Сострат вышел из дому с утра, потому что оставаться там ему было совершенно невмоготу — волком, что ли, выть в четырех стенах? Жизнь, которой он так дорожил в последнее время, показалась ему теперь совершенно ненужной. Иногда он даже думал, что лучше бы ему размозжил голову тот огромный камень, что обрушился на красавца-великана Гиперида. Боги оказались бы к нему милосердными, если бы он, а не Гиперид, пал замертво под стенами Потидеи.
Клитагора, любимая жена Сострата, умерла у него на руках в тот самый день, когда он наконец переступил родной порог. Впрочем, на руках — сказано слишком громко. Желание жить тогда у Сострата было столь велико, что он даже боялся прикоснуться к умирающей — ее последние страдания облегчал верный раб Атис, беспрестанно поя ее холодной водой. Дом был полон тяжелыми запахами рвоты, нечистот — Клитагору мучил жесточайший понос, и Атис не успевал сменять подстилки. И еще один запах был просто непереносим — сладковатый, тошнотворный запах гноя, вытекавшего из лопнувших волдырей, которые обильно усеяли красивое дородное, сейчас нагое тело Клитагоры. Месяц назад, когда Сострат находился на войне, она похоронила младших сына и дочку, теперь вот настал ее черед. Была семья — и нет! Ни ум, ни сердце примириться с этим не могли.
— Я пойду на войну, отец, — сказал, не отрывая глаз от матери, старшенький Мнесарх. — Клянусь Афиной-Палладой, там я скорее останусь жив, чем здесь, где все пропитано заразой.
— Иди, сынок, — безучастно ответил Сострат. — Наверное, ты прав. Только, пожалуйста, береги себя, кроме тебя, у меня больше никого нет.
Где, какими улицами он проходил, Сострат решительно не помнил. Да и все они сейчас ничем не отличались друг от друга. Афины превратились в город, где свое черное гнездо свила смерть. Трупы валялись вповалку, как после сечи, часто громоздились друг на дружку; кучки пепла соседствовали с грудами полуобгорелых костей; новые чадные, распространяющие убийственный запах горелого человеческого мяса костры; к колодцам и фонтанам с питьевой водой не подступиться из-за скопищ полумертвых шатающихся, чаще лежащих прямо на земле людей, они в предсмертной истоме, их постоянно мучает жажда, они пьют, пьют, пьют воду и никак не могут напиться. Крики, стоны, проклятия, икота, безумный смех, хрипы, надрывный кашель, плач, рыдания — так шумно справляет свой пир чума.
Нечем заняться Сострату. Ни о чем думать ему не хочется. Бредет он по Афинам просто так — куда глаза глядят.
А на этой улице… А на этой улице воздух сладко колеблется от звуков арфы и сразу нескольких флейт. Здесь люди веселятся напропалую, потому что не знают, доживут до утра или нет. Такие дома уже не раз встречались Сострату. Одни Афины в судорогах издыхают, другие Афины пока еще пощажены мором, они предаются, впав в безумие, разнузданному разврату, самым терпким наслаждениям. Успеть, успеть перед смертью урвать от жизни как можно больше. В царстве теней не веселятся, не пируют, там тихо, мрачно, неприкаянно, а если поточнее, даже лучшие умы Эллады не знают, каково там на самом деле. Философ Демонакс, когда его спросили, что, по его мнению, представляет собой Аид, пожал плечами: «Когда сам увижу, тотчас сообщу вам». Старый хитрец! Никто еще оттуда, из-под земли не подал голоса. Никто и никогда!
За спиной Сострата послышалось чье-то тяжелое сопение. Он обернулся — из роскошного дома, что напротив этого, откуда льется музыка, трое мужчин, по которым сразу видно — чернь, катили на тележках дорогую мебель, прочую утварь, за ними четвертый несет на вытянутых руках гору тончайших, скользких, как шелк, восточных тканей, за ним еще один еле передвигает огромную амфору, полную то ли вина, то ли оливкового масла.
— Чего вылупился? — рявкнул на Сострата тот, кого еле видно было из-за неперевязанного тюка тканей. — Хочешь поживиться — заходи, там много чего осталось.
И это Сострат уже видел тоже. Воистину, Афины погрузились не только в темный, не имеющий дна омут разврата, но и в пучину беззакония. Все прежние установления рухнули для людей в одночасье, как старая дверь со ржавых петель. Опустелые дома, имущество, ценности становились легкой добычей тех, кто еще стоял на ногах. Безнаказанность делала смелыми даже самых отъявленных трусов.
— Заходи, заходи! — подбодрил Сострата тот, кто волок амфору. — Они пожили сладко — теперь наш черед.
Сострат покачал головой, в которой сейчас вроде бы прояснилось — неосознанное желание вдруг окрепло, и он понял, что ему хочется туда, где играют музыканты, где именно в это самое мгновение запели звонкие женские голоса, где стол ломится от яств и вино льется рекой. Он решительно направился к калитке, которая смутно показалась ему знакомой, и вдруг обмер: ба, да ведь это дом Меланта, управляющего серебряными рудниками. Пройдоха Мелант, который два года назад попался в его лапы — лапы начинающего сикофанта. Подергался, как мышь в когтях у кота, и обмяк…
Некоторое время Сострат колебался, потом махнул рукой: «Оба — злодеи: и тот, кто крадет, и тот, кто пользуется краденым».
Сострат толкнул калитку — она, незапертая, тут же отворилась. Привратника не видать: совсем без рабов остался Мелант? Что, впрочем, удивительного — чума косит всех подряд. Перистиль пустынен, стало быть, пируют во внутренних покоях, которые Сострат сейчас удостоится чести лицезреть. Если, конечно, хозяин не погонит его, как шелудивого пса.
В большом зале, чей потолок подпирали колонны из белого пентеликонского мрамора, пир был в самом апогее. Сострату показалось, что все гости, а их человек сорок (кто восседал на низких скамьях, а кто возлежал за длинным общим столом), пьяны, как варвары.
— О, друзья, глядите, к нам пожаловал очередной жаждущий веселья и утех, — икая и приближаясь к Сострату на нетвердых ногах, громко возвестила кудрявая, не лишенная привлекательности толстушка. Она тут же тяжело, как куль с мукой, упала в его объятия: не подхвати он ее, распласталась бы на мраморном полу.
— Поди приляг, Диномаха, часок-другой сна тебе не помешает, — заторопился к ним тучный мужчина в белоснежном дорогом хитоне; его толстые, как колбаски, и изнеженные пальцы унизывали золотые перстни с драгоценными камнями; и еще он был не так пьян, как остальные. — Принесите-ка нашему уважаемому, э-э-э, как тебя зовут, милейший… ага, Сострату, чашу с добрым критским вином.
Перед Состратом стоял ни кто иной, как сам…Мелант. Он почти не изменился, если не считать того, что седины в волосах прибавилось. Поначалу ничто не отразилось в беглом взгляде, коим богач окинул пришельца, но что-то, видимо, шевельнулось в его памяти, глаза стали почти как у трезвого, он внимательнее вгляделся в физиономию Сострата и вдруг от души расхохотался:
— Вот кого не ожидал увидеть в доме, так это тебя, мой дорогой, мой назойливый и цепкий, как пиявка, сикофант. О, боги, что делается на белом свете! Поистине Афины проваливаются в Тартар! Я привечаю того, кто ободрал меня как липку, да вдобавок убил моего раба! А впрочем, зачем мне указывать ему на дверь? Какая уж теперь разница? Сегодня ли, завтра, но все мы окажемся на берегу Стикса! Эй, почтенные афиняне, ко мне в гости пожаловал мой старый друг Сострат!
Все с интересом уставились на Сострата — кто одним глазом, потому что хмель не позволял разлепить второй, кто сразу двумя, хотя что толку, опьянение делало взгляды мутными, рассеянными, скользящими. Но вот синеглазая красавица с золотой, как одуванчик, головой, которая покоилась на коленях у молодого, несомненно привлекательного юноши, внезапно встрепенулась:
— Душка Мелант, а ведь я его тоже знаю! Несколько раз дарила ему свою любовь, а он у меня все допытывался, как именно я ублажаю Ксантиппа, Периклова сына. Ха-ха-ха!
Сострат тоже рассмеялся. В золотоволосой красавице он без труда узнал Синеокую Стафилею.
— Ах, вот как! — вскричал тот, чьи руки ласкали обнаженную грудь Стафилеи. — Знаешь ли ты, уважаемый Сострат, что бедный Ксантипп очень хотел с тобой познакомиться? Его весьма занимало, что некий афинянин хочет походить на него в искусстве любви. Значит, это ты и есть.
— Когда-то меня действительно посещала эта причуда, — улыбнулся Сострат и крупными глотками осушил килик неразбавленного, тотчас бьющего в голову вина. — К несчастью, я опоздал, хотя у меня к Ксантиппу было дело. Один достойнейший человек попросил меня передать ему на память вот эту изумительную гемму. Два дня назад я пришел к Ксантиппу, но, увы, в живых его не застал. Благороднейший и мудрейший Перикл, который сейчас не у дел, велел мне оставить это украшение себе на память.
— Ну-ка, покажи, что это у тебя на пальце? — юноше достаточно было мельком взглянуть на изумительную инталию, чтобы потрясенно воскликнуть: — О, Зевс-Громовержец, да ведь это перстень моего друга Гиперида. Не будешь ли ты так добр рассказать, как именно этот перстень оказался у тебя?
— Мы воевали вместе с Гиперидом. Он был храбр, как лев, а силен, как тысяча спартанцев вместе. Мне трудно вспоминать, но под стенами Потидеи его поджидала смерть. Из любого боя он вышел бы победителем. Но что он мог поделать, если с высоты прямо ему на голову обрушился огромный камень. Позволишь узнать твое имя, досточтимый?
— Пасикл, сын Ликса. Мы все — и Ксантипп, и Гиперид, и я были дружны, как никто в нашем прекрасном и проклятом богами городе. Ах, как жаль отважного Гиперида! — Лицо Пасикла искренне опечалилось. — Это был настоящий герой. Но Гипериду повезло! Хотя бы уже потому, что он не захлебнулся в собственной рвоте, как это, может, ожидает нас. Давай, дружище Сострат, выпьем в их честь по чаше вина. А уж потом третью — в честь спасителя.Мы получили славное наследство! Ксантипп оставил мне Синеокую Стафилею, слаще которой нет во всей Элладе, Гиперид тебе — свой фамильный перстень-амулет. Кто знает, не сними он его, глядишь, остался бы жив.
— Я тоже просил его об этом, благородный Пасикл, — согласился Сострат. — Но человек, верно, чует свою смерть.
Теперь, освоясь, он ясно видел, что пирующие у Меланта потеряли всякий стыд. За спиной у него, издавая звуки, которые приличествует слышать только двоим, совокуплялись пожилой, весь в шрамах, старик с совсем юной девицей. Старик пыхтел, а девица сладострастно визжала, в упоении выкрикивая: «Ты был прав, мой божественный Полибий: выдержанное вино куда крепче молодого! Ты неутомим и вынослив, как старый жеребец, мне же остается изнемогать раз за разом! О, как я хочу и не хочу, чтобы ты излился! Я умираю, я на вершине блаженства, мой несравненный Полибий!»
Двое слуг по приказу Меланта волокли по полу аристократа, у которого подозрительно покраснели, воспалились глаза, а сам он трясся в ознобе — уж не зачумленный ли? Одна из флейтисток, не расставаясь, впрочем, с инструментом, который сжимала в руке, упала головой в серебряное блюдо с жареным мясом и смиренно отдалась Морфею. Чуть поодаль одна пара самозабвенно играла в коттаб. На дальнем конце стола философствовали, громко поминая в горячке спора имена Анаксимандра, Фалеса и Гераклита с Пифагором. Совсем рядом с участниками этого странного симпозия в луже красного, похожего на кровь, еще не впитанного дорогим персидским ковром вина «плавал», и впрямь загребая руками, какой-то вконец опьяневший юнец. Эта же лужа чем-то понравилась молодой, только-только, видимо, нашедшей себя паре — то немногое из одежды, что еще оставалось на них, было сорвано, отброшено прочь; мокрые, вымазанные вином и от этого розовые тела всецело отдались ритму соития, а седобородый лысый старик, счастливо, дурашливо смеясь, стоял над совокупляющимися и щедро поливал их густым тягучим вином из амфоры.
Сострат весь отдался насыщению, жадно запихивая в рот куски жареной баранины, лакомясь вяленой, истекающей янтарным жиром рыбой, макая маленькие слоеные пирожки в мед, пробуя решительно все выставленное щедрым хозяином и искренне недоумевая: «И откуда только у Меланта эти богатые, нескончаемые, что ли, съестные припасы?»
— Итак, как и договаривались, третья — в честь спасителя! — тянясь к Сострату наполненной с краями чашей и проливая вино на стол, даже на ноги Сострата, возгласил хмелеющий все более и более Пасикл.
Две музыкантши с изысканными прическами, что сидели напротив Сострата, тронули струны кифар и глубокими грудными голосами запели, нисколько не смущаясь тем, что бессовестно клевещут на действительность:
Это были слова из стихотворной молитвы братьям-героям Диоскурам, которые написал «кеосский» соловей Вакхилид. Только разумел он под ними не этот бедлам, не эту пучину разврата, в которую с головой погружались все эти несомненно умные и благородные люди, бесстыдно попирая всякое благочестие, целомудрие, все то, что дается воспитанием и соблюдением заветов предков и что слетало сейчас с них, как шелушащаяся краска с древних статуй. Вакхилиду мнился уютный пир, что собрал родных и близких людей.
И Сострату тоже захотелось удариться во все тяжкие. Животный ужас, которым были охвачены те, кто его окружал здесь, неумолимо передался и ему: что сулит завтра? Издыхание с пеной у рта на обочине какой-нибудь кривой афинской улочки? Скорее всего… Женщин, красивых, пьяных, тут много, и все они доступны. Сострат начал останавливать на них свой пока еще достаточно трезвый взгляд, но Пасикл, будто угадав его тайное желание, вдруг пьяно зашептал ему прямо на ухо:
— Хочешь, я тоже, как Гиперид, сделаю тебе подарок? Если желаешь побаловаться с Синеокой Стафилеей, бери ее. Только помни, что ты — не Ксантипп.
Сострат благодарно обнял своего нового товарища. Совсем нагая уже девушка с его помощью поднялась на ноги, и они, переступая через бесчувственные тела, оскальзываясь на залитом вином и усеянном объедками полу, побрели куда-то вглубь просторных Мелантовых покоев, ища уединения. Сострат был не столь пьян, чтобы делать это на виду у всех. Однако темный дурман сладострастия, обостренный ожиданием скорой неминуемой смерти, неотвратимо, всецело овладевал им.
В Афинах уже стояла глубокая ночь. Афины — «Эллада Эллады», сгусток «аттической соли», твердыня свободы, демократии и всеобщего равенства всех граждан перед законом, город, куда стремились умнейшие из умных и талантливейшие из талантливых, — теряли человеческое лицо.