Новости из Спарты были плохими. И сомнений на сей раз у Перикла уже не оставалось: война неотвратима. Тридцатилетнее перемирие, о котором условились афиняне и лакедемоняне, летело коту под хвост. «Да, — подумал первый стратег, — зависть — самая тяжелая из болезней, слава Афин не дает спокойно жить Спарте. Той самой Спарте, которая вырождается, потому что только и умеет держать в руках меч. Потомки Ликурга разучились строить, возделывать пашню, холить виноградную лозу — зачем сие, если есть илоты? Потомки Ликурга безразличны к искусствам, а философия для них все равно что лира для осла.

Война — это всегда плохо. Война влечет за собой целую Илиаду бед. Вызов Спарты, впрочем, не был для Перикла неожиданностью. Он знал, что открытый конфликт, который, скорее всего, перерастет в затяжное военное противостояние, рано или поздно, но произойдет, весь вопрос в том, когда пробьет час испытания. Периклу хотелось, чтобы он не наступал как можно дольше — надо ведь осуществить все то, что он задумал. С некоторых пор Афины стали называть «Элладой Эллад», и это не только льстило самолюбию Перикла, но и уверяло в том, что если не все, но очень многое он делал правильно. Если бы боги даровали Афинам еще лет десять-пятнадцать мира, то неповторимый вкус «аттической соли»,вполне возможно, стал бы своим, родным и для «беотийской свиньи»,и чтущего одну лишь торговую выгоду Коринфа, чьи развращенные нравы давно уж являются притчей во языцех, и мегарян, в чьей крови угодить и нашим, и вашим, и левкадян, локров, фокийцев. Гроздь винограда, которую всесильным богам, чье жилище — Олимп, так напоминает своими очертаниями Эллада, он, Перикл, хочет видеть не растрепанной, а упругой, плотно сбитой, где ягоды-города тесно прижаты друг к другу. «О, Перикл, — однажды с улыбкой сказал ему Софокл, поэт и стратег, кажется, это было тогда, когда они отправились усмирять мятежных самосцев, — а знаешь, как тебя величают в тех полисах, которые особой любви к нам не испытывают? Перикл, брат старший…» «Что ж, в любой семье не обходится без старшего брата, коего, возможно, и не любят, но уважают и побаиваются. Согласись, друг мой Софокл, что Афины заслужили право быть для всей Эллады кем-то вроде старшей сестры», — ответил он тогда Софоклу. «Ты прав, — сказал Софокл. — Но мы, эллины, еще не почувствовали себя одной семьей. Вернее, мы вспоминаем об этом лишь тогда, когда приходится отбиваться от общего врага». «Когда-нибудь это всех нас и погубит…Если, конечно, не сожмемся в один кулак…»

Сейчас Спарта, вольно ли, невольно, пытается вовсе разжать этот так и не сжавшийся воедино кулак, похоже, глаза у нее на затылке, она, как Эпиметей,крепка задним умом и когда-нибудь, глядишь, содрогнется: о боги, что же мы наделали! Спарта никак не поймет: где много петухов, там не рассветает.Думая лишь о собственном престиже, забывает, что Эллада, раздираемая междоусобицами, легко станет добычей варваров.

Так думал Перикл, направляясь в народное собрание, где ему предстояло держать речь, от которой зависело многое. Углубленный в свои мысли, он не замечал встречных сограждан. Небо над Афинами было чистым и спокойным. С той поры, как отсюда изгнали мидийцев, оно не знало, что такое дым пожарищ. Боги милостивы, не узнает и теперь. Лакедемоняне, впрочем, не столь уж прямолинейны. Дабы выглядеть поприличнее в глазах эллинского мира, они поторопились обрядиться в хитон благочестия, вложив в уста своих послов требование очистить город от давней скверны, что сулило им двойной выигрыш — больше еще одним поводом для войны, а самое главное — это серьезный выпад против самого Перикла, ведь по материнской линии он принадлежал к славному и знатному роду Алкмеонидов. Они-то много лет назад и были причастны к святотатству — убийству сторонников Килона, зятя мегарского тирана Феагена. Вознамерился стать тираном Афин и сам Килон, коему дельфийский оракул туманно изрек, что в его руках однажды окажется афинский акрополь, а произойдет это во время величайшего праздника Зевса. Килон акрополем овладел, однако возмущенные афиняне осадили крепость, обрекая мятежников на голодную смерть. Килон, заваривший кашу, сумел вместе с братом спастись бегством. Его же сообщникам, находящимся при последнем издыхании и прячущимся в храме у алтаря богини, стража пообещала жизнь, но, выведенных наружу, тут же, по наущению архонтов, перебила. А первым среди архонтов был далекий предок Перикла — Мегакл, который затем был изгнан из Афин, что, впрочем, не помешало его потомкам впоследствии вернуться в родной город и сделать для него немало полезного — достаточно вспомнить хотя бы того же Клисфена, при котором в городе учредили «совет пятисот», а высшей властью наделили народное собрание. Аристократы ненавидели Клисфена столь же сильно, как теперь — его родича Перикла.

По весьма хитрой задумке лакедемонян, получалось, что, как ни крути ни верти, а во всем виноват первый афинский стратег. Он отец политики «архэ», которая порабощает, душит те греческие полисы, что двумя руками отпихиваются от союза с ним, он же, как сын Агаристы, носит клеймо нечестивца и осквернителя божества. Спартанцы ведали, насколько популярен Перикл в народе. Не секретом для них было и то, что у него много недоброжелателей. И теперь, конечно же, их станет больше. Людям всегда хочется найти козла отпущения, обвинить его во всех грехах и на нем отыграться…

Афиняне, к их чести, не промолчали — ведь молчание говорит о согласии. Они, в свою очередь, обвинили пелопоннесцев сразу в двух преступлениях против божества: в умерщвлении илотов, которых обманом выманили из храма Посейдона на Тенаре (боги, кстати, тогда покарали Спарту ужасным землетрясением), а также в осквернении святилища Афины Меднодомной, у алтаря которой нашел убежище знаменитый царь Павсаний. Он командовал объединенным войском эллинов в битве при Платеях, однако страсть к власти и роскоши (стремление к последней он перенял от недавних врагов) сгубила его — Павсания уличили в тайных сношениях с царем мидян Ксерксом. Желая владычествовать над всей Элладой, он готов был передать ее под руку Мидийца. И это — победитель тех же мидян под Платеями, племянник царя Леонида, намертво запершего узкое, как у амфоры, горлышко Фермопил, опекун малолетнего Леонидова сына Плейстарха! Неужели от доблести и благородства до низости и предательства — всего один шаг? Выходит, так… Но сейчас речь о другом. Презрев древний и неукоснительный обычай, эфоры велели замуровать входы-выходы в храм, а потом и вынести оттуда умирающего от голода и жажды царя. Кеадская пропасть, куда, как обыкновенного преступника, определено было сбросить тело Павсания, его последним прибежищем, однако, не стала. Передумали. Зарыли в землю, и все. А потом, повинуясь дельфийскому оракулу, перенесли прах туда, где именно скончался Павсаний: совсем рядом с храмом Афины, чьи стены и крыша были обшиты медными листами и нестерпимо сверкали на солнце…

В общем, лакедемоняне и афиняне обменялись взаимными обвинениями — рыльце-то и у тех, и у других в пушку, а что толку? Примирением или компромиссом и не пахло. Спартанцы еще несколько раз снаряжали послов в Афины с неизменными требованиями: прекратить осаду Потидеи, признать, что Эгина независима, а самое главное — открыть для мегарян гавани и рынок Аттики. А вчера вновь прибывшие послы Спарты — Рамфий, Мелесипп и Агесандр, будто забыв о прежних требованиях, передали афинянам следующее: «Лакедемоняне желают мира, и мир будет, если вы даруете свободу всем грекам». На деле это означало распустить Афинский морской союз, а самой Аттике перейти в разряд обычной области Эллады. Нервы у Перикла были крепкими, и перед тем, как заснуть, а также по пробуждении, он спокойно обдумал, что скажет согражданам.

Такого многолюдного, как сегодня, собрания Перикл, пожалуй, не помнил. На площадь, без преувеличения, явился каждый восьмой афинянин — все свободнорожденные граждане. Это и был народ, ради которого в неустанных трудах и заботах провел всю свою жизнь Олимпиец. Враги утверждали, что какая там в Афинах демократия — афиняне мало чем отличаются от стада баранов, а Перикл всем заправляет единолично. Другие же сходились во мнении, что он потакает толпе, еще смолоду освоив искусство подкупа народа, дабы заслужить его благосклонность и расположение — как иначе расценивать те два обола, которые выдавались из государственной казны каждому неимущему на посещение театра в дни всеобщих празднеств? О, глупцы! Не могут понять, что заискивает перед кем-нибудь тот, кто слаб и неуверен в себе, кто чувствует за собой грешки. Перикл был неподкупен — об этом знала вся Эллада. Перикл, жесткий в достижении цели, к поверженному противнику испытывал жалость и сострадание, и это его благородство не могли не оценить даже те, кто ненавидел его люто и беспощадно. Да, он хотел, чтобы Афинская держава, девизом которой он мысленно сделал оракул Аполлона — «Перечекань монету!»,стала образцом для всей Греции, и она таковой стала — на зависть соседям-недоброжелателям, угрюмо следящим, как сюда стекаются лучшие умы эллинского мира.

Нет, Перикл не заправлял, а управлял — умно, осторожно, дальновидно своим народом. И не боялся ему противоречить, а порой и одергивать, если тот бывал ослеплен, по-ослиному упрям и поддавался дешевым посулам кучки авантюристов, проходимцев или просто мерзавцев. Как стратег, Перикл был наделен властью повелевать. И он повелевал, но все-таки больше любил советовать — народному собранию, всем афинянам, и советы его были на вес золота. Не потому даже, что редко кто в Афинах мог сравниться с ним в красноречии — гораздо важнее для Олимпийца была мысль, питающая красноречие. Частых выступлений он избегал: не воробей ведь, который постоянно чирикает, и не соловей, что услаждает слух. Он говорил лишь тогда, когда это было необходимо.

Итак, сегодня Пникс станет свидетелем того, кто одержит верх — короткий дорический хитон, обычное, весьма непритязательное одеяние рядовых афинян, или короткий спартанский трибон вкупе с хламидой, отделанной золотом и пурпуром — облачаясь в эти наряды, высокородные афиняне как бы стремились подчеркнуть, что они бесстрашно симпатизируют Спарте.

Желающих высказаться обнаружилось много: как записные демагоги, так и не очень-то искушенные ораторы. Впрочем, охотники тут же пойти войной на лакедемонян заметно превосходили числом тех, кто ратовал за отмену санкций против Мегары, усматривая в них главную угрозу миру. Внимая ораторам, собравшиеся то и дело обращали свои взоры на Перикла, пытаясь разгадать, что сейчас делается в душе у первого стратега Афин, хотя, впрочем, и ведали, что сие бесполезно: Олимпиец никогда не выдавал своих чувств. Все знали, что последнее слово — за ним, как и то, что он блистательно воспользуется этим преимуществом. Последняя гирька, как правило, перетягивает чашу весов. И момент, которого ждал каждый пришедший на Пникс, наступил. Перикл величаво поднял руку, но в его призывном жесте не было никакой необходимости: и без того тотчас запала тишина.

— Я всегда держусь, афиняне, такого мнения, — совершенно спокойно начал говорить первый стратег, — что не следует уступать пелопоннесцам, хотя и знаю, что люди с большим воодушевлением принимают решение воевать, чем на деле ведут войну, и меняют свое настроение с переменой военного счастья.

Лакедемоняне уже давно открыто замышляют против нас недоброе, а теперь — особенно. Хотя они и согласились улаживать взаимные притязания третейским судом и признали, что обе стороны должны сохранять свои владения, но сами никогда не обращались к третейскому суду и не принимали наших предложений передать спор в суд. Они предпочитали решать споры силой оружия, нежели путем переговоров. И вот ныне они выступают уже не с жалобами, как прежде, а с повелениями. Действительно, они приказывают нам снять осаду Потидеи, признать независимость Эгины и отменить мегарское постановление. И, наконец, прибывшие и присутствующие здесь послы даже объявляют, что мы сверх того должны еще признать и независимость эллинов. Не думайте, что война начнется из-за мелочей, если мы не отменим мегарского постановления. Именно это они чаще всего и выставляют доводом и постоянно твердят: отмените мегарское постановление, и войны не будет. Пусть вас не тревожит мысль, что вы начали войну из-за пустяков. Ведь эти пустяки предоставляют вам удобный случай проявить и испытать свою силу и решимость. Если вы уступите лакедемонянам в этом пункте, то они тотчас же потребуют новых, еще больших уступок, полагая, что вы и на этот раз также уступите из страха. Если же вы решительно отвергнете их требования, то ясно докажете, что с вами следует обращаться как с равными.

И сторонники Перикла, и его враги были само внимание. Ни несогласных криков, ни ядовитых реплик, ни гула возмущения или одобрения, каковые обычно сопровождали речи других ораторов, на сей раз не раздавалось. Лишь спартанский посол Агесандр что-то шепнул на ухо Рамфию.

Перикл не взывал к чувствам афинян. Он точными, логически безупречными мазками рисовал перед ними картину того, во что выльется открытое противостояние со Спартой. Да, у пелопоннесцев лучшее в Элладе сухопутное войско. Преимущество же Афин — в ее многочисленном флоте, в высочайшем искусстве мореходства, которым с наскоку овладеть нельзя. Если лакедемоняне вторгнутся в Аттику, взамен они получат морскую экспедицию вдоль берегов Пелопоннеса с опустошением прилегающих земель, что для такой бедной страны, как Спарта, у коей государственная казна пуста, обернется крахом. А Аттика не ограничивается собственно материковой Аттикой, к ней еще относятся и острова, куда врагу, не имеющему кораблей, ни за что не добраться. Война всегда требует немалых денег, а их у Афин более чем достаточно. Афиняне готовы допустить мегарян на свой рынок, предоставить им гавани лишь в том случае, если Спарта сделает такой же жест по отношению к афинянам и их союзникам, коих она сейчас нещадно изгоняет из своих пределов. Пусть с таким ответом, если собрание не возражает, послы и уезжают домой. А последняя возможность избежать войны — третейский суд. Но, к великому сожалению, лакедемоняне о нем и слышать не хотят.

— Войны мы не начнем, но в случае нападения будем защищаться, — заявил Перикл, слегка прищурив крупные голубые глаза. — Это — справедливый и достойный нашего города ответ. И чем охотнее мы примем вызов, тем менее яростным будет нападение врагов. Помните, что там, где величайшие опасности, там и величайшие почести для города и для каждого отдельного гражданина. Наши отцы выдержали натиск мидян (хотя и начали войну, не обладая столь великим средствами нашей державы, как мы, и им даже пришлось бросить свое имущество), и изгнанием Варвара, и тем, что возвысили нашу державу до ее теперешнего величия, они обязаны более своей мудрости, чем слепому счастью, и более своей моральной стойкости, чем материальной силе. Мы должны быть достойны наших предков и всеми силами противостоять врагам, с тем чтобы передать потомству нашу державу не менее великой и могущественной.

Афиняне в который раз поразились мудрости своего вождя, которому чужды были азарт и горячность. Лучше, чем он, никто не смог бы ответить Спарте. А в соперники Периклу годится, пожалуй, лишь само время, о котором Фалес, говоря, что это самое мудрое на свете, выразился так: «Одно оно уже открыло, другое еще откроет». Наверняка осталось недолго ждать, пока время распорядится насчет «границ мисийцев и фригийцев».С тем и разошлись с Пникса: афиняне по домам, спартанские послы — на ночлег в пританей, а утром уж и восвояси.

Перикл покидал Пникс в сопровождении стратегов Клеопомпа, сына Клиния, Протея, сына Эпикла, Каркина, сына Ксенотима и поэта Софокла, которому должность стратега тоже была знакома.

— Вряд ли спартанцам понравится наш ответ, — невесело произнес Софокл. — Стало быть, война близко-близко.

— Другого выхода, любезный Софокл, просто-напросто нет, — ответил Перикл. — Согласиться с претензиями лакедемонян — значит признать себя виновными, другими словами — вынужденно погрешить против истины. Пойти на уступки означает проиграть войну, еще даже не обнажив меча.

— Мы сильны как никогда, — заносчиво, будто рядом с ним находились не друзья, а враги, заметил Протей. — Вдумайтесь-ка: у нас триста боевых триер! Тринадцать тысяч гоплитов — я не принимаю в расчет тех, кто служит в крепостных гарнизонах! Лучников — около двух тысяч, конников — тысяча двести! Столь неприступных защитных сооружений, как наши «Длинные стены», Фалерская, да еще вокруг Пирея стена, Эллада еще не знала — сто семьдесят восемь стадиев, практически всюду охраняемых шестнадцатью тысячами воинов! А войско союзников, на которое мы вправе рассчитывать? Нет, друзья, лакедемонянам не поздоровится.

— Ты, Протей, еще молод и излишне запальчив, — мягко укорил военачальника Перикл. — Я уже говорил в собрании, что мы, несомненно, сейчас сильнее и богаче наших отцов и дедов.

— Позволь уточнить, благороднейший сын Ксантиппа, сколько у нас на Акрополе чеканного серебра? — поинтересовался Клеопомп.

— Не менее шести тысяч талантов. Прибавь к этому золото и серебро в слитках, даренные городу в разные годы, храмовую утварь, трофейные драгоценности — это еще пятьсот талантов. И все же…

— Что — все же? — вопросил Софокл, всегда чутко улавливавший настроение своего друга.

Перикл остановился, обратив на поэта долгий испытующий взгляд.

— Когда-то и милетцы были храбрыми…Мне вовсе не хочется, чтобы через какое-то время это изречение было применимо и к Афинам.

— Ты боишься, что Спарта одержит верх?

— Что будет, то и будет. От судьбы и необходимости не убежать — так, кажется, выразился твой вечный соперник Еврипид? Прекрасно, кстати, сказано — не так ли, Софокл?

На что тот, слегка уязвленный — длинное лицо, кажется, вытянулось еще больше, отреагировал мгновенно, говоря о себе в третьем лице:

— А Софоклу, между прочим, принадлежат слова: «Против судьбы не восстанет даже Арес».

— Сдаюсь! — шутливо воскликнул Олимпиец. — Воистину, вы с Еврипидом достойны друг друга. Но о чем я хотел сказать? Ах, да! Если откровенно, то я боюсь, что наша война со Спартой, сколько бы не продлилась, окончится кадмейской победой.

— Но почему? — недоуменно спросил доселе хранивший молчание Каркин.

— А разве так трудно догадаться, дорогой Каркин? Драку начнут двое, но не успеешь моргнуть глазом, как вся Эллада превратится в кучу малу. Наша мощь и мощь Спарты примерно одинаковы. Война обессилит обе державы, и тут же найдется кто-то третий, для кого и афиняне, и лакедемоняне станут легкой добычей. Такое развитие событий я не исключаю. И я бы очень не хотел, чтобы когда-нибудь стало притчей во языцех: «Когда-то и афиняне были храбрыми…»

Уже расставшись со спутниками и замедлив шаг, дабы не оступиться ненароком на ночной улице, освещаемой зыбким светом смоляных факелов, которые несли два раба, Перикл подумал, почему же так разобщены эллины, чтущие одних и тех же богов и поклоняющиеся общему для всех святилищу Аполлона в Дельфах. Правда, у каждого города-полиса свой божественный покровитель — может, отсюда берут начало нескончаемые распри, ведь обитатели Олимпа, как твердят древние мифы, тоже, если разобраться, мало чем отличаются от людей. Они шаловливы, ревнивы, завистливы, мстительны, они отличаются от людей разве что своей властью над ними да бессмертием. Перикл даже вздрогнул от очередной, несомненно крамольной мысли: боги…способны ли служить боги примером для простых смертных? А что, если эллинам нужен не целый сонм богов, а один-единственный — высокий, недосягаемый, чистый, незапятнанный? Только где, в какой неведомой земле его отыскать? Тогда, глядишь, все без исключения города-полисы, без каждого из которых немыслима мать-Эллада, все близкие и дальние колонии, начиная с Великой Греции, Ионии и боспорских владений, соединились бы в один твердо сжатый, непобедимый кулак, в одну щедро налитую благодатными соками виноградную гроздь. «О, всемогущий Зевс-Громовержец, прости меня, святотатца! — испугался, взмолился Перикл. — Сам не понимаю, как эти нечестивые мысли взбрели в мою неразумную голову». И он постарался напрочь забыть о том, что минутой раньше предстало перед ним в виде странного, весьма опасного озарения.

Аспасия в этот вечер принимала гостей. Ужин был устроен на свежем воздухе, прямо посреди сада, под могучим столетним платаном. За скромно накрытым столом, который располагал не к веселью, а умной неторопливой беседе — вино, каленые подсоленные фисташки, фрукты в вазах, на низких скамьях восседали несколько человек. Чуть опередив Перикла, раб успел зажечь установленные на невысоких треножниках светильники, и в их колеблющемся свете Олимпиец различил знакомые и незнакомые лица: слева от Аспасии сумрачный, малоразговорчивый Еврипид, справа — ни на миг не выпускающий из своих рук нить беседы, уже основательно в подпитии молодой философ Сократ, так похожий своим милым уродством на сына Пана и нимфы Силена, что Перикл даже вздрогнул: умница, конечно, но в некоторых странностях ему не откажешь. Неопрятен, совсем не заботится о том, как выглядит — пришел в гости в том же одеянии, в коем с утра хлопотал у себя по дому. Может, это своеобразный вызов всем, кто его лицезреет, а, вполне вероятно, просто плоды воспитания: что возьмешь с сына каменотеса и повитухи? Центр вселенной для Сократа сейчас Аспасия — он повернулся к ней так, что, кажется, сидит не сбоку, а прямо напротив. Юный Алкивиад являет собой полный контраст мудрецу, над которым так откровенно посмеялась природа — как безупречной своей красотой, так и ослепительно-белым, как снег на Олимпе, хитоном. Остальные двое — наверняка заезжие философы или поэты откуда-нибудь из Милета или Эфеса. Еще оставаясь незамеченным, Перикл услышал, как Аспасия, поправляя в волосах золотую застежку, задумчиво, ни к кому конкретно не обращаясь, вопросила:

— Что, интересно, сейчас поделывает в далеком Лампсаке наш несравненный Анаксагор? И жив ли он?

— Да, мудрая Аспасия, «Разум» жив. Я не успел сказать тебе, что еще весной навестил его, — ответил один из незнакомцев. — Тогда я еще не ведал, что мне посчастливится побывать в Афинах и посетить твой дом. Он часто вспоминает тебя с Периклом и, несомненно, знай он о моем приезде сюда, передал бы вам привет. Анаксагор по-прежнему занят «семенами» вещей. Открытое им ранее он теперь расширяет и углубляет. Вселенский ум — «нус» ответствен за беспрестанные вихри, благодаря которым одни «спермата»соединяются с другими в строго предписанных пропорциях, а потом снова разлучаются. Это вечное движение — основа всего не только на земле, но и на солнце, на луне.

— Я взял от Анаксагора безмерно много, — заметил Сократ, по-простецки, как ремесленник, утирая растопыренной короткопалой пятерней пот со лба. — Он интересен и самобытен, он, без преувеличения, велик. И все же я чем дальше, чем больше отдаляюсь от него. В самом предмете исследования. Как Селена пробуждает, хочет он того или нет, лунатика и затем ведет его неведомо куда по узкой и скользкой тропе или гибельно-опасному карнизу здания, так и меня влечет и засасывает с головой омут души человеческой. Убежден, если каждый познает самого себя, в мире многое изменится к лучшему. Добродетель появляется лишь тогда, когда человек, разобравшись в самом себе, получает в награду, как земледелец отделенные от плевел злаки, знание, что скрывается за добром, а что таит в себе зло. Я вижу себя повивальной бабкой истины, а придти к ней можно лишь через тысячу сомнений.

— Скажу лишь одно — я, дорогой Сократ, заинтригован твоими рассуждениями, — произнес неожиданно вышедший из тьмы Перикл, который с улыбкой оглядел всех присутствующих. — Простите, что я выскочил сейчас, как бог из машины,и считайте: я с самого начала слышал то, о чем здесь говорили. Рад, что услышал весточку о моем друге Анаксагоре.

— Стратон из Милета, ритор, — отрекомендовался тот, который навещал изгнанного философа. — А это, — он кивнул на второго незнакомца, — Аристон из Элиды, поэт и мыслитель. День сей, о, справедливейший из справедливых, станет для нас незабываемым. Ведь мы воочию зрим и тебя, о коем столько наслышаны, и блистательную Аспасию.

— Продолжим, однако, прерванную беседу, — обворожительно улыбнулась Аспасия и устремила на Сократа умные лукавые глаза. — Правда ведь, что твоя мать Фенарета была повитухой?

— Совершенно верно, — подтвердил тот. — Как и то, что родитель мой Софрониск из Алопеки, всю жизнь имел дело с камнем. Да, мать моя приняла сотни, если не тысячи, новорожденных.

— Значит, ты унаследовал ее ремесло. Только новорожденным для тебя остается один и тот же младенец — истина. Разум и душа являют ее на свет еще с большими муками, нежели женщина исторгает из лона свое дитя. Мне рассказывали, Сократ, что в последнее время ты очень сдружился с Еврипидом. Неспроста, думаю. Еврипид, как и ты, любит покопаться в потемках человеческой души. Разве «Медея» тому не подтверждение?

Новую трагедию Еврипида только что поставил театр, и теперь о ней говорил весь город. Одни хвалили, другие хулили. Последних, впрочем, было больше.

— Твои слова мне хочется воспринять как похвалу, любезная Аспасия, — угрюмовато сказал трагик. — Достопочтенному Софоклу нельзя отказать в наблюдательности: он счел долгом однажды заметить, что он показывает людей такими, какими они должны быть, а я их изображаю такими, какие они есть. По справедливости, нужно, видимо, и то, и другое. Хотя я все же считаю, что героев у нас — раз-два и обчелся, гораздо больше на земле людей обыкновенных. Впрочем, они, и я разделяю это мнение Протагора, есть мера всех вещей. Полностью отказаться от мифов я еще не отваживаюсь. Но земные люди, которые страдают, ненавидят, завидуют, мстят, жертвуют собой ради друзей или общего блага, мне более интересны, чем герои или даже…боги.

— Ты, верно, и здесь следуешь Протагору из Абдеры, который по поводу богов не побоялся выразиться так: «Я не могу знать, есть ли они, нет ли их, потому что слишком многое препятствует такому знанию, — и вопрос темен, и жизнь человеческая коротка», — сказал гость-философ Аристон.

Перикл в душе усмехнулся — в какой-то мере эта реплика перекликалась с его недавними раздумьями о небожителях. Но как бы там Протагор не сомневался, а божество человеку необходимо, как дню — солнце, а луна — ночи.

— Еврипид в «Медее» прекрасно угадал мои мысли, — чуть кокетничая, обратилась к трагику Аспасия, и тот, сумрачный, замкнутый, весь в себе, оживился, как это всегда происходит с мужчиной, которому делает комплимент необычайно умная и необычайно красивая женщина. — Устами чужестранки Медеи взывают, кажется, все свободнорожденные афинянки, которым тесно, душно и скучно в стенах гинекея. Если не возражаешь, дорогой Еврипид, я процитирую тебя: «Нас, женщин, нет несчастней. За мужей мы платим, и не дешево. А купишь — так он тебе хозяин, а не раб; И первого второе горе больше. И главное — берешь ведь наобум: Порочен он иль честен, как узнаешь? А между тем уйди — тебе ж позор, И удалить супруга ты не смеешь…» Уже за одни эти строчки, о, Еврипид, благодарные согражданки должны заказать твой бюст, который украсит центральную площадь Афин.

— Благодарю за столь высокую похвалу, несравненная Аспасия, — ответствовал поэт, на лице которого впервые, как лучик солнца посреди пасмурного дня, заиграла улыбка. — Я, знаешь ли, привык больше к хуле в свой адрес! Афиняне злословят, что самое большее, на что я способен, это написать три строчки в день.

— Старо как мир, — заметил милетянин Стратон. — Бралась свинья Афину поучать… Подобный вздор, Еврипид, ты должен пропускать мимо ушей, не замечая их так, как и крики торговцев на рынке. Софокл не уступает в славе Эсхилу, а ты — Софоклу.

Склонив перед Стратоном голову в знак благодарности, Еврипид устремил потом свои печальные глаза человека, привыкшего к одиночеству, на Перикла:

— Моя скромная персона недостойна такого внимания к себе. Мы чересчур увлеклись ерундой и забыли спросить у Олимпийца, что же сегодня решило народное собрание.

— Я как раз об этом помнила все время, — возразила Аспасия. — Но ждала, когда Перикл сам сочтет нужным сказать что-либо на сей счет.

— А мне и без того ясно: народное собрание решило так, как решил сам Перикл, — запальчиво сказал Алкивиад. — Разве когда-нибудь получалось по-иному? Афинам нужна война! Афинам следует наказать Спарту! Я пью этот кубок до дна — за нашу победу, в которой нисколечко не сомневаюсь!

Алкивиад был столь напорист и категоричен, что Перикл, подняв брови, пристально, даже очень пристально посмотрел на него. «Его речами в совсем, наверное, недалеком будущем народ будет восторгаться, — подумал Перикл. — Потому что он очень умен. Но над его речами будут и потешаться. Мальчик картавит и шепелявит. Но это еще не самый большой его порок. Он чересчур жесток, чересчур, даже через край, честолюбив и себялюбив, а себялюбцы никогда не думают о других. Народ для Алкивиада — быдло. А демократия — пустой звук. Как он мне тогда лихо посоветовал, что я едва не потерял дар речи? Вот, вспомнил. Я тогда готовил отчет народному собранию, а Алкивиад, заглянув через мое плечо, без зазрения совести воскликнул: «Не лучше ли, Перикл, подумать о том, как бы вовсе не давать афинянам отчета?» О, Алкивиад, что тебе сулит будущее и что ты сам сулишь Афинам, а то и всей Элладе?»

Так подумал Перикл, прежде чем ответить Алкивиаду, осушившему до дна вместительный кубок вина, и всем остальным.

— Сдается мне, мой юный Алкивиад, что ты думаешь в первую очередь не о благе нашего полиса, а о собственной славе. Слава же ради одной лишь славы не делает чести тому, кто ее домогается. Что же касается народного собрания… Да, оно приняло мое предложение — не уступать лакедемонянам. Почему, спросите? Логика проста: разве тот, кто крадет яйцо, не украдет и птицу? Надо ли поступаться малым, рискуя затем поступиться большим?

— Скажи, Стратон, милетяне любят афинян? — неожиданно спросил ритора Еврипид.

— Они восхищаются вашими законами и свободными нравами, вашим всевозрастающим могуществом, расцветом науки и искусства, — весьма уклончиво ответил, вернее, полуответил Стратон.

— Восхищаетесь, стремитесь подражать, но большой любви к Афинам не испытываете, хоть вы и наши союзники, хоть мы и держали вашу сторону в споре с Самосом, — ответил за ритора трагик.

Стратон промолчал — наверное, политика не была его коньком.

— А не любят нас потому, что симмахия переросла в архэ, — заметил Сократ, без стеснения почесывая свой безобразный мясистый, обращенный ноздрями почти к небу нос. — Там, где несколько братьев, к старшему рано или поздно начинают испытывать неприязнь, потому что его удел — повелевать. Города — союзники Афин давненько уж чувствуют себя данниками, и ежегодный форос для них уже не добровольный взнос в общую казну, а откуп, который, в общем-то, все равно кому платить: царю персов или брату старшему Периклу. За смертным приговором преступнику — и то надо проделать неблизкий путь в Афины, дабы здешние дикасты-судьи его утвердили. Какому эллину это понравится, если у него в крови жить самому по себе? Впрочем, мои речи могут не понравиться тебе, Перикл.

— Ты — свободный гражданин свободного полиса, — никак не выказывая своих чувств, подбодрил молодого мудреца Перикл. — Продолжай, мне интересно. Однако позволю себе заметить, что в стае свободных птиц, летящей по небу, впереди обязательно вожак. Как и в войске: пехота — руки, конница — ноги, а полководец — голова. Тело без головы — мертвое тело. Наш союз вовсе не напоминает волка, который женился на овце. Да, мы первые среди равных. Но разве афиняне не заслужили это право? И за все на свете, мой молодой друг, надо платить. Бесплатно поют только птички в рощице. Это надо понимать городам, ищущим защиты и покровительства у Афинской державы. Завтра на нас, имею в виду всех эллинов, опять двинется Мидиец. На что он наткнется? На могучий морской кулак Афин! Нет, мы не обдираем своих друзей, строя, оснащая, вооружая наши бесчисленные корабли. Наоборот, заботимся о безопасности и собственной, и тех, кто с нами дружен. Независимость, согласен, в крови у каждого грека. Но независимость и обособленность — вещи разные. Разобщенность грозит тем, что эллины, глядишь, пересядут с коней да на ослов.

Конечно, в чем-то Сократ был прав, как, собственно, и Еврипид, мысли которого он продолжил. Но и ответные доводы Перикла поражали мощью и неотразимостью.

— Я понимаю, мудрый Перикл, насколько ты радеешь об общеэллинском благе. Но ведь нельзя силком погрузить людей на корабль, отправляющийся навстречу счастью.

— На делосское судно поднимались добровольцы,— парировал Перикл. — И сходни не убирали еще долго-долго.

— Ты имеешь в виду, что вы предлагали всем городам Эллады прислать своих представителей на общеэллинский совет в Афинах? — спросил Аристон. — Если мне не изменяет память, это было вскоре после того, как вы заключили с лакедемонянами тридцатилетний мир.

— Да, любезный гость. Двадцать самых достойных афинских граждан повезли в города Эллады приглашение — мы хотели обсудить дела, представляющие всеобщий интерес: храмы, превращенные персами в руины, требовали скорейшего восстановления; во время войны греки дали обеты богам, и теперь их следовало исполнить; наконец, Наше моредолжно было стать открытым для всех греческих торговых суден. Спарта на приглашение ответила: «Нет!» Замысел объединить эллинов не удался.

— Принуждать к объединению надо не словом, а мечом! — воскликнул Алкивиад, чье красивое лицо исказила злая гримаса.

— Кажется, ты слегка перебрал вина, — осуждающе сказал Перикл. — Отправляйся-ка лучше спать. Порой, Алкивиад, ты просто нетерпим.

Тот не посмел возразить опекуну.

Аспасия поспешила перевести разговор на другую тему, заговорив о чем-то с земляком-милетянином и Еврипидом, а Перикл неожиданно предложил Сократу:

— Не хочешь ли прогуляться по ночному саду? Пройтись перед сном весьма полезно.

Вдвоем неспешно пошли по обсаженной цветами дорожке мимо неясно темнеющих деревьев. Некоторое время гость и хозяин молчали. Первым заговорил Сократ:

— А уверен ли ты, высокоуважаемый Перикл, что нынешние афиняне не уступают отцам и дедам, которые выдержали натиск мидян и изгнали их из родных пределов?

— Если откровенно, не знаю, Сократ. Ведь подросла молодежь, которая, хвала богам, не знает, что такое война. А ты… Ты в нынешних афинянах сомневаешься?

— Пожалуй, да. И я, наверное, лучше знаю тех, кому имя — народ. Несомненно, ты со сторонниками своими о нем заботишься. Ты хочешь, чтобы каждый гражданин, подобно тебе, был неподкупен. Ты стараешься вырвать с корнем корыстолюбие, мздоимство, взяточничество. Но на деле получается, что половина афинян превратилась в ищеек-сикофантов, воистину достойных трех медяков, а другая половина судит тех, кто не сумел от сикофантов откупиться. Плохо ведь живется, когда ведаешь, сколько вокруг желающих заподозрить тебя в тяжких и не очень тяжких грехах. И еще — афиняне стали ленивы, трусливы, болтливы и жадны.

— Кто же их, по-твоему, сделал такими?

— Власть.

— То есть, и…

— И ты, Перикл, тоже, — не дал договорить собеседнику Сократ. — Афиняне разучились работать — зачем это, если есть рабы и метэки? Афиняне полюбили праздность — зачем суетиться и потеть, если государство щедро на подачки: то мерой зерна снабдит, то протянет несколько оболов на театр. Благо, есть что раздавать, ведь союзники, хоть и кривят рожу, но от фороса пока не отказываются.

— Снабдит мерой зерна… Такое впечатление, что тебе не известно, насколько скудна земля Аттики. Она просто не в состоянии нас прокормить — злак на камне не растет. Разве от хорошей жизни мы прибегаем к клерухиям?

— Это верно. Но верно и то, что дармовщина не может продолжаться бесконечно. Заигрывая с народом и подкармливая его, держава этот самый народ и развращает. Сегодня на агоре слышал: а зачем нам, братцы-афиняне, подставлять головы под короткие мечи лакедемонян, ужели Афины не в состоянии хорошо заплатить наемникам?

— Ты, Сократ, сегодня надоедлив, как трикорисийский комар,— спокойно произнес Перикл, и молодой философ в который уж раз подивился железной выдержке величайшего из афинян. Наверное, Перикл был уязвлен, однако скрытого своего раздражения никак не обнаружил. — Но над твоими словами поразмыслить стоит.

Возвращались молча. Каждый думал о своем. Гости за столом еще продолжали беседу, но Перикл к ним уже не подошел, а, издали кивнув в знак прощания, направился в покои. Сегодняшний день выдался нелегким. Правильно говорят: «Сон — отдых от всех бед». И от мыслей, тягостных и мучительных — тоже.