимые им рыцари, главным образом молодежь, неумолимо продвигались вперед, и поверженные иезуиты, кто еще оставался в живых, тут же попадали под кинжалы оруженосцев и слуг, как свиньи под ножи мясников.

Филипп одобрительными возгласами приободрял друзей, а сам с нарастающим беспокойством поглядывал на противоположный фланг, где в виду отсутствия Эрнана, который все еще оставался без сознания, события разворачивались не в пользу Гастона Альбре и Робера де Бигор. Филипп не сомневался в победе, он был не вправе хотя бы на мгновение допустить обратное — но вот какую цену им придется заплатить за нее? Пока еще держится левый фланг, гасконцы находятся в более выгодном положении, и потерь среди них значительно меньше, однако у Гастона и графа де Бигор слишком мало рыцарей — еле-еле, каким-то чудом им удается сдерживать натиск иезуитов. Вот-вот, и… Нет! В последний момент иезуиты вынуждены ослабить давление на левом фланге и перебросить часть рыцарей на правый, где особенно опустошительно хозяйничает гасконская молодежь во главе с Филиппом. На какое-то время равновесие восстановлено — но надолго ли?..

За первым рядом нападавших Филипп заметил всадника в блестящих доспехах в шлеме, увенчанном пучком разноцветных перьев. Судя по роскошной одежде и властным жестам, которыми он сопровождал свои приказы, это был предводитель отряда.

— Эй, Габриель, Робер, Симон! — окликнул Филипп друзей, которые бились рядом. — А ну доберемся до того петуха!

С их помощью Филипп пробился к «петуху», как он окрестил предводителя, и пока друзья оттесняли иезуитов, налетел на него с занесенным мечом.

— Защищайтесь, сударь! Полно вам прятаться за спинами подчиненных!

«Петух» молча принял его вызов, и между ними завязалась жестокая схватка. На сей раз Филипп встретил достойного противника.

Иезуиты попытались было вновь сомкнуться и окружить нескольких смельчаков, но поздно спохватились — в образовавшуюся брешь уже ринулись гасконцы и предводитель нападавших оказался отрезанным от остальных своих рыцарей.

Ряды иезуитов дрогнули, однако Филипп понимал, что даже гибель «петуха» не остановит дальнейшего кровопролития. С болью в сердце он думал о том, что, возможно, кому-то из близких ему людей суждено будет пасть в этом бою; особенно он беспокоился за отца и Гастона. Ожесточенно сражаясь с «петухом», Филипп мысленно взывал к небесам, моля их не допустить победы ценой жизней его друзей и родственников.

И небеса как будто прислушались к его страстным мольбам. Внезапно за спинами иезуитов из-за ближайшего холма выплеснулся на прогалину стремительный поток белых плащей, блестящих лат, разномастных лошадей, сияющих на солнце лезвий обнаженных мечей и полощущихся на ветру штандартов ордена Храма Сионского, что в глазах радостно потрясенных гасконцев выглядело неоспоримым доказательство безграничной милости Господней. Громко, зычно раздался боевой клич: «Боссеан!» — и неожиданное появление тамплиеров поставило крест на всех планах иезуитов. Зажатые с обеих сторон превосходящими силами противников, они были обречены на неизбежное поражение. Исход поединка был предрешен.

Воспользовавшись замешательством «петуха», Филипп плашмя огрел его мечом по голове, измяв роскошный плюмаж, затем корпусом и руками вытолкнул очумевшего иезуита из седла.

— Габриель! — крикнул он. — Займись этим мерзавцем и присмотри, чтобы его не прикончили. Он мой пленник. — А сам, пришпорив лошадь, помчался дальше.

С появление тамплиеров схватка, начавшаяся как яростное противоборство, вылилась в поголовную резню. Мало кому из черно-красных рыцарей удалось избежать смерти. Герцог, такой хладнокровный в бою, теперь дал волю своему гневу. В молодости он люто возненавидел иезуитов за зверства, которые они творили в Арагоне во время войны с катарами, и после смерти отца изгнал их всех из Гаскони и Каталонии, сравнял с землей их командорства и запретил всяческую деятельность ордена сердца Иисусова в своих владениях. Герцог призвал не брать ни одного врага в плен, заявив, что в любом случае все пленники будут тотчас казнены.

Благодаря своевременному вмешательству тамплиеров потери среди гасконцев были незначительными. Из числа знатных господ погиб один только Ги де Луаньяк — камергер герцога. К превеликому облегчению Филиппа, никто из его друзей не был даже сколь-нибудь серьезно ранен, лишь Гастон Альбре под конец схватки вывихнул руку (он так увлекся, преследуя уносивших ноги иезуитов, что позабыл об усталости, а когда у него закружилась голова, не удержался в седле и упал с лошади); остальные же вообще отделались мелкими царапинами и ссадинами. Филипп слегка ушиб себе колено, у него неприятно зудели онемевшие руки, но он счел это сущими пустяками, когда к радости своей убедился, что на лице его нет ни малейших повреждений.

«Хотя шрамы украшают мужчину, — так рассуждал Филипп, — мне они ни к чему. Меня вполне устраивает то, что есть».

К тому времени Эрнан уже пришел в сознание и теперь, сидя на траве, обалдело таращился на усеянное телами иезуитов поле боя. Вдруг он изумленно воскликнул:

— Да это же Клипенштейн, чтоб мне пусто было! Гуго фон Клипенштейн! Он самый, клянусь хвостом Вельзевула!

Гигант-всадник лет тридцати пяти, по всей видимости, предводитель отряда, остановил своего коня и повернулся к Эрнану. Остальные тамплиеры вместе с гасконцами продолжали добивать иезуитов.

— Брат де Шатофьер! Вот так встреча! — Он подъехал ближе, спешился и участливо спросил: — Вы ранены?

— Ну… В общем… — смущенно пробормотал Эрнан. Только с некоторым опозданием он сообразил, в какую щекотливую ситуацию попал. Все это время, пока вокруг кипел бой, пока его друзья бились не на жизнь, а на смерть, сам он пролежал в безопасном местечке, даже не вынув из ножен меч. — В общем, мелочи. Ничего серьезного.

— Уж поверьте, ничего серьезного, — поспешил на выручку другу Филипп, который, по счастью, проезжал мимо. — Просто господину де Шатофьеру не повезло. Он упал и немного ушибся. — Филипп спрыгнул с лошади и смерил оценивающим взглядом могучую фигуру прославленного воина, который за свои подвиги в Палестине заслужил прозвище «Гроза Сарацинов». — Господин фон Клипенштейн, у меня, право, нет слов, чтобы выразить вам всю глубину своей признательности за столь своевременную помощь в тяжкую для нас минуту. Благодаря вам мы избежали больших потерь, и многие жены и дети будут до конца своих дней вспоминать в молитвах имена героев, спасших от неминуемой смерти их супругов и отцов.

— Это обязанность каждого христианина — помогать ближнему своему в годину бедствий, — скромно ответил тамплиер. — Благодарение Богу, мы поспели в самый раз. Эти еретики еще хуже магометан. И как их только земля носит!

— Ума не приложу, — задумчиво произнес Филипп. — Зачем мы им понадобились?

— Говорят, — отозвался Эрнан, поднимаясь на ноги, — что отдельные отряды иезуитов с молчаливого согласия своих командоров занимаются разбоем на большой дороге.

— Что-то такое я слышал, — кивнул Филипп. — Но, насколько мне известно, этим промыслом они занимаются небольшими бандами и уж тем более не афишируют своей принадлежности к ордену.

— Что правда, то правда, — согласился Шатофьер. — Обычно они переодеваются и избегают нападать на вооруженные отряды. А тут черт-те что: все одеты в иезуитскую форму, да еще и с боевыми штандартами. Если я не ошибаюсь, это знамена командорства Сан-Себастьян.

— М-да, в самом деле… Чертовщина какая-то!

Клипенштейн деликатно прокашлялся.

— Прошу прощения, милостивый государь, — обратился он к Филиппу. — Как я понимаю, вы монсеньор Аквитанский-младший.

— А отныне и ваш должник, — ответил Филипп. — Какими ветрами, столь счастливыми для нас, занесло вас в наши края?

Тамплиер улыбнулся.

— Смею надеяться, что ваш край вскоре станет не чужим и для меня.

— О! — радостно произнес Эрнан. — Вас назначили главой одного из гасконских командорств? И какого же?

— Берите выше, брат. Магистр Рене де Монтальбан после ранения в Палестине решил удалиться на покой в наш мальтийский монастырь и попросил гроссмейстера освободить его от обязанностей прецептора Аквитанского…

— Стало быть, вы назначены его преемником, — понял Филипп. — Очень мило. Но как вы оказались именно здесь? Верно, уже начали проводить смотр командорств?

— Нет, монсеньор, только собирался. Прежде всего, я хотел представиться вам и вашему отцу, как этого требует устав нашего ордена, но в Тарасконе я вас уже не застал, поэтому вместе с отрядом отправился вдогонку за вами. По счастью, я избрал более короткий путь, чем вы.

— И представились нам самым лучшим образом, — добавил Филипп. — Думаю, нет нужды особо оговаривать, что ни у меня, ни у моего отца не будет никаких возражений против вашей кандидатуры как прецептора Аквитанского. Надеюсь, теперь вы присоединитесь к нам? По моим сведениям, король Наварры пригласил вас участвовать в праздничном турнире в числе семи зачинщиков.

— Да, это так, — кивнул Клипенштейн. — Однако я вынужден отказаться от вашего любезного предложения продолжить путь вместе. До начала турнира еще больше двух недель, и я намерен за это время посетить несколько ближайших командорств.

— Что ж, удачи… Но, полагаю, вы не откажетесь провести этот вечер и ночь в моем замке Кастельбелло, что в трех часах езды отсюда. Мы остановимся там на пару дней, чтобы похоронить погибших и позаботиться о раненных.

— О да, конечно, — сказал Клипенштейн. — С огромной радостью мы воспользуемся вашим… — Вдруг лицо его вытянулось от удивления, брови взлетели в верх, и он во все глаза уставился на предводителя иезуитов, которого, уже без шлема, вел к ним Габриель. — Ба! Родриго де Ортегаль! Прецептор Наваррский собственной персоной. Ну и дела!

Филипп внимательно всмотрелся в холодные, безмолвные черты лица иезуита.

— А хоть и сам Инморте. Кто бы он ни был, это не помешает нам допросить его с пристрастием.

— А еще лучше будет немедленно повесить его на ближайшем суку как лесного разбойника, — послышался рядом гневный голос герцога. Он подъехал к ним на лошади, с окровавленным мечом в руке и посмотрел на прецептора ненавидящим взглядом. Затем повернулся к своему оруженосцу: — Эй, Лоррис! Неси сюда веревку. Сейчас мы вздернем этого мерзавца.

— Постой, Лоррис! — властно произнес Филипп. — Это мой пленник, отец.

— Ну и что? Любой иезуит заслуживает смерти. А прецептор — подавно.

— Простите, отец, — Филипп был непреклонен, — но это Беарн, государь здесь я, и мне решать, как поступить с моим пленником. Первым делом его следует допросить; надеюсь, в Кастельбелло найдется мало-мальски искусный палач, который сумеет развязать ему язык.

Клипенштейн покачал головой.

— Боюсь, что безнадежно, монсеньор.

— Что вы имеете в виду? — спросил Филипп.

— Все посвященные в тайны ордена иезуиты крепко держат язык за зубами. Разумеется, я не стану утверждать, что Инморте навел на них чары, но мне известно несколько случаев, когда попавшие в плен к сарацинам и маврам командоры ордена сходили с ума под пытками, так и не проронив ни слова.

— Точно, — подтвердил Эрнан. — Я тоже об этом слышал.

— Ага, — сказал Филипп и вновь поглядел на прецептора.

В ответ тот лишь искривил губы в едва заметной ухмылке. Лицо его оставалось таким же холодным и беспристрастным, а взгляд был исполнен решимости, в нем ярко пылал огонь фанатизма.

«Нет, — понял Филипп. — Он не заговорит. Он умрет или сойдет с ума под пытками, но будет молчать до конца. Что-что, а подбирать верных соратников Инморте умеет. Пожалуй, лучше будет последовать совету отца и вздернуть его. Однако…»

И тут Филипп принял решение, которое потрясло и возмутило не только герцога, патологически ненавидевшего иезуитов, но и всех без исключения гасконцев и тамплиеров. Он отпустил Родриго де Ортегаля на свободу!

Когда страсти поутихли, Филипп уточнил, что прецептор может сесть на лошадь и беспрепятственно удалиться на двести шагов в любую сторону, после чего он становится свободным в полном смысле этого слова, без каких-либо гарантий личной неприкосновенности.

Такое разъяснение положило конец ропоту недовольства, а кое-кто даже нашел решение Филиппа весьма остроумным. Человек десять тамплиеров и примерно столько же гасконцев принялись готовиться к погоне за иезуитом, как только он отъедет на двести шагов. Но прежде чем принять дарованную ему свободу зайца, преследуемого сворой гончих псов, Родриго де Ортегаль изъявил желание переговорить с Филиппом с глазу на глаз.

Эта просьба показалась немного странной. Прецептора тщательно обыскали на предмет обнаружения спрятанного оружия, но ничего подозрительного не нашли. После недолгих раздумий Филипп попросил присутствующих оставить их наедине.

Когда все отошли от них на достаточное расстояние, прецептор заговорил:

— Монсеньор, вы подарили мне жизнь… вернее, дали мне шанс спасти свою жизнь, и теперь я у вас в долгу…

— Забудьте об этом, — презрительно оборвал его Филипп. — Я не нуждаюсь в вашей признательности. Тем более, что я поступил так вовсе не из милосердия, которого вы не заслуживаете. Я полностью согласен с отцом, что вам самое место на виселице, однако я не хочу марать свои руки кровью пленника.

— То есть, вы умываете их? Как Пилат.

Филипп пожал плечами.

— Думайте, как хотите. Мне ваше мнение безразлично.

— Ну что ж, — произнес прецептор. — В таком случае, расценивайте то, что я вам скажу, как если бы вы допросили мня с пристрастием. Но учтите, что тогда я не сказал бы вам ничего. Да и сейчас скажу далеко не все — но лишь то, что сочту нужным сообщить.

— Ладно, меня это устраивает. Я слушаю.

Иезуит в упор посмотрел на него.

— Я получил указание уничтожить вас.

Филипп громко фыркнул.

— Знаете, — саркастически произнес он, — я почему-то сразу заподозрил, что вы не собирались пригласить нас разделить с вами трапезу.

— Боюсь, монсеньор, — заметил прецептор, — вы неверно поняли меня. Я получил указание уничтожить ВАС, именно ВАС. До остальных ваших спутников мне не было никакого дела.

— Вот как! — сказал Филипп. — И чем я заслужил такую высокую честь?

— Вы приговорены к смерти тайным судом нашего ордена. Вы не единственный приговоренный, но вы один из первых в нашем списке.

В лицо Филиппу бросилась краска гнева и негодования.

— А кто вы, собственно, такие, чтобы судить меня?!

— Мы творцы истории, — невозмутимо ответил Родриго де Ортегаль. — За нами будущее всего человечества. Мы — рука Господня на земле.

— Карающая длань, — иронически добавил Филипп.

— И творящая. Творящая историю и карающая тех, кто стоит на нашем пути, на пути к грядущему всемирному единству. И именем этого единства, к которому мы стремимся, суд нашего ордена приговорил вас к смерти. Вас следовало бы уничтожить еще раньше, но мы недооценили исходящую от вас опасность. Однако в последнее время линии вашей судьбы прояснились…

— Я не цыган, господин иезуит, — вновь перебил его Филипп. — И не верю в судьбу. Я верю в вольную волю и Божье провидение.

— Это несущественно, монсеньор. При всей вашей вольной воле свобода вашего выбора ограничена множеством субъективных и объективных факторов, отсюда и вырисовываются линии вашей судьбы. И поверьте, эти линии, все до единой, представляют смертельную угрозу для нас и нашей цели. Другими словами, что бы вы ни делали, вы будете лишь вредить нам в достижении всемирного единства.

— Того самого единства, — криво усмехнулся Филипп, — которое вы уже установили на территории своих областей? О, в таком случае можете не сомневаться — буду вредить вам, ибо, по моему убеждению, вы несете миру не единство, а всеобщее рабство и мракобесие. Ваше будущее — жуткий кошмар, вы не творцы истории — но ее вероятные могильщики, а если вы и являетесь чьей-то рукой на земле, то не Господней, а дьявольской. Будьте уверены — а ежели спасетесь, то так и передайте своему хозяину, — что я приложу все усилия, чтобы стереть ваш орден с лица земли. Я твердо убежден, что этим я сделаю большую услугу всему человечеству и совершу богоугодное деяние.

— Я уважаю ваши убеждения, — ответил прецептор, и лицо его приобрело прежнее непроницаемое выражение. — Вам я сказал все, что хотел, монсеньор.

Поздно ночью в Кастельбелло явились измотанные бешеной скачкой тамплиеры и гасконские рыцари, которые преследовали Родриго де Ортегаля. Иезуиту удалось оторваться от погони.

А Филипп долго думал над тем, что сообщил ему прецептор. В конце концов он решил не рассказывать о смертном приговоре никому, даже Эрнану, которому всецело доверял. И Эрнану — особенно.

«Если он узнает об этом, — так обосновал свое решение Филипп, — то будет ходить за мной по пятам, не даст мне покоя ни днем, ни ночью. И главное — ночью… Нет, это будет слишком! Я уж как-нибудь сам о себе позабочусь».

 

КОММЕНТАРИИ

Первый король Галиии, Людовик, граф Тулузский, известный как Людовик Освободитель, по мужской линии был потомком франко-германского императора Карла Великого.

Вообще говоря, для галльского языка, сформировавшегося под сильным итальянским влиянием, характерно окончание существительных на гласные «а», «о», «е». Но поскольку в нашей действительности Галлия — это южная Франция, автор счел целесообразным употреблять галльские имена в французской транскрипции: Филипп (Philippe) вместо Filippo, Робер (Robert) вместо Roberto, Арманд (Armand) вместо Armando, Эрнан (Ernand) вместо Ernando и т. д. Впрочем, это не касается женских имен, заканчивающихся на «а» (Amelina все-таки читается как Амелина, а не Амелин, Isabella — Изабелла, а не Изабель, Catarina — Катарина, а не Катрин), и некоторых мужских (Carol — Карл, Ricardo — Рикард, Antonio — Антонио, Claudio — Клавдий).

Фелипе (Felipe) — кастильское произношение имени Филипп.

Pax vobiscum, mi fili — «Мир вам, сын мой» (церк. лат.).

Et vobis pax, pater reverendissime — «И вам мир, отче преподобный» (церк. лат.).

Галльский скудо (в отличие от римского) — золотая монета, равная по достоинству двенадцати серебряным сольдо или двадцати четырем динарам.

Амелина (Amelina) — уменьшительное от Amelia.

Графства Испанской Марки — территория, охватывающая юго-западную часть Пиреней, а также север и центр Каталонии.

Юлия (Julia) — родовое имя. По логике, в данном контексте следовало бы употребить его в кастильской транскрипции — Хулия (уж коль скоро арагонский король назван Хайме, а не Иаков), — однако автор намеренно допустил это несоответствие, чтобы подчеркнуть принадлежность Юлиев Арагонских (los Julios de Aragon) к младшей ветви рода Юлиев Римских.

Франсийское Chateau-Fier (Chateaufier) соответствует галльскому Castel-Fiero.

Бакалавр — здесь, безземельный рыцарь.

В 1428 году Клавдий II, граф Иверо (Claudio d'Ibero или, по-кастильски, de Ebro), обратился к тогдашнему королю Италии (императору Римскому) Корнелию IX с просьбой руки его дочери Дианы. Получив вежливый, но категорический отказ, он, тем не менее, не отступился от своего, устроил похищение принцессы (которая нисколько не возражала) и женился на ней. Императору пришлось смириться с этим браком.

Dixi — «Я сказал» (лат.). Это слово традиционно завершает речь сенатора (в смысле: «Я сказал все, что хотел»).

Marco de Filippo. Напомним, что Filippo — галльское (и итальянское) произношение имени Филипп.

Филипп-Август II Великий (род. 1372 г.) — король Франции с 1385 года, дед Филиппа-Августа III. Читателю следует иметь в виду, что во Франции правили короли как под именем Филипп (Philippe), так и под именем Филипп-Август (Philippe-Auguste).

Мать Элеоноры Кастильской (а также Бланки, Альфонсо и Фернандо) Бланка Португальская (ум. 1441 г.) была дочерью Хуана Португальского и Жоанны Аквитанской, родной сестры герцога Робера I Благочестивого, деда Филиппа.

Дворец на Палатинском Холме в Риме был официальной резиденцией императоров.

Коннетабль — в Средние века, верховный главнокомандующий сухопутных сил.

Насчет происхождения имени Инморте у историков и гениалогов нет общего мнения. Но как бы то ни было, «inmortis» по-галльски означает «бессмертный».

Олисипо — Лиссабон.

Лузитания — Южная Португалия.

Оска — Уэска.

Интердикт — отлучение от церкви целой территории. В области действия Интердикта запрещены все виды богослужений, включая крещение и отпевание.

Имеются в виду Азорские острова.

Может быть, это не очевидно, но тем не менее факт: и Stefano, и Etien (а также Esteban) имеют общее происхождение — от греческого Стефанос.

Джазаир — Алжир.