Вдоволь порезвясь в голубой чаше бассейна, устроенного прямо посреди роскошного сада, молодые эвпатриды, распластавшись на покрытых мягкой тканью деревянных решетчатых лежаках, подставили мокрые тела солнцу. Ксантипп лежал с сомкнутыми веками, наслаждаясь негой и покоем. Роскошное угощение, на которое не поскупился молодой Пасикл, сын богатого ростовщика Ликса, пригласив в гости пятерых приятелей, вполне украсило бы собой любой пир, а не только дружеские посиделки. Они были прерваны как раз затем, чтобы размяться после долгого возлежания с кубком в руке и благодаря купанию опять возбудить аппетит — Пасикл не любил коротких застолий. А перед тем, как плюхнуться в прозрачную воду, он заговорщицки подмигнул гостям:
— Друзья! Вас ожидает сюрприз, но вот какой, не скажу — иначе что за сюрприз!
Это сообщение приятно взволновало молодых аристократов, а Ксантипп в который раз подумал, что Пасиклу повезло с отцом, пусть он и не такого знатного происхождения. Впрочем, знатность без богатства — все равно что ножны без меча. Он, Ксантипп, родовит, как, может, никто другой в Афинах, но нищ, как последний портовый грузчик из Пирея. А вот Пасикл, едва появясь на белый свет, уже трижды выбросил шестерку— даже глаза у него желтые, будто их тотчас же ослепил блеск золота. Ксантиппу же выпала иная планида: его отец, самый знаменитый не только в Афинах, а, пожалуй, и во всей Элладе человек держит его в черном теле, полагая, что безупречно выполняет отцовский долг. О, Схинокефал!Ужели ты длиннющей своей головой не можешь уразуметь, что молодость дана человеку не только для подвигов, но и для обладания молодыми красивыми женщинами, которые в Афинах стоят совсем недешево. «Ты гуляка и мот! — много раз с ледяным презрением выговаривал ему Перикл, и в такие моменты Ксантипп всегда удивлялся его железной выдержке. — Как ты не поймешь, что нельзя прожить жизнь пустоголовым лентяем. Наверное, в любой бронзовой голове, изваянной великим Фидием, бродит больше мыслей, чем в твоей, хоть она и наполнена живыми мозгами. Похоже, ты становишься настоящим бесчестьем для древнего и славного рода Алкмеонидов». «Большим, чем Мегакл, твой предок, запятнавший себя святотатством?», — хотел однажды спросить Ксантипп, но вовремя прикусил язык. Впрочем, у Ксантиппа достаточно мужества, дабы признать, что отец прав. Да, он хочет наслаждаться всем тем, что предоставляет мужчине молодость и знатность. Да, он не в состоянии не поддаться соблазнам, которые на каждом шагу таит большой процветающий город. Да, он так любвеобилен, что отказаться от посещения лучших порнейонов столицы означает потерять смысл существования. Любой мало-мальски зажиточный торговец, который ему неистово завидует — как же, сын самого Перикла, узнав, что к чему, тут же сменит зависть на жалость или, скорее всего, презрение. Как бы того не хотел отец, который, кажется, слишком буквально воспринял слова на храме Аполлона в Дельфах — «Ничего сверх меры», а Ксантипп себя переделать не в силах. Младший брат, Парал, на него не похож — послушен, умен, любит пофилософствовать, вот пусть отец им и тешится. Им да еще неистовыми объятиями потаскухи Аспасии, которая подарила Периклу незаконнорожденного сыночка.Странно, но отец, который всех хочет сделать свободными, его, Ксантиппа, родного своего сына, в то же время обрекает на несвободу, упрямо ущемляя его в средствах. И Ксантипп ему этого никогда не простит. Униженному всегда хочется отомстить, хотя на что способна козявка против льва? Впрочем, досадить льву может и блоха. Мелкими, но частыми укусами. Надо с этой целью использовать и сегодняшнюю пирушку. Она усилит ту сплетню, которая уже потихоньку гуляет по Афинам.
Уже обсохшее тело приятно горячело под солнцем. Еще немножко, и пир продолжится. Интересно, чем сверхпряным собирается попотчевать их эта беззаботная и лукавая шельма Пасикл? Ксантипп хотел было разомкнуть веки: кажется, рядышком разлегся хозяин пира, да передумал — лень, к тому же свет белого дня резко полоснет по глазам, и исчезнет то самое золотистое, искристое, нежное, что проникает сквозь тонкую кожу век. Ограничился тихо-вопрошающим:
— Пасикл, ты?
— Да, дорогой Ксантипп — куда я денусь от моего самого почетного гостя?
— Представь себе — в Афинах объявилась галка, которая хочет одеться в чужие перья.
— То есть?
— А то и есть! — передразнил приятеля Ксантипп. — Как я понял, этот человек хоть на какое-то время хочет почувствовать себя мною.
— И как ты об этом узнал?
— «Синеокая Стафилея» рассказала. У нее был посетитель, который, узнав, что я частенько покупаю ее любовь, попросил, чтобы она делала с ним то же самое, что и с Ксантиппом, сыном Перикла.
— Понятно, почему. Он жаждет хоть ненадолго вообразить себя причастным к знаменитому роду Перикла Олимпийца, — весьма неосторожно, не очень-то щадя самолюбие приятеля, сказал Пасикл.
— Вот именно, — недовольно сказал Ксантипп, в душе немножко негодуя, но больше даже радуясь, что разговор вышел на отца. — И никуда мне не спрятаться от моего великого родителя. Ни мне, ни моей жене.
— То есть? — неподдельно удивился Пасикл.
— А то и есть, дорогой Пасикл. Моему отцу не хватает ласк его Аспасии, а старый сатир еще полон похоти, он не прочь затащить на свое ложе и молоденькую сноху.
— Ты хочешь сказать… — потрясенно прошептал Пасикл.
— Да яснее уж и сказать нельзя. Ты правильно все понял.
— Не верю. Клянусь Зевсом, я не верю тебе, Ксантипп.
— У меня тысяча доказательств, — с деланной горечью произнес Ксантипп. — Но дать ход делу я не могу. Разве тебе не известно, насколько могуществен мой отец? И в какое бы невыносимое, унизительное положение я не был бы поставлен, ерепениться не стоит: Олимпиец оставит меня без средств к существованию.
— А правда, что Аспасия благоволит Алкивиаду?
— Это настолько верно, как и то, что мы с тобой недавно плескались в этом бассейне. Посуди сам, разве Аспасия способна избавиться от старых привычек? Эта женщина — скопище порока. Старый сатир силен, но она ненасытна. А Перикл иногда тоже бывает слеп. Он по-отечески опекает Алкивиада,но этот шепелявый красавчик, как ты знаешь, парень не промах… Впрочем, я наболтал тебе много лишнего. Кому интересны наши семейные тайны? Поэтому прошу тебя, дорогой Пасикл, будь молчаливее рыбы, — умоляюще произнес Ксантипп, прекрасно зная, что сын Ликса совершенно не умеет хранить чужие секреты.
— Неужели, Ксантипп, ты во мне сомневаешься? — искренне возмутился Пасикл, который уже прикидывал, кому из остальных четверых гостей он на ушко расскажет об услышанном.
— Я неправ, дружище. И впрямь, ты никогда не давал мне повода для упрека из-за твоей болтливости, — мягко сказал Ксантипп. — Посуди сам: если бы я тебе не доверял, то ни за что не поделился бы своей бедой.
— Эй, благородные афиняне, а не подвело ли у вас животы от голода? — внезапно раздался веселый, задорный голос Дифанта, Симихидова сына, который отличался необычайной прожорливостью и как-то на спор в один присест съел двух отлично зажаренных барашков. — Я вот прислушиваюсь к себе — а там, внутри, ох и урчит.
— Пребывая среди чревоугодников, таковым и станешь, — проворчал Ксантипп, открывая глаза и невольно щурясь от резкого солнечного света. — А если откровенно, дружище Пасикл, я бы не отказался сейчас от «Синеокой Стафилеи».
— На этой виноградной лозе, от которой ты без ума, свет, однако, клином не сошелся. Пойдем, покажу тебе свой виноградный сад… — И совсем уж загадочно Пасикл добавил: — Одно другому не мешает…
Не успел Ксантипп поинтересоваться, что бы это означало, как хозяин дома рывком поднялся с лежака, с наслаждением выпрямился, размялся и зычно провозгласил:
— Вперед, лучшие из афинян! Продолжим наш дружеский пир!
Не оглядываясь, заторопился к увитой плющом террасе, где в зеленом зыбком полумраке еще сновали слуги, внося последние блюда и кратеры с вином. Едва завидев своего повелителя, тут же удалились. А Пасикл, достигнув террасы, тотчас развернулся лицом к гостям и призывно вздел руки. Еще мгновение, и сладострастное пение невидимых флейт вдруг наполнило пустую террасу, но загадка сия тут же прояснилась — из разных углов, устремясь встречь друг дружке, выплыли в танце шесть безукоризненно сложенных танцовщиц. Прозрачные, как воздух, одеяния делали их почти совсем нагими. Авлосы, прижатые к сочным чувственным устам, возвещали о том, что жизнь хороша лишь тогда, когда сулит милые забавы, негу и любовь… Авлетриды! Сама Афродита Пандемос отвела им золотую середину в храме продажной женской любви. Выше их — лишь гетеры, но авлетриды тоже, не в пример дешевым проституткам из диктерионов, умеют заставить мужчин потерять голову, прельщая их не только телесной красотой, но и тем артистизмом, который опьяняет любого смертного. Авлетриды были умны, возвышенны, искусны в танце, пении, игре на музыкальных инструментах и…доступны — для тех, у кого водятся большие деньги.
И без того пребывая в отличном настроении, Ксантипп, как, впрочем, и остальные гости, воодушевился еще больше — так вот о какой приятной неожиданности позаботился радушный Пасикл. И хотя все шестеро авлетрид были чудо как хороши, Ксантипп наметанным глазом тонкого ценителя женщин мгновенно выделил черноглазую и столь белокожую девушку, что у него аж защемило сердце. О, боги! Струящийся дым вуалевой ткани не в силах был затмить лилейную белизну ее гладкой, как полированный мрамор, кожи. Сама природа, казалось, дошла здесь «до ногтя».
— Кто ты, прекрасная незнакомка? — шепотом спросил Ксантипп, когда авлетрида, соблазнительно покачиваясь роскошным и в то же время по-девичьи изящным станом, поравнялась с ним. — Кажется, я раньше не видел тебя в нашем городе.
— Аркадянка Археанасса. Я здесь недавно, — одними губами ответила девушка, искоса, но весьма пристально глянув на молодого эвпатрида. А тот заметил, что аркадянка не только на него произвела неотразимое впечатление — жадных глаз от ее фигуры не отрывали и мускулистый стройный красавец Ахелодор, сын притана Идоменея, одного из богатейших граждан Афин, и плотоядный Пасикл. Что воспоследует далее, Периклов сын знал хорошо. Хмельные отпрыски состоятельных отцов, забыв обо всем на свете, начнут делить этих красивых, разжигающих похоть, бабочек, покупая их богатыми подарками, и лучшие из лучших достанутся тем, для кого верх расточительности — дело привычное. Ксантипп, рассеянно приняв из рук виночерпия серебряный кубок с хиосским, с тоскою следил, как аркадянка Археанасса, и смугловатая, будто выточенная из темного дерева беотийка Миртиона, и желтоволосая, как одуванчик, левкадянка Теодетта, и мегарянка Хрисогона с узкими покатыми плечами, хорошей талией и чуть тяжеловатым, что очень возбуждает, задом, и две остальные, о которых Ксантипп еще не успел разузнать, кто они и откуда, каким ветром занесены в аттические края, уже так ускорили ритм, темп танца, что даже не верилось — они ли еще несколько минут назад так плавно, как лебеди на озерной воде, приподнимаясь лишь на кончиках пальцев ног, устремились навстречу друг другу из противоположных концов этой огромной, как рыночная площадь, террасы? Апогей пляски авлетрид заставил молодых аристократов восторженно ахнуть — прозрачные одеяния, незаметно сползшие с них (так грациозно, может быть, лишь змеи освобождаются, выползают по весне из старой своей оболочки), вдруг, как бы сами по себе, упали на гладкий, чуть прохладный мраморный пол. Археанасса! Она стояла в самом центре образованного авлетридами круга и слегка прищуренными глазами прямо и призывно смотрела на Ксантиппа. Знала ли она, кто он? Наверное… А, может, и нет — какая разница? Главное — она тоже выделила его, как он — ее. Она, ослепительная авлетрида, а не какая-нибудь дешевая шляха из грязного притона, тоже имела на это право. Она была достаточно свободна даже для того, чтобы отказать любому из этих шестерых, пусть они цвет афинской знати, в своей благосклонности. Ксантипп вздрогнул всем телом, словно укололся об острый шип сассапарели — у него совсем нет денег! Он не учел того, что Пасикл так расщедрится! В сладком, наполовину злобном отчаянии он сорвал со среднего пальца фамильный золотой перстень, подаренный ему отцом на двадцатилетие: «Ты теперь полноправный гражданин Афин!», бросил его Археанассе, которая, смеясь, поймала на лету его дар. Еле заметно кивнула в знак благодарности, вскинула вверх, разыгрывая удивление, темные брови. Не меньшее, если не большее впечатление жест Ксантиппа произвел и на пирующих.
— Друг мой, ты щедр, как Крез, — мягко заметил Пасикл.
— Вина! — потребовал Ксантипп. — Вина прекрасной Археанассе и ее подругам! И мне еще вина!
Ксантипп подвинулся, высвобождая место для красавицы-авлетриды. Его одолевало страстное желание тут же прикоснуться губами к этой необыкновенной коже, к темной, мягкой ворсе бровей, поцеловать, наконец, ее смеющиеся глаза. Но зачем торопиться? Кто знает, кому достанется эта аркадянка? Он смотрел, как девушка пьет из маленького кубка вино, как теперь ест крохотную, зажаренную целиком перепелку, как снова делает глоток хиосского, как берет с блюда матово-черную оливку… Когда Археанасса утолила первый голод, Ксантипп, омывая ее текучей голубизной огромных, как у отца, глаз, спросил:
— Ты ведь поешь, Археанасса? Так спой же нам что-нибудь.
— О любви?
— Ты угадала.
По знаку аркадянки Теодетта и Хрисогона поднесли к губам флейты, и голосом Археанассы запел, казалось, сам великий Алкей, чье застенчивое признание Сапфо заставляло сжиматься сердце:
Сапфо фиалкокудрая, чистая,
С улыбкой нежной! Очень мне хочется
Сказать тебе кой-что тихонько,
Только не смею: мне стыд мешает.
Красивый мелодичный голос затих, истаял, и настала такая тишина, что было слышно, как звенит, кружа над ломтем дыни, золотая пчела. И опять заплакали флейты, в их тонкий, как у маленькой девочки, плач вплелось пение Археанассы, чьими устами отвечала мятущемуся поэту сама «десятая муза», ее белая печальная фигура на самом высоком утесе Лесбоса отчетливо виделась Ксантиппу.
На нерешительную «алкееву строфу» тут же откликнулась укоряющая «сапфическая строфа»:
Будь цель прекрасна и высока твоя,
Не будь позорным, что ты сказать хотел, —
Стыдясь, ты глаз не опустил бы,
Прямо сказал бы ты все, что хочешь.
Археанасса впервые посмотрела на Ксантиппа, на всех остальных гостей без улыбки — поэтическое, песенное колдовство еще целиком владело ею. Тонкий золотой звон рассыпала в воздухе нерешительная, как сам Алкей, пчела, так и не осмеливаясь приникнуть к дынному, столь завораживающему ее ломтику. «Или эта авлетрида будет сегодня моей, или…», — горячечно подумал Ксантипп, не удосужившись, впрочем, разобраться, что же воспоследует за его вторым «или». Но вслух, однако, искренне похвалил аркадянку:
— Более медового голоса, сколь живу, я еще не слыхал. Не угодно ли тебе, прекрасная Археанасса, порадовать нас еще своим искусством? Вы согласны со мной, друзья? Впрочем, что их спрашивать — они до сих пор не освободились от твоих чар.
— Хорошо, — согласилась авлетрида. — Но теперь эти чары многократно станут сильнее. Я с подругами спою вам «Гимн Афродите», который написала божественная Сапфо.
У всех шестерых на коленях появились лиры, и после короткой нежной прелюдии к самому, кажется, небу вознеслось не менее нежное, донельзя слаженное хоровое пение:
И до того жалобно прозвучало это «сжалься», что даже вечный обжора Дифант застыл с громадным куском недоеденной зайчатины. Глаза его запечалилсь, словно кто-то отобрал у него лакомство, которое он уже приготовился отправить в рот. На серьезный, переживательный лад настроились и Ахелодор, и молодой командир конницы, мускулистый атлет Гиперид, и Херсий, племянник богатого землевладельца Крития — этот Херсий тоже был болтлив, как сорока, и Ксантипп готов был биться о заклад, что именно ему совсем скоро выложит пряную новость Пасикл.
А песенное серебро взывало:
Когда истончилась, прервалась наконец серебряная нить пения авлетрид, Пасикл воскликнул:
— О, Сапфо! О, земная богиня любви, которой подвластны все ее тайны! Выпьем же, други мои, за любовь!
— Уж не имеешь ли ты в виду любовь женщины к женщине? — язвительно вопросил Дифант, но Пасикл отмахнулся от него, как от назойливой мухи.
Аристократы щедро угощали авлетрид, зорко следя, чтобы их маленькие кубки были полны, шутили, порой весьма рискованно, потому что шутки их касались, как правило, любви телесной, а в воздухе уже сгущался пряный, терпкий запах близкого разврата, который будоражил кровь всем, кто пировал, даже рабы, изредка являясь, чтобы принести очередное блюдо или вытереть лужицу от разлитого вина, косились на авлетрид так, что было ясно — похоть не чужда и им.
Ксантипп ласкал Археанассу, гладя ее волосы, плечи, иногда рука его опускалась непозволительно ниже, задерживаясь там, откуда начинала плавно круглиться молочно-белая грудь, и от одной только мысли, что эта девушка достанется не ему, а другому сотрапезнику, он наливался тихой яростью. Однако это не мешало ему тайком, но весьма пристально следить за Пасиклом. Что ж, верно Ксантипп рассчитал: улучив момент, тот приник губами к уху Херсия, болтливого, как тысяча кумушек вместе. Что ж, это замечательно. Теперь грязная молва загуляет по Афинам — в отместку скупердяю отцу, по чьей милости Ксантипп гол как сокол. Боковым зрением он видел, как, удивленно разинув от неожиданности рот, косится на него живчик Херсий, с каким усилием переваривает новость. Ага, вот и этот сплетник уже пополз к обжоре Дифанту, которому уже даже трудно встать. Прекрасно! Ксантипп прильнул к Археанассе, шепча ей на изящное, маленькое, как раковинка улитки, ушко:
— А правда ли, несравненная аркадянка, что многие авлетриды питают склонность к лесбосской любви? Клянусь Зевсом, я наслышан о тех безумных оргиях, которые они устраивают между собой.
— Ты прав, — ответствовала, смеясь, Археанасса. — Знавала я девиц, которые в своей страсти заходили столь далеко, что даже Сапфо рядом с ними показалась бы невинной малышкой. Они не любят мужскую ласку.
— Почему же?
— Оттого, верно, что познали ее с младых ногтей. И теперь… — Она внезапно замолчала.
— Что — теперь? — нетерпеливо напомнил о себе Ксантипп.
— …Любой мужчина кажется им ослом, пытающимся играть на лире. И потом… Познав хоть что-то, хочется познать еще больше. Мед чисто женской любви кажется им слаще меда мужской любви. Ни о каком Фаонеуже и речи не может быть.
— А ты?
— Я?… Я, пожалуй, тебя обрадую!
— А кого из этих девушек Сапфо назвала бы своими ученицами?
— Твое любопытство, о, Ксантипп, не знает предела! Разве ты не понял, почему так неразлучны эти две голубки? — она даже не глазами, а одними бровями показала на Теодетту и Хрисогону, которые и впрямь сидели рядышком близ Пасикла и Дифанта, не сводя друг с друга глаз, наполненных нежностью и, конечно же, плохо скрываемым вожделением. Только теперь Ксантипп обратил внимание, что ладонь Хрисогоны покоится на коленке Теодетты. Он так увлекся созерцанием двух влюбленных нимф, что только шепот Археанассы, которая для виду слегка прихватила зубками его ухо, вернул его к действительности: — Пожалуйста, не смотри так на них — влюбленные не терпят, когда на них, прости за грубое слово, пялятся. Ах, Ксантипп, сдается мне, ты не прочь подсмотреть, чем они займутся, если останутся вдвоем, — обостренным женским чутьем авлетрида угадала его тайное желание.
— Боюсь, этого им сегодня не позволят, — проворчал Ксантипп, — на каждую из сих двух птичек найдется охотник.
— Если окажется щедрым, — Археанасса, сама того не ведая, слегка испортила Ксантиппу настроение. — Вложи-ка мне в рот, благороднейший из благородных, маслину!.. О, боги! — вдруг захохотала девушка. — Вы что, в палестре?
Возглас ее потонул в страшном шуме, в который смешались воедино крики, гогот, хлопанье в ладоши, звон пустого серебряного подноса, коим хозяин дома что силы колотил по мраморному полу — Гиперид, чьи рельефные мышцы поразили бы любого скульптора, катался по полу со смуглой, увертливой, совсем уже нагой беотийкой Миртионой, изображая то ли борцовский поединок, то ли возню двух любовников, когда он хочет, а она не уступает. Темной блестящей змеей извивалась под командиром конницы беотийка, иногда вдруг оказываясь у него на груди, расставляя ноги так, будто скачет на необъезженном жеребце, а потом в мгновение ока снова оказывалась у него под брюхом, и это неприличное барахтанье продолжалось до тех пор, пока Гиперид не осыпал авлетриду золотыми и серебряными монетами — она со счастливой, но полной достоинства улыбкой принялась их собирать, а Пасикл, глазами подозвав маячившего в дальнем проеме террасы темнокожего раба, велел проводить этих двоих в заранее приготовленную для утех комнату.
Кое-кто еще вздымал чаши с вином, но в горло не лезло уже ни вино, ни еда. Пасикл чутко уловил этот момент и, хлопнув над головой в ладоши, объявил:
— Наши гостьи притомились и им пора уже в опочивальни — куда они пойдут на ночь глядя? Мне вовсе не хочется, чтобы какие-нибудь негодяи их умыкнули, как… — тут он осекся, но Ксантипп невозмутимо, как ни в чем ни бывало, закончил: — …как гетер из окружения Аспасии, это ведь ты намеревался сказать, дружище? Что поделаешь, Пасикл, правда одна!
Дифант, сыто икая, прилепился к золотому одуванчику Теодетте, одарив ее редкой красоты ожерельем с изображениями грифонов среди лилий и двумя старинными перстнями, сработанными финикийскими мастерами еще двести лет назад; однако на прелестном лице Теодетты читалась не радость, а обреченность, что ей предстоит провести ночь в объятиях грубого мужлана Дифанта, а не изысканной и нежной Хрисогоны, которая сейчас смотрела на подругу глазами, полными печали и понимания. «Увы, любовью со мной сыта не будешь», — как бы говорила Теодетте Хрисогона. А Дифант этих тонкостей не замечал. Схватив авлетриду в охапку так порывисто, будто с корнем вырвал изумительно-желтый одуванчик, он заторопился с драгоценной своей ношей на поджидающий его луг любви… А на саму Хрисогону давненько уж положил глаз Херсий, которому она и досталась.
Ксантипп в этих торгах не участвовал, искусно делая вид, что сегодня ему не до утех. Но внутреннее волнение нарастало: кому, кому все-таки достанется его вожделенная Археанасса? Кто окажется счастливцем — Пасикл или Ахелодор, которые уже приготовились вступить в спор?
— Пять золотых статеров, блистательная Археанасса, — несколько напыщенно возгласил Ахелодор.
— А я хочу тебя, божественная аркадянка, с коей никто в Элладе не сравнится в искусстве пения и танца, одарить семью золотыми статерами, — не остался в долгу Пасикл, от которого, конечно же, не укрылось, насколько увлекся авлетридой Ксантипп, но который сейчас вроде бы и не замечал Периклова сына.
— Десять статеров, — помрачнел Ахелодор, опрокидывая в себя килик с хиосским.
— Столько же и впридачу — вся золотая и серебряная посуда с этого стола, — улыбнулся насмешливо Пасикл. — Клянусь Громовержцем, любой скупщик драгоценной утвари оценил бы ее не меньше, чем в те же десять статеров.
— Пятнадцать! И к сему — две горсти золотых украшений и драгоценных камней, которые завтра, Археанасса, принесет тебе домой мой посланец.
— О, Археанасса, ты прекрасна, как сама Афродита! — воскликнул Пасикл, и Ахелодор вдруг ясно понял, что это крах его надежд. — И поэтому я хочу пролить над твоей головой поистине золотой дождь. Двадцать статеров, утварь из золота и серебра, что перед тобой, и вдобавок ларец с драгоценностями, которые сделают тебя еще краше!
Ахелодор понурился — на такой царский жест, который сделал Пасикл, он не отважился. Оставалось одно: устремить взор на какую-то из тех двух хорошеньких танцовщиц, чьих имен Ксантипп так и не узнал. Мгновением спустя сын притана даже повеселел: азарт — вещь опасная, и он вполне утешится с прекрасной девушкой за весьма умеренную цену. В конце концов, так ли уж разнятся женские ласки? Он почти забыл о досадном проигрыше и, увлекшись разговором с избранницей, не услышал слов, обращенных Пасиклом к Ксантиппу:
— Археанасса — твоя. Надеюсь, благороднейший сын великого Перикла, ты по достоинству оценишь мой подарок.
— Твоя щедрость, дорогой Пасикл, поистине не знает границ, — только и сумел ответить Ксантипп.
Совершая омовение во внутренней купальне, он думал: «Прав, тысячу раз прав Алкей, аристократ до мозга костей, когда уразумел, что знатность рода бледнеет перед богатством: «Деньги — это человек!»
Услужливый раб провел Ксантиппа в отведенную ему опочивальню, отворил дверь и, поклонившись, отправился восвояси.
Ксантипп сделал шаг вперед и замер. В зыбком свете единственного светильника Археанасса, совершенно нагая, стояла у широкого ложа и смотрела на Ксантиппа смеющимися глазами…