Сострат, кряхтя под сильными, не знающими устали руками раба, и блаженно ощущая, как приятно начинает гореть кожа и каждая клеточка его тела полнится легкостью, думал, что он не прогадал, отвалив за этого фригийца кучу денег — целых восемьдесят драхм. Из тех трех рабов, которыми он обзавелся за последний год, этот, как и пророчил ему продавец — старый моряк из Пирея, оказался наиболее ценным. Сострат оберегал его, справедливо полагая, что с черной работой вполне справятся остальные двое.
Искусен был Атис, ох, и искусен! Подобно тому, как от умника-философа не укроется смысл самого мудреного словечка, так и сей лекарь-массажист ведал, где и на что воздействовать, чтобы в теле опытного воина, многажды раненного, как хмель, заиграла кровь.
Основательно размяв хозяина, Атис занялся втиранием благовоний, хранимых в доброй дюжине флакончиков, пузырьков и кувшинчиков. С некоторых пор Сострат полюбил их сложное благоухание, хотя Клитагора, принимая его по ночам у себя в гинекее, морщилась: «В моих объятиях суровый афинянин или изнеженный мидиец?» Однако ее недовольство Сострата лишь слегка забавляло. Обыкновенно он отвечал, что только теперь почувствовал вкус к настоящей жизни, и Клитагоре уже след привыкать не только к просторному, купленному в красивейшем Керамике жилищу, обильной и вполне изысканной еде, проворным слугам, но и к новым запахам. Та слушала его вроде бы снисходительно, но от Сострата не укрывалось то, насколько он вырос в глазах супруги. Ничего, впрочем, удивительного: не так уж много воды утекло с тех пор, когда он, как старый лис, поприжал Меланта-зайца, а жизнь Сострата и всего его семейства изменилась неузнаваемо. Сострат уже не нищий горемыка, а вполне состоятельный афинский гражданин. И пусть у него не шестьсот рабов, как у богача Гиппоника,а всего-навсего три, ничего, все еще впереди. Он еще обзаведется целой кучей несвободных. Вот что значит взять за шкирку, как кролика, не одного Меланта, а еще пять таких же, как тот, прохвостов, у которых рыльце в пушку, а мошна туга, как вымя у коровы. Впрочем, Сострат, которому в уме никак не откажешь, позаботился о том, чтобы в глазах гелиэи он выглядел как честный неподкупный гражданин, превыше всего ставящий благо родного полиса. Еще пятерых, уличенных им в мелких прегрешениях, довел до суда. Трепыхались, конечно, пробовали откупиться, но тут же сникали, увидев на лице сикофанта неподдельное, напополам с презрением, удивление. Сострат в душе смеялся: неужто этот круглый дурак Ксенофан, владеющий крохотной гончарной мастерской, где у него в подручных один, как перст, раб, думает, что Сострат способен мелочиться, соглашаясь получить в качестве отступного жалкие семь драхм? А преступление горшечника состояло в жестокосердном обращении с «телом», с которого не сходили синяки и ссадины…
«До чего все-таки упоительна хоть и маленькая, но власть над людьми», — не раз думал Сострат, замечая, что люди начинают его уважать и бояться. Он был благодарен Клитагоре: ведь это она наставила его на путь истинный, ни разу, между прочим, об этом не напомнив. Иногда Сострат даже думал, что эта дельная мысль пришла в голову ему самому. Умная, чего уж тут, у него жена, знает свое место. А как радостно заблестели у нее глаза, когда он вчера объявил, что вот еще поднакопят они малость, и он отдаст двух сыновей в учение к опытному софисту. Дороговато, конечно, берут нынешние мудрецы за уроки — по сто мин с носа, но что поделаешь: лучше быть ученым и украшать собой пиры-симпосионы, где собравшиеся будут жадно ловить каждое твое слово, лучше сладко есть, сладко пить да сладко любить, чем умело, бесстрашно махать в сече мечом, зарабатывая себе славу, а, возвратясь с войны домой, обжираться горьким луком да чесноком. Умный и ушлый превосходит того, кто храбр и силен. И тут уж никакой умник не переубедит Сострата в обратном.
Тело после манипуляций Атиса пело, как струна на кифаре. В просторное слюдяное окно, в открытую настежь дверь заглядывал ясный осенний день, освеженный утренним дождиком. И от того, что в голове, подобно пчелам над лужицей патоки, роились бестревожные, радостные мысли, что природа на дворе дышала мягкой осенней отрадой, что жизнь, которая впереди, сулила чересчур много хорошего и заманчивого, остро захотелось дать себе поблажку, получить некое острое удовольствие.
— Ступай, Атис, к тем двоим да присмотри, как они управляются, — велел рабу. — Ты ведь помнишь — жертвенник должен быть готов к первому дню маймактериона.После обеда возьмешь с собой на рынок фракийца, купите две амфоры оливкового масла. Гляди, чтобы не подсунули какую-нибудь прогорклую дрянь. Да, у нас, кажется, и вино на исходе. Возьмешь лесбосского.
— Да, хозяин, — с легким полупоклоном ответил Атис.
Сострат встал с довольно высокой кушетки, на которой удобно было делать массаж и различные втирания, прошелся в некоторой задумчивости по комнате: что бы ему сегодня надеть? Облачился в короткий дорический хитон, поверх которого накинул новый прямоугольный гиматий. Ногам было удобно в дорогих, надеванных всего пару раз, сандалиях. Что-то неприятно кольнуло в сердце и тут же мгновенно оформилось: жаль, ах, как жаль, что пришлось расстаться с древней чернофигурной вазой и продать ее какому-то… Филоксену?… Фанию?… Да нет же — какому-то, ясно теперь вспомнил, Фукидиду. Единственная семейная реликвия — в чужих руках. Но кто знал, что удастся так быстро вырваться из нужды, если не сказать — нищеты? Ничего не поделаешь, вздохнул Сострат, так было угодно богам.
Он направился в гинекей. Клитагора вместе с двумя служанками пряла великолепную фригийскую шерсть, которую удалось купить по сходной цене.
— Моя новая хлена будет красивой и теплой, — не удержалась, похвасталась перед мужем.
— Ну-ну, — одобрил Сострат. — И когда же ты предстанешь предо мной с обновкой на плечах?
— Понадобится, пожалуй, еще одна декада. Мы ведь чередуем работу с забавами. Посидим тут еще немного, а потом выйдем, поиграем с девушками в мяч.
— Что ж, я рад за тебя, дорогая Клитагора. Жди меня к вечеру. Я иду в город.
— По делам?
— А разве без них обойдешься? — развел руками Сострат.
Идя на рынок, он думал о том, как несказанно похорошела Клитагора, хотя ей уже и чуток за сорок. Правильно подметил слепой аэд Гомер — в страданиях люди быстро старятся. И не зря еще говорят: «Богатого тебя и боги полюбят». Только в поговорке этой сокрыто некоторое противоречие: разве придет в твой дом достаток и благополучие, если олимпийцы от тебя отвернутся? Выходит, все зависит от самого человека? «Оставлю эту умственную закавыку философам, — Сострат, как и всякий воин, мудрствовать не любил. — Как раз за это их приглашают на симпосионы, угощают вином и вкусно кормят. Ведь, участвуя в умной беседе, хозяева кажутся себе умнее, чем они есть на самом деле. И гости их тоже делают умные рожи, хотя вместо этого с удовольствием сыграли бы в коттабили кости».
Так, раздумывая, Сострат и не заметил, как оказался на агоре — привычное, казалось, зрелище, но как завораживает, ослепляет великолепие этих бесконечных рядов, где выставлено все, что дают здешние земля и море, что произрастает в киммерийских степях и знойных ливийских далях. Агора не только ослепляла, но и оглушала — разноголосыми криками горшечников, колбасников, рыбаков, пирожников. Брадобреи зазывали клиентов, зеленщики наперебой расхваливали спаржу, салат, щавель, порей, укроп, петрушку, торговцы зерном, доставленным из северных колоний, утверждали, что самый вкусный хлеб получается из их пшеницы. Молочники клялись, что нет ничего лучше на свете сицилийского сыра, а хиоссцы и лесбоссцы, степенно прохаживаясь перед своим товаром — громадными амфорами с вином, приглашали его отведать, хвастливо крича, что с их виноградной лозой не сравнится никакая другая во всей Элладе, и это, по справедливости, была сущая правда. Купцы с Эвбеи и Родоса были, кажется, пропитаны запахом их несравненных яблок, груш, поздних сортов слив величиной с детский кулак, фиг, которые до того спелы и сочны, что прямо тают во рту, — куда ни глянь, наполненные с верхом корзины, сплетенные из гибких ивовых прутьев, лукошка, ящики. Ноздри щекочет тонкий, до одури аппетитный аромат жирнющих копченых угрей — ими снабжают Афины никто иные, как неотесанные беотийцы. Жаль, поросят на рынке нынче мало — Перикл запретил строптивым мегарянам торговать с Афинами и союзными городами. Авось, эта удавка их образумит, избавит от косоглазия — так ведь и смотрят в сторону Спарты.
Сострат пробирался дальше, никак не откликаясь на зазывные просьбы, мольбы, уговоры, заклинания торговцев купить их товар и тем самым сделать себя счастливейшим из смертных. Он думал, что воистину его город велик. Где еще на свете отыщется такое торжище, где найдешь все, что пожелает твоя душа, все, что выращивается, добывается, изготавливается в окрестных и далеких землях? Лакедемоняне мнят себя равными афинянам, но разве может их нищая, угрюмая, убогая агора, где еще два поколения назадв ходу было не золото и серебро, не медь даже, а самое обычное, причем ломкое, даже наверняка кислое на вкусжелезо, сравниться с пышным, бесконечно богатым афинским рынком? Странным был все-таки этот Ликург. Что такое быть бедным, Сострат испытал на своей шкуре, и теперь ему остается разве что посмеяться над «мудрым» заветом Ликурга лакедемонянам: «Оставайтесь бедными и ни в чем не будьте богаче соседей». Тогда, дескать, никто на вас не нападет. Сострат улыбнулся: да один год счастливой, обеспеченной жизни он, не жалея, отдал бы за десять лет нищеты и лишений. Хорошо, что Ликург не может увидеть, как смуглые анатолийцы потрясают перед самым носом покупателей своими изумительными шерстяными тканями, как умопомрачительно благоухает дорогущий сильфий из Кирены, как радуют глаз изделия этрусков, привезенные колонистами из Великой Греции,и поделки из меди с Кипра — иначе царю стало бы плохо.
Сострат остановился у одной из жаровен, на которой калились слегка присоленные фисташковые орешки, попросил отмерить с горсть. Надтреснутая, раскрытая скорлупа легко отдавала ядрышки. Сострат поочередно отправлял их в рот — вкусно, духмяно.
Солнце уже стояло в зените и, надо сказать, припекало не по-осеннему. Захотелось передохнуть, и Сострат решил присесть в тени роскошных платанов, посаженных здесь, на агоре еще славным Кимоном, сыном Мильтиада. Колоннады, коими украшена столица, тоже его заслуга, и афиняне об этом помнят, отдыхая в холодке под ними. Вот совсем недалеко, шагах в тридцати, возвышается Стоя Пойкиле — портик, расписанный ни кем иным, как великим Полегнотом. Сами боги, кажется, водили кистью живописца. Любой, кто в первый или, наоборот, сотый раз будет любоваться этими росписями, поневоле проникнется величием афинского народа, когда-то давным-давно одолевшего амазонок, а на памяти нынешних граждан — и заносчивых персов при Марафоне. Хоть и не ладил Кимон с Периклом, а народу тоже благоволил, о щедрости его до сих пор ходят легенды: каждый желающий безбоязненно входил в его сады и рощи, собирал там урожай — кому сколько надо. Мало того, что Кимон велел снести ограду с своих угодий — он даже собственных рабов ставил в странное положение: те сопровождают господина, а он вдруг призывает им снять с себя целехонькое, добротное платье и подарить его какому-нибудь нищему афинянину взамен на его тряпье, которое под пальцами расползается. Кто из них лучше — Кимон, коего уже нет, или Перикл, что, как и прежде, при кормиле? Трудно сказать… Наверное, Олимпиец. И Сострат здесь руководствовался логикой весьма незамысловатой: сколькими бы не владел Кимон рабами, все равно их не хватит, дабы переодеть всех свободных…
В желании посидеть под платаном Сострат не оригинален — вон целая группка бездельников скучилась вокруг кого-то невидимого и, раскрыв рты, внимает тому, что он вещает. Кто, интересно, там такой умный? Ба, да это же Сократ, уличный философ, которого хлебом не корми, а дай поговорить. Сострат подошел ближе, в тот самый момент, когда раздался громкий смех, причем заразительнее всех хохотал мудрец — почти совсем лысый, отчего лоб его казался еще выше и выпуклее, с толстыми, как бы вывернутыми губами, с похожим на продолговатую луковицу носом. Мудрец, по обыкновению, был бос. Он с наслаждением вытянул ноги с запыленными ступнями, кое-где на свежих порезах запеклась кровь — острых камней на городских улицах хватает.
— Ты спрашиваешь, уважаемый, почему мой плащ до сих пор мокр, хотя после утреннего дождя прошло уже полдня? — Гиматий философа отличался такой ветхостью, столькими разноцветными заплатами, что Сострат в душе улыбнулся — уж попадись он в свое время Кимону, тот наверняка бы раздел раба из сострадания к горемыке.
— Виной тому не дождь, а моя молодая жена Ксантиппа. Хоть она и сварлива, но я ее очень люблю. Ксантиппа спозаранку выбранила меня, что поздно ночью я явился домой пьяным. А, заслышав возражение, что я был трезв, не утерпела и вылила на меня целый ушат воды. Вот я и говорю: у моей Ксантиппы сперва гром, а потом дождь.
Все опять засмеялись, что не помешало одному из праздношатающихся проявить дотошность — Сострат, хоть и стал уже в силу своей новой профессии неплохим физиономистом, так и не смог определить род его занятий:
— И все же: ты был пьян или трезв?
— Не знаю, — пожал покатыми, довольно-таки мощными, как у борца, плечами философ. — Думаю, правильный ответ не даст ни Ксантиппа, ни я. Это лучше сделает кто-то другой, третий. Но его как раз на то время у меня дома не оказалось. Что ни говори, а мы с Ксантиппой стороны заинтересованные. Истина же всегда одна.
— Ты противоречишь Протагору из Абдеры, — заметил почтенного вида афинянин, весьма прилично одетый, из тех, видимо, кто имеет возможность приглашать к себе на домашние пиры каких-нибудь заезжих, второразрядных философов. — Он как раз утверждает, что, сколько людей, столько и суждений. Причем об одной и той же вещи. Например…
— Мне знакомы доводы этого софиста, — прервал собеседника Сократ. — Поскольку ты здоров, палец, намазанный медом, кажется тебе сладким, а мне, который болен, он же кажется горьким.
— Разве это не так?
— И так, и не так. Я готов согласиться с Протагором, что «человек есть мера всех вещей, существующих, что они существуют, и несуществующих, что они не существуют». Кстати, каково твое имя, почтенный? Феопомп? А теперь послушай меня, уважаемый Феопомп. Я, Сократ, полагаю, что существует одна-единственная в своем роде истина. Это истина объективная. Тот, у кого хороший слух, различает клекот сидящего на вершине орла, а глухому от рождения птица кажется немой. А тот, кто не только глух, нем, но еще и слеп, вообще не подозревает о существовании Зевсовой птицы. Но разве это основание для того, чтобы утверждать — орла в природе не существует? Посмотри-ка, почтенный Феопомп, в небо. Не правда ли, у всех нас над головами дневное светило? Теперь представь, что Ойкумена взяла да осталась без людей. Взяли они да вымерли в одночасье. Неужели можно поверить, что и солнце тоже исчезнет? Нет, светило наше от людей не зависит, как не зависит и сама истина. Удел человека — стараться постигнуть ее. Моя мать, друзья, была повитухой. Может, мне это передалось по наследству, но я тоже хочу быть повивальной бабкой, которая принимает рождающуюся в мучениях истину… Что-то, однако, глотка моя пересыхает…
— Наверное, Сократ, ты вчера все-таки перебрал вина, — сказал похожий на моряка из Пирея молодец, у которого, кажется, белая морская соль проступала на обветренных, выдубленных и стужей, и зноем скулах.
— Хочешь показаться тем третьим, который, к счастью, вчера ночью в моем доме не присутствовал? — подмигнул Сократ. — И все же, кто-нибудь из вас поможет мне промочить горло? Я, кстати, не считаю, что самосское — самое плохое вино на свете. Хотя бы уже потому, что оно подешевле, чем то, которое пьют аристократы.
Почтенный Феопомп протянул «моряку» несколько мелких монет, и тот вскоре вернулся с кратером красного вина и двумя киликами.
— В какой пропорции прикажешь смешать, мудрейший Сократ?
— Пожалуй, выпью неразбавленное. Иногда мне приходит на ум: эти варвары не так уж не правы, предпочитая вливать в себя крепкое вино. На какое-то время мир кажется лучше, чем его задумали боги.
Мудрец жадно припал толстыми губами к краям килика — Сострат подумал, что вот с таким наслаждением утоляет жажду усталый измученный путник, наконец-то набредший в горах на студеный ручей. Из левого уголка рта вырвалась и потекла вниз, по рыжей волосатой груди, по основательно замызганному плащу красная струйка. Шумно выдохнув, Сократ обвел присутствующих весело заблестевшими глазами. На мгновение остановился на Сострате.
— А у тебя, дружище, глаза сикофанта. Или я ошибаюсь?
Сострат от этих неожиданных слов вздрогнул и не нашелся, что ответить. Остро, как нашкодившему мальцу, захотелось спрятаться за чужие спины, однако внимание от его персоны отвлек человек, род занятий которого определить было трудно:
— Скажи, Сократ, твоя объективная истина применима и к отношениям между людьми?
— Да, этот закон универсален. Может, ты желаешь, чтобы я порассуждал насчет номоса?Тогда, боюсь, этого кратера нам покажется мало… Хорошо, у нас в Афинах, как любит говорить великий Перикл, народоправство. Все, как известно, решает экклесия, а стратегом может быть избран любой, независимо от того, высокого он или низкого происхождения. Так что изначально все афиняне равны между собой, не так ли? Вон тот кожемяка, видишь, который приволок сюда свои вонючие овечьи шкуры, завтра, если окажется семи пядей во лбу, вполне может занять место Олимпийца, верно?
— Сущая правда, — подтвердил неизвестный. — Если народ скажет — «Аксиос!»
— Народ, к сожалению, часто слеп и глух, — пробормотал Сократ. — Но это я так, к слову. Значит, истина в том, что любой из граждан может заняться «царским делом» — именно так я называю искусство управлять. Увы, так кажется лишь на первый взгляд… Никогда, слышишь, дружище, никогда наш умница-кожемяка не взлетит столь высоко уже потому, что должность стратега у нас не оплачивается. За душой у кожемяки ни обола — от голода умрет и он, и его семья. Если, конечно, он не начнет брать взятки или воровать из казны. Хорош был миртовый венокна голове того же Кимона, да что далеко ходить — и для Перикла, с которым я, между прочим, дружен, тоже. Они люди знатные, им по наследству достались богатые поместья. Стало быть, на самом деле, то бишь объективно, получается, что демократия у нас не для всех. Точь в точь как на агоре: тебе кричат «Купи! Купи!», и право такое у тебя есть, только вот монеты за щекой нет.
Сократ лукаво посмотрел на собеседников — в его взгляде определенно читалось удовлетворение. Он поднес килик «моряку», который выступал в роли виночерпия:
— Тебе ведь тоже хочется промочить глотку.
— Что ж, Сократ, слушать тебя чрезвычайно интересно, — промолвил Феопомп, следя за тем, как ритмично двигается кадык поглощающего вино философа. — У тебя свой взгляд на номос, за который так ратовал Гераклит из Эфеса. Кстати, какого ты о нем мнения?
— Я читал его произведения. То, что я понял, разумное; думаю, что и то, что не понял, — тоже.
— Скажи, а могу ли я отдать своего старшего сына, его зовут Амфикл, тебе в науку? И сколько ты берешь за обучение?
— Разве ты не афинянин? Все в городе знают, что плату за уроки я не беру. Полагаю, продавать знания столь же бесстыдно и безнравственно, как женщине — торговать своим телом. Пусть послезавтра твой сын придет на Киносарг.Тебе, наверное, ведомо, что тамошний гимнасион для метэков. Иногда я даю уроки на холме… О, боги! Ну-ка, друзья, сомкните свои ряды так, чтобы меня не было видно. Кажется, моя Ксантиппа пожаловала на агору, а я вовсе не хочу, чтобы она изорвала на мне последний гиматий. Вот так и постойте, а я убегаю…
«Еще бы, — подумал Сострат, наблюдая, как, прячась воришкой за толстыми стволами платанов, дает деру философ. — Твоей жене, Сократ, можно только посочувствовать. Не муженек, а одно мучение. В доме, поди, ломтя ячменной лепешки не отыщется».
Он постоял еще, размышляя, чем бы занять себя — настроение, немножко испорченное из-за того, что проницательный философ как бы заглянул в его душу, опять стало приподнятым. Итак, этот день он решил посвятить самому себе, но что, что, связанное с речью мудреца, царапнуло его мозг? О чем он тогда помыслил: да, дескать, неплохо было бы? Он поднатужился, и память услужливо вытолкнула: продажная женщина! Сократ не торгует своей мудростью, он не хочет уподобляться расчетливой, циничной потаскухе. Именно тогда у Сострата и проклюнулась мыслишка, что и впрямь неплохо бы поразвлечься с какой-нибудь юной красавицей. Именно с красавицей, а не измызганной пирейской диктериадой, чье лицо, дабы не пропало желание, надобно прикрыть куском непрозрачной ткани. Походами по диктерионам и порнейонам Сострат избалован не был — раньше у него вечно не хватало на это денег, а теперь, когда они появились, он по старой привычке жался: несколько раз побывав в Пирее, брал себе самых дешевых проституток. Никаких угрызений совести он при этом не испытывал — свободный афинянин не обязан отчитываться перед женой, где и с кем он проводит время. Дело Клитагоры — рожать и растить детей, беречь домашний очаг и свое честное имя. Прелюбодеяние — не для свободной женщины. Этот уличный уродец-философ наверняка бы и здесь узрел противоречие. Хотя кто его знает… Он волен умствовать как ему заблагорассудится, но вряд ли захочет, чтобы молодая Ксантиппа, у которой он под пятой, наставляла ему рога. Хвала богам, предки были суровы, но справедливы. Иначе бы не записали в законе: «Если мужчина застает жену свою прелюбодействующей, то он не может дальше жить с ней под страхом бесчестья. Женщина, застигнутая на месте преступления, лишается права входа в дом; если же она посмеет войти, то к ней можно безнаказанно применять всякое дурное обращение, кроме смерти».
Один из самых «веселых» домов в Афинах на мгновение ослепил Сострата: будто громадный павлин взмахнул перед ним своим роскошным хвостом — то в лучах послеполуденного солнца горела, переливалась, зазывно кричала плотная, непроницаемая оконная драпировка. На ближнем окне — пурпур напополам с золотом, на дальнем — небесная синька, рассекаемая охряными клиньями. А вывеска напоминала о том, что жизнь хороша, пока ты еще мужчина. Мощный фаллос, которым бы восхитился сам Геракл, смотрел в небо, как вставший свечой жеребец. Грубое, далекое от изысканности, но все-таки пиршество цвета, красок, бесстыдство оголенного символа аукнулось, отозвалось в Сострате страстным зовом плоти. Да, он был не стар, далеко еще не стар!.. И ему повезло, что пусть с опозданием, но он таки сумел открыть для себя золотоносную жилу, благодаря которой ему теперь доступно многое, в том числе и предстоящая утеха.
Рыхлая, явно не отказывающая себе в еде и питье хозяйка дома, по внешности скорее всего фессалийка, впилась цепким взглядом в посетителя, явно оценивая, не ошибся ли он адресом. Она отметила про себя, что тот одет вполне прилично, а чуткий нос ее уловил исходящий от мужчины запах весьма дорогих благовоний. Но этого еще недостаточно. Наметанным оком старая карга определила, что перед ней обыкновенный простолюдин, которому, в принципе, вход в ее заведение не заказан, лишь бы золотишко у него водилось. Но насчет этого гостя полной уверенности у нее не было.
— Хочешь выбрать какую-нибудь из моих девчонок? — с легкой хрипотцей, словно только что проснулась, спросила хозяйка. — Присмотрись — некоторые из них перед тобой.
Во внутреннем дворике тихо, как лесной ручеек, журчал нежный наигрыш флейты. Семь или восемь девушек, томно развалясь на низких скамейках, попеременно обращали на посетителя словно безразличные глаза и тут же их отворачивали, разыгрывая из себя невиданных скромниц. Позы, однако, принимали самые недвусмысленные, ненавязчиво, точно ненароком, выставляя напоказ те самые свои соблазнительные прелести, на которые мог купиться пришелец. Одни нежно оглаживали, слегка приподнимали круглые обнаженные груди, обольстительно притрагиваясь к соскам, будто это не соски, а виноградинки — какие еще прелести у этих девчонок, можно было лишь догадываться, поскольку ноги и то, что повыше, намеренно скрывала белая ажурная ткань. У других, наоборот, груди покоились под тонкой, но хорошо дающей знать об их очертаниях, повязкой, зато бедрами, талией и всем прочим, что было открыто, пожалуйста, любуйся всласть. Третьих можно изучать совершенно беспрепятственно, как вершину горы в погожий день — тончайшая дымка вуали здесь не помеха…
— У тебя первосортный товар, — одобрительно сказал Сострат, замечая, как некоторые диктериады уже делают ему с помощью большого и безымянного пальцев колечко. Но сам он, однако, не торопился. — Скажи честно — неужели здесь, среди них, и твоя самая красивая девочка?
— Наиболее ценное украшение хранят в ларце, не так ли?
— Ты хочешь сказать — эта твоя красотка сейчас во внутренних покоях?
— Если ты имеешь в виду «Синеокую Стафилею», или «Маленькую Стафилею», как ее назвал один и тот же человек, то да.
— Я хотел бы взглянуть на твою жемчужину.
— Ты уверен, что она тебе по зубам? — с легкой ехидцей поинтересовалась фессалийка.
— А ты полагаешь, что видишь человека насквозь? Дай-ка я взгляну на твою жемчужину, а потом уж и поторгуемся.
— Я на «Синеокую Стафилею» цену не сбавляю. Знаешь, сколько она стоит? Пять золотых статеров. И еще к твоему сведению: она обычно ублажает не кого-нибудь, а благородного Ксантиппа, старшего сына великого Перикла.
— Все свободные афиняне равны между собой, — назидательно сказал Сострат, вспомнив недавний разговор на агоре. — Позови-ка, любезнейшая, «Стафилею».
Тучная выдра сделал знак, по которому одна из молодых прелестниц устремилась внутрь дома. Через минуту на пороге появилась «Синеокая Стафилея». При виде ее Сострат не смог скрыть изумления — без сомнения, это было само совершенство. Сын Луковицеголового, этот блестящий избалованный аристократ, обладал безупречным вкусом — тонкая изящная лоза, отягощенная странно большущими гроздями, устремила на Сострата узкие синие глаза, кажущиеся еще синее из-за немыслимой желтизны волос. Не дожидаясь зазывного знака, Сострат поднял вверх указательный палец правой руки. Улыбаясь, «Синеокая Стафилея» еле заметно кивнула — она сразу поняла, что делается в душе Сострата, ей, как и всякой женщине, была приятна власть над мужчиной.
— Итак, пять статеров, и ты ею обладаешь.
— Но ведь это целое состояние, — потрясенно возразил он.
— Смотря для кого. Неужели ты, уважаемый, думаешь, что я отдаю моих девочек за килик вина и зажаренную куриную ножку — дешевок-«волчиц» ты можешь легко найти ночью или даже днем на грязных задворках Афин или Пирея. Мне сдается, следует пожелать тебе счастливого пути?
— Три статера. Это все, что у меня есть. Не так уж мало! — в сильнейшем волнении Сострат дал себе слово, что, если эта старая шлюха не согласится, он тут же придушит ее, как курицу.
То ли учуяв острым своим нюхом, что клиент готов к безрассудному поступку, то ли посчитав, что предлагаемая им цена вполне пристойна, фессалийка неожиданно уступила:
— Что ж, давай деньги и иди развлекайся. «Стафилея» ждет тебя.
Никогда, разве что в самой ранней юности, Сострат не желал так женщину. Возлежа на широком, как площадка на Пниксе, ложе, он спросил у девушки:
— Правда, что тебя навещает Ксантипп, Периклов сын?
— Да, он бывает у меня часто. Он говорит, что без ума от меня.
— Тогда расскажи, что обычно делает с тобой Ксантипп.
Она, кажется, поняла, почему он так спросил ее.
— Если хочешь знать правду, то скорее не он что-то делает со мной, а я с ним.
— Хорошо. Делай со мной то, что ты делаешь с ним.
Он увидел, как «Синеокая Стафилея» в полный рост выпрямилась над ним, расставив ноги так, что изящными лодыжками касалась его бедер, и медленно, чуть подрагивая неправдоподобно большими грудями, начала приседать, неотвратимо, как сама судьба, приближаясь и приближаясь к нему…
Трижды «Стафилея» незаметно переворачивала песочные часы, и трижды бесшумная струйка отсчитывала время, в течение которого Сострат чувствовал себя не простолюдином, а самым настоящим аристократом. Ради этого стоило расстаться с тремя золотыми статерами…