Перикл-Олимпиец стоял на высоком крепком помосте и был виден отовсюду — большой, неподвижный, как древний ксоан. Начало маймактериона радовало теплом — дымка, которая с утра окутывала окрестные горы, уже растаяла, и никакой, самый искусный живописец не смог бы передать их красоту так, как это сделала сама природа — багрянец, лимонная желтизна лиственных деревьев соседствовали, переплетались с лоснящимися на солнце островками вечно-зеленой растительности.
В воздухе остро, горько пахло свежей кипарисовой древесиной — именно из нее, по традиции, сколочены гробы, в коих сейчас находятся останки павших воинов. Перикл вспомнил, как вчера он посетил шатер, где эти останки были выставлены — три дня к этому скорбному месту безостановочно шли люди попрощаться с отцами, братьями, мужьями, женихами, друзьями и соседями, превратившимися в прах, в горстку белых костей. Не сосчитать было скорбных лекифов и последних приношений в виде вещиц, которыми дорожили ушедшие, их любимых кушаний, земных плодов — яблоки, груши, гроздья винограда… Особенно Перикла тронули детские подарки — безыскусные тряпичные куклы, самодельные, из лозы, копья да маленькие железные мечи, которыми играется в войну ребятня.
Перикл стоял с отрешенным видом и ни одна мысль, казалось, не отражалась на его суровом лице. Но это было не так. Он стоял и думал, что, пожалуй, никогда погребальная церемония не собирала так много людей, как сегодня здесь, в Керамике. Все Афины, без исключения, стеклись сюда, чтобы поклониться, отдать должные почести героям. Это был его народ, который он так любил и о котором так заботился. Но этот же самый народ отвечал ему, Периклу, любовью и…ненавистью. Грустно для властителя и привычно, увы, для народа.
Тронулись, одна за другой, медленно, торжественно, во враз запавшей над всем огромным предместьем тишине все десять колесниц с гробами. Десять фил— десять колесниц. А следом за ними сильные руки молодых афинян понесли забранное красным тяжелым ковром ложе — символический катафалк для тех, кто пропал без вести, чье тело так и не смогли отыскать на поле брани. И тишина в какой-то момент исчезла столь же неожиданно, как и наступила — вопли, завывания, стенания, взвизги плакальщиц заставили всех вздрогнуть. Плач, неутешный плач полился, поплыл над Афинами, распугивая воронье, которое неведомо откуда снялось и зарябило в голубом небе. Вместе с профессиональными плакальщицами, которые в знак траура распустили волосы и теперь рвали их на себе — Периклу показалось, сегодня на глазах у них не притворные, а самые настоящие, искренние слезы, по убиенным воинам рыдал весь демос. Произнести над их могилой похвальное слово единодушно было поручено первому стратегу — как самому выдающемуся из афинян. Многих не вернувшихся с поля брани он знал поименно, они и сейчас стояли перед его мысленным взором, другие, и несть им числа, оставались для него безвестными соотечественниками. Но все они, без исключения, были сынами и защитниками не только отчей земли, но и вскормившей их афинской демократии. И Перикл, в задумчивости потерев большим пальцем правый висок, окончательно решил: речь, которая этой бессонной ночью уже сложилась в его голове, он, как профессиональный, прирожденный оратор, помнил ее назубок, будет лишена имен конкретных героев, ибо все, кого сейчас предадут земле, достойны самой высокой похвалы; он скажет сначала о городе — колыбели, взрастившей этих людей, хотя бы потому, что «из ничего ничто и не возникает». Простая, но очень мудрая мысль. Итак, что делает афинян афинянами? На чем зиждется величие их города, которому завидуют не только мидяне, финикийцы, фракийцы, но и единокровные братья — лакедемоняне, мегаряне, коринфяне и прочие недоброжелатели? Да, сегодня он произнесет такие слова, от которых его народ проникнется еще большим самоуважением.
Под немыслимый всплеск плача огромная отверстая могила приняла в себя гробы. Плач, достигнув апогея, медленно пошел на спад. Уже слышно было, как резко, неприятно каркает в небе воронье. Тысячи глаз устремились на Перикла — этот момент всегда делал его необыкновенно собранным, мысли в голове ясны и отчетливы, они светятся, как цветная галька на прозрачном эгейском дне; копье некоего магнетизма летело прямо в Перикла из самой людской гущи, и он, тут же укрощая его полет, возвращал это же копье народу.
— Прекрасен, о афиняне, наш обычай держать надгробную речь при погребении павших в войне героев, хотя трудно, очень трудно найти слова, способные передать величие того, что они совершили. Но, согласитесь, величие отдельного ли человека, державы не рождается на пустом месте, ведь из ничего, — Перикл повторил недавнюю мысль, — ничто и не возникает.
В коротких, но сильных выражениях Олимпиец воздал должное предкам, усилиями которых нынешним афинянам достался не покоренный никакими врагами — ни варварами, ни эллинами город, выбравший народоправство — его судьбы решает «не горсть людей, а большинство народа».
— В частных делах все пользуются одинаковыми правами по законам. Что же до дел государственных, то на почетные государственные должности выдвигают каждого по достоинству, поскольку он чем-нибудь отличился не в силу принадлежности к определенному сословию, но из-за личной доблести. Бедность и темное происхождение не мешает человеку занять почетную должность, если он способен оказать услугу государству.
Зорким взглядом Перикл выделил в разноликом нескончаемом человеческом море короткие трибоны. Радетели Спарты! Даже в этот горький день не постеснялись покрасоваться в этом наряде! Высокомерно не замечают косых взглядов, коими награждают их рядом стоящие! Что ж, это еще одно зримое доказательство, что Афины — поистине свободный город! Сейчас, сейчас он скажет, и в первую очередь этим надменным «трибонам», что его, Перикла, полис всегда был открыт любым пришельцам и иноземцам, не то что Пелопоннес, который затаился за глухой стеной, выстроенной из недоверия и подозрений. Он скажет прямо в лицо «тем немногим» правду, и только правду — Спарта заскорузла в своем солдафонстве, руки детей там сызмальства привыкают к рукоятке меча, совсем не ведая, что такое соха или стило. Афиняне, наоборот, живут свободно, но, хоть над ними и не довлеют столь суровые нравы, в отваге лакедемонянам не уступают, что и доказали этим летом.
В глазах подавляющего большинства сограждан — понимание и одобрение этой его мысли, лишь немногие обдали оратора злобой и ненавистью.
Повседневная жизнь афинян, народный характер не являлись для первого стратега тайной за семью печатями, и все, о чем просто необходимо сказать этим людям перед лицом грозных испытаний, он пытался втиснуть в прокрустово ложе надгробной речи. Разве вправе он умолчать то, чем явно восхищаются друзья и тайно — недруги?
— Мы развиваем нашу склонность к прекрасному без расточительности и предаемся наукам не в ущерб силе духа, — Перикл, мягко выбрасывая вперед руку и словно обводя ею весь великий город, притихший за спинами собравшихся, сам был прекрасен в этот миг. — Богатство мы ценим лишь потому, что употребляем его с пользой, а не ради пустой похвальбы. Признание в бедности у нас ни для кого не является позором, но большой позор мы видим в том, что человек сам не стремится избавиться от нее трудом. — И, конечно же, он не простил бы себе, если бы не упомянул о том, что составляло смысл всей его деятельности за последние десятилетия: — Одни и те же люди у нас одновременно бывают заняты делами и частными, и общественными. Однако и остальные граждане, несмотря на то, что каждый занят своим ремеслом, также хорошо разбираются в политике. Ведь только мы одни признаем человека, не занимающегося общественной деятельностью, не благонамеренным гражданином, а бесполезным обывателем. Мы не думаем, что открытое обсуждение может повредить ходу государственных дел. Напротив, мы считаем неправильным принимать нужное решение без предварительной подготовки при помощи выступлений с речами за и против… — Еще несколько доводов, и Перикл, гордо откинув свою необыкновенную голову, произнес с торжественными нотками в голосе: — Одним словом, я утверждаю, что город наш — школа всей Эллады.
Он мог бы сказать и по-другому: «Афины — это Эллада Эллады».
Теперь оставалось совсем немного: еще раз отдать долг отважным, доблестным воинам, чьей гробницей стала «вся земля», утешить тех, кто лишился опоры и поддержки, на чьих щеках еще долго не высохнут слезы. Перикл сделал маленькую паузу и нашел единственно верные, пронзительные слова:
— Я понимаю, конечно, как трудно мне утешать вас в утрате детей, о чем вы снова и снова будете вспоминать при виде счастья других, которым и вы некогда наслаждались. Счастье неизведанное не приносит скорби, но — горе потерять счастье, к которому привыкнешь. Те из вас, кому возраст еще позволяет иметь детей, пусть утешатся этой надеждой. Новые дети станут родителям утешением, а город наш получит от этого двойную пользу: не оскудеет число граждан, и сохранится безопасность.
Детям погибших героев Перикл пообещал содержание за счет города — до их возмужания.
Он сказал все. Он отдал этой речи, может, лучшей из всех его речей, так много, что в душе его осталась одна печаль — печаль опустошения.
— Пока ты говорил, я плакала, — сказала Периклу Аспасия. — Мне кажется, ты сегодня выплеснул все свое красноречие — до последней капельки. Странно, но ты совсем не упомянул богов.
— Надеюсь, они на меня не в обиде, — устало ответил Перикл. — Но вели Евангелу позаботиться об ягненке: я хочу принести богам благодарственную жертву. Помнишь, Аттика в Еврипидовой «Медее» — это «нетронутая врагами земля». Увы, Архидам, мой гостеприимец, уже осквернил ее своим вторжением. Однако убравшийся восвояси — да останется там. Я попрошу Отца нашего Зевса и его ясноликую дочь, дабы даровали они моему городу и моей земле мир и покой. Боги милосердны…
Афиняне расходились по домам. Над свеженасыпанным холмом земли еще, казалось, витал в воздухе острый, горький, прощальный запах кипарисового дерева…