Народное море, которое чаще всего послушно плескалось у ног Олимпийца, на сей раз обдавало его неистовой пеной гнева и злобы. Верно подмечали древние: «Когда у человека несчастье, друзья отворачиваются от него». Только сейчас от Перикла отвернулись не друзья, а все афиняне. Именно его они винили во всех своих несчастиях. Тотчас по возвращении первому стратегу доложили, что по наущению его политических недругов народ афинский отправил к спартанцам послов с просьбой о перемирии. И Перикл понял, что его влияние на ход событий кончается. Он не возмутился, не вышел из себя — ведь этот шаг предприняли без его ведома, он лишь спросил:
— И что же лакедемоняне?
— Они даже не захотели говорить с нашими послами.
— И правильно сделали, — спокойно сказал Перикл. — Те «добрые граждане»,которые задумали мириться, забыли, что для всех дел наилучшим есть своевременность. Наши же миролюбцы обожают бежать впереди колесницы. Я понял бы это, если бы мы оказались в безвыходном положении. Но кто вправе сказать, что у нас потеряны шансы на победу? Разве что безмозглый слепец…
— А мор? — спросил кто-то из пританов.
— Боги милостивы, — уклончиво ответил Перикл.
Прибыв в Афины, он первым делом заглянул не домой, а сюда, в пританей, чтобы узнать самые последние государственные новости. И теперь радость встречи с Аспасией, сыновьями, домочадцами омрачалась столь тяжким настроением, что он даже не заметил, как колесница замедлила свой бег, а потом и вовсе остановилась. Наверное, он так бы и пребывал в глубочайшей задумчивости, если бы возничий не осмелился ему напомнить:
— Ты уже дома, великий Перикл.
Кажется, само небо в этот день ополчилось против него. Аспасия, бросаясь ему навстречу, едва он сделал несколько шагов по перистилю, устремила на мужа необыкновенно прекрасные, но печальные и тревожные глаза:
— Ксантипп захворал, мой повелитель.
— Эта…эта проклятая болезнь?
— Да… Боюсь, что да…
— А Парал? А наш малыш?
— Они здоровы.
Под большими голубыми, чуть выпукловатыми глазами Перикла, измотанного тяготами военного похода, постоянным недосыпанием, невеселыми думами, от которых нет покоя ни днем, ни ночью, еще резче обозначились темные круги. Перикл уже знал, что от чумы умерла его любимая сестра, что болезнь не пощадила нескольких его лучших друзей. Теперь вот Ксантипп…
— Лекарь Грилл делает все возможное, однако… — Аспасия запнулась, но он и так понял, почему она не решилась договорить.
Он ласково, как маленькую девочку, погладил жену по голове. Да, черное крыло мора зримо нависло и над его домом. Ксантипп! Его первенец, на которого он, в отцовском тщеславии, возлагал столько надежд! И ни одной не суждено сбыться! Красивого умного юношу сгубила неуемная тяга к земным наслаждениям. А теперь что, смерть навсегда заберет его, у которого еще даже не успел родиться сын? Мойрыуже примерились, уже приготовились обрезать нить жизни юного Алкмеонида?
Стемнело. Рабы зажгли светильники, которые отвоевывали у ночи пространство перистиля. Вдалеке черной тенью маячил верный Евангел, единственный, пожалуй, кроме Аспасии, кто верно угадывал настроение своего непроницаемого господина.
— Я зайду к Ксантиппу прямо сейчас.
— Вряд ли он тебя узнает и услышит. Сегодня он ни разу не открыл глаз. И надо бы поберечься, любимый мой супруг. Давай закутаю твое лицо. Чистая ткань у меня при себе.
— Нет, — мягко, но решительно возразил Перикл. — Судьбу, милая Аспасия, не обманешь. Да и не собираюсь я жить фениксов век.
В этих словах мужа ей почудилась какая-то обреченность, которая раньше у него никогда не проскальзывала.
Ксантипп был без сознания. Внутренний жар так мучил его, что невесомое покрывало, похожее на кисею, было сброшено им на пол. Сильное, прекрасное, безупречно вылепленное природой тело его сейчас приобрело какой-то странный терракотовый оттенок и напоминало фигуру поверженного воина с краснофигурной вазы. Густо рассыпались маленькие гнойнички — одни уже лопнули, другие вот-вот истекут.
— Сегодня уж седмица, как он слег, — прошептала Аспасия, неподвижно стоя позади мужа.
Перикл, неотрывно, скорбно глядя на сына и вспоминая свои с ним отношения, в душе даже вздрогнул от пугающего ясностью и безжалостностью озарения: сын и…афинский народ, да-да, ни больше ни меньше — именно народ, мало чем отличались друг от друга, если принять во внимание, какие чувства они испытывали к Периклу. Ксантипп, как и народ, отца то любил, то ненавидел, Ксантипп, пожалуй, в последние годы был в этой ненависти даже более постоянен. А Перикл Ксантиппа, как и всех афинян, всегда любил и жалел, хотя поводов для недовольства бывало достаточно.
Взрослый умирающий сын вновь, как много-много лет назад, показался Периклу беззащитным младенцем. Простилось сейчас даже то, что Перикла уязвило наиболее сильно: Ксантипп, забыв о чести и порядочности, одолжил у одного почтенного афинянина, пребывающего в дружбе с отцом, крупную сумму денег — якобы по просьбе Перикла. Когда обман раскрылся, Олимпиец был потрясен до глубины души. Он отказался платить по долговому обязательству, чем подбросил много новых поленьев в костер Ксантипповой ненависти, которая превратилась в ползучую змею ядовитых сплетен и грязных слухов, распускаемых сыном об отце.
«Смерть примиряет, — горько думал Перикл. — Смерть беспощадна и к достойным, и к недостойным».
Вслух же он попросил Аспасию:
— Вели передать Гриллу: я очень прошу, чтобы он употребил все свое искусство.
Ужинали вдвоем. Молча. Перикл ел неохотно, через силу. От вина отказался. Прикипев долгим взглядом к изжелта-золотистой, как камень электрон,грозди винограда, потом взяв ее и опять долго-долго держа перед собой на весу — о, боги Олимпа, как же она напоминает единую и неделимую Элладу, произнес наконец ровно и безучастно:
— Обстоятельства, дорогая Аспасия, складываются против меня. Я предвидел, кажется, все. Да, все… Кроме чумы.
— Я знаю… Афины похожи на растревоженный улей: кого бы обвинить да ужалить побольней. У крикунов на устах одно имя: «Во всем виноват Перикл!» У афинян короткая память. Забыто все, что ты сделал для этого города.
— Гнев народа, как и влюбленного, продолжается недолго. Не сегодня-завтра я постараюсь успокоить людей. Я напомню им, что в час беды следует быть стойкими.
— Народ Афин давно задолжал петуха Асклепию.Что бы ты им не сказал, они, ослепленные яростью и желанием выместить на ком-то злобу, тебя не поймут. Знай, Перикл — ты наливаешь вино жабам.
— Ты не права, Аспасия. Народ, как и человек, тоже способен ошибаться. Рано или поздно, но он это поймет. Увы — другого народа у меня нет. Впрочем, — Перикл впервые за весь вечер улыбнулся, — ты не была бы женщиной, если бы сказала по-другому. Чувства часто одерживают верх даже у самой умной женщины. Даже у такой, как ты, несравненная Аспасия.
Всегда после долгой разлуки Перикл делил ложе с Аспасией. В тот вечер она осталась в гинекее одна, унеся с собой его нежное, как бы в извинение, объятие. Олимпиец смертельно устал. Ему требовалось побыть наедине с собой…
Народное собрание, конечно, знало всю необыкновенную силу красноречия Перикла, которое, кстати, отнюдь не походило на пустоцвет, а всегда подпитывалось железной логикой и неотразимыми аргументами. Но сейчас в глазах всех, кто заполнил Пникс, читалось одно: непримиримость, злоба и мстительная, нескрываемая радость. И еще прямо-таки выпирало наружу: «Ты такой же, как мы. Даже хуже нас. Ты умничаешь, потому что забыл слова Симонида:«Ни в чем не ошибаться могут только боги».
Перикл остался верен себе — сначала он хотел услышать глас народа. Первый оратор уже направился к помосту-возвышению, как во всеобщей тишине прозвучала реплика, нарочито громко отпущенная аристократом Фанагором:
— Никак, у нас сегодня праздник. Наконец-то народ имеет честь лицезреть «Саламинию».
Ядовитый намек сей, в общем-то, справедлив: Перикл действительно нечасто появляется перед народом, полагая, что второстепенные дела тот решит и без него. Когда вокруг колодцы да фонтаны, желающий испить воды не очень-то ее ценит. Напился, и хорошо. А сладкая капля воды где-нибудь в ливийской пустыне жаждущему запомнится навсегда. Перикл всегда хотел, чтобы слово из его уст уподоблялось именно этой вожделенной капле.
Народ Афин обвинял первого стратега так, словно тот был его злейшим врагом. Необыкновенная голова Перикла, которая «вовсе не кончалась», превратилась в прекрасную мишень для стрел ненависти, летящих так густо, будто целое войско пускало их в одинокого, попавшего в ловушку великана.
— Перикл перепутал людей со скотом! Даже самый нерадивый пастух знает, что овцам, согнанным на огороженную площадку, необходим некий простор, дабы спокойно разлечься и набраться сил.
— Мор опустошает город с невиданной быстротой! Вымирают целые семьи, роды! Спартанцы предают Аттику огню, а Афины в это время задыхаются от дыма погребальных костров! Видывала ли когда-нибудь Эллада столь странную войну? Ты, Перикл, явно не в своем уме, коль думаешь, что эта твоя стратегия единственно верная. Кто, скажите, способен лучше, чем Перикл, порадеть своему гостеприимцу?
— Город завален трупами умерших от чумы. Их никто не собирает, не предает земле, случается, и не сжигает. К телам несчастных наших сограждан брезгуют прикоснуться даже вороны, даже голодные одичалые псы. Кара богов пала на наш город. Ибо то, что творит уверовавший в собственную непогрешимость Ксантиппов сын, противно и Зевсу-Вседержителю, и нашей заступнице Деве Афине!
Стрелы ненависти, остро отточенные, безжалостные, беспощадные, Перикла, казалось, не доставали; он сидел на своем месте сосредоточенный, безучастный, с непроницаемым лицом; призванные разить наповал стрелы отскакивали от него, потому что он был прикрыт щитом железной выдержки, выработанной десятилетиями политической борьбы. Так, по крайней мере, казалось тем, кто внимательно наблюдал за первым стратегом. А Перикла, между тем, одолевала выматывающая душу разрыв-тоска: он в очередной раз не понят своим народом. Не затем он, преодолевая сопротивление и злые козни ограниченных тугодумов, завистников, лентяев, просто врагов, строил афинский дом, чтобы теперь вот разбить кувшин у самых дверей.Гераклиту в правоте не откажешь: «Борьба — отец всего и царь всему». Это означает лишь одно: он должен переубедить народное собрание, помочь каждому из сограждан сохранить присутствие духа. Одно из двух! Либо их город из-за малодушия народа падет, и тогда несчастье обрушится поголовно на всех, либо пострадают отдельные афиняне (жертв, конечно, окажется много), но город, родина будут спасены.
Эта мысль и прозвучала в самом начале Перикловой речи.
— Неужели, о, афиняне, вы забыли о том, что враг не оставил нам выбора? — в полнейшем молчании народа вопросил первый стратег. — Разве уступки лакедемонянам не обернулись бы для нас полной от них зависимостью? Уважения всегда достоин тот, кто отважился сопротивляться неправедным притязаниям. Да, нас постиг внезапный и подлый удар судьбы — чума, против которой мы бессильны. Но разве у нас не найдется сил выдержать это величайшее испытание? Почему вы думаете, что нам не одолеть врага? Я презираю хвастовство, но сейчас скажу так: вы забыли о мощи Афин. И она не только в том, что мы — первые среди союзников, мы — властелины половины земной поверхности. Вы, конечно, догадались, что я имею в виду море. Наш могучий флот может устремиться туда, куда только вы посчитаете нужным, и любой царь, любой народ, как бы велики они ни были, не в силах встать у нас на пути. Да, я говорю это с гордостью и упоением: афиняне — владыки моря, не ведающего границ. А сие означает, что и наша власть над морем беспредельна. «Вначале было море», — некогда изрек великий Фалес. А как говорит Ахилл у Гомера, помните? «Я кораблями двенадцать градов разорил многолюдных, Пеший одиннадцать взял на троянской земле многоплодной, В каждом из них и сокровищ бесценных и славных корыстей Много добыл…» Но, согласитесь, тогдашний флот Агамемнона не идет ни в какое сравнение с нашим! Да, мы сейчас потеряли многое: враг разорил наши дома, усадьбы, поместья, цветущие сады, изнемогающие под тяжестью гроздей виноградники, тучные нивы, враг, как хотел, глумился над нашей священной землей. Но мы сохранили главное — наше морское могущество, с помощью которого отстоим свободу, завещанную предками.
Периклу, еще недавно поносимому столь злобно и непримиримо, собрание теперь внимало жадно, зачарованно; логика вождя афинского демоса была безупречна, как сам белый Парфенон, который высился неподалеку; а главное, если не всем, то очень многим передавалась его страстная убежденность в своей правоте. Перикл чувствовал каждой клеткой: сейчас, именно сейчас надо бросить в людскую гущу такие необыкновенные слова, чтобы сердце каждого застучало, как тимпан.
— Почему, почему мидянин, многократно превосходя эллинов числом, с позором бежал из наших пределов, бежал, поджав хвост, как побитый пес? Да потому, что бесправный раб, будь он грозен и хорошо вооружен, никогда не устоит перед свободным патриотом. Теперь к нам в «гости» сунулись лакедемоняне, наши братья по крови, но никак не по духу. Если разобраться, они тоже рабы, но не своего царя или сатрапа, они — рабы войны. Но разве человек рожден единственно для того, чтобы воевать? Разве блеск меча, который ослепляет спартанцев, сопоставим с тем радостным сверканием мира, в котором живет и которым наслаждается свободный афинянин, знающий толк в ремесле, искусстве, литературе, философии, зодчестве, науках? Нет, конечно. Рассказывать обо всем этом сынам Лакедемона — все равно что зрячему рассказывать слепому о красках. А в государстве слепых и одноглазый — царь… Спартанская апелла безгласна, как плотва. Апелла покорно выслушивает эфоров, геронтов, царей и заключительным криком то ли соглашается, то ли нет. У нас в народном собрании идет свободный обмен мнениями. Каждый имеет право высказаться так, как считает нужным. Ради этого я готов отдать все, даже жизнь.
Народ молчал, но Перикл уже знал, что он победил.
— Мы не можем и не желаем жить так, как хотят навязать нам это лакедемоняне. Ничто, слышите, ничто не побуждает Афины просить мира. Даже эта проклятая чума — именно из-за нее вы ополчились против меня. Что ж, так устроен человек. Мой друг Еврипид верно заметил: «Где счастье — там друзья». Но горе тому, от кого отворачивается удача.
Перикл сделал длительную паузу — странное дело, каждому, кто находился на площади, показалось, что первый стратег именно с ним встретился глазами.
Перикл вздохнул и как-то очень просто, как сосед, который просит у соседа сочувствия и понимания, произнес:
— Испытания, ниспосланные богами, следует переносить покорно, как неизбежное, а тяготы войны — мужественно. Так и прежде всегда было в Афинах, и ныне этот обычай не следует изменять. Проникнитесь сознанием, что город наш стяжал себе всесветную славу за то, что никогда не склонялся перед невзгодами, а на войне не щадил ни человеческих жизней, ни трудов, и потому до сей поры он на вершине могущества… А если нас теперь ненавидят, то это — общая участь всех, стремящихся господствовать над другими. Но тот, кто вызывает к себе неприязнь ради высшей цели, поступает правильно. Ведь неприязнь длится недолго, а блеск в настоящем и слава в будущем оставляют по себе вечную память. Вы же, помня и о том, что принесет славу в будущем и что не опозорит ныне, ревностно добивайтесь и той, и другой цели. С лакедемонянами же не вступайте ни в какие переговоры и не подавайте вида, что вас слишком тяготят теперешние невзгоды. Ведь те, кто меньше всего уязвимы душой в бедствиях и наиболее твердо противостоят им на деле, — самые доблестные как среди городов, так и среди отдельных граждан.
— Они послушались тебя? — было первым вопросом Аспасии, как только супруг вернулся домой.
— Да. Что Ксантипп?
— Ему совсем плохо. Боюсь, до утра не доживет.
Ксантипп умер вечером следующего дня. Всю ночь Перикл просидел у тела покойного, и одним лишь богам было известно, о чем он думал, оставаясь наедине с сыном. На похоронах Перикл, враз постарев — на крупном лице резко проступили морщины, под голубыми глазами — черные ободья, не проронил ни слезинки. Теперь его законным наследником, продолжателем славного рода был один лишь Парал, и Перикл настрого приказал Евангелу, домочадцам беречь юношу от проклятой заразы. Но как убережешься от нее, если она была, кажется, разлита в самом воздухе Афин. В этом же самом воздухе копилась и всеобщая озлобленность против первого стратега. Да, народ больше уже не хотел замиряться со спартанцами, но жизнь, которая с каждым днем становилась все ужаснее — городские врата с крепкими засовами мало чем отличались от врат угрюмого подземного царства, заставляла сорвать на ком-нибудь зло. Лучшую кандидатуру для этого, как и ранее, представлял собой Перикл. Извечные враги аристократы распустили по городу слухи, что он якобы присвоил крупную сумму денег. Они, верно, и сами не надеялись, что зерна клеветы падут в благодатную почву: ведь не только Аттика, а вся Эллада преклонялась перед неподкупностью и бескорыстностью Перикла. В ежегодном финансовом отчете, предоставляемом народному собранию, как правило, значилась некая сумма с пометкой — «На необходимое». За ней скрывалась государственная тайна, известная одному Периклу да его нескольким доверенным лицам. Деньги эти шли на секретные дела: обычно на подкуп, в интересах Афин, каких-то важных персон из вражеского стана. Однако тот, кто хочет во что бы то ни стало найти козла отпущения, разглядит его даже в том, кто совсем не подходит на эту роль. Суд признал Перикла виновным и обязал его уплатить крупный денежный штраф — 50 талантов.
— Они, видимо, думают, что я богат, как лидиец Крез, — удрученно улыбнулся Аспасии Перикл, стараясь ее, разгневанную, чуть успокоить этим сравнением.
— Надеюсь, теперь ты ненавидишь своих неблагодарных афинян? — запальчиво бросила мужу та.
— Нет, — ответил Перикл. — Я их жалею.
— Ты, оклеветанный, несправедливо наказанный, лишенный всех своих должностей, ты, кому в обозримом будущем власть уже недоступна, ты, одним махом превращенный в обычного афинянина, так легко прощаешь это своим не помнящим добра согражданам?
— Перестань, дорогая Аспасия, — поморщился Перикл. — Сейчас ты сама не заметила, как уподобилась им. Да, я не в восторге от афинян, я ими недоволен, как когда-то, по совсем другому поводу, бывал недоволен бедным Ксантиппом. Но все-таки, пойми, мне их жаль.
А через несколько дней лицо железного Перикла стало мокрым от слез — он плакал навзрыд, неутешно, не стесняясь своей слабости. Как речная вода рвет наконец запруду в самом уязвимом месте, так и эти слезы нашли брешь в феноменальной выдержке Олимпийца: чума отобрала у него последнюю надежду — умного, доброго, мягкого Парала. Возлагая на покойного венок, он впервые в жизни не справился с собой. Но афиняне его поняли: это и вправду жесточайший удар судьбы, когда прекращается твой род, когда некому будет оплакать тебя, некому будет тебя помнить, некому будет даже справить надлежащие обряды. Много кто вздрогнул при известии о смерти младшего сына Перикла: недоброе, ох, недоброе это предзнаменование для всего города, на который боги Олимпа обрушили свой гнев…