После шестнадцатичасового марша мы прибыли в лагерь отряда «Красная стрела».

Хуторов в этом районе меньше, и они контролировались партизанами. На север от лагеря простирались болота и озеро Усмас, с юга — высокие, крутые берега Абавы. Неподалеку от лагеря Абава впадает в реку Венту. Здесь не было ни шоссейных, ни улучшенных дорог, которыми богата Курземе и вся Латвия. Участок площадью около сорока квадратных километров был настоящей партизанской зоной, поэтому и лагерная жизнь «Красной стрелы» кое-чем напоминала обычный партизанский лагерь псковских, смоленских или брянских лесов.

Бойцы отряда размещались в шалашах, похожих на юрты с открытым верхом для выходе дыма. Так как стены шалашей складывались из веток, то единственным спасением от холода были костры. Их жгли и днем и ночью. Был в отряде десяток лошадей с санями и упряжью. Многие бойцы и весь командный состав носили на шапках красные ленточки. Командирами взводов и отделений были люди, не раз отличившиеся в боях. В отряде было три стрелковых взвода, один пулеметный и взвод разведки.

Поговорив с командиром отряда Столбиковым, заменившим погибшего в бою Семенова, Зубровин и Капустин пошли в лазарет. Это был единственный партизанский лазарет в Курземе. Здесь был врач, латыш. Наши раненые могли, наконец, лечиться.

Шалаш лазарета мало чем отличался от других жилищ отряда. Был он только побольше размером и «отапливался» тремя кострами. Кроме наших раненых, в нем лежало еще двенадцать человек. Вместо кроватей служили положенные, как сено, еловые ветки. Санитарками в лазарете работали Нюра и Клава, с которыми осенью познакомился Тарас на хуторе.

В лазарете, когда мы пришли туда, я увидел радистку Зину Якушину. Она сидела возле раненого. Рука его была обмотана лоскутьями парашюта. Зина заметно похудела со времени нашей первой встречи на «аэродроме».

На мое приветствие она ответила кивком головы и предложила присесть. Обменявшись с ней несколькими фразами, я отошел к своим ребятам.

— Вы придете за мной, Николай Абрамович? — спрашивал Федор Зубровина.

— Придем. Сходим на недельку-две в Талей и в Сабиле, а на обратном пути зайдем сюда и заберем.

— К тому времени я поправлюсь.

Мы передали доктору, пожилому латышу в очках, бывшие у нас бинты и два парашюта.

— Тяжело работать, — пожаловался доктор. — Операцию сделать почти невозможно — нет инструментов, бинтов не хватает. Очень тяжело. А лечить людей надо.

Доктор готовился к операции; нужно было извлечь осколки у раненого партизана. И сам доктор выглядел тоже больным — лицо желтое, щеки запали.

После только что проделанного нами тяжелого марша мы уснули крепким сном, расположившись у костров и засунув руки в рукава курток.

Проспали весь день. Вечером наши хозяева угощали нас блинами, только что испеченными на костре.

Утром пришли Ершов и Озолс. Они рассказали, что в оставленном нами лагере подорвались два гитлеровца. Один схватил заминированную свиную голову, другому оторвало руки, когда он брал «забытое» пальто Капустина.

С самого утра Агеев подшучивал над Колтуновым, вспоминая, как тот «ухаживал» за Зиной Якушиной, когда она отправлялась в «Красную стрелу».

— Ну как, жених, — влюбил в себя Зину? Не вижу, чтобы тобой больно интересовались.

— Был бы в «Стреле», влюбил бы, — отстаивал свои позиции «курляндский дон Жуан».

— Эх, Ефим, Ефим, — вмешался в разговор Тарас. — Воспитала тебя эстонская буржуазия хвастуном. Да разве Зина может тебя любить! Погляди, кого она выбрала, — серьезного, скромного парня и полюбила. Он без руки лежит, а она все свое свободное время ни на минуту не отходит от него. А счастье-то еще далеко.

— Она верит в счастье.

— Что вы мне лекции читаете, — притворяясь, что он сердится, говорит Колтунов. — Пусть будет парень счастливым. С такой женой, как Зина, не пропадет.

— Оказывается, лекции-то тебе полезны! — заключил Тарас улыбаясь.

Десятого февраля мы выступили из «Красной стрелы» и вот уже две недели рейдируем между Талей, Вентспилсом и Кулдыгой. Фашисты заблокировали все хутора, стремясь заморить нас голодом. За это время мы получили и передали командованию ценные данные о предполагаемом отводе некоторых немецких дивизий в Германию. Гитлер отзывает эти дивизии для усиления обороны глазного логова фашистского зверя.

…Ночь. Колонна остановилась.

— Можно садиться. С места не сходить. У кого есть табак — курить, — тихо передали по цепи.

Утомленные тяжелой ходьбой, мы расположились на снегу.

С табаком у нас плохо. Достается по две затяжки на брата — не больше.

— Володя, разреши мне еще затяжечку, — просит Саша Гайлис, держа в пальцах драгоценную цыгарку.

— Э, браток, не выйдет! Ты уже затянулся три раза, — не соглашался Кондратьев. — Виктору еще надо оставить, он распух без курева.

Рядом топает, стуча ногой о ногу, Коржан. Он вытряхивает из сапог снег. У Коржана, как и у многих, рваная обувь.

— Что, Коржан, морскую пляшешь?

— Запляшешь и морскую, — говорит он. — Как идешь — ничего, а остановился — ноги стынут.

К нам подошел Тарас.

— Виктор, — обратился он ко мне. — Зубровин разрешил. Пойдем на хутор, может, узнаем что хорошее и душу согреем.

Пошли Тарас, Коржан и я.

В комнате, куда мы вошли, горели свечи. У стола, за шитьем, сидели две женщины.

Хозяин дома — высокий, бритый, с длинной шеей и тонким сухим лицом, с трубкой в зубах — с недоумением, глядя на нас, сказал:

— Вы советские… Но как вы оказались здесь? На соседнем хуторе гитлеровцы… С пулеметом. Днем еще приехали…

— Знаем об этом, — сказал Тарас.

— Я-то их, чертей, не боюсь, — продолжал крестьянин, выбив трубку. — Даже если они и узнают, что вы были у меня… Но все-таки — странно. Садитесь!

— Вы хорошо говорите по-русски, — заметил я.

— Я служил в русской армии, в гренадерском полку. В прошлую войну с немцами воевал.

— Вот как…

— Как вы только живете в лесу в такие морозы? — проговорила одна из женщин. На глазах у нее блестели слезы.

— Живем… Прогоним фашистов из Курземе, тогда отогреемся, — усмехаясь, ответил Тарас.

— Трудно… Говорят, только у нас они и остались.

Она помолчала, словно припоминая что-то. Несколько слезинок скатилось по ее изрезанным морщинами щекам. И вдруг, встрепенувшись, она улыбнулась.

— Да что же я стою. Ведь вы кушать хотите. А у меня путра готова.

Она засуетилась около плиты, хозяин принес хлеб.

— Кушайте, — сказала хозяйка, ставя на стол миску горячей путры. — И у нас-то на хуторах все подобрали разбойники. Когда им погибель придет!

— Будет час, придет, скоро разгромим фашистов! — ответил Тарас, прихлебывая из миски. — Сейчас Советская Армия наступает, где важнее, — в Германии.

Коржан, разговаривавший с другой женщиной, громко рассмеялся. — Чему ты? — спросил я.

— Гражданка спрашивает, надо ли бояться большевиков? Напугали их фашисты. А я вот большевик, — добавил он. — Разве честным людям надо меня бояться?

— Когда мы свергли буржуазию, большевики земли мне добавили, — сказал хозяин, набивая свою трубку. — Было у меня три, а стало десять десятин. Соседу — он старый и бедный человек — книжечку дали, чтобы мог он деньги получать не работая.

— Это пенсия. В Советском Союзе все старики получают помощь, — сказал я.

— Я знаю, — ответил крестьянин. — Пришли немцы — землю у меня урезали, а соседу, если бы не моя помощь, хоть в гроб ложись. При Советской власти я так работал, что моя фамилия в волости на почетную доску была занесена. Едешь с женой и самому приятно, как там выведено: что я взялся посеять столько-то и все выполнил и сдал полностью государству.

— Вот пошел хвастать, — перебила хозяйка.

— Молчи, Айна. Не мешай говорить. Я еще фашиста прихлопну. Пусть только снег спадет или русские наступление начнут.

— О, господи! — вскрикнула жена. — Куда тебе, старый! Ты же воды не принесешь, не отдохнув пять раз.

— Помолчи, говорю! Не мешайся в наши солдатские дела.

Когда мы уходили, хозяйка подала нам две булки хлеба. Крестьянин сообщил, что он в прошлую войну был награжден «Георгием».

— Вы — большевики, а большевики, как я уже приметил, никогда не падают духом. Тяжело было России в сорок первом году, а Сталин не ушел из Москвы, даже парад принял. Большевистская партия спасла Россию от такой страшной силы, как гитлеровская армия.

— А вы, оказывается, в политике разбираетесь! — заметил Тарас.

— Как же, — улыбнулся старик. — Я Москву по радио слушаю. — У меня и портреты есть Ленина и Сталина. Берегу…

Снова в пути. Проходят часы, долгие, томительные, с кашлем в шапку, со взведенными автоматами.

— Володя!

— А?

— Что бы ты сейчас хотел?

— Я бы хотел, — выразил желание Коржан, — в бане помыться, а после проспать на койке, в тепле.

— Много ты хочешь, друг, — возразил я.

— А я бы хотел, чтобы поскорее быть в лесу, разжечь костер и уснуть возле него, — сказал Кондратьев.

— Вот это реальное желание, Володя. Этого и я хочу, — согласился я.

— Наверное, весь отряд об этом думает… — но Кондратьев не договорил. Впереди послышался оклик:

— Стой!

Молчание.

— Кто идет?

— Я… я… — слышится женский испуганный голос. — Беженка я.

Подходим. На дороге стоят женщина и мальчик. У нее худое, измученное лицо; рваное легкое пальто плохо защищает от холода, на ногах деревянные башмаки. В оборванной одежде и мальчик.

— Не бойся, мать, мы партизаны.

— А… А я Васильевна, Евдокия Васильевна. Из Орловской области пригнали немцы, а деревню сожгли. Ноги с голоду пухнут. С Федей я убежала из лагеря, из-под Виндавы. Все одно помирать, так уж хоть не за проволокой…

— А я Федя Максимов, — сказал мальчик.

— А отец твой где, Федя? — наклонился к нему Агеев.

— Отец? Отец на русской стороне, в Советской Армии. Мама не дождалась его… Умерла… А я ушел с бабушкой.

— Вот вам, Евдокия Васильевна, хлеб, мясо. Только понемножку кушайте, чтобы плохо не получилось. — Капустин подал женщине булки, которыми нас снабдили на хуторе.

— Ну, что же вам еще дать?

— Вот носки, Федя, тебе теплые, — подал Гомолов.

Посоветовавшись с Тарасом, который хорошо знал жителей в этом районе, мы направили Федю и Васильевну на хутор.

— Спасибо вам, соколики! — кланялась женщина. — Спасибо! Гоните проклятых поскорее.

Наконец, мы в лесу, разожгли костер, наложили вокруг него веток.

Ложимся спать. Дежурные, жмуря глаза, подкладывают хворост, следят за спящими, чтобы не загорелась одежда.

— Володя, ты же горишь, подымайся! — сквозь сон слышу голос.

Володя вскакивает, забивает снегом тлеющие брюки и вот уже снова спит, точно его и не будили.

Прошуршал ветер, но и он скоро притаился и задремал в окружавшей нас темной зелени елок.

Двадцать третьего февраля выдался солнечный день. Деревья осыпали со своих ветвей хлопья снега, от пригретых солнцем бугорков валил пар. Веселей засвистали синички. Мороз разжимал свои могучие руки.

Скоро весна. Еще месяц или того меньше, и солнце заиграет ярче, а зима будет отступать, цепляясь за холодные ночные заморозки.

Ну как не помыться до пояса в такое утро, в такой день? И я, и Владимир Кондратьев приняли от своих фронтов поздравительные телеграммы в честь 27-й годовщины Советской Армии. Командование сообщило, что сведения, переданные нами за последнее время, «заслуживали внимания».

— А нам других, лучше этих, и не надо похвал, — говорит Агеев.

В это утро все вымылись, побрились по-праздничному.

— Тебя не узнать, Виктор, будто в кино собрался, — сказал мне Колтунов, приглаживая свою светло русую шевелюру.

— В кино? Да я уж не помню, когда был1 там!

— А сейчас, наверное, много есть хороших фильмов о партизанах, — предположил Толстых.

— Конечно, есть, но только о больших партизанских отрядах, — пояснил Кондратьев.

— А про такой отряд, как наш, есть? — спросил Толстых.

— Нет.

— Почему? Разве мы хуже других? Я сам в Белоруссии и в Себежском районе партизанил. Там было легче, там были тысячи нас, а здесь «котел», в нем огромная масса вражеских войск. Попробуй, разгонись. Жаль, что не я этими фильмами ведаю, а то навел бы порядок.

— Тебе хочется, чтобы твою физиономию на экране увидели?

Партизаны смеялись.

— А ты, Гриша, хочешь сниматься? — спросил Тарас улыбавшегося в рыжую бороду Гришу Галабку.

Но тот молчал, лишь хитро-хитро щурил глаза.

— Отец, скажи хоть слово! — попросил Кондратьев.

Отцом прозвали Гришу за бороду и усыг а ему всего двадцать четыре года.

Будучи мастером на все руки, он носил с собой топор, пилу, котелок, ведро, мешочек с инструментами. Галабка был неутомим. Не спеша, он первым взбирался на высоты, проходил болота. А когда удавалось зайти домой, к молодой жене, Гриша готов был исколесить несколько раз вдоль и поперек всю Курземе.

Я отошел с Тарасом в сторону, к поваленной ветром сосне.

На оттаявших от снега кочках зеленел мох, тихо журчал ручей.

— Скоро все оживет, зацветет, — мечтательно проговорил Тарас. — А как привыкли мы к лесу! Не верится, что когда-нибудь оставим его, что разъедемся по разным областям и краям, — может быть, не встретимся больше.

— Если не встретимся, то письма писать будем.

— Да. Я тебе, Виктор, на память о сегодняшнем дне годовщины Советской Армии, который мы вместе встретили в Курземе, часы подарю, — сказал Тарас и, достав часы, протянул мне. — Носи и вспоминай Петра Трифонова. Часы наши, советские, завода имени Кирова.

— Спасибо, Петя! Буду вспоминать. Я не знаю, как буду жить, но если у меня будет сын, я назову его твоим именем — Петром.

— А я своего — твоим именем назову, — Тарас взял мою руку и крепко пожал.

Вечером, когда высоко в чистом небе стоял месяц, а мороз наверстывал упущенное днем, в далекой Москве, во всех столицах союзных республик и городах-героях гремел салют. А мы ночью ушли на северо-запад, к железной дороге Тукумс — Венстпилс.