Сострат возвращался из Пирея в Афины, и родной город казался ему ближе, потому что в лучах солнца, чье палящее дыхание уже давало о себе знать, хотя и стоял еще месяц фаргелион,ослепительно сверкал конец копья и верхняя часть шлема Афины Промахос— ее бронзовое изваяние высилось на Акрополе, примерно на равном расстоянии от Парфенона и Пропилей. Гнедой сытый жеребец легко влек за собой колесницу, которой Сострат обзавелся совсем недавно. Нынче десятый день, как он находится в отлучке. Что там, интересно, поделывают Клитагора и детишки? Предвкушение того, какую сладкую ночь он проведет в горячих объятиях жены, улучшило и без того отличное настроение Сострата. Кажется, сделка получилась удачной, и куш он сорвет крупный. Сегодня утром торговое судно, взяв курс на север, повезло с собой большую партию оливкового масла, которое обернется многочисленными кулями с золотой пшеницей тавров и скифов. А зерно в каменистой Аттике никогда не дешевеет. Верным людям, которые сопровождали товар, Сострат велел также купить воск, а остатки товара выменять на меха и мед. Молодец Перикл! И Наше море, и Геллеспонт,и Боспор Фракийский,и Понт Эвксинский и вправду стали для афинян «нашими». Сострату, который, как и каждый свободнорожденный афинянин, старался не пропускать народные собрания, запомнилось, как Олимпиец однажды сказал:

— Море принадлежит вам на всем своем протяжении, и не только там, куда простирается в настоящее время ваша власть, но одинаково повсюду, в какую сторону вы только не захотели бы ее распространить. Нет на свете народа, нет такого могущественного царя, который оказался бы в силах остановить торжествующий бег ваших кораблей.

Олимпиец прав. И все же дальнее морское странствие таит в себе немало опасностей: рифы, мели, шторма… Но хуже самого злющего шторма, на который только способен разгневанный Посейдон, пираты, независимо от того, фракийцы они, финикийцы или свои, островные эллины. «Надо будет, — подумал Сострат, — завтра ублажить богов просительной жертвой. Он зримо представил жертвенник, стоящий на его просторном подворье — его сложили и украсили искусные мастера, и возгордился еще больше. Да, жизнь повернулась к Сострату хорошей стороной. Он богат, его уважают, даже боятся. Поначалу, конечно, к новому своему занятию он чувствовал отвращение. Но потом привык. Тем более, что нашел себе оправдание. Задолго до Сострата предки сказали: «Укради у вора, и не будешь грешным». Видят боги, он загонял в угол толстосумов и вежливо просил с ним поделиться. Впрочем, он оседлал бы и любого бедняка, будь у того припрятана сума с золотом, только откуда у голодранца возьмется золото? Что ж, смелый воин превратился в цепкого, матерого сикофанта, который сейчас доволен всем: и новым своим ремеслом, и женушкой Клитагорой, искусной и ненасытной в любви, и Периклом-Олимпийцем, при коем в Афинах расцвело народоправство, и старшим своим сыном Мнесархом, пытающимся поумнеть на уроках у Сократа, и соседом-горшечником Неофроном, коего, вконец разоренного, Сострат пожалел и приставил старшим к своему товару — плывет сейчас Неофрон по синю морю и думает, как лучше выполнить поручение хозяина.

Все, все услаждает Сострата. И то, что колесница мягко катит по гладкой дороге, соединяющей Пирей и Афины, ах, как хорош Пирей, до чего же геометрично ровны его новые улицы, захочешь заблудиться и не сможешь, и то, что воздух насыщен испарениями, запахами всего, что обочь дороги растет, благоухает и тянется к солнцу, и то, какой сплошной звон в ушах от кузнечиков, прыгающих в густом разнотравье. Желтеют, дозревают хлеба, наливаются соком оливки, тяжелеют виноградные гроздья, не по дням, а по часам круглятся яблоки.

Из-за поворота вывернулась разболтанная крестьянская повозка, влекомая каурой, тощей, ребра пересчитаешь, лошадкой; возница, седой, но еще крепкий дед, громко понукал страдалицу. За ним, посреди разной рухляди, наваленной беспорядочно, точно выхватывали из огня и в горячке валили на телегу, умостились старуха и трое малых детишек — внуки, что ли? Поравнялись. Сострат от нечего делать крикнул:

— Эй, дедушка, далеко ли путь держишь?

— В Пирей, почтенный. Авось, Мунихийзащитит нас не хуже, чем сами Афины. У меня в Мунихии сын живет.

— Да от кого защитит? От старухи твоей? — насмешливо спросил Сострат. — Никогда не поверю: вон как она в комочек сжалась.

— Ты, почтенный, наверное, только сегодня утром сошел на берег — море, известно, новостями не балует, — у старика не было никакого желания откликнуться на шутку Сострата. — Лакедемонянин двинулся на Аттику. Войско Архидама уже стоит у Ахарн.

— У Ахарн? — не поверил Сострат. — Всего в шестидесяти стадиях от Афин? Нет, незнакомец, этого не может быть.

— Да мы сами-то ахарняне, — недружелюбно сказала старуха, устремив на Сострата черные злые глаза. — Это вот, — она сильно хлопнула рукой по ближайшему тюку, и малыши тут же принялись протирать глазенки от пыли, — и успели с собой увезти. А все остальное: и дом, и скарб, нажитый годами, и урожай в саду и на поле, — она вдруг заплакала злыми слезами, — досталось врагу. И неизвестно, вернемся ли мы когда-нибудь домой.

— Почему же вы не остались сейчас в Афинах? — спросил Сострат, проникаясь жалостью к этим несчастным людям. — Я оттуда дней десять назад и знаю, что крестьян в город прибыло много.

— О, почтеннейший, ты не можешь представить, сколько их там сейчас, — ответил ахарнянин. — Афины набиты людьми, как дыня семечками. Переполнен даже Пеларгик.А ведь ты помнишь, незнакомец, что пифийский оракул предупреждал: «Пеларгику лучше быть пусту». Конечно, люди решились на это святотатство от безысходности, но не покарают ли нас за это боги? В Афинах вонь и задуха. Люди, как бродячие псы, спят где попало. Всюду нечистоты, грязь, смрад. И то ли еще будет… Уж не знаю, прав ли наш прославленный Луковицеголовый. Он выжидает как старый лис, отлеживающийся в своей норе. Мы, ахарняне, послушались Перикла и со слезами на глазах покинули родные места, вместо того, чтобы дать спартанцам по зубам. И это дем, который дал афинскому войску три тысячи гоплитов. Не кажется ли тебе, любезный афинянин, что, пребывая под началом столь осторожного полководца, как Схинокефал, мы вполне можем свалиться с осла — сесть в хорошую такую лужу?

— Да, дела невеселые, — протянул Сострат, горя желанием уже в сей момент оказаться дома. — Однако Перикл мудр. Он много раз доказывал это. Хулить его, наверное, еще рановато.

Каждый поехал своей дорогой, но Сострат еще некоторое время слышал, как жалобно скрипит всеми своими сочленениями ветхая, грозящая тут же рассыпаться повозка беженцев. Прежнее хорошее настроение у него как корова языком слизала. Он остервенело стегнул гнедого плетью, и колесница понеслась, как стрела. И мысли, как проносящиеся мимо кипарисы, тоже замелькали быстро-быстро. Стало быть, война. Спартанцы сильны и настырны. Эллада изойдет большой кровью. Сострат был в народном собрании, когда Перикл призвал афинян не уступать лакедемонянам, и ему показалось тогда, что первый стратег рассудил правильно. Дай волку палец, и он отхватит всю ладонь. Война, собственно, началась в первые дни весны, когда в Платею ночью, едва горожане уснули, ворвались несколько сот фиванцев во главе с беотархами Пифангелом, сыном Филидовым, и Диемпором, сыном Онеторида. Платея давно мозолила глаза Фивам — живут здесь те же беотийцы, но вот дружат они с афинянами. Захваченные врасплох, платейцы соотечественникам сопротивления почти не оказали. Но вскоре опомнились: а захватчиков-то горстка. И хоть как их глашатай не склонял горожан встать с ними заодно, ничего не получилось: Платея дорожила дружбой с Афинами. Ближайшей ночью, когда на небе появился нарождающийся месяц и тьма посему стояла несусветная, на улицах города, который загромоздили всем чем угодно, началось настоящее побоище. Фиванцы спасались не только от мечей, но и камней, черепицы, кои сбрасывали им на головы отважные женщины и верные рабы. Страшный ливень тут же смывал кровь. Больше половины фиванцев оказались плененными. Отправленный им на выручку отряд не успел подойти вовремя: из-за дождя дороги раскисли, а обычно смирная речка Асоп вышла из берегов, что сделало переправу чрезвычайно трудной. Желая облегчить участь пленников, беотийцы хотели было взять заложниками окрестных крестьян, но глашатай, прибывший из Платеи, объявил волю горожан: оставить в покое жителей деревень, иначе пленники будут перебиты. Говорят, платейцы даже поклялись, но не зря ведь говорят: «Клятвы нечестных людей пиши на воде». Платея успела принять к себе тех, кто нуждался в защите за ее стенами. А пленников вероломно умертвили. Вскоре вестник из Афин, где узнали о нападении фиванцев, привез просьбу: никакого вреда захваченным в плен не чинить. Однако он опоздал. Содеянное платейцами вызвало у Спарты ярость. Ее войско направилось к границам Аттики. Благоразумный царь Архидам все же, тая надежду, что войну еще можно предотвратить — а вдруг афиняне, воочию увидав, что Спарта от слов переходит к делу, смягчатся, снарядил в Аттику посла Мелесиппа, сына Диакрита. Но тот в великий город так и не въехал. Не впустили его туда. «О каких послах, о каких глашатаях может идти речь, если вы уже идете на нас войной?», — сказали афиняне, выполняя волю Перикла и народного собрания. Говорят, когда Мелесиппа взяли под белы ручки и препроводили к самой границе, он, прежде чем ее пересечь, изрек: «Сегодняшний день станет началом великих бедствий для эллинов».

Все это быстро пронеслось в голове Сострата, а потом вдруг в ней стало пусто, и так было до тех пор, пока не показались городские строения. И хотя первые беженцы в Афинах появились еще до того, как Сострат отлучился из дому, он теперь, чем дальше, тем больше, не узнавал город, который напоминал ему душный тесный муравейник. Ужасающее скопление людей поражало воображение. Всюду, под «Длинными стенами», которые отбрасывали благословенную тень, на пустырях, заросших сорными травами, а сейчас вытоптанных, на ближних и дальних кривых улочках и в переулках, на просторных площадях, близ святилищ и даже в самих святилищах в честь богов и героев ютились люди. Одни спасались от жары под дырявым пологом палаток и шатров, в наспех сколоченных из каких-то щепок будках, старых, рассохшихся, выброшенных за ненадобностью бочках, другие же изнывали прямо под открытым солнцем. Воздух еще сильнее раскалялся от костров, на которых варилась скудная похлебка, у городских фонтанов с питьевой водой очередь выстраивалась на добрый стадий. Мычали голодные коровы, ревели быки, тонко, жалобно, как при заклании, блеяли овцы, пронзительно мекали козы, кудахтали куры. На весь этот бедлам понуро взирали терпеливые ослики, и что-то общее с их глазами было в глазах молодых матерей, которые, безучастно глядя на все окрест, кормили грудью младенцев. Казалось, все демы, все филы сбежались сюда, под защиту могучих афинских стен.

Колесница Сострата еле-еле пробиралась по запруженным народом и скотом, по загроможденным повозками и разным скарбом и рухлядью улицам города, который шумел, вопил, визжал, плакал, и звуки, издаваемые людьми и излетающие из глоток животных, сливались в единый неумолчный гул. Но даже эту какофонию, от которой уставал слух, перекрывали ожесточенные споры мужчин — старых и молодых воинов, земледельцев, виноделов, пастухов, ремесленников, то тут, то там собирающихся маленькими группками. Одни поносили Перикла почем зря, другие его поддерживали.

— Я отправил на Эвбею полсотни коров и быков. Верну ли когда их? Скорее всего, в награду за мои мучения получу рожки да ножки, — горестно стеная, говорил пожилой торговец скотом, чей нарядный, достаточно дорогой хитон еще не успел поистрепаться в скитаниях.

— А не лучше ли было и тебе отправиться вслед за стадом? — спросил рыжеволосый великан, его руки, обожженные, в рубцах, выдавали в нем горшечника. — На Эвбее, поди, спокойнее и просторнее, чем здесь.

— Моя рука еще не отвыкла от меча, — твердо сказал нарядный хитон. — И я достану им наглецов-лакедемонян, которые, верно, уже сожгли мой дом — дом моего отца и моего деда. Он был разрушен мидийцами, но я заново его отстроил. Наверняка они срубили столетние оливы в моем саду. И их кони вытоптали мои пастбища. Вчера ночью вы видели далекое зарево? Спартанцы разоряют наши родные гнезда. Птицы — и то их защищают, выклевывая глаза обидчику. А мы, выходит, прячемся. Не перегибает ли здесь палку вечно осторожный Перикл? Верно ли то, что мы спокойно наблюдаем, как враг глумится над нашим отечеством, над нашими святынями?

— Луковицеголовый выжил из ума! — раздался негодующий голос.

Его тут же поддержали другие:

— Убегая от огня, можно попасть в дым!

— Схинокефал стар, он выжил из ума! Его голова, которая вовсе не кончается, озабочена тем, чтобы потаскушка Аспасия не наставила ему новые рога!

— Чужое добро раздается щедро. И это сказал не я, а величайший Гомер!

— А вот здесь ты не прав, приятель! Оставь Гомера в покое. И согласись, что честнее Перикла нет человека в Афинах! Разве тебе не ведомо, что царь Архидам — его гостеприимец? Олимпиец во всеуслышание заявил, что, если Архидам, об этом памятуя, не предаст огню и разору его загородные имения, пощадит его дома, сады и поля, то он, дабы избежать кривотолков, сплетен и подозрений, безвозмездно отдает их в собственность Афинского государства. Кто еще из власть имущих афинян способен на такой великодушный жест?

— И не надо учить орла летать! — раздался второй голос в защиту стратега. — Перикл мудр и дальновиден. Зачем нам ввязываться в большое сражение с лакедемонянами, если их сухопутное войско, как ни крути ни верти, а превосходит наше? Разъяренный бык готов спрятаться от досаждающих ему слепней и оводов. Мы будем отгонять спартанского быка маленькими, но злыми укусами. А большой, непоправимый урон нанесет ему наш флот, равного которому нет. Не случайно Перикл любит повторять: «Кто владычествует на море, тот владычествует и над его берегами». Десанты афинян опустошат земли и мегарян, и беотийцев, и локров, и хитрых коринфян. Все выйдет так, как задумал великий Перикл!

— Из каких мест ты прибыл сюда, доблестный защитник Луковицеголового? — вопросил торговец скотом молодого, атлетически сложенного юношу, только что воздавшего хвалу мудрому Ксантиппову сыну.

— Я афинянин с деда-прадеда.

— Тогда мы говорим с тобой на разных языках. Твой дом цел, твое имущество нетронуто. А мое подворье, сердцем чувствую, уже дымится головешками.

Сострат легонько стегнул коня: речи возбужденных сограждан не переслушаешь. У каждого, похоже, своя правда. И еще Сострат, бывалый воин, знал: много кто дома львы, а в битве — лисицы. Не каждый из тех, кто сейчас рвется в бой, костеря на чем свет стоит Перикла, окажется молодцом на поле брани. Надо торопиться домой. Ему вдруг остро захотелось увидеть свое новое красивое просторное жилище затем словно бы, чтоб убедиться — его никто не сжег, не разрушил, не сравнял с землей.

Клитагора, подобно Пенелопе, ждущей неведомо куда запропастившегося мужа, сидела за прялкой, и шерстяное покрывало, снабженное замысловатым узором, получалось у нее изумительно нарядным. За последний год она чуть поправилась, но ранняя женская осень нисколько не испортила ее фигуры — талия на месте, груди, подвязанные страфионом, по-прежнему высоки. Жене за сорок, но Сострату она кажется еще более соблазнительной.

— О, боги, неужели это ты? — воскликнула Клитагора, поднимаясь с низкого стульчика навстречу мужу. — Десять дней без тебя показались мне целой вечностью. Благодарю тебя, светлоокая дочь Зевса,мой муж цел и невредим.

— Ты полагаешь, со мной могло что-нибудь приключиться? — с улыбкой спросил Сострат, поклав руку на плечо жены и нежно его погладив. — Разве я похож на беззащитного старца?

— А время какое, ты забыл? Ах, Сострат, за тобой уже приходили. Посыльный велел завтра явиться к месту сбора — у пританея. На коне, во всеоружии. Ты записан в конницу Гиперида.

— Ого! — присвистнул Сострат. — Я, кажется, начинаю себя уважать. Из самого последнего-распоследнего пешего воина дорос до кавалериста.

— Ты вообще уже не тот Сострат, что прежде. Я горжусь тобой и люблю еще больше, — о том, что Клитагора не лукавит, лучше всего говорили ее глаза.

Она наморщила лоб, припоминая что-то очень важное, о чем еще собиралась сказать мужу. Наконец ее осенило:

— Ах, да, помоги мне справиться с Мнесархом! Он хочет идти на войну!

— Этот сопляк? — удивился Сострат, не подозревая, что в это самое мгновение за его спиной вырос в дверях сам Мнесарх. — Да ведь ему еще шестнадцати нет! Тоже мне вояка!

— Клянусь Зевсом, я уже взрослый мужчина! — вскричал горячий, нетерпеливый Мнесарх, и Сострат тотчас резко оборотился к нему. — Все мои друзья собрались бить заносчивых лакедемонян. А мне что — прикажешь и дальше слушать речи мудрого Сократа?

— У тебя усы еще под носом не выросли, — заметил отец, втайне откровенно любуясь сыном — силен, статен, уверен в себе.

— Ну и что? Ты ведь сам рассказывал, что в пятнадцать лет впервые взял в руки меч. А мне, отец, в палестре нет равных. Я кладу на лопатки всех своих соперников. Даже тех, кто тяжелее меня. Позавчера я дальше всех метнул копье. А вчера в панкратионе одержал верх над самим Кононом, которого никто никогда не мог одолеть.

— То-то я смотрю — ты весь в синяках и царапинах. Этот Конон, по всему, не очень-то придерживается правил — царапался, небось, как леопард.

— Нет, Конон благороден. Это так, в пылу схватки.

— Мнесарх, о войне забудь! На твой век, думаю, ее хватит! Хочешь, чтобы спартанцы посмеялись над нами — афиняне отряжают на войну сосунков?

Перечить отцу Мнесарх не осмелился, лишь недовольно передернул литыми борцовскими плечами и удалился.

— Ты вовремя прибыл, — благодарно сказала Клитагора. — А то Мнесарх оставил бы тебя без меча и щита. Я же видела, как он к ним примерялся. Да и упрям невозможно — весь в тебя.

— Я понимаю тебя, Клитагора, — засмеялся Сострат, уставясь на жену взглядом, в котором читалось откровенное желание. — Дети для матери — якорь в жизни. Рано или поздно, но Мнесарх, а за ним и младший Метон возьмут в руки меч. Получается так ведь, что в этой жизни без меча не обойтись. А у меня с тобой сегодня последняя ночь перед войной. Не поскупись, воскури в нашей спальне самые дорогие благовония. Добавь щепотку сильфия из Кирены — я им разжился в Пирее, он там подешевле. Буду вспоминать эту нашу ночку в походной палатке… А сейчас вели разыскать Атиса. Пусть явится ко мне — что-то после дороги ломит поясницу.

Он представил искусные, возрождающие к жизни руки Атиса, потом — ночные горячие объятия ненасытной Клитагоры и почему-то покачал головой.