Голубое крепкое небесное вино над Афинами давно уже не разбавлялось тяжелой влагой кучевых облаков. Лето второго года войны со Спартой выдалось нестерпимо знойным. От страшной, изнурительной жары огромный город, битком набитый беженцами, просто-таки изнывал. А еще всех душил смрад, всегда сопутствующий массовому скоплению людей, которым некуда деться: зловоние издавали бесчисленные кучи отбросов — их не успевали вывозить за городскую черту, скверным запахом насквозь пропитались лачуги, хижины, пристанища, палатки, убогие шатры, землянки, чуть ли не норы, густо усеявшие все свободное пространство, вплоть до территорий, прилегающих к храмам и прочим святилищам. Видимо-невидимо расплодилось крыс — хвостатым тварям вольготно, как никогда ранее. Многие колодцы высохли. У тех источников, где вода еще была, выстраивались длинные, как сами стены вокруг Афин, очереди. Здесь злые, отчаявшиеся люди обменивались новостями, перемывали косточки архонтам, стратегам и, прежде всего, Луковицеголовому. Все больше и больше афинян утверждалось во мнении, что Перикл — отъявленный трус. Клеон, предводитель бедняков, громогласно клял Схинокефала на всех площадях и перекрестках. Он кричал, что Перикл не заклятый враг Спарты, а ее лучший друг — кто еще, прячась, как суслик в нору, способен предоставить лакедемонянам такую небывалую свободу действий? По Афинам вовсю гулял злой стишок Гермиппа о том, как Перикл «визжит, убоясь молненосного гнева Клеона».

И впрямь, как сестры-близняшки во всем повторяют друг друга, так и нынешняя война ничем не отличалась от прошлогодней. Опять войско Архидама беспрепятственно и легко, как нож в творог, вошло в тело Аттики. Раны земли, едва успев затянуться, закровоточили снова. Дым с равнин окутывал окрестные горы так плотно, что казалось — их и не существует. Отряды спартанцев, почти не встречая сопротивления, огнем и мечом прошлись по Паралийской области, уже предвкушая лакомую добычу — Лаврион с его серебряными рудниками.

Оставался верен себе и Перикл. Ничто: ни упреки друзей, ни козни многочисленных политических противников, ни народное возмущение, которое, закипая, уже приподнимало крышку на котле гнева, не могли заставить его вступить в решающую битву с врагом на сухопутье. Перикл не то чтобы совсем исключал риск — он всегда старался свести его к минимуму. Благоразумный, осторожный, он боялся сейчас перевеса Спарты на суше — шестьдесят тысяч великолепно обученных гоплитов, которые слово «война» впитали в себя с молоком матери! Вступить в генеральное сражение с этим чудовищем означало наверняка его проиграть. Ответ пелопоннесскому медведю прост и незатейлив: пока он опустошает аттическую пасеку, на его собственной территории всласть похозяйничает рассерженный афинский шмель. Эскадра из ста кораблей, к которой потом присоединились пятьдесят боевых суден с Хиоса и Лесбоса, опять отправилась каленым железом выжигать берега Пелопоннеса. Перикл самолично возглавил эту экспедицию. В Афинах к ней отнеслись по-разному. Наиболее суеверные считали, что само небо восстает против этой затеи. Лишь только Олимпиец взошел на палубу флагманского корабля, как белый день стал превращаться в черную ночь: на глазах у потрясенных афинян солнце исчезало. Что ни говори, а Перикл был достойным учеником Анаксагора-Разума. Он спокойно подошел к сильно испуганному кормчему Никомаху, которого знал как смелого моряка, и, улыбаясь, аккуратно снял с себя гиматий, тут же обернув им голову рулевого:

— Скажи-ка честно, Никомах, неужели боишься и теперь?

— Теперь нет. Ведь я знаю, что это ты, великий Перикл, накрыл мне голову плащом.

— Но ведь то же самое, — ах, как крепко усвоил Перикл уроки мудреца, отказавшегося когда-то давным-давно от всех своих богатств и поместий ради бесконечных раздумий об устройстве мира и Вселенной, — происходит, представь себе, с Солнцем. С той лишь разницей, что моего плаща для него явно будет маловато!

Спартанцы бесчинствовали в предгорьях Лавриона, афиняне разоряли Эпидавр, потом настал черед Трезенской области, Галиады, Гермиониды, а боги смотрели с неба на все это и молчали.

Хотя кто его знает… Уж не благодаря ли им афиняне, вернее, самые древние из них, вдруг обратились памятью к еще более древнему пророчеству оракула:

Грянет дорийская брань, и мор воспоследствует с нею.

В Афины пришла чума. Морские ворота города — Пирей, где толклось много разноплеменного народу, впустили нежданную черную гостью. В очередях у фонтанов, колодцев, источников судачили:

— Не иначе, как лакедемоняне подсыпали отраву в цистерны! — Пирей снабжался привозной водой — сладких водоносных жил там не было.

— Ха! Волка всегда обвинят: несет он добычу или не несет. Ты сам, что ли, схватил за руку подлого спартанца, когда он сыпал в воду какую-нибудь гадость? Третьего дня знакомый моряк поведал мне, что мор вспыхнул в Эфиопии, откуда перенесся в Египет и Ливию.

— Слов у тебя, милейший, река, а разуму — ни капли! Вы оба сейчас обманываете друг друга, как критянин — критянина. Ослепли, поди? Так разуйте глаза! Схинокефал превратил Афины в кучу гниющего мусора. Людей — как оливок в амфоре, а вонь такая, что задохнешься. Нас всех ждет смерть. И самых худших, и самых лучших — все провалимся в зловещий Тартар.

— Эй, ты! Отойди-ка от меня подальше! У тебя изо рта несет как из бочки с дерьмом!

— А не подумал ли ты, юноша, что, благодаря богам, я прожил на этом свете раза в три больше, чем ты, и у меня просто шатаются в деснах и гниют зубы?

И все же старик, чьи сильные корявые пальцы выдавали в нем то ли кожемяку, то ли крутильщика канатов, в мгновение ока остался в одиночестве. Афиняне уже знали, каковы признаки страшной болезни: человек дышит неровно, зловонно, глаза воспаляются, краснеют, как у кролика, из глотки, распухшей, приобретающей, равно как и язык, кровавый цвет, вырывается хрип, рано или поздно переходящий в кашель, разрывающий грудь на части, а жар, зародясь где-то в голове, охватывает все тело. Любой, у кого начиналась звучная икота, кого рвота выворачивала наизнанку — с кровью, желчью, с болью в животе, мгновенно превращался в отверженного. И, что еще хуже, обреченного. Весьма часто от меченного черным перстом чумыотворачивались даже в семье. Страх и подозрительность, маниакальная боязнь заразиться сделала афинян непохожими на себя. Не все, но многие, очень многие забывали о том, что такое милосердие и сострадание.

Архидам, которому донесли, что Афины заволакивают клубы дыма, поначалу не понял, в чем дело. День ото дня город, кажется, горел все сильнее. Наконец, когда лакедемоняне узнали, что это дымы погребальных костров, на которых сжигают умерших от чумы, то решили возвращаться домой. Мор ведь не знает границ, а спартанское войско всего в шаге от него.

— Боги с нами, — с удовольствием выговорил царь, когда ему донесли, что мор в Афинах косит людей, как косец траву. — Оракул не обманул. Сам Аполлон обрушил на Перикла и его приспешников свою карающую длань. Перебежчики, да и наши лазутчики, утверждают: дым столь силен, что не только золоченого копья Афины Промахос, самого неба там не различить. Хвала бессмертным богам: верное и точное пророчество получено нами в Дельфах. — Царь с выражением произнес: — «Если будете вести войну всеми силами, то одержите победу, и бог сам вам поможет». Однако нам следует поворачивать своих коней на юг, восвояси. Афинская чума лакедемонянам ни к чему.

Царь был доволен — он только что возвратился с охоты, которая удалась на славу. Дикий кабан с окровавленным горлом (царское копье промаху не знало) поражал внушительными размерами: ременные носилки с добычей еле волокли четверо дюжих воинов.

— Твоя добыча, царь, крупна, как сам Перикл, — позволил себе пошутить один из них.

Архидам обнажил в улыбке крепкие белые зубы: удачная охота, а охотился он частенько на этой странной, без видимого противника, войне, да приятное известие о божьей, постигшей надменных афинян, каре, благодаря чему войско скоро увидит родные пределы — разве этого мало, чтобы привести властителя в отличное расположение духа?

В это же самое время Перикл-Олимпиец, пребывая в глубочайшей задумчивости, стоял на палубе корабля, совершенно не замечая сверкающей ряби моря. Только что он отдал приказ эскадре взять курс на север, к родным гаваням. Прасии, последний город в Лаконике, которым они успели овладеть и разрушить, разорить, вместе с окрестностями, дотла, еще дымился, как догорающий костер. Ветер, дующий с берега, хороший, так сказать, попутный ветер, доносил вместе с запахами разогретой солнцем прибрежной растительности и горечь гари. «Ничего хорошего в этой войне нет, — думал Перикл. — И спартанцы, и мы губим не только себя, а и всю Элладу. Но что поделаешь, если Эллада очень редко становится единым целым? Ведь мы прежде всего афиняне, а потом уже эллины, а те лакедемоняне, и только потом уж…»

Он все рассчитал точно, многоопытный, мудрый Перикл, который без ложной скромности мог сказать о себе: «Старый лев сильнее молодых оленей». И неважно, где эти олени бродят — в Аттике или Спарте. Он, прекрасно осведомленный, что такое слепая игра случая, не предусмотрел единственное: вмешательство свыше. За что боги наказали афинян моровой болезнью? Удачную, в принципе, экспедицию — не удалось разве что взять и предать огню Эпидавр, приходится свертывать, ведь первые признаки эпидемии обнаружились и среди моряков. Афины тесны, а корабли и подавно. Флот надо уберечь. Тот самый флот, начало которому положил знаменитый тиран Писистрат— много лет назад старики-афиняне, еще помнившие его, утверждали, что Перикл и голосом, и тем, как выступает перед народом с речами, удивительно напоминает тирана. Так вот, Писистрат, построив корабли, прибрал к рукам узкий, как канал, пролив Эврип, по одну сторону от которого Эвбея, по другую — Пелопоннес. Водный путь, соединяющий Афины и Македонию, стал беспрепятственным. Потом настал черед острова Наксоса — первого по величине среди Киклад. Туда заходили суда, бороздившие море вдоль и поперек… И, конечно же, надо отдать должное Фемистоклу. В войне с мидянами он сделал правильный выбор: «деревянные стены», под которыми разумелись борта кораблей, действительно спасли Афины, хотя сограждане поначалу этого замысла не поняли. Прав, тысячу раз прав оказался великий и несчастливый Фемистокл. При нем афиняне отказались от пентеконтер,отдав предпочтение более удобным и более быстроходным триерам.

Любимым, по-отечески пестуемым детищем флот стал и при Перикле. Он, Перикл, пошел еще дальше, задумав сделать афинян воистину морским народом. И таки своего добился. Не случайно по всей Элладе пошла гулять шутка: «В Афинах, куда ни плюнь, попадешь в моряка». Дело в том, что по настоянию первого стратега город ежегодно высылал в море 60 триер, определяя им восьмимесячный срок плавания. Экипажи, куда набирали голь перекатную, городских бездельников, ждущих подаяния от «доброго государства», учились нелегкому мореходному искусству. Теперь они кормились на собственные деньги и приносили державе немалую пользу, барражируя в бескрайних голубых просторах и очищая их от скверны — морских разбойников и пиратов.

Ветер усилился. «Царь-море»,обрастая белопенными чубами волн, легко несло на себе грозные Перикловы корабли. Берег отдалялся, и на еще недавно изумительно зеленые горы уже ложился серый налет дымки. Сильнее заскрипели мачты в своих гнездах. Выпукло, как бока амфоры, надулись паруса. Гребцы отдыхали. А Перикл, чье уединение никто не нарушал, думал о том, как встретят его Афины.