Пройти мимо и не обратить внимания на вывеску было просто невозможно — в центре желтого прямоугольника намалеван багровый вздыбленный, готовый, кажется, вот-вот лопнуть от напряжения фаллос. Это означало, что в просторном доме, окна которого забраны тяжелыми непроницаемыми занавесями ярких, даже кричащих тонов, находится порнейон.Причем один из самых дорогих в Афинах. Высокий каменный забор надежно ограждал внутренний двор от посторонних взглядов. Оттуда доносилась тихая музыка, извлекаемая из авлосов. Потом подала голос и кифара — кто-то невидимый нежно пощипывал ее струны.

Ксантипп, старший сын Перикла, названный так в честь деда и удивительно на него похожий — тот же широкий лоб, длинные брови, полные чувственные губы, уставился на вывеску так, будто увидел ее впервые, будто и не захаживал сюда частенько. Стояло погожее позднее утро, и молодой человек, всю ночь проведший за пирушкой с друзьями, теперь, слегка кривясь от ломоты в голове, раздумывал, зайти в порнейон или не зайти. «А почему бы и нет? — внезапно удивился он самому себе. — Если желание появляется, его надо удовлетворить. Никакой, даже самый прожженный, софистне сумеет убедить меня в обратном. В конце концов, я должен хоть ненадолго отвлечься от неприятных мыслей».

Последний довод оказался, пожалуй, сильнее предыдущего, и Ксантипп даже повеселел. Он постучал в красную железную калитку, которая тотчас отворилась — чернокожий раб-ливиец почтительно отступил в сторону, пропуская гостя. На зеленой лужайке в непринужденных позах отдыхали несколько девушек, чьи соблазнительные тела скрывала до того прозрачная ткань, что казалось — это вовсе не одеяние, а нечто эфемерное, совершенно бессмысленное и ненужное. Волосы у жриц любви, как и предписывалось строгими афинскими законами, были выкрашены шафраном и полыхали рыжим огнем; почти всех молодой эвпатридзнал, поскольку неоднократно пользовался их услугами, воздавая тем самым хвалу Афродите Пандемос.

Ксантипп не торопился. Он поочередно остановил свой взгляд на каждой из диктериад.«Ушко иглы», чья насмешливая кличка, приклеенная ей многочисленными клиентами, говорила уже сама за себя, слегка встрепенулась, не питая, впрочем, ни малейшей надежды, что выберут именно ее. Тем не менее она заученно, скорее даже, машинально соединила большой палец с безымянным, но зазывное «кольцо» не произвело на посетителя ни малейшего впечатления. Ему ли, завсегдатаю злачных мест, не знать шутки, передаваемой из уст в уста афинскими острословами: «Ушко», да больно «тесное», в которое проденешь не только нитку, а целый корабельный канат». И то — до Афин эта приближающаяся годам к двадцати пяти «ягодка» успела обслужить Милет, Аргос, весь остров Хиос и, наконец, Пирей с его грубыми матросскими нравами.

Открыто, на миг оторвав авлос от чувственных, красных, как черешня, губ скрестила свои глаза с глазами Ксантиппа «Необъезженная кобылка», получившая эту кличку потому, что любила делать в постели не то, что предпочел бы клиент, а что нравилось ей самой. В принципе, Ксантипп, учитывая нынешнее свое состояние, уже хотел было дать ей знак, что согласен, но белила и румяна, на которые «Необъезженная кобылка» не поскупилась с самого утра, хотя личиком была и так хороша, вдруг вызвали у него раздражение: да на кой она ему? Хотелось чего-то нового, острого, неизведанного, а «кобылку» он знал как пять своих пальцев. «Аистиха», прозванная так за стройные, но чересчур худые и длинные ноги, «Флейтистка», привыкшая работать исключительно ртом, «Мамка-кормилица» с непомерно большими, как обкатанные морем валуны, грудями и «Беотийская девственница», чрезвычайно, несмотря на прекрасную выучку, застенчивая, словно ублажала мужчину впервые, Ксантиппа не заинтересовали. Он подумал, а не уйти ли ему вообще, как вдруг увидел еще одну диктериаду, которая почему-то осталась немножко позади его самого. Он уставился на нее так, будто пред очи его предстала сама «Пеннорожденная». «Да вот она, та неизвестная красавица, которая мне и нужна», — подумал Ксантипп, глядя на нее, как охотник на лань.

Уже от одного того, как она была одета, сквозило утонченным, изысканным развратом. На лице новенькой прозрачная вуаль, сквозь дымку которой на Ксантиппа пытливо, ему даже показалось — чуть насмешливо, смотрели темные распахнутые глаза; если не считать узкую полоску белой ткани, скрывающей ее грудь — непропорционально большую в сравнении с тонкой изящной фигуркой, то она была совсем нагая. Красить свои волосы шафраном ей, видимо, не требовалось — природа сообщила им всю красоту расплавленной меди. Такой была копна искусно уложенных на голове волос, таким был и треугольник лобка. Странное дело: Ксантиппу жгуче, без промедления захотелось увидеть ее грудь, ибо наибольшее вожделение вызывает то, что спрятано от постороннего взгляда. Он вообще любил маленьких женщин, потому, видимо, что сам, пошедший статью в отца, отличался могучим телосложением, а больших, как известно, всегда тянет к маленьким.

«Кажется, я оказался прав, заглянув сюда, — подумал Ксантипп. — Любить надо здесь, а не за порогом Аида. Что ж, я распробую, какова ты, виноградная лоза с двумя огромными гроздями. Сегодня ты будешь моей, маленькая Стафилея». Он мысленно улыбнулся — это ж надо, какое точное и удачное прозвище придумал он этой медноволосой красавице.

Вдруг Ксантипп еле заметно встрепенулся. Его красиво вырезанные, трепетные ноздри уловили запах, исходящий от незнакомки, аромат этот, столь любимый молодым аристократом, был тонок, еле уловим, но в то же время и силен, неперекрываем — как от куста белого от цветения жасмина. На миг Периклов сын даже испугался, не померещилось ли это ему, не сходит ли он с ума — нет, от красавицы и впрямь пахло жасмином. Наверное, она пользуется благовониями, приготовленными из лепестков жасмина.

Он не стал дожидаться, пока она известным образом предложит ему себя, а сам поднял вверх указательный палец правой руки.«Стафилея» грациозно поднялась с низкой, обшитой пушистой мягкой шерстью скамьи, на которой еще секунду назад полулежала, слегка прогнулась, как кошка после сна, и направилась во внутренние комнаты, чтобы уже оттуда выйти навстречу Ксантиппу. А он не успел ее проводить похотливым взглядом, как к нему тут же подошла, в знак уважения, сама Кидиппа, содержательница порнейона — старая грузная старуха с обрюзгшим лицом, к которому вечно была приклеена сладенькая ухмылочка.

— Рада видеть тебя, благородный Ксантипп. Каждым своим посещением ты оказываешь высокую честь нашему дому. У тебя отменный вкус, о, сын мудрейшего Перикла. Как долго ты хочешь побыть с этим, считай, ни кем не тронутым цветком?

— Четыре «времени», почтенная Кидиппа, — ответил Ксантипп, прекрасно осведомленный, на какой промежуток рассчитаны в этом заведении песочные часы.

— На твоем месте я бы побыла с этой девочкой гораздо дольше. Ты, смею заверить, получишь огромное удовольствие.

— Как-нибудь в другой раз. Но я хочу спросить у тебя — сколько?

— Восемь декадрахм.

— Ты сошла с ума!

— Поверь, эта девчонка стоит таких денег.

— Кидиппа, не вешай мне лапшу на уши. Уж кто-кто, а я знаю твоих «нетронутых» девочек. Четыре декадрахмы!

— Я понимаю, о, благородный Ксантипп, что ты имеешь весьма смутное представление о налогах. Еще в начале посейдеонарыночные эдилы объявили, что плата за содержание такого милого дома, как, например, мой, увеличивается на целую треть. А это, между прочим, разоряет меня.

— Я бы не утверждал этого, почтенная Кидиппа. Ладно, пять декадрахм, и ни оболом больше. Это все, что у меня сейчас есть.

Ксантипп говорил правду, и ушлая Кидиппа прекрасно уловила это. Пять декадрахм — это тоже вполне приличная цена, к тому же утренних клиентов, как обычно, раз-два и обчелся, а терять заработок хозяйке порнейона не хотелось.

— Хорошо, — вздохнула Кидиппа. — Уступаю исключительно из уважения к тебе, достойнейший Ксантипп.

«Скорее — из уважения к моему отцу», — мысленно поморщился тот.

«Стафилея» встретила его у входа, на сей раз с миртовой ветвью в руке, которой томно обмахивалась — здесь, внутри, и впрямь было душновато.

— Как тебя зовут, юная красавица? — спросил Ксантипп.

— Эльпиника.

— Откуда ты?

— С Керкиры.

— Ты мне понравилась.

— Ты мне тоже.

— Я рад этому, Эльпиника. Почему ты оказалась здесь?

— Спасаюсь от нищеты. Отец, деревенский лекарь, рано умер, а мать прокормить пять ртов не в силах. Я самая старшая, поэтому рано упорхнула из родного гнезда.

— И над какими местами ты пролетала?

— Два года жила в Милете. Теперь вот в Афинах.

— О, Милет! — воскликнул Ксантипп. — Это прекрасно. Говорят, нигде больше любовь в таком почете, как в Милете.

— Пожалуй, — согласилась Эльпиника. — В этом ремесле, как никто другой, поднаторели разве что еще коринфянки. Что прикажешь подать, мой господин?

Ксантипп уже возлежал на ложе, застланном тонким полотняным покрывалом, под которым удобный упругий матрас.

— Неразбавленного вина. И горсть каленых фисташек.

Эльпиника сама подала ему килик с красным лесбосским. Он сделал глоток, другой, и ему полегчало — Ксантипп тут же налился мужской, алчущей освобождения, силой. Девушка тем временем установила песочные часы, чья сыпучая струйка начала отсчет их утехам. Конечно, Эльпиника даже не догадывалась, а точно знала, что жаждет увидеть сейчас ее любовник на час. Она рывком сдернула с себя ткань, и груди, как выпущенные на волю птицы, качнулись, точно хотели разлететься в разные стороны, но потом вновь сблизились и не упали вниз, а стояли прямо, неуступчиво, глядя на Ксантиппа смугловато-розовыми, в легких пупырышках, очень даже немаленькими окружьями сосков. Нет, эта островная девчонка определенно сводила его с ума своей странной, прелестной диспропорцией между телом и грудью; он подумал, что, если «Стафилее» хватит ума и она сумеет не опуститься до уровня какой-нибудь «Дыры для стока», если не предадится обжорству и беспрестанной выпивке, если найдет какое-нибудь занятие не только для тела, но и для ума, то разорит в пух и прах не одного афинского аристократа или толстосума.

— Подойди ко мне.

Она повиновалась. Он погладил ее большие, вишенно-гладкие груди, вдохнул их млечный запах, потеребил соски, которые предельно округлились, тут же откликнулись встречь ласке мгновенным затвердением; потом правая рука его ушла вниз, отыскав пушистую медь треугольника, стекающего острием вниз.

— Прости, но я очень утомлен. Делай со мной что хочешь и как умеешь.

Она взошла во весь рост на ложе, расставила ноги, касаясь его бедер худыми прекрасными лодыжками и медленно, сопровождая легкими стонами каждый вобранный сантиметр, села на Ксантиппа. Он подумал, что так когда-то в старину лишались девственности юные красавицы, принося ее в жертву каменному фаллосу священной статуи.

Ксантипп испытывал сразу два наслаждения: чисто телесное, которое доставляла ему Эльпиника, и чисто зрительное — о, эти редкостной величины груди, меж которыми, что ему нравилось донельзя, нет ни малейшего зазора; они вместе, как сестры-близнецы в утробе матери. Теперь он наконец разглядел и ее глаза: темно-синие, как ионическая вода.

Прикосновениями рук, переводимых им с грудей, которые он не оставлял в покое, на ее плечи, талию, ягодицы, Ксантипп диктовал ей нужный ритм, который позволил бы растянуть эту медовую утеху на немыслимо долгий срок. «Пусть, — думал молодой эвпатрид, — это утро не уступит по протяженности «Длинным», от Афин до Пирея, стенам». Эльпиника, уверялся он все более и более, так отдавалась этой плотской любви, словно у основания ее светилось не золото декадрахм, а чистое, ниспосланное самой Афродитой Уранией,чувство. Однако синеглазая девочка с Керкиры была чутка и внимательна, она поняла, чего он хочет, и покорно отдаляла наступление бешеной скачки, в которую ударяется амазонка, уходя от погони.

— У тебя слишком большое копье, — несколько раз прошептала она. — Мне кажется, ты достаешь им до самого неба.

Любовь совершенно освежила Ксантиппа. Настал миг, когда он почуял: надо отпустить поводья, дать Эльпинике полную свободу, чем она не преминула воспользоваться. Давно не испытывал Ксантипп такого упоения: он буквально обеспамятел от горячечного ритма финиша, он видел перед собой лишь одни ее громадные груди, которые то взлетали вместе с ней, то падали вниз всей своей тяжестью, грозя смять, превратить в ничто ее тонкую, как виноградная лоза, изящную фигурку. Они протяжно, одновременно ахнули…В часах истекали, опускались на уже полное дно последние песчинки четвертого «времени». «Да, — подумал Ксантипп, — у этой девочки, вполне возможно, блестящее будущее. Я даже и не заметил, когда она, раскачиваясь на мне, как в седле, чередуя это раскачивание и подпрыгивание с промежуточными ласками руками, ртом, своими тесно прижатыми грудями, умудрялась трижды перевернуть песочные часы».

— Ни одна афинская диктериада, да что там говорить — самая опытная гетера не сравнится с тобой в искусстве любви. Теперь я часто буду тебя навещать.

— Я буду этому рада, — синие глаза Эльпиники напоминали успокоившееся после бури море.

Все время, пока Ксантипп шел домой, его не покидало прекрасное настроение и, лишь переступив порог родного дома, он подумал, что сейчас оно будет испорчено неприятной беседой с отцом. Впрочем, легких, услаждающих душу и сердце разговоров никогда и не было. Ксантипп считал, что в этом виноват его родитель. И, прежде всего, потому, что не позволял старшему сыну, молодому блестящему аристократу — по происхождению, конечно, а не по политическим убеждениям, жить на широкую ногу, купаться, как многие другие сверстники, в роскоши. В доме Перикла на счету был каждый обол, за расходованием денег зорко следил управляющий хозяйством Евангел, которого Ксантипп про себя иначе, как цепным псом отца, не называл. Ни у кого в Афинах не повернулся бы язык назвать первого стратега небогатым человеком. Ему по наследству перешло великолепное имение, которое содержалось в образцовом порядке и каждый год радовало хозяина хорошим доходом. Но вот как распорядиться им — наверное, до такого могла додуматься лишь мудрая, просчитывающая все наперед голова Перикла: весь урожай, снимаемый с его полей и садов — до последнего пшеничного зернышка, до последнего яблока, до последней грозди винограда, продавался на рынке. На вырученные деньги на том же рынке потом приобреталось все необходимое для существования семьи, прислуги. При таком способе ведения хозяйства практически невозможно было что-либо украсть. Любая сумма в доме Перикла выдавалась под отчет. И не потому, что он отличался невероятной скупостью. Просто считал, что любой человек, независимо от происхождения, от того, богат он или не очень, должен разумно пользоваться благами. Уже много лет пребывая на вершине власти, он не присвоил себе ни драхмы общественных денег, которыми постоянно распоряжался. Такой же честности требовал и от должностных лиц, и от домочадцев.

— Входи, Ксантипп. Что у тебя? — Перикл, еще не отрешась от задумчивости, отложил восковые таблички с письменами и цифрами.

Увидев, какая перед ним груда где сложенных вдвое, вчетверо, а где скрученных в трубку пергаментов и свитков, Ксантипп испытал невольное уважение к отцу, потом на миг представил себя на его месте, и ему определенно стало тошно. Так сразу взять и ответить у него язык не повернулся.

— У меня крайне мало времени. Говори же, с чем хорошим пожаловал.

Они были удивительно похожи, отец и сын. Но только внешне, что Ксантиппа, в принципе, устраивало, а Перикла, наоборот, повергало в глубокое отчаяние, которое он, впрочем, ни перед кем старался не выказывать.

— Отец, я попал в очень неприятную историю. Владелец ювелирных мастерских Эвдемон застал меня с его женой.

— Молодой Клеодикой?

— Да.

Перикл исподлобья посмотрел на сына, но не проронил ни слова. Повисло тягостное молчание. Перикл придвинул к себе какой-то свиток, со стороны могло показаться, что он пытается вчитаться в начертанные там непрерывной чередой слова.

— Значит, законный муж поймал тебя на месте преступления. Но разве тебе, Ксантипп, не известны законы Драконтао прелюбодеянии?

— В том-то и дело — мне угрожает публичное наказание плетьми, если…

— Что — если? — резко спросил Перикл, недобро сузив глаза.

— Если я не заплачу отступного Эвдемону. Он пообещал забыть об этом, если получит три таланта. Отец, ты ведь не захочешь, чтобы мне прилюдно воткнули черную редиску…

— Плети… Черная редиска под гогот и улюлюканье афинской черни… Жалкий лепет человека, названного в честь его знаменитого деда, героя Микале,одно имя которого внушало персам священный ужас. Он взял Сест. Он распял сатрапа Артаикта. Дружбой с твоим дедом был горд несравненный поэт Анакреон. Взойди на Акрополь — Ксантипп, сын Арифрона, чья родина — Холарг, увековечен Фидием на щите Афины Парфенос. Он изваян и талантливейшим Кресилаем…

Ксантипп, конечно, знал о величайших заслугах своего предка перед Афинами и всей Элладой, знал, что Фидий, изображая на щите битву с амазонками, не случайно представил полководца в образе воина, чей шлем похож на круглую шляпу из войлока — красноречивая деталь, символизирующая его вклад в победу над персами. Все, что говорит отец, верно, но разве Ксантиппу от этого легче?

— От тебя разит вином, как от упившегося варвара, — брезгливо заметил Перикл.

Ксантипп виновато опустил голову. Дернула же его нелегкая сделать несколько добрых глотков неразбавленного лесбосского. Но сказать ему ни в оправдание, ни для того, чтобы как-то смягчить отца, было нечего, и он терпеливо выжидал.

— Дед провел жизнь в ратных трудах, не зная отдохновения, а внук жаждет отдохновения в нескончаемых и пустых любовных утехах. Ты ведь уже женат, пора бы и остепениться.

Голос Перикла будто бы помягчел. Он все-таки был хорошим и любящим отцом, и сейчас в душе его боролись два чувства: любовь, сострадание к непутевому, никчемному отпрыску, который, казалось бы, должен приумножать славу двух самых знаменитых афинских родов, к коим принадлежали его бабка Агариста и дед Ксантипп, но вместо этого отдается дружеским пирушкам, сомнительным любовным похождениям, считая, что деньги для того и существуют, чтобы он, Ксантипп, их бездумно расточал, и неудовольствие, раздражение, даже ненависть к сыну, не только не оправдывающему отцовских надежд, а еще и дающему повод позлорадничать многочисленным врагам и недоброжелателям Перикла. Думая об этом, Перикл поморщился. Наверное, боги за что-то карают его, ниспосылая ему, как отцу, огорчение за огорчением. Правда, есть еще младший Парал, умный и выдержанный юноша, который, хочется в это верить, окажется достойным его наследником и продолжателем. А самый младшенький, рожденный ему Аспасией, еще совсем несмышленыш, и, кто знает, суждено ли Периклу увидеть его хотя бы отроком.

— Ты сказал — Эвдемон просит три таланта. Но ведь это же целое состояние! Скажешь ему — четверть таланта! И еще передашь — таково решение Перикла. — Он выделил, с нажимом произнес собственное имя.

— Спасибо, отец.

— Запомни — больше я вытаскивать тебя за уши из дерьма не буду. Жизнь проходит быстро, и тебе давно уже пора стать зрелым мужем. Прошу тебя, подумай над этим хорошенько. Насчет денег я распоряжусь. Завтра утром Евангел выдаст тебе нужную сумму.

После ухода сына Перикл некоторое время пребывал в глубокой задумчивости. Потом опять с головой погрузился в чтение важных бумаг.