Журнал «День и ночь» 2009 № 5-6
ДиН стихи
ДиН юбилей
Анатолий Чмыхало
Самородки
Чтобы прошлое не погасло…
24 декабря 2009 года одному из крупнейших прозаиков России, автору исторических романов о сибиряках и Сибири, Анатолию Ивановичу Чмыхало исполняется 85 лет. Уроженец Алтая, современник парадоксальной, изобильной потрясениями эпохи, он мальчишкой стал солдатом Второй мировой, рано возмужал, закалился в её страшном горниле. Весь дальнейший опыт Чмыхало — беды, испытания, встречи с людьми, определяющие судьбу, — концентрировался в его душе творческим материалом. Таким, что, видимо, не исчерпан и по сей день.
Каждый год — в конце декабря — я обязательно (хотя бы мысленно, если уж по какой-то причине не получается натурально) поздравляю Анатолия Ивановича Чмыхало с днём рождения. Каждый год — вот уже тридцать пять лет… Весь мир изменился за это время, несколько раз перевернулся с ног на голову и обратно, изменились мы сами — я и Оля, моя ближайшая подруга студенческих лет, дочка Анатолия Ивановича, — изменился, должно быть, и сам Анатолий Иванович, но в его облике мне трудно заметить перемены. Говорят, злого человека годы уродуют, доброго и мудрого — красят: всё отчётливее и ярче проступают черты прекрасные, а случайное, несущественное отступает на задний план.
Вот фотография в альбоме — молодой красавец-актёр Чмыхало-Брасс: бледное выразительное лицо с тонкими чертами, огненными глазами, чёрными бровями, густой шевелюрой… Залюбуешься! А я ведь не знала его таким… Эти глаза я запомнила глубокими и печальными, с легко набегающей слезой — глаза много страдавшего и много знающего человека. Прекрасные глаза на прекрасном крупном лице… Сам Чмыхало, правда, шутит, что дожил «до бульдожьих лет», но именно таким, будто уже давно превысившим какие-то условные мерки, при помощи которых люди оценивают внешность друг друга, он кажется мне особенно красивым! Словно время над ним не властно.
Возможно, род занятий Анатолия Ивановича — тому причина. Писатель напрямую причастен к бессмертию: он воскрешает мир прошлого, наделяя его живыми чертами, воссоздать которые можно только чудом! Это и есть дар, талант, Богом отмеренный настолько, насколько способен человек поднять эту непомерную ношу. Писатель всю свою жизнь испытывается на соответствие собственному таланту. А это и есть — судьба.
Судьба Анатолия Чмыхало в разные годы то гнобила его, пригибала к земле, то подхватывала на крылья, приподымала над землёй, то с беспощадностью раненой птицы швыряла на камни, но писатель не умолк, не перестал исполнять свой долг перед ушедшими, но заслуживающими нашей памяти людьми. Хотя были, конечно, и времена мучительного молчания, забвения публикой, пренебрежения со стороны, так сказать, лидеров общественного мнения. Однако — и тут проявилась особая сила характера писателя — в эти времена, как никогда прежде, аккумулировалась творческая энергия, выплеснувшаяся в произведениях Чмыхало последних лет.
Его стезя — историческая проза. Герой — всегда на мучительном перепутье, как бы «зависший» между мирами, попавший в водоворот социальной катастрофы, поставленный в ситуацию выбора, когда выбор невозможен. Наверное, это странный для Анатолия Ивановича вывод, но я убеждена, что лирический герой его последних романов сконцентрировал в себе черты и Романа Завгороднего из «Половодья», и Ивана Соловьёва из «Отложенного выстрела», и других персонажей его предыдущих книг. А может, всё как раз наоборот: до поры до времени таимый (лишь точечно, спонтанно обнаруживающий себя в стихах) лирический герой разными гранями воплощался в художественных образах, так или иначе связанных с заветными мыслями автора. Я фантазирую иногда: так, наверное, Данте обнаруживал в аду своих героев и оживлял флюидами собственной души не меньше чем мастерством художника! Чтобы прошлое не погасло, чтобы — учило своей непреложностью, показывало правду упорствующим в заблуждении и неверии. А правда никогда сама собой не падает сверху, как яблоко на голову Ньютона, — её вырабатывают человеческие сердца, любя и страдая. Думаю, в этом и заключается нравственный пафос книг Чмыхало, их трагический и возвышенный оптимизм. Последние годы перо писателя всё чаще откликается на зов лирической музы. Пишутся стихи. По случаю — не случайные. Не хочется видеть в этом «замыкание кольца». Но факт есть факт. Совсем недавно увидела свет книга стихотворений сибирского прозаика, автора крупных исторических полотен. Накануне юбилея Анатолия Ивановича «ДиН» представляет читателю избранные странички его последней книги.
Марина Саввиных
Анатолий Чмыхало
Самородки
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
ДиН антология
Яков Полонский
* * *
ДиН юбилей
Аида Фёдорова
Пока жива любовь…
13 ноября исполнилось 75 лет со дня рождения поэта, журналиста, воспитателя творческой молодёжи Аиды Петровны Фёдоровой. Большая часть её жизни связана с Красноярским краем, где она родилась, училась и работала. Сейчас Аида Петровна живёт в Подмосковье, но, уверены, в душе остаётся сибирячкой, потому что сибирский характер — как цвет глаз, видимо, даётся человеку однажды и навсегда. Многие красноярские литераторы — и очень известные, и заслуживающие известности — считают её своей «крёстной матерью». Вклад Аиды Фёдоровой в развитие культуры Красноярского края поистине неоценим, и мы рады, что имеем возможность поздравить поэта с замечательным юбилеем, пожелать Аиде Петровне здоровья, возрастания творческих сил и напомнить читателям «ДиН» её смелые, искренние, энергичные стихи.
Редакция «ДиН»
* * *
* * *
* * *
* * *
ДиН антология
Оскар Уайльд
Возненавидев сумрака оковы
Федра
ДиН дебют
Надежда Шибанова
Путь через пески
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
ДиН стихи
Владимир Алейников
С волшебными часами заодно
Из Галактиона Табидзе
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
ДиН стихи
Вадим Ковда
Горечь
* * *
После похорон
* * *
* * *
* * *
ДиН дебют
Людмила Самотик
Химия откровений
* * *
* * *
ДиН стихи
Сергей Сутулов-Катеринич
Выдох на слове Love
* * *
Баллада о невзорванных вагонах
Любовь — эпиграф? Эпилог?
* * *
* * *
ДиН стихи
Геннадий Фролов
Нежного клевера сонный трилистник
Стансы
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
ДиН стихи
Сергей Шульгин
Как сорванный листок
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
ДиН юбилей
Александр Щербаков
Мы живём в снегирином краю
Замечательному красноярскому поэту, прозаику, журналисту Александру Щербакову недавно исполнилось 70 лет. Поздравляем юбиляра и желаем ему новых творческих свершений.
Редакция «ДиН»
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
Минусинье
ДиН стихи
Марина Юницкая
Зеркало Джабы Астиани
* * *
* * *
* * *
* * *
ДиН стихи
Нина Измайлова
Молитва лисицы
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
ДиН стихи
Надежда Папоркова
Счастливый билетик
* * *
ДиН антология
Михаил Лермонтов
Один я здесь…
* * *
ДиН юбилей
Анатолий Третьяков
Пора моих дождей
Замечательному красноярскому поэту, постоянному автору «ДиН», Анатолию Ивановичу Третьякову недавно исполнилось 70 лет. Поздравляем Анатолия Ивановича со славным юбилеем и предлагаем читателям вспомнить его мудрые и трогательные стихи.
Редакция «ДиН»
* * *
* * *
ДиН стихи
Валерий Даркаев
На исходе мартовского дня
* * *
* * *
* * *
ДиН стихи
Николай Гоголев
ДиН стихи
Леонид Советников
В тишине теней
* * *
ДиН гостиная
Владимир Бояринов
* * *
* * *
* * *
* * *
ДиН гостиная
Евгений Чепурных
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
ДиН гостиная
Леонид Сафронов
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
ДиН гостиная
Ренат Харис (перевёл с татарского Николай Переяслов)
Морщины на лбу
* * *
* * *
* * *
* * *
Глядя на воду
(Из вереницы зарисовок)
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
ДиН гостиная
Анатолий Аврутин
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
ДиН гостиная
Танакоз Ильясова (перевёл с казахского Николай Переяслов)
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
ДиН стихи
Константин Кравцов
Дым Отечества
* * *
* * *
ДиН стихи
София Резник
Воздушный змей
* * *
Воздушный змей
ДиН детям
Наталья Данилова
ДиН юбилей
Валентин Курбатов
Блаженство и отрава
Поздравляем с 70-летием члена редколлегии «ДиН», друга, коллегу, наставника и заступника, ярчайшего публициста и критика наших дней — Валентина Яковлевича Курбатова.
Редакция «ДиН»
Издатель жизни
Как входят в нашу жизнь друзья? Почему-то кажется, что если они настоящие, то мы никогда не можем вспомнить мгновение встречи. Они как-то сразу «оказываются». Ты «опоминаешься» сразу посреди дружбы.
Кажется, впервые он по «наводке» Виктора Петровича Астафьева попросил меня о предисловии к книге военных повестей «Вернитесь живыми», которую сам составил к шестидесятилетию начала войны «в благодарность родителям, вынесшим главное испытание века», как было написано в посвящении.
Я ничего не знал о нём к той поре, кроме того, что он был некогда журналистом «Комсомолки», потом гонял машины то ли в Монголию, то ли из неё, пробовал себя в разных бизнесах и не отчаивался. Всё было обыкновенно. Мешала сознанию только «Комсомолка», потому что сотрудничество с нею в начальные дни перестройки означало полную противоположность тому, чем жил я, чем жил Распутин, чем жили все мы — старые консерваторы, не торопившиеся вместе с «Комсомолкой» сдавать своё Отечество суетной новизне. Но нас сводил Виктор Петрович, и это уже было свидетельством духовной близости. Да и сам Геннадий давно жил иной, не «комсомольской» жизнью, а мы только донашивали свои старые предубеждения. Его издательство поначалу тоже, вероятно, было «бизнесом». Он издал военные повести Астафьева и потерпел поражение — умные «сотоварищи» прокатили его, лишив тиража. Но он чему-то научился, издал много разной разности, набивая руку, пока не явился однажды замысел этой книги военных повестей, к которой я и должен был написать предисловие и которая стала первым настоящим его успехом и событием в издательской жизни Иркутска. И не одного Иркутска.
Вероятно, он тогда впервые подумал и о своей марке, о том, что пора принимать личную ответственность за каждую книгу и без страха писать «Издатель Сапронов». До этого издательство звалось «Вектор» и было отвлечённо, как само это слово, ибо оно, как слово «направление», ещё не показывает стрелки, а только сам процесс движения — без определения куда. На переломе лет и времён, когда порыв Горбачёва побуждал «начать и углубить» что-то тех, кто уловил необходимость движения, но тоже ещё не знал куда, это было бессознательной хитростью. Точно знаю, что у Геннадия расчёта тут не было, а именно чутьё — умное ощущение общего движения во все стороны, желание движения, чтобы только не стоять на месте, потому что были силы, всё куда-то шло, и не стоялось на месте, и тоже хотелось идти. Вот и явился «Вектор». А за ним скоро явилась газета «Зелёная лампа», которая освещала уже более отчётливый круг стола с высокими и духовно верными книгами, этической чистотой и эстетической разборчивостью. Опыт работы с Астафьевым и военными повестями, когда надо было говорить с Носовым и Быковым, стремительно вооружал его. Да ведь он и жил в Иркутске, а там, какие ты тонкости ни исповедай, всё равно знаешь о существенно вернейшем камертоне, которым является В. Г. Распутин.
«Комсомолка» мешала услышать Геннадия и Валентину Григорьевичу. И это после знакомства с Геной ещё долго было его и моей занозой. Мне не работалось «по полной», пока они не были вместе. Да и ему тоже. Мы уже сделали несколько работ вместе. Кроме военных повестей я написал предисловие к «Пролётному гусю» Виктора Петровича — последней книге, которую он, уже безнадёжно больной, успел подержать и которой успел обрадоваться. А потом по Гениному настоянию согласился и на издание своей переписки с Виктором Петровичем, когда Виктора Петровича уже не было. Геннадий ломал моё сопротивление, потому что вернее слышал время и уже понимал, что прежние законы, по которым переписка должна была стать историей, дождаться часа, когда она не заденет живых, уже не работали. Время сжимается с агрессивной стремительностью, и то, что не будет показано сегодня, завтра безнадёжно устареет, а послезавтра вовсе будет никому не нужно. И чутьё не подвело его: «Крест бесконечный» (название было Генино, и оно было прекрасно) выдержал три издания. Угадка радовала его, и он гордился книгой, кажется, больше, чем я, и торопился представить её в Красноярске, Москве, Иркутске.
Вот тогда, в Иркутске, я и попросил Валентина Григорьевича, чтобы мы встретились втроём, сказал, что мне тяжело, что они не работают вместе. Валентин Григорьевич отговорился было, что они, в общем, и не расходились хотя бы потому, что и не сходились. И мы встретились.
А потом всё уже просто летело. Это были лебединые издания Геннадия и счастливые работы его неизменного товарища и настоящего открытия в книжной графике и дизайне Сергея Элояна. Геннадий ввёл в книгу и этого блестящего и широко известного станковиста, который тоже решил попробовать себя в новой области, и это было победой обоих. В них билось одно сердце, и оттого и четырёхтомник прозы Распутина, и его «Сибирь, Сибирь», и «Земля у Байкала» сразу становились издательскими событиями года России. И Гена только успевал получать дипломы.
Он с детской ненасытностью почти для каждой книги искал новые решения и технологии в переплётах, шрифтах, полях. Не для игры, а для того, чтобы предельно подчеркнуть существо каждой новой работы, все стороны её красоты. А уж какой ценой давались эти красота, мера, художественное совершенство и как они сопрягались с хищными законами рынка, которому не до духовной чистоплотности, — об этом знало только сердце издателя. И усталость немногих его сотрудников.
Его основной бизнес был прозаичен — это были железные двери из Китая. Конкуренция в этой области огромна и беспощадна. Круг забот немыслим — таможни, товарные станции, задержанные отгрузки, опаздывающие контейнеры, бесконечные поездки в Китай, договоры, технологии, конкуренты. Чтобы потом каждая копеечка ушла в счастье книги, где тоже законы не пряник — где типографии (а он работал с ними в Новосибирске, Екатеринбурге, Москве, Китае) своего не упустят, где другие товарные станции и контейнеры, где книгопродавцы и высокие инстанции, в которых надо напоминать о достоинстве и свете культуры, чтобы хоть часть тиражей уходила в библиотеки Красноярска и Иркутска, Омска и Новосибирска.
Зато как отрадны были и как восстанавливали сердце презентации книг и книжные выставки. Я бывал на некоторых представлениях в Иркутске и в Ассоциации книгоиздателей России в Москве. Везде было не поспеть. Это был ритм полёта. Вот увидел в старом письме 2003-го года, как он показывает астафьевскую «Царь-рыбу»: «27 ноября запланировали представить книгу в Овсянке и Дивногорске. 28-го в Литературном музее. 29-го помянем Виктора Петровича и переедем с Серёжей в Новосибирск. 1-го покажем её в Новосибирске, 2-го улетим в Москву и 4-го-5-го покажем в Ассоциации книгоиздателей».
Таким же горячим праздником была ежегодная зимняя выставка Нон-фикшн на Крымском валу, где ничего не стоило утонуть — так огромен был этот книжный океан, где кипел муравейник честолюбий лучших издательских фирм, где властвовали империи «Молодой гвардии» и «Азбуки-классики», «ЭКСМО» и «Вагриуса». Но читательская воронка вокруг малого островка «Издатель Сапронов» кружилась весело и неостановимо. И тут скоро являлись договоры, обмены, новые контакты и теперь уже естественный постоянный интерес к тому, что выйдет у «Издателя Сапронова».
Мы возвращались вечерами к его неизменному редактору Агнессе Фёдоровне Гремицкой, радостно усталые садились за рюмочку. Геннадий открывал книги, которые успел высмотреть у «соперников», и отыскивал лучшее, чтобы применить в своих новых идеях и замыслах. А потом, чтобы ослабла пружина дня и нашлись силы для завтра, он читал только купленного Георгия Кружкова с его иронической лирикой («Но розы Севера не страшны русской деве, особенно, когда она живёт в Женеве») или «Митька» Сапегу с его русскими «хайку» («Заболею. Умру. А пока солнце, ветер, весна, трали-вали».). Читал с такой артистической тонкостью и смеющимся умом, что и мы смеялись с ним до усталости. И не было в тот час людей счастливее нас, и нежнее друг к другу, и увереннее, что завтра мы издадим ещё чего получше. И ещё посмотрим (тайно имея в виду «ЭКСМО» и «Вагриусов») кто кого!
А ведь были ещё его литературные вечера «Этим летом в Иркутске» — как устные книги, как доверчивые беседы, как лаборатории мысли, когда академический театр имени Охлопкова был полон не на артистических вечерах, даже не на литературных чтениях, а на простых разговорах о ремесле и художестве, о Пушкине и Гоголе, об Астафьеве и Колобове. Три лета радости и труда. Когда на сцене стоял один человек, и зал тоже чувствовал себя одним человеком, и они были вдвоём с Михаилом Кураевым, Владимиром Толстым, Алексеем Варламовым, Игорем Золотусским. Владимиром Костровым, Александром Шолоховым. И с Геной, и с Геной, который держал «весло» этих бесед и правил к любви и единству. И, конечно, явилась и книжная серия «Этим летом в Иркутске», чтобы вечера не кончались в читательском сердце.
И вот не знаю, как перейти к последней странице жизни Геннадия. Это был его лучший замысел и лучшая книга, которая только начинает жить и уйдёт в жизнь, чтобы стать самой жизнью.
В конце июня-начале июля 2009-го года он запланировал провести целую экспедицию с Валентином Григорьевичем Распутиным, Сергеем Элояном, съёмочной группой студии «Остров» во главе с Сергеем Мирошниченко, с участием Красноярского педагогического университета имени Астафьева. Предстояло пройти по Ангаре сначала от Иркутска до Братска и Усть-Илимска, где жизнь худо-бедно (часто и худо, и бедно) всё-таки устраивалась и распутинская Матера уже не ранила слух, потому что была горьким, но уже зарубцевавшимся воспоминанием. А дальше пересесть на катера и пройти от Усть-Илимска до Кодинска по ложу затопления будущей Богучанской ГЭС, где Матёре только предстояло тонуть. Где двух- и трёхсотлетние села ждали большой воды и торопились, торопились проститься со своей домашней историей, памятью, родовыми кладбищами, налаженным бытом и самой жизнью.
Наверно, это были самые тяжёлые две недели в жизни всех участников поездки.
Геннадий хотел видеть рождение книги от самого зачатия и искал нового качества существования текста, потому что книгой были уже сами встречи с усталыми и уже равнодушными ко всему жителями давно перевезённых деревень до Братска. Книгой были резкие диалоги с начальниками
Братской и Усть-Илимской ГЭС. Текстом становились лоции, фото- и киноматериалы, плач старых людей и нетерпение молодых, отказ высоких начальников от встречи с экспедицией и хлеб-соль местных властей, которые ещё надеялись что-то удержать.
Исподволь делалось ясно, что и сама эта тяжелейшая поездка (труднее всего дававшаяся Валентину Григорьевичу, которому люди торопились выговорить сердце, чтобы самим стало полегче), и с надеждой глядящие на нас берега, и прекрасные даже в угасании на глазах, умирающие, пустеющие деревни, и, кажется, даже ненаглядные облака и травы, кресты кладбищ, и всякое провожавшее нас окно — всё уже было каждую минуту готовой, уже сейчас работающей книгой. Злая беспамятная новь и экономическая бесчеловечность так торопились извести жизнь, что до классической книги дело просто могло не дойти. Жизнь становилась прошлым прямо на наших глазах, и писать её надо было каждой минутой и каждым днём. И так хотелось, чтобы дни были подольше.
Как великая старуха Анна из распутинского «Последнего срока», учившая дочь, как «обвыть» её по-человечески, мы прощались с обречёнными сёлами, приговаривая: «Ой, ты, Кежма, родима матушка… Ой, ты, Едарма, Кеуль, Недокура…» Только уж не «на кого вы нас оставляете», а на кого мы бросаем вас, как неблагодарные дети своих матерей, надеясь после этого по-прежнему считаться людьми.
Геннадий глядел во все глаза, снимал, торопился ввязаться во все диалоги, выпрашивал по деревням старые фотографии, словно ощупывал каждый день и час и принимал их в сердце, где они становились какими-то ещё небывалыми страницами. Он вынашивал Книгу и слушал её движение в себе с любовью, волнением, тревогой. Он был печален и он был счастлив, если такое соединение возможно. Рождалось что-то необыкновенно значительное, совсем новое, не бывшее в мире. И его издательское сердце горело этой новизной, болью, тревогой и догадкой о совершенно сегодняшнем технологически едва рождающемся в новом времени книжным деланием. Каждый день был книгой, и он был автором, который мог на ходу уточнять «текст» жизни. И мы волновались, чувствуя это рождение и ещё не умея назвать его.
Мы расстались в Красноярске, договорившись на будущий год пройти остаток Ангары до Енисея, уже зная свои силы и свои возможности, уже предчувствуя, что мир можно если не образумить, то хоть задержать его падение. Я вернулся в Псков, чтобы начать обдумывать дневник поездки. Через день мне позвонил Сергей Элоян и, захлебнувшись слезами, сказал: «Гена умер».
Нельзя было даже закричать, чтобы понять это. Надо было только так же умереть. Мир не захотел останавливаться в своём падении. Он почувствовал врага в рождающейся книге, в силе восстающей жизни, в брошенном ею вызове.
Но участники поездки уже работают над маршрутом продолжения экспедиции. Лоции собраны, кинокамеры заряжены, перья очинены, сердце укреплено сознанием правоты и необходимости продолжения.
Издатель Сапронов продолжает своё святое человеческое дело. Теперь он издаёт Жизнь.
Блаженство и отрава
Пожилые чтения
Ага, вот значит, когда надо читать впервые или перечитывать лучшие книги — когда тебе самому столько лет, сколько автору в пору написания! Тогда вы слышите друг друга равенством лет, разностью опыта и «столетия на дворе» и лучше понимаете, что меняется в разные времена в человеке, кроме платья. В особенности, если это литература о таких «недвижных» в столетиях чувствах, как любовь и физическое влечение, которые мало считаются с политическими режимами и общественным устройством мира.
Тут и в поэзии мы легко соглашаем в сердце Катулла и Пушкина, Овидия и Тютчева, Сафо и Ахматову, и в драматургии шекспировские Ромео и Джульетта легко окликают рощинских Валентина и Валентину, и в прозе аббат Прево заводит Виктора Астафьева и «Манон Леско» переглядывается с «Пастухом и пастушкой», несмотря на страшную разность веков, строя и обстоятельств.
Тут за «мастерством» не спрячешься и временем не отговоришься. Тут тебе судья — открытое читательское сердце, которое в свой час обязательно переживает бунинское «блаженство жить, сладкую муку счастья и отраву любви», переживает единственно и всеобще и не оглядывается на авторитет гения, ибо влюблённый человек сам всегда гений.
Говорят, Гёте в старости писал эротические новеллы, но целомудренные наследники и сама добродетельная Германия закрыли эти сочинения, чтобы не повредить репутации национального поэта. Русское сердце отважнее, и мы не только не утаили бунинские «Тёмные аллеи», но почтили их титулом высших достижений русской прозы (М. Рощин в ЖЗЛовской книге о Бунине зовёт день выхода этой книги историческим, а самоё её великой). И Бунин, поди, тайно гордился, что «обошёл» старика Гёте.
Мы узнали эту книгу сравнительно поздно. Только с «оттепелью», уже в середине шестидесятых запрещённый в СССР за жёсткие «Окаянные дни» Бунин добрался до нас из эмигрантского далека. А «Тёмные аллеи» и в собрание сочинений протискивались с опаской. Время ещё было «аскетическое». И. конечно, мы прочитали их со стыдливой жадностью, смущаясь, и волнуясь, и почти не зная, как говорить об этом чтении. Было не до художественных оценок, не до тонкостей стиля. Только краснеть «удушливой волной» и уносить прочитанное как тайну.
Так «Аллеи» и жили потом счастливым воспоминанием юности, словно только ей и назначались и в ней были «прописаны». И как-то забывалось, что они писаны стариком, с которым нам странно было бы делить наше молодое безрассудство и чувственное нетерпение. В этом мнилось бы какое-то извращение, как во взаимоотношениях набоковских Гумберта и Лолиты.
И я, наткнувшись на «Тёмные аллеи» в поисках другой книги, неожиданно подумал, что перечитать их сейчас, очевидно, то же, что перечитать свои юные дневники, пылающие ужасом любви и ночной откровенности, когда ты всё уже пережил, окружился внуками и вооружился рассудительным знанием о началах и концах человека и мира. А потом любопытство пересилило: что же это было? Дай, думаю, загляну. Может, подряд-то и читать не надо. Разогну на первых случайных страницах, как при гадании, и сразу всё вспомню. А разогнул на «Дурочке», «Смарагде», «Антигоне» и «Музе» и отшатнулся.
Померещилось ледяное упражнение воображения. Померещилось: вот я вам покажу этих молодых животных, у которых весь мир тут — в жаркой, бесстыдной, не сознающей себя страсти. И потом это чувство уже не оставляло при перечитывании «Дубков», «Мадрида», «Кумы», даже (как жалко!) некогда пленявшей и зажигавшей сердце «Руси».
Будто умный, холодный Иван Алексеевич с кем-то считается, хочет от кого-то отстоять молодое животное в человеке. Или бросает вызов пуританскому времени, отстаивая самую живую и горячую часть жизни, где человек отодвигает ум для побеждающей природы. И радуется своей победительной силе, останавливаясь только перед самим любовным актом, в котором для него всегда чудилось «что-то таинственное и жуткое». Всегда уверенный в себе до деклараций «пером я владею, и над тем, что мной написано, комар носа не подточит», на этом пороге и он только руками разводил: «сколько ни пробовал — не получается. Или получается около». А «около» он не любил. И Александру Бахраху, из чьего дневника «Бунин в халате» я цитирую эти признания, признавался, что так же не получаются у него письма.
И я, успевший ожесточиться сердцем на его «холодные упражнения», словно он у меня что-то отнял, уже не удерживал своего разгорячившегося ума и пускался в самозащиту. А оттого и не выходят письма, Иван Алексеевич, что в них человек единственен, что тут он Господень и его не «обобщишь» и воображением не приручишь. Тут ведь (в «акте» и письме — простите мне это странное уподобление) — сама жизнь, самоё её сердце. И тут же выцеливаю из Бахраха ещё одно признание: «Начал рассказ о проститутке от первого лица. Как-то неловко писать». А отчего неловко-то? А оттого, что опять единственность жизни, это самое, всегда единственное «я» защищается, не сдаётся насилию обобщения. И бедная проститутка из хора «нарумяненных и набелённых блядчонок» воспротивилась своим отдельным живым миром его признанию «я умею только выдумывать». Бога в себе, реальность Его не уступила.
И как мысль ожесточилась, то тут уж мне стало казаться, что и весь замысел «Тёмных аллей» умозрителен и самоуверенное знание художника, что для него уже нет неподвластного, стало раздражать. И стали видеться срывы в форму, стало казаться, что многое «слишком написано». И красота стала казаться слишком яркой, подогретой старостью и оттого блестящей и ненавистной, как будто искусственной, (чуть не сказал «вставной»), как в осенних (писанных осенью) «Тане», «Зойке и Валерии», и даже в «Гале Ганской» и самом дорогом для самого Бунина, и его последующих читателей «Генрихе».
В том же дневнике Бахраха Иван Алексеевич однажды говорит: «Пора его сбросить с пьедестала, как говорит обо мне Шмелёв». Только улыбнёшься — вот, значит, и ты примкнул в этом желании к Шмелёву. И в чём-то поймёшь Ивана Сергеевича. Они с Буниным ещё недавно были близки, пока не пробежала между ними кошка Нобелевской премии, которой оба были соискатели и из-за которой наговорили друг о друге много несправедливого. Но, скорее всего, думаю, Шмелёв и без этого после «Тёмных аллей» зашатал бы «пьедестал-то». Он уже написал к той поре «Лето Господне» и «Богомолье», а в те же дни писал «Пути небесные», весь был в свете совсем не бунинской любви, и даже «обольщал» тогда свою «опоздавшую» возлюбленную не иначе, как рассказами о русской вечерне в деревенской церкви, о кадильном звоне хлебов в полях, и обнимал и понимал мир одной спасающей от ужаса жизни и изгнания молитвой. А тут — торжествующая молодая плоть и смущающая русское сердце чувственность (вон и Алданов — тоже из старых бунинских друзей — был уверен, что «этого не напечатают» и тайно хотел, чтобы не напечатали).
И разве они одни смущались откровенностью своего товарища? В. Н. Муромцева (жена И. А. Бунина) по свидетельству жившей в доме Г. Н. Кузнецовой (ах, как была запутана и горько, бессовестно мучительна и нехороша личная жизнь дома!) часто говорила в те дни: «Ян, около тебя точно бес какой-то стоит. Не греши».
Стоял, стоял бес, прописан был этот «странный гражданин» в Грассе и теснил Бога, распалял воображение не в одном Иване Алексеевиче (прочитать только воспоминания тех лет В. Н. Муромцевой, Г. Н. Кузнецовой, А. В. Бахраха, самого Ивана Алексеевича — хоть только страницы, посвященные Нобелевским дням так они встречались будто на взаимно оккупированной неприязнью территории).
Осенью (половина рассказов — М. Рощин звал их «гимнами» или «стихами» — написана в осени 38-го, 40-го, 43-го годов), несчастной грасской «болдинской осенью» воображение Ивана Алексеевича было особенно темно, словно и писалось всё ночью из тоски по свету. И всё в прозе как-то призрачно душно, сумеречно, грешно. Даже и безупречная стилистика нет-нет оступится. Похвалит Бахраху, как чудно может изъясняться русский человек о таком прозаическом предмете, как женский зад («сахарница», «хлебница», «усест»), а его потрясённый красотой девушки, возбуждённый ею герой рассказа «Речной трактир», засмотревшись на коленопреклонённую у алтаря незнакомку, увидит «тонкую талию, лиру зада и каблучки, уткнувшиеся в пол». Вот эта «лира зада» — она, может, по зрительному-то подобию и верна, но уж по звуку никак не «сахарница». И рассказ сразу потеряет чистоту. И ничего в этой растянувшейся на несколько лет осени, в героях не забывается молодым забвением, «недоумением счастья», а всё так и чувствует себя непреодолённым грехом.
Чужая ночь, да ещё (забыть ли, что ночь-то военная? — Франция под немцами) ищет забвения в других ночах и иных днях. «Бывают ночи — только лягу, в Россию поплывёт кровать», как писал молодой тайный соперник Ивана Алексеевича Сирин-Набоков. И Россия, выходит, молодая, горячая. Не бегства, не «окаянных дней», а какого-то степного яркого света, пылкой юности.
Вот ловлю себя на однообразии словаря — всё «пылкий», да «горячий», да «жадный», пока не вспомню, как часто православный человек молится об «отгнании разжжённых стрел лукавого», и как-то разом увижу высокую древность этой борьбы за человека, это страшное смешение святого и грешного. Великая Соломонова «Песнь песней» для нас метафора Господней любви, и мы славим её в общем своде Библии как благословение: «Крепка как смерть любовь и стрелы её — стрелы огненные». Но как же близки Соломоновым противоположные Давидовы «разжжённые стрелы лукавого». Словно из одного лука пущены, да в разные стороны — на воскресение и на погибель.
С каким сопротивлением прочитал я однажды в «Тайне святых» у русского эмигрантского богослова П. Иванова приговор всякому художественному творчеству: «Нет смысла надеяться на духовные начала в творчестве, на блёстки добра, света, истины, красоты, проницающие нашу культуру. Не удивительно: ведь мы пользуемся энергиями Духа Святаго и без Духа Святаго нет творчества. Но нет пользы телу церкви, глава которой Христос от нашего творчества, ибо мы несём энергии Духа Святаго на потребу ожившего чудовища, вскормленного самочинным человеческим творчеством». Словно всей литературе сказал: «Виновна!», позабыв, что в ней были и «Капитанская дочка», и «Братья Карамазовы», и «Война и мир», которые как раз и держит энергия Святаго Духа.
А вот тут, над страницами «Тёмных аллей», поневоле останавливаешься, чувствуя какой-то тревожный рубеж, границу искусства, за которой оно уже порывает с жизнью, изымается из целостного мира, проходя по ведомству одной своевольной литературы. Художник потому и вынужден расставаться с героями, убивать их, отдавать смерти («крепка как смерть любовь»), что боится вторжения жизни. Как там Пушкин моделировал будущее Ленского, если бы не дуэль: «В деревне счастлив и рогат, носил бы стёганый халат». О, это в жизни куда распространеннее романтических смертей, и именно вся полнота жизни (где и эротика, и безумие молодости — её естественная часть) в большинстве случаев и находит всему место в порядке мира. Сам контекст жизни и есть её оправдание и сбывшееся веление Господне.
Но художник не зря — Творец. Он берёт на себя смелость строить свои «контексты», враждебные «стёганым халатам», потому что для него жизнь кончается вместе с любовью. Но тогда он должен быть готов и к приговору П. Иванова, и к нашей самозащите. Мы помним, помним пушкинское требование судить художника по законам, им над собой поставленным, но уж позвольте и нам иметь какие-то законы, потому что только на пересечении их с законами художника и рождается читатель, и живёт книга. А иначе художник окажется навсегда прав и перестанет нуждаться в читателе, а читатель — в нём (что нам до независимого от нас правого в самом себе господина?)
Предчувствую, что бунинские читатели поставят мне «в строку» это привлечение П. Иванова. Про церковь, говоря о «Тёмных аллеях» никто ни гу-гу. Вроде — при чём тут это? Но когда утром и на ночь прочитаешь про «разжжённые стрелы лукавого», то и какую-то фразу не допишешь. И шмелевское посягательство на «пьедестал» поймёшь.
В «Окаянных дня» Иван Алексеевич вспоминал, что в Одессе нет-нет заглядывал в церковь, спасаясь от безумия дня, и с удивлением отмечал, что «люди той среды, к которой принадлежу, бывали в церкви только на похоронах». Не знаю почему, я часто думал об этом при чтении «Тёмных аллей», и когда наткнулся на мысль П. Иванова, словно порезался об неё — тут есть обо что порезаться, если в главе «вероисповедание» мы пишем сегодня (большинство из нас) «православие».
Александр Архангельский написал однажды, что в «Тёмных аллеях» Бунин хотел спрятаться от скуки и путаной тесноты грасской жизни, да и от самой истории (навидался войн и революций) в «эстетическую теплицу», уходя «погасить свет в том, что было ему родной литературой». А Бахрах был уверен, что «Тёмные аллеи» — это самозащита от «поглощения себя в ничто», которого боялся Толстой и которого так же, если не более, боялся и сам Иван Алексеевич, любивший свою подтянутую молодость, своё крепкое тело, свою поджарую красоту. Это правда — и про «теплицу», и про самозащиту.
Можно представить, как он выходил к «семье» (никак без кавычек не обойтись) с новым рассказом и с вызовом читал его. Не думаю, что тут было только любование силой («комар носа не подточит»). Или соревнование с коллегами (ведь рядом работали Шмелёв, Алданов, Зайцев, Сирин — целая хрестоматия!). Но и то, что чуткая Г. Н. Кузнецова назвала «дерзостью отчаяния». Были, были и «дерзость», и «отчаяние». И было прощание с юностью, и ужас старости, и высокая человеческая молитва блаженного Августина: «Господи, пошли мне целомудрие, но попозже, попозже, Господи!» (разве что у блаженного Августина она выкрикнулась в молодости и была трогательна и прекрасна, а тут — в старости и в уже проступающей жалкости — «смешон и ветреный старик, смешон и юноша степенный» — так, кажется, у Пушкина?). Был ужас отставания ещё молодого сердца и ума от возраста тела, когда молодая красота мучает и кажется вызовом именно тебе. А он ответным вызовом соблазнял читательниц воображением, пьянящим словом, не замечая, что для читателей его прелестные героини — святые и бесстыдные — тоже только высохшие цветы между страниц, навсегда оставленная родина. А новая юность смеётся другому и только улыбается чувственности фантазии художника: какой милый старик!
Он ведь и в Россию, когда замаячила возможность возвращения, оттого и боялся вернуться, что страшился увидеть «старость уцелевших (и женщин, с которыми когда-то…), кладбище всего, чем жил». Словно обмануть себя хотел молодостью и тем, что старость «женщин, с которыми когда-то». не коснулась его и они там тоже всё молоды и горячи и ещё пересекутся в тёмных аллеях. Всем нам хочется обмануть время, ускользнуть из-под его холодной власти.
Но это я всё об осени и об осенних, так омрачивших сердце и так далеко заведших его «стихах» «Тёмных аллей» так долго говорил. А ведь была ещё весна! Весенние «гимны»! И как же мы, оказывается, зависим от матушки-природы! Даже если это ещё и не рассказы, а только вспышки, как «Камарг» или «В одной знакомой улице», то и там весна и полёт, а уж когда всё сердце на воле, то…
Прочтите-ка «Натали»! Задохнётесь! Кажется, художник не может дождаться утра, чтобы скорее опять за стол. Кузнецова говорит, что часто Иван Алексеевич писал, запершись на ключ. Уж «Натали» — так точно запершись. Словно счастье работы могло быть разрушено неосторожным словом, бытовым вопросом, даже чьим-то кашлем внизу. Такая потаённая горячность, подлинный ужас любви, наэлектризованный воздух, будто перед молодой тютчевской грозой. Так что и чтение следом становится так же горячечно и чуть стыдно, словно и ты изменяешь себе и своей юности и не знаешь, как вернуть её, и, как бывает во сне, неожиданно застаёшь себя в слезах.
У великого итальянца Джованни ди Лампедуза в романе «Гепард» старого героя, который всю книгу держит и дом, и сам порядок старого выверенного мира, уводит из жизни последним видением молодая возлюбленная — всегда молодая, всегда возлюбленная, которая суждена всем, а встречается единицам. Как когда-то Вячеслав Иванов выговаривал молодому поэту, признавшемуся, что ещё не любил: «Не любил он! Как будто это даётся каждому. Это всё равно, что сказать — я ещё не был королём!»
Вот и тут вечное несбывшееся сияет молодым светом, и ты благословляешь человеческое слово, которое может одарить тебя несбывшимся, заставить пережить его со счастливым страданием. Он мог бы и не подписывать, что рассказ написан в апреле — мы бы сами увидели по слову, которое (каждое!) на просвет оказывается «с косточкой», с семечком общего смысла и общей любви.
А выше, прекраснее, светлее, нежнее (хотя уж куда!) окажется «Чистый понедельник», чья весна печальна, как может быть печальна только русская весна перед Пасхой, когда всё нальётся предчувствием утраты и спасения (так страшно соединятся два эти чувства) и когда сам воздух наполнится тревогой и светом. И ты после рассказа, когда придётся увидеть нестеровский «Великий постриг», будешь смотреть его словно отдельно от всех, будто знаешь какую-то тайну, которую так и унесёшь с собой, чтобы не повредить неосторожным словом. И как естественно вырвалось у него после этого рассказа Господне имя, ибо подлинно Он был рядом: «Благодарю Бога, что он дал мне возможность написать „Чистый понедельник“».
…Я забываюсь над раскрытыми «Тёмными аллеями» и, когда приходит ночь, вдруг вижу в тёмном оконном стекле дачки, что я сам старик, хотя стекло милосердно и ещё можно разглядеть себя там, за отражением, молодым. И тихо откладываю книгу. Теперь уже навсегда. Нет, и милосердное стекло не вернёт юности. Но она была, была! Я только что пережил её захлёбывающееся счастье и невыносимую горечь, её невозвратный, но и никуда не девавшийся свет. Разве что пережил с меньшей остротой, уже естественной осмотрительностью и сознанием лет, потому что в отличие от автора не знал изгнания, всегда жил дома и Родина матерински выравнивала сердце своим вечным порядком и не давала потерять себя в воображении.
Время торопится переменить нас и как будто много успевает в этом, но оно напрасно уверено в своём всевластии. Придёт новый день, и новый читатель откроет «Тёмные аллеи», и, сколько бы ему ни было лет, он опять вздрогнет и будет ревниво и лично (всегда ревниво и всегда лично) вслушиваться в немеркнущее русской слово и своё сердце и видеть, что они — одно.
ДиН юбилей
Нина Шалыгина
Ожидание
В ноябре 2009 года исполнилось 75 лет со дня рождения Нины Александровны Шалыгиной, известной красноярской писательницы, публициста и поэта, человека нелёгкой судьбы и удивительного личного мужества. От всей души поздравляем Нину Александровну с днём рождения и посвящаем эту публикацию её славному юбилею!
Редакция «ДиН»
Судный день
Мало кому известно, что в исключительных случаях Создатель наделяет Ангела Смерти правом изменять начертанное Судьбой…
Ангел, такой же древний, как этот Мир, у одних вызывающий ужас, а у других — надежду на избавление от мук, тихо скользил над Миром, в котором всё было относительно спокойно, что бывает очень не часто. Ещё не врезались в небоскрёбы Америки самолёты Бен Ладена, ещё живые моряки последнего отсека атомохода «Курск» на дне Баренцева моря ждали, когда их поднимут на поверхность. Надежда, как известно, умирает последней… Над всем пространством Северного полушария планеты Земля сияло солнце, а значит, никто не замерзал в неотапливаемых квартирах. В общем, срочной работы почти не было.
В этот летний день Ангел пролетал над старым сибирским городом Красноярском, в районе Славянского базара, что разместился справа от Копыловского моста. Глянул в замусоренный подъезд дома номер 10 «а», из которого получил сигнал, и увидел разъярённое лицо Грузчика, а в его руке — самопальное устройство, способное убивать.
Грузчик задумал расправиться с дворовой собакой по имени Фани, которую недавно, как помнил Чёрный Ангел, забил почти до смерти. Прежде бессчётное число раз эта собака, любимица здешней детворы, и опустившийся Грузчик сталкивались нос к носу. Точнее, зубы собаки — с худыми лодыжками человека. А палки и колья в руках человека — со спиной и боками собаки. Пёс, подкрадываясь сзади, хватал своего врага зубами, и не успевали зажить рубцы от прежних укусов, как появлялись новые. Они гноились. К врачам пострадавший не обращался — не имел страхового полиса, да и негде было отмыть ноги и выстирать заскорузлые, стоячие, как столбы, штаны, издающие непереносимое амбре.
Грузчик ещё прошлым летом первым начал борьбу с псами, занявшими, как он считал, его законное место под солнцем. Так же люто он ненавидел бомжей, и только чувство страха перед законом удерживало его от расправы над ними.
В ходе войны с Фани вояка сначала обходился подручным материалом, но потом стал мастерить самодельное огнестрельное оружие, самопал — нечто среднее между авторучкой и медной трубкой от какой-то машины. Смертоносная самоделка наконец-то была готова. Курок, сделанный из старого шпингалета, был взведён. Время пошло…
Грузчик уже подбежал к входной двери подъезда, держа в вытянутой руке наготове орудие убийства, а пёс Фани играл с детьми на крыльце по ту сторону этой тонюсенькой фанерной входной двери с напрочь выбитыми стёклами. Грузчика и играющих с собакой детей разделяла только хлипкая фанерка, вставленная взамен давно выбитого стекла.
Ангел Смерти срочно запросил Создателя, кто должен уйти из жизни: бродячий пёс с женским именем Фани или спившийся тридцатилетний Грузчик, так называемый бомж, точнее, «бич» — бывший интеллигентный человек. Счёт пошёл на миллисекунды.
Пёс с женским именем Фани
(предыстория)
Он родился в бурьяне, на развалинах человеческого жилища, где когда-то при добротном, хозяйском доме жила его мать — рыжая дворняжка Альма. В ту далёкую пору она была счастлива: у неё имелась тёплая будка. Хозяин не давал в обиду, не обижал её щенков, хлебом кормил досыта. А она честно несла сторожевую службу на подворье.
Однажды хозяин, избегая смотреть собаке в глаза, отвязал её от цепи, сняв даже спасительный ошейник, и куда-то исчез. Дом снесли. А собака ещё несколько лет охраняла развалины. Хозяин так и не появился. На месте дома вырос высоченный бурьян, в который каждый вечер рабочие после закрытия рынка, выросшего по соседству, бросали мусор. В собачье гнездо летели бутылки и палки. Альма была вынуждена оставить свой пост.
Но щениться Альма по старой привычке возвращалась на родину. А как только щенки вставали на дрожащие ножки, уводила их подальше от этого небезопасного места. В бурьян часто забредали распить бутылку-другую алкаши, а они могли запросто закусить зазевавшимся четвероногим. Алкаши дрались между собой, а иногда спали рядом с собачьим логовом. И тогда мать ни на минуту не оставляла малышей без присмотра.
Фани вспоминал изнурительно долгий переход на новое место, когда он чуть только начал ходить. Они соединились со стаей. Матери казалось, что у сараев, стоящих рядом с большими многоэтажными домами, надёжней и безопасней. А на родном пустыре день и ночь урчали машины, рядом шумел человечий рынок. Только один из людей, который чаще других бывал здесь, не раз делился с Альмой скудной едой.
— Бедолага! У меня хоть ребятни нет. На, поешь!
Он подолгу сидел на перевёрнутой большой жестяной банке, гладил Альму по голове. С её точки зрения, это, вероятно, было телячьей нежностью. Из вежливости она отводила в сторону глаза и позволяла ему, человеку глубоко несчастному и одинокому, дотрагиваться шершавой ладонью до своей спины. От других завсегдатаев пустыря собака и её щенки получали только пинки и удары и особого доверия ни к кому не испытывали.
На новом месте, под брюхом тёплой и ласковой матери, пахнущей молоком, Фани жилось привольнее. Детишки, а иногда и взрослые выносили остатки пищи. Малышня пыталась играть с недоверчивыми щенками, чего не одобряли взрослые. Царило относительное спокойствие.
И только Грузчик на новом месте по непонятной причине начал открыто ненавидеть Альму и всех её детей. Гонялся за ней с палкой, пинал щенков. А однажды ночью он приехал откуда-то на машине с будкой. Из машины вышли хмурые мужики в рукавицах с сачками на длинных палках. Когда они стали хватать щенков, мать набросилась на одного из мучителей. И в тот же момент Грузчик каким-то острым, заранее заготовленным и заточенным железным крюком поддел её под брюхо и протащил по асфальтовой дорожке. Кровь смешалась с молоком из сосков. Одуревшую от боли, визжащую смертным воем собаку забросили в машину.
Фани от страха забрался под опрокинутое дырявое ведро и затаился. Вскоре визг и писк собачий уехали вместе с машиной, и всё затихло. Щенок остался один на всём белом свете. Ему было жутко. Но он не скулил, боясь, что страшная машина и ужасный человек с крюком могут вернуться за ним.
Утром ребятишки обнаружили его, дрожащего от страха, холода и голода. Принесли молока и научили лакать из блюдца. Для него сразу началась иная, жестокая взрослая жизнь. Пока длилось лето, дети дружно его подкармливали. Когда с деревьев облетели листья, кормильцы появлялись только по вечерам. Потом пришла ужасная зима. Он в кровь раздирал свой рот, добираясь до съестных остатков в мусорных баках. Обморозил уши, и они вскоре отвалились. Потом научился пробираться в подвалы домов, где, таясь от опасных завсегдатаев этих мест, засыпал где-нибудь в уголочке. В это время он научился виртуозно ловить крыс, и жизнь стала сытнее и значительно содержательнее.
К весне стал почти взрослым псом, опытным и осторожным. На базаре удавалось то облизать чурку для рубки мяса, то подобрать крошки. Его никто особо не гнал. К людям он относился настороженно, но дружелюбно. Только с Грузчиком они стали теперь непримиримыми врагами.
В конце лета в доме номер десять поселилась Очаровательная Девочка лет семи, которая сразу подружилась с собакой. Она дала ему женское имя — Фани. Приносила из дома пирожные и куски тортов. А ещё — восхитительные сахарные косточки с неповторимыми ошмётками мяса, свисавшими с них. Давала долизывать своё мороженое. Пёс ежедневно провожал и встречал Девочку из школы, оберегал её от приставаний хулиганов и любых других реальных и мифических опасностей. Фани каждый раз непостижимым образом знал, когда заканчиваются уроки, и терпеливо ждал у входа, пока Девочка оденется и выйдет из школы, и описывал торжественные круги, сопровождаемые счастливым лаем и немыслимыми прыжками. Девочка заворожённо и влюблённо смотрела своими огромными синими глазами на радостные «танцы» своей, как она считала, подружки. Мама Девочки шла рядом и не мешала друзьям выражать свои чувства, только пресекала попытки со стороны пса слишком фамильярных объятий и облизываний.
Грузчик при встрече по-прежнему глядел на собаку ненавидящими глазами, швырял палками или камнями. А Фани не оставался в долгу — кусал своего обидчика за ноги. Нападал молча. Рыжая шерсть на загривке вставала дыбом. Вражда накапливалась, бугрилась оскалом собачьей пасти, проявлялась в остервенелом преследовании и избиении Грузчиком пса с женским именем Фани.
Грузчик
Прежде Грузчик и его враги, собаки и люди, жили в одном дворе, но не замечали друг друга. В то время он был научным сотрудником НИИ, имел жену, дочку, квартиру, доставшуюся от мамы. Каждый день спускался на лифте из своей квартиры. Шёл на работу. А по вечерам всё чаще стал возвращаться, пошатываясь, бормоча что-то себе под нос и напевая какие-то бессмысленные песни. Подходил к своим дверям, долго и настойчиво стучал. Ему нехотя отпирали. Всё небрежнее становилась его одежда, всё чаще он возвращался домой поздним вечером, а то и под утро, измятый, измусоленный. И наконец наступил час, когда его оставили ночевать на лестнице.
Шёл он к своему падению шаг за шагом, был глубоко несчастен. Пришло время перемен — НИИ ликвидировали, а другую работу найти не получалось. Да и что он умел — вечный белоручка, маменькин сынок? А ещё — вкрутую пьющий бездельник. Так при всякой ссоре говорила ему бывшая жена.
Жена, чтобы дочь не видела падения своего отца, давно поселилась в другом районе и сменила место работы, квартиру продали на размен. Прогуляв в течение двух месяцев свою часть от проданной квартиры, Грузчик совсем потерял семью из виду. Перебивался случайными заработками. Пробовал ходить на улицу Парижской Коммуны — местную «биржу труда», но никто не зарился на тщедушного, вечно подвыпившего человечка. Полем его деятельности стал Славянский базар, где он от случая к случаю мог стать старшим «отнеси-подай».
Летом обирал чужие садовые домики и огородики, подворовывал цветной лом, а осенью нанимался копать картошку. Ночевал чаще всего под лестницей в своём бывшем подъезде, благо там отсутствовала железная дверь. В самые чёрные дни отец Грузчика, который жил в крохотной квартирке на девятом этаже, подкармливал его, но всё же не оставлял ночевать у себя.
Отец был стар, слаб, инвалид Великой Отечественной, но с детства привитая Грузчику привычка слушаться отца с полуслова всегда оставляла победу за стариком. Приходил сын к нему только в относительно трезвом состоянии. Знал: буйному и орущему ему не откроют. Отец не питал иллюзий по поводу его пьяных бесчинств.
Грузчиком он стал по счастливому случаю! Взяла его на работу по просьбе престарелого и несчастного отца сердобольная крутобровая красавица — владелица пивбара, что был на первом этаже.
Получив постоянную работу, всю территорию дома он стал считать своей вотчиной и ни с кем, ни с какой шушерой не собирался её делить. Прежде добрый и даже чуточку расточительный, теперь он питал лютую ненависть к бездомным людям, кошкам и собакам.
Особенно яростно продолжал бороться с бродячим псом Фани, вожаком разношёрстной собачьей стаи, промышлявшей около Славянского базара.
Однажды пёс зазевался, увлёкшись вкусной косточкой, которую принесла ему Очаровательная Девочка, и не заметил, как враг подкрался сзади и ударил его железным прутом по ногам. А потом по спине.
На жуткий вопль собаки Девочка, которая ещё не успела войти в лифт, выскочила из подъезда, схватила какую-то палку и храбро бросилась на Грузчика:
— Не тронь Фани! Не смей! А то убью!
Она толкала его, оттаскивала от собаки, вцепившись в измызганную куртку мучителя. В её угрозе было столько храбрости, что Грузчик испуганно вытаращил свои хмельные глаза. Глянул на малявку, на её розовые банты с высоты мужского роста и машинально занёс железный прут над её головой:
— Раздавлю, изувечу! Да ты! Да она, что ли, твоя, эта паршивая собака?! Отойди! Не мешай рабочему человеку вершить правосудие! Поняла?
Вся Дворовая Мелюзга замерла от страха: что сейчас будет?
А ничего страшного не произошло. Господь, как известно, всегда защищает невинного и слабого, и здесь всё решилось разом. Для спасения Девочки и Фани получивший команду Ангел-хранитель просто ускорил движение колёс джипа, на котором подъезжал к месту боя Отец Очаровательной Девочки из десятого дома.
Услышав визг собаки и крики дочери, он почти на ходу выскочил из машины и двинул свой солидный, выпирающий из сорочки передний бампер прямо на Грузчика. Тот мгновенно бросился наутёк. Девочка рыдала над изувеченной собакой.
— Перестань реветь! — бурчал Отец Девочки, пытаясь оттащить от умирающей собаки свою дочь.
— Это — Фани! — брыкалась Девочка. — Она мой друг!
— Да, да! — хором закричала Дворовая Мелюзга. — Это — наш друг! Она никого не трогает. А этот алкаш всё время её бьёт и за ней гоняется. И других всех собак поубивал и.
— Ну, говори! Чего боишься! — подтолкнул Тёма из девятого дома Диму из здешнего подъезда. — И съел под водяру! Все так говорят!
«Господи, это уже серьёзно! — сказал сам себе Отец. — Надо срочно прекратить базар! Прежде всего — увести Татку».
Он не успел это сделать, так как, вырвавшись, она в своих великолепных бриджах вдруг упала на колени возле искалеченной собаки прямо в середину лужи.
— Надо её усыпить! Отвезти собачникам! Ты же не хочешь, чтобы пёс так мучился?! — пытался уговорить Отец свою дочь. — Будь пай-девочкой. Ну, куплю тебе самую породистую. Ну, хочешь — сразу двух? Будут жить у нас в доме. Хочешь — с медалями? А эта — дворняга, двортерьер!
— Не ха-а-чу породистую! Не ха-а-чу другую! Не ха-а-чу двух! Не надо мне с медалями! Спаси эту, — рыдала Девочка. — Её к собачникам — и меня туда же. Она умрёт — и я с ней!
Вокруг них уже собралась толпа зевак. Одни сочувствовали, другие плевались:
— Нашла, над чем рыдать! Всех их надо к живодёрам! Житья от них нет!
И тогда рыдания Девочки стали похожи на звуки пожарной сирены. Дело принимало крутой оборот. Отец извлёк из кармана мобильник, набрал номер.
— Послушай, Айболит! Тут моя дочура верещит, чтобы ты собаку вылечил. Задние ноги пациента — всмятку. Похоже, и позвоночник перебит. По-моему — безнадёга, — и добавил, отвернувшись и шёпотом: В случае чего усыпишь, а Татке скажем, что всё ещё лечишь. На море через неделю уедем, она забудет. Понял? — и уже громко — Лады? Везу! А вы все разойдитесь! Тут вам не цирк!
Отец осторожно завернул пса в свою куртку от Версачи и бережно положил его на кожаное сиденье внедорожника.
«А и вправду лады! Грузчику ничем помочь не выписывается. Он — точно безнадёга, а собаке повезло с таким другом», — подумал Ангел Смерти и полетел к тем, кто давно и с надеждой ждал избавления от нечеловеческих мук.
В дорогой частной ветлечебнице пёс попал в настоящий рай. Кормили до отвала мясом и гранулированным кормом. Воду наливали в совершенно чистую и целую миску. Сделали сложную операцию, затем ещё одну. У него появилось сколько угодно времени для раздумий. Несмотря на нестерпимую боль, пёс был счастлив. Его друг — Девочка — в первые дни навещала болящего, приносила всякую вкуснятину, от которой у него каждый раз кружилась голова.
Потом она надолго исчезла и появилась только тогда, когда он уже начал ходить на своих ногах и даже немного бегать по вольеру. Во всех других вольерах лечились высокомерные собаки и кошки благородных кровей, только он был беспородным.
Рабочий, что ухаживал за пациентами лечебницы, уважал его именно за беспородность. Мол, барские псины и так закормлены. А кошки изнежены и избалованы. Да ещё не всё едят. А ты, мол, бедняга, в чём душа только держится.
И он кормил своего подопечного прежде всех других. И приговаривал:
— Чудно! И откуда ты такой взялся? Кто за тебя платит такущие деньги?
Рабочий уговаривал Доктора не усыплять собаку. Доктор и сам не решался, знал, что у дочери его друга может случиться стресс, если она по возвращении с Канар не найдёт здесь своего любимца. Тогда друг детства — Отец Девочки — его же и обвинит за так называемое самоуправство!
Но вскоре пёс пошёл на поправку, и угроза усыпления отпала сама собой. Девочка приехала за ним вместе со своим Отцом. Отец что-то долго и хмуро говорил Доктору.
— Но куда же его?
— Пёс совершенно здоров, вылечен даже от всякой инвазии. Общение с ним безопасно. А Татку твою, да и тебя, я просто пожалел, сделал практически невозможное. Да ты посмотри, какая чудная собака из него получилась! Класс! Даром, что беспородная! Ей-богу, северная лайка в нём присутствует!
Дворовый пёс после лечебницы попал в роскошную квартиру Девочки. Его вымыли душистым собачьим шампунем, спать уложили на специальный, только что купленный топчан. Пытались привить навыки комнатной собаки!
Перво-наперво Фани категорически отказался от ошейника. Далее пёс повёл себя демонстративно непристойно, так как был слишком свободолюбив. Он всё время просился на улицу, а все свои нужды справлял прямо на пушистые ковры.
Домработница, Домна Ильинична, сказала, что уйдёт, если этого возмутительного пса не уберут. Что она не отвечает за испорченные ковры и мебель. Что просто форменное безобразие — держать такую невоспитанную псину в таком порядочном доме. Девочка плакала: мол, пусть эта Домна сама уходит. Мама приходила от этих слов в ужас:
— Тата! Что ты такое говоришь? Домна Ильинична практически член нашей семьи. Представляешь себе, что будет, если она уйдёт? И разве тебя не ужасают лужи и кучи по всему дому? Умоляю тебя, давай купим маленького щенка и обучим всему, а этого пса отпустим на волю.
Девочка долго не сдавалась:
— Но ты же раньше никак не разрешала мне иметь собаку! Теперь это моя Фани! Я тоже буду жить во дворе, если её выставят вон!
На третий день собаку всё-таки выпроводили во двор, соорудив для неё шикарную будку, которую, впрочем, в ту же ночь похитил местный вороватый дачник. Девочке доказали, что её четвероногий друг изнемогает от домашней жары, ему лучше во дворе, а еду регулярно будет выносить Домна Ильинична. Больше всех такому повороту событий был рад Фани.
По случаю возвращения Фани детишками во дворе был устроен настоящий праздник. Малыши катались на нём верхом, как на лошадке. Девочки одевали его, как куклу, привязывали бантики, мальчишки постарше играли в пограничный дозор.
Характер у собаки после пережитых злоключений сделался ещё более добродушным. И только бродячих двуногих, а особенно Грузчика, он ненавидел с ещё большей силой. Война продолжалась. Пёс при всяком удобном случае бросался на своего обидчика. Враг отвечал побоями. Фани вдруг явственно вспомнил забытый было запах, по которому понял, что это именно Грузчик убил тогда его мать Альму. Ненависть обоюдно усиливалась. Близилась развязка.
Судный день
…Наконец орудие убийства у Грузчика было готово. Вечером перед решающим днём ему выдали первую получку. Принял, как теперь говорят, на грудь больше обычной нормы. Уснул в подъезде.
За ночь кто-то обшарил его карманы, остатки получки исчезли. Утром долго и бессмысленно сидел он на скамейке возле дома. У него был выходной. А душа требовала, душа горела. Поднялся на девятый этаж к отцу в надежде разжалобить рассказом о случившемся воровстве и выпросить денег на опохмелку.
Отец не поверил, ничего не дал. Сам бедствовал. Озлобленный ещё больше, Грузчик, чтобы попугать отца, выкрикнул, что тот его видит в последний раз. Спустился на лифте вниз, зажав в руке самодельный пистолет. Знал, что дети как раз играют у крыльца в это время с его четвероногим врагом. О том, что пуля может попасть в кого-нибудь из детей, ему не приходило в голову.
— Главное — подготовиться, чтобы выстрелить сразу, пока сволочуга не убежал! — вслух сказал Грузчик и шагнул к выходу из подъезда.
— Кто должен умереть? — повторно спросил Чёрный Ангел у Господа. — Бездомную и безобидную собаку любят дети, она их тоже. Грузчика не любит никто, а он ненавидит всех.
Но ответа из Департамента Учёта так и не поступило…
В следующее мгновенье Грузчик с зажатым в руке орудием убийства поскользнулся на банальной банановой кожуре, разбросанной в подъезде. Пытаясь принять вертикальное положение, Грузчик замахал руками и машинально поднёс правую руку к шее, упёршись в неё дулом пистолета. Грянул непроизвольный выстрел. Пуля прошла сквозь шею и застряла в голове бедолаги.
Бурая кровь, фонтанируя толчками из простреленного горла, долго ещё стекала по грязному, никогда не мытому и не метённому полу, растекаясь пятном возле нескладно распластанного прямо в дверном проёме тщедушного тела.
Во дворе в это время поднялся переполох. Примчавшимся на вызов работникам «скорой помощи» и милиции осталось решить, не произошло ли здесь убийство. Дом оцепили. Опрашивали всех подряд. Целый день вокруг дома кучковались пёстрая толпа, милицейское начальство и репортёры с камерами, следователи, участковый, криминалисты… Жильцов несколько часов не впускали в дом и не выпускали из него, пока работала опергруппа.
Отец Грузчика объяснил всё угрозой сына совершить суицид. Милицейские и следователи ухватились за эту спасительную ниточку: может, вправду самоубийство? Не вешать же на себя лишний «висяк»!
Эпизод показали по телевидению в последних новостях. Событие пару дней обсуждали во дворе. И только когда всё утихло, а Грузчик был похоронен, его собутыльники на лавочке возле дома рассказали, как всё произошло на самом деле.
Пёс стал очень популярен. Выхоленный, вымытый, раздобревший, он ждал своей участи, а она его. Через несколько дней пса забрал один из жильцов дома в деревню к своей матери — охранять усадьбу. Потом дошли слухи, что охранять он ничего не стал, сбежал от старушки на вольные хлеба.
Свобода превыше всего! Она иногда возвышает, но нередко и балует и человека, и собаку, а чаще показывает своё истинное лицо. Татка, Очаровательная Девочка из десятого дома, всё ещё в каждой дворовой рыжей собаке хотела бы увидеть своего Фани. Она наотрез отказывается от любого щенка, которым пытаются задобрить своё чадо родители. Любовь всегда возвышает и человека, и даже собаку.
Ожидание
Ей всегда казалось, что вот-вот, сегодня, ну или, в крайнем случае, завтра Он вернётся. Она, находясь дома, часто приподнимала кружевную занавеску и выглядывала из окна. Вот где-то мелькнул знакомый силуэт? Кажется, тот мужчина идёт к её подъезду? Но каждый раз надежды её разбивались, и муки ожидания усиливались. Часами, обессиленная, в каком-то ступоре, она сидела возле окна и смотрела во двор.
О… Так прошли дни, недели, месяцы, годы. Странное дело! Даже в гуще событий, среди людей, окружённая очередной группой экскурсантов, она чувствовала себя гораздо более одинокой, чем в своей, точнее, их гостинке. Даже в толпе совершенно чужих ей людей, осаждаемая многочисленными вопросами, она продолжала мысленно говорить с Ним, с Ним одним.
Экскурсии, которые вначале она ещё водила, почти машинально, все были на одно лицо — после той, разом перечеркнувшей её жизнь разлуки. Она не добавила в них ни одной живинки. Раньше она рассказывала историю древнего города Золотых Ворот с придыханием и восторгом, с блеском.
Лев Наумович, директор экскурсионного бюро, не раз и не два пропесочивал её за изменение стиля, вялое и пресное ведение дела, грозился уволить.
Она на некоторое время оживала, зарывалась в новые публикации по истории города, встречалась с краеведами, собирала или придумывала события большой давности, предания и легенды. Но длилось это недолго. Запал быстро угасал. Быть на людях и общаться с людьми ей становилось всё труднее.
Директор бюро исполнил-таки свою угрозу и после очередной жалобы скандальной руководительницы экскурсии уволил Анну.
Да, я забыла познакомить вас с моей героиней. Извольте! Она — Анна. Он (ну вы понимаете Кто), называл её Аннет. Три года любви, обожания, взаимного восторга. Люлюканья. Он забаловал её своими ласками. Буквально иссиропил душу и тело. В Аниной комнатке три зимы, три весны и одну осень проживало Счастье. Вся предыдущая её жизнь — а это ни много, ни мало тридцать лет — состояла из чего-то серого, невыразительного. И даже — трагичного, безысходного… Вся её предыдущая жизнь не стоила единого дня этого необъятного, обретённого вдруг Счастья!
.. От неё отказались прямо в роддоме. Когда начала осознавать окружающее, умерла первая приёмная мама, и Анечку вернули в детский дом. Потом были ещё какие-то неудачные мамы. Одна из них на ночь так напивалась, что Анечка в ужасе сбежала от неё и её благоверного в свой детдом. С той поры сильно боялась пьяных и ни к кому больше не пошла в дочки.
Аттестат зрелости получила хороший. Работала на заводе, где ей выделили гостинку. Влюблялась много раз, а в неё — никто. Если кто встречался на её пути, то обязательно алкаш, бабник или ещё похуже… Возможности создать семью не предвиделось. После того, как шпинделем станка изувечило на её глазах пышноволосую красавицу Верку, на мгновение отвлёкшуюся на чей-то оклик, Анна пошла и закончила курсы экскурсоводов. Подруга сказала, что эта работа прямо клад: — Мужиков, Анька, там — пруд пруди! Только не зевай!
Работа в бюро увлекла. Это не то, что по целой смене глядеть на кусок вертящегося в станке металла, самой вертеться на отнимающихся от усталости ногах, не имея возможности отвлечься даже на секунду, да и забыть, как Веркино лицо в мгновение ока превратилось в кровавое месиво, она не смогла.
Себя Анна стала уважать: кругозор расширился, много читала и буквально влюбилась в свой город и в его историю. А до этого ходила по замысловатым и извилистым переулкам тысячелетнего города без всякого интереса.
Предсказания подруги сбылись. В их древний город туристы приезжали отовсюду. Ещё бы — Золотое кольцо! Бывшая столица.
К одной из экскурсий пристал Он. Такой же горемыка. Тоже, как оказалось, из «отказников» детдомовских.
У неё был свой угол, целых одиннадцать квадратов, он же не имел ничего, даже волосы ещё не успели отрасти. Анна влюбилась с первого взгляда, Он тоже. Она мечтала о прочной семье.
Хотела расписаться с ним в ЗАГСе и даже повенчаться. Решила прописать на своей площади. Сказано — сделано…
Подружки буквально хором советовали Анне не делать глупостей с пропиской:
— Пропишешь, а после кудри на себе будешь драть, когда Он приведёт в твою гостинку, другую.
Она не только прописала его, но и зарегистрировалась с ним, да так и оставалась всю жизнь неразведенной. В народе говорят — соломенная вдова.
Волосы она на себе потом не рвала. Просто, когда он неожиданно исчез из её жизни, понять не могла, что такое могло с ним случиться. Беспокоилась о нём, искала хотя бы малейший след.
Ждала, ждала, ждала.
Через несколько дней после его исчезновения самая ближайшая подружка, что одна жила в двухкомнатной гостинке по соседству, «утешала» Анну:
— Твой благоверный почти с первых дней начал ко мне клинья подбивать.
Анна рассердилась, не поверила, утверждала, что Он слишком любил её, чтобы изменять.
— Да не изменил со мной! Успокойся! Я ни на минуту не забывала, что мы с тобой почти что сёстры. А вот о других ничего сказать не могу.
— Что? Ещё к кому-то лез? Ты выдумала всё. Хочешь, чтобы я его скорее выбросила из головы? — в слезах отбивалась Анна. — Лучше и вернее его нет никого на свете.
— Так где же Он? Куда испарился? Ах, свой баул у тебя оставил? Брось хныкать. Небось, пристроился где-нибудь рядом, охмурил какую-нибудь очередную дурочку.
Анна заперлась в своей комнате и два дня никуда не показывалась, даже не ходила на работу. На третий вышла на общую кухню, и та самая подружка, что назвала её любимого мартовским котом, стала открещиваться от своих слов, обнимала Анну со словами:
— Если бы он поселился рядом, этого не утаить. Может, куда-то вынужденно уехал? Друзья у него где живут? Может, родители нашлись? Может, случилось что?
После увольнения из бюро Анна где только не работала! Пока не нанялась торговкой на базар. Там у неё неплохо получалось. Она заинтересованных покупателей, пока те товар выбирали, «кормила» историей города. Иногда собиралась целая группка, товар продавался всем на зависть. По вечерам она выслушивала все городские и не городские новости, что проникали в её жилище через телевизор, который давно уже ничего не показывал, но всё ещё срывающимися голосами, хрипловато доносил до неё вести.
Когда ей предложила бесплатно почти новый телевизор одна разбогатевшая пара, что купила трёхкомнатное гнёздышко, Аня отказалась: втиснуть это импортное чудо на её квадратные метры было некуда. А с калекой хрипящим-свистящим, расстаться не могла, ведь купили они его с Ним:
— Не могу взять ваш подарок — вот вернётся Юр-чик и починит наш телевизор. Он у меня всё умеет.
Ну вот, дорогой читатель, я до сих пор не назвала имени Аниного любимого. Он — Юра, Юрочка, Юрасик, Юрчик. Когда они познакомились, он только что вернулся после очередной отсидки. Подружки, имевшие опыт общения с бывшими тюремными отсидчиками, стращали её, не советовали на порог пускать. Но кто из истинно влюблённых слушал чужие советы? Свет в окошке — только Он, умён — Он, самый верный — Он.
Не ошиблась на этот раз Любовь. Три года жизни, дом — полная чаша (по Аниным меркам, конечно), обожание и взаимное почитание. Почти сразу, как они сошлись, Юра пришёл домой счастливый:
— Ура! Мы на коне — я нашёл хорошую работу.
— Юрасик! Но твой новый паспорт ещё на прописке!
— Представь себе, и без паспорта взяли, — он картинно прошёлся по самому длинному кусочку пола в их гостинке и нечаянно задел могучим плечом нового пиджака цветочный горшок, который, впрочем, ловко поймал на лету.
— Юрчик! Это очень здорово. Но при чём тут твоя пляска? Ходи осторожно! У, медведь ты мой любимый!
И она пылко чмокнула его в щёку.
— Ну, взгляни на меня! Неужели кто-нибудь может во мне сомневаться? Славка на воле меня упаковал на славу. И ты, в первый раз меня увидев, подумала бы, что я доцент? Верно? Так и другие подумают. Ну, вот!
— Снова глаза круглые? Почему Славка меня одел с головы до ног? Да друзья мы с ним. У него всё есть, а я вышел после отсидки — оборванец. Дома нет, жена уже второго пацана от третьего мужа рожает. Совместных ребятишек у нас с ней не завелось. Пока сидел, она, курва, через суд меня со своей жилплощади выписала.
И снова жизнь у Ани с Юрасиком катилась любовным колесом по гладкой дорожке. Деньги он приносил не большие, но и не маленькие. Вот этажерку по талону купили. Ей на «бабский», как он говорил, праздник достал отрез крепдешина. На выходные дни он приносил с базара настоящее мясо со смачной сахарной косточкой, фасоль и кусок украинского, с мягкой корочкой засолённого сала. Сало они тут же съедали с Юрой, устраивая маленький пир на двоих, сидя на раскладном, недавно купленном в комиссионке, диванчике, разложив розовые ломтики с прожилками плачущего крошечными росинками сока на срезах и куски хлеба с хрустящей корочкой, кольца сладкого репчатого лука на клеёнке крохотного журнального столика — объеденье!
А потом Анечка на общественной кухне варила свой необыкновенный борщ, варить который научила её ныне покойная воспитательница детского дома, уроженка Украины.
Запах лука, зажаренного на остатках сала, и наваристого бульона заманивал почти всё население на общую для их этажа кухню. Завидовали ей тогда соседки.
Словом, жили они материально лучше многих. А в духовном плане создалось взаимное дополнение: она читала ему книги по истории России и Золотого Кольца, а он учил её Жизни.
Ей оставалось только дивоваться, как он всё умеет: и за отсутствием мыла стирать в растворе марганцовки, и выкроить из старых сапог тапочки, и насадить на крючок червя, и из обшарпанной доски сделать ладную полочку для книг и ещё тысячу всяких полезных умений.
По её мнению, он был прирождённым чистюлей: даже если его не было дома много часов подряд, возвращался в такой же чистой рубашке, какой та была утром. Теперь уже соседки у неё брали советы по ведению хозяйства, бросали длинные и неоднозначные взгляды в сторону Анькиного «сокровища».
Он всё время просил её родить ребёнка. Анна же не могла признаться, что с ней случилось ещё в той приёмной семье, где она прожила среди водочных бутылок и скандалов совсем немного — не больше месяца, но по женской линии на всю жизнь осталась калекой. Каждый месяц он интересовался, не забеременела ли она. И тут же добавлял:
— Какие наши годы? Всё впереди!
Она больше не могла скрывать и однажды голосом смертельно раненной птицы во всём ему призналась.
Иногда Юра стал куда-то уезжать на два-три дня, по работе. О чём-то подолгу размышлял и курил в одиночестве в коридоре, рисовал какие-то замысловатые планы — рисунки, которые сразу либо сжигал, либо рвал в мелкие кусочки.
И вдруг однажды, осенью он совсем без предупреждения не вернулся домой. Вот уже вылезла из-за гор круглая луна. Поплавала, поныряла в набегавшие тучи, да и отправилась спать. Анна не ложилась спать ни в эту ночь, да и потом целую неделю. Так, засыпала на 10–15 минут на стульчике возле их единственного окна и всё вглядывалась в темноту двора, вслушивалась в шорохи или звуки шагов, боясь проспать его возвращение.
Началась жизнь без её Юрочки. Да поедали поедом зловредные соседки по общаге. А на работе тоже приставали с наивными вопросами:
— Анна Сергеевна! Что это с Вами? Заболели? Так сядьте на больничный. Что-то в семье?
После увольнения она бросилась искать сначала временную работу. Мол, Юрик вот-вот вернётся, тогда он и подыщет для неё что-нибудь дельное. А пока бралась на несколько дней понянчить ребёнка, разносила телеграммы, ходила в цех озеленения обрезать кусты и даже мыла подъезды.
Но о нём ни слуху, ни духу. Потом вот повезло — устроилась к базарной торговке. Началась хоть какая, но всё же жизнь. У её палатки всегда было много покупателей. Барыши хозяйские росли, хозяйка даже собралась взять в аренду ещё и контейнер… Но однажды хозяйку палатки, Стеллу Борисовну, нашли на собственной даче повешенной на яблоне. На голове у несчастной горемыки под ветром колыхался большой полиэтиленовый пакет. Руки и ноги связаны. Яблоня была такой густой, что саму повешенную сразу нельзя было увидеть. Сосед, отставной опер, увидел край пакета и услышал во внезапно наступившей тишине необычный шелест.
Домик разграблен, всё перевёрнуто. Вероятно, искали деньги и пытали несчастную. Неизвестно, горевал ли кто-либо даже из самых близких людей о смерти совсем не старой женщины так искренне, как Анна? Но она впала в беспросветную депрессию.
Ведь она потеряла не только источник существования, но и верную подругу, и возможность общения со своей покупательской аудиторией. На базаре ведь тоже не всегда выпадали только ясные дни. Но в её одиночестве и это занимало какой-то промежуток времени, имевший признак осмысленного существования.
Вскоре после трагической гибели Стеллы Борисовны в Анину дверь постучалась хозяйка соседней палатки по базару, которой постоянно не везло с наёмными продавщицами. Она у кого-то взяла адрес Анны и пришла уговаривать поработать теперь у неё. Анна поняла, где та достала её адрес. Ну конечно, у прокурорского следователя. Уже несколько раз её вызывали на допрос. В тот вечер Анна только что вернулась с допроса и заперлась у себя:
— Значит, если я бедная и живу в гостинке, то я могла мою дорогую Стеллу Борисовну изувечить и повесить? — разговаривала она сама с собой. — Меня допрашивали, кого видела из подозрительных. С кем Стелла Борисовна цапалась. А она ни с кем. Господи, она мне даже за больничные выдавала деньги, — вздыхала горестно Анна.
И в это неудачное время к ней стала стучаться в дверь хозяйка соседней по базару палатки. Но Аня, в общем-то, совсем неземная, почти небесная, так как никогда не влезала в чужие дела, неожиданно выудила из своей памяти, как эта самая соседка злобно бранилась со студентиком за утерянную копеечную брошку. А потом выгнала парня и не заплатила за целую неделю работы.
— Не открою. Никуда не пойду. Посетительница ушла ни с чем. А для Анны наступили тяжёлые дни новых поисков работы.
Шли годы. Сколько их прошло? А главное, прошла её смазливость, привлекательность и особый шарм, с каким она умела носить даже самый затрапезный наряд. Мужчины больше не обращали на неё никакого внимания. В транспорте не уступали место. А владелица загородного дома, куда Анна устроилась «главной по уборке», не брала её в расчёт как женщину, когда уезжала отдыхать за моря-окияны, оставляя её, престарелую повариху, и охранника с завидным и гладко прилизанным своим муженьком, тем ещё ловеласом.
Возвращаясь с вечери в Успенском соборе, которые она старалась не пропускать, Анна каждый день заглядывала в почтовый ящик и, отодвигая занавеску, с надеждой каждые пять минут вглядывалась в замусоренный общежитский двор.
— А может быть Он там?
Потом отпылала в ней женская жажда нежности, По ночам не мучили эротические видения. Однажды в трамвае её назвали бабушкой.
— Я — бабушка? Я ещё и мамой не была, — заплакала, придя к себе, Анна.
И всё-таки мамой ей пришлось стать, Невольно, нежданно-негаданно, но сладостно!
День был ясным и светлым, На башне водокачки, что торчала недалеко от её дома, соколы и в этом году вывели птенцов — хорошая примета.
Предчувствие чего-то необычного, ожидание перемен охватило нашу героиню в то самое, ясное и прозрачное утро. Вечером она летела домой с работы, почти легко, как в юности, вспорхнула на второй полуэтаж и заглянула в почтовый ящик. Ключа у неё с собой не было, и она, полная необъяснимого предчувствия, шпилькой стала выцарапывать содержимое ящика. Реклама осточертевшая! Какие-то бессмыслицы на цветной лощёной бумаге! И вдруг её шпилька зацепила уголок письма. Пресвятая Матерь Богородица! Сердце рвалось наружу, дыхание перехватило.
— Письмо? Опять почтальонка, наверное, перепутала ящики. Мне-то не от кого ждать, — повторяла про себя Анна, боясь сглазить нечаянную радость и продолжая судорожно вытаскивать конверт.
Земля в следующий миг вздрогнула и поплыла куда-то. Со стороны сцена вышла смешной: пожилая, если не сказать престарелая женщина сидела на затоптанном и заплёванном полу и держала в руках чуть помятый казённый конверт, а на нём — фамилия и имя её Юрасика, её прошлого Счастья, единственного светлого за всю жизнь.
Зинаида — последняя верная из всех её бывших подруг, на счастье, шла откуда-то:
— Анька! Что с тобой? Может, скорую? Та замахала руками:
— Гляди! Письмо какое-то странное, — показала конверт и подала руку подруге. Поднялись на свой этаж. В комнатке Зина пыталась почти насильно заставить вскрыть конверт.
— Нет и нет! Не могу! Господи, вдруг там такое, что я не переживу? Хотя нет! Это его почерк — красивый, ни с кем не спутаешь. В нём всё красиво, и почерк у него тоже красивый.
— Так открывай и читай. Не с того же света написано. Там до сих пор на камнях скрижали высекают. А тут обычной школьной шариковой ручкой подписано. А ну, не дрейфь! Читай!
— Нет, не могу. Ты иди к себе, а я чаю попью с валерианой, полежу, подумаю.
Зина, пожав плечами, нехотя ушла. Как только за ней захлопнулась дверь (это Юрий когда-то поставил ей английский замок), она бросилась, в полуразвалившееся кресло и надорвала конверт.
«Моя дорогая, незабываемая и вечно единственная Аннет!»
Анна зарыдала:
— Я так и знала, Юрасик, что ты никогда меня не забывал! Я в это всегда верила! Я вписана в твоё сердце на небесах!..
Она вскипятила крошечным кипятильником в стакане чай. Стала пить его обжигающим, разливая дрожащими пальцами на блюдце и на замусоленную клеёнку.
«Я пишу тебе из необычного для тебя, мой Ангел, места. Нахожусь в Мордовских лагерях. За что сижу, спроси у парня, что однажды снял со своего плеча костюм и надел на меня.
Помнишь, мы с ним как-то в его квартире правили тебе вывих? Вспомнила? Он тогда назвал адрес своей матери. Ну, ты у меня с феноменальной памятью. И, конечно, запомнила? Надеюсь только на тебя. У меня нет и не было никогда никого, кроме тебя. Сходи по тому адресу. Это — за городом. Сожительница моя (извини), та, что после тебя, (ведь ты моя законная по сердцу, и паспорту, и судьбе, а эта — по обстоятельствам), тоже — в отсидке, но в Красноярском крае».
Читала Анна, и рыдала, и радовалась, что живой Он, Её Любимый. А если Он жив, то и она жива. А то собралась было помирать.
Стемнело, начал стихать общежитский шум. Только где-то комнаты через три рьяный ревнивец-сожитель, как обычно, опять гонял подвыпившую и совсем не строгих нравов шалавую Людмилу с водокачки.
«Ты же знаешь, как я хотел иметь родных детей. Как только понял из твоих рассказов о твоей травме в детстве, что родить не можешь, я стал подбирать такую „родильную машину“, которая сделала бы меня отцом собственного ребёнка.
Но только через пять лет после того, как я по роковым и неотвратимым, поверь, обстоятельствам оставил тебя, она родила мне сына, Алёшку. Весь в меня!»
Анна давно уже включила верхний свет. Непроизвольно поцеловала Юрину подушку:
— Умница, умница! Оставишь свой след на земле, не то, что я — горемычная, — и она заплакала о себе.
Зинаида в который уже раз царапалась в её дверь:
— Эй! Ты там живая?
Анна резко крутанула дверной запор:
— Ладно, уж заходи.
— Ну, что там? Где он? Что за такой конверт? — тарахтела подружка без умолку.
— Снова сидит.
— Я так и подумала. Помнишь, Каринэ с третьего этажа такой же конверт от Алика из зоны получила? Мы ещё все гуртом читали его на кухне?
— Помню! — отмахнулась Аня, — Но разница в том, что Юрчик у меня не урка и в тюрьме случайно, что меня Юрчик не забывал и не забывает, он одну меня любит. У него никого, кроме меня, не было. Он просто уходил, чтобы заиметь родного сына.
— И заимел? От фонарного столба?
— Да ну тебя, Зинка! — впервые переходя на жаргон огрызнулась счастливая хозяйка гостинки.
— Не томи, читай же! Я и так полночи не спала! «Когда её арестовали, Алёшенька остался со старой больной бабушкой. Вначале мы на съёмных квартирах жили. А когда спутница моя забеременела, я заимел в столице отдельную большую квартиру в центре города. Туда она малыша и принесла из роддома. Жизнь наша постоянно подвергалась опасности. Работали на „опасном“ производстве. Вокруг нас крутилось много плохих людей — всегда могли подставить или замести, да и квартиру отнять. Завёлся у нас в коллективе тогда один прощелыга, как потом оказалось, подсадной.
Так я предложил своей сделать на Тебя, моя Единственная, дарственную на квартиру, как страховку от всякого… Я там тоже прописан, да и Алёшка. Незадолго до ареста мать его непутёвая вдруг нашлась. Алёшенька почти всё время до ареста матери жил у бабушки».
Зинка по-мальчишечьи свистнула.
— Во даёт! А что посадили, то я тебя упреждала. Юрий твой не иначе как с наркотой или чем похуже тогда ещё связался. Посуди сама, где в наш безумный век можно так заработать на тебя и на себя после зоны?!
— Не смей на невинного наговаривать! Мой Юрочка даже Гиппиус, Ахматову и Цветаеву наизусть читал!!! Не мог! Не мог! Понимаешь? Он где-то в секретке работал. По вечерам иногда по памяти чертежи рисовал, а потом — в самые мелкие дрызги и в мусорку, — отбивалась Юрина защитница.
— Ой-ой! Какие мы нервенные! А ну ещё раз, где про квартирку.
«…я предложил сделать на Тебя, моя Единственная, дарственную на квартиру».
— А скоко там комнат — не написал?
— Не отвлекай меня, пожалуйста. Дай дочитать. «Недавно мне сообщили, что его бабушку нашли в комнате мёртвой, а Алёшенька с ней рядом, весь урёванный. Хорошо, что в этот день их пришёл проведать мой знакомый, о котором я уже написал. Он с похоронами всё устроил, сына нашего временно к себе забрал. Я не оговорился — именно нашего. Он тебе — пасынок, а ты ему настоящая, законная вторая мама, поскольку моя законная жена.
Я жалел, конечно, о старушке, но, пусть Господь меня простит, не очень сильно. На тебя вся моя надежда. А старушка после бурной жизни ну какая-такая была воспитательница для нашего сына? Чтоб ты знала, он весь в меня. Хотел я очень иметь в жизни собственного сына. Но он и твой тоже, так как я думал только о Тебе. Повторяю, потому что с тобой мы не разведены, Алёшка твой законный пасынок. И очень прошу тебя поспешить за нашим Алёшенькой. Могут прыткие бабоньки из органов опеки отыскать его и сунуть в детский дом. Родная, тогда ищи-свищи.
Когда найдёшь моего знакомого, ты тоже обрадуешься. Но заранее тебе об этом писать не буду. Он, в случае чего, поможет с документами, да мало ли чего… Только одно прошу — забери скорее к себе Алёшеньку. Он будет нашим с тобой сыном, мать его родная вряд ли доживёт до конца срока, не уберёг её Господь от нездоровья, да и дали ей много больше.
Обнимаю тебя, целую, моя Аннет, моя радость и моё единственное утешение. Твой Юрий».
Теперь уже на полу рядом с Анной сидела Зина, уютно положив на её пухлое плечико свою кудрявую голову. Зина хотела с ней отправиться в столицу за мальчиком, но Анна не решилась её брать (Она сразу поняла, что Алёшенька и документы именно у Славки).
— А вдруг этого делать нельзя? Не зря Юрик всё иносказательно, на эзоповском языке написал.
Лихорадочно собралась. Как во сне смастерила причёску, надела своё самое лучшее, присела возле сломанного телевизора, сняла, поцеловала и бережно положила в свою дорожную сумочку картонный образок Богоматери — «Взыскание пропавших» — и пасхальную просфорку, и пару оставшихся церковных свечек.
Мысленно помолилась царице Небесной, закрыла глаза… Выдохнув, решительно встала и уже твёрдой рукой захлопнула за собой тот самый английский замок. По пути на автовокзал она зашла к своему духовнику попросить благословения, да и попрощаться.
На последние грошики, оставшиеся после покупки билета, накупила ребёнку сладостей и села в междугородний рейсовый автобус. Автобус повёз её совсем в другую жизнь.
ДиН память
Алитет Немтушкин
Мне снятся небесные олени
В ноябре 2009 года исполняется 70 лет со дня рождения выдающегося эвенкийского поэта, писателя, общественного деятеля Алитета Николаевича Немтушкина. В предисловии к своей последней книге «Олень любит соль», вышедшей из печати в 2005 году, незадолго до кончины автора, Немтушкин рассказывает о себе:
«По словам моей бабушки Огдо, Евдокии Ивановны Немтушкиной, которую все токминские эвенки назвали Эки — своей старшей сестрой, у нас была по тем временам большая благополучная семья, мужчины тянулись к новой власти и жизни.
Один мой дядя, самый младший из троих братьев, Моисей Николаевич Немтушкин, в 1926 году знал русский язык и был переводчиком у знаменитой молодой женщины, позднее ставшей учёным-тунгусоведом, автором эвенкийской письменности, Глафиры Макарьевны Василевич. Она в ту свою первую командировку к эвенкам Катангского района кочевала с моими родными и жила в нашем чуме.
Но пришли проклятые тридцатые годы, и за одно неосторожное слово в адрес новых властей, всех моих дядек, по словам сородичей, увезли в золотые шахты Бодайбо, откуда никто и никогда не возвращался.
Отец погиб на фронте, дедушка умер, и у нас не стало мужчин-кормильцев. Одни женщины да я, будущий кормилец. Для нашей семьи потухло солнце. Особенно для меня, двухлетнего ребёнка. Разбилось самое яркое, самое тёплое и самое нежное Солнце, и я перестал ощущать его живительную улыбку и тепло. В моём сердце поселилась сиротская темнота и холод. И всё время хотелось есть.
Я вырос с бабушкой в кориновом чуме и навечно остался таёжным человеком, ибо бабушка всегда говорила, что нашла меня в лесу под колодиной. С шести лет пошёл в интернат — в нулевом классе учили русский язык. Свою бабушку Огдо я называл мамой, хотя родная мать была ещё жива и после войны родила мне сестрёнку Тамару, для которой бабушка Огдо тоже стала мамой. В неимоверно трудных условиях мы вставали на свои суставы. Остались живы.
Сестра выросла настоящим человеком, стала врачом и воспитала достойных детей. Чего уж теперь обижаться, несмотря ни на что, говорим спасибо государству, что не дало умереть с голоду и дало образование. И у меня обе дочери получили высшее образование и, как говорится, слава богу, теперь и у них растут дети.
Единственно, о чём я очень жалею, так это о том, что бабушка, мать и другие мои родные тёти не дождались, когда я стал взрослым, набрался сил и что не накормил их кусочками мяса и хлеба, добытыми и заработанными моими руками. Но я от всей души благодарен всем своим сородичам, учителям, добрым людям, помогавшим, как в детстве, ниматом — общим душевным добром, ставшим моей сутью, на всю мою жизнь, несмотря ни на какие повороты судьбы.
Прости меня, мой малый, но великий сердцем и широкой, наивной душой, кочевой народ — «эвэнкил» — не в обиду другим, переводится как «настоящие люди»! Я горжусь тобой, ибо все наши обычаи, характеры, совестливое отношение ко всему живому и растительному миру — [считаю] самым справедливым и честным.
Повторяю, мы подчинялись законам матушки Природы. У нас был свой первобытный коммунизм, без хитростей, без всяких уловок и обмана, без подковёрных игр, не чета всем современным измам. Жаль, что у меня мало силёнок, не хватает таланта, чтобы достойно рассказать о нелёгкой судьбе моего таёжного народа».
Алитет Немтушкин из рода Хэйкогир
Писатель ушёл из жизни 4 ноября 2006 года. Мы вспоминаем нашего друга, постоянного автора «ДиН», с чувством светлой благодарности и всякий раз перечитываем созданное им, заново удивляясь щедрости его таланта.
Редакция «ДиН»
Старшая сестра живущих
Когда-то, в очень далёкие времена, Хэйкогирский род эвенков был одним из самых многочисленных и могущественных. Кто знает, сколько лет прошло с тех пор, может, сто, а может, тысяча, а может, и вообще столько, сколько шерстинок на шкуре оленя. Но предания говорят. что от дыма их костров не видно бывало солнца, а оленей водилось, как комаров в травянистом месте. Ума не хватало, чтобы их сосчитать. Самое большое болото, за Гаинней, в весеннюю пору не могло вместить всех оленей. Это болото было своего рода меркой. Перед месяцем Оленят прежде чем откочевать на склоны хребтов, открытые ветрам и солнцу, загоняли сюда оленей, кто-нибудь из мужчин залезал на высокое дерево и осматривал стадо. Если не видно просветов, значит, олени целы.
И мужчинами прежде славился род. По всей тайге, начиная от Ангары и кончая далёкими хребтами Путорана, не было им достойных соперников, а предводитель рода, богатырь Гарпанча, стрелою, пущенной из многослойного клеёного лука, прошивал насквозь по пять рослых быков, поставленных вплотную один к другому. Вот какая сила была у этого богатыря! Он оправдывал имя — Гарпанча, то есть Солнечный Луч!..
Все Хэйкогиры отличались силой и удалью. Воины их достигали других племён и возвращались с богатой добычей и жёнами. По вечерам на закате солнца тайга оглашалась грохотом бубнов. Шаманы камлали, подражали зверям и птицам, чтобы подвигнуть сородичей на новые подвиги. О, было о ком складывать легенды и песни! В постоянном страхе держали они и ближнюю тайгу, и дальние тундры.
Не думали Хэйкогиры о том, что и в других, обиженных ими родах могут появиться такие же могучие богатыри, как Гарпанча, могут вырасти непобедимые шаманы, способные на лыжах ходить по воде, глотать калёные угли и превращать рослых быков-учугов в маленьких трусливых зайчат. Беспечными сделались Хэйкогиры. Вот тогда-то и стала меркнуть былая их слава, затихать стала боевая песня. Мало-помалу захирел род. Шаманы напустили на их стоянки Злых Духов, и пришёл на их землю великий мор, унёс лучших воинов, разорил оленьи стада. Былое могущество осталось только в легендах да сказках.
В этот обнищавший род из другого такого же бедного рода — Ушкагиров — попала и бабушка Эки. Её звали Огдо.
Колокана, своего мужа, она увидела только в дни сватовства. В те времена у девушек не спрашивали согласия. Отец решил, сговорился с другим хозяином — ну и дай бог тебе счастья!..
Так и с Огдо было. Взглянули молодые друг на друга — о Добрый Дух — поблагодарили Всевышнего, что не за чурки их сватают. Понравились они друг другу, но вида не показали — пусть сваты продолжают своё дело, лишь бы не разладилась их женитьба. Но, к счастью, всё обошлось. Уехала в Ушкагирский род сестра Колокана Умбирик, плача, заливаясь слезами, уехала, — ей-то нравился другой парень, из другого рода. Больше с ней никогда не виделись. Далеко её увезли, велика тайга.
По обычаю, подруги Огдо помогли ей собрать приданое, нарядили в праздничную одежду: на голову повязали несколько разноцветных платков, приспустив на лицо кисти, а затем, как куклу, усадили на верхового оленя: не плачь, Огдо! — Счастья тебе, полный чум детей!.. Запомни, без мышей нора будет пустая, без детей чум будет пустой, а значит, и счастья не будет. Живите счастливо!.. — напутствовали невесту. — Живите дружно, берегите друг друга.
Сколько лет прошло, а Эки-Огдо то напутствие помнит. Нет-нет да и задумывается: была ли она счастлива?
А кто знает, какое оно, счастье? Когда сыты бывали, когда дети, как молодые деревца, тянулись к солнцу, всё равно тревога не покидала сердце и всё будто не хватало чего-то. Может, в те времена счастье лишь краешком своего крыла нас задевало, а мы и не замечали? А может, тогда, когда на русской железной птице прилетел в стойбище сын Кинкэ?.. О, как сладко билось в тот день её сердце, как пела душа!.. Вот тогда она была счастлива!
Грех, конечно, на судьбу обижаться. Какая ей выпала, ту и прожила. С Колоканом они дружно жили, не дрались, как другие, даже не ругались, блюли заветы предков.
Колокан был смирным, добродушным мужиком, за глаза его называли Бычком. И, надо признать, прозвище было точным. Колокан знал об этом, не обижался. Молча, неторопливо нёс он свою житейскую ношу основательно да умело. А что ещё нужно женщине? Огдо смолоду не любила таких, как сосед Мада, у которых, казалось, вся сила уходила на пустые слова да зряшные хлопоты. Ни о семье позаботиться, ни на охоту толком сходить духу у них не хватало. Радовалась она, что муж ей хороший попался.
Огдо с детства умела держать в руках иглу и скребок для выделки кожи, а коли нужно, брала и топор, и ружьё. Придя в чум мужа, она сразу стала полноправной хозяйкой. Родители Колокана нарадоваться не могли на такую невестку.
Заглянула Огдо как-то в старый лабаз, где хранились зимние одежды и вещи, распаковала один турсук и ахнула: сколько там было товару!
— Э-э, да вы не купцов ли ограбили? — пошутила она. В турсуке в берестяных коробочках, в тряпочках лежали колечки, шнурочки, разные пуговицы, много разноцветного бисера — от крупного, как смородины, до мельчайшего, как мышиный глаз!
— Ограбишь купца!.. Суют их в первую очередь, вместо пороха и свинца… Нет у нас мастериц, вот и лежат без дела, — отвечал Колокан.
В первое же лето Огдо, на зависть свой свекрови, обновила своими родовыми узорами суконные зипуны, летние унты. Всеми цветами радуги засияла одежда мужчин. В таких нарядах не стыдно было на людях показываться.
— Э, какая у тебя душа красивая! — хвалили её старики.
И верно: в умелых руках — душа человека.
Может, та первая похвала и определила дальнейший её характер? Ведь на хорошее слово всегда хочется ответить таким же словом и делом. Старалась невестка: варила еду, обрабатывала шкуры, шила унты, зипуны, меховые парки, драла берёсту для посуды, для летнего чума — любое дело спорилось у неё в руках. Такая уж доля у женщин — нести хозяйство на своих плечах да детей рожать.
Появились дети: дочь Сынкоик, сыновья Куманда, Кутуй, Кинкэ, потом опять дочь — Сарта. О, сколько радости и хлопот прибавилось в чуме! У многих эвенков ребятишки в то время младенцами в Нижний мир уходили, не увидав ни тайги, ни рек, ни озёр, ни солнца красного, ни луны серебряной, ни звёзд ясных.
У Огдо и Колокана все дети остались в Срединном мире. Злые языки всяко про то болтали: «Ладно ли это? К добру ли? Все дети живы!.. Не бывало ещё такого!»
Неужели люди желали ей горя и слёз? Разве мало их на нашей земле?
Нет, конечно. Эвенки — добрый, сердечный народ. Но благодарить Огдо нужно свекровь — это она научила маленько хитрить. — Огдо, дочка, учись жить у оленя. И мужа учи. Делайте осенью ребятишек. Вместе с оленятами они родятся, весной. За лето маленько окрепнут, а там уж никакая зима не страшна. Я сама так хитрила, вот и выжили все мои детки. Потом научу тебя и Злых Духов обманывать.
Может, и это помогло, кто знает. Как умела, так и оберегала Огдо своих детей. Но разве другие так не лукавили? Разве не клали в колыбели младенцев молотки и ножи, чтобы дети вырастали мастеровыми людьми? Разве не совали в зыбки вместо ребёнка щенков и птичек, чтобы обмануть Злых Духов?.
Все так делали. Не виновата Огдо, что Злые Духи, завидев в зыбке щенка, уходили прочь и отпадала надобность давать детям страшные змеиные имена, неприятные не только для слуха людей, но и для Злых Духов.
Много, очень много оберегов существовало для женщин, для сохранения жизни людской, и она старалась их соблюдать. Как требовали заветы предков, она, нося в себе новую жизнь, не ела медвежью брюшину, чтобы самой не болеть животом, не ела мяса с его головы, почки, печень, ради того, чтобы новый человек пришёл в этот мир легко, без лишних мук. Отводила глаза и прикусывала язык, когда все ели мясо старого оленя, а ничего другого в чуме не было, — нельзя старого мяса касаться, роды будут тяжёлые, намаешься, как молодая важенка.
На все случаи были обереги. «Не ешь рыбу после рождения ребёнка, — говорили старики, — слюнявым вырастет. Не ешь мясо гагары, а если поешь — не нос у малыша будет, а гагарий клюв. Не ешь мясо зайца, не дай бог, вырастут выпуклые «заячьи» глаза, а ещё хуже — как у лягушки».
У того первого щенка, что положила в зыбку Сынкоик свекровь, было во рту нечётное число спиралей. По её словам, они, как небо Вселенной, не имели конца, а уходили в бесконечность. «Даст бог, может, будет она великой шаманкой».
Окрепла Сынкоик, поднялась на ноги, на свет появился Куманда, крикливый, узкоглазый, словно «с прицелом», с одним прищуренным глазом — и новый щенок уже лежал в зыбке. Снял Колокан с наружной стороны колыбельки напёрсток и тряпочки, повесил лучок со стрелами — не девчонка, а сын теперь будет качаться — стрелок из лука. У самого изголовья повесил разные побрякушки: медвежьи, беличьи, горностаевы зубы, птичьи кости, всё, что требовалось по поверьям. Сын всё должен уметь: быть хитрым, умным. Только таким, умеющим и прыгать, и лазать, и кусаться, и стрелять, только таким можно выжить в нашей суровой тайге. Когда сын подрастёт, мать перешьёт ему эти подвески на пояс и на спинку кафтанчика.
Кто знает, может, эти маленькие хитрости, щенята помогли детям одолеть первые суровые зимы, встать на ноги, оглядеться вокруг и увидеть эту прекрасную землю? Огдо верила добрым и худым приметам, уму и опыту стариков — душе всегда нужна опора и поддержка, и она искренне молила Духов быть милосердными к её детям. Видно, они услышали её мольбу.
Лишь сейчас, глядя на свои высохшие руки, на искалеченные пальцы, бабушка Эки иной раз думает: не они ли пеленали счастье? Молитва молитвой, все просят счастья и добра для себя, для своих детей, а тёплые заячьи шкурки, труху из лиственничного пенька, тепло очага, чтобы ребятишки не простудились, — делали её руки, вот эти маленькие скрюченные пальцы.
Вспомнишь былое — несчастье кажется долгим, как зимняя ночь, а счастье — как миг. Почему? Почему счастье мы будто не замечаем, не бережём его? Нет на это ответа. Видно, так устроена жизнь…
Подросли ребятишки Огдо и Колокана — шумно, весело стало в чуме. Сколько прибавилось рук! В три-четыре года они уже умели подать матери и отцу нож или скребок, сходить за водой на речку, а в десять лет — как взрослые, держали в руках ружьё и иголку. Даже в самое голодное время в их чуме была еда — и сами сыты, и сородичам, чем могли, помогали.
Сыновья уже взрослыми стали. Колокан подумывал о невестах для них, помаленьку собирал выкуп. И тут дошёл до таёжных стойбищ слух — в русских деревнях жизнь, мол, переменилась, на сказку стала похожей. Старых купцов да торгашей прогнали, Госторги вместо них эвенкам сахар, муку, порох давать будут. И новые цены куда лучше прежних стали. По душе эвенкам пришлась новая жизнь. Сын Огдо Кинкэ прилетел на железной птице, собрал суглан и позвал всех безоленных сородичей за собой.
Нужными людьми стали дети Колокана и Огдо. Они быстрее всех научились понимать русский язык и раньше других дошли умом до выгод новой жизни. Особенно Кинкэ отличался… «Вот почему их не призвали к себе нижние люди, — говорили в стойбище, — знали, что они здесь понадобятся, в нашем Срединном мире! Счастливые у тебя дети, Огдо!»
Но не ждала не гадала Огдо, что скоро кончится её материнское счастье.
Спокойно и хорошо на душе было. В чуме достаток, еды сколько хочешь, одежды, товаров разных. что ещё бедному эвенку надо? Сыт, одет и обут, не то что прежде. Живи да радуйся!..
Все дети Огдо обзавелись чумами, внуками да внучками одарили родителей. И Кинкэ наконец заимел сына. Долго ждали его. Целых три года Мэмирик затяжелеть не могла, думали, порченая или ванггай, но, к счастью, ошиблись — и она родила