Косой луч солнца, тонким сверлом продырявив слюдяное оконце, заставил спящего прикрыть глаза ладонью и внес поправку в сновидение — агора, где разъяренный колбасник хотел побить Сострата за то, что тот в мгновение ока съел кусок ароматного копченого мяса, не заплатив за него, внезапно, будто ее и не было вовсе, будто Сострат и не пытался защититься от здоровенного наседающего торговца ватными немощными руками, куда-то отступила, исчезла, и теперь, всецело отдаваясь блаженству, он уже лежал на усеянном каменной крошкой берегу Алфея, с наслаждением чувствуя, как солнце нагревает закрытые веки, на которые извне наплывает теплое алое золото. И так хорошо было безмятежному Сострату, что век бы не открывал глаз, а нежился подле реки своего детства. Но утро разгоралось все сильнее, и совсем скоро в убогой комнате не осталось такого местечка, куда бы не проник солнечный свет — человек на деревянном топчане, покрытом тощей циновкой, заворочался, протяжно зевнул и проснулся. Он, кажется, полежал бы еще, но входная дверь громко хлопнула и настоянную с ночи тишину неприятно резанул голос Клитагоры:

— Эй, лежебока, ты еще в постели? Весь город давно уже на ногах.

— Уймись, женщина, — нехотя откликнулся Сострат. — Если то, на чем я лежу, ты называешь постелью, значит, с твоими глазами что-то случилось.

— Ты прав, — Клитагора остановилась у порога, не изъявляя никакого желания подойти поближе. У нее были темные глаза, роскошные густые волосы, полные красные губы и, если бы не большой крючковатый нос, вполне сошла бы за красавицу. Впрочем, когда-то она понравилась Сострату больше не лицом, а статью. Здесь уж есть на что посмотреть, не зря любвеобильные афиняне часто оборачиваются ей вслед.

— Ты, муженек, прав, — повторила Клитагора, поджимая сочные свои губы. — В первый раз глаза подвели меня, когда я увидела тебя и подумала, что буду за тобой, как за «Длинными стенами». О, всемогущие боги, вы свидетели, как я глубоко ошиблась. Но глаза — это еще полбеды. Зачем я, глупая, поверила тебе, когда бросила родное подворье в селе, где, на худой конец, у нас были бы и оливки, и виноград, и хлеб, и мед, и сыр…Зачем развесила уши, которые ты, никчемный, прожужжал сладкими посулами: «Откроем в городе мастерскую, обзаведемся рабами, заживем припеваючи. Из театра вылезать не будем!..».

— Но ведь ходим же, — вяло возразил Сострат.

— Благодаря Периклу, а не тебе. Если бы не теорикон,что бы ты, интересно, запел? Да и какая, скажите на милость, радость от театра, если в животе спозаранку и до ночи урчит, будто там поселилась тысяча медведей?

— Замолчи, Клитагора! Мне уже кажется, что в нашем доме бьют в тимпан!

Под Состратом протяжно заскрипел топчан. Вытертая, залосненная, как долго послужившее седло, циновка чуть съехала набок. Он понуро вышел из дома, и Клитагора, вдруг почувствовав острую жалость к мужу, уже укоряла себя, что затеяла этот скандал. Конечно, ее Сострат никакой не лежебока, рвется изо всех жил, чтобы в доме было хоть какое-то подобие достатка, однако ничего не получается. И руки у него золотые, и воин он храбрый, а вот, поди ж ты, из нужды не выходит. Почему?

Сострат на дворе сполоснул лицо холодной водой из деревянной бадьи, утираться не стал, потому что чистого тряпья поблизости не оказалось. Ветерок, впрочем, лучше всякого полотенца — на дворе уже жарковато, и Сострат, подставляя ему лицо, порадовался свежести, благодаря которой в голове зашевелились ясные и дельные мысли. И главная из них — придется, видимо, пожертвовать последней фамильной реликвией, перешедшей от прадеда к деду, от деда — к отцу, а от того, наконец, к Сострату. Впрочем, даже это не спасает — за солового жеребца он должен одиннадцать минАрифрону, за седло и попону — еще три мины Ликсу, еще шесть с половиной мин — Никомаху за последнюю партию кожи, которая, к тому же, оказалась с гнильцой: вот после этого и верь людям на слово. Это долги, занесенные Состратом в домашнюю книгу, надо, кстати, еще раз посмотреть, может, о каком-то и запамятовал, но ведь, помимо них, надо еще как-то жить-перебиваться, двух сыновей-подростков и дочь, совсем еще малышку, кормить…

Сострат озабоченно вошел в дом. Ноги сами понесли его к столу — что там Клитагора придумала на завтрак? Съел бы, кажется, жареного вола целиком — не случайно в дурацком сне умял копченое мясо, даже не прожевав его как следует, а самое смешное, нет, самое постыдное — не уплатив за еду колбаснику.

Сострат кисло поморщился — на чисто выскобленной столешнице веером рассыпался тонкий пучок щавеля, а несколько стебельков сельдерея кучно лежали рядом с краюшкой засохшей позавчерашней лепешки. На все это «великолепие» уныло взирал щербатый килик,в котором не вино, а холодная колодезная вода. Ах, ино бы не помешало! Глоток его наверняка позволил бы отвлечься от мрачных дум. Несколько амфор в подполе пусты, это он знает точно. Может, в той, что в чулане, есть хоть что-то на дне? Встряхнул пустую двуручную амфору, даже заглянул в узкое, как знаменитое ущелье,горлышко — ни капли.

Критически осмотрев еще раз нехитрую снедь, Сострат вымученно пошутил:

— А горькая редька еще не созрела?

— Как только наступит гекатомбэон,будет тебе и редька, — серьезно ответила Клитагора, тут же, в свою очередь, не удержавшись от подначки: — А мастики перистолистной тебе не хочется?

— Был бы козлом — не отказался, — усмехнулся Сострат. — Знаешь, что я придумал, покуда умывался? Отнесу-ка я в город нашу чернофигурную вазу. Или в заклад отдам, или вообще продам.

— Жаль. Это единственная наша ценность. Без нее дом опустеет.

— Думаю, пять-шесть декадрахм за нее дадут. Это ведь очень старинная ваза. Отец говорил, что ее расписал какой-то знаменитый родосский живописец. Прадед, когда ее приобрел, отдал взрослую овцу и два медимнаотборной пшеницы. По тем временам это было немало. А сейчас ее стоимость возросла многократно. Ну-ка, принеси вазу.

Бережно протерев вазу мягкой ветошью и напоследок сдунув с нее последние пылинки, Клитагора осторожно поставила ее перед Состратом. Он еще раз вгляделся в тонкий изысканный рисунок — художник изобразил Сарпедона, тело которого благоговейно несли по воздуху Сон и Смерть. Кто таков Сарпедон, Сострат знал — ликийский царь, его Европа родила от Зевса, и приходился он братом царю Крита Миносу и Радаманту, судье в Аиде.Храбреца и героя Сарпедона, верного союзника троянцев, убил под Троей доблестный Патрокл, сын Менетия, друг богоподобного Ахиллеса.

Ваза двуручная, понизу опоясана меандром.Ободок тоже украшает замысловатый орнамент; несмотря на почтенный возраст, на то, что в роду Сострата переходила из рук в руки, цела-целехонька — ни трещинки, ни царапинки, ни щербинки. У Сострата даже заболело сердце: продав редкостную вазу, завещанную ему предками, он словно бы совершит тяжкий грех предательства. Но что делать, если ремесло не дает ему средств на пропитание. И Клитагора прекрасно поняла, что сейчас делается в его душе. Помолчав, она вздохнула и спросила:

— Объясни, Сострат, почему все-таки твой промысел не приносит никакого дохода? Ведь ты отменный мастер. Сандалии, которые ты плетешь, удобны, прочны и красивы, хотя ты и не покрываешь их позолотой и не украшаешь драгоценными камнями.

— Неужели собственным умом не можешь постигнуть, отчего мой товар раскупается плохо, а сандалии, сделанные в мастерской Асконда, который живет кварталом ниже, раскупаются в мгновение ока? И не потому, что его изделия лучше моих. Просто они стоят дешевле, а кто откажется сэкономить десять-пятнадцать оболов? Кожу он берет по той же цене, что и я, но его сандалии плетут двенадцать рабов, которых он обязан накормить и худо-бедно одеть да обуть. Много ли надобно «телам»? А выжимать из них соки Асконд умеет. Поставь я такую же цену, как он, выручка не покроет даже половину расходов на ту же кожу. Семья наша не только помрет с голоду, но еще раньше потеряет даже кров над головой и распростится с последним котелком. Одна лишь радость: я — свободный афинский гражданин. Толку с этого…

Бережно завернув родосскую вазу в старую, в бесчисленных дырках хленужены, Сострат пристроил ее в маленькую, плетенную из ивовых прутьев корзинку. Потом запряг солового жеребца в легкую повозку и отправился на агору с одной-единственной, неотвязной, как овод, мыслью в голове: чихнет ли ему сегодня удача?Клитагора посмотрела ему вслед и отправилась поливать свой маленький каменистый огород.

Вернулся Сострат почти под вечер — возбужденный и, пожалуй, счастливый. Едва соскочив с повозки, протянул Клитагоре несколько обновок — мягкую и пушистую хлену из шерсти, темно-красный, из добротного полотна, хитон, маленький серебряный перстенек с камешком и медную пряжку для волос. Детям вручил мешочек с фисташками и сладости. Потом уж занес в дом две увесистых жирных бараньих ляжки, добрую головку овечьего сыра, десяток крупных вяленых рыб, глиняный горшок с солеными оливками и пять хлебных лепешек.

— Неужели потратил все деньги? — ужаснулась Клитагора.

— Да нет, кое-что осталось. Представь, удача чихнула мне прямо в лицо. Я даже не успел утереться, как нашлось сразу несколько покупателей. Конечно, я отдал предпочтение тому, кто предложил больше денег.

— Ты хоть запомнил его имя?

— Да. Некто Фукидид, сын Олора. Он еще молод, но, сдается мне, когда-нибудь о нем заговорит вся Эллада.

— А почему ты так решил? — изумилась Клитагора.

— Сам не знаю. Глаза у него очень умные. Это, несомненно, благородный и решительный человек.

Этой ночью Клитагора, тронутая подарками и тем, что в доме появилось хоть некоторое подобие достатка, была очень ласкова к мужу. Она безоговорочно и в охотку выполняла все его любовные прихоти. Вдоволь испив нектара телесных утех, они наконец-то угомонились. Уже смыкая вежды, Сострат услышал, как из уст жены страстно, с мольбой излетело:

— Ах, как бы нам выбраться из этой обрыдшей нужды! Тогда я, наверное, стала бы самой счастливой женщиной в Аттике.

Что ей ответить, Сострат решительно не знал, да к тому же сладкий сон уже почти разморил его. Однако спустя мгновение он так взвился, что их дышащее на ладан ложе взвизгнуло, как раненый вепрь — до того потрясли, изумили, испугали его слова супруги. А сказала она вот что:

— Состратушка, я сегодня думала-думала, как нам быть дальше, и в голову мне пришла совсем неожиданная, но дельная мысль: а что, если тебе записаться в сикофанты?

— Ты совсем рехнулась, глупая женщина, — вскричал Сострат, словно начисто позабыв, как еще совсем недавно шептал ей на ушко разные ласковые и нежные слова. — Ты хоть понимаешь, что говоришь? Хочешь, чтобы я, честный воин, порядочный демиург,стал жалким, вызывающим всеобщее презрение доносчиком?

— Таких доносчиков, и ты знаешь это не хуже меня — полгорода. Одна половина рыщет и вынюхивает, другая отбивается или откупается. По крайней мере, Сострат, участвуя в судах, ты сможешь получать хотя бы несколько оболов в день. Я собственными ушами слышала, как Перикл, выступая в народном собрании, чуть ли не похвастался, что сейчас в Афинах шесть тысяч гелиастов-судей. Почти треть свободных граждан занимается тяжбами и разбирательствами. Разве им не нужны помощники? И разве трудно подсчитать, сколько этих помощников требуется? Открой глаза, Сострат. И ты увидишь, что Клеанф, горшечник с нашей улицы, дети которого еще год назад саранчой налетали на соседские огороды, потому что животы подводило от голода, теперь уже купил дом в Керамике,а его жена наряжена не хуже, чем Аспасия. Откуда взялись денежки? Наверняка, согласись, Клеанф прижал к стенке владельца медного рудника Близона. Назвать еще кого-нибудь из этих самых сикофантов?

— Закрой рот, Клитагора, — глухо сказал Сострат. Он отвернулся от нее, подумав, что их медовой ночи сегодня будто бы и не было вовсе. Ничего больше Клитагора от него не услышала, но ничего больше не сказала ему и она, решив, что муж уже спит. Селенащедро залила их убогую опочивальню своим тусклым небесным молоком. Но не от ее призрачного света не мог заснуть Сострат. Первое, что пришло в голову, когда он немножко успокоился, — его Клитагора, несомненно, умная женщина, как не говори, а выросла в семье сельского писца, любившего пофилософствовать. А второе… Вот над этим вторым и размышлял сейчас Сострат, натянув почти по брови старую изодранную хлену…