Поединок. Выпуск 04

Авторов Много

В четвертом выпуске ежегодника «Поединок» публикуются приключенческие повести и рассказы Ю. Кларова М. Барышева, Ал. Азарова и других. Московские писатели рассказывают о подвигах чекистов в годы становления Советской власти о событиях Великой Отечественной войны и о героике нашей повседневной жизни.

СОДЕРЖАНИЕ:

ПОВЕСТИ

М. Барышев. Операция «Ривьера»

Николай Агаянц. Дело о бананах

Ал. Азаров. Чужие среди нас

РАССКАЗЫ

Ю. Кларов. Перстень-талисман

Р. Артамонов. Гамбит Райса

Евгений Федоровский. В черном огне

Б. Воробьев. Один день июля

Ив. Валентинов. Белые купола

ДОКУМЕНТЫ И ФАКТЫ

В. Осипов. Ротный политрук

ГРАНИЦА РЕАЛЬНОГО

 

СБОРНИК

 

ПОВЕСТИ

 

М. Барышев. Операция «Ривьера»

 

 

ГЛАВА 1. «Двор» в Ницце

Буйствовал полдень. В душном зное замерли зеленые свечи кипарисов и серебристые оливы. Расцвеченная солнечными бликами вода Лигурийского моря уходила к горизонту и сливалась там с голубым небом. Паруса яхт белели в аквамариновой дали. Остро пахли олеандры. Теплый запах цветов на солнце туманил голову.

На просторной веранде с вязью тонких мавританских колонн было прохладно даже в накаленный июньский полдень. Широколистные платаны милосердно простирали ветви, оберегая от солнца стрельчатые окна, мягко ворковали фонтаны, рассыпая охлаждающие струи.

Высокий человек в костюме из белой фланели закурил сигару и откинулся на спинку плетеного кресла, жалобно скрипнувшего под грузным телом.

Пышноволосая женщина в легком платье со смелым вырезом, расположившаяся на диване в глубине веранды, повернула голову на скрип кресла и строго посмотрела голубыми, навыкате, глазами.

Скрип затих. Человек во фланелевом костюме приглашающе вскинул руку.

Короткий жест был повелителен и привычен.

Фортуна явила этому человеку редкое благоволение. Он взял на себя лишь труд появиться на свет. Издав крик в колыбели, он обрел титул великого князя Российской империи, богатство, славу, знатность и власть.

Когда в семнадцатом году царствующего родственника, самодержца и государя императора Николая Романова свергли с российского престола, Кирилл Владимирович решил, что подошло и ему время подобраться к опустевшему трону. Он решил действовать энергично, с учетом состоявшихся перемен и настроений российских деловых и либеральных умов, распевавших теперь на собраниях «Марсельезу» вместо «Боже, царя храни».

В феврале семнадцатого года великий князь явился в Государственную думу с красным бантом на отвороте адмиральского мундира. Поступок был решительный.

Но те, кто скинул с престола государя императора, не прельстились красным бантом на груди его высочества. С другой стороны, те, которые считали миропомазанного царя единственно законным правителем, пришли от банта в совершеннейшую ярость и дружно отвернулись от члена августейшей фамилии, поправшего святая святых державной династии.

Потом фортуна на некоторое время покинула подопечного, и тому пришлось самым натуральным образом уносить ноги, чтобы не попасть в руки большевиков.

Ценности, прихваченные в торопливом вояже, быстро улетучились в веселом городе Париже. К радостям жизни Кирилл Владимирович был неравнодушен с малых лет и привык тешить собственную натуру широко. Фантазией по этой части он обладал незаурядной. Кто бы другой, например, додумался одну из очередных пирушек закончить парадом любвеобильных парижанок с площади Пигаль? В костюмах Евы, сведенные в полуроту, они промаршировали под предводительством трубачей Преображенского полка перед гостями великого князя по банкетному залу загородного ресторана.

Широту фантазии, к сожалению, требовалось соответственно оплачивать.

Сидеть бы Кириллу Владимировичу на мели. Но фортуна, исправляя забывчивость, вовремя одарила его круглым наследством от великой княгини Марии Павловны.

Хотя наследство было завещано Кириллу вместе с братом Андреем, законная половина его составила внушительную сумму.

Великий князь Андрей не претендовал на верховную власть, удовлетворясь деньгами, комфортом и прелестями жизни с балериной Кшесинской.

Кирилл Владимирович щедрый дар принял как некий знак для осуществления своей мечты о российском престоле. Его не смутило, что державный трон находится в некотором отдалении и представляет уже исторический экспонат. Великий князь был убежден, что стоит только законному наследнику изъявить желание возложить на плечи тяготы императорских и государственных забот, как благодарные подданные дружно падут на колени, перевешают большевиков и колокольным звоном встретят новоявленного батюшку царя.

Однако у Кирилла Владимировича появился неожиданный соперник. Тоже член высочайшей фамилии, тоже великий князь и дядя свергнутого российского императора – Николай Николаевич. Бывший верховный главнокомандующий во время недавней войны, Николай Николаевич пользовался известностью и авторитетом в офицерских кругах, оказавшихся в эмиграции. Понимая, что законы о престолонаследии не дают права непосредственно претендовать на престол, Николай Николаевич действовал осмотрительно. Он широковещательно заявлял, что борется против большевиков. Когда же они будут уничтожены, можно решить и вопрос о персоне будущего российского монарха.

Расчет Николая Николаевича был прост – как только престол будет восстановлен в правах, в России, как это было в давнее Смутное время, соберется Земский собор. Памятуя заслуги великого князя Николая Николаевича в борьбе с большевиками, его авторитет и известность, Земский собор, в исключение закона о престолонаследии, изберет его русским самодержцем.

Пока же Николай Николаевич рассылал письма и заявления, заигрывал с беглым офицерством, настойчиво искавшим «вождя». На стороне великого князя оказался и «совет послов», возглавляемый бывшим царским дипломатом Гирсом. Энергичный и изворотливый, Гирс умело использовал то обстоятельство, что Советская Республика не была признана де–юре и формально послы несуществующего уже императорского двора продолжали исполнять дипломатические функции. Гирс стал ведать всей иностранной политикой Николая Николаевича, вступал в дипломатические отношения с правительствами Европы, Америки и Азии, всеми возможными способами привлекая их на сторону своего шефа. «Совет послов» прибрал к рукам остатки вкладов на счетах посольств и создал довольно кругленький фонд, с помощью которого он успешно вербовал сторонников. Печатным и устным способом николаевцы при каждом удобном случае напоминали о красном банте на отвороте адмиральского мундира, хотя Государственная дума давно провалилась в тартарары и про бант полагалось, по справедливости, забыть.

Повинуясь взмаху высочайшей руки, на веранду вошел генерал. Отлично сшитый мундир подчеркивал статность его моложавой фигуры. Золото погон оттеняло крупные плечи.

В руках генерала была папка зеленого сафьяна с великокняжеским вензелем. Шел он легко и пружинисто. Казалось, по натертому паркету идет не человек, а дрессированный леопард, послушный каждому знаку хозяина и в то же время ощущающий собственную силу и неотвратимость стремительных бросков.

Генерал застыл в двух шагах от кресла, ожидающе склонив красивую голову с крепким затылком. Карие, с приметной горячинкой, глаза на мгновение метнулись в сторону легкого женского платья с глубоким вырезом, отороченным каймой дорогих брюссельских кружев.

– Читайте, Волошин… Послушаем, как это звучит, – сказал Кирилл Владимирович одному из преданнейших друзей семьи, не покидавшему великого князя и в те трудные дни, когда фортуна, казалось, отворачивалась от него.

Генерал Волошин не отворачивался от великого князя, потому что отворачиваться ему было некуда. Революция отняла поместье, богатство и блестяще начатую на дворцовом паркете военную карьеру. Чтобы не оказаться шофером такси на Ривьере, он был искренне предан великому князю и ещё более его высочайшей супруге.

Генерал покосился на Викторию Федоровну, откашлялся и начал читать обращение будущего российского императора к возлюбленным подданным.

– «…Осенив себя крестным знамением, объявляю всему народу Русскому. Надежда наша, что сохранилась драгоценная жизнь Государя Императора Николая Александровича или Наследника Цесаревича Алексея Николаевича или Великого Князя Михаила Александровича, не осуществилась…»

Голос Волошина скорбно дрогнул. Великая княгиня поднесла к глазам надушенный платочек и склонила голову.

– «…Российские Законы о Престолонаследии не допускают, чтобы Императорский Престол…» – снова зазвучал на веранде с ажурными колоннами генеральский голос.

– «Престол» с заглавной буквы написали? – строго спросил Кирилл Владимирович.

– Безусловно, ваше величество, – с полупоклоном откликнулся генерал. Волошин именовал своего покровителя высоким титулом, поскольку ещё год назад во Франции было объявлено, что проживающий в Ницце великий князь Кирилл Владимирович нарекает себя «царем и императором Кириллом Первым».

– «…чтобы Императорский Престол оставался праздным после установленной смерти Предшествующего Императора…»

– Кики, почему так вульгарно – «праздным»? Ведь речь же идёт о троне.

– Такова формула Закона о Престолонаследии, – солидно объяснил Волошин.

Виктория Федоровна покивала, снимая замечание.

– «…Предшествующего Императора и Его ближайших Наследников, – снова потек в комнате размеренный, с выразительными придыханиями, голос, – …а посему я, Старший в Роде Царском…» и дальше тоже с заглавных букв: «…Единственный Законный Правопреемник Российского Императорского Престола, принимаю принадлежащий Мне непререкаемо…»

– «…непререкаемо», – повторил Кирилл Владимирович. Это слово он лично придумал вставить в текст манифеста и теперь, слушая Волошина, еще раз убедился, как оно достойно и веско звучит.

– «…непререкаемо титул Императора Всероссийского… Сына моего, князя Владимира Кирилловича, провозглашаю Наследником Престола с присвоением ему титула Великого Князя и Цесаревича. Обещаю и клянусь свято блюсти Веру Православную и Российские основные Законы о Престолонаследии…»

По мере того как чтение манифеста подходило к концу, у Виктории Федоровны вытягивалось холеное лицо и обиженно поджимались губы.

В манифесте ни единым словом не была упомянута она, законная супруга и соправительница «Императора Всероссийского». Про наследника и цесаревича есть, про самого императора написано, а её будто и на свете не существует…

Конечно, законы о престолонаследии дают мужчинам преимущество. Но нельзя забывать, что на русском престоле были и Екатерина Великая, и Елизавета, и Анна Иоанновна.

То–то великий князь и генерал запирались в кабинете, когда сочиняли манифест. Нет, голубчики, ничего у вас не получится. Вы, конечно, надеетесь, что супруга императора спокойно снесет такое оскорбление её достоинства. Зря надеетесь.

– Извините, господа, я покину ваше общество, – покривив губы, сказала Виктория Федоровна. – Кажется, у меня разыгрывается мигрень.

Кирилл Владимирович и Волошин обеспокоенно переглянулись. Им было известно, что случается, когда Виктория Федоровна заявляет о внезапной мигрени.

– Надо было хоть несколько слов про неё в манифесте написать, – сказал Волошин, когда, шурша платьем и деревянно спрямив спину, с веранды удалилась то ли жена великого князя Кирилла Владимировича, то ли будущая русская императрица.

– Нет, – сердито отрезал «император Кирилл Первый». – Поскольку есть законные наследники по мужской линии, в манифесте не могут быть упоминаемы женские имена… Вообще, генерал, надо построже… Да, да, именно так – построже!

Кирилл Владимирович твердо положил на подлокотник кресла руки с короткими пальцами, украшенными перстнями из наследства хозяйственной родственницы.

Каждому надо знать свое место. Особенно в таком деле, как престолонаследие. Нет, теперь Кирилл Владимирович обретет долгожданную власть. Теперь он прищемит хвост сиятельной женушке, чтобы та не устраивала дурацкие сцены по всякому поводу. Законный русский император может поступать так, как ему хочется, бывать там, где он желает, встречаться с теми, с кем считает нужным, и не давать никому отчета в собственных поступках.

Кирилл Владимирович с явным удовольствием поставил на отличной веленевой бумаге свою новую подпись – «Кирилл».

Просто Кирилл! К этой подписи не нужны ни титулы, ни чины. Во всём мире он один будет ставить на бумаге такую подпись.

– Немедленно разослать во все газеты.

– Необходимо торжественное обнародование, ваше величество, – напомнил генерал Волошин.

– Да, да… Подготовьте торжественное обнародование завтра же, – милостиво распорядился «император». – После обнародования распечатайте и направьте царствующим особам, правительствам, парламентам, дружественным партиям, посольствам и официальным государственным учреждениям… На лучшей бумаге распечатайте!

– Слушаюсь, ваше величество, – почтительно откликнулся Волошин и переступил с ноги на ногу. – Осмелюсь напомнить, что хозяин типографии отказал в кредите. Нужны наличные.

– Какие пустяки! Так распорядитесь, генерал, чтобы заплатили наличными.

Волошин снова переступил с ноги на ногу.

«Наличные» имелись в достаточном количестве, но деликатность положения состояла в том, что, учитывая некоторые особенности характера «императора Кирилла Первого», наличными полновластно распоряжалась Виктория Федоровна.

А она никогда не позволяла себя тревожить во время приступов мигрени.

Генерал растерянно посмотрел на дверь, в которую удалилась Виктория Федоровна, и пожалел, что её имя не упомянуто в манифесте.

Что стоило приписать на бумаге лишнюю строку?

 

ГЛАВА 2. Особое задание

Нэп. Тысячи дельцов, вынырнувших из темных углов, покупали и продавали. Меняли подковы на ветчину, ветчину на керосин, коверкот на воблу и соль на дрова. В Охотном ряду на витринах красовались балыки и бочонки с черной икрой, висели гроздья колбас и розовые, с аппетитными срезами окорока. Булочники выставляли на прилавки лотки с калачами, сайками и кренделями, вывешивали связки баранок и бубликов. В бывшем «Мюр и Мерилиз» жадные глаза обшаривали витрины, где зазывно мерцали на темном бархате браслеты и кольца, серьги и колье. На Сретенке, на Страстном бульваре, на Арбате распахивались по вечерам двери ресторанов. «Ампир», «Гротеск», «Эрмитаж» наперебой приглашали клиентов.

Вывески и объявления зазывали со всех сторон. Артели, паевые товарищества, общества с ограниченной и солидарной ответственностью предлагали, обещали, гарантировали, завлекали и льстили. Брали в аренду и отдавали в аренду, объявляли торги и извещали о дивидендах.

Деньги считали на миллионы, миллиарды и триллионы.

Рабоче–крестьянское государство, получив в наследство разруху империалистической и гражданской войн, медленно и трудно начинало залечивать раны.

Из–за недостатка топлива на десятках железнодорожных линий было остановлено движение. Тысячи вагонов с продовольствием, из них почти половина с хлебом, застряли в пути. В Москве и Петрограде закрылись сотни предприятий. На биржах труда выстраивались огромные очереди.

В столовых давали жиденький пайковый суп из пшенки, воблу, морковный чай и ломтики остистого хлеба.

Тысячи мешочников безликим табором расположились на Каланчевке. Беспризорные спали в подвалах и на чердаках, клянчили «кусочки» и валялись в сыпняке.

Лензолото доводило до сведения организаций и отдельных граждан, что они могут взять в аренду прииски. Трест спас–клепиковских фабрик предлагал вату и отбельные товары.

«Пей вино удельного ведомства, этим ты укрепляешь хозяйство республики», – призывали аршинные плакаты.

Московский союз потребительских обществ извещал, что открыто сорок магазинов. «Колониально–гастрономические товары, деликатесы, заграничные сигары… Четырнадцать магазинов работают до двенадцати часов ночи… Членам первичных кооперативов предоставляется скидка…»

День был тускл и сумрачен. Неожиданно захолодало, и с неба посыпал колючий снег. Ветер подхватывал его, свивал в белесые вихри и дымными хвостами тащил по обледенелым булыжникам.

От Кузнецкого моста к Сретенке тащились унылые вереницы людей.

«На Сухаревку», – невесело подумал Вячеслав Рудольфович о великом московском торжище, где с утра до вечера гомонил и переливался водоворот людей. Где торговались до хрипоты, до остервенения, воровали, снимали последнюю рубаху, закладывали душу, говорили правду и несли околесицу. Где за несколько фунтов муки, за пуд картошки, за шматок сала отдавали последнюю юбку.

Вячеслав Рудольфович отошел от окна. Менжинского ждали заботы потруднее, чем Сухаревка. Потерпев поражение в военной схватке, наголову разбитая в боях гражданской войны, контрреволюция не собиралась складывать оружие. Она переходила к иным формам борьбы – к террору и диверсиям, шпионажу и бандитским налетам из–за границы.

Сил у неё оставалось ещё немало. По многим странам Европы раскинул сеть РОВС – «Российский общевоинский союз», сколоченный генералом Кутеповым из беглых офицеров, обманутых солдат и казаков, георгиевских кавалеров, конногвардейцев и скороспелых поручиков. У союза было под ружьем больше сотни тысяч солдат. Офицерская школа, юнкерское училище, собственная военная полиция и суд. Рыскал Савинков, сколачивая ячейки «Народного союза защиты родины и свободы». То там, то здесь давали о себе знать беглые кадеты, барон Врангель, басмачи и петлюровцы. Против Советской власти объединялись бывшие российские промышленники, царские послы, великие князья, анархисты, беки, попы, националисты и монархисты.

Не хватало пальцев на руках, чтобы пересчитать вражьи гнезда, где грозили, проклинали и готовили тайные удары.

…Вячеслав Рудольфович закурил папиросу, пытаясь хоть на минуту снять крепкой затяжкой усталость от многочасовой работы.

Среди разложенных на столе бумаг бросился в глаза листок с типографским текстом. Строки были напечатаны с ятями и твердыми знаками, о которых постепенно стали уже забывать.

«…объявляю всему народу Русскому…»

Партию манифестов новоявленного императора пытались тайно провезти из Ревеля, но груз был обнаружен при таможенном досмотре. Это уже не первый сигнал, свидетельствующий об активизации кирилловцев. Ещё одна забота чекистам…

– Кулагин по вашему вызову, Вячеслав Рудольфович.

Менжинский потушил папиросу и медленно выпрямился, одолевая тупую боль в позвоночнике – последствие автомобильной аварии давних, еще эмигрантских лет. Казалось, тогда легко отделался на шоссе под Лионом. А в последние годы авария стала всё чаще и чаще напоминать о себе тягучей болью.

Кулагин был невысокого роста, светловолосый. Он производил впечатление человека собранного, спокойного и аккуратного. Темная косоворотка была застегнута на все пуговицы. В черных глазах на круглом, простоватом на первый взгляд лице угадывалось естественное человеческое любопытство.

– Прошу покорнейше садиться, товарищ Кулагин. И давайте, наконец, лично познакомимся. По документам и вашим рапортам я именно таким вас себе и представлял. Но на Востоке мудро говорят, что лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать…

Инженер Кулагин согласно кивнул. О Вячеславе Рудольфовиче он слышал много, но встретиться с ним довелось впервые, хотя общая работа связывала их ещё с девятнадцатого года. Тогда Менжинский руководил операцией по разоблачению контрреволюционного заговора «Национального центра», а чекист Кулагин в Вологодской ЧК ловил колчаковских эмиссаров, переправлявших из–за Урала деньги московским контрреволюционерам.

Затем Кулагин возглавлял в губернской ЧК отдел ББ (борьба с бандитизмом). Два года назад в очередной операции получил две пули в грудь от вожака лесной банды Аверьянова и полгода провалялся в госпитале. Врачебная комиссия в связи с тяжелым ранением признала его ограниченно годным к военной службе. Из Вологды Кулагин переехал в Иваново, стал работать механиком на ткацкой фабрике, подлечился, обзавелся семьей.

– Хорошо вы тогда нам помогли вскрыть связи «Национального центра» с колчаковцами, товарищ Кулагин, – мягким грудным голосом продолжил Вячеслав Рудольфович и привычным жестом откинул со лба густую прядь волос. Рука была тонкая, с длинными пальцами. Такие руки бывают у скульпторов или музыкантов. Сквозь стекла пенсне смотрели внимательные и усталые глаза. Крахмальная сорочка с высоким воротником и темно–синий шевиотовый костюм не вязались в представлении Кулагина с привычными ему по прошлой работе в чека гимнастерками, шинелями и кожаными куртками.

Искренне удивило Кулагина и то, что начальник секретно–оперативного управления помнил давний и не очень крупный эпизод по ликвидации колчаковских эмиссаров.

– Не догадываетесь, для какой надобности мы вытащили вас из Иванова?

– Понимаю, что не пироги кушать, товарищ Менжинский.

– Да, о пирогах нам ещё рано думать… Вот полюбопытствуйте… Манифест «императора Кирилла Первого». Мы считаем, что с династией Романовых покончено бесповоротно, а в городе Ницце объявляется «самодержец и государь Всея Руси»…

Кулагин внимательно читал манифест, а Вячеслав Рудольфович из–под густых бровей следил за выражением лица инженера и решал вопрос, подойдет ли бывший вологодский чекист для ответственного задания, ради которого он срочно вызван в Москву.

Профессиональный революционер Менжинский, член партии большевиков с 1902 года, образованный юрист, бывший подпольщик и эмигрант, первый нарком финансов Советской Республики, генеральный консул в Берлине во время недолгого Брестского мира, человек, владевший добрым десятком языков, отлично знающий литературу и искусство, по приказу партии стал в трудном девятнадцатом году одним из руководителей ВЧК и с тех пор находился на переднем крае труднейшей работы, требующей предельного напряжения сил, ума, таланта и воли. И немыслимо тонкого, почти интуитивного умения разбираться в людях, ощущать за малым фактом большие события, а порой видеть в громком и внешне эффектном – пустоту и никчемность.

В новых условиях чекисты активно перестраивали методы борьбы с контрреволюцией. Важно и нужно было обезвреживать террористов, шпионов и диверсантов, проникающих на советскую землю, перехватывать контрреволюционную литературу, вычищать из всех углов прятавшуюся вражескую нечисть. Но ещё важнее была работа по обезвреживанию эмигрантских группировок, выявлению их планов и своевременной парализации контрреволюционных действий. Нужно было вырывать из–под вражеского влияния тысячи обманутых людей, которые в суматохе революции и гражданской войны оказались вдали от родины и народа. Тех людей, которые теперь раскаивались в собственных ошибках и метались из края в край по эмигрантскому морю, трудно решая, к какому берегу пристать. Или просто плыли по воле мутных волн, ничему уже не веря и ни на что не надеясь.

– До академика Павлова новоявленный император добрался. И ему манифест прислал… Вот этот. «…Верьте в царя Кирилла, он скоро будет в Петрограде… Будьте готовы встретить законного царя русского народа…» А это письмо Павлова нам: «Я уже привык без царя… Пусть Кирилл больше мне не пишет…»

– Правильно академик отвечает. Неужели они думают такой писаниной уничтожить Советскую власть?

– Не так все просто. Хотя известная мудрость утверждает, что доводы и аргументы не нужны, если есть достаточное количество винтовок, тем не менее любому движению нужен флаг. «Император Кирилл» как раз и рассчитывает стать флагом контрреволюционного эмигрантского движения. Фигура он для этого подходящая: великий князь, двоюродный брат Николая Второго, формальный преемник царствующей династии… Под таким флагом могут объединиться те, кто с винтовками. А это уже будет много опаснее «императорских» манифестов. Сказав «а», Кирилл Владимирович должен сказать и «б». Логика развития неумолима.

– Вот ещё одно любопытное сообщение, Василий Степанович, – продолжал Менжинский, пододвигая Кулагину эмигрантскую газету. – Заседание Российского торгово–промышленного союза. Там собрались деловые люди – по пустякам заседать не будут. И очень бы хотелось знать, какие вопросы обсуждали господа беглые капиталисты.

– Как же узнаешь, Вячеслав Рудольфович? Они же не на Неглинной заседают, а в Париже… Вот написано – Плас Пале Бурбон.

– В Париж тоже ведут дороги, Василий Степанович… Сидя в Москве, конечно, ничего не узнаешь. Сейчас мы должны идти во вражье логово. Там уже работают наши люди, но для выполнения новых задач их мало. В нынешней же обстановке это становится одним из главных направлений чекистской работы.

– Выходит, во Францию ехать? – удивленно спросил Кулагин. – Ну и ну! Вот уж не гадалось и не думалось… Сидел себе в Иванове, работал. В прядильном цехе двадцать три станка в ход пустили. Второй паровой котел через месяц восстановим. Наряд на два дизеля выхлопотали. Свой пар будет, своя электроэнергия. Мне теперь вместо нагана гаечный ключ сподручнее стал, а тут в такую даль отправляться…

Вячеслав Рудольфович улыбнулся. Он внутренне был доволен, что Кулагин, догадавшись о существе предстоящего задания, говорил об этом без уверток и боязни.

– На вашей кандидатуре, Василий Степанович, остановились не случайно, – подтвердил Менжинский и осторожно шевельнулся на стуле, успокаивая наплывавшую боль. Боль в спине он научился одолевать. Вот если опять случится приступ астмы…

– Вы работали в чека и работали неплохо. Кончили институт.

– Не кончил, Вячеслав Рудольфович. Выперли с третьего курса за участие в студенческом кружке. Мечтаю дотянуть недостающие семестры и защитить диплом. Да вот время…

– Обязательно дотянете и обязательно защитите. Я надеюсь, что скоро нам инженеры понадобятся больше, чем чекисты… Я ведь тоже иной раз мечтаю о журналистской работе. И литературой не отказался бы заняться… Итак, до революции вы работали три года во французской фирме в Ревеле…

– «Вало и сын», продажа ткацкого оборудования. Знаете, у меня коммерция неплохо получалась… Сколько лет прошло!

– Французским владеете свободно… Последнее время к нашему учреждению не имели никакого отношения. Видите, как всё ладно складывается. Но если у вас есть возражения, милости прошу откровенно их высказать.

– Возражения всегда можно найти, Вячеслав Рудольфович. Только я ведь коммунист. Прежде чем меня сюда пригласить, вы сами мои возражения разобрали по всем статьям… Понимаю, что дело нужное. От заданий никогда не отказывался и личное поверх партийного не имею привычки выставлять. Надо ехать – поеду.

Ответ понравился Вячеславу Рудольфовичу. Ему нравились люди, которые относились к заданиям как к трудной, но необходимой работе. Суетливых Менжинский не любил. Не уважал и тех, кто начинал говорить расхожими лозунгами и уверять, что готов немедленно отдать жизнь делу революции.

На чекистской работе важнее выполнить задание, чем по–глупому отдать жизнь и провалить дело.

– Работать, Василий Степанович, придется в своеобразных условиях. За советом в партячейку не побежишь, – задумчиво продолжил Менжинский. – Есть сигналы, что Торгпром и Кирилловны начали поиски людей, умеющих хорошо стрелять. Сейчас, когда Рапалльским договором пробита брешь в дипломатической блокаде, мы ведем настойчивую работу, чтобы заставить Европу признать наше государство не только де–факто, но и де–юре. Заставить буржуев подтвердить подписями на дипломатических документах нашу идеологическую и политическую победу. В недалеком будущем предполагается поездка нашего наркома по иностранным делам во Францию. А в Париже – Кутепов и николаевцы, в Ницце – «император» Кирилл… Мы обязаны обеспечить безопасность Чичерина, за которым наверняка начнут охотиться… Наши товарищи работают во Франции, но Ницца для нас пока «Терра инкогнита», как писали на старинных картах. Кто мог предполагать, что именно там объявится «императорский двор»? Как говорится, ждали с гор, а выплыло низом. Главное для вас – внедриться к кирилловцам, стать там чекистскими ушами и глазами, чтобы мы могли знать и вовремя нейтрализовать их враждебные замыслы…

– Ясно, Вячеслав Рудольфович. Постараюсь выполнить задание. Сделаю всё, что в моих силах.

– Чекист должен уметь при необходимости сделать больше, чем в его силах, – с улыбкой уточнил Менжинский.

– Время работает на нас.

– Да, время работает… Но на одно только время мы не имеем права надеяться. Хорошо, что начался процесс отхода от монархистских групп тех эмигрантов, которые ещё не потеряли до конца совесть. Но остаются самые оголтелые, способные на всё. Они понимают, что с каждым днем почва уходит из–под ног… Ко всему прочему есть основания полагать, что последнее время многие из них весьма подрастратились…

– В газетах пишут, что гвардейские офицеры работают официантами и таксистами…

– Эти меньше должны беспокоить. Раз пошли работать, значит, в какой–то мере взялись за ум. А вот те, кто нуждается в деньгах, но таксистом или официантом не хочет работать, много опаснее. Такие ради денег пойдут убивать, стрелять, поджигать… Это, Василий Степанович, естественное развитие событий. Обветшалые монархические лозунги уже никому не продашь. Для того чтобы получить фунты, доллары или франки, нужно сделать что–нибудь осязаемое. Либо давать шпионские сведения, либо диверсией или террористическим актом продемонстрировать свою «незаменимость». Они ведь тоже учитывают изменение обстановки… Сейчас я вам прочту некоторые избранные места из их переписки.

Менжинский достал из папки несколько машинописных листов.

– Послушайте, что они пишут: «Третий способ, вне которого, по моему глубокому убеждению, нет спасения, – это террор. Террор, направляемый из центра, но осуществляемый маленькими и независимыми группами или личностями против отдельных представителей власти. Цель террора всегда двоякая: первая менее существенна – устранение вредных личностей, вторая – самая важная – всколыхнуть болото, прекратить спячку, разрушить легенду о неуязвимости власти, бросить искру. Нет террора, значит, нет пафоса в движении, значит, жизнь с такой властью ещё не сделалась фактически невозможной, значит, движение преждевременно или мёртворожденно…»

Менжинский откашлялся.

– Дальше ещё откровеннее… «Я уверен, что крупный тер–акт произвел бы потрясающее впечатление и всколыхнул бы во всём мире надежду на близкое падение большевиков и вместе с тем деятельный интерес к русским делам. Но такого акта ещё нет, а поддержка Европы и Америки необходима уже на начальных стадиях борьбы. Я вижу только один путь приобрести её…» Очень откровенная программа действий.

– Кто же автор таких откровений?

– Сидней Рейли… Весьма знакомая нам персона. В тени за всем этим стоят разведки. Интеллидженс сервис, Сюрте женераль, Оффензива и другие покупатели, покровители и благодетели. За «информацию», за эффектный политический скандал или диверсию они хорошо заплатят.

– Понятно, Вячеслав Рудольфович…

– Всё понятно, товарищ Кулагин, когда сидишь здесь, на Лубянке, в кабинете. За границей у вас возникнет много непонятного, и подсказать там будет некому. Всё, большое и малое, придется решать самому… Берегите себя.

– Буду беречь, товарищ Менжинский. Задание обязан выполнить. У меня в Иванове жена остается с сыном. Колькой звать… Недавно второй годик пошел. Не имею желания оставлять их сиротами.

– Покорнейше о том прошу, Василий Степанович… Запомните, пожалуйста, что разведчик кончается тогда, когда он начинает палить из револьвера, орудовать кастетом в подъездах и удирать по крышам от полицейских. Главным нашим оружием должен быть ум. Где недостает ума, там недостает всего. Но наличие его тоже не служит абсолютной гарантией. Не многие умы гибнут от износа. Большинство их, к сожалению, порой просто ржавеет от неупотребления. Чекисты на такую роскошь не имеют права. Их ум, как боевое оружие главного калибра, всегда должен быть готов к действию.

– К выстрелу, Вячеслав Рудольфович.

– Позволю с таким уточнением не согласиться, Василий Степанович. Пальба – это типичное неумение разведчика. Нужна спокойная разработка оперативных вопросов, трезвый учет всех, больших и малых, обстоятельств, умение быстро ориентироваться в обстановке и знание врага… Боже сохрани считать своего противника дураком. Руководитель Торгпрома Густав Нобель отнюдь не умственно отсталый субъект.

– Лучше представлять врага умнее, чем он есть. А то можно допустить большую ошибку.

Менжинский с удовлетворением слушал спокойные слова человека, которому придется ходить по лезвию бритвы, которого каждую секунду будет подстерегать опасность, который даже перед смертью не будет иметь права назвать собственное имя.

– Однако, Василий Степанович, все это аспекты, так сказать, теоретические, а древние мудро говорили, что мастера вырабатывает практика… Фит фабрикандо фабер… Надо подготовить конкретный план операции. Наши товарищи вам в этом деле помогут и познакомят с нужными материалами и данными. Но думайте сами. Вам придется действовать, вам и неувязки расхлебывать… Полагаю, что для господ, с которыми придется иметь дело, следует сунуть подходящую приманку. Повесить этакий привлекательный клок сена, как буриданову ослу… Эмигранты ничего не забыли, но и ничему не научились. За знатное происхождение в парижском магазине ничего не купишь.

Вячеслав Рудольфович достал из папки несколько бумаг.

– Может быть, это подойдет. Взяты у господина, который пытался перейти финскую границу. Он хранил их под подкладкой пальто.

Кулагин взял поданные листки. Это были коносаменты, документы, удостоверяющие принятие груза к морской перевозке, выданные на предъявителя. По таким документам можно было получить отправленный груз в полную собственность.

– Интересно… Порт отправления Бизерта, порт назначения Архангельск. Странный маршрут…

– Странного ничего нет. Посмотрите на время отправки. Тогда в Архангельске сидел генерал Миллер, а ему помогала Антанта… Мы проверяли – груз до Архангельска не дошел. Наше наступление помешало. Возвратился он назад, погиб в море или застрял где–нибудь в европейском порту, мы не знаем. Без коносаментов груз никому не могли выдать.

– Предлагаете поехать в Европу на розыски груза?

– По–моему, версия подходящая и привлекательная в том плане, какой мы намечаем. «Дюк Ришелье» был загружен не боеприпасами, а военной амуницией. Ботинки и прочие вещи требуются и в мирное время.

– С владельцем коносаментов бы побеседовать.

– Увы. Тут нас опередил элементарный тиф. Установили только, что фамилия его Арбенов. Рядовой инженер одной оптовой фирмы, которая занималась во время войны поставками материалов для армии. Коносаменты попали в его руки случайно, и он решил на этой удаче заработать… При подготовке плана сугубое внимание обратите, пожалуйста, на детали и обыденные подробности. К сожалению, на таких мелочах ловятся чаще всего. А мы должны исключить возможность провала операции. Это трудно, но не невозможно. Главное достоинство чекиста такое же, как у маятника – не в быстроте хода, а в его точности. Вот эту точность проработки деталей необходимо обеспечить при подготовке плана операции… Вероятность провала? По статистике, люди много чаще гибнут в железнодорожных катастрофах, чем гибнут хорошо подготовленные разведчики.

– Не говоря уже о болезнях и прочих случайностях, Вячеслав Рудольфович, – впервые за всё время беседы улыбнулся «инженер Арбенов».

С таким паспортом через некоторое время сел в поезд, следующий на Гельсингфорс, невысокий светловолосый человек в скромном костюме–тройке и фетровой шляпе с широкой лентой.

 

ГЛАВА 3. Заседание Торгпрома

В доме на Плас Пале Бурбон всё было прочно и солидно. Блеск резных панелей гармонировал с мраморным мерцанием лестниц и колонн. Сверкала бронза канделябров, искрился хрусталь, и ковры скрадывали шаги слуг в строгих фраках. В росписи высоких потолков среди нимф, психей и афродит резвились крылатые, упитанные амурчики. Швейцар с боксерскими плечами охранял парадные двери.

Всё было так, как полагается быть в доме, где собираются уважаемые и состоятельные люди. Российский торгово–промышленный и финансовый союз был основан, как это было записано в его уставе, «для представительства интересов российской промышленности, торговли и финансов за границей, а равно для разработки и осуществления мер по восстановлению хозяйственной жизни в России».

Осуществлять цели, определенные уставом, господам промышленникам и финансистам было несколько затруднительно. Шел 1923 год, и хозяйственная жизнь России восстанавливалась независимо от их деловых умов. Однако, находясь на значительном удалении от русской земли, они упорно не желали оставить её без своих забот. И не могли смириться с тем фактом, что большевики не только отобрали у них нефтяные вышки, шахты, железные дороги, пароходы, акции и банковские вклады, но и объявили всё это всенародной собственностью.

Нобель, Лианозов, братья Русаковы, князь Белосельский–Белозерский, Коншин быстрее других сообразили, что в одиночку с большевиками бороться нельзя, и сколотили Торгово–промышленный союз, объединив в нём более шестисот промышленников, банкиров и торговцев. Подбирали в компанию таких, кто удрал не с пустыми руками или у кого были предусмотрительно припасены вклады в уважаемых иностранных балках. Из этих средств некая толика была выделена на благородные цели «представительства интересов».

Привлекала и другая уставная формулировка насчет мер по восстановлению хозяйственной жизни России. В момент организации Торгпрома всем казалось, что стоит немного подождать в Париже, и это восстановление будет осуществляться деловыми руками опытных и уважаемых российских промышленников, оптовиков и банкиров.

В Торгпроме понимали, что большевики добровольно не возвратят захваченное. Но здесь знали, как беспощадно стреляют деньги. При надобности они бьют в упор неожиданными пулеметными очередями, грохочут пушечной канонадой, травят газами, хлопают маузерными выстрелами из–за углов.

Но произошло худшее. То, чего не ожидали ни члены Торгпрома, ни генералы, ни политики, чего не могла предусмотреть и самая умная голова, разбирающаяся в сложнейших биржевых комбинациях, хитрой игре цен и конъюнктуре сбыта. Чего не ожидали ни Европа, ни Америка. Голодная, разутая, плохо вооруженная армия большевиков разгромила Колчака и Юденича, разбила наголову Деникина, выбросила союзников по Антанте, «протянувших руку помощи многострадальному русскому народу», вымела Врангеля и батьку Махно, белополяков и муссаватистов. Большевики победоносно закончили гражданскую войну, утвердили народную власть и теперь работали изо всех сил, не роптали на нехватки, успешно восстанавливая разрушенное хозяйство. Рапалльский договор создал прецедент дипломатического признания Советской власти. Если последуют другие подобные договоры, Торгпрому придется худо. Ведь такими договорами будет признана, в частности, законность экспроприации большевиками движимого и недвижимого имущества, возвратить которое в личную собственность они страстно желали и потратили для этого немало денег.

– Господа, мы должны определить деятельность Торгпрома в новых условиях, – сухо говорил Густав Нобель. – Дипломатическая активность большевиков нарастает. Давайте не будем строить иллюзий и по–деловому оценим складывающуюся обстановку. Наши друзья в Европе и Америке никоим образом не изменили взглядов на большевизм и понимают опасность распространения революционной заразы. Но Россия представляет заманчивый рынок сбыта и является поставщиком многих привлекательных товаров. Это соображение в конкретных условиях может повлиять на некоторые решения наших друзей.

– Американцы уже суются со своим АРА, чтобы в России пустить корешки, – кинул реплику Коншин. – Голодающим, видите ли, помогать кинулись! Знаем мы таких благодетелей.

– Концессиями большевички Европу завлекают. Умно рассчитали, – поддержал банкира Лианозов. – Какой–нибудь мистер Смит не постесняется в концессию ухватить и мои кровные рудники на Урале. Для такого дела он и комиссарскую власть может признать де–юре. Все они одинаковы, когда пятак впереди засветится! Немцы признали, теперь, глядишь, за ними и французы потянутся. Не захотят ведь лакомый кусок упускать. Нажмут на своё правительство, и останемся мы с носом…

Кривя губы, Нобель молча переждал шум и выкрики, затем деловито продолжил:

– Я лично не разделяю оптимистических прогнозов насчет концессий. Комиссары – народ упорный. Они постараются своей выгодой не поступиться ни на йоту. Потому полагаю, что мы, во–первых, не должны снижать собственных усилий и, во–вторых, нас не могут смущать отдельные неудачи. Большевистским эмиссарам за границей мы должны противопоставить всё, что можно.

– Не в неудачах дело, – хмуровато возразил бритоголовый Лианозов. – Деньги счет любят. Выдали два года назад Эльвенгрену и Савинкову семьдесят тысяч франков, а господин Чичерин жив и здоров. Савинков на наши денежки своих боевиков подкормил, а Эльвенгрен в Ницце отдыхает.

– Произошла случайность, от которой никто не гарантирован, – отпарировал председательствующий, раздражаясь от неуместной реплики.

Лианозов задел больное место. Два года назад по настоянию Нобеля и князя Белосельского–Белозерского Торгпромом был создан секретный фонд на особые нужды борьбы с большевиками. Из этого фонда получил деньги нанятый Торгпромом боевик штаб–ротмистр Эльвенгрен. Из этого же фонда была выделена крупная сумма Борису Савинкову на организацию диверсии против большевистской дипломатической делегации, следовавшей через Берлин в Геную. Савинков хвастливо заверял, что его люди в два счета ухлопают руководителей делегации. Террористам удалось проникнуть на вокзал, где стоял поезд советской делегации. Но тщательно подготовленная дивереия провалилась. Ни Чичерин, ни другие руководители делегации на вокзале не появились. Они догнали в автомашинах отправившийся поезд на следующей железнодорожной станции, заняли места в вагонах и благополучно проследовали в Геную. Эльвенгрен и Савинков объяснили всё это случайностью, и Густаву Нобелю не оставалось ничего другого, как поверить в это объяснение.

– Нас не должны обескураживать неудачи, господа, – настойчиво повторил председательствующий. – В аспекте экономическом наши усилия должны оставаться прежними: расширение связей с преданными служащими наших предприятий, захваченных большевиками. Они передают, естественно не безвозмездно, информацию, ценность которой теперь возрастает с каждым днем. Нам нужно расширить ее объем. Знать, например, не только фактическое состояние шахт в Донбассе, но и планы комиссаров по их восстановлению, очередность восстановительных работ, их темпы, предполагаемые объемы добычи, потребность в оборудовании и специалистах…

– Правильно. Максимально возможная информация полезна не только с деловой точки зрения. Мы здесь в своем кругу, господа, и давайте будем называть кошку кошкой. Экономическая информация, кроме того, является и товаром, за который можно получить неплохие деньги. Покупатели на неё найдутся.

– Но это одна сторона нашей деятельности. Мы люди коммерческие и, реально оценивая обстановку, должны признать, что вторым аспектом нашей практической деятельности по борьбе с большевиками в сложившейся обстановке является уничтожение главных руководителей этого движения. Внутри России мы сейчас бессильны что–либо сделать. Нас не должны интересовать мелкие служащие, имена которых мало известны. В центре нашего внимания должны стоять такие имена, как Красин, Чичерин и им подобные. Для выполнения этого я считаю правильным объединение усилий Торгпрома с аналогичной деятельностью других групп, единых нам по взглядам на большевистское движение…

Председательствующего теперь не перебивали репликами. Старший Гукасов, налитый нездоровым жиром нефтепромышленник, бросил перебирать четки, князь Белосельский–Белозерский напряг спину, Лианозов вытирал платком шею. Все поняли, что сейчас будет сказано самое важное. Нобель умел спокойно и вроде бы холодновато анализировать обстановку и незаметно подводить слушающих к главной, требующей немедленного решения проблеме.

– В связи с тем что прямые военные акции в нашей работе теперь исключены, необходимо решить вопрос о равноценной их замене.

– Военные акции можно заменить только военными, – не удержался Лианозов.

– Но всё–таки вы, Роман Петрович, видимо, не думаете, что Торгпром сможет набрать армию и послать её завоевывать Россию. Нам нужно развивать несколько иные формы военной деятельности и направлять остриё туда, где в нынешних условиях наши затраты могут дать наибольший эффект…

Старший Гукасов засопел и тряхнул янтарными четками. На заседаниях нефтепромышленник предпочитал молчать и слушать. Обстоятельно переваривать услышанное и вдруг озаряться идеей, которую он принимался осуществлять с фанатичным восточным упрямством.

– Сейчас главная наша цель – это противодействие всеми возможными методами дипломатическим эмиссарам красных…

– Рэзать! – гулко выкрикнул Гукасов, округлив оливковые глаза. – Рэзать надо! Комиссаров, большевиков… Всех рэзать!

– Позвольте, господа! – Из–за стола встал низенький, с ухоженной бородкой, банкир Коншин и повернулся к побагровевшему нефтепромышленнику: – Давайте будем выбирать для выражения наших мыслей более… этичные выражения. Я полностью согласен с председательствующим. Тем более, что здесь, в дружественной стране, сочувственно относящейся к нашей борьбе против большевизма, есть практическая возможность осуществить противодействие. Однако мы обязаны считаться с законами Французской республики и поступать так, чтобы не поставить наших друзей в затруднительное положение…

– Совершенно справедливое уточнение, господин Коншин, – поддержал банкира Нобель. – Кроме французских законов мы должны учитывать прессу, общественное мнение, а также тот прискорбный факт, что левые газеты и здешние коммунистические ячейки стараются предать широкой огласке любой наш промах. Мы должны быть предельно осмотрительны, дабы не запятнать репутацию Торгпрома. Не забывайте, господа, что все мы ведём нормальные деловые операции, и газетная болтовня может повредить этой стороне нашей деятельности… Генерал Волошин снова обратился ко мне с предложением о совместных действиях.

– Кирилловец! – протестующе крикнул Белосельский–Белозерский. – Не может быть и речи!

– Никаких контактов с монархистами!

– Позорный союз!

– Я понимаю, господа, – настойчиво продолжил Нобель, когда утих шум. – Вы сами хотите быть российскими самодержцами. Но всё–таки сейчас мы должны объединять силы. Бог всегда на стороне больших батальонов – не забывайте эту мудрость. Мы и так слишком много потеряли оттого, что одни ратовали за Учредительное собрание, другие уповали на хозяйственных мужиков, а третьи пытались взгромоздить на престол обветшавших Романовых. Я считаю, что нам нужно принять предложение. Не поступаясь нашей политической платформой и принципами будущей политической власти в России, мы можем пойти на сотрудничество в ограниченных, сугубо утилитарных рамках, о которых я говорил сегодня… У нас есть деньги, а у кирилловцев найдутся смелые офицеры. Я понимаю ваши возражения, Роман Петрович, но вы же не рискнете сами стрелять в комиссара…

Лианозов крякнул и принялся вычерчивать замысловатые завитушки на листе бумаги.

– Кроме того, в случае неудачи кирилловцы будут для нас отличным громоотводом…

– Рэзать! – побагровев, выкрикнул Гукасов–старший.

Нобель поморщился. Выкрики нефтепромышленника раскрывали суть того, что старательно прятал за обтекаемыми словами миллионер Нобель, который владел акциями в добром десятке крупных русских промышленных компаний и банков. В восемнадцатом году Нобель даже вступил в члены шведского стрелкового клуба, чтобы в случае революционного восстания в Европе лично занять место с винтовкой в руках в карательном отряде.

Торгпром постановил согласиться на негласное сотрудничество с кирилловцами и оказать им финансовую помощь в проведении известных акций. Однако, памятуя провал в Берлине, в решение внесли уточнение: сначала дело, а основная плата потом, в зависимости от результатов. Кредит, как известно, портит отношения.

В заключение заседания Густав Нобель сообщил ещё одну новость. Кроме Волошина в Париж прикатил ещё некто, более важный и влиятельный, подлинную фамилию которого предпочитали вслух не называть. Сам же он скромно именовал себя мистером Брассом. Мистер выразил желание встретиться с представителем руководства Торгпрома. Договорились, что на встречу пойдет Коншин, бывший управляющий Русским торгово–промышленным банком, умница, финансовый маг и чародей. Из тех, кто умеет голыми руками вытащить из печки каленый полтинник и не обжечься.

 

ГЛАВА 4. Парижские встречи

Собеседники расположились под каштаном в крохотном сквере на берегу Сены. Мимо катились автомобили, цокали по мостовой подковы равнодушных к городской сутолоке извозчичьих лошадок. Целовались на скамейках парочки и визгливо кричали мальчишки, продававшие газеты. Под гранитными парапетами катилась мутная вода. Рыбаки в соломенных шляпах, недвижимые, как каменные химеры собора Парижской богоматери, стыли на каменных приступках.

– В идеале это было бы отлично, но подобраться к кирилловцам через Торгпром вряд ли удастся. Господа промышленники и торговцы идут на доверительные контакты только с хорошо проверенными людьми… Тут ваш план имеет существенную слабину. Да и зачем левой ногой правое ухо чесать… Не по мне такая хитромудрость.

Инженер Арбенов вопросительно покосился на собеседника в старомодной крылатке, темных очках и широкополой шляпе, делавшими его похожим то ли на анархиста, то ли на чудаковатого профессора. Из тех, которые увлечены какой–нибудь сумасбродной идеей и мало внимания обращают на то, что творится вокруг.

Встреча на берегу Сены состоялась после того, как инженер Арбенов оказался в Париже и в известном ему книжном магазине поинтересовался, не имеется ли у них случайно в продаже восьмой том Британской энциклопедии издания одиннадцатого года.

В крохотный сквер пришел Густав Янович Крауминь, бывший балтийский минер, большевик и член судового комитета эскадренного миноносца, ставший в восемнадцатом году чекистом. Вместе с другими товарищами он был направлен для конспиративной работы в войсках Юденича. После разгрома Юденича Крауминя под видом литовского эмигранта перебросили в Париж. Здесь он обзавелся букинистическим магазином на Больших бульварах, а приватно увлекался фотографией и химией, устроив в подвале под магазином небольшую лабораторию.

– Не просто работать в парижском вавилоне. Если здесь собираются вместе четыре русских белоэмигранта, они непременно основывают два союза, исповедуют три политические платформы и вдобавок учреждают столько же братств и обществ. Кого только не встретишь! И «Союз ахтырских гусар», и «Общество ревнителей памяти государя императора Николая Второго», и братство выпускников пензенской гимназии. А сверх того, Савинков, Мережковский…

Сунув руку под крылатку, Крауминь достал газету.

– Вот напечатано новое творение Гиппиус… «И скоро в старый хлев ты будешь загнан, народ, не уважающий святынь…» Попробуй разберись в этом ноевом ковчеге – где пара чистых, а где пара нечистых. Нобеля и Коншина на мякине не проведешь. Воробьи стреляные, и хватка есть, и ума не занимать…

Арбенов внимательно слушал собеседника. Глаза Крауминя были усталыми, говорил он тихо и пальцами, сложенными в щепоть, снимал с крылатки невидимые пылинки.

«Нервы», – подумал Арбенов. Прежде всего начинают сдавать тонкие живые ниточки, на которые колоссальной тяжестью наваливается напряжение чекистской работы.

Арбенов и сам измучился в этой длинной и трудной дороге. Сначала Гельсингфорс, затем поездом до Стокгольма через Торнео и Хапаранду. Оттуда грязными обшарпанными пароходами, сохраняющими ещё остатки военного камуфляжа, – в серый и тусклый Гамбург, в Антверпен и Гавр. Потом поездом – в Париж.

Настороженные глаза полицейских, жандармов и пограничников, вдоль и поперек изучавших финский паспорт инженера Арбенова. Надоедливые разговоры с проверяющими чинами, метровые вопросники, которые приходилось заполнять, прилипчивые спутники и откровенные шпики.

Досмотры, проверки, контроли и недоверчивые взгляды. Воля собрана в кулак.

Беглый российский инженер терпеливо разыскивает по пыльным портовым пакгаузам давний груз. Пухлые конторские книги, служащие, рассерженные дотошностью русского. Выпрошенные, добытые за некую мзду справки, подтверждающие, что на складах не имеется партии груза за номерами, указанными в потрепанных коносаментах.

Похоже, этот русский выжил из ума, если решил искать иголку в стоге сена.

«Не числится»… «Не значится…» «Не находится…» Давние коносаменты понемногу обрастали свежими и достоверными бумажками на разных языках. Вроде бы незначительные, они в то же время убедительно и наглядно работали на чекистскую версию.

Тысячи шагов, шагов по зыбкому льду, который, случалось, явственно прогибался под ногами и угрожающе трещал.

О Париже мечталось, как о некоем оазисе, где можно перевести дух, пожать руку товарища…

– И всё–таки я попытаюсь встретиться с кем–нибудь из этих господ.

– Дай бог, чтобы вас приняли просто за очередного афериста или попрошайку–неудачника из беглых соотечественников. Хуже, если вы таким визитом обратите на себя внимание…

– Риск в нашей работе всегда есть… Но встреча будет носить деловой характер. На мои бумаги должны клюнуть.

– Приказывать вам не имею права, – неожиданно сухо откликнулся Крауминь. – Однако торопливость обычно не приводит к добру… К кирилловцам надо подбираться с другой стороны.

– Как?

– Я лично предпочитаю ходить низом. И примечают меньше, и дешевле обходится…

Руки Крауминя перестали обирать на крылатке невидимые пылинки. Усталость в глазах исчезла, и в глубине зрачков вспыхнули весёлые живинки.

– Вожу знакомство с неким капитаном Нароковым. Военный химик, проживает в Ницце. Имеет связи с кирилловцами, а я пользуюсь его расположением…

Крауминь сбил на затылок широкополую шляпу, улыбнулся и продолжил:

– Капитан считает, что будущие сражения можно выиграть только с помощью химии. Энтузиаст–изобретатель. Сидит без денег. Я устроил ему небольшой кредит, отпускаю нужные химикалии. Нароков может помочь проникнуть к кирилловцам. Я считаю, что сейчас, после установления связи с Торгпромом, они пойдут на диверсию и террор.

– Почему так думаете?

– Два месяца назад Нароков, при моем участии, испытывал очень странную игрушку. Мне кажется, он что–то прослышал в отношении будущих планов «императора Кирилла Первого» и решил припасти, как говорится, яичко ко христову дню.

– Что же за яичко припасать надумали? Любопытно бы узнать подробнее.

– Можно и подробнее, – согласился Крауминь и начал рассказывать о неожиданном телефонном звонке Нарокова, раздавшемся недавно в книжном магазине.

– Потрясающая штука! – рокотал в телефонной трубке хрипловатый басок капитана Нарокова. – Через час заеду к вам, Густав Янович… Эти кретины, кроме «шагом марш!», ничего не смыслят… Хотят, чтобы на испытании присутствовал незаинтересованный специалист. Надеюсь, не откажете в любезности…

Крауминь не мог отказать доброму знакомому.

Встретились на Больших бульварах. Нароков приехал туда на автомобиле, за рулем которого сидел рослый мужчина.

– Штабс–ротмистр Эльвенгрен, – коротко отрекомендовался хозяин автомобиля.

Он мог и не называть фамилию. Крауминь знал беглого штаб–ротмистра «синего» кирасирского полка, известного даже в эмигрантских кругах крайней озлобленностью и враждебностью по отношению к Советской власти. Полгода назад штаб–ротмистр вдруг перебрался в Ниццу. Кого он сейчас представлял, Крауминь не знал. Одно было несомненно: Эльвенгрен явно заинтересованно относился к очередному изобретению Нарокова.

Сунув руку в карман потрепанного мундира, капитан вытащил зажигалку.

– Вот! – торжественно объявил он. – Невиданное оружие. Убивает за три минуты, и никаких следов!

Крауминь недоверчиво посмотрел на никелированную, совершенно безобидную на вид зажигалку. Неужели такое дамское изделие в самом деле может убить за три минуты?

Он было протянул руку, но Нароков торопливо отодвинул зажигалку.

– Осторожно! Внутри смертельный газ. Человек открывает зажигалку, комната наполняется газом, и всё живое гибнет.

– Вы представляете, господа? – возбужденно повторил Нароков. – Всё живое… Не надо стрелять, не надо кидать бомбы. Просто на столе появляется маленькая симпатичная зажигалочка. Наш предмет вынимает папиросу и нажимает спуск, чтобы вспыхнул огонь. Но смертоносное облако газа окутывает его. Он не успевает вскрикнуть, не успевает позвать на помощь… Таинственная карающая рука, повсюду настигающая большевиков! Никаких следов!

Капитан взволнованно размахивал руками, подтверждая рубящими короткими жестами собственные слова. Маленькие глаза его возбужденно сверкали, большой рот кривился в злорадной усмешке. Крауминь подумал, что Нароков, ни минуты не задумываясь, может сунуть такую штуку, начиненную смертоносным газом, и в больничную палату, и в детский приют.

В зоологическом магазине купили вислоухую собаку, помаргивавшую слезящимися глазами. Продавец уверял, что это скотч–терьер. Поскольку порода не имела для покупателей никакого значения, цену удалось сбить почти вдвое и при этом получить в придачу старенький поводок. В мясной лавке набрали костей и отправились в предместье Сен–Клу. Оставив автомобиль на опушке, добрый час пробирались сквозь кусты и заросли орешника, перелезали через колючие изгороди, пока не наткнулись на небольшую полянку, в центре которой рос старый бук.

– Здесь, – сказал Нароков и вынул из кармана смертоносное оружие.

Эльвенгрен привязал к буку равнодушного пса и кинул пригоршню костей. Пес тотчас же принялся за еду.

Изобретатель самолично пристроил к ошейнику зажигалку, достал длинную бечеву и прикрепил конец её к спуску.

– Прошу удалиться не менее чем на пятьдесят метров.

Нароков разматывал бечеву, приближаясь к Крауминю и Эльвенгрену, находившимся за кустами.

– Прошу заметить время, – басом сказал он. – Ровно три минуты.

И потянул бечеву.

Крауминь ожидал предсмертного визга животного, но всё совершилось бесшумно. Видимо, пес ничего не успел почувствовать. Смертоносное облако, вылетевшее из зажигалки, умертвило его в одно мгновение…

Тут произошло непредвиденное. На противоположной стороне поляны раздвинулись кусты, и лесной сторож с двустволкой на плече не спеша направился к буку.

Нароков стал бледнеть. Еще минута–другая – и лесной сторож падёт бездыханным рядом с псом из породы скотч–терьеров. Полиции нетрудно будет установить, чей автомобиль стоял на опушке леса Сен–Клу. Затем выяснится, кто приехал на автомобиле… Такие вещи парижская полиция не спускает эмигрантам.

Всё это молниеносно пронеслось в голове Эльвенгрена. Рискуя попасть в облако смертоносного газа, он кинулся к буку.

– Одну минуточку, мсье!.. Остановитесь, пожалуйста!

Заподозрив неладное, сторож снял с плеча двустволку.

– Остановитесь, мсье! – снова крикнул Эльвенгрен и замедлил шаги.

Бежать не было смысла… Скотч–терьер, на ошейнике которого блестела страшная зажигалка, деловито грыз кость, прижав её лапами к земле.

– Что здесь происходит? – спросил страж Сен–Клу. – Почему собака привязана к дереву?

– О мсье, у неё совершенно несносный характер.

Подоспевший Нароков наклонился и ловко сдернул с ошейника злополучную зажигалку.

– Во время еды она очень агрессивна… Если мы нарушили порядок, приносим глубочайшие извинения.

Сторож подозрительно глядел на вислоухого пса, занятого собственным делом: по его внешнему виду весьма трудно было поверить, что он вообще когда–нибудь бывает агрессивным. Но хрустящая бумажка, ловко сунутая Эльвенгреном, успокоила подозрительность стража Сен–Клу…

– И за это, с позволения сказать, изобретение вы хотите получить две тысячи франков? – свирепо спросил штаб–ротмистр.

– Не горячитесь, господин Эльвенгрен, – спокойно отпарировал изобретатель.

Крауминь предпочел не вмешиваться в разговор. Он был доволен, что на его глазах беглый капитан, вздумавший зарабатывать деньги на изобретении страшного химического оружия, сел в лужу.

– Неужели вам не понятно, что даже цистерны газа будет мало, чтобы отравить лес Сен–Клу? – виновато оправдывался Нароков. – Я говорил, что испытание надо производить в закрытом помещении, а вы потребовали ехать в лес. Здесь газ немедленно улетучивается.

– Хорошо, попробуем испытать в закрытом помещении, – мрачно согласился Эльвенгрен, надеясь, видимо, выбраться из неловкого положения, в которое он попал, и зло пнул неповинного пса. Тот обиженно взвизгнул и затрусил к кустам, поджимая хвост.

Опыт повторили на чердаке у близкой приятельницы Нарокова. На этот раз с собакой возиться не стали. Купили в магазине кролика и с ним явились на квартиру. Узнав о выдающемся эксперименте, хозяйка повела мужчин на чердак по узкой винтовой лестнице, заставленной пустыми бутылками. Пробирались боком, чтобы не задеть стеклянную тару, выставленную на каждой ступеньке.

Кролика со смертоносной зажигалкой привязали к балке. Затем капитан снова попросил всех удалиться, потянул знакомую бечёву и спустился вниз. Поглядывая на часы, он выждал нужное время.

– Прошу остаться здесь, – важно сказал он. – Атмосфера может быть длительное время опасна для жизни. Без моего разрешения никому из квартиры не выходить.

Крауминь устроился в кожаном кресле, аппетитно потягивая вино, поданное хозяйкой. Подниматься на чердак вместе с Нароковым у него не было никакого желания.

– Чего он там застрял? – забеспокоился Эльвенгрен, поглядев на часы. – Уж не случилось ли чего с ним самим… Прошло почти десять минут.

– А вы поднимитесь и полюбопытствуйте, – посоветовал Крауминь.

Подняться на чердак штаб–ротмистр решился только минут через двадцать. Осторожно прикрыв за собой дверь, он исчез из квартиры. Потом на лестнице раздался такой грохот, словно в доме рушились опоры и перекрытия.

Густав Янович выскочил на площадку и увидел Нарокова, барахтающегося среди пустых бутылок, лавиной катившихся со ступенек винтовой лестницы. На каждой ступеньке бутылки получали подкрепление, и грохот нарастал, как горный обвал.

Вместе с бутылками скакал насмерть перепуганный кролик.

Снизу доносился встревоженный голос консьержки.

Консьержке тоже пришлось дать радужную бумажку. И подарить изловленного Крауминем кролика.

Внимательно выслушав рассказ Густава Яновича, Кулагин снова подумал, что чекистская работа за рубежом много сложнее, чем это представлялось ему в Москве. Прав был Вячеслав Рудольфович, предупреждая «инженера Арбенова», что антисоветская эмиграция не остановится перед любыми средствами. Даже если поиски таких средств порой оканчиваются курьезами, подобными тому, о котором поведал сейчас Крауминь.

В то же время в рассказе ещё раз насторожила знакомая фамилия Эльвенгрен.

При разработке плана операции Кулагину показали папку с лаконичной надписью: «Чрезвычайно опасен». В папке находились материалы, имеющие отношение к штаб–ротмистру Эльвенгрену Георгию Евгеньевичу.

Животную ненависть ко всему советскому штаб–ротмистр не утолил даже в контрразведке Юденича. После разгрома генерала Эльвенгрен удрал в Финляндию и там сразу же вошел в контакт с бароном Торнау, кутеповским резидентом в Гельсингфорсе.

Три раза ходил через советскую границу. Признанный боевик, не стесняющийся в средствах, человек недюжинного хладнокровия, умеющий к тому же отлично стрелять.

В той папке хранилась и добытая чекистами запись разговора Эльвенгрена с бароном Торнау. Из неё явствовало, что единственным способом ведения борьбы в настоящих условиях штаб–ротмистр считает хорошо и широко организованную террористическую деятельность как внутри России, так и за рубежом.

Перед глазами выплыла строка из записи этой беседы, подчеркнутая карандашом Менжинского: «Теперь, в связи с генуэзской операцией, особенно интересно было бы этим заняться».

О разговоре с Торнау стало известно в Париже, и в Гельсингфорс прикатил представитель Торгпрома, перекупивший боевика для организации покушения на Чичерина во время следования советской делегации в Геную.

Операция провалилась. Из Берлина Эльвенгрен уже не возвратился в Финляндию. Решил, наверное, пребывать поближе к хозяевам, чтобы в нужную минуту всегда быть под рукой.

Судя по рассказу Крауминя, сейчас Эльвенгрен нашел контакты и с кирилловцами. Весьма настораживающая деталь. В плане операции Эльвенгрен учитывался лишь как вероятный вариант. Сейчас, похоже, он станет одним из реальных противников Кулагина.

– Не стоило вам так рисковать, Густав Янович, – озабоченно произнес инженер Арбенов.

Рассказ Крауминя настораживал. Выполнение задания требовало каких–то особенных действий, умных расчетов и неожиданных ходов.

А тут дурацкая зажигалка, собака на поводке, кролик…

Крауминь не производит впечатления легкомысленного человека. Отлично работает в Париже, хорошо законспирирован, не имеет провалов.

Может быть, потому, что научился обращать в собственную пользу не только крупное, особенное, но и повседневное?

Вспомнились слова Менжинского о непременном учёте при разработке задания всех мельчайших деталей.

Впрочем, кто может угадать, что мелкое в чекистской работе, а что крупное. Зыбкая, как паутина, нить порой приводит к отличному результату, а крупное, при внимательной разработке, оказывается мыльным пузырем.

Ладно, к главарям Торгпрома Арбенов попытается всё–таки пробиться, но и капитана Нарокова тоже не будет сбрасывать со счетов.

Между прочим, судя по коносаментам, груз плыл из Бизерты по Средиземному морю. «Дюк Ришелье» мог завернуть и в Марсельский порт. От Ниццы до Марселя рукой подать.

– Шифровка инженера Арбенова! – обрадованно сказал помощник, подавая Вячеславу Рудольфовичу листок бумаги. – Из Парижа.

Менжинский мгновенно пробежал глазами строки короткого сообщения.

– Умница Кулагин! Столько рогаток прошел и нигде не зацепился… Ах какой молодчина! Как его семейство поживает?

– Разговаривал с ивановскими товарищами. Жену устроили на ткацкую фабрику. Хотели продуктов подбросить, дров. Отказалась наотрез. Не хочет для себя никаких исключений… Ждёт мужа из командировки.

– Передайте, что товарищ Кулагин пребывает в полном здравии и шлёт привет.

Вячеслав Рудольфович откинулся на спинку кресла, довольно потер руки. Но глаза за стеклами пенсне тут же посерьезнели.

– Кирилловны зашевелились неспроста. Не исключено, что Чичерин задержится в поездке для отдыха и поправки здоровья на Лазурном берегу. Врачи это настойчиво рекомендуют. Износилась старая гвардия…

– Вам бы тоже подлечиться, Вячеслав Рудольфович… На этой неделе два раза врача приглашали в кабинет.

– А кирилловцами кто будет заниматься? Торгпромом, генералом Кутеповым, николаевцами? Может, попросить их воздержаться от контрреволюционной деятельности, пока ваш начальник товарищ Менжинский находится на поправке здоровья? Боюсь, что они нашей просьбы не поймут.

Да разве только это…

Опираясь рукой о край стола, чтобы невзначай не вспугнуть притихшую боль в спине, Вячеслав Рудольфович поднялся и подошел к карте. Взгляд задержался на тонкой синей жилке, причудливо пересекавшей строгие линии географической сетки.

Волга… Великая русская река. Волга–матушка, Волга–кормилица, воспетая в песнях, сказаниях, легендах.

Сейчас слово «Волга» было связано со страшным словом «голод». Голод в Поволжье, голод в Приуралье, на Северном Кавказе, на разоренной войной и бандами, обескровленной Украине.

Жесточайшая засуха двадцать первого года погубила посевы. А за одной засухой последовала другая.

Голодало почти тридцать миллионов. Особенно тяжелое положение было в Поволжье.

На борьбу с голодом страна бросила все силы. По инициативе Дзержинского чекисты спасали голодающих детей.

Сегодня, приехав на работу, Вячеслав Рудольфович увидел в вестибюле свежее объявление:

«Бюро ячейки РКСМ доводит до сведения всей молодежи, что согласно постановлению общего собрания будет производиться отчисление части ежедневного пайка в пользу интерната для голодающих детей Поволжья».

Отчисление от ежедневного пайка было каплей в море, но объявление заставляло задумываться. Между строк в нём звучала связь между отношением к революции и отношением к детям. Если вдуматься – то и другое было заботой о будущем.

Возмужание страны было трудным. Кроме борьбы с прямой контрреволюцией чекисты включились и в работу по восстановлению хозяйства. Было создано Экономическое управление, в задачу которого входила борьба со спекуляцией, воровством и взяточничеством. Бороться было с чем. На железных дорогах хищения иной раз достигали восьмидесяти процентов отправленного груза. Сухаревское торжище питалось в большей части не привозным товаром, а украденным из советских складов и магазинов. Церковь, агитируя невежественных и темных людей, сопротивлялась изъятию собственных ценностей на нужды голодающих.

Те, кто удрал в сытую Европу, знали о страшной беде. Радовались ей и вместо помощи предавали анафеме Советскую власть, плели заговоры и интриги, строили всяческие козни, посылали шпионов и террористов, вооружали банды. Неистовствовали в слепой, лютой злобе на все советское.

Несчастна мать, которая не может накормить детей. Чудовищен тот, кто, имея хлеб, спокойно может глядеть, как умирают с голоду дети

Трудно одолевалась беда. Миллионы беспризорных и голодающих ребятишек были помещены в детские дома и интернаты, получали помощь от государства. От деткомиссии при ВЦИК, председателем которой был Дзержинский.

Но полтора миллиона малолеток всё ещё оставались без помощи. Их должен был сейчас выручать коммунист Вячеслав Менжинский, а ему приходилось заниматься новоявленным «императором».

– В шифровке Кулагину укажите на необходимость максимальна активизировать операцию, – непривычно жестким голосом сказал Менжинский. – Подготовьте материалы по Кирилловнам и николаевцам. Мы должны добиться, чтобы эти два претендента на «престол» как следует поссорились друг с другом… Вот над этой задачкой я сегодня вечером и помыслю.

 

ГЛАВА 5. Мистер Брасс

– Позволю себе не согласиться с вами, мистер Брасс, – поигрывая изумрудным брелком, сказал Коншин. – Большевики могут заставить русского мужика снять иконы в горницах, могут отдать церкви под клубы, но веры им не истребить.

Мистер Брасс, как попросил себя называть собеседник, в упор глядел на Коншина выпуклыми немигающими .глазами. Этот пристальный взгляд и выпяченная губа раздражали члена совета Торгпрома.

Кто такой мистер Брасс, Коншин толком не знал. По–русски он говорил отлично, без всякого акцента. По той почтительности, с какой Густав Нобель говорил об этом англичанине, можно было понять, что птица он важная И вдобавок весьма увертливая. Вместо того чтобы задать прямой вопрос и получить на него определенный ответ, собеседники вот уже битый час толковали о загадочной душе русского человека.

– Вера и иконы не имеют сейчас никакого значения, господин Коншин.

– Я имею в виду устойчивость мужицкой психологии… Продразверсткой Советская власть чувствительно побила мужика. Вовремя опомнилась и ввела, как вы знаете, свободную продажу хлеба, а затем и нэп. Это убедительно доказывает, что большевики не могут осилить мужицкую психологию и вынуждены отступать перед ней…

– Иллюзии, совершеннейшие иллюзии. Большевистская власть бьет не мужиков. Она бьет тех, кого в вашей деревне испокон веков называли мироедами. Бьет десятерых, а сотне дает землю. Вот в чем сила комиссарской политики. Представьте себе, во что может обойтись стойкость русского мужика, если у него начнут отбирать землю, которую он получил от комиссаров… Или вы полагаете, что землю надо оставить у мужиков?

– Нельзя так приземлённо рассуждать, мистер Брасс…

– Мужик будет мыслить приземленно, господин Коншин. Как только он разберется, зачем доблестное войско, скажем генерала Кутепова, пришло на русскую землю, его мысли сразу же приземлятся.

– А я верю, что в душе русского мужика не умерла былая вера в святую Русь. Диктатура комиссаров и чекистов заставила её притихнуть. Она затаилась в горницах с дедовскими образами, но, уверяю вас, продолжает рычать. Она исподволь подрубает все планы коммунистов. С деревней им не справиться. В русских мужиках так и остался подвижнический дух. Мужик не только о собственной землице заботился, он ещё всегда хотел душу спасти.

– Свою душу, господин Коншин, собственную, – усмехнулся мистер, и взгляд его немигающих глаз стал ещё жестче. – И спасать предпочитал не молитвами, а топором. Убегал к Стеньке Разину и Емельяну Пугачеву, а то просто сбивал в ближнем лесу ватагу. В монастыри за спасением он уходил много реже. Поступал, извините, по собственной же пословице: «Богу молись, а к берегу гребись»…

«Разговорчивый», – подумал Коншин, соображая, как перейти к тому делу, ради которого он приехал в дорогой номер фешенебельной гостиницы. Через час Коншину надо было непременно быть на бирже, где его маклеры, разнюхав курсы акций и последние новости, дожидались хозяйской команды.

– Нового монарха на русском престоле ваш богобоязненный мужик теперь не примет, – продолжал собеседник. – Русская эмиграция начинает утрачивать ощущение реальности, господин Коншин… Нет, в данном случае я не имею в виду организацию, которую вы представляете. У вас собрались трезво мыслящие люди. Но великий князь явно склонен к иллюзиям. Недавно мне довелось читать очередную пропагандистскую листовку. Какой–то умник решил наповал сразить мистическую душу русского мужика. Переставил в большевистской эмблеме «серп–молот» слова и предложил читать их наоборот. Вот, мол, как указывает тайное провидение! Что кончится, мол, «молот–серп» престолом. Для ярмарочного балагана в тамбовском захолустье такие упражнения, возможно, и подойдут, но для образованных людей Европы подобные экзерсисы не стоят ломаного гроша. Автор этой листовки носится с идеей напечатать несколько сот тысяч экземпляров и переправить их в Россию. Жаль, что на такое дело будут истрачены деньги… Нет, уважаемый господин Коншин, теперь нужно совершенно другое.

Представитель Торгпрома почувствовал, что разговор наконец приобретает нужное направление.

– Нужна обширная информация не столько военного, сколько экономического плана. Выкрасть мобилизационный документ из штаба или схему минных заграждений – это, несомненно, удачная операция. Но исчерпывающие данные о мощности, например, уральских месторождений платины, восстанавливаемых металлургических заводов, о стройках и запасах ресурсов и обо всём остальном принесут сейчас гораздо большую пользу.

«Вот, оказывается, куда мистер метит, – насторожился Коншин. – Такому палец дай, он тебе руку по локоть отхватит… А давать придется, никуда не денешься. Лучше уж англичанам кусок отдать, чем комиссары без остатка слопают…»

– Один из коммунистических идеологов сказал, что война – это продолжение политики иными средствами. К этому можно добавить, что политика, в свою очередь, – продолжение экономической борьбы иными средствами. Всё приходит на круги своя, господин Коншин. Мне кажется, что от недостатка информации экономического плана страдает и идеологическая сторона. Из ваших суждений я понял, что вы не очень четко представляете себе действительное положение дел в России и настроение русского крестьянства. Всё это не высосать из пальца, сидя на Плас Пале Бурбон.

– Уж не считаете ли вы, мистер Брасс, что члены совета Торгпрома должны самолично отправиться к большевикам за информацией? – раздраженно надувая щеки, спросил Коншин. Он чувствовал себя в положении школяра, которого отчитывает классный надзиратель.

– Не считаю. С теми мыслями, которые вы высказали мне насчет русской души, вам нельзя появляться в России. Вас сразу схватит деревенский милиционер или ретивый комсомолец. Нужно другое, господин Коншин. Прежде всего русским эмигрантам надо прекратить политические споры и объединиться. Мы понимаем, что договориться вашим соотечественникам друг с другом непросто, однако настоятельно рекомендуем это сделать. Можете передать господину Нобелю, что сотрудничество Торгпрома с кирилловцами встретило полное наше понимание.

Нужный вопрос ещё не был задан, а мистер Брасс как будто уже отвечал на него. Более того, Коншин сообразил, что Брасс вообще не желает слышать вопрос, который намерен задать ему представитель Торгпрома. Ведь услышать вопрос и ответить на него – значит протянуть ниточку, а англичанин не из тех простачков, чтобы кому–нибудь дать в руки ниточку. Ответить же, не услышав вопроса, – это значит ничем себя не связать. Умно, ничего не скажешь.

– За идеалы Европа давно уже перестала платить деньги, господин Коншин. Расчет должен идти за тонны, за вагоны, за кубические метры. Но и это не всё. Вы знаете, что цена определяется качеством товара?

– Безусловно, мистер Брасс.

– А также местом, где он находится… Если ваши энергичные и преданные люди проникнут в Россию, то ценность их информации существенно возрастет. Подумайте и над этим обстоятельством. Активно ищите людей, привлекайте их к своим заданиям. Здесь вам помогут.

– Кто, мистер Брасс?

– Какая вам разница, господин Коншин, кто конкретно будет помогать? Во всяком случае, помощники будут умнее, чем тот кирилловец с изобретенной листовкой насчет престола. Но ответственность за неудачи они брать на себя не будут.

– Это несколько необычный подход, – криво улыбнулся Коншин и вытер платком внезапно вспотевшую голову. – Боюсь, что Торгпрому будет трудно принять помощь на таких условиях.

– Кто платит деньги, тот и заказывает музыку, – усмехнулся англичанин, вытащил портсигар и предложил собеседнику дорогую гаванскую сигару.

– Пока мы платим собственные деньги, мистер Брасс… Простите, я не курю. Мы создали специальный фонд из частных пожертвований.

– Частные пожертвования не бесконечны, господин Коншин. Кроме того, вам стоит задуматься, почему членам совета Торгпрома везет в делах. Благосклонное отношение к коммерческим операциям тоже не с неба падает.

Коншин понял, что хорохориться ни к чему. Он может сколько угодно надуваться, но всё будет так, как пожелает этот плотный англичанин, заботливо поправляющий на дорогих светлых брюках отглаженные складки.

– Понятно, мистер Брасс… Благодарю вас. К сожалению, я должен откланяться… Дела.

– О, пожалуйста… О делах забывать нельзя, – согласился собеседник. – Есть ещё одна небольшая просьба, господин Коншин. Организация, которую я представляю, хотела бы иметь копии тех писем, которые господа русские промышленники получают от доверенных служащих из России.

– Но это же частная переписка членов Торгпрома.

– Мне кажется, такое утверждение ошибочно. Эта переписка может принести пользу нашему общему делу. Уже одно это обстоятельство не позволяет считать её частной. Я понимаю, что получение сведений связано для господ промышленников с определенными расходами. Мы согласны возместить часть этих расходов… Скажем так – четвертую часть.

– Эти условия совершенно неприемлемы, мистер Брасс.

Может быть, Коншин ошибался в определении загадочной души русского мужика, но в определении размера процентов в возмещение понесенных расходов у него был большой практический опыт. За четверть стоимости такой товар он англичанам не отдаст.

– Хорошо, не будем горячиться. Конкретные размеры возмещения можно будет решить при более подробном обсуждении. Прошу вас передать Густаву Нобелю мою просьбу… О, простите, я совершенно забыл, что вас ждут дела…

– К сожалению, мистер Брасс… Разрешите откланяться.

– Надеюсь, что мы с вами ещё увидимся… Я рад, что наши точки зрения совпадают по всем основным вопросам.

…Когда через несколько часов англичанин выходил из отеля, скромно одетый человек вышел из–за угла ему навстречу.

Глаза мистера Брасса зорко окинули прохожего и не обнаружили ничего примечательного. Курносый нос, круглая физиономия, какие–то сонные, апатичные глаза.

«Так вот ты каков, Сидней Рейли», – равнодушно помаргивая, чтобы не выдать своего волнения, подумал чекист Кулагин, глядя вслед уезжавшему автомобилю.

По фотографии, которую показывали в Москве, хорошо запомнилось надменное, с оттопыренной нижней губой и темными глазами, лицо опаснейшего врага Советской власти, сотрудника Интеллидженс сервис.

Появление Рейли в Париже и встреча его с Коншиным ещё раз подтверждали, что эмигранты что–то затевают.

Коншин оказался в самом деле не прост. Войти в контакт с Торгпромом, как это предусматривалось планом операции, не удалось, хотя беглый петроградский банкир и согласился принять инженера Арбенова.

Встреча состоялась в конторе Коншина. Банкир выслушал инженера и внимательно ознакомился с коносаментами. Согласился, что документы подлинные, и пожелал Арбенову успеха в розыске груза.

– Меня увольте… Имею другие планы, – сухо сказал Коншин.

Планы у Коншина в самом деле были другие. На следующий день вещи Арбенова в номере гостиницы кто–то весьма тщательно проверил. А вечером, когда инженер возвращался с Больших бульваров после прогулки, неподалеку от гостиницы навстречу ему кинулись две тени.

Выручил навык работы в ОББ. Один из нападавших удрал, второй со стоном свалился возле литой ограды, Арбенов ухватил его за воротник и повернул лицом к свету. Разглядел низкий лоб с косой темной челкой, крупную челюсть и мутные крохотные глаза. Поднял тонкий нож и закинул его за решетку.

Наскочили обыкновенные апаши, видимо нанятые Коншиным, чтобы завладеть коносаментами беглого русского инженера.

Визит к банкиру был ошибкой. Такой откровенной жадности и бесцеремонности он не ожидал от Коншина.

В гостиницу Арбенов не возвратился. До рассвета бродил по ночным кафе. Убедившись, что за ним нет хвоста, вызвал на встречу Крауминя и сказал, что с первым же поездом уезжает в Ниццу.

– Вы были правы, Густав Янович. Может быть, Нароков и есть самый верный путь.

Крауминь посоветовал сдать коносаменты на хранение в банковский сейф, а при себе иметь их копии.

 

ГЛАВА 6. Лазурный берег

Лазурный берег всегда был чем–то вроде международного проходного двора. Скандинавы, греки, голландцы, англичане, сербы, русские, поляки, канадцы, румыны и прочие представители «двунадесяти» библейских народов сменялись с такой калейдоскопической поспешностью, что на новые лица никто не успевал обращать внимание.

Здесь жили люди в чистых рубашках и с грязными душами.

Интересовало одно – деньги. Только они определяли здесь внимание к человеку. О прибытии миллионеров, кинозвезд, знаменитых автогонщиков, титулованных особ наперебой сообщали газеты, газетенки и бульварные листки. О прочих же смертных были информированы лишь портье бесчисленных отелей и хозяйки столь же многочисленных пансионатов и крохотных гостиничек.

Прибывший на Ривьеру с деловыми целями инженер Арбенов не вызвал интереса. Тем более что комнату он снял в скромном пансионате под Грассом, куда до моря нужно было добираться автобусом. Здесь обычно селились отставные чиновники и служащие средней руки, позволявшие себе за счет строгой экономии провести две–три недели на благословенном Лазурном берегу.

Остался незамеченным и визит прибывшего из Парижа инженера к своему соотечественнику капитану Нарокову, который ещё в девятнадцатом году на остатки сбережений благоразумно обзавелся небольшим домиком с участком и теперь, на зависть многим соотечественникам, имел прочную крышу над головой.

Нароков не обрадовался привезенному инженером письму, в котором Крауминь сообщал, что готов открыть новый кредит для научных изысканий и выслать нужные для них химикалии.

– К сожалению, я не могу дальше пользоваться любезностью Густава Яновича, – грустновато сказал бывший капитан. – Никто не понимает моих идей. От моих изобретений они могли бы иметь миллионы, но мне не хотят поверить и на сотню франков. Се ля ви… Такова жизнь, господин Арбенов.

Из дальнейшего разговора выяснилось, что увлечения капитана круто переменились. Потерпев неудачу в изобретении химического оружия, Нароков решил остаток жизни посвятить служению науке в несколько иной форме. Сейчас он намеревался заняться разведением белых мышей для продажи их биологическим институтам. Учитывая невероятную плодовитость этих милых животных, капитан рассчитывал в ближайшие полгода заработать по крайней мере двадцать тысяч франков. Пока же он находился в крайне стесненных материальных условиях и потому попросил у неожиданного гостя взаймы пятьсот франков.

Инженер ответил, что такой суммой он в данный момент не располагает. Однако он убежден, что соотечественники на чужбине должны помогать друг другу, и потому он, может ссудить пятьдесят франков.

Нароков повеселел, спрятал деньги в потертый бумажник и заявил, что встречу собратьев по нации непременно следует отметить. Так инженер Арбенов познакомился с князем Вяземским, владельцем крохотного бара неподалеку от порта. После того как было выпито несколько бутылок дрянного бургундского, подсунутого втридорога наивному инженеру, Вяземский похвастался, что близок с многими влиятельными людьми из окружения «императора Кирилла Первого».

– Генерал Волошин, например, мой однокашник по Пажескому корпусу… В чести у императора, а того больше – у его супруги…

Инженер вежливо ответил Вяземскому, что политика его совершенно не интересует, что в Ниццу он прибыл с деловыми целями. Разыскивает застрявший в каком–то портовом складе груз, на получение которого имеет документы.

– Я обшарил уже все порты Атлантики, – добавил Арбенов, уловив, что рассказ заинтересовал слушающих. – Пока, к сожалению, неудачно. Но ведь говорят, что неудачи – это путь к успеху.

В дополнение к рассказу инженер Арбенов показал разномастные справки, полученные в трудных вояжах по портовым канцеляриям.

– Теперь осталось Средиземноморье… В первую очередь Марсельский порт. Вот я и решил остановиться в Ницце, чтобы заняться своим делом, а заодно и выдохнуть из себя пыль, которой я досыта наглотался по этим паршивым пакгаузам.

– И что же за груз? – наваливаясь грудью на стол, спросил сухопарый Вяземский.

– Обувь, шерстяные армейские одеяла, кабель и автопокрышки…

– И вы этому добру полный хозяин?

– Коносаменты выданы на предъявителя, – коротко ответил Арбенов. Приметил, как алчно блеснули глаза Вяземского, вспомнил парижских апашей и добрый совет Крауминя.

– Естественно, они сохраняются в надежном банковском сейфе.

– Умно, – одобрил князь и пригласил заходить в бар.

Инженер Арбенов ответил, что он также рад знакомству и непременно будет заглядывать в такое милое и уютное заведение.

Расставшись с Вяземским, инженер Арбенов совершил прогулку по Ницце и рассмотрел белую виллу с мавританскими витыми колоннами.

От улицы виллу отделяла высокая металлическая ограда с ажурной ковкой широких ворот, возле которых прогуливались со скучающим видом два молодца в клетчатых пиджаках и желтых крагах.

На скромно одетого инженера стражи не обратили никакого внимания. Бывшие офицеры гвардейского флотского экипажа по давней привычке не снисходили вниманием до штафирок в касторовых костюмах и шляпах с лентами вокруг твёрдой тульи.

Они и помыслить не могли, как интересует скромного прохожего жизнь белокаменной виллы.

Отсчитывая франки хозяину типографии, Виктория Федоровна всё чаще и чаще думала, что публикацией манифестов «двор» не достигнет желаемой цели. Красиво написанных бумаг мужики начитались уже досыта. Им нужны не слова, а реальность. Большевики, надо признать, отлично понимают эту истину. Они отдали крестьянам землю, а рабочим – фабрики и заводы. Такое манифестами не одолеешь!

От слов пора было переходить к действиям. Но Виктория Федоровна не любила торопиться. Она привыкла тщательно анализировать обстановку и обстоятельно вынашивать планы.

Манифесты стоили дорого, но они были тоже нужны. Люди должны применяться к обстоятельствам и извлекать пользу даже из того, что им не очень нравится.

Генералу Волошину удалось наладить за большие деньги пересылку манифестов в Россию. Виктория Федоровна в душе не верила, что манифесты «императора Кирилла» вызовут на русской земле всенародное ликование, что там из края в край разольется набатный звон и очистительный ветер в один миг сдует большевиков.

Но сам факт появления манифестов в Совдепии показывал, что существует сила, проникающая через комиссарские кордоны, что борьба продолжается, что во главе этой борьбы стоит вождь. Не самозванец, не выскочка, вроде генерала Кутепова, а законный преемник династии российских императоров.

Из Парижа приходили вести одна хуже другой.

Великий князь Николай Николаевич, обосновавшийся в предместье французской столицы в усадьбе Шауньи, купленной им на деньги, вырученные от продажи прадедовских уникальных самоцветов, столковался с кутеповцами и теперь вместе с деятелями из «Российского общевоинского союза» активно перетягивал на свою сторону всех, кого только было можно. В ход шли и денежные подачки, и влияние РОВСа, который рекламировался генералом Кутеповым как ядро будущей российской армии. Враждебно настроенное против России правительство Пуанкаре тоже играло на руку николаевцам. При переезде великого князя из Италии на жительство во Францию по личному распоряжению Пуанкаре на пограничной станции бывшего русского верховного главнокомандующего встретил почетный караул зуавов.

Эмигрантские газеты на следующий день вышли с заголовками, набранными самым крупным кеглем, какой только отыскался в их типографских кассах.

«Франция признала Его Высочество вождём!»

Теперь, слава богу, восторги николаевцев поубавились. На очередных выборах Пуанкаре прокатили. Новое французское правительство вынуждено было, к сожалению, считаться с русскими Советами. Особенно после того, как Германия признала Рапалльским договором де–юре власть большевиков в России. Официальные французские круги должны были теперь держаться более осмотрительно в отношении русских эмигрантов. Новое правительство достаточно определенно дало понять, что великий князь Николай Николаевич рассматривается ими не более как частное лицо. О почетных караулах не могло быть и речи. Наоборот, в замок Шуаньи был посёлен агент Сюрте женераль, как бы для охраны безопасности монсеньора ле гранд дюк – великого князя.

Но на Николая Николаевича покушаться никто не собирался, и появление агента в замке все расценили как учреждение негласного надзора за великим князем.

Его высочество обиделся на козни французов и перестал выезжать из замка.

«Или Париж увидит меня как официально признанного Францией главнокомандующего русскими армиями, или совсем не увидит…»

Виктория Федоровна понимала, что «двор императора Кирилла Первого» тоже должен считаться с теми изменениями, которые происходят в официальных французских кругах. Ей не хотелось, чтобы агент Сюрте женераль появился и в Ницце, на вилле с мавританскими витыми колоннами. Это тоже удерживало от поспешных действий.

Неудачи николаевцев радовали. Однако, даже сидя безвыездно в своем замке, Николай Николаевич причинял немало неприятностей «императору Кириллу», категорически отказываясь признавать его титул и стараясь всеми способами подорвать его авторитет и унизить его императорское достоинство.

В деньгах николаевцы не стеснялись. Кроме посольских средств, которыми снабжал их самозванец Гирс, у великого князя имелись в достатке и собственные. Почтенный возраст, в котором пребывал Николай Николаевич, и известный всем прижимистый характер его высочества помогли ему в эмигрантских вояжах сохранить уникальные фамильные драгоценности, вывезенные из России. Стоимость их была немалой. За один–единственный бриллиант из великокняжеской сокровищницы парижские ювелиры недавно заплатили четыре миллиона франков.

Казалось бы, что ещё нужно великому князю в возрасте после семидесяти лет? В такие годы нужно мирно и покойно жить в замке, а Николай Николаевич упрямо не хотел оставить своего намерения подобраться к российскому трону. Член державной фамилии, он открыто попирал незыблемые законы престолонаследия и не стеснялся в средствах, чтобы опорочить собственного родственника, «старшего в роде царском…»

Дело дошло до того, что в газете николаевцев была помещена карикатура, на которой «императора Кирилла Первого» изобразили сидящим вместо трона на винной бочке с бутылкой в руках.

Виктория Федоровна практическим женским умом понимала, что нового императора создать нелегко. Истинного, да еще всероссийского. На французской земле, среди козней своих же соотечественников.

Кириллу Владимировичу нужно было прежде всего обеспечить авторитет и международное признание.

Она обрадовалась, когда Волошин на очередном докладе сообщил, что представитель прессы мистер Брасс испрашивает интервью.

– Кого же представляет этот мистер? – настороженно спросила Виктория Федоровна, заботливо ограждавшая «двор» от репортерской назойливости.

Генерал вынул из папки визитную карточку мистера Брасса и прочитал название солидного газетного синдиката.

– Вот как!.. Сообщите мистеру Брассу наше соизволение.

Представителя могущественной прессы полагалось встретить в блеске императорского величия. Но к сожалению, регалии и шапка Мономаха временно находились у большевиков, а обстоятельства пока не позволяли «императору» обзавестись новыми знаками власти.

После длительного совещания было решено, что Кирилл Владимирович примет англичанина в штатском костюме. Всё–таки встрече с корреспондентом не следовало придавать значение визита официального лица.

– Конечно, это не должна быть наша высочайшая аудиенция, – согласился Кирилл Владимирович. – И потом, эти газетчики народ подозрительный.

– Что угодно могут написать, – поддакнул Волошин, вспомнив злополучную карикатуру.

Корреспондент оказался рослым мужчиной в дорогом костюме и больших дымчатых очках в черепаховой оправе, скрывавших добрую треть лица. Хорошо можно было рассмотреть только крепкий подбородок и крупные, без единой щербинки зубы, которые англичанин охотно демонстрировал в улыбках.

Мистер Брасс учтиво поцеловал руку Виктории Федоровне и на чистейшем русском языке заявил, что необычайно рад предоставленной ему чести взять интервью у высоких лиц.

Кирилл Владимирович надеялся, что представитель прессы будет именовать его императорским титулом. Но мистер старательно воздерживался от употребления каких–либо титулов. Пожалуй, надо было всё–таки придать встрече полуофициальный характер. Предстать перед мистером хотя бы в мундире адмирала русского флота с орлами на эполетах.

Кирилл Владимирович охотно и пространно ответил на вопросы, касающиеся его заслуг перед русским государством.

– О, это превосходно! – то и дело подбадривал корреспондент разговорившегося князя, и золотое перо проворно бегало по странице блокнота, оставляя завитушки стенографических знаков. – Это будет очень интересно узнать нашим уважаемым читателям. Позвольте несколько вопросов, связанных с опубликованием вами манифестов. Прежде всего о ваших правах на престол России.

Кирилл Владимирович расправил плечи, гордо вскинул голову и убедительно разъяснил мистеру Брассу, что именно он, а никто другой, является законным и единственным наследником русского престола… «Непререкаемо!» И процитировал несколько статей основных законов о престолонаследии. Основные законы Кирилл Владимирович знал почти назубок. Этого у него нельзя было отнять.

Корреспондент удовлетворенно кивал, и перо оставляло в блокноте стенографические значки.

– Простите, но мне хотелось бы задать также несколько вопросов частного порядка. Наши читатели – весьма любопытный народ. Они хотят знать привычки и приватную жизнь выдающихся людей… Какое ваше любимое занятие на досуге?

Кирилл Владимирович растерялся. Такого вопроса он не ожидал. Неужели этот писака не знает, что личная жизнь членов императорских фамилий не может быть достоянием газетных статей. Кроме официальных сообщений о приемах, высочайших прогулках и играх – таких подобающих их высокому рангу, как теннис или крокет. Хватит и того, что французские газеты охотятся за каждым шагом Кирилла Владимировича и печатают всякие небылицы.

– На досуге? – переспросил Кирилл Владимирович. – Видите ли…

– Цветы! – пришла на выручку Виктория Федоровна. – Кирилл Владимирович обожает на досуге ухаживать за цветами… Он очень любит розы.

– Да, да… Вот именно – цветы… Обожаю розы, – торопливо подтвердил «император Кирилл Первый». – Тюльпаны тоже… и эти… орхидеи.

Корреспондент понятливо склонил голову и не стал допытываться подробностей увлечения хозяина дома цветами.

– Какова ваша политическая программа? – спросил он.

Политическую программу Кирилл Владимирович и генерал Волошин обсуждали чуть ли не каждую неделю, и она становилась всё более туманной, кроме трех пунктов: Кирилл Владимирович должен сесть на престол, сделать Волошина фельдмаршалом, князем и главнокомандующим, а также перевешать всех комиссаров и жидов.

– Восстановление законной власти императорского престола, узурпированной большевиками, – значительно сказал Кирилл Владимирович.

– Но после этого вам придется осуществить в России ряд важных преобразований… Например, вопрос о земле. Большевики отдали землю крестьянам.

– Законная власть озаботится вознаграждением тех, кто лишился своего достояния, перешедшего насильственным способом в руки других.

– Значит, вы полагаете отнять у крестьян землю, которую им дали большевики?

– Его величество так не сказал, мистер Брасс, – поспешил на выручку генерал. – Сказано, что законная власть озаботится. Но в каких формах и в какие сроки, нами ещё конкретно не решено… Всё будет зависеть от политической обстановки и других конкретных обстоятельств. Полагаю, что писать о таких вещах в газете преждевременно.

Мистер Брасс улыбнулся, закрыл блокнот, спрятал в карман «паркер» и попросил разрешения задать ещё несколько вопросов.

– Они не относятся к моим корреспондентским обязанностям, и о них не появится ни одной строчки в газетах… Безусловно, я в свою очередь также рассчитываю на вашу взаимность в отношении доверительного разговора. Узнав о моей поездке к вам, некоторые круги, представляющие, скажем, акционеров нашего синдиката и их друзей, попросили меня выяснить несколько интересующих их положений… Ваши манифесты с пониманием и одобрением читает цивилизованный мир. Но согласитесь, Кирилл Владимирович, что реализация принадлежащих вам прав на русский престол требует значительных усилий, преданных людей и материальных ресурсов. Как вы мыслите преодолеть эти земные барьеры?

Намёк в отношении материальных ресурсов заинтересовал присутствовавших. Полученного от великой княгини наследства было достаточно для безбедного житья в Ницце. Но его было явно маловато, чтобы обеспечить восшествие на русский престол.

– Дружественные государства окажут нам поддержку в законных устремлениях, – туманно ответил Кирилл Владимирович.

– Мы уже сейчас могли бы начать переговоры с теми кругами, которые сочувственно относятся к выполнению великой исторической миссии восстановления власти русского престола, – добавила Виктория Федоровна.

– Вы безусловно правы, господа, в отношении возможных переговоров с деловыми кругами, – усмехнулся мистер. – Лица, которых заинтересовал мой визит к вам, всецело разделяют ваши благородные действия, однако в памяти наших читателей сохраняются грустные воспоминания о многих соглашениях, нарушенных русскими во время гражданской войны… О, я понимаю, что тут во многом виноваты не договаривающиеся стороны, а независящие от них обстоятельства…

– Большевистская зараза помешала, – зло уточнил Волошин.

– Она и теперь мешает, генерал, – сказал мистер Брасс и, не спрашивая разрешения у дамы и «императорской» особы, закурил сигару. – Переговоры, господа, возможны при одном непременном условии… Если с вашей стороны будет продемонстрирована не только похвальная решимость восстановить в России императорскую власть, но и реальная сила, которой вы располагаете… У генерала Кутепова есть «Воинский союз» и много тысяч солдат только во Франции… У господина Савинкова тоже есть люди. Моих шефов интересует, чем конкретно располагает ваше высочество?

За «высочество» Кирилл Владимирович простил мистеру Брассу сигару и совершенно неподходящий для интервью с императорской особой вызывающий тон.

– По некоторым соображениям мы воздерживаемся от демонстрации наших возможностей, – начал выкручиваться Волошин. – Однако смею вас заверить, мистер Брасс, что силы генерала Кутепова ничтожны по сравнению с теми, которые по первому зову станут под освободительные знамена, императора Кирилла Первого.

– Вы, видимо, имеете в виду бесспорные, основанные на законе права великого князя на русский престол? – с полуулыбкой уточнил Брасс. – О, мои шефы с уважением относятся к этому обстоятельству. Но наши читатели – люди деловые. Их интересуют факты, наличные, товар. Генерал Волошин, – мистер Брасс повернулся в сторону доверенного секретаря и наградил его улыбкой, – установил в Париже полезные контакты. Надеюсь, что, соединив усилия, вы сможете в самое ближайшее время продемонстрировать те силы, которыми вы располагаете. Если это произойдет, я смею надеяться, что мои друзья предоставят мне большие полномочия, когда следующий раз я буду иметь честь посетить вас.

– Мы продемонстрируем наши возможности, мистер Брасс, – деловито сказала Виктория Федоровна и встала, давая понять, что аудиенция окончена.

Представитель прессы откланялся и уехал в белом «ситроене» последней модели.

– Вам все понятно, господа? В кредит ни Торгпром, ни мистеры не дадут нам ни одного сантима. Чтобы получить признание и поддержку, недостаточно сочинять и рассылать манифесты. От слов надо переходить к действиям.

– К каким действиям, ваше величество?

– К активным и умным, генерал. Плутарх писал: где не хватает львиной шкуры, там пришивают лисью. Будем помнить эту мудрость древних. Между собой мы должны быть откровенны, господа: львов у нас мало. Этот недостаток должен быть возмещен хитростью и умом. Следовательно, продемонстрировать наши силы мы должны иным путем. Подумайте над этим, господа. – Думайте, генерал, – строго сказал Кирилл Владимирович. – Мы ждем ваших предложений.

– Будет исполнено, ваше величество, – откликнулся Волошин и для убедительности прищелкнул каблуками отлично вычищенных сапог.

 

ГЛАВА 7. Блестящая возможность

Жизнь текла размеренная и внешне неприметная. Два раза в неделю были отлучки в Марсель для поисков в пакгаузах, портовых канцеляриях и торговых конторах, остальное время – такое же, как у прочих, ривьерское житьё.

О марсельских вояжах Арбенов со всеми подробностями рассказывал Вяземскому. Беседы в баре становились всё более и более доверительными. Но, назойливо хвастаясь знакомыми при «дворе», князь пока не подпускал инженера к ним.

Стенка перед Арбеновым так и оставалась. Невольно приходила мысль: перед тем ли повесил он «клок сена»?

Кроме посещения бара и прогулок по городу Арбенов проводил время и на море, предпочитая ухоженные пляжи солидных отелей, где встречались интересные собеседники.

В пансионат возвращался засветло, совершив вечернюю прогулку по улицам Ниццы. Пожалуй, самой большой слабостью скромного инженера был интерес к местным новостям. Газеты он покупал охапками и просматривал их, не пропуская ни светской хроники, ни раздела объявлений, ни рекламы. За чаем охотно слушал рассказы соседей по пансионату и не спешил уйти, когда хозяйка, мадам Клюбе, высказывала критические замечания по поводу нравов, которые царят в других пансионатах.

Инженер согласно кивал в ответ на рассуждения мадам, всеми силами старающейся смешать с грязью своих конкурентов, и уходил в комнату с кипой газет в руках.

В баре Вяземский и Арбенов частенько толковали о русских новостях.

– Недавно я читал в газете, что профессор математики не может найти даже старого учебника для студентов. Учить ему приходится так, как учили в средневековье, – горячился Вяземский.

– Послушать газеты, князь, так через десять лет в России будут ходить на четвереньках, а через двадцать – у всех вырастут хвосты, – усмехнулся в ответ инженер. – Я деловой человек и предпочитаю видеть суть фактов.

– Так тут же самая суть и есть.

– Позволю не согласиться… Суть здесь в том, что профессор учит. По средневековым методам или по иным, но – учит! А вы, Вяземский, в цивилизованной Европе стоите за стойкой бара. Извините за прямолинейность…

Вяземский багровел от таких разговоров, но сдерживался. Он помнил, что было рассказано Арбеновым при первой встрече, и терпеливо ждал. Нечасто рядом оказывается такая «золотая жила», как партия военного груза, дожидающаяся хозяина в каком–то портовом пакгаузе. И Вяземский не дурак, чтобы упустить из рук шанс. Он верил в успех поисков Арбенова и исподволь выпытывал, что инженер будет делать, получив груз. Не такой, похоже, он человек, чтобы пустить деньги на ветер.

– Надо сначала убить медведя, князь, – усмешливо отвечал Арбенов на настойчивые расспросы. – Может быть, займусь импортом и экспортом…

Для «импорта–экспорта» инженеру потребуются доверенные люди. Одним из них мог бы стать Вяземский. С каждой новой встречей, с каждым новым разговором князь всё больше и больше приходил к выводу, что ему надо ставить на Арбенова. Тем более, что риска от такой задумки не было ни малейшего.

Кроме того, спокойный и деловито–собранный инженер вызывал у князя симпатию. Его разговоры были непохожи на праздную болтовню бывших гвардейцев, отирающихся возле «императора Кирилла Первого», которые наперебой хвастались титулами.

Князь на собственном опыте убедился, что титулы сейчас не кормят, что приходит время деловых людей и туго набитый бумажник значит много.

– В любом государстве прежде всего нужны энергичные и деловые люди, господин Арбенов, – важно рассуждал Вяземский после нескольких рюмок перно. – Разобраться, так мы с вами, пожалуй, теперь нужны большевикам… Любопытный парадокс.

– Нет, князь, любовью комиссары вас не одарят… Умные и деловые люди, о которых вы говорите, предпочитают наживать в собственный карман, а большевикам надо, чтобы они заботились об общественном. Значит, и мне большевики не подходят, князь.

Генерал Волошин мучительно раздумывал, каким образом «императорскому двору» можно перейти от слов и манифестов к активным действиям, чтобы продемонстрировать силу. Он лучше других знал, что в отличие от николаевцев (которых поддерживал кутеповский РОВС, обладающий реальной и солидной военной силой,) сторонниками «императора Кирилла Первого» являются лишь офицеры–эмигранты из числа титулованных и гвардейских служак, ярых приверженцев монархии. Те, кто исповедовал самодержавие как религию, потому что оно было скалой, незыблемым, казалось, фундаментом, на котором они строили собственное благополучие.

Большинство этих приверженцев не отличалось военной доблестью, но отыскать среди них нужных людей для проведения активных действий было можно.

Волошин отлично понял, какие «активные действия» имеет в виду Виктория Федоровна. Немного прошло времени с тех пор, как европейские газеты наперебой шумели о деле Конради, застрелившего в Швейцарии красного дипломата Воровского. «Выстрел Конради услышан и будет повторен… – на все лады расписывалось в газетах. – Выстрел не конец, а начало…»

Швейцарский суд не только оправдал Конради, но и признал похвальным желание «мстить большевикам».

Виктория Федоровна предпочитала не называть некоторые вещи собственными именами. Генерала такие тонкости не смущали. Кошки не ловят мышей в белых перчатках. Если Волошин не помнил Плутарха, то он ещё с юнкерского училища знал изречение Макиавелли, что, если поступки срамят тебя, надо, чтобы результаты их тебя оправдали.

Конради стрелял в комиссара Воровского. А в Ницце как отыскать подходящий объект для активных действий? Большевистские комиссары здесь не появляются. Особенно в таких рангах и с такими фамилиями, какие называл ему в Париже Нобель.

Волошин начал уже подумывать, не кончить ли ему этот спектакль с «императорским двором». Пока есть в запасе кое–какие деньги, благоразумнее, как это сделал однокашник и кавалергард князь Вяземский, обзавестись кафе или маленьким ресторанчиком. Иметь скромный, зато надежный и спокойный заработок.

Но на глаза попалась заметка в газете, и Волошин понял, что долгожданная удача рядом.

По–строевому печатая шаг, генерал прошел в комнату, где пребывали в меланхолии высокие супруги, и положил на стол вечернюю газету.

Отчеркнутая красным карандашом заметка извещала о прибытии во Францию народного комиссара по иностранным делам СССР господина Чичерина.

– Ну и что, генерал?

– Дальше, ваше величество, – взволнованно продолжил Волошин. – Читайте дальше!.. Предполагается приезд комиссара Чичерина на Ривьеру для отдыха и поправки здоровья. Перетрудился большевичок… Вы понимаете, какая это удача!

– Но, генерал…

– Ваше величество не будет иметь к этому никакого отношения. Все организую как надо. Это же блестящая возможность показать всему миру нашу силу. Такой случай упускать нельзя.

– Вы абсолютно правы, генерал, – жестко и настойчиво поддержала Виктория Федоровна. – Такой случай мы не имеем права упустить. Но помните, Волошин, мы ничего не знаем. Это непременное условие.

– Только так и будет все сделано! – горячо заверил Волошин «императрицу».

Виктория Федоровна ласково поглядела на преданного друга семьи. Если то, о чём Волошин сказал, удастся, не надо будет задумываться над каждой тысячей франков. Будут фунты, доллары, франки. Будут люди. Храбрые солдаты и офицеры, готовые пойти в бой за восстановление на престоле «императора и самодержца Российского Кирилла Первого» и его августейшей супруги.

При виде неожиданного гостя князь Вяземский не успел даже снять белый фартук, в котором он стоял за стойкой собственного заведения.

– Какая приятная неожиданность, генерал! – воскликнул хозяин, разводя руками и изображая радость на длинном лице. – Чему обязан?

– Заприте лавочку, Вяземский.

Князь прошел к двери и щелкнул замком. Снял через голову фартук и выжидающе поглядел на Волошина.

– Принесите бутылку, – сказал генерал, усаживаясь за столик. – Да не вашего обычного, а шато–лафит.

Он небрежно кинул на скатерть франки. Наметанным движением бармена Вяземский смахнул деньги в карман и принес бутылку с длинным горлышком, опечатанную темным сургучом.

Волошин с видом знатока прочитал этикетку.

– А какие были времена, князь! – мечтательно вздохнул он. – К супу выдержанная мадера, к форели и говядине – пишон–лонгвиль, к десерту– замороженный редерер… Дам в шампанском купали… Садитесь, князь.

Вяземский налил в бокалы ароматный шато–лафит. Глаза хозяина бара были настороженными.

– Вот читайте, – коротко сказал Волошин, подав Вяземскому вечернюю газету с отчеркнутой заметкой. – Прелестное вино. Мы, князь, могли раньше на Ривьеру махнуть с опереточной дивой, а у комиссаров строгости. Только по предписанию врача для поправки здоровья. Всё–таки я не понимаю большевиков. Завоевали целую страну, а носят те же самые штаны, едят кашу и воблу и пьют чай вприкуску. Решительно не понимаю… Зачем тогда им нужно было делать революцию?.. Так вот, Чичерин приезжает на Ривьеру…

– Хотите пристукнуть комиссара? – догадался хозяин бара, нетерпеливо шевельнувшись на стуле. – Знатное было бы дело. На всю Европу шум поднимется. Я правильно понимаю вас, генерал?

– Кроме шума, Вяземский, могут быть и более реальные вещи. Разве эта забегаловка достойна славной фамилии Вяземских? Если мне не изменяет память, ваш род себя от Гедиминовичей числит. Поместья в Орловской и Тверской губерниях… Особняк в Питере на Морской, два выезда… А тут? Бывшему кавалергарду и в стесненных условиях приличествует иметь в руках по крайней мере шикарный ресторан.

– Я не отказался бы получить в собственное владение «Принц–отель», – усмехнулся помрачневший хозяин бара. – Для этого не хватает сущего пустяка – нескольких миллионов франков. Может, предоставите кредит, генерал? Что вам стоит, находясь при императорской особе, помочь собрату…

– Кредит – это мелко, князь. Наличные!.. На миллион, конечно, трудно рассчитывать, но сумма может быть весьма кругленькой. Как бы вы отнеслись, Вяземский, к наличным?

– Не стану возражать… Ещё бутылочку? У меня есть восхитительный шато–фильго девяносто седьмого года.

– Нам с вами нужно помочь его императорскому величеству… Но с именем Кирилла Владимировича это не может быть связано.

– Понимаю… Группа русских патриотов, следуя священному зову мести за поруганную родину и так далее… Вы убеждены, что за это заплатят деньги?

– Заплатят, князь… Даю вам слово дворянина, – твердо ответил Волошин, покосился на запертую дверь бара и добавил, понизив голос: – И в твёрдой валюте. Я имел беседу…

Выслушав рассказ о визите мистера Брасса, Вяземский недоверчиво хмыкнул:

– Вдруг этот корреспондент наболтал?

– Нет, тут не болтовня, Вяземский. Тут деловое предложение. В таких случаях никто не будет выдавать письменных гарантий… А потом… Может быть, вы знаете другой способ получить деньги, князь?

У Вяземского на губах показалась неопределенная усмешка. Он подумал: не стоит ли осадить спесивого, непомерно задирающего нос Волошина, вообразившего, что он пуп земли?

Рассказать ему о разговорах, которые ведет князь Вяземский с инженером Арбеновым? Если груз будет найден, перспективы здесь откроются самые заманчивые.

Но перспективами, к сожалению, нельзя было погасить вексель, срок платежа по которому наступал через неделю. Если этот вексель не будет оплачен, бар, к которому князь Вяземский стал уже привыкать, пойдет с молотка.

– Пока мы получим за комиссарика твердую валюту, придется вложить в дело собственные франки. Я, к сожалению, в данное время не располагаю.

– Деньги на операцию будут. Это моя забота.

– Какая же забота моя? – деловито спросил Вяземский.

– Найти надежных людей. Переговорить с ними от своего имени и заручиться согласием. Меня здесь все знают, и любой разговор, который я буду вести, непременно свяжут с особой его величества. Когда надежные люди будут подобраны, я включусь в операцию.

– Понимаю, генерал… Есть подходящий человек.

– Кто?

– Эльвенгрен Георгий Евгеньевич… Из остзейских баронов, бывший штаб–ротмистр. Находится на отдыхе. Проживает в Монте–Карло, пансион «Отель–де–ла–терра–се», связан с Торгпромом и имеет опыт в делах, которые вы предлагаете.

– Переговорите с ним, Вяземский… Это очень подходящая кандидатура. Если понадобится, упомяните в разговоре о письмах, в которых он излагал Кириллу Владимировичу свои планы борьбы с большевиками. Планы остались нереализованными, но кое–какие субсидии, как я сейчас припоминаю, Эльвенгрен под них получил. Имеются подлинные расписки. Но это так, на крайний случай. Я уверен, что штаб–ротмистр не откажется от возможности освободить землю Франции от присутствия красного комиссара.

Волошин оказался прав. Когда Вяземский разыскал Эльвенгрена и изложил суть дела, штаб–ротмистр тут же дал согласие принять в нем участие.

– У меня с комиссаром Чичериным особый счет, Вяземский, – туманно, не вдаваясь в подробности, сказал Эльвенгрен, припомнив берлинский вечер, когда в прокуренном кафе он узнал о провале операции на потсдамском вокзале.

– Я был уверен, что вы согласитесь, Эльвенгрен.

– Одного согласия мало, князь. Нужны деньги и оружие.

– Это будет. Что еще вас беспокоит?

– Как отнесется к такому чрезвычайному происшествию французская полиция?

– Всё предусмотрено, Эльвенгрен, – улыбнулся Вяземский, собрав жесткие складки возле рта. – Французы понимают, что визит Чичерина вызовет активизацию нежелательных элементов. Большевистская зараза, штаб–ротмистр, к несчастью, проникает через границы. Я думаю, далеко не всем французам нравится, что у них завелись собственные коммунисты.

– Это теория, князь… А как практически вступить в контакт с полицией? Требуется ведь пустяк – чтобы немного зажмурили глаза…

– Полицию я беру на себя, – важно сказал князь. – Думаю, удастся убедить здешних чинов, что акция русских эмигрантов, выразившаяся в священной мести за поруганную родину, будет одновременно противодействовать активизации элементов, сочувствующих большевикам.

– Сочувствующие элементы и большевистский комиссар по иностранным делам – это разные вещи. Чичерин лицо официальное. Как бы полиция ни крутила, с этим фактом она не может не считаться.

– Безусловно, Эльвенгрен. И всё–таки нет основании тревожиться. Вспомните, чем кончился суд над Конради? Я думаю, что французы не захотят доводить дело и до суда. Полиция прижмурит глаза и даст нам возможность скрыться. Здесь ведь до Италии рукой подать.

– Лишь бы не мешали. Если будет сделано дело, скрыться мы сумеем. Это генерал Волошин вам посоветовал встретиться со мной?

Вяземский понял, что надо сказать правду.

– Да, Эльвенгрен… Генерал говорил о ваших обращениях к Кириллу Владимировичу с планами активной борьбы против большевиков. Кажется, эти обращения были достойно оценены?

– Моральная оценка их была весьма высокой, – насмешливо откликнулся штаб–ротмистр. – Что же касается оценок другого плана, я не могу, к сожалению, выразить признательность великому князю.

– Вы кусачий, Эльвенгрен, – усмехнулся Вяземский, – но это мне нравится. Я рад, что ещё не все русские офицеры утратили боевой дух. Кроме нас самих, никто нам не возвратит родину, очищенную от большевистской заразы. И никто не освобождал офицеров от присяги на верность царю и отечеству.

– Нам надо стрелять, князь, а не читать проповеди насчет долга и присяги, – зло откликнулся Эльвенгрен. – Действовать! Настигать комиссаров везде, где бы они ни появились… Ненавижу мужичье, захватившее власть. В мире нет ничего равного. Даже смерть не равна, а они пытаются утвердить всеобщее равенство. В судках из севрского фарфора ручной работы вымачивают пайковые селедки… А русские эмигранты? «Франция, Париж…» Половина из них только и мечтала, что купит здесь два десятка пирожных, заберется с ногами на кровать и слопает их… Вера, присяга… Утрачиваются высокие идеалы, князь. Надо стрелять, а не лопать пирожное.

– Согласен с вами, штаб–ротмистр. Но нельзя забывать, что стрелять нам придется на чужой земле. Я понимаю ваши чувства и принимаю искренность, но нам реально помогла бы версия, что наша акция вызвана стихийным возмущением защитников права и порядка против комиссаров и их негласных приспешников на французской земле.

– Ловко придумано, Вяземский… Возмущение защитников права и порядка. Белые рыцари–мстители! Мстили за единую и неделимую, а теперь будем мстить за оскорбленную Францию…

– Не иронизируйте, Эльвенгрен.

– Я не иронизирую, князь… Представьте, что сейчас я говорю доподлиннейшую правду. В восемнадцатом году я мстил за единую и неделимую Россию, потому что на ней находились мои и ваши поместья. Сейчас я буду мстить за Францию, потому что на её священной земле находится ваше питейное заведение и имеет честь пребывать «император Кирилл с августейшей супругой»… Масштабы мельче, а суть одна. Извините, Вяземский, но последнее время мне всё чаще и чаще хочется называть вещи собственными именами. Так самому становится яснее…

– Есть предложение привлечь к операции нескольких членов «Братства офицеров» Атаманского полка.

– Нет, – резко возразил Эльвенгрен. – Только без «братств». Это кончается тем, что деньги растранжириваются и операция проваливается. У меня другое предложение, князь. Никого из посторонних не привлекать. Сделать это втроём: вы, я и генерал Волошин. По крайней мере, хоть оградим себя от болтунов…

– Но генерал Волошин…

– Я понимаю вас, Вяземский. На человека, близкого к особе «императора Кирилла Первого», не может пасть и тени подозрения. Высокая особа не может иметь отношения к тем делам, за которые бреют головы… Постараемся, чтобы на Волошина не пало подозрение… Неужели два кавалергардских офицера не справятся с одним большевистским комиссаром? Здесь же, слава богу, нет чека, а французская полиция, по вашим словам, мешать не будет…

Вяземский и Волошин согласились с предложением Эльвенгрена, что операцию надо провести малыми силами надежных людей. Это поможет до поры сохранить в тайне то обстоятельство, что великий князь Кирилл Владимирович не был в стороне от проведения акта возмездия над большевистским комиссаром. Этот акт засвидетельствует, какими силами располагают кирилловцы, которые при необходимой материальной помощи могут восстановить в России законную власть престола.

Волошин немедленно поехал в Париж, Густав Нобель одобрил план. Но вместо двадцати тысяч франков, которые генерал просил на проведение операции, Торгпром выдал из особого фонда всего пять тысяч, заверив, что в случае успеха «двор» в Ницце получит еще пятьдесят тысяч.

Волошин вернулся, раздосадованный скупостью и расчётливостью торгпромовцев.

Но Виктория Федоровна, весьма экономно выдававшая деньги на печатание манифестов, на сей раз бестрепетно отсчитала недостающие франки. Хотя полученное наследство таяло, до русского престола было далеко, а у «его величества» опять случился крупный проигрыш в казино, Виктория Федоровна не поскупилась. Операция отвечала её потаённым планам, и удача могла во многом перекрыть затраты.

Торопливый визит Волошина в Париж был замечен Крауминем, и через несколько дней на стол Менжинского легла очередная шифровка.

– Истинно говорится, что деньги не пахнут, – усмехнулся Вячеслав Рудольфович. Перечитал сообщение и вскинул глаза на помощника.

– Вы знаете историю этой общеизвестной мудрости? Её изобрели римляне, когда один из их императоров ввел налог на сортиры… Высокопринципиальные российские торговцы и финансовые тузы, категорически отвергающие идею восстановления монархии, готовы идти на союз с кирилловцами, если только представляется возможность выступить против нас. Вот и вся их принципиальность… Для нас любое объединение эмигрантских групп крайне нежелательно. Когда между собакой и кошкой возникает дружба, это всегда союз против повара. Зверям нельзя давать возможность сбиваться в стаю. Мы должны разобщать их. С этой точки зрения успешное выполнение Кулагиным полученного задания будет тоже иметь значение. У торгпромовцев самое чувствительное место – бюджет. Если те деньги, которые они дадут Волошину, будут растрачены кирилловцами впустую, не принесут торгашам ожидаемой политической прибыли, генерала Волошина и «императора Кирилла» они больше к себе не подпустят. Тут уж они нажмут на свои антимонархические убеждения.

– Тем более что, по имеющимся сведениям, торгпромовцы интересуются нашими концессиями, Вячеслав Рудольфович. Потихоньку готовят заявки и начинают за границей обхаживать представителей Наркомвнешторга.

– Боятся, что европейские акулы опередят их насчет концессии. Как говорится, дружба дружбой, а табачок врозь… Мы ведь уже не один десяток торговых соглашений заключили. Торгпром с таким фактом теперь вынужден посчитаться.

Несмотря на активное сопротивление эмиграции, Советское государство настойчиво и последовательно пробивало бреши в дипломатической блокаде, устанавливая нормальные отношения с миролюбивыми и дальновидными правительствами, утверждая де–юре Советской страны и вынуждая принимать новые социалистические принципы, положенные в основу советской государственности.

Международное положение страны укреплялось. Народное хозяйство постепенно оправлялось от последствий войны, разрухи, голода и бедствий.

Успехи были несомненные. Их признавали даже самые непримиримые наши враги. Но коммунист Менжинский не имел права обольщаться. Он находился на переднем крае невидимого и ожесточенного сражения и знал по немалому своему опыту подпольной и чекистской работы, что самыми опасными являются звери, загнанные в угол.

В Ницце теперь «выстрелят» и торгпромовские деньги.

Справится ли Кулагин в такой сложной обстановке? Вдруг начнет горячиться, утратит спокойствие, выдержку, способность трезвой оценки обстановки?

Отведет опасность от Чичерина, а себя разоблачит, не сможет войти в доверие к «кирилловнам»?

Тогда операцию «Ривьера» придется начинать заново.

 

ГЛАВА 8. «В партячейку не побежишь…»

Шифровка, полученная через Крауминя, извещала инженера Арбенова о времени приезда на Ривьеру наркома Чичерина и предупреждала о возможности террористического акта со стороны кирилловцев.

«Да уж, наверное, случая не упустят», – невесело думал Кулагин, рассматривая столбики цифр на полоске папиросной бумаги.

В шифровке также сообщалось наименование отеля, где остановится нарком, и предписывалось обеспечить дополнительные меры безопасности.

Тонкая полоска с цифрами истаяла в желтом пламени спички, оставив в пепельнице щепоть пепла.

«За советом в партячейку не побежишь…» – вспомнились вдруг слова Менжинского.

Кулагин встал со стула и прошелся из конца в конец по комнате пансионата мадам Клюбе. За окном было вечернее тихое небо с алмазными россыпями звезд. Над садом всходила луна. Её мерцающий свет ложился чешуйчатой дорожкой на море и перечеркивал улицы изломанными тенями кипарисов и пиний. Трещали цикады. Из ближнего ресторана доносилась музыка фокстрота, и было видно, как на площадке, подстегиваемые выкриками труб и глухими ударами барабана, двигаются пары.

Знакомый и чужой мир за окном таил в тишине опасность и смерть.

Василий Степанович не ожидал, что Чичерин появится на Ривьере так скоро. Прошел только месяц с тех пор, как инженер Арбенов живет в здешнем пансионе. Слишком малый срок, чтобы подготовиться к выполнению той работы, для которой он приехал в эти далекие края.

Всё ли он сумел сделать за этот месяц?.. Нароков теперь не в счёт. Он свою роль выполнил. Дал возможность осесть на месте так, что это не вызвало подозрения. Инженер больше не встречался с капитаном и был уверен, что тот тоже не ищет встреч. Иначе придется отдавать взятые в долг франки, а белые мыши вряд ли принесли Нарокову желанные тысячи.

Оставался Вяземский. Князь, хоть и однокашник Волошина по Пажескому корпусу, себе на уме. У его светлости теперь один самодержец – звонкая монета. Ради неё Вяземский пойдет на всё. Тем более что его подпирают сроки уплаты по векселям.

Штаб–ротмистр Эльвенгрен… Предельно осторожен и на знакомства не идёт. Василий Степанович знал, где проживает Эльвенгрен, и несколько раз видел известного чекистам боевика. Высокого тяжелолицего человека с приплюснутым, словно у боксера, носом и крохотными глазками, спрятанными под массивными надбровными дугами. Позавчера Эльвенгрен вдруг посетил заведение Вяземского…

Без нужды штаб–ротмистр не появился бы в баре. У Вяземского незадолго перед этим был Волошин, а затем сюда пришел Эльвенгрен. Похоже, сбивается активная тройка. Как раз в тот момент, когда должен прибыть Чичерин.

Логическая цепочка выстраивалась и обрастала фактами.

Кулагин открыл окно. В накуренную комнату потянуло свежим воздухом. Дышать стало легче, и визгливые звуки оркестра в ближнем ресторане перестали раздражать.

Это же здорово, когда после страшной и долгой войны люди снова танцуют. Лучше танцевать, чем стрелять друг в друга.

Ему с Олей мало довелось танцевать. Как она там живет? Как Николаха?

Мысли расслабляли, и Василий Степанович прогнал их.

За этот месяц были тщательно изучены связи сиятельного князя и выяснено его имущественное положение… Последнее, как и следовало ожидать, он знал. В самое ближайшее время хозяину бара предстоял платеж по векселю, а денег для этого у него не было.

Разговоры за аперитивом сближали собеседников. Но всё–таки Арбенов время от времени ловил на себе настороженный взгляд желтоватых, по–птичьи округлых глаз Вяземского и снова думал, что его подопечный, наверное, ещё не созрел для той роли, к которой исподволь, но настойчиво его готовили.

В князе смешались инстинктивная осторожность человека, хлебнувшего лиха, и обыкновенная жадность, стремление поживиться за счет Арбенова.

Вторая задача – французская полиция. Как она себя поведет? Нарком Чичерин – лицо официальное, и в отношении обеспечения его безопасности, несомненно, будут даны соответствующие указания. Но ведь и строгие указания можно выполнять по–разному.

Как в невидимой шахматной партии, Кулагин видел теперь позицию противника и знал, какой будет сделан следующий ход. Этот ход нужно было нейтрализовать, но так расчетливо и умно, чтобы не раскрыть основного замысла игры.

Безопасность Чичерина – это лишь эпизод в операции «Ривьера». Важный, но отнюдь не основной. Главная цель состоит в проникновении чекиста Кулагина в организацию кирилловцев. Теперь, когда они решились перейти к террору, эта задача становится особенно важной.

Вспомнилось, что говорил Менжинский о логике развития. Кирилловны неминуемо должны были скатиться к террору, а возможность террора порождает и террористов.

Из очередной поездки в Марсель Арбенов подкатил к бару на такси.

Чаевые Арбенова были, наверное, весьма щедрыми, потому что водитель, сдернув с головы форменную фуражку, с особой почтительностью изогнулся в поклоне.

– Кажется, удача, князь! – с порога сказал Арбенов. – Чуяло мое сердце, что след отыщется в Марселе… Провидение иногда посещает людей… Дайте коньяк. Самый лучший, какой только у вас найдется… «Дюк Ришелье» разгрузился всё–таки в Марсельском порту. В связи с невозможностью выполнить рейс в Архангельск… Теперь остаются юридические формальности, и всё будет в моих руках…

За бутылкой «камю» Арбенов изложил свои дальнейшие планы.

– Импортно–экспортная фирма… Я насмотрелся в пакгаузах, сколько там валяется остатков военного имущества. Скоро начнется их распродажа. Потребуются услуги по импорту и экспорту. Сначала контора в Марселе и агентство в Ницце. Надеюсь, князь, вы не откажетесь возглавить такое агентство?

– Не откажусь, – торопливо согласился Вяземский.

– Спасибо, князь. Я ведь, в сущности, одинок в этих палестинах, а для дела мне потребуются люди, которым я мог бы верить, как самому себе… Как верю вам.

Вяземский единым глотком опорожнил рюмку коньяку и сказал, что люди будут. Верные и надежные. Но к сожалению, не очень сведущие в коммерции.

– Пустяки, – небрежно отмахнулся Арбенов. – Главное будет состоять не столько в коммерции, сколько в умении держать язык за зубами и точно выполнять мои распоряжения. Моего коммерческого навыка на первых порах хватит на всех. Кого бы вы могли мне порекомендовать?

Он был уверен, что Вяземский назовет фамилию штаб–ротмистра Эльвенгрена, и не ошибся. Ведь ради того чтобы Вяземский назвал нужные фамилии, инженер Арбенов вот уже месяц пил дрянное перно в заведении князя.

– По некоторым соображениям, князь, я просил бы вас, не называя моего имени, переговорить с Эльвенгреном незамедлительно.

– Незамедлительно? – переспросил Вяземский и огладил подбородок. – Почему такая спешность?

– Мне слишком долго пришлось искать мою удачу. И теперь я не хочу даже на день откладывать реализацию моего плана. Коммерция диктует жесткие темпы, князь.

– Боюсь, что в ближайшие дни мне не удастся выполнить вашу просьбу.

Инженер Арбенов оглядел крохотный зал бара и с улыбкой заметил, что он не видит наплыва клиентов.

– Я занят не только баром, – ответил князь. – Эльвенгрен, насколько мне известно, тоже будет занят в ближайшие дни.

– Сожалею, господин Вяземский. Но ждать не имею возможности, – инженер отставил недопитую рюмку коньяку и взялся за шляпу. – Видимо, моё предложение не очень вас интересует… Будем считать, что я вам ничего не говорил… Имею честь, князь!

Такой поворот дела не устраивал Вяземского. На лице его явно отразилось смятение. Надо же! После стольких месяцев затишья вдруг – удачное дело, от которого ощутимо пахло крупными деньгами.

Вяземский решился. Догнал Арбенова у двери и вернул его.

– Если я вам скажу, чем будут заняты мои друзья, вы отложите ваше дело не только на неделю, – горячо зашептал он, оглядываясь по сторонам. – Комиссарчика одного мы хотим… В общем, того! Такой случай подвёртывается!.. Только вам, господин Арбенов… По взаимному доверию…

Шахматный ход был сделан точный, ставка на Вяземского оказалась верной.

Чекист Кулагин получил нужную информацию и обрёл доверие, которое было первым шагом для проникновения в логово кирилловцев.

На следующий день шеф тайной полиции города Ниццы получил письмо, прибывшее обычной почтой. Отпечатанное на листе добротной бумаги, оно извещало шефа, что организация кирилловцев готовит террористический акт против наркома Чичерина, прибывающего на Ривьеру. Автор письма, пожелавший остаться неизвестным, называл фамилии террористов и сообщал некоторые, весьма достоверные, подробности затеваемого покушения. Он полагал далее, что полиция Ниццы примет все меры по обеспечению безопасности члена Советского правительства, прибывшего по официальному приглашению Французской республики. Высказывалось также удивление, что в нарушение государственного суверенитета Франции шеф полиции Ниццы допускает деятельность преступных эмигрантских организаций.

«А вот это уже не ваше дело, мсье…» – свирепо подумал шеф, читая вежливое и ядовитое письмо. В заключение там сообщалось, что, если террористический акт не будет предупрежден, копия письма с официальной почтовой отметкой о вручении его адресату будет передана Советскому правительству и направлена в оппозиционную прессу.

Шеф полиции нажал кнопку, вызывая секретаря.

 

ГЛАВА 9. Отель «Меритимэ»

– Не верьте этой брехне, Эльвенгрен, – снисходительно сказал Вяземский, когда штаб–ротмистр показал газету, где сообщалось, что народный комиссар по иностранным делам СССР, прибывший на отдых и лечение, остановился в отеле «Меритимэ».

– У вас есть более достоверные сведения, князь? – спросил Эльвенгрен, не очень доверявший газетной писанине.

– Из самых надежных источников, – довольно ответил Вяземский. – Я же говорил, что полицию беру на себя… Большевистский комиссар остановился в частной лечебнице километрах в пятнадцати от Тулона.

– Название лечебницы?

– К сожалению, узнать не удалось. Они ведь тоже не очень распускают языки.

Адрес наркома Чичерина Вяземский изобрел сам. Иного выхода у него не было – срок платежа загонял в угол. Вот почему князь рискнул намекнуть генералу Волошину, что имеет связи с тайной полицией и может разведать местопребывание советского комиссара.

– Но это будет стоить денег, генерал… Такие сведения в порядке любезности не выкладывают…

«Для полиции» Волошин выложил тысячу франков, и князь в тот же день оплатил срочный вексель.

Теперь он опасался, как бы коллеги не разузнали, что он разоткровенничался с Арбеновым и вдобавок прикарманил франки.

Если такое выплывет на свет божий, князю не поздоровится. У штаб–ротмистра рука тяжелая. Этот фанатик может и за пистолет схватиться. А стреляет он, рассказывают, без промаха.

– Ну что ж, будем искать частную лечебницу в пятнадцати километрах под Тулоном, – помолчав, сказал Эльвенгрен. – Найти можно. Наверняка там появится и наружное наблюдение и машин больше, чем у обычных лечебниц.

– Завтра на площади у ниццкого вокзала нас будет ждать с машиной Волошин… Черный «рошэ». Полиции можно не опасаться, но на глаза тоже лезть не следует.

– Понятно. На всякий случай я прихвачу и гранату.

– Правильно, Эльвенгрен, чтобы уж наверняка…

Прибрежное шоссе на Тулон вилось асфальтовой лентой, огибая мысы, зелеными языками раздвинувшие лазурную воду, перескакивало по кружевным мостам и неожиданно ныряло в тоннели, пробитые в тверди скал. В гуще олеандров, гарриг и маквисов белели виллы. Среди серебристо–зеленых оливковых рощ стояли ухоженные дома с плоскими черепичными крышами.

Миновав Тулон, поехали медленнее, внимательно вглядываясь в пансионаты и лечебницы по обеим сторонам шоссе. Вниз и вверх уходили ответвления дороги, улицы и проезды. Ехавшие в черном «рошэ» постепенно соображали, что найти нужную лечебницу в россыпи домов, отелей, вилл и загородных особняков, поднимающихся от берега моря чуть ли не до вершин гор, весьма непросто.

– Может быть, спросить?

– Может быть, оставлять визитные карточки в каждом пансионате? – насмешливо откликнулся Эльвенгрен. – Пустая затея, князь. Вам надо было выяснить поточнее адрес комиссара Чичерина.

– Штаб–ротмистр прав, Вяземский, – сердито поддержал Волошин. – За тысячу франков ваши друзья в тайной полиции могли бы дать и более точные сведения.

– Французская полиция стоит дороже, чем стоила русская, генерал, – отпарировал князь. – Здесь всё имеет собственную цену. За тысячу мы получили только то, что стоит тысячу… Скажите спасибо, что хоть насчет Тулона удалось проведать.

Часа четыре черный «рошэ» кружил по бесконечным улицам, подъемам и спускам, тыкался в тупики и переулки. Сидевшие в нем старательно глазели по сторонам, надеясь приметить необычное оживление, скопление машин или какие–нибудь другие признаки, по которым опытный глаз мог бы определить, что здесь пребывает важная персона.

– Нет, наугад искать, бессмысленно, – решительно заявил Эльвенгрен. – Попусту потратим время и попадемся на заметку. Поехали обратно в Ниццу. Заглянем, на всякий случай, к отелю «Меритимэ». Газетчики – народ глазастый. Может быть, они на этот раз в самом деле правду написали?

– Позвольте, господин Эльвенгрен, – взъерошился было Вяземский, но Волошин круто развернул машину.

Отель «Меритимэ» располагался на окраине города возле просторного пляжа. Узкая дорога, на которой едва могли разъехаться два автомобиля, шла в каменном коридоре оград и задних стен приземистых домов, сложенных из ноздреватого известняка.

Просторный, с большими окнами отель «Меритимэ» был повернут П–образным фасадом к морю. К ослепительной лазури, чуть тронутой прохладным бризом.

Оставив на стоянке автомобиль, трое пошли к входу в отель, где под полосатыми тентами виднелись столики летнего бара. За одним из них сидела шумная компания то ли англичан, то ли американцев.

– Что угодно? – проворный кельнер выскочил из–за портьеры, обмахнул салфеткой стол и застыл в ожидающей позе.

– Вермут и содовую, – кинул Волошин, облегченно вытирая платком вспотевшее лицо.

Эльвенгрен, внимательно и незаметно оглядываясь вокруг, увидел возле чугунной ограды человека, с подчеркнуто независимым видом прогуливающегося вдоль правого крыла отеля. Штаб–ротмистр повернул голову и у другого крыла увидел такую же подчеркнуто безразличную фигуру в сером костюме. С боковых дорожек парка к столикам, за которым расположились прибывшие на черном «рошэ», приближались ещё двое.

«Охрана, – догадался Эльвенгрен. – Ну конечно же охрана!.. Агенты тайной полиции».

Неужели газеты не соврали и комиссар Чичерин в самом деле живет в отеле «Меритимэ»? Иначе на кой черт торчать здесь этим типам?

– Похоже, что Чичерин здесь! – возбужденно сказал штаб–ротмистр. – Не оглядывайтесь по сторонам!.. Мы уже попали под наблюдение… Видите, из главного входа вышел ещё один?.. В полосатом пиджаке. Не крутите же головой, генерал.

– Из бокового тоже двое вышли, – шепотом сказал Вяземский, сидевший напротив Эльвенгрена. Сухое лицо князя покрылось нервными пятнами.

– Кельнер! – позвал Волошин.

– Что угодно господам?

– Ещё вермут!.. Скажите, в отеле есть свободные комнаты? Мы туристы, путешествуем по побережью. У вас здесь очень мило… Может быть, мы решим сделать остановку на два–три дня…

– О, конечно, господа, у нас есть свободные комнаты. Вы совершенно правильно решили. В отеле «Меритимэ» вы чудесно проведете время. Море, прекрасный пляж и тишина… Одну минуточку, господа, я сейчас передам портье ваше желание.

Портье, такой же проворный, как и кельнер, через две минуты появился у столика и заверил, что может поместить гостей со всеми удобствами. Есть отличные комнаты на втором этаже с балконами. Может быть, господа пожелают люкс? В ванны подается морская вода…

– Нет, месье, люкс не потребуется. Нас вполне устроят комнаты на втором этаже.

– Как угодно господам.

Охранники стали неприметно подтягиваться к столику, где сидели трое туристов, пожелавшие снять комнаты в отеле.

– Осторожно, нас, кажется, основательно берут на прицел, – тихо сказал Эльвенгрен и громко добавил: – Вид здесь очаровательный. Мы удачно придумали сделать остановку. Ездить на машине без отдыха по такому пеклу…

– Конечно, удачная мысль, – нарочито оживленным голосом поддержал Волошин.

Компания иностранцев за соседним столиком тоже пила вино и громко болтала. Но на них охрана явно не обращала никакого внимания. Молчаливые фигуры в серых костюмах медленно стягивались к столику, где сидели трое, прибывшие на черном «рошэ».

– О, господа, – вывернулся из–за портьеры гибкий кельнер. – Администрация отеля приносит глубочайшие извинения. К сожалению, портье невольно ввёл вас в заблуждение. Ни я, ни портье не знали, что господин управляющий сегодня утром принял заказ на все свободные комнаты от Общества любителей морского купания… Ещё раз вермут?

– Не надо, – буркнул Волошин и покосился по сторонам.

Агенты охраны полукольцом охватили столик, где сидели трое, и выжидательно застыли в напускном безразличии.

Большая черная машина стремительно вывернулась из–за поворота, прошуршала резиной по асфальту и замерла у подъезда «Меритимэ». Из дверей тотчас же выскочили швейцар и ещё двое, многозначительно придерживающие на бегу карманы.

Шофер открыл дверь, и знакомый Эльвенгрену по многим фотографиям человек в скромном костюме и фетровой шляпе стал подниматься по ступеням подъезда.

– Чичерин! – яростным шепотом сказал Эльвенгрен. – Это же комиссар Чичерин!

Рука штаб–ротмистра скользнула под пиджак и нащупала сталь тяжелого пистолета.

– Вы с ума сошли, Эльвенгрен! – хриплым выкриком, округлив глаза, удержал штаб–ротмистра генерал Волошин. – Ни в коем случае!.. Не разрешаю!

Народный комиссар по иностранным делам уже поднялся по ступенькам и теперь шел к распахнутой двери отеля. Эльвенгрену была хорошо видна открытая спина Чичерина. Был удобный случай выхватить пистолет и разрядить обойму в большевистского комиссара, который ушёл от него в Берлине и через несколько секунд скроется в парадных, отделанных бронзой дверях отеля «Меритимэ».

Вяземский, посерев лицом, вскинул в протестующем жесте склеротические ладони. Волошин нервно крутил головой.

Краем глаза штаб–ротмистр приметил двух агентов, оказавшихся в десятке метров за его спиной. Понял, что выстрелить не дадут, опередят… Попасть на мушку даже ради Чичерина Эльвенгрен не имел желания.

Высокая дверь отеля медленно закрылась за Чичериным.

– Немедленно уезжаем, господа! – торопливо заговорил Вяземский. – Кельнер, я прошу счет!.. Боже мой, куда он запропастился… Кельнер!

– Не суетитесь, князь, – Эльвенгрен встал из–за стола и вызывающе уставился на ближнего агента охраны. Тот встретил взгляд штаб–ротмистра прозрачными, ничего не выражающими глазами.

Генерал кинул кредитки подскочившему кельнеру.

К автомобилю шли, едва удерживаясь, чтобы не сорваться на постыдную рысь.

Агенты охраны тем же цепким, охватывающим полукругом следовали поодаль. Похоже, что они только ожидали сигнала схватить трех подозрительных, появившихся возле отеля «Меритимэ».

Такого сигнала они не получили.

Кулагин смеялся. Он понимал, что смех неуместен, что смех без видимой причины могут услышать и заинтересоваться, почему вдруг стало так весело скромному русскому инженеру, уединившемуся в купальной кабине пляжа «Меритимэ», отделенной от других таких же кабин лишь тонкой фанерной перегородкой.

Василий Степанович уткнулся лицом в махровое полотенце, чтобы заглушить невольный смех.

Но стоило ему представить троицу, улепётывающую из отеля, как начинался новый приступ веселости и плечи опять начинали трястись.

Наверное, такое вот состояние испытывал Крауминь, когда помогал ловить кролика, благополучно удравшего с чердака от «смертельной» зажигалки Нарокова…

Первым к машине торопился Волошин. Втянув голову в плечи, растеряв генеральскую осанку, он мелко и часто, как испуганная курица, перебирал короткими ногами, то и дело оглядываясь назад. Сухопарый Вяземский делал неестественно большие шаги, задирая, как на военном плацу, длинные и тонкие ноги, не в такт размахивая руками. Эльвенгрен торопился, подергивая головой, как взнузданная лошадь.

Как говорится, пошли по шерсть, а вернулись стриженые. Вот, так–то, господа террористы. Скажите спасибо, что вам дали убраться целехонькими. Пудовую свечку вам надо теперь поставить шефу ниццкой полиции за его неизъяснимую доброту к «белым мстителям за честь Франции».

Первый тур был сыгран неплохо. Приметив на баре Вяземского замок, Кулагин сразу понял, что троица отправилась на «дело». Василий Степанович немедленно поехал на пляж отеля «Меритимэ», где им ещё неделю назад была абонирована отдельная кабина для раздевания и проведения купальных лечебных процедур. Из узкого оконца кабины отлично просматривался вход в отель и площадь перед фасадом, уставленная столиками летнего кафе под цветными тентами.

Администрация отеля тоже получила безымянное предупреждение о возможной акции русских террористов, которая, безусловно, подорвет репутацию и бизнес солидного и почтенного учреждения. Вряд ли уважаемые клиенты, прибывшие для отдыха на берег Лазурного моря, пожелают останавливаться там, где посреди бела дня сумасшедшие русские могут открыть стрельбу и от их пуль пострадают совершенно неповинные люди…

Теперь Кулагин мог спокойно уложить в изящный саквояжик купальные принадлежности, прикрыв ими тяжелый дальнобойный маузер с запасной обоймой, дать на чай чернявому служителю пляжа и отправиться по своим делам.

Когда черный «рошэ» выскочил наконец из тесного коридора заборов и стен, сложенных из массивного известняка, в машине обрели возможность говорить.

– Хороши же ваши знакомые в тайной полиции, князь! Сначала сунули дутый адрес, а потом вообще чуть не сцапали и не отправили в каталажку… Рыцарь–мститель! Вам больше подходит стоять в баре… За стойкой, в фартуке, ваша светлость…

– Не забывайтесь, штаб–ротмистр, – зло огрызнулся Вяземский. – Неизвестно, где вам самому завтра стоять…

– И что на себя напяливать, – поддержал генерал, тоже оскорбленный запальчивыми словами беглого офицерика из захудалых остзейских баронов. В иные времена Вяземский и Волошин таких вот штаб–ротмистров не пускали на порог собственного дома.

– Во всяком случае, ни вы, ни ваш самозваный император больше меня не увидите. Я не такой идиот, чтобы мозолить в Ницце глаза полиции. У генерала Кутепова найдется работа для меня. Остановите машину!

Эльвенгрен вылез из автомобиля и с такой силой хлопнул дверцей, что неповинный «рошэ» покачнулся, жалобно скрипнув рессорами.

Штаб–ротмистр ушел, не оглянувшись на коллег и унося с собой три тысячи франков задатка, который был им позавчера истребован у генерала под угрозой отказаться от участия в операции.

Задаток у Эльвенгрена полагалось взять назад, но Волошин покосился на карман штаб–ротмистра, оттянутый тяжелым пистолетом, и не решился предъявить подобное требование. Хотя и понимал, что ему предстоит трудное объяснение с Викторией Федоровной по поводу истраченных впустую франков.

– Вот так, князь, – со вздохом сказал Волошин. – Штаб–ротмистр укатит сегодня, в Париж, а нам ехать некуда. Будем надеяться, что у здешней полиции и без нас хватает забот… В конце концов, у неё же нет ни единой улики…

– Конечно, нет. Просто мы заехали в отель, генерал. Выпили по рюмке вермута. За это, слава богу, не сажают в каталажку.

В портовом переулке, неподалеку от собственного заведения, Вяземский тоже вышел из автомобиля. Князь был обескуражен неудачей, хотя в глубине души понимал, что она помогла ему выпутаться из опасной затеи, в которую он попал, утратив собственный здравый смысл.

Последние годы жизни выучили светлейшего князя Вяземского не обжигаться на молоке. В гражданскую он три года кланялся пулям, мёрз в окопах, кормил вшей, валялся раненым по грязным санитарным теплушкам. Бог весть как выжил в кровавой заварухе, как сумел сохранить те крохи, которые позволили в Ницце иметь крышу над головой, приобрести портовый бар, получить, в отличие от многих тысяч эмигрантов, верный кусок хлеба.

У Деникина, у Врангеля были сотни тысяч солдат, опытные офицеры, бронепоезда, пушки, самолеты. Даже танки добрые дяди подкидывали святому белому воинству. Тогда не могли одолеть большевиков, а тут втроём кинулись Россию завоевывать.

Нет, больше Вяземский на такую наживку не клюнет. Недоставало ещё, убравшись целым и невредимым от большевиков, подставлять голову ради самозваного императора.

Сейчас успеха добиваются деловые люди. Нужны не сомнительные авантюры Волошина, а порядочная коммерция, солидное дело. Экспортно–импортная фирма с оптовыми торговыми операциями. Уважаемое представительство фирмы в городе Ницце.

В нынешней ситуации нужнее инженер Арбенов.

Из этого Вяземский теперь и будет исходить в дальнейших своих планах.

Встреча с инженером состоялась на следующий день. Похоже, что дела у Арбенова складывались удачнее, чем у князя. К кафе он снова подъехал на таксомоторе и щедро одарил водителя чаевыми.

– Да, князь, – охотно подтвердил инженер догадку Вяземского. – Вчера я имел беседу в адвокатской конторе Марселя. Там берутся выполнить все юридические формальности, необходимые для получения груза.

– И много времени займут формальности?

– Уверяют, что две–три недели… Ещё рюмку перно. За наши успехи, князь. Кроме адвокатской конторы я побывал в марсельском отделении банка «Лионский кредит». Как только формально будут подтверждены мои права на груз, банк найдет возможность предоставить под залог крупную ссуду. Коносаменты я уже извлек из сейфа и передал адвокатской конторе. Всё складывается удачно, господин Вяземский. Ваши друзья, надеюсь, освободились от чрезвычайных и неотложных дел?

– Вполне, – буркнул Вяземский, ощущая на себе насмешливый взгляд инженера Арбенова. Наверняка инженер вчера схватил охапку вечерних газет в надежде увидеть там сенсационную заметку. Однако её не оказалось, и теперь он мог задавать ехидные вопросы.

Вяземский не собирался посвящать Арбенова во все злоключения вчерашнего дня, но новая бутылка, которую инженер предложил распить за успехи будущей экспортно–импортной фирмы, развязала язык. Через час инженер Арбенов знал все подробности поездки на черном «рошэ». В порыве откровенности Вяземский поведал даже о ссоре со штаб–ротмистром, который заявил, что уезжает в Париж к Кутепову.

«Боевик решил искать нового хозяина, – подумал чекист Кулагин. – В кутеповском РОВСе Эльвенгрен будет много опаснее…»

Приманка в виде будущей экспортно–импортной фирмы не сработала для штаб–ротмистра. Может быть, сказались особенности характера Эльвенгрена, его повышенная настороженность, стремление избегать контактов с малознакомыми людьми? А может быть, все обстояло проще – боевику оказалось важнее присвоить три тысячи франков и убраться к Кутепову. Если это верно, значит, в финансовом отношении Эльвенгрен сидит на мели. Обо всём этом нужно немедленно сообщить Крауминю. Штаб–ротмистра нельзя упускать из виду. Это опасный и решительный враг.

Эльвенгрен уходил, ещё не зная, что торопится к собственному концу. Встретив штаб–ротмистра с распростертыми объятиями, Кутепов тут же перепродаст боевика представителю одной из разведок полковнику Франку, готовящему крупную диверсию на советской земле. Эльвенгрен уедет в Эстонию, где известный диверсант Падерна налаживал переброску через границу материалов для взрыва водопроводной станции в Ленинграде.

Чекисты внимательно следили за действиями диверсантов и держали под контролем их «окна» на границе. Когда взрывчатка была переброшена, все двадцать участников группы Падерны были схвачены с поличным.

Подлинный характер штаб–ротмистра оказался на поверку не таким уж боевым. Попав под арест, он начал лихорадочно спасать жизнь трусливыми признаниями и фальшивой искренностью. Выдавал всех, кого, только мог, рассказывал о связях, об организации диверсионной работы эмигрантских групп, называл фамилии, адреса, систему явок. Слезливо каялся в собственных «прегрешениях». Знал Эльвенгрен много и рассказывал не утаивая, но «прегрешения» его были такими, что и самое искреннее раскаяние не могло освободить боевика от заслуженного наказания.

– Эльвенгрен трясся от страха, – зло продолжал Вяземский. – Упустил Чичерина из–под самого носа. Сорвал операцию…

Инженер Арбенов согласно кивал, подливая в рюмку князю, и поддакивал. Было очевидно, что Волошин и Вяземский будут теперь, дружно спихивать неудачу на уехавшего Эльвенгреда.

– Хорошо, будем считать, что такие, как Эльвенгрен, не подходят для работы в экспортно–импортной фирме… Но генерал Волошин оказался молодцом?

– Несомненно… Волошина я знаю больше двадцати лет. Кстати, господин Арбенов, как вы отнесетесь к знакомству с генералом? Я бы мог представить вас моему однокашнику по Пажескому корпусу.

Арбенов задумчиво крутил в пальцах тонконогую рюмку.

А в груди радостно бухало вдруг разгорячившееся сердце.

Наконец–то! Наконец–то Волошин. Тот, кто больше всех нужен сейчас Кулагину. Оправдалась выдержка. Оправдалась ставка на Вяземского.

Но радость нельзя было показывать.

– Я уже говорил, князь, что политика меня не интересует. Судя по вашим рассказам, Волошин интересный и порядочный человек, но наши деловые устремления так расходятся…

– Вы ошибаетесь, господин Арбенов, – торопливо возразил Вяземский. – Конечно, интересы генерала лежат в области политики. Но подумайте, как могли бы помочь экспортно–импортной фирме люди с такими связями и влиянием, как Волошин.

Инженер вынужден был согласиться с убедительными доводами Вяземского, и через несколько дней знакомство его с генералом состоялось.

Более того, Вяземский оказался прав, убеждая в полезности знакомства. При очередной поездке в адвокатскую контору выяснилось, что выполнение юридических формальностей в отношении груза – дело не такое простое, как поначалу уверял Арбенова почтенный метр Лежен. Виной тому был финский паспорт Арбенова, ограничивающий, к сожалению, возможности русского инженера быть принятым в самых высоких административных инстанциях. Кроме того, владельцы пакгаузов, где лежал груз, снятый с «Дюка Ришелье», требовали уплатить за хранение явно несоразмерную с фактическими затратами сумму, насчитав на основной платеж проценты, пени за просрочку, страховые и прочие суммы.

Генерал Волошин заверил расстроенного Арбенова, что употребит имеющиеся у него в Париже личные связи, чтобы помочь распутать этот клубочек. За будущие услуги генерал попросил три процента комиссионных со стоимости груза. Арбенов предложил один процент в будущем и тысячу франков задатка наличными. Волошин сразу же согласился. Вяземский доверительно сообщил инженеру, что генерал доволен их знакомством и в будущем, когда князь станет возглавлять ниццкое отделение экспортно–импортной фирмы, Волошин не прочь получить в порядке переуступки права владения портовый бар, с которым князю наверняка будет и обременительно и несолидно заниматься в его новом положении.

– Но ведь Волошин находится при дворе Кирилла Владимировича?

– Он найдет кого–нибудь, кто будет стоять за здешней стойкой, – объяснил Вяземский, помолчал и добавил: – Кирилл Владимирович весьма стеснен в средствах… Сейчас умных людей кормит не политика, а коммерция.

«Двор» в Ницце требовал твердой руки, и Виктория Федоровна все больше приходила к мысли, что именно ей нужно подтянуть слабеющие бразды «императорского» правления. Не зря же на русском престоле не раз восседали женщины. Умная и волевая женщина стоит порой много больше, чем десяток растерянных мужчин.

Провал операции расстроил Викторию Федоровну, но она не пала духом. Наоборот, неудача вызвала у неё прилив энергии. Она теперь понимала, что наспех сколоченная группа боевиков никогда не достигнет успеха в активных действиях. Для этого нужна постоянная организация, тщательная подготовка, надежные и проверенные люди.

– Опять николаевские пасквили? – раздраженно спросила Виктория Федоровна, когда на веранде за полосатыми маркизами, колыхавшимися от морского бриза, генерал Волошин делал очередной доклад «их величеству». – Этот самозванец так и не успокаивается. Всё ещё хочет въехать в Москву на белом коне и короноваться в Успенском соборе?

– Его поддерживают офицерские круги, а главное, РОВС, – почтительно напомнил Волошин. – На газеты николаевцы не жалеют денег. Нападки в печати усиливаются.

– Особа императора Кирилла Первого выше грязных газетных инсинуаций, организуемых николаевцами. Вместо того чтобы воевать с комиссарами, поправшими святую русскую землю, нападают на того, кто принял высокий титул в трудное для государства время. Это же неслыханное безрассудство…

– Но мы не можем оставлять без ответа такие оскорбительные нападки, ваше величество.

– Мы и не оставим, генерал, – ответила Виктория Федоровна, и по гону, каким были сказаны слова, Волошин понял, что ему не придется скупиться на газетчиков. – Наш долг защитить авторитет двора от оскорбительных наветов. Но не это сейчас главное… Эльвенгрен, безусловно, повинен в провале операции. Но надо учесть, что при её подготовке были допущены серьезные организационные промахи.

– Позвольте, ваше величество…

– Успокойтесь, Волошин. Я ведь не говорю, что промахи допущены вами. Наши активные действия не могут быть эпизодическими, генерал. Нужна группа, ещё лучше – несколько групп, находящихся в постоянной готовности к активным действиям. На вас возлагается поиск людей, их тщательная проверка и организация таких групп.

– Люди будут, ваше величество. Однако мне представляется, что нельзя рассчитывать на новый приезд Чичерина в Ниццу.

– Кроме Чичерина сыщутся и иные объекты наших интересов. Красных комиссаров, к несчастью, становится всё больше, и активность их возрастает. И потом – почему мы должны ограничиваться только Ривьерой? Европа велика, генерал, да и наши группы не будут носить только ударный характер. Мы поставим перед ними более широкие задачи и свяжем с организацией Кутепова.

– Но там николаевцы, ваше величество.

– Знаю, генерал, и не собираюсь поступаться нашими политическими принципами и законом о престолонаследии. Но манифесты остаются только манифестами, а наши группы будут той реальностью, которую Кутепов, надеюсь, не оставит без внимания. Активные люди нужны всем.

– Безусловно, ваше величество, – с готовностью согласился Волошин. – Но всё это потребует значительных дополнительных затрат.

– Это моя забота, генерал, – с покровительственной улыбкой ответила Виктория Федоровна. Женский ум умеет приметить то, мимо чего равнодушно пройдет сотня мужчин. И в том нет удивительного, поскольку ценность вещей и явлений испокон веков несколько различно воспринимается полами.

Мысль, посетившая Викторию Федоровну, была настолько проста и логична, что Кирилл Владимирович поначалу оторопел, выслушав предложение «императрицы».

– Мы имеем полное право жаловать подданным титулы, награды и должности. Я предлагаю пожаловать титул княгини Донской госпоже Детердинг.

– То есть как княгини Донской? – одолев замешательство, спросил Кирилл Владимирович. – Почему Донской?

– Потому что госпожа Детердинг русская по происхождению, и родом она с Дона, из донских казачек. Нельзя же её именовать в титуле Пензенской или, например, Саратовской.

– Ты права, – согласился «император». – Именно Донской. Княгиня Донская… Это величественно звучит. Титул, данный госпоже законным императором Российским Кириллом Первым… Генерал, немедленно подготовьте рескрипт для опубликования в печати. За особые заслуги перед отечеством и так далее… даруем. Какая восхитительная мысль – даровать подданным титулы и награды!

– Не только титулы и награды, мой друг, – мягко, но настойчиво дополнила супруга. – Но и должности, назначать министров и их товарищей из числа тех, кто доказал нам свою преданность.

– Генерал–губернаторов, начальников департаментов, членов сената, суда, совета государственногр банка, – торопливо принялся подсказывать Волошин должности, достойные «императорского» внимания.

Госпожа Детердинг, супруга нефтяника–миллиардера, была искренне тронута вниманием и «высокой императорской милостью». На пышной церемонии она с благодарностью приняла княжеский титул, о чем было широко оповещено в прессе.

Касса Виктории Федоровны получила наконец долгожданное подкрепление, за счет которого можно было покрыть дополнительные затраты на организацию ударных групп.

Вскоре после этого на «высочайшее» имя поступило прошение от бывшего камер–юнкера барона Миткера. Жалуясь на несправедливое отношение к нему бывшего императора, преданный слуга престола молил «Кирилла Первого» исправить ошибку и одарить барона монаршей милостью.

По совету Волошина престарелый камер–юнкер высочайшим повелением получил назначение на пост тамбовского вице–губернатора.

Это «высочайшее повеление» также было опубликовано в газетах, и прошения от лиц, жаждущих титулов и монаршей милости, стали приходить всё чаще и чаще.

«Двор Кирилла Первого» начал обретать известность и значимость. Женский ум Виктории Федоровны отыскал–таки точку опоры – человеческое тщеславие.

Почтенный метр Лежен оказался оптимистом – доказать права на груз было делом непростым. Вместе с представителем адвокатской конторы Арбенову пришлось чуть ли не каждую неделю ездить в Париж, чтобы лично присутствовать на томительных заседаниях арбитражных, страховых и прочих инстанций, отвечать на многочисленные вопросы, подписывать заявления, ходатайства и апелляции, убеждать, доказывать, заполнять объемистые официальные бланки.

Поездки в Париж «скрашивали» встречи с генералом Волошиным, который теперь тоже часто наведывался в столицу. Генерал помнил об уговоре насчет комиссионных за содействие в получении груза и честно отрабатывал тысячу франков, полученную наличными. Он охотно давал Арбенову адреса и телефоны своих парижских знакомых, которые могли оказаться полезными инженеру в его утомительных хождениях по инстанциям.

Арбенов встречался, разговаривал. Дело с коносаментами продвигалось туго, но духом инженер не падал.

– Не сразу Москва строилась, – напористо говорил он при встречах с Волошиным. – Такой лакомый кусок я всё равно никому не отдам. Вчера мы с адвокатом подали новую апелляцию. Как бы французы ни крутили, коносаменты находятся у меня. Этот факт им не опровергнуть. Не осмелятся же они создать прецедент недоверия к владельцу основного документа по морским перевозкам. Сами на этом суку сидят, зачем же им его подпиливать?

– Упорный у вас характер, господин Арбенов.

– На себя в этом отношении, господин генерал, вам тоже не следует обижаться.

– Да, с Миллером я уже столковался, – довольно усмехался Волошин.

– Надеюсь, что скоро и Кутепова удастся убедить.

– Кто сам не убедится, того не убедишь.

– Именно на это я и рассчитываю. Жизнь убедит этого твердолобого выскочку в необходимости совместных действий. Подумать только – бывший юнкер из олонецких мещан отказывает во встрече доверенному представителю его императорского величества… Это всё работа николаевцев. Так я вчера и информировал двор.

– Я понимаю вас, генерал. Поведение Кутепова становится уже оскорбительным для престижа императора… Сегодня я опять читал совершенно возмутительную статью николаевцев. Разнузданные клеветнические выпады по отношению к особе императора! Простите, генерал, но я не понимаю терпимости двора к подобным газетным публикациям…

Волошин немедленно записывал наименование оскорбительной публикации в памятный блокнотик.

Кулагин сам прибавил себе работы. Теперь каждый день он тщательно просматривал вороха французских и эмигрантских газет и обо всех николаевских публикациях, какие удавалось отыскать, он с возмущенными комментариями сообщал Волошину. Генерал немедленно докладывал Виктории Федоровне о нетерпимой клевете на «императорскую чету», и вскоре в прессе появлялась пространная отповедь кирилловцев, на которую тут же откликались оскорбленные сторонники великого князя Николая Николаевича. В газетной полемике выбалтывались секреты.

После доверительных разговоров за мужским ужином инженер Арбенов, уединившись в гостиничном номере, исписывал столбиками цифр узкие полоски тонкой бумаги. Потом во время прогулок по Парижу забредал в известный ему книжный магазин.

– «…Ударным группам придается постоянный характер… В Каннах создан штаб с отделами. Руководит штабом капитан второго ранга Графф…» – читал Вячеслав Рудольфович очередное сообщение. – Молодец Кулагин. Именно так и следует работать. Без суеты и треска.

Менжинский был доволен, что не ошибся в выборе кандидатуры для проведения операции «Ривьера». Она была выполнена успешно. В логове кирилловцев имелись теперь глаза чекистов. Зоркие, примечающие каждый шаг.

За окном был тихий и теплый день, какие выпадают в то время, когда откняжит август, а сентябрь ещё не наберет осенней хмурости и силы, не собьет в небе низкие, набухающие дождем тучи, а лишь несмело тронет первой позолотой лист на березах.

Извозчик, сняв картуз, поил в фонтане на Лубянской площади лошадь. Косматую, в рыжих подпалинах. Лошадь довольно фыркала, звякала уздечкой, вскидывая голову, и снова припадала к воде.

Табачный дым сизыми струйками уплывал в распахнутое окно.

Шествия на Сухаревку явно поубавились. Страна, как выздоравливающий, одолевший болезнь человек, оправлялась от лихих годин. Сегодня Менжинский с удовлетворением прочитал в газете, что биржи труда преобразуются в подотделы рабочей силы при соответствующих Советах, что этим подотделам требуются для направления на работы инженеры, техники, путейцы, опытные металлисты и особенно строители.

 

Николай Агаянц. Дело о бананах

 

 

ГЛАВА I

[3]

– Я закрыла, я закрыла! Кон мой.

Три старые метиски играли в лото, пристроившись прямо на земле у входа в лачугу, сколоченную из фанеры и ржавой жести. Такие же хибары кособочились средь чахлых пальм и широколистых банановых кустов, потускневших от едкого зноя и пыли. «Плайита» (пляжик) – так назывался этот район Колона. Но от пляжа тут был разве что прибрежный белый песок, на котором неприглядные строения выглядели как мусор, оставленный на суше морским отливом.

Старухи оторвались от игры. Примолкли. Удивленно уставились на Иселя. Глазами ощупали дорогой костюм из тропикаля, яркий галстук, до блеска начищенные башмаки.

– Будет пялиться на франта. Хосефина! Я тебе говорю. Твоя очередь.

– Сорок пять! Два! Семнадцать!

Исель Прьето завернул за угол. Быстро направился к бодеге «Трианон», распахнул дверь и увидел настороженные взгляды парней, которые потягивали тростниковую водку у деревянной стойки.

– Что вам угодно, сэр? – на ломаном английском спросил хозяин. Иселя частенько принимали за янки из Зоны: голубоглазый и светловолосый, он меньше всего походил на панамца.

– Вы не Маноло? – по–испански спросил Прьето.

– Да, сеньор. Чем могу быть полезен?

– Потолковать бы нужно. – Исель покосился в сторону парней, всё так же настороженно смотревших на чужака. – Дело есть.

– Пройдемте в мой офис, – без особого энтузиазма отозвался хозяин «Трианона». Не торопясь вытер руки захватанным полотенцем. Убрал со стойки початую бутылку. Запер кассу.

«Офис» оказался тесным чуланом. Маноло предложил посетителю единственный табурет, а сам взгромоздился на мешок не то с фасолью, не то с рисом (как и во всякой бодеге, в «Трианоне» подавали спиртное и продавали продукты).

– Я из полиции…

– Что вас носит спозаранку? – буркнул Маноло. – Я всё рассказал вчера сержанту Рамосу. Обычная поножовщина.

Начальник полицейского участка «Плайиты» и впрямь опросил свидетелей сразу после происшествия. Но сделал это весьма поверхностно. Сержант не знал, да и откуда ему было знать, какое значение случившемуся могут придать в столице. В Сьюдад–де–Панама.

– А теперь расскажете мне. И поподробнее.

Понукаемый вопросами капитана Иселя Прьето, несловоохотливый Маноло выложил всё или почти всё, что ему было известно.

Фредди – его знали в «Плайите» только по имени – выходец с Барбадоса. Таких много в Колоне: барбадосцев и прочих вестиндцев. Американцы охотно нанимают негров из Вест–Индии на самую тяжелую, плохо оплачиваемую работу. Удобно: неприхотливы они, и английский для них – родной язык. Этот тоже начинал простым грузчиком в Зоне канала. Но очень скоро пошел в гору. Стал «тимлидером», старшим в бригаде. Холуйствовал, наушничал, выслуживался как мог. Втерся в доверие к боссам. И года два назад кто–то из янки устроил его на работу в компанию «Чирики лэнд». На теплое местечко. («Чем уж там занимался Фредди, один бог ведает. Но деньги зашибал немалые. Его девчонка – Ксиомара – рассказывала. Он ей писал, приветы передавал с оказией, а то и подарки слал…»)

19 мая, в воскресенье, Фредди приехал в Колон и около десяти вечера завалился в «Трианон». Всегда скандальный и задиристый, был он на этот раз непривычно сдержан. Посмотрел молча на Ксиомару, которая стояла в обнимку с Уго Санабария. Раскурил сигару и тихо сказал своей ветреной возлюбленной: «Развлекаешься, значит? А я думал, что ждешь меня…» Та освободилась от объятий Уго и ринулась было к Фредди, да новый дружок удержал её. Может, всё и обошлось бы. Барбадосец сплюнул и пошел к выходу. Конечно, обошлось бы, но Уго – тщедушный недомерок – распетушился и крикнул вдогонку: «Проваливай отсюда, чернозадый. Вали, вали и больше мне не попадайся!» Фредди – на него страшно было глядеть в эту минуту – круто развернулся. Здоровенными своими кулачищами он размазал бы мозгляка по стене, да напоролся на нож. Нож по самую рукоятку вошел в горло. Фредди рухнул замертво. В поднявшейся суматохе Уго удалось убежать.

– Прячется где–нибудь неподалеку, у одной из своих девок. Его вам нетрудно будет разыскать.

Искать убийцу? Пусть этим занимается местная полиция. Капитан Прьето не для того был послан в Колон. Его интересовал убитый.

– Скажите–ка, Маноло, как быстрее пройти к Ксиомаре? – спросил он хозяина бодеги.

Капитану повезло. Он застал девушку дома.

Повезло вдвойне: застал её одну, а не с очередным клиентом. Простоволосая, заспанная, в дешевом ситцевом халатике, она всё равно была весьма и весьма хороша собой.

– Зря пришел, красавчик. Я сегодня и завтра гостей не принимаю. У меня выходной по причине траура – любимый скончался. – Трагическим изломом бровей Ксиомара изобразила глубокую скорбь. – Или ты из полиции? Тогда тем более тебе нечего здесь делать. С легавыми у меня разговор короткий!

Исель понял, что ему лучше не скрывать, кто он такой, – иначе от девицы действительно ничего не добьешься.

– Капитан контрразведки Национальной гвардии Прьето. Придется вам рассказать всё о вашем приятеле. О Фредди,

– Чего теперь о нём рассказывать! Убит человек…

– Вы переписывались с ним?

– Да, письма я от него получала. Нечасто, правда. Ко дню ангела, к рождеству да на пасху.

– Сохранились они?

– Конечно. Они дороги мне. Мы же собирались обвенчаться к Новому году. Я бы подзаработала к этому времени. Да и ему подвернулось выгодное дельце…

– Какое?

– Этого я не знаю.

– Покажите письма.

– Сейчас, капитан. Секундочку.

В жестяной коробке из–под печенья покоились перевязанные розовой ленточкой письма и открытки. Послания Фредди были немногословны. Приветы. Туманные намеки на преуспевание в жизни. Корявые признания в любви и неуклюжие нежности.

Из фирменного конверта с эмблемой банановой компании «Чирики лэнд» контрразведчик извлек цветную фотографию. На ней – группа джентльменов в белых смокингах, при бабочках. Явно американцы. Они развалились, блаженно улыбаясь, в плетеных креслах. Во втором ряду – почтительным полукольцом – выстроились люди, одетые попроще. Крайний слева отмечен крестиком («Вот он – мой Фредди!» – всхлипнула Ксиомара), крестиком отмечен и пожилой господин в самом центре белых смокингов. «Мистер Уэстли» – накарябано рукой убитого барбадосца. Эта же фамилия, с добавлением титула (вице–президент «Чирики лэнд»), стояла под поздравлением на рождественской открытке, адресованной «уважаемому мистеру Ф. Стрэнду». Подобные стереотипные поздравления вручаются к праздникам всем служащим крупных фирм. Тем не менее хвастливый Фредди не преминул переслать открытку невесте и ещё приписал: «Гляди, как меня ценит шеф. Шутка сказать – я теперь правая рука начальника охранного отряда компании».

Провожая капитана Прьето до дверей, Ксиомара, взбудораженная воспоминаниями, вновь прослезилась:

– Виновата я перед Фредди. Обещала бросить это занятие, да очень хотелось подкопить денег побольше к свадьбе… – И без всякого перехода: – А вы заглядывайте ко мне, капитан. Не пожалеете.

– Ладно, ладно! Учти, Ксиомара, о том, что у тебя побывали из контрразведки, никому ни слова. Придержи язык за зубами…

– Да что вы! Как можно? И без того неприятностей хватает.

«Джип», предоставленный в распоряжение столичного офицера начальником местного отдела контрразведки, стоял там, где его бросил Исель. Он не очень хорошо ориентировался в городе и, направляясь на встречу с майором Бенавидесом, минут сорок колесил по улицам и переулкам Колона.

– Признаться, я уже не надеялся увидеть вас сегодня, капитан. Пора обедать. Составите мне компанию? Рядом есть славный ресторанчик. – Ансельмо Бенавидес был приветлив и радушен. Рассеченные шрамом губы добро улыбались.

– Охотно. Я здорово проголодался. Но сперва дайте–ка мне ещё раз взглянуть на записку, найденную у Фредди.

Майор открыл сейф, порылся в нём и достал непромокаемый пластиковый пакет, обнаруженный в подкладке пиджака убитого, когда полицейские сдавали труп в морг. Квадрат плотной бумаги лег на письменный стол. Всего несколько строк, отпечатанных на машинке по–английски. Ни даты. Ни обращения. Ни подписи.

 

ГЛАВА II

В ночь на понедельник 20 мая Иселя Прьето разбудил телефонный звонок.

– Говорит дежурный по департаменту Хе–дос лейтенант Эрмес Арнульфо Пуэбла. Вам надлежит немедленно прибыть к полковнику.

Прьето взглянул на часы: стрелки показывали ровно три. Рановато начиналась рабочая неделя.

– Лейтенант, что–нибудь чрезвычайное?

– Узнаете у шефа. Машину прислать?

– Благодарю. Доберусь на своей.

Полковник Бартоломео Монтехо, начальник Хе–дос (департамента контрразведки панамской Национальной гвардии), молча кивнул, когда Исель доложил о прибытии, протянул бланк телефонограммы:

– Прочтите. Полчаса назад получили из Колона. Да сядьте же, наконец.

СРОЧНО СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО.

ПОЛКОВНИКУ МОНТЕХО.

ВЧЕРА, В ВОСКРЕСЕНЬЕ, В ПРИГОРОДЕ КОЛОНА В СЛУЧАЙНОИ ДРАКЕ УБИТ НЕКИЙ ФРЕДДИ, ПРЕДПОЛОЖИТЕЛЬНО – СЛУЖАЩИЙ «ЧИРИКИ ЛЭНД». В ПОДКЛАДКЕ ПИДЖАКА УБИТОГО ОБНАРУЖЕНО ПИСЬМО НА АНГЛИЙСКОМ ЯЗЫКЕ ПЕРЕВОД ТЕКСТА СЛЕДУЕТ НИЖЕ:

«ПЕРЕДАЙТЕ ГОСТЯМ: БОЛЬШАЯ ОХОТА В ПАНАМЕ, КОСТА–РИКЕ И ГОНДУРАСЕ НАЧНЕТСЯ В БЛИЖАИШЕЕ ВРЕМЯ ДЛЯ ВАС СООБЩАЕМ – ОПЫТНЫЕ ЕГЕРЯ НАНЯТЫ В ШТАТАХ И ЕВРОПЕ. ПОЛУЧЕННЫЙ ОТ ВАС ОТЧЕТ О ПОПЫТКАХ СОЗДАНИЯ ОХОТНИЧЬЕГО КЛУБА ОБЕСКУРАЖИВАЕТ: СКОЛЬКО МОЖНО ТЯНУТЬ С ЭТИМ? В КОНЦЕ МАЯ, НАЧАЛЕ ИЮНЯ СЮДА ВЫЕЗЖАЕТ ИНСТРУКТОР ИЗ ААА».

ЖДЕМ ВАШИХ УКАЗАНИЙ. МАЙОР АНСЕЛЬМО БЕНАВИДЕС.

Исель дважды прочел телефонограмму. Отложил её в сторону. Полковник прихлопнул листок ладонью:

– Ваши соображения, капитан?

О какой «большой охоте» шла речь в перехваченном послании, догадаться было несложно. Особенно им – офицерам контрразведки, прошедшим, как и все военные, обязательную выучку в диверсионно–десантной школе американского Форт–Шермана, в Зоне канала. Из них тоже хотели сделать «егерей». Для травли всех, кто неугоден хозяевам «Чирики лэнд» и других монополий. Да, догадаться, о чём шла речь, не составляло особого груда. Поэтому Исель ответил коротко:

– Очередной заговор. И, судя по всему, связанный с бананами.

– Верно! Простить не могут, что наши три республики повысили налог на экспорт бананов. Похоже, что эти «охотнички» замышляют свержение правительств. В общем, дело серьезное. Надо его распутывать. Срочно выезжайте в Колон ближайшим поездом. Постарайтесь на месте разобраться в этой темной истории с… Как его?

– Фредди.

– Да, с Фредди. Действуйте по своему усмотрению.

– Прошу прощения, как вы думаете, господин полковник, что означают три А в письме?

– Уж, разумеется, не Американскую Автомобильную Ассоциацию шоферов–любителей.

– Но террористическая организация «Три А» орудует в Аргентине, а не в Центральной Америке…

– Этим вам тоже предстоит заняться. Так же, как и выяснением, кто такие «гости». Ясно?

– Так точно.

Разговор с шефом пришел на память капитану Прьето в самолете, когда он, завершив в Колоне все свои дела, вылетел в город Давид, административный центр провинции Чирики. Вспомнилась ему и беседа с майором Ансельмо Бенавидесом в тихом ресторанчике с громким названием «Васко Нуньес де Бальбоа». За обедом тог сообщил ему, что в воскресенье, часов за семь до убийства, Фредди видели с Гарри Гольдманом, сотрудником резидентуры ЦРУ в Зоне. Скорее всего, Гарри и передал барбадосцу тайное послание в пластиковом пакете.

В Давиде прямо с аэродрома капитан проехал на вокзал и взял билет до Пуэрто–Армуэльеса, столицы бананового королевства янки – «Чирики лэнд». В сумерки, когда поезд добрался до места назначения, Исель, не смыкавший глаз вторые сутки, снял номер в лучшей гостинице города на имя сеньора Фаусто Гомеса и завалился спать.

Ранним утром – не было ещё и пяти – он отправился пешком в Сильвер–сити, как называли квартал служащих компании «Чирики лэнд». Служащих второго сорта – панамцев.

Главная улица, повторяя очертания побережья, тянулась к порту. Справа – дома. Слева – океан. Дома деревянные, крепкие, двухэтажные, под цинковыми крышами. Но скучные, стандартные, словно спичечные коробки.

Сверив номер нужного дома по адресу, списанному у Ксиомары с рождественской открытки, Исель поправит кобуру под мышкой и зашел в нужный ему подъезд. Замер, прислушался – тишина. Осторожно, чтобы не скрипнули деревянные ступеньки, поднялся на второй этаж. Снова прислушался. В квартире справа заплакал ребенок. Капитан попробовал один из ключей, найденных у покойного барбадосца. Повезло! – тот самый. Притворив за собой дверь, Прьето прислонился к косяку и с минуту стоял не шевелясь. Потом вынул из кобуры кольт и, мягко ступая, пересек гостиную. Вгляделся в темноту крохотной спальни. Никого! Сунул пистолет в карман, чуть–чуть отодвинул в сторону тяжелую, пропахшую пылью штору, осмотрелся.

Высокий пружинный матрац на ножках, застеленный махровым застиранным покрывалом. Рядом – стул и недопитая бутылка ямайского рома на нем. Створки стенного шкафа распахнуты: костюмная пара, линялые джинсы, рубашки, носки; на верхней полке – немного белья.

Капитан перевернул квартиру вверх дном. Ничего заслуживающего внимания. Напоследок заглянул в тесную обшарпанную кухоньку.

Звякнул, зазвонил раздраженно телефон в гостиной («Ищут Фредди? Забеспокоились. Наверное, вчера ещё ждали его из Колона…») Неловко повернувшись, Исель зацепил локтем стоявшую на подоконнике квадратную фаянсовую банку, в каких хозяйки держат соль, крупы или разные специи. Она глухо грохнулась об пол и разлетелась на куски. («Проклятье! Как бы не всполошить соседей».) Впрочем, на случай подобных неожиданностей контрразведчик прихватил с собой удостоверение сотрудника частного сыскного агентства. Если потребуется, можно объяснить, что, дескать, по поручению убитой горем невесты барбадосца, он – детектив Фаусто Гомес – расследует обстоятельства гибели мистера Стрэнда. Однако объясняться ни с кем не пришлось.

Дом постепенно пробуждался, полнился невнятными звуками. Звон разбившейся банки потонул в этом шуме. Исель нагнулся: среди черепков валялась туго свернутая пачка бумаг, обтянутая резинкой, – ежемесячные банковские уведомления о состоянии лицевого счета Фредерика Гарольда Стрэнда. Сбережения скромного служащего «Чирики лэнд» росли регулярно, но помалу. А в апреле – скачок. К ранее накопленной тысяче долларов сразу добавилась ещё одна. («За выгодное дельце», которое поминала простодушная Ксиомара?») На обороте апрельского извещения из банка безграмотным почерком Фредди – огрызками слов, впопыхах выведено: «17 в дес. нужно встр. гос. сэра Уэстли сеньоров Ауг. Менд. и Пе. Лар.».

 

ГЛАВА III

Обнесенная толстой чугунной цепью просторная площадка была забита машинами разных марок и возрастов. Неоновая вывеска, горевшая круглые сутки над стеклянным павильоном конторы, возвещала: «Герц. Прокат легковых автомобилей».

– Мне необходим восьмицилиндровый «катлас». Обязательно с кондиционером и телефоном.

– На какой срок оформить, сеньор? – угодливо поинтересовался тщедушный человечек в фирменной фуражке.

– Пока на сутки. А там видно будет.

Исель расплатился. Он мог бы, конечно, обойтись более дешевым автомобилем. И уж во всяком случае – без кондиционера. Но что поделаешь, если телефоны устанавливают только в лимузинах высшего класса!

По кривым узким улочкам Прьето медленно выехал к порту, который не миновать, если хочешь попасть в Гоулд–ролл. Подъемные краны бросали и бросали огромные связки отборных бананов в ненасытные трюмы пароходов. Под погрузкой стояли транспорты «Большого белого флота» – собственности «Чирики лэнд». Рядом с пирсами теснились складские помещения, а дальше – дома докеров. У перекрестков чадили жаровни торговцев маисовыми лепешками и бататом. Из раскрытых настежь бильярдных доносился сухой перестук шаров.

За последним молом, за поросшими невзрачным кустарником дюнами дорога уходила в сельву: джунгли плотной стеной отделяли Пуэрто–Армуэльес от банановых плантаций. «Катлас» свернул на шоссе, ведущее к поселку Гоулд–ролл.

Солнце, разрывая тучи, обдавало жаром. Капитан поднял стекла в машине, включил кондиционер и, притормозив у обочины, набрал номер лейтенанта Яньеса:

– Алло, старина!

– Исель? Да, я предупрежден о твоем приезде. Где же ты?

– Об этом после, Фелисиано.

Прьето попросил срочно установить личность интересующих его сеньоров Ауг. Менд. и Пе. Лар., которые, похоже, наведались к мистеру Уэстли в минувшую пятницу 17 мая, сообщил номер телефона в своей машине и снова тронулся в путь.

Гоулд–ролл привольно разлегся на зеленых ухоженных холмах. Особняки и виллы, окруженные фруктовыми садами. Теннисные корты и площадки для гольфа. Бассейны и дорожки для верховой езды. Фонтаны, уютные беседки. Клумбы, клумбы, клумбы – много цветов. В этом поселке компании «Чирики лэнд» жили только служащие первого сорта. Американцы.

Исель оставил автомобиль на стоянке возле единственного в поселке многоэтажного здания. Штаб–квартира монополии была построена в стиле худших образцов современной архитектуры: унылый параллелепипед, устремленный в небо, сплошь бетон и стекло.

Из глубины прохладного холла с черными мраморными колоннами к входящим неприметно, но зорко присматривалась миловидная брюнетка в элегантном форменном платье. Вроде бы и не охрана, но постороннему мимо неё никак не проскользнуть. Понимая это, капитан сам обратился к девушке за столиком:

– Добрый день, дорогуша. А что, мистер Уэстли нынче у себя? Мне позарез надобно свидеться с ним. Доложите, лапочка, что Фаусто Гомес, частный детектив из Колона, желает поговорить с мистером Уэстли. По делу Фредди Стрэнда.

От бесцеремонной напористости провинциального сыщика, каким предстал перед ней Исель, девушка слегка опешила, но не показала виду.

– Вы уверены, сеньор, что по вашему вопросу следует беспокоить вице–президента компании?

– Уверен. Докладывайте!

Узкая холёная рука легла на клавиши селектора:

– Хэлло, Лесли! Передай шефу, что здесь, внизу, ожидает приема некто Фаусто Гомес из Колона. У него какое–то дело в связи с Фредди Стрэндом.

После непродолжительной паузы селектор щелкнул и мелодично проворковал:

– Пожалуйста, пропусти этого джентльмена, Кристина.

– Прошу вас, поднимитесь на десятый этаж, – сказала невозмутимая привратница бананового королевства.

– Вот видите, Кристи? А вы, милая, сомневались. – Подмигнув девушке, «детектив» вразвалочку зашагал к лифтам.

В приемной вице–президента «Чирики лэнд» капитан не задержался: секретарша сразу же провела его к мистеру Уэстли.

Хозяин кабинета сидел за столом, повернувшись вполоборота к широченному – во всю стену – окну, за которым виднелись изумрудные квадраты банановых плантаций и дальние отроги кряжа Верагуа. Он сосредоточенно попыхивал трубкой: сладковатый аромат «Амфоры» плыл по комнате. Мистер Уэстли приторно улыбнулся и приглашающе повел пухлой ладошкой в сторону кресла.

Фаусто Гомес объяснил: он нанят невестой покойного Фредди Стрэнда.

– Покойного, вы сказали?

– Да, его зарезали 19 мая в Колоне.

«Детектив» поведал, нудно, с отступлениями и многими подробностями, о поножовщине в бодеге «Трианон», о том, что труп убитого был доставлен из «Пдайиты» в городской морг, а личные вещи находятся теперь в полицейском управлении у следователя.

– Пиджак клетчатый, почти неношеный, рубашка желтая, галстук, запонки позолоченные с фальшивыми топазами… – Мистер Уэстли покорно и внимательно слушал, трубка его погасла, но он, крепко прикусив мундштук, не выпускал её изо рта.

– Я прихватил, сэр, копию полной описи одежды и всего, что было обнаружено у вашего служащего.

– Позвольте ознакомиться? – протянул руку вице–президент. Прищурившись, пробежал глазами список, и – ровным, бесцветным голосом: – Больше у него ничего не нашли?

– Что вы имеете в виду, сэр?

– Ну, скажем, более или менее крупной суммы денег или чека на предъявителя. Здесь упоминаются только тридцать два доллара с мелочью. А ведь бедняга собирался побывать у себя на родине. На Барбадосе. Последние полгода Фредерик Стрэнд замещал у нас свалившегося с лихорадкой начальника охраны, и я хорошо помню, что сам подписывал разрешение на отпуск…

– Увы, сэр! Если верить полицейским, никакой крупной суммы или чека при покойнике не найдено, хотя моя клиентка, сеньорита Ксиомара Бустос, упорно утверждает, ссылаясь на письма жениха, что совсем недавно, в апреле, кажется, тот получил целую тысячу долларов от компании в качестве вознаграждения за какую–то важную услугу.

Уэстли недоуменно пожал плечами и принялся раскуривать трубку. Потом процедил:

– Одно не могу взять в толк: отчего, уважаемый мистер Гомес, вы явились с этим делом ко мне?

– Как же, как же, сэр! К кому же ещё мне было обращаться? Фредди часто писал о вас Ксиомаре.

– Тогда последний вопрос: зачем вы вообще пожаловали в Пуэрто–Армуэльес, если Стрэнд погиб в Колоне?

– Объясню, сейчас объясню. Загвоздка вся в том, что убийца – Уго Санабария – скрылся. Есть сведения, что он родом из этих мест и даже вроде бы работал в «Чирики лэнд», в вашей, сэр, компании…

– В нашей компании? Проверим, – всколыхнув свое рыхлое тело, Уэстли поднялся из–за стола. – Посидите в приемной. Ответ получите у мисс Лесли.

В приемной контрразведчик мысленно прокрутил от начала до конца только что состоявшуюся беседу. Он не жалел, что сунулся в штаб–квартиру «Чирики лэнд», рискуя, быть может, вспугнуть заговорщиков. Риск, если он и был, полностью себя оправдал. У него не оставалось почти никаких сомнений в том, что Джон Донован Уэстли, вице–президент крупнейшей в республике американской компании, причастен к затеваемой «большой охоте».

– Сеньор Гомес! Должна вас огорчить: Уго Сенабария в списках нашего персонала никогда не значился, – сочувственный голос Лесли вывел Иселя из задумчивости.

Внизу, в холле, продолжая играть роль фатоватого провинциала–детектива, он помахал рукой элегантной привратнице:

– До свидания, Кристи. Жутко рад был с вами познакомиться.

Позднее капитан Прьето связался по телефону с начальником отдела Хе–дос в Пуэрто–Армуэльесе:

– Это я – Исель. Удалось что–нибудь выяснить?

– Конечно. Твои Ауг. Менд. и Пе. Лар. – Аугусто Мендес и Педро Ларрасабаль. Люди известные в провинции. Я сразу догадался, что это о них шла речь. Но решил проверить, и точно – 17 мая они прибыли сюда. С вокзала – их ждала машина – прямиком покатили в Гоулд–ролл.

– Дальше. Что же ты замолчал?

– Мендес – лидер панамистов. Живет в Давиде. Ларрасабаль – из Консепсьона. Он возглавляет в Чирики провинциальную организацию демо–христиан…

– Возглавлял, – Прьето машинально поправил лейтенанта.

– Точно. Возглавлял. И всё–таки, хотя эти партии у нас распущены, их лидеры не сидят сложа руки. А уж эта–парочка особенно активна. И знаешь, Исель, удивительное дело: Мендес и Ларрасабаль – представители соперничающих, враждующих политических группировок – на этот раз заявились к нам вместе, как сердечные друзья. Водой не разольешь. Вместе приехали. И вместе упорхнули.

– Как?! Они уже уехали?

– Да, дружище. Сегодня утром.

– А, черт! Тогда слушай. Нужно срочно передать в Консепсьон и в Давид, чтобы за Мендесом и Ларрасабалем повнимательнее присмотрели. Где бывают, с кем встречаются. А твои ребята пусть возьмут под наблюдение вице–президента «Чирики лэнд» и людей из его ближайшего окружения. Тут, сам понимаешь, потребуются максимальная осторожность, деликатность и такт. Постарайся также установить, кто ещё из бывших политиканов зачастил в Гоулд–ролл.

– Понятно, капитан. Скажи, ты собираешься ко мне заглянуть? Я предупредил жену…

– Нет, старина, не обижайся. Не могу. Увидимся, когда пожалуешь в столицу.

 

ГЛАВА IV

Тысячу раз давал он себе слово порвать с Клодин. И тысячу раз его нарушал.

По возвращении из Пуэрто–Армуэльеса (а вернулся он за полночь) Исель Прьето решил перекусить и лечь спать: назавтра предстоял трудный день. Но, как говорят англичане, благими намерениями вымощена дорога в ад. Его эта дорога привела в кабаре «Каса Лома».

Вот и уборная мадемуазель Клодин д'Амбруаз – танцовщицы и певицы, звезды «Каса Ломы». Запах дорогих духов, пудры. Платье, брошенное на атласную козетку. Китайская ширма. На трельяже – металлическая коробка с гримом, кисточки.

Капитан Прьето уселся на кожаный пуф. Расстегнул ворот рубашки. Ослабил узел платка, повязанного на мускулистой загорелой шее. Расческой поправил и без того безукоризненно ровный пробор. В зеркале отражалась афиша нового шоу – с портретом его возлюбленной, снятой во весь рост.

– О–ля–ля! Какой приятный сюрприз! – Она вошла в комнату, шурша страусовыми перьями. – Ох и устала я… Пусти–ка меня к трельяжу.

Примостившись на подоконнике, Прьето смотрел, как Клодин аккуратно отклеила ресницы, легким похлопыванием пальцев покрыла лицо кремом, мягкой бумажной салфеткой стерла грим. На его глазах совершилось маленькое чудо – превращение роковой женщины–вамп в простое, трогательное существо. Такую он её и любил.

– Отвернись, дорогой, я переоденусь…

И через минуту:

– Будь добр, помоги застегнуть «молнию». Мерси! – Клодин озорно повернулась на каблуках и – очутилась в объятиях Иселя. Он нежно чмокнул её в нос:

– Ну, давай, собирайся! Бежим отсюда.

Когда машина Прьето отъехала от «Каса Ломы», девушка придвинулась к нему и, обняв за плечи, шепнула:

– Мы едем к тебе или ко мне?

– К тебе. У меня в холодильнике хоть шаром покати. А я ещё не ужинал, да и ты, наверное, проголодалась.

Авенида, на которой жила Клодин, проходила по самой границе с Зоной. Здесь кончался Сьюдад–де–Панама. И начинался Бальбоа–Хайтс – административный центр принадлежащей Соединенным Штатам территории канала. Шумная, оживленная в дневное время, торговая улица была в этот глухой предрассветный час совершенно безлюдна. В отдалении слышались тяжелые шаги патруля.

– Ты думаешь когда–нибудь перебраться в район поприятнее? – досадливо буркнул Исель, помогая девушке выйти из машины. – Неужели не надоело каждый день глядеть на эти звезды и полосы? – он кивнул в сторону подсвеченного прожекторами флага, развевавшегося на флагштоке по другую сторону границы.

– Во–первых, мои окна выходят во двор, – она достала из сумки ключи. – Во–вторых, меня привлекает не близость Бальбоа–Хайтс, а то, что квартиры тут подешевле: я ведь артистка кабаре, а не офицер Национальной гвардии, как некоторые мои приятели…

…Прьето лежал на спине, полуприкрыв глаза. Он был счастлив и зол. Зол на себя за то, что в тысячу первый раз не решился на разрыв с Клодин. Он смотрел, как ровно пульсирует нежная жилка на виске у девушки и думал: «Почему же она, такая честная от природы, такая прямая, щепетильная, согласилась работать в ЦРУ? Что могло заставить её пойти на это?» А вслух произнес:

– Давай позавтракаем, коли поужинать нам так и не довелось.

Прежде чем отправиться в департамент Хе–дос, капитан Прьето сделал крюк и заскочил домой, чтобы переодеться и захватить кое–какие бумаги, необходимые для предстоявшего отчета о поездке в Колон и Пуэрто–Армуэльес. Из–за этого опоздал на оперативное совещание к полковнику Монтехо.

Над длинным Т–образным столом висел синий сигарный дым.

Капитан попытался пристроиться с краю, но Бартоломео Монтехо, не прерывая выступления, поманил Иселя пальцем и указал на пустовавший стул слева от себя, где обычно важно восседал его заместитель – майор Николас Камарго.

–…и учитывая вышеизложенные обстоятельства, – чеканил начальник панамской контрразведки, – обезвреживание заговорщиков должно стать общей и наипервейшей задачей всех подразделений нашего департамента. Для отработки планов по взаимодействию со службами безопасности в Коста–Рике и Гондурасе туда сегодня отбыл майор Камарго… А теперь давайте послушаем нашего пунктуального капитана. – Он повернулся влево, сердито блеснув очками.

Исель невозмутимо встал (страшиться гнева начальства он отучился там, где к этому приучают, – ещё в сержантской школе), спокойно и четко доложил участникам оперативного совещания о результатах проведенного им расследования и мерах, принимаемых отделами Хе–дос на местах. В заключение сказал:

– Позволю себе привлечь внимание к вопросу о необходимости уяснения роли аргентинской ультраправой организации «Три А» в подготовке заговора против правительства нашей республики. Для этого кого–то из опытных сотрудников департамента следует незамедлительно послать в Буэнос–Айрес. – И обращаясь к полковнику: – У меня всё.

Бартоломео Монтехо довольно хмыкнул (ему импонировала подчеркнутая независимость норовистого, но толкового подчиненного), обвел взглядом присутствующих:

– Что думают господа по поводу предложения капитана Прьето?

Один из офицеров с сомнением протянул:

– Не вижу смысла в этой затее. По вашему же приказу, полковник, установлено самое тщательное наблюдение за всеми подозрительными иностранцами, прибывающими к нам в страну. Так что инструктора «Трех А» не прозеваем.

– Одно другому не мешает. Мне лично идея капитана нравится. Других мнений нет? Хорошо… Операцию, которой мы сейчас занимаемся, назовем «Дело о бананах». Совещание закончено. Спасибо, господа… А вы, Прьето, останьтесь.

Исель приготовился к разносу. А услышал:

– Придется ехать в Буэнос–Айрес, голубчик. Замысел ваш – вам и исполнять его. Кроме того, там у вас, кажется, есть друзья? Значит, будет на кого опереться.

– Так точно.

– К пятнадцати ноль–ноль представьте мне план действий. – И, не удержавшись, сварливо добавил: – А на совещания, капитан, извольте приходить вовремя..

На следующий день Исель Прьето вылетел в Аргентину.

 

ГЛАВА V

– Ну а если как на исповеди, ты и в самом деле ни о чем не жалеешь, Счастливчик? – Жак Леспер–Медок возлежал, словно римский патриций, на полосатом пушистом пледе и смотрел на Фрэнка остренько, вприщур.

Жак – друг Фрэнсиса О'Тула. Или, во всяком случае, старинный приятель. И всё же в его вопросе сквозило торжество. Торжество человека, который раньше отчаянно комплексовал, завидовал успеху и везучести своего коллеги и соотечественника–канадца, чьё журналистское имя было куда громче, чем у Леспер–Медока. Теперь Жак оказался несколькими ступенями выше на общественной лестнице, чем бедняга Счастливчик.

– Сожалею ли, что всё так получилось? Знаешь, люди ведь никогда не бывают настолько счастливы или несчастны, насколько это представляется им самим… – Фрэнк отозвался на вопрос Жака первым пришедшим на ум афоризмом. Высказывания, заимствованные у мудрецов прошлого, тем и хороши, что позволяют отмахнуться от собеседника, не ответив по существу.

– Паскаля цитируешь? – проявила образованность Люси. – Её безмятежно–глупое, красивое лицо, полускрытое широкими полями сомбреро, не выражало ничего. Ни единой мысли. Даже чужой. Люси и Глория в цветных бикини загорали подле своих мужей.

– Это не Паскаль, а Ларошфуко. Французский философ–острослов XVII века и, насколько мне известно, – усмехнулся Фрэнк, – дальний предок твоего супруга…

– Предок Жака? – изумилась Люси.

– Ну, как же, – заторопился Леспер–Медок, – право, что за память у тебя! Сколько можно рассказывать о тайной и трагической любви Франсуа де Ларошфуко к опальной герцогине де Шеврез!

– Господи! К тебе–то их роман какое имеет отношение? – продолжала неподдельно недоумевать Люси. О'Тул понял, что она впервые слышит фантастическую историю происхождения рода Леспер–Медоков. Генеалогическое древо коротышки Жака конечно же не имело герцогских ветвей и, скорей всего, было гладким, как телеграфный столб.

– Да что это мы, друзья, занялись моей скромной персоной?! Пошли лучше купаться, – засуетился Жак.

– Пошли. – Первой поднялась Глория и, оглянувшись на Фрэнка, посоветовала: – А ты лучше полежи. Пожарься на солнце. Ты же после гриппа, родной.

Никаким гриппом О'Тул не болел. Но его жена прекрасно знала, что с памятной октябрьской ночи прошлого года он не мог преодолеть в себе острую неприязнь к рекам. Будь то чилийская Мапочо или аргентинская Парана. Глория знала от него в подробностях, что произошло 11 октября 1973 года в Сантьяго Тогда на набережной он ждал резидента ЦРУ в Чили Дика Маккензи. И как только Фрэнку не пришло в голову, что это была ловушка? Поздний час. Тусклый свет редких фонарей. Безлюдье. Облокотившись о парапет, он курил, вновь и вновь повторяя про себя телеграмму, полученную от Гло из Панама–сити: «Долетела благополучно. Жду. Целую. Твоя Глория». Боли Фрэнк не почувствовал. Почти мгновенно – после удара ножом в спину – он потерял сознание. Почувствовал только – и навсегда запомнил – горький запах табака шершавой ладони, плотно зажавшей ему рот. («Удар был бы смертелен, если бы, на ваше счастье, лезвие не прошло буквально в миллиметре от аорты», – говорил позже доктор.) «Труп» О'Тула сбросили в реку. Фрэнк, придя в себя, превозмогая боль, собрал остатки сил, всю свою волю и вынырнул на поверхность – в едкий туман, клубившийся над стремниной…

С реки донесся веселый смех Глории. Она шлепала ладонями по воде – брызги летели Жаку в лицо. А тот хохотал и закрывался рукой. Люси, стоя на берегу, рассеянно отжимала намокшие темно–каштановые волосы и улыбалась чему–то своему.

Примерно в миле вверх по течению показалась стройная яхта, видимо только что отошедшая от причала. Она дополняла собой мирный, идиллический пейзаж Эль–Тигре – «аргентинской Венеции». Тем неожиданнее прозвучал громовой взрыв, разломивший надвое яхту и взметнувший в небо обломки. Место катастрофы окутал густой черный дым.

Фрэнсис О'Тул, как был в одних плавках, прихватив лишь бумажник с корреспондентским удостоверением, бросился по берегу к речному порту. Туда отовсюду сбегались люди. Послышался вой полицейской сирены. В порту собралось уже полным–полно зевак. Продираясь сквозь разгоряченную гудевшую толпу, О'Тул столкнулся нос к носу с Брайаном Клуни, корреспондентом агентства Рейтер в Буэнос–Айресе.

– Что случилось, Брайан? Чья это яхта?

– «Оливия» принадлежит комиссару полиции… Принадлежала, – поправился Клуни. – Вместе с комиссаром на яхте находилась его любовница. Сведения, старик, достоверные – из портового офиса.

– Кто же их так? «Монтонерос», что ли?

– Возможно. Или кто другой из ультралевых. Ну, извини, Фрэнк, пойду одеваться: надо отправить телеграмму в Лондон – сенсация!

О'Тул тоже спешил дать материал, хотя, конечно, что за газета «Буэнос–Айрес дейли»! Он вернулся к незатейливому биваку, где остались Глория и их канадские приятели. Леспер–Медок беззаботно раскладывал вместе с Люси наполеоновский пасьянс.

– Что произошло, Фрэнк? – с тревогой спросила Глория. – Несчастный случай? Или опять вылазка правых?

– На этот раз – леваков. Убит комиссар Виньяр…

Жак присвистнул, не отрываясь от карт.

– А тебе детали совсем неинтересны, Жак? – полюбопытствовал О'Тул.

– Отчего же. Очень интересны. Вот ты и расскажешь по дороге в город. А я послушаю и накропаю потом статейку. Мы ведь с тобой не конкуренты.

Да, теперь уж какой конкурент Фрэнсис О'Тул представителю большой прессы Жаку Леспер–Медоку! Фрэнк перехватил понимающий взгляд своей жены.

В Байресе, как именуют аргентинскую столицу её коренные жители, Фрэнк чувствовал себя не в своей тарелке. Среди репортеров выходящей на английском языке захудалой, с мизерным тиражом газетёнки он оставался белой вороной. А всего год назад, в семьдесят третьем, представлял в Сантьяго–де–Чили крупнейшие канадские и американские издания. Путь, который привел известного, опытного журналиста в «Буэнос–Айрес дейли», начался для него с гостиной оттавского дома Леспер–Медоков, где он встретился и завязал знакомство с Джеймсом Драйвудом – одним из директоров компании «Интернейшнл Телефон энд Телеграф», как позже выяснилось, личностью беспредельно влиятельной.

У О'Тула с Драйвудом была и вторая встреча. Также в Оттаве. В ресторане «Риверсайд стейк–хаус». На следующий день после вечеринки у хлебосольного Жака.

Джеймс Драйвуд неожиданно предложил О'Тулу написать книгу о «происках красных» в Чили для издательства «Люис и сын». У всемогущего янки были обширные связи в самых различных сферах канадского бизнеса. В том числе и книжного. Соблазнительное предложение, сулившее кроме всего прочего солидный гонорар, было принято Фрэнком без колебаний.

Так О'Тул впервые узнал о мифическом плане «Зет»; прибыв в Чили, пошел по следам этого «коммунистического заговора», а вышел на реально существовавший план «Кентавр», инспирированный Центральным разведывательным управлением Соединенных Штатов. Открытие едва не стоило Фрэнсису жизни.

 

ГЛАВА VI

Капитан Прьето (он снял люкс в гостинице «Эспланада») листал книгу абонентов Буэнос–Айреса. «Ещё один О'Тул. Нет, это женщина – Айрин… Ага! О'Тул, Фрэнсис». Набрал номер: 345–120. Долгие гудки. «Ладно, позвоню позже».

Они познакомились в Сантьяго–де–Чили, в канадском посольстве на дипломатическом рауте по случаю дня рождения королевы Елизаветы II. Знакомство это долгое время оставалось шапочным: встречались на приемах, коктейлях, официальных церемониях, на премьерах и вернисажах; раскланивались, обменивались дежурными любезностями, и только. Да и что могло быть общего у маститого публициста с сотрудником военного атташата маленькой центрально–американской республики?

После сентябрьского переворота семьдесят третьего года Фрэнк зачастил в панамское представительство, где нашла политическое убежище его невеста. Одиннадцатого октября, когда Глория получила разрешение хунты на выезд в Панаму, капитан Прьето, возвращавшийся на родину тем же рейсом, помог ей – пользуясь своим дипломатическим статусом – пронести в самолет черновые наброски книги О'Тула о роли ЦРУ в свержении правительства Народного единства. Позднее чилийские подпольщики переправили раненого канадца в Сьюдад–де–Панама. Там–то и завязалась тесная дружба между Фрэнком, Иселем и Глорией. А когда журналиста, выздоравливающего, но всё ещё слабого выписали из госпиталя, капитан приютил новых друзей у себя на квартире.

– Алло, алло! Глория? Это я, Исель… Тоже рад тебя слышать… А где Фрэнк? Понятно… Нет! Не из Сьюдад–де–Панама. Я здесь, в Байресе… Хорошо. Скоро буду. Говори адрес.

Мощённая брусчаткой площадь Старого города. Угловой пятиэтажный – без лифта – дом. Полумрак допотопной чугунной лестницы. На самом верху, под крышей, мансарда. Глория была одна. О'Тул задержался в редакции.

– Это тебе, Гло. Мой скромный презент. – Прьето положил на пузатую тумбу у вешалки прозрачную целлофановую коробку с тремя пурпурными орхидеями и расцеловал хозяйку.

– Проходи, Исель. Я сейчас сварю кофе. Садись… – она придвинула кресло–качалку и, вынимая цветы из коробки, расхохоталась: – Господи, мне даже не во что поставить эту прелесть! – Взяла с облупленного, рассохшегося серванта керамическую вазу для фруктов. – Ничего, здесь им будет неплохо.

Капитан Прьето не стал расспрашивать Глорию, хорошо ли работается его другу на новом месте. Догадывался, не сладко ему. Хотя, конечно, что там говорить, предложение владельца «Буэнос–Айрес дейли» стать штатным репортером газеты было благом в той ситуации, в какой оказался О'Тул, выйдя из госпиталя. Американские и канадские издатели не простили ему разоблачений подрывной деятельности ЦРУ в Чили. (Глория, с согласия прикованного к больничной койке Фрэнка, переслала в Мехико, в Комитет солидарности с чилийскими патриотами черновые наброски задуманной им книги. На основе этих материалов была выпущена брошюра.) Издатели, разъяренные тем, что вместо ожидаемого бестселлера о «происках красных» свет увидело нечто прямо противоположное по содержанию, отказались, как один, от услуг Фрэнсиса О'Тула. И многоопытный журналист остался не у дел.

– Что это твой муженек засиделся сегодня так поздно в газете? Какое–нибудь важное событие?

– Ты разве не знаешь? Убит Виньяр, комиссар полиции.

– Опять «Три А»?

– Левые ультра. Та же история, что и в Чили…

– Что ты имеешь в виду?

– Здесь тоже возможен реакционный переворот. Обстановка накалена. А эти леваки подливают масла в огонь. Порой от ультралевых не меньше вреда, чем от ультраправых.

– Чересчур сильно сказано. Для Латинской Америки главную опасность я вижу справа. От таких организаций, как здешняя «Три А».

– В этом ты прав на все сто процентов… Представляешь, в машину к нашему другу Аллике фашисты из «Трех А» подложили пластиковую бомбу. И он погиб, и его секретарша…

Она замолчала. Взяла сигарету. Нервно прикурила от зажигалки, предупредительно протянутой капитаном Прьето.

– Я очень беспокоюсь за Фрэнка. Когда его долго нет, в голову лезет всякая всячина. Особенно после того, что произошло с ним в начале мая.

В тот спокойный майский вечер О'Тул шел из редакции по оживленной, сверкающей огнями кинотеатров Калье Лавалье, торопясь в кафе «Джиоконда», где его ждал только что приехавший в Буэнос–Айрес Жак Леспер–Медок. Вдруг у тротуара остановился «крайслер». Из него выскочил кряжистый верзила и, резким движением скрутив руки Фрэнку, втолкнул его в машину. На заднем сиденье журналиста с двух сторон зажали люди с автоматами. Верзила уселся рядом с шофером. «Крайслер» рванулся с места. Примерно через полчаса автомобиль остановился у загородного особняка. Подталкивая О'Тула прикладами, похитители провели его в роскошно обставленную гостиную и оставили один на один с огромным дымчатым догом, развалившимся на диване. Пес зевнул, потянулся и, прижав уши, уставился на дверь, показывая всем своим видом, что шутки с ним плохи.

– Любуетесь моим Чико? Отличный дог – королевских кровей, – резко прозвучал голос откуда–то сбоку из–за портьер.

В гостиную вошел невысокий, худощавый, прилизанный молодой человек. Его волевое, умное, не лишенное обаяния лицо портили обвислые усы и воспаленность красивых карих глаз. Был он в расшитых бисером шлепанцах на босу ногу и домашнем стеганом халате, из–под которого высовывались кожаные бриджи.

– Объясните, что это за глупые шутки? – взорвался Фрэнк. – Если вы крадете людей, чтобы получить с них выкуп, вам не повезло – я круглый сирота, и денег у меня нет. А если…

– Вот именно, господин О'Тул, – на журнальный столик веером легли вырезки. – Вы коммунист? Нет? Всё равно! Нам не нравятся ваши паскудные статьи: всё, что вы пишете об «Антикоммунистическом Альянсе» – скверная ложь и клевета.

– Но уже сам факт, что я оказался здесь, подтверждает…

– Заткнитесь! И запомните, что в ваших интересах, если хотите жить… – голос взвился ввысь на такой ноте, что пес напружинился и угрожающе зарычал, – в ваших интересах поскорее убраться навсегда из Аргентины!

О'Тула отвезли туда же, где его схватили. Глядя вслед уносившемуся прочь «крайслеру», он обратил внимание, что на машине отсутствовали номерные знаки…

– Вчера пришло письмо за подписью «Трех А». В нем напоминалось, что срок, данный Фрэнку на размышления и сборы, истекает через две недели, – закончила рассказ Глория.

В комнату, шумливо отдуваясь, ввалился О'Тул с грудой пакетов и свертков в руках.

– Здорово, дружище! Подожди минутку – дай брошу всю эту снедь на кухне… – И кивнув жене: – Пойдем, Гло, займись хозяйством.

Фрэнк вернулся в комнату с бутылкой брэнди и рюмками. Чуть не грохнулся, зацепившись за телефонный шнур. Исель поддержал его. Они обнялись, радуясь встрече, как мальчишки.

Отхлебнув крепкого дешевого брэнди местного производства, О'Тул заговорщически подмигнул:

– Вижу, вижу, старина, Глория совсем заморочила тебе голову. Политика – по–прежнему её любимый конек. День–деньской в доме только и разговоров, что о террористах, империалистах, инфляции и эмансипации. А если говорить серьезно, Исель, дела у нас тут совсем невеселые. Сегодня ухлопали Виньяра…

– Гло рассказывала о том, что произошло в Эль–Тигре… Рассказывала и о «Трех А». Об угрозах тебе.

Фрэнк беззаботно отмахнулся:

– Плевать я на них хотел.

Капитан задумчиво вертел между пальцами пустую рюмку.

– По–моему, вам с Глорией надо уезжать отсюда… – сказал он. – Неужели не найдешь себе журналистскую работу в другой стране?

– Работу и искать не требуется. Ко мне в редакцию приходил на днях Брайан Клуни, из Рейтера. Предлагал устроить в свое агентство. Есть вакантные корреспондентские должности в нескольких странах. В малоинтересных, правда, с профессиональной точки зрения. На Гаити, в Доминиканской Республике, в Гондурасе, на Ямайке.

– Я не очень в этом разбираюсь, но, на мой взгляд, лучше быть корреспондентом солидного агентства в любой глухомани, чем репортером крошечной газеты в такой бурлящей событиями столице, как Байрес.

– Это верно, – согласился Фрэнк, наполняя рюмки.

– В чем же загвоздка?

– Отъезд из Аргентины именно сейчас будет выглядеть так, словно я поддался на шантаж подонков из «Трех А», струсил, сбежал…

За ужином Исель Прьето, не вдаваясь в детали, сообщил друзьям о цели своего приезда в Буэнос–Айрес.

 

ГЛАВА VII

Он остановился у массивного, в стиле раннего ампира, здания с бронзовой доской у входа: «Клуб истинных друзей человека». Толкнул тяжелую – мореного дуба – дверь и оказался в полутемном просторном вестибюле, где солнечные лучи, притупленные и преломленные стеклами стрельчатых витражей, падали цветными пятнами на белый мраморный пол. Два черных чугунных рыцаря строго стерегли широкую лестницу, ведущую в бельэтаж, откуда слышался разноголосый лай. На лестничной площадке седой благообразный служитель, отвечая на вопрос О'Тула, с достоинством произнес: «Регистратура прямо по коридору, сеньор. Последняя комната направо».

На обитых голубым шелком стенах висели в золоченых рамах портреты чемпионов и рекордсменов, лауреатов многочисленных конкурсов и благотворительных базаров: болонок, пекинезов, тойтерьеров, пуделей, шпицев и замысловато причесанных собачонок неведомой породы.

В мягких креслах ожидали приема к врачу–ветеринару псы и их владельцы. Тучный, апоплексического вида господин держал в широких ладонях тонконогого пучеглазого уродца, такого крохотного, что его можно было бы носить в кармане. Высокомерная старушка жалостливо гладила маявшуюся от зубной боли кудлатую шавку с перевязанной мордочкой. Крутившийся у точеных ножек юной экстравагантной девицы красавчик пудель завистливо тявкал на портрет своего именитого собрата.

– Королевские доги? – презрение, смягченное привычным кокетством, прозвучало в голосе молодящейся дамы преклонных лет. – Мы их не регистрируем. У них свой клуб.

– А здесь?..

– Здесь комнатные собачки. Декоративных пород. Истинные друзья человека!

По адресу, полученному от регистраторши, О'Тул понесся на другой конец города, в клуб королевских догов «Голубая кровь».

Прозрачная полусфера из стекла и алюминия гигантским мыльным пузырем сверкала под солнцем. Вокруг раскинулся ухоженный изумрудный газон. Внутри, под куполом, соединенные эскалаторами, висели площадки, где среди благоухающих цветов и ажурных клеток с певчими птицами разместились различные службы клуба.

– Я корреспондент «Буэнос–Айрес дейли», – представился Фрэнк. – Собираюсь сделать серию репортажей о ваших подопечных. Самых знаменитых.

Ему вежливо протянули стопку рекламных проспектов и фолиант с родословными догов, зарегистрированных в Байресе.

Клички августейших кобелей и сук располагались в книге по алфавиту. О'Тул раскрыл увесистый фолиант на букве «Ч». Каждой псине отводилось по нескольку страниц, заполненных фотографиями и описаниями матримониальных связей родовитых предков вплоть до двадцатого колена.

С одной из цветных фотографий на репортера надменно оскалился дымчатый дог. «Чико – чемпион клуба «Голубая кровь» 1970, 1971, 1972, 1973 гг. Элита. Владелец – сеньор Бласко Крус», – прочел Фрэнк. Перед глазами встало жесткое лицо субъекта из «Трех А».

Уже на улице, из ближайшего бара, О'Тул позвонил в гостиницу «Эспланада»:

– Я выяснил, Исель, что требовалось. Теперь возьмемся за Леспер–Медока.

А с легкомысленным Жаком незадолго до приезда в Аргентину капитана Прьето приключилась история, о которой он не очень–то любил распространяться.

Однажды Жак и Люси отправились в ресторан «Ван Суй», принадлежащий богатому китайцу Го Дзяо–ци, чтобы отпраздновать там появление в «Плейбое» эссе под заголовком «Плевали мы на ваши могилы!». Корреспондент монреальской «Ля пресс», при всём своём гоноре и тщеславии, всю жизнь пробавлялся статейками в провинциальных изданиях франкоговорящей Канады. Поэтому публикация в широкочитаемом, пусть и полупорнографическом, американском журнале не могла не льстить болезненному самолюбию Леспер–Медока. В эссе он с симпатией живописал «подвиги» анархистов и нагромоздил целые горы натуралистических подробностей похищений, покушений и политических убийств, совершаемых ревнителями индивидуального террора.

Из–за бамбукового занавеса, разделявшего кухню и ресторанный зал, появился официант. Беспрерывно кланяясь, он выставил перед Жаком и Люси фарфоровые плошки с сычуанской капустой, рисом, креветками, трепангами, налил в стаканчики водку «мао–тай», пожелал приятного аппетита и удалился ныряющей походкой.

Когда дошла очередь до жасминового чая, подали два кантонских коржика, в которых, по древнему обычаю, были запечены бумажки, с предсказанием судьбы.

Люси надломила печенье, вытянула оттуда зеленый серпантин и, расправив его на скатерти, прочла вслух: «В любви обретешь ты счастье свое». Жак, хорошо знавший отнюдь не безгрешную супругу, нервно заерзал на стуле: «Глупости это всё!» – и разломил коржик, лежавший перед ним. На красной ленточке было выведено тушью: «Желаю вам десять тысяч лет жизни. Почитатель вашего таланта. Го Дзяо–ци».

– Странно… – протянул Леспер–Медок. – Это и не предсказание вовсе. – Потом – обрадованно: – Не иначе как ресторатор прочел моё эссе!.. Вот так, Люси, приходит всемирная известность.

То, что последовало затем, повергло сентиментального Жака в ещё большее изумление: вместе со счетом за обед официант приволок серебряное ведерко. Из него торчало запотевшее горлышко обложенной кубиками льда бутыли реймского «Мумма».

– Мы не заказывали, – оторопел Жак.

– Господин с того столика возле входа просил вас принять шампанское.

Из–за стола, на который указал китаец, привстал широкоплечий здоровяк неопределенных лет. Приветливо, как старому другу, помахал рукой.

Жак, в полной растерянности, привстал.

– Кто это? – шепотом поинтересовалась его жена.

– Понятия не имею… Может, вернуть ему бутылку?

– Да перестань! Я, между прочим, обожаю шампанское.

Официант терпеливо переминался с ноги на ногу.

– Открывайте! – отважился Леспер–Медок. К нему возвращалась обычная беспечность…

Человека, который обласкал своим вниманием корреспондента «Ля пресс», звали Дьосдадо. В семье лавочника Сумарраги он был тринадцатым ребенком. И единственным долгожданным мальчиком. Потому так и нарекли родители младенца – Богоданный. Родители втайне надеялись также, что благочестивое имя обеспечит их отпрыску защиту и покровительство Всемилостивейшего Творца. Увы, смолоду от судьбы ему выпадали лишь шишки да синяки, а накопленных денег и доли наследства, доставшейся по смерти отца, хватило лишь на то, чтобы открыть магазинчик готового дамского платья «Парижанка». Дела пошли довольно неплохо. Да и торговать нарядами – одно наслаждение! Можно вдоволь пялиться на симпатичных сеньорит. Перекинуться с ними шуткой, а то и условиться о свидании. Кое с кем из своих клиенток – из тех, кто посговорчивее, – Дьосдадо стал появляться в кино, на футболе, в ночных клубах. Развлечения кончились, когда худышка Луисита, шмыгая покрасневшим носом, сообщила, что ждет от него ребенка. Пришлось повести её к венцу, хотя и не о такой супруге мечталось. А тут ещё новая напасть – в одну ночь сгорела «Парижанка». Почти весь товар был попорчен огнем и пожарными. Немногое, что уцелело, Дьосдадо продал с лотка. Купил по случаю подержанный «форд» – заделался таксистом. Но несчастья его продолжались: как–то, возвращаясь из последнего рейса, спьяну – вместе с машиной–кормилицей – он свалился с моста в реку. Чудом остался жив. Спасибо ещё, что жена перед этим надоумила застраховать старую колымагу. Премию по страховке и небольшие сбережения Дьосдадо долго держал в банке в неприкосновенности, перебиваясь случайными заработками, пока не приглянулась ему самоходная баржа. Решил: «Займусь речным извозом. Прибыльно. Привольно». Подлатал посудину, подкрасил и любовно вывел на носу крупными буквами – «Луисита». Вот тогда–то Луисита и выкинула номер: сбежала с бродячим цирком – изображать дамочку, которую фокусник под ахи и охи доверчивых зрителей распиливает на части. Погоревал Дьосдадо, да делать нечего! – отвез сынишку, восьмилетнего Каликсто, к сестрам в Сан–Лоренсо, продал хибару и переселился на баржу, которая без малого шесть лет служила ему плавучим домом. Так и бродяжничал вверх и вниз по Паране. Возил всё что придется: пшеницу и гранитные плиты для надгробий, мочевину и славное «винотинто» в бочках. На стоянках всё охотнее прикладывался к бутылке. Людей сторонился. Из–под лохматых бровей угрюмо и недоверчиво посверкивал желтыми – в прожилках – белками глаз. Зарос бородищей. Пообносился. Одичал. Однажды его наняли, чтобы доставить какие–то ящики в Санта–Фе. Сопровождали груз немногословные парни – больше слушали, чем говорили. А Дьосдадо вдруг разболтался, хватив горячительного. С лютой злобой клял всё и вся, кричал, что дай ему волю, он бы навел порядок в этой проклятой стране… Прошел месяц, и его разыскал один из тех немногословных парней. Притащил выпивку. А после того как Дьосдадо, накачавшись, опять распалился, оборвал его: «Не ори – словами ничего не докажешь. Действовать надо», – и предложил вступить в ряды «Антикоммунистического Альянса Аргентины». «Ты, Сумаррага, уже помог нам один раз, – добавил он. – В ящиках, переправленных тобой в Санта–Фе, было оружие. Тогда мы малость недоплатили тебе. На, возьми за риск! И впредь твои услуги будут оплачиваться вдвое против обычной цены за фрахт». Речник согласился, польстившись на лихие деньги, в которых пригрезился ему отблеск долгожданной улыбки судьбы. Так Дьосдадо Сумаррага стал членом организации правых ультра и постепенно уверовал: во всех его прошлых бедах виноваты коммунисты, студенты и прочие вольнодумцы. Причем настолько укрепился в этой мысли, настолько рьяно исполнял свои обязанности, что был примечен и отмечен. Один из вожаков ААА приблизил его к себе и дал высокооплачиваемое место не то адъютанта, не то телохранителя. Теперь к Богоданному потекли денежки с двух сторон – от шефа и от «Луиситы», которую водил теперь по Паране нанятый им шкипер. Дьосдадо приоделся, соскреб щетину, стал завсегдатаем дорогих кабаков и кабаре.

…Жак и Люси засиделись до самых сумерек, пока не прикончили бутылку «Мумма».

Дьосдадо тоже не торопился: много пил, вкусно ел, время от времени осоловело поглядывал на подгулявшую чету Леспер–Медоков. Когда те поднялись, собираясь наконец уходить, Сумаррага с ловкостью, неожиданной для его грузного тела, выскочил навстречу из–за столика, жадно припал к дамской ручке влажными губами и, щелкнув по–солдатски каблуками, отрекомендовался:

– Дьосдадо Сумаррага, судовладелец. – Ей: – Всегда к вашим услугам, мадам. – Ему: – Безмерно рад знакомству с великим писателем.

– Мы тоже рады, – зарделась от удовольствия Люси.

– Рады, рады, – поддакнул польщенный Жак. И предложил: – Давайте завалимся к нам, а?

В доме у журналиста, за кофе с ликером и сигарами, совсем уж размякший Дьосдадо огорошил Леспер–Медока неожиданным признанием:

– Полюбили, ах как полюбили мы вас. И знаете, за что? Ну, ну же! Подумайте, подумайте. Не догадываетесь? Тогда сам скажу. Откровенно. За статью в «Плейбое»! Ловко вы расписали грязные делишки красного сброда. Полезная статья. Своевременная. А то щелкоперы о нас все кричат: «Три А» да «Три А»! А мы что? Мы за порядок. Враги порядка и демократии – они, эти слюнявые студентишки–марксисты.

– Позвольте, – промямлил Жак. – Я, собственно, имел в виду…

– Знаю я, что вы имели в виду, приятель. Не маленький: в политике разбираюсь. – И переключаясь на млевшую рядом Люси: – Ваше здоровье, прелестница.

…Об этом случайном знакомстве Леспер–Медоков и вспомнил Фрэнк, думая, как помочь своему Панамскому другу выйти на руководство «ААА».

 

ГЛАВА VIII

Пока Фрэнсис О'Тул изучал собачьи клубы, капитан Прьето тоже не сидел сложа руки. Он занимался резервным вариантом, который был предусмотрен планом, одобренным начальником Хе–дос полковником Бартоломео Монтехо.

Исель осторожно навел справки о Доминго Овьедо, своём бывшем однокашнике по школе в Форт–Шермане. Выяснилось, что пехотный капитан Овьедо, коему прочили головокружительную карьеру, в пехоте уже не служит (как, впрочем, и в других родах войск) – его уволили в отставку из–за дебоша, учиненного в столичном доме свиданий для избранной публики.

Дальнейшие поиски привели панамского контрразведчика в приобретенный отставным капитаном подпольный кинотеатр, в котором круглосуточно прокручивались контрабандные порнографические ленты. Однако самого Доминго Овьедо в Байресе не было – он укатил на месяц то ли в Испанию, то ли в Италию.

Исель огорчился этой неудачей. Оставалось утешать себя тем, что этот вариант всё равно рассматривался руководством Хе–дос как резервный. Полковник Монтехо и капитан Прьето допускали: Овьедо мог быть осведомлен через общих знакомых – офицеров о нынешних взглядах своего бывшего однокурсника по военной школе. В этом, естественно, таилась определенная опасность для успешного осуществления аргентинской части операции «Дело о бананах». Огорчился Исель, но не в его характере было мириться с неудачами. Поразмыслив, панамец пришел к выводу, что нет худа без добра и что отсутствие Доминго Овьедо открывает перед ним неожиданные возможности

По просьбе Фрэнка корреспондент «Ля пресс» – хоть и с неохотой, да ведь старому другу не откажешь! – свел Иселя Прьето с Дьосдадо Сумаррагой. При встрече капитан Прьето (он явился при орденах и в форме, которую обычно не носил и взял в Буэнос–Айрес специально «для представительства») назвал себя другом Доминго Овьедо и, сославшись на острую необходимость увидеть кого–нибудь из руководства ААА, ну хотя бы Бласко Круса, попросил: «Устройте мне это». Сумаррага пообещал. И обещание свое выполнил.

На следующий день, около трех пополудни, как и договаривались, к парадному подъезду гостиницы «Эспланада» подкатил черный «крайслер». Из–за руля выскочил Дьосдадо, распахнул заднюю дверцу:

– Садитесь, капитан! – Больше в машине никого не было.

«Повезет на конспиративную квартиру? – мелькнуло у Прьето. – Может статься, в тот особняк, который не по своей воле посетил О'Тул…»

Сумаррага, бывший таксист, ловко лавируя в потоке автомобилей, без умолку тараторил и наконец лихо затормозил у дома напротив памятника Христофору Колумбу. Вышел из машины. Исель хотел было последовать за ним, но Дьосдадо, вмиг от чего–то посуровевший (с лица его сползло выражение радушия и беспечности), показал жестом – сидите, мол, и не рыпайтесь. Панамский контрразведчик проследил за его выжидательным взглядом и увидел, как, рассекая толпу прохожих, к ним двигался дымчатый дог, ведя на поводке прилизанного молодого человека некрепкого телосложения. Капитан Прьето усмехнулся: он догадался, что осмотрительный Бласко Крус не заехал самолично за ним в гостиницу из вящей предосторожности, боясь ловушки на месте заранее обусловленной встречи.

…Дог разместился на переднем сиденье, высунув голову в окошко; его хозяин устроился рядом с Иселем.

Наружностью Бласко Крус смахивал на изнеженного успехом солиста бит–группы: модные обвислые усы, овальные темные очки, бордовый вельветовый широкобортный пиджак, кружевная рубашка и расклешенные, в мелкую полоску брючки. От одежды исходил слабый, но неистребимый запах марихуаны. Вяло поздоровавшись, он властным тоном приказал:

– Поехали! – И надолго умолк. Прьето невозмутимо разглядывал проносившиеся мимо улицы, парки, скверы, узнавал немногие знакомые ему здания: «Каса росада» – резиденция правительства… Национальная библиотека… Английская башня… Оперный театр «Колон». Небоскреб отеля «Хилтон»… Пропетляв, похоже, чуть не по всему Байресу, «крайслер» свернул с авениды Нуэве–де–Хулио на опоясывающую город окружную дорогу Хенерал Паис и немного погодя запылил по проселку.

– Здесь, что ли, остановимся, патрон? – обернулся Дьосдадо, также не проронивший за всю дорогу ни слова.

– Можно и здесь. Выгуляй собаку! А мы пройдемся!

Пологой тропинкой, которая вилась в зарослях акаций и мимоз, вожак ААА и капитан Прьето спустились к озерцу, заросшему камышом и кувшинками. За ним простиралось обнесенное проволочной изгородью пастбище, где бродили упитанные коровы.

– Славное местечко! Прямо для пикника. Представляете – сейчас бы сюда корзинку с провиантом да бутылочку «Ля Риохи»… – пошутил Исель и, усаживаясь на траву, снял фуражку, достал из кармана мундира пачку сигарет. – Закуривайте, пожалуйста!

– Этот сорт я не курю. Предпочитаю свои.

«…набитые марихуаной», – про себя продолжил фразу панамец, повидавший на своём веку немало наркоманов. А уж этого–то – хронического – сразу выдавал не только идущий от одежды запах пряного дыма, но и другие характерные приметы заядлого курильщика индийской конопли: потрескавшиеся губы, которые он постоянно облизывал, хлюпающий нос, воспаленные, слезящиеся глаза.

Капитан, словно и впрямь на загородном пикнике, с наслаждением вытянул ноги, смачно затянулся и пустил в воздух несколько колечек, вскользь наблюдая за Бласко Крусом. Тот всё ещё маялся в нерешительности, не зная, как ему поступить. Затем извлек из кармана брюк тонкого батиста платочек с монограммой, расстелил его и тоже сел, пасмурно глянув на Иселя поверх темных очков:

– Итак, с чем пожаловали, сеньор Прьето? И чем мы, члены «Альянса», можем быть вам полезны?

Капитан, изображая человека ультраправых убеждений, сухо, по–казённому обрисовал ситуацию и расстановку политических сил в своей стране; посетовал на то, что нынешние власти откровенно попустительствуют «красным» и сами «розовеют» час от часу (при этих словах Бласко Крус презрительно скривился); вспомнил «старые добрые времена», когда Национальная гвардия железной десницей наводила и поддерживала «порядок по всей республике»; рассказал о намерении «честных, преданных отчизне офицеров излечить народ Панамы от коммунистической заразы». И, уставившись на упорно молчавшего собеседника, доверительно сообщил:

– Вся беда в том, что нация расколота. Нам, офицерам–националистам, не по пути с реформаторами–краснобаями, которые готовы ограничиться полумерами. Нам нужен крепкий кулак, чтобы размозжить головы врагам свободы и демократии.

Бласко Крус, мирно пощипывавший усы, вдруг вскипел и выкрикнул, брызжа Иселю в лицо слюной:

– Да! Всех их на виселицу! Всех до единого!

Казалось, молодого человека сейчас хватит удар. Он и на самом деле был близок к этому: на лбу выступила испарина; рот свело судорогой, обнажив мелкие, подпорченные кариесом зубы; щеки и худосочная шея покрылись пунцовыми пятнами. Бласко Крус сдернул темные очки, с силой прижал ладони к глазам, точно боясь, что они вот–вот вывалятся из орбит, и упал в траву, зашедшись в надрывном болезненном кашле.

Припадок прошел так же неожиданно, как и начался. Вожак «Трех А» сел; сипло дыша, вытер пот с бледного теперь лица вельветовым рукавом пиджака; порывшись в золотом портсигаре, выбрал оттуда толстый окурок самокрутки; послюнявил конец, чтобы крошки курева не лезли в рот; зажег спичку и, раскурив цигарку, медленно, с присвистом – как йог, выполняющий дыхательные асаны, – вобрал в себя марихуанный дым. Его красивые карие глаза, не отрываясь, сверлили панамца. Зло. Холодно. Подозрительно.

«Неужто я где–то сфальшивил и перегнул палку, желая подыграть этому хлюпику? – встревожился Исель. – Ну и ломало же его без наркотика!»

Бласко, покачиваясь, продолжал курить. Черты искаженного приступом лица постепенно смягчались, зрачки расширились, будто в них закапали атропин. Он, обжигаясь, сделал последнюю глубокую затяжку, щелчком отбросил остатки самокрутки в воду и обратился к Прьето:

– Предположим, вы тот, за кого себя выдаете, капитан.

– Порукой – мой мундир офицера Национальной гвардии и семнадцать лет безупречной службы. Разве этого недостаточно? – отчеканил панамец. (В последний день перед отъездом в Буэнос–Айрес, когда он представил начальнику план действий в Аргентине, они вместе с полковником Бартоломео Монтехо решили, что, если удастся выйти на руководство ААА, капитану не следует скрывать свое имя, как и то, что он – сотрудник контрразведки. Тем более что установить его личность с помощью ЦРУ – а аргентинские ультраправые, вне всяких сомнений, поддерживали контакты с Центральным разведывательным управлением США – было проще простого.)

– Это ещё не аргумент. Или, во всяком случае, не самый убедительный аргумент, – желчно заметил Бласко Крус.

– Вы можете навести справки.

– Некогда. И нет ни малейшего желания. Вы упоминали имя Доминго Овьедо. Что? Приходилось встречаться?

– Не просто встречаться. В шестьдесят шестом были с ним в одной школе. В Зоне канала.

– И чем же вы занимались там? – Молодой человек окончательно пришел в себя. Теперь перед Иселем снова сидел умный, цепкий, внимательный собеседник.

– Военная школа в Форт–Шермане обучает приемам «бесшумного убийства», тому, как можно выжить в джунглях, то есть многому, без чего не обойтись в зараженных партизанами районах. Мы с Доминго, как и другие офицеры специальных войск, занимались ориентированием на местности, преодолением тропических зарослей, водных преград и непроходимых болот. Учились есть сырыми рыбу, птиц, тапиров, оцелотов, муравьев – они, правда, больше годятся вместо специй… А вот кузнечики – настоящий деликатес!

– Ну, ладно. Хватит пережевывать старое. Это всё известно. После школы вы виделись с Доминго Овьедо?

– Да, конечно. В шестьдесят седьмом… И потом – в шестьдесят девятом. Он приезжал в Бальбоа–Хайтс и заглядывал ко мне в Сьюдад–де–Панама. Уже в капитанском чине. Овьедо…

–Дрянной человечишко! Спесив, амбициозен, глуп, – отрезал Бласко Крус. – К тому же с запятнанной репутацией.

– Что вы?! Доминго блистательный офицер.

– Не тратьте энергию даром, Прьето, – вам всё равно не переубедить меня.

– Но он столь успешно начинал свою карьеру и, если бы не прискорбный случай, наверняка достиг бы больших высот.

– Кто поспешно карабкается наверх, рискует сорваться и свернуть себе шею.

– Так–то оно так. И все же в вашей организации Овьедо, насколько мне известно, не на последних ролях?

– Правильнее сказать – не на самых последних. Держим его как бывшего военного: мало у нас людей, прошедших армейскую выучку. И опыт его в диверсионных делах нужен. А вообще–то не боец он. Этот ловкач–парвеню ищет, что поспокойнее, повыгоднее – занимается налаживанием связей с организациями, родственными «Трем А» по духу. Поехал за опытом в Италию. Ну, капитан, так чего же ждут ваши «честные, преданные отчизне офицеры» от «Антикоммунистического Альянса Аргентины»?

Исель, убаюканный пасторальным пейзажем и размеренной речью Бласко Круса, успокоенный улыбкой, которая выползла и застыла на потрескавшихся губах аргентинского фашиста, не расслышал его вопрос. Или сделал вид, что не расслышал.

– Что вы молчите? Я вас спрашиваю. Не можем же мы весь день торчать у этой лужи?! – в голосе молодого человека прозвучало недовольство.

– Вы о чём? Ах да, да. Мы нуждаемся в вашей помощи. Есть ли возможность направить в Панаму человека, чтобы он на месте поспособствовал формированию из надежных людей вооруженных групп по образу и подобию «Трех А»? Познакомил бы нас с вашими методами. Проинструктировал по вопросам конспирации, стратегии и тактики. Ваш опыт ведения тотальной борьбы против красных очень важен. Понимаете?

– Не очень–то вы у себя в Панаме разворотливы, – задумчиво и чуточку покровительственно проговорил Бласко Крус, – с такими черепашьими темпами вам и до второго пришествия не дождаться успеха.

– Поэтому нам и нужна помощь. Поэтому я здесь.

– Все бы ничего, да в ближайшее время мы никого к вам послать не сможем. Рядового члена – что проку? А из руководства в Байресе только я. Остальные разъехались по провинциям. У самих дел по горло, – он провел ребром ладони по тощей своей шее. – Да уж потерпите, попозже что–нибудь придумаем. Что вы скажете на это?

– Жаль, очень жаль. Я прямо не знаю… Мы так надеялись, так рассчитывали на вас.

– Рассчитывать надо только на себя и не бояться грязной работы, не бояться запачкаться кровью… А вам, я вижу, хотелось бы перейти вброд реку, не замочив ног? Такого не бывает. Вы же не Христос! – Настроение у Бласко Круса менялось, как погода на взморье, становилось все более тревожным и агрессивным. – Дьосдадо! Дьосдадо!!! Чико! – закричал он, рывком поднимаясь с травы. – Где вы, чёрт бы вас побрал совсем?!

Капитан Прьето тоже встал. Из–за кустов до их слуха донеслись звуки возни, рычание, топот, и на лужайку – к поросшему камышом и кувшинками тихому озерцу – выскочил дымчатый дог. Гигантскими прыжками он мчался к хозяину, волоча за собой тяжело дышавшего Сумаррагу.

– Ты что, болван, не догадался спустить пса с поводка? Так и выгуливал, мерзавец?

Дьосдадо, взмокший, перепачканный, взъерошенный, оцепенел, очумело таращась на разошедшегося патрона. А тот, срывая долго копившуюся злость и досаду на собственную унизительную слабость, свидетелем которой во время припадка стал посторонний и неприятный ему человек, срываясь на визг, кричал:

– Немедленно снять ошейник! Так. И в воду! Будешь купать Чико! И чтобы запомнил, сукин сын: собаку выгуливать надо, а не по пыли таскать…

– Но, сеньор, – заартачился Дьосдадо, – не могу же я прямо в костюме. У меня нет ничего с собой.

– Молчать! Никаких «но»! Полезай в воду, тебе говорят!

Дог бросился в озеро и, отфыркиваясь, поплыл. За ним бухнулся Сумаррага. Он неловко барахтался – мешала одежда и водоросли – и жалобно звал:

– Чико, Чико, вернись!

– А если бедняга пойдет ко дну? – рассмеялся капитан Прьето.

– Тот, кому на роду написано быть повешенным, не утонет, – без улыбки отозвался Бласко Крус. – За купание я ему заплачу. Ради денег этот подонок и в дерьме будет плавать.

– Возвращаясь к нашему разговору, мне бы хотелось заручиться, ну, если хотите, обещанием, что вы не оставите мою просьбу без внимания.

– Я должен всё обдумать и согласовать с моими коллегами. Будем поддерживать связь. Координаты передадите Сумарраге – он доставит вас в гостиницу. Целым и невредимым. Ха–ха–ха! – развеселился вожак «Трех А». – Мне было приятно познакомиться, капитан Прьето Вы как будто бы – человек дела. Одним словом, очень рад. И польщен.

Бласко Крус поклонился. Это был такой церемонный поклон, каким в наши дни обмениваются разве что на сцене, да и то артисты провинциальных театров, насмотревшиеся старых фильмов.

 

ГЛАВА IX

До отправления самолета в Сьюдад–де–Панама оставалась уйма времени – шесть с половиной часов. Более чем достаточно! Чтобы не торопясь уложить вещи, собраться с мыслями, привести в порядок впечатления и ощущения последних дней.

В люксе гостиницы «Эспланада», поджидая своих друзей (Глория и Фрэнк обещали проводить капитана в аэропорт), Прьето методично вышагивал по громадному номеру.

Вспомнилась встреча с Бласко Крусом. Мм–да! Вся эта затея с поездкой в Буэнос–Айрес на поверку оказалась пшиком. Разработанная с таким тщанием, изящно выстроенная и, казалось бы, вполне убедительная концепция об участии ААА в заговоре против центральноамериканских республик рассыпалась прямо на глазах.

«Значит, я попусту старался. Бессмысленно было тратить время и деньги на вояж в Аргентину. Думай, парень, думай! Где твои хваленые сообразительность и находчивость, которые высоко ценит в тебе начальство? Неужели в обломках тобою же предложенного плана не осталось ничего стоящего? Возьми себя в руки! Думай!»

Исель снова принялся мерить шагами гостиную.

«Стоп! – он резко остановился посреди комнаты. – Надо идти от окончательного результата. Отрицательный итог – не всегда ещё полный крах. «Антикоммунистический Альянс Аргентины» – это очевидно! – не имеет ни малейшего отношения к «Делу о бананах». Скорее всего, отсюда никакого «инструктора» к заговорщикам посылать не собирались. «У самих дел по горло» – так ведь говорил Крус? А главное, во всём поведении припадочного фашиста, в его словах, хотя он маскировал это умело своим безразлично–надменным тоном, проскользнуло удивление, что из далекой Панамы к «Трем А» обращаются за помощью. И Сумаррага. Что же сказал несчастный купальщик собаки, когда увез хозяина домой и вернулся ко мне в гостиницу, чтобы взять мои панамские «координаты»? Да, вот что: «Патрон был в прекрасном расположении духа. С ним такое редко случается. Трепал всю дорогу дога за холку. Шутил. Дал мне тысячу песо. Признался, что чрезвычайно доволен встречей с вами, сеньор. Что ему, как и всем членам организации, лестно международное признание «Альянса». Ведь это первый контакт «Трех А», уж я–то точно знаю, первый настоящий контакт с представителем единомышленников из другой страны Латинской Америки, если, конечно, не считать чилийскую «Патриа и либертад»… Таким образом, возможность вмешательства аргентинских ультраправых в политическую жизнь Панамы, Гондураса и Коста–Рики, по крайней мере на ближайшие месяц–два, можно смело сбросить со счетов. А значит, и разгадку таинственных ААА, которые упоминались в послании мистеру Уэстли от ЦРУ, следует искать в другом месте. Ну, а то, что я ввел полковника в заблуждение и – вольно или невольно – направил расследование по ложному пути? Пусть сам решает, как поступить со мной. Я виноват и отвечу за это»…

Несмотря на предстоявшее ему пренеприятнейшее объяснение с шефом Хе–дос («Ох и помотает же мне старик нервы!»), контрразведчик успокоился, повеселел. Он заказал в номер легкого вина, зелени, мяса («Пожалуйста, на три персоны. К восьми часам. И непременно кофе и пирожные»), позвонил О'Тулам, у них никто не подошел к телефону («Видно, выехали уже»), включил телевизор и уселся поудобнее в кресле – смотреть стародавний фильм «Кровь и песок». В голливудской версии известного романа Бласко Ибаньеса в главных ролях были популярные в послевоенные годы Рита Хэйвортс, Линда Дарнел и Тайрон Пауэр. Когда–то, давным–давно, именно Тайрон Пауэр из «Знака Зорро» – ловко владеющий шпагой и словом, гордый, рыцарственный, бесшабашный, бескорыстный защитник обездоленных и угнетенных – стал для четырнадцатилетнего Иселя предметом обожания и подражания. Едва кончались уроки в школе, ватага сорванцов, возглавляемая Прьето, мчалась сломя голову на окраину городка. Там – в колком кустарнике, на откосах, среди камней – разгорались жаркие схватки на самодельных мечах и рапирах. Равных Иселю в беге, фехтовании, борьбе среди эль–реальских мальчишек не было. Много лет спустя, в офицерском училище в Сан–Сальвадоре и позже – в школе «рейнджеров» в Форт–Шермане, он, одерживая победы в спортивных состязаниях, не раз получал призы и с благодарностью вспоминал годы далекого, невозвратного детства. Покойного отца…

Хулиан Фернандес Прьето – скромный учитель истории, заприметив в своём старшем сыне раннюю неукротимую увлеченность романтическими подвигами героев прошлого, сам подбирал ему книги для чтения. А вечерами, когда меньшие засыпали (кроме Иселя в семье учителя были ещё две девочки и два мальчика), а мать – всегда тихая, неперечливая, ласковая – присаживалась в уголке что–то заштопать, пришить пуговицы или просто подремать за спицами у неяркой лампы, отец рассказывал о Спартаке, Жанне Д'Арк, Уотте Тайлере, Робеспьере, Гарибальди; об освободительных войнах Боливара и Сент–Мартина; о том, как янки в 1903 году навязали панамцам кабальный договор о канале. Он много знал и был прекрасным рассказчиком, этот незаметный, близорукий, похожий на восклицательный знак учитель из Эль–Реаля, так никогда и не совершивший в жизни ничего героического! Человек трудного характера, неуравновешенный, вспыльчивый, но глубоко порядочный и честный, Хулиан Фернандес Прьето больше всего не терпел лжи и несправедливости, даже если они проявлялись в мелочах. И привил эту нетерпимость Иселю. «Знаю, знаю, сынок: в мире, где всё держится на деньгах и силе, где самые высокие понятия – Свобода, Равенство, Справедливость – служат подстилкой для продажных политиканов, трудно пробить себе дорогу, нужно ловчить, выворачиваться наизнанку, быть готовым пойти на любую подлость, на любую низость. Но ты упадешь в собственных глазах, перестанешь быть человеком, если выберешь в жизни такой путь. Потеряешь сердце, загубишь совесть, и ничто – ни власть, ни богатство, ни слава – не заменит тебе их» – так говорил Иселю отец…

– Эй! можно войти? Ты не спишь? – на пороге номера стояли Фрэнк и Глория.

Погруженный в раздумья, капитан Прьето не заметил, как кончился фильм. Не услышал он и стука в дверь, когда наконец появились О'Тулы.

– Нет, я не спал. Хотя мог бы вполне соснуть немного. Уж очень медленно вы добирались сюда…

– Вспомни, что сказал в «Ромео и Джульетте» старина Шекспир: «Кто чрезмерно спешит, может так же опоздать, как и тот, кто чрезмерно медлит». С нами произошло именно это.

– Но что же все–таки стряслось у вас? – Капитан Прьето обращался к Фрэнку, а сам не отводил обеспокоенного взгляда от Глории, которая сидела прямо, не шелохнувшись, будто окаменев. В её заметно осунувшемся лице не было ни кровинки, огромные зеленые глаза – всегда чуточку ироничные – смотрели печально и скорбно. – Что случилось, Гло?

О'Тул бережно и осторожно сжал руку жены, безжизненно лежавшую поверх стола:

– Дорогая, я расскажу всё Иселю, если позволишь? – Она вздрогнула, поежилась и – не в силах больше сдерживаться – расплакалась. – Ну, успокойся, моя любимая, успокойся! – Фрэнк поцеловал мокрую от слез ладонь Глории. – Мы бессильны сейчас что–либо сделать… У нас большое горе. В Чильяне пиночетовцы схватили отца Гло. Она не хотела ничего говорить тебе, чтобы не омрачить нашу последнюю встречу в Байресе, просила придумать какое–нибудь путное объяснение, вот почему мы задержались. Да видишь, как всё нескладно получилось!..

 

ГЛАВА X

Сеньорите Рамирес (товарищи по Комитету солидарности с патриотами Чили, где Глория помогала выпускать информационный бюллетень, знали её под девичьей фамилией) всю последнюю неделю нездоровилось. Побаливало сердце, кружилась голова, подташнивало. Поэтому в день отъезда Иселя Прьето молодая женщина отпросилась с работы пораньше, чтобы отлежаться и привести себя в порядок. Отдохнув немного, собиралась неспешно, без суеты: Фрэнк обещал быть к половине седьмого, а к этому часу она обязательно успеет и волосы уложить, и подкраситься, и одеться. Затренькал телефон. Редактор бюллетеня, поинтересовавшись самочувствием Глории, сообщил, что через друзей–коммунистов, приехавших в Аргентину из Сантьяго, ей переслали весточку от чильянских родственников, что письмо у него в руках и что он может – буквально минут через двадцать – заехать и завезти его. «Конечно, конечно. Буду очень вам признательна», – обрадовалась Глория, а сердце кольнуло то ли от хвори, прицепившейся к ней нежданно–негаданно, то ли от какого–то дурного предчувствия: неужто что–нибудь с отцом? В ожидании письма она ничего не могла делать и сидела как на иголках.

Её отец, дон Аннибаль Рамирес, без малого тридцать лет практиковал в бедняцких районах Чильяна. Капитала, естественно, не нажил, но получил большее – любовь и уважение простого люда, который лечил. В семьдесят первом, схоронив супругу, поседел, сник, сам стал часто болеть. Единственной отрадой ему была дочь. Когда она поступила в Технический университет Сантьяго, дон Аннибаль, не желая разлучаться с Глорией, перебрался вместе с ней в столицу. Он нисколько не разбирался в политике, сторонился всю жизнь даже разговоров на политические темы, но безгранично верил своей дочери и её товарищам–комсомольцам, терпеливо разъяснявшим «непонятливому, отсталому» старику доктору, что несут миллионам чилийских рабочих и крестьян преобразования, начатые правительством Народного единства. А потом пришел кровавый, испепеленный сентябрь. У власти утвердилась хунта. Сторонников законно избранного и убитого путчистами президента Альенде хватали, расстреливали на месте или бросали в концентрационные лагеря. Отцу известной молодежной активистки оставаться в Сантьяго было небезопасно, и, после того как Глория улетела в Панаму, её друзья–подпольщики помогли дону Аннибалю вернуться в родной город. Он поселился у своей двоюродной сестры; без особого труда устроился в прежнюю больницу, где многие всё ещё помнили его; через верных людей посылал короткие письма Глории, без которой очень тосковал. Ежедневно он осматривал больных, делал уколы, перевязки и несложные операции, но однажды сказал себе: «Если я ещё могу быть действительно полезен, надо сделать выбор…» Дон Аннибаль Рамирес стал лечить молодых ребят, раненных в стычках с карателями. Их тайком привозили откуда–то с гор в подпольный госпиталь, созданный противниками фашистского режима в рабочем пригороде Чильяна. В госпиталь попадали также мужчины и женщины, которым удалось бежать из страшных пиночетовских застенков. Вглядываясь в застывшие лица замученных, изломанных, но не сломленных соотечественников, слушая их горькую повесть об изощренных издевательствах и пытках, которым подвергались заподозренные в сопротивлении режиму «нового порядка», дон Аннибаль думал о том, в какую же пучину страданий ввергли народ Чили нынешние правители в генеральских мундирах; о том, что борьбу против фашизма им не погасить и она с каждым днем будет разгораться всё сильнее; о том, что в эту святую борьбу он тоже вносит свою посильную лепту… Ранним утром (после ночного дежурства) или в сумерки (до наступления комендантского часа) дон Аннибаль укладывал в выцветший, деформировавшийся от времени саквояж нехитрый врачебный инструмент, медикаменты, бинты и, не снимая белый халат (мало ли? Может, вызвали к больному), спешил на автобусную остановку, где обычно его ждало такси. 25 марта машины на месте не оказалось. Доктор Рамирес потоптался полчаса на остановке, пропуская автобусы и не зная, как ему быть дальше. Ехать самому в госпиталь? Невозможно! Это строжайше запрещено. Оставаться на улице ждать? Нелепо! Только навлечешь на себя подозрения. Он решил вернуться в больницу и оттуда позвонить по условленному телефону. Товарищи из подполья попросили отложить визит в госпиталь на следующий день, так как стало известно, что за такси хвостом увязались шпики, и трудно сказать, удастся ли шоферу уйти от погони. Там, в больнице, его и арестовали. Избитого, потерявшего сознание доктора за ноги сволокли на первый этаж и по вестибюлю, мимо перепуганных сестер, мимо недлинной очереди записавшихся на прием к терапевту, потащили в полицейский фургон.

Дона Аннибаля Рамиреса предал его коллега, хирург, с которым они проработали в Чильяне бок о бок четверть века. Не из зависти. Не из корысти. Не по причине каких–то принципов и идейных убеждений. Просто из низменного, животного страха за собственную шкуру. Кругленький, упитанный, любивший поговорить о прекрасном, возвышенном, доктор Роберто Торсеро смолоду считал себя несправедливо обойденным, обделенным судьбой. Ему – безусловно, талантливому, знающему хирургу – всюду мерещились козни недоброжелателей. С сослуживцами почти не общался, видя в них интриганов, злонамеренных конкурентов. Даже в своих оперируемых вглядывался неприязненно и недоверчиво, так как не сомневался, что его обязательно надуют, не оценят по достоинству его заслуги и недодадут. С годами характер Роберто испортился вконец, он всё чаще впадал в меланхолию, превратился в заурядного нытика и мелочного брюзгу. Единственный, кто спокойно относился к неистребимому занудству эгоцентричного, неспособного на дружескую привязанность доктора Торсеро, был отец Глории. Может, потому, что слишком давно знал его (двадцать пять лет не вычеркнешь из памяти), и многое прощал, как он думал, человеку больному, ущербному. Ещё при жизни жены дон Аннибаль неоднократно вытаскивал своего коллегу в гости, но тот был таким неинтересным, замкнутым, некоммуникабельным, что друзья Рамиресов только пожимали плечами. Как–то в присутствии Глории отец не выдержал и сказал:

– Послушай, Роберто! Тебе уже за пятьдесят, а ты всё такой же ноющий, вечно недовольный ребенок, каким я тебя впервые увидел в кино, когда ты с родителями переехал в наш город из Сан–Карлоса. Перестань, ради Христа, копошиться в себе и выставлять свои болячки и недуги напоказ. Поверь мне, созерцание собственного пупа никому не приносило пользы, кроме Будды. И то если он действительно был. Я добра тебе хочу…

Гость ушел, хлопнув дверью. Огорченный дон Аннибаль развел руками:

– Я допустил бестактность, но мне претит эта манера во всех сомневаться, всех оплевывать, выставляя везде своё «я»…

– Да брось, пап! – Глория погладила седеющую голову отца и прижалась к нему. – Не переживай! Сеньор Торсеро не из тех, кто протянет руку в несчастье. Равнодушный и черствый, он скорее может предать.

Этот разговор состоялся в 1970 году, и кто мог подумать тогда, что четыре года спустя слова дочери окажутся пророческими.

С приходом к власти в Чили военной хунты Роберто Торсеро совсем лишился сна. Он пребывал в вечном страхе, что его по ошибке, из–за каких–нибудь старых связей могут арестовать. И он лишился сытой жизни, уюта, который ему любовно создала третья по счету жена. Но больше всего Роберто боялся боли. После того как он догадался, что дон Аннибаль связан с подпольщиками, его ночи превратились в адскую муку: ему чудилось, что к ним в дом вламываются дюжие молодчики, крушат всё налево и направо, рвут драгоценные книги, рыскают по комнатам – «Где вы укрываете коммунистов?» – потом хватают дона Торсеро и отвозят в сырую холодную камеру, по которой бегают и противно пищат голодные крысы. А дальше – дальше ему загоняют иголки под ногти, дробят молотком фаланги пальцев, пытают электротоком…

25 марта 1974 года хирург чильянской больницы дон Роберто Торсеро, едва взошло солнце, явился в полицейский участок и донес на коллегу Рамиреса.

О'Тулы об этом узнали из письма, которое Глория получила от своей тетки из Чильяна.

Три недели спустя после ареста дон Аннибаль, не выдержав жесточайших мучений, скончался в тюрьме от разрыва сердца, не выдав никого из подпольщиков и не указав месторасположения госпиталя. Его похоронили в грубом некрашеном гробу за чертой городского кладбища, где жмутся друг к другу заброшенные полуосыпавшиеся могилки самоубийц (по официальному заявлению военных властей, Аннибаль Рамирес, шестидесяти трех лет от роду, будучи в невменяемом состоянии, покончил с собой). Доктора чильянской бедноты провожали сотни людей: рабочие, домохозяйки, его коллеги по больнице и – на всякий случай – вооруженный патруль карабинеров.

Когда Фрэнк закончил рассказ, Глория улыбнулась блеклой, вымученной улыбкой капитану Прьето:

– Не обижайся, Исель, что мы отняли столько времени на наши грустные дела…

– Да ты что, Гло? Или мы не друзья?

– …Друзья. И право, я уже успокоилась. Мне стало даже немного получше. – Она поднялась. – Пойду умоюсь, а то ещё не возьмете меня такую зареванную в аэропорт.

– Что у тебя? Выяснил всё о «Трех А»? – спросил панамца О'Тул.

– Моя версия оказалась ни к черту не годной. Я как плохой картежник: в азарте принял тройку за козырного туза, – контрразведчик посмотрел на часы, до отправления его рейса оставалось ещё два с половиной часа. – Сколько времени нужно, чтобы добраться до аэропорта?

– При хорошей езде не больше тридцати минут.

– Отлично! Тогда у меня есть к тебе предложение. Деловое. Уверен, что оно заинтересует тебя. Но прежде скажи, что вы решили…

– В отношении работы?

– Да. Какую страну ты выбрал?

– Гондурас, как ни смешно.

– Чего уж там смешного. Напротив, напротив.

– Не говори загадками.

– Хорошо, это связано с моим предложением.

– Гондурас? Никогда бы не подумал…

– Я всё сейчас объясню по порядку. И всё–таки ещё один вопрос…

– Ради бога, хоть сто.

– Скажи, у тебя в Вашингтоне среди журналистов сохранились какие–нибудь связи? Ты упоминал Джека Андерсона и ещё этого… – Исель задумался на минуту.

– Чарли Бэрка?

– Точно. Так вот… Если бы тебе удалось до того, как вы обоснуетесь в Тегусигальпе, махнуть в Штаты? Там покрутился бы среди столичных газетчиков – они же всё знают! – выяснил бы, что замышляют парни из Лэнгли против центральноамериканских республик, которые повысили налог с компаний на экспорт бананов. Деньги на поездку я тебе выбью. Да не маши руками! Тоже мне Дюпон! Будешь лететь через Сьюдад–де–Панама. Там всё и оформим. Кстати, обговорим детали.

– Идея неплохая, хотя непонятно, куда ты клонишь, Исель. Тем более, как я догадываюсь, не это главное в твоем предложении?

– Ну и хитёр же ты, Фрэнсис О'Тул! Хочешь, чтобы я сразу раскрыл все карты? – рассмеялся Прьето. – Ладно, что уж там темнить.

Панамец в нескольких словах разъяснил своим друзьям (Глория вернулась и сосредоточенно слушала капитана Хе–дос) суть операции «Дело о бананах», опустив частные, оперативные подробности плана ликвидации заговора (он полностью доверял ОТулам, но – долг есть долг); сказал, что в Гондурасе Фрэнк может оказать ему колоссальную услугу, если возьмет под прицел деятельность банановой монополии «Юнайтед брэнде» и правых организаций; ещё раз попросил журналиста серьезно поразмыслить о возможности короткой – «всего на три–четыре дня» – поездки в Вашингтон и, сделав паузу (он долго возился, раскуривая сигару), заключил:

– Может быть, на первый взгляд, старина, сотрудничество, которое я тебе предлагаю, выглядит не очень заманчивым. Но, зная твою легко воспламеняющуюся натуру, давнюю мечту сделать книгу–бомбу, я решил не только посвятить вас в мои дела, но и постараться привлечь к участию в них.

– Да–а–а! Задачка непростая, хотя перспектива весьма заманчива…

– Ну что, по рукам, Фрэнк?

– По рукам! И выпьем за наш общий успех.

 

ГЛАВА XI

«Хороший мой, неуловимый Исель! В субботу и воскресенье – радуйся!!! – я абсолютно свободна. Может, проведем хоть этот уик–энд вместе? У–мо–ля–ю: объявись!!! Или позвони.

Люблю. Целую. К.».

Капитан Прьето сунул записку от Клодин в карман, быстро пробежал глазами содержимое других конвертов, скопившихся в почтовом ящике за время его отсутствия.

Послушная рулю машина резво бежала по городу, мокрому от только что отшумевшего ливня. Капитан, как заведенный, механически переключал передачи, а мыслями всё время возвращался к тому, как же сложится у него беседа с шефом Хе–дос. Ничего приятного, разумеется, она не сулила: полковник Монтехо болезненно переживал ошибки своих подчиненных и промашек не прощал никому. Иселю – в особенности.

Их связывало больше чем общее дело, которому оба посвятили себя. «Поэтами рождаются. Контрразведчиками становятся. Усвойте это как следует, юноша! – любил повторять полковник. – Наша профессия, голубчик, не самая благодарная и почетная. Обыватели, как уж повелось издавна (хотя для этого в прошлом и были серьезные основания), по инерции видят в каждом сотруднике Хе–дос обыкновенного «стукача» – шпика и доносчика. Не могут понять, что вокруг происходят важные перемены, что к нам в последние годы пришли новые люди. С головой. Честные. Преданные долгу. Люди, для которых работать в контрразведке означает служить своей стране, своему народу…» «Не обольщайтесь, сеньор, – возражал капитан Прьето, – далеко не все такие рыцари без страха и упрека, как вам кажется». «Конечно, не все! Не все! – горячился Бартоломео Монтехо. – Есть всякие. Более чем достаточно. Прилипалы, угодливые, скользкие, верткие: «…так точно, господин полковник», «…не извольте беспокоиться, господин полковник», «…на то ваша добрая воля, господин полковник». Есть и враги. Затаились. Ждут своего часа, чтобы нанести удар в спину. Ну и что из того? Мы должны быть готовы ко всему…»

Заложив руки за спину, начальник Хе–дос рассеянно прохаживался по кабинету. Восемь тридцать две. Скоро оперативка. Снова зачадят сигарами. Ах, как было бы славно издать специальный циркуляр, строго–настрого запрещающий курить во время совещаний! Да разве запретишь? Он неважно себя чувствовал – старость, что ли? Накануне подскочило давление; всю ночь ворочался, не мог уснуть; сегодня поднялся с головной болью и теперь был в угнетенном состоянии.

За дверью, в приемной, раздались энергичные шаги, и до слуха Бартоломео Монтехо донесся знакомый низкий голос:

– Здорово, Цезарь! Идущий на смерть приветствует тебя! Шеф уже появился?

Что ответил его адъютант лейтенант Сесар Бланке, полковник не расслышал, но сам вышел навстречу Иселю:

– Прошу вас, капитан. – И когда они уселись: – О какой это смерти вы говорили там, в приемной? Или принесли из Аргентины дурные вести?

– К сожалению, да. Моя миссия закончилась ничем.

– Чистосердечное признание – первый шаг к раскаянию.

– Я не каяться сюда пришел, господин полковник. И не собираюсь сваливать свою вину на других.

– Во–первых, не кипятитесь, Исель. Во–вторых, давайте поговорим по существу, оставив эмоции на следующий раз. Перед нами стоит слишком серьезная и сложная проблема. – Бартоломео Монтехо позвонил адъютанту: – Лейтенант, предупредите руководителей отделов и офицеров, приглашенных на совещание, что оно переносится на одиннадцать часов. – Потом произнес: – Итак, я весь внимание.

К половине одиннадцатого в приемную к начальнику контрразведки набились те, кому по рангу должно присутствовать на ежедневных оперативках, и те, кого приглашали в исключительных случаях. Среди них только двое не являлись работниками центрального аппарата Хе–дос: майор Бенавидес – из Колона и лейтенант Яньес – из Пуэрто–Армуэльеса. Обоих экстренно вызвали в столицу. Офицеры сидели, разбившись на группки. Дымили. Переговаривались вполголоса (полковник не выносил, когда у дверей его кабинета поднимали гвалт). Посмеивались.

– Кто это застрял у шефа? – поинтересовался майор Камарго, только что вернувшийся из Гондураса и Коста–Рики.

– Прьето, – адъютант с подчеркнутой неохотой оторвался от толстой канцелярской книги, куда заносились сведения об отпусках ответственных сотрудников департамента.

– Понятно! Подвергает красавчика экзекуции?

– Ошибаетесь, господин майор. Они там мило беседуют битых два часа. Совершенно верно – с половины девятого.

Продолжительная беседа начальника контрразведки с Иселем лишь со стороны могла показаться милой и мирной. Да, полковник Монтехо не топал ногами, не кричал (хотя со Стариком, как он ни владел собой, случалось и это). Не грозил немедленным увольнением или переводом в захудалый провинциальный отдел с понижением в должности. Он (чему капитан поразился больше всего) даже не отстранил Прьето – в порядке элементарной для подобного проступка дисциплинарной меры – от дальнейшего прямого участия в осуществлении операции «Дело о бананах».

Ничего такого не было.

Внимательно прослушав отчет подчиненного о неудачной миссии в Аргентину и упрямое: «Мне понятна, господин полковник, вся тяжесть моей вины, и я готов искупить её любой ценой. Может, дадите другое поручение, которое будет мне по плечу?» – Бартоломео Монтехо снял очки, отчего простое, чуточку плутоватое лицо его приняло выражение беззащитной удивлённости, грузно навалился на стол и сказал без раздражения, без металлических ноток в голосе:

– Вы представить себе не можете, капитан, как сегодня огорчили меня. От провалов и ошибок не застрахован никто. Ни в жизни, ни в любви, ни в работе. Да, за них расплачиваются. Разной ценой. Порой очень жестоко. Кстати, и вы, голубчик, тоже заплатите. Объявляю вам месяц домашнего ареста…

– Слушаюсь, господин полковник!

– …а отсидите после того, как мы завершим начатую операцию. Чтобы не запамятовать, я сразу же, только вот проведу совещание, подготовлю приказ. Это, конечно, подпортит ваш безукоризненный послужной список. Да не беда! Вы молодой, напористый. У вас всё впереди. Наверстаете ещё. А о другом задании речи быть не может!

– Простите… – вырвалось у капитана Прьето.

– Отставить! – шеф резко осадил его. – Дайте уж, любезнейший, договорить мне. Не скрою, я не ожидал, что вы, кого в нашем департаменте считают одним из самых опытных, надежных офицеров, человеком с железными нервами… Я и сам так считал. Не ожидал, что вы проявите малодушие, скисните: «Идущий на смерть», «виноват», «искуплю», что за жалкие слова?! Нельзя позволять, чтобы уязвленное самолюбие заслоняло главное. А сегодня главное для всех нас – распутать проклятый клубок, найти заговорщиков, предотвратить преступление.

Прьето молчал, понурившись.

– Мне было бы горько разочаровываться в вас, Исель. – Полковник нацепил на свой крупный нос очки, достал из кармана жилета старомодные часы на серебряной цепочке: – Без пяти одиннадцать. Пора приступать к оперативке. Но ещё два слова. Если хотите, расценивайте их как мой вам совет, капитан. В нашем деле легко перестать верить даже самому себе. В любых запутанных, сложных, трагических ситуациях не теряйте голову. И веру. В других тоже. Ну, хотя бы в тех, кто действительно относится к вам по–дружески…

 

ГЛАВА XII

У него затекла нога: противно покалывало в кончиках пальцев и в стопе, а выше – полная онемелость. Исель повернулся на левый бок, откинул край простыни и осторожно выскользнул из теплой постели. Клодин спала, свернувшись калачиком, разметав по подушкам густые длинные волосы, которые пахли морем, горными фиалками, солнечным пляжем, смолистыми пальмами, радугой – всем, чем пахнут волосы любимой…

Набросив короткий, похожий на куртку борца–дзюдоиста, халат, капитан, прихрамывая, поплелся умываться. Проходя наполненную смутным предутренним светом гостиную, задержался. Сколько раз бывал здесь Прьето – правда, вечно урывками, впопыхах, – он как–то не обращал внимания на эту просторную комнату, заставленную случайной мебелью, заваленную книгами. Книги были везде: на полке среди каменных мексиканских, а может быть, гватемальских статуэток (он не поленился взглянуть и тихо рассмеялся. Надпись гласила: «Сделано в Японии»); среди деревянных божков неизвестного происхождения, где стоял недорогой проигрыватель; на приземистом, неудобном, кривоногом диване. Стены тоже были достаточно живописны: афиша из кабаре «Каса Лома»; плохонькие репродукции Тулуз–Лотрека и Поллака; плакат, с которого хмурился исполненный люминесцентными красками Иисус Христос; повисшая на одной кнопке большая фотография. Исель подошел поближе: заросший, длинноволосый, долговязый юнец на фоне лозунга «Мейк лав, нот уор!» довольно–таки нагло обнимал хорошенькую простоволосую Клодин. Он – по пояс обнажен, с увесистой цепью на шее. Она – в обтрепанных, обрезанных у колен джинсах, в мужской рубашке навыпуск и в кедах. Прьето нагнулся, взял наугад первую попавшуюся в свалке книгу: Режи Дебре, парижское издание «Революция в революции». Вытащил ещё несколько, тоже на французском: «Эрос и цивилизация» Маркузе; «Левизна. Сильнодействующее средство против старческой болезни коммунизма» братьев Кон–Бендитов; Бакунин, Ницше… Ага! Вот штуковина, выпущенная в Штатах: Джерри Руби «Сделай это».

Исель придвинул кресло к окну, устроился поудобнее и принялся за чтение. В предисловии сообщалось, что автор «исторического труда» является одновременно основателем и лидером наиреволюционнейшей «Международной молодежной партии», теоретическое кредо которой – «действие ради действия», что левее его «йиппи», как называют себя члены этой странноватой партии, никого нет и быть не может… «Боже правый, какой ахинеей забивает свою голову Клодин!» – подумал капитан, но продолжал вчитываться в текст, силясь понять, чего не хочет и что предлагает молодежи апостол американских ультралевых Джерри Руби: «Любая идеология – болезнь мозга», «йиппи желают бегать голыми по Капитолийскому холму и в стенах конгресса!», «йиппи – это длинноволосый, бородатый, сумасшедший ублюдок (перечитал еще раз: да, так и сказано – ублюдок, и к тому же сумасшедший), для которого жизнь – театр, каждый момент создающий новое общество, в то же время разрушающий старое», «йиппи за сексуальную свободу, за свободу курения наркотиков», «сначала действуйте, думайте потом!».

Прьето отложил книжку, закурил. «Бред шизофреника! Или розыгрыш? А может, тонко рассчитанная провокация? Ведь кто–то издает эти «откровения» крикунов–ультрареволюционеров. Кому–то это на руку. Кому?!»

За завтраком, нет, всё–таки это уже скорее был обед, Клодин, которая только что смеялась над забавной историей, рассказанной Иселем, с неподдельной тревогой спросила:

– Ты правда так сильно любишь меня, как говоришь?

– Неужели всё ещё сомневаешься? Конечно, люблю…

– Да я не то чтобы сомневаюсь. Просто находит неожиданно тоска, и идиотские мысли лезут в голову. Я очень боюсь, милый, что скоро у нас с тобой всё кончится. Оборвется.

– Что за чепуха?! Почему?

– Не знаю. Я страшно невезучая. Кажется, вот оно, о чём мечтаешь, близко, совсем рядом. Протянешь руку, схватишь, разожмешь кулак, а там – пусто. – Слезы навернулись на глаза. Чтобы не расплакаться, девушка прикусила губу.

– Перестань, родная! Не выдумывай. Мы вместе Мы любим друг друга. От нас самих зависит будущее, а всё будет отлично.

– Дай–то бог.

– Даст, даст! Надо только очень захотеть. А кто тот тип на фотографии в гостиной?

– Люсьен Лакасс. Я познакомилась с ним в Монреале на ЭКСПО–67.

– Как, ты разве была в Канаде?

– Семь месяцев. Продавала сувениры в павильоне Тринидада и Тобаго. Администрации ЭКСПО требовались девушки со знанием французского и английского, а у меня ещё был испанский.

– Ну а при чём этот Люсьен?

– Он франкоканадец из Труа–Ривьер, учился в Монреальском университете. С апреля, когда открылась Всемирная выставка, стал подрабатывать на ней «велорикшей», так мы называли ребят, которые катали посетителей на специальных пассажирских трехколесных велосипедах. По вечерам Люсьен приглашал меня на Ля–Ронд, это у них было что–то вроде Луна–парка, где допоздна работали всякие аттракционы, бары. Мы пили пиво, стреляли в тире, кружились на «чертовом колесе», ездили в «Тоннель страха»…

– И?

– Что «и»? Разумеется, целовались – я влюбилась без памяти.

– Сколько тебе тогда было?

– Подобные вопросы задавать бестактно, мой ревнивый капитан, но я отвечу: шестнадцать. А Люсьен, к сожалению, моя первая любовь. Ты сам задел эту щекотливую и неприятную для нас обоих тему, поэтому не сиди с панихидным видом, налей ещё кофе, дай мне сигарету и слушай.

Клодин происходила из знатного рода виконтов д'Амбруаз, которые верой и правдой служили королевской короне. Её дальние предки первыми среди французских колонистов пересекли Атлантику и осели на Гаити, где уже в конце XVII века им принадлежали обширные плантации сахарного тростника, сизаля и табака, входившего в моду в Старом Свете. Сто с лишним лет спустя, когда на острове началось восстание черных рабов, прапрапрапрабабка вместе с прапра – и так далее – дедом Клодин, прихватив фамильные драгоценности и сундучок, набитый золотыми луидорами и наполеондорами, на императорском фрегате бежали в Новый Орлеан. Там состояние д'Амбруазов довольно скоро стало таять (огромный дом, шикарный выезд, слуги и бесконечные балы стоили денег), а новые хозяева города, мужланы–янки (почище всяких вольтерьянцев и санкюлотов) бесили утонченных высокомерных аристократов. Поэтому, как только в 1815 году англичане по Венскому договору вернули Мартинику французам, прапрапрапрародителк Клодин переехали туда, приобрели плантации кофе и какао (плюс ромовый заводик в Форт–де–Франсе) и зажили в мире и согласии, не заметив, как между тем обзавелись кучей наследников.

Морис–Матье, урожденный д'Амбруаз, обладатель солидного состояния, в годы второй мировой войны сражался в рядах армии генерала де Голля, куда пошел добровольцем. Освобождал Париж, был ранен, получил орден Почетного легиона и осенью сорок пятого, обласканный славой, вернулся на родную Мартинику. Он ловко повел дела, приумножив свой капитал. Женился. Стал уважаемым на острове гражданином и даже однажды избирался от этой заморской территории Франции депутатом Национального собрания Пятой республики. 3 февраля 1951 года у него родилась дочь, которую нарекли Клодин – в честь прапрапрабабушки. Девочка, единственный и поздний ребенок в почтенном семействе д'Амбруазов, росла в неге и холе, не зная отказа ни в чём. В пятнадцать лет она закончила привилегированную католическую школу в Форт–де–Франсе, и родители стали подумывать, не отправить ли Клодин для дальнейшего обучения к тётке в Париж, когда девушка заявила, что всё решено и она едет в Монреаль, чтобы работать на ЭКСПО–67. «В такую даль? Одна?» – всплеснула руками мама. «Никогда!» – вышел из себя отец. «Но, папочка, это же так интересно! Посмотри, что пишет газета: «…миллионы туристов из разных стран посетят Всемирную выставку, нашу планету в миниатюре…» И это совсем недалеко. Собирались же вы послать меня одну в Париж!» – сказала дочь. «Положим, не одну, сюда бы приехала тетка Жанна, и там за тобой был бы глаз да глаз, – отбивался боевой Морис–Матье, но в конце концов сдался: – Вот чек на полторы тысячи долларов. Хватит на билет и на первое время. Дальше поступай как знаешь – живи на свой заработок». «Па–а–а–а–пуля!!! Ты самый лучший из всех пап в мире! Когда я вернусь домой…»

Домой Клодин не вернулась.

Встреча с Люсьеном Лакассом перевернула вверх дном все её планы, все представления о жизни, морали, любви, о добре и зле, об отношении к родителям и законам… Она съехала с квартиры и поселилась в студенческой «коммуне» – грязном полуподвале, где на брошенных на пол матрацах вповалку спали человек двадцать ниспровергателей «общества сытых». Перестала бывать на работе. Вещи распродала, а вырученные деньги отдала Люсьену. Сидя в забитом до отказа молодежью, прокуренном насквозь кафе на Кот–де–Неж, Клодин не сводила влюбленных глаз со своего божества, стараясь вникнуть в смысл разговоров. Она ничего не понимала в их сбивчивых, путаных речах, в бьющих по нервам выкриках: «Грабь награбленное!», «Ни бога, ни хозяина!», «Разрушать – значит созидать!», «Демократия – торжество слабых над сильными», «Даешь бунт!» – но сердце радостно сжималось от сознания причастности к великому делу борьбы против всех и вся. «Вот свершилась моя мечта, – думала Клодин, – я свободна! Я сбросила цепи условностей, ханжества, лицемерия, которые нам с пеленок прививают родители, государство, религия. Я свободна от унизительного рабства вещей и чужих догматов. Какое счастье – со мной рядом мой Люсьен. Он самый умный, самый бесстрашный. Как он говорит! С какой убежденностью!» А Лакасс гремел: «Нам не нужна организация! Наша сила – стихия! Рассуждения о необходимости единства, о каких–то совместных массовых действиях – провокация, происки ревизионистов. В гробу мы видели их единство! Мы пойдем с оружием на улицы. Мы плюнем в лицо властям. Всех, кто уклоняется от бунта, – к стенке! Действие, действие и ещё раз действие! Мы разнесем этот заблёванный демагогами никчемный мир вдребезги. Пусть будет хаос, сплошная неразбериха!» Лакасс звал «истинно левых» браться за бомбы, с гневом обрушивался на «пацифистиков», участвовавших в антивоенных демонстрациях. Он жаждал «штурма правительственных учреждений», «немедленного взятия революционной власти в свои руки» и оказался… провокатором, платным агентом ЦРУ. Но Клодин узнала об этом гораздо позже, уже в Париже, куда поехала следом за своим кумиром. Первые три месяца после приезда во Францию (они поселились на площади Мальзерб в тесной квартирке знакомого по ЭКСПО студента Сорбонны) Люсьен вел себя смирно, обложился книгами, сказав, что будет сдавать экзамены в Парижский университет, и даже намекнул, что не прочь («Не сейчас, конечно, в будущем») узаконить их отношения. «Брак, моногамия – гнусные буржуазные выдумки, но у нас ведь могут быть дети, да и вообще – мы любим друг друга». Им приходилось туго в ту зиму. Непривычная к холодам Клодин часто простужалась и сидела дома. К тетке обращаться ей не хотелось да и стыдно было. Когда немного потеплело, она пошла искать работу: в школе им преподавали курс машинописи и стенографии, так что была надежда устроиться в какую–нибудь контору. Но, как на грех, всюду хватало своих машинисток–стенографисток. Кроме того, и в солидных офисах, и в карликовых (на пять–шесть служащих) учреждениях с подозрением поглядывали на молоденькую «хиппи», одетую бог знает во что, с распущенными по плечам волосами. Не нужны были и продавщицы. Правда, один толстомясый хозяйчик магазина писчебумажных принадлежностей на улице Прони, сально осклабившись, предложил ей место – «но для этого, мадемуазель, сами понимаете, сначала надо…» – и отпрянул испуганно, увидев в руках Клодин бронзовое пресс–папье. Наконец в марте ей повезло: девушка, возвращаясь на метро домой, задумалась и проехала свою остановку. Вышла на Пляс Пигаль. Количество кабаков, дансингов, кафе, баров и стриптизных ошеломило Клодин. Пьер, владелец «Уазонуар» – небольшого, но охотно посещаемого кабаре, куда она просто так, без всяких надежд заглянула, смерил её взглядом с ног до головы и довольно буркнул: «Подойдешь! Петь умеешь? Впрочем, кто теперь не поет. Приступишь к работе сегодня же вечером. Только учти, без фокусов: никаких договоров, пособий по болезни, забастовок и прочей муры…» Жизнь постепенно налаживалась, тем паче что и Люсьен стал приносить какие–то неожиданные гонорары. А потом грянул май, и полетело всё в тартарары…

 

ГЛАВА XIII

– Когда начались в Париже студенческие волнения, Люсьен точно с цепи сорвался. Он опять почувствовал себя на коне. Сутками пропадал в Сорбонне и в университете. Шушукался по углам, агитировал, уговаривал. И всюду таскал меня. Какое уж там кабаре! Я три дня не являлась туда, и мсье Пьер отказался от моих услуг. «Жаль, – говорил, – с тобой расставаться, Клодин. Из тебя получилась бы если и не звезда первой величины, то прехорошенькая звездочка обязательно…» Я ведь, Исель, уже выступала с собственным номером.

– Прости, дорогая, я сейчас. – Капитан поднялся, вытряхнул в мусорное ведро полную окурков пепельницу и вернулся к столу. – Так что было дальше?

– Дальше? В разгар событий во Франции объявился Даниэль Кон–Бендит с кучкой своих сторонников и последователей. Он приехал в Париж, и тут мятежные леваки просто с ума посходили. На ступенях Сорбонны, во время одного из многочисленных стихийных митингов, Кон–Бендит провозгласил, что в нынешних условиях единственная движущая сила революции – это студенты, что власть, мол, валяется у них под ногами и что нужно немедленно идти на штурм Елисейского дворца.

– А как же армия? Жандармерия? Вооруженные отряды правых? Разве можно было надеяться на успех один на один против такой силы?

– Понимаешь, тогда об этом никто не думал. Кажущаяся близкая победа кружила головы, опьяняла…

– Не только она, судя по всему.

– Ты можешь, в конце концов, набраться терпения и не перебивать меня? – вскипела Клодин.

– Ладно, не сердись. Больше ни слова не скажу.

– Так вот. По поводу твоей ехидной реплики: да, тогда пили почти все, подогревая воинственный пыл. Многие «взбадривали» себя ещё и наркотиками. Откуда их брали? В университете, в студенческих кафе Латинского квартала появились ушлые, услужливые ребята и по дешевке продавали что хочешь: марихуану, героин, ЛСД… Ну, говори же, говори! Я вижу, у тебя опять на языке вертится какое–нибудь едкое замечание.

– Нет. Мне пришла в голову неожиданная мысль. Не ах какая оригинальная, наверное, но всё же. Я подумал, что кому–то было выгодно, чтобы ваши бунтовщики–студенты, накурившись и наглотавшись наркотиков, не очень соображали, что творят.

– Возможно.

– Я уверен, что так оно и было. Слишком очевиден эффект, двойная выгода подобного замысла. Пьяная, одурманенная толпа неоперившихся мальчишек и девчонок, какие бы самые революционные лозунги они ни выкрикивали, подлинной опасности для властей не представляет. С другой стороны, на них всегда удобно свалить вину за беспорядки, за кровопролитие, если оно произойдет, намекнув обывателю, что вот, дескать, какие они, эти современные Робеспьеры и Мараты… Явная провокация!

– Мне тоже многое стало казаться странным в поведении вожаков взбунтовавшегося студенчества. Они наотрез отказывались от союза с рабочими, которые объявили всеобщую забастовку в поддержку бунтовщиков, поощряли самые дикие хулиганские выходки, призывали начать войну террора… Для меня переломным днем стала пятница, или это был четверг? Не могу сказать точно, да и какая разница. В этот день самые отчаянные из «Комитета немедленного вмешательства», во главе которого стоял некий Жаки (он потом признался корреспонденту «Монд», что студентом никогда не был, а воевал в рядах наемников в Катанге), ну, словом, «святое воинство» – с ним, разделившись на кучки, шагали также маоисты, неотроцкисты и анархисты – двинулось на штурм театра «Одеон». Среди первых туда ворвался мой Люсьен. Когда я притащилась в «Одеон», всё уже было кончено: погромщики, а иначе как погромом эту свинскую акцию не назовешь, праздновали победу… Над зданием развевались черные флаги. Внутри бедный театр – что он им дался! – представлял подлинную клоаку: зал изгажен, мебель поломана, занавес разодран, люстры разбиты, участники штурма, растащив реквизит, напялили на себя костюмы всех времен и народов и устроили среди этой разрухи какую–то безумную пляску. Один из сторонников «немедленного вмешательства» мочился со сцены в оркестровую яму… Омерзительнейшее зрелище!

– Ну, а твой «мессия»?

– Его я обнаружила в ложе с размалеванной визгливой толстухой, совсем непохожей на студентку. Наверное, из профессионалок. Их много в те дни крутилось в Сорбонне. Впрочем, другие тоже развлекались, кто во что горазд. Ведь у них на этот счет была «теория»: «Чем больше мы занимаемся революцией, тем больше нам хочется заниматься любовью». Гадость, гадость…

– Скажи мне, Клодин, когда же и каким образом ты попалась на крючок?

– Ты о чём? – Вопрос Иселя застал девушку врасплох. – А–а–а! Понятно, – она нахмурилась, – я так и думала, что рано или поздно ты догадаешься. Или что–то знаешь?

– Знаю! Знаю, что ты связана с ЦРУ. Допускаю, что и со мной познакомилась не случайно. Только не понимаю, что заставило тебя согласиться сотрудничать с ребятами из Лэнгли…

В кухне наступило молчание. Тяжелое. Пружинистое. Жесткое. Оно могло в секунду лопнуть, зазвенеть, заголосить. Или: упруго распрямясь, отшелестеть последними словами и незаметно сойти на нет. Всё зависело от Клодин. Она смело, открыто посмотрела в глаза возлюбленному:

– Я, как тебе известно, не принадлежу к категории дамочек–истеричек. Да? И отнюдь не страдаю склонностью видеть окружающее в черном свете, ныть и стонать по поводу и без повода. Правильно? Ну и прекрасно. Помнишь, сегодня утром я сказала, что предчувствую конец нашей любви! А я так люблю тебя, Исель! Для меня расстаться с тобой – и это не громкие слова – равносильно смерти. – Её красивый чистый голос дрогнул, сломался, сел, и она продолжила хрипловатым шепотом: – Быть в твоих объятиях, ласкать тебя и сознавать, что я ДОЛЖНА шпионить за тобой? Невыносимо! Я не могу… Не могу! Ослушаться их? Они этого никому не прощают и при первой же возможности сведут счеты…

– Глупости! Каким образом?

– Что за наивность, мой капитан! Любым. Пристукнут. С них станется. Или просто выдадут западноберлинским властям…

– А они–то при чём?

– О, это другая история, но я всё расскажу тебе. Только давай ещё закурим.

– Все, Клодин: у нас ничего не осталось. Ни одной сигареты. – Прьето смял пустую пачку. – Я могу сбегать в магазин.

– Обойдемся. Слушай. В начале июня шестьдесят восьмого Люсьен познакомил меня на очередном шумном и бестолковом митинге в Сорбонне с таким же, как он сам, сторонником «решительных действий». То был могучий блондин с фигурой культуриста, лет тридцати на вид, щеголявший в армейской форме, с которой содрал знаки отличия. Он сносно, хотя и с сильным английским акцентом, объяснялся по–французски. Сказал, что служил на военно–воздушной базе США под Мюнхеном, но дезертировал, так как не желал воевать во Вьетнаме. Что живет у своих друзей–революционеров в Западном Берлине и во Францию приехал с единственной целью – «помочь справедливой борьбе студентов против прогнившего, разложившегося общества». Звали его Уолтер Джиббс. Приятный такой, улыбчивый парень. Вечно потирал руки, приговаривая: «Скоро, скоро взорвем проклятую планету и на её вонючих обломках построим новую счастливую жизнь!» Люсьен в присутствии Уолтера тушевался, заискивающе смотрел в рот, мельтешил и даже, мне показалось, побаивался его. Как, знаешь, если бы тот был выше по званию. Когда студенческие волнения пошли на убыль и стало ясно, что бунт ничего не дал, все вожаки – Кон–Бендит, Жаки со своими бешеными «катангцами», Джиббс – в одночасье исчезли, испарились. Сбежал и Люсьен, даже не предупредив меня. Только я его и видела! У меня сохранился телефон и западноберлинский адрес Уолтера. Я решила осенью податься к нему. А что было делать? Не оставаться же в Париже! К родителям, которым я не писала и которые, видно, считали меня погибшей, пути мне не было. Скопила немного денег, подрабатывая уборщицей в общественных туалетах на стадионе. Взяла билет. Меня провожал знакомый студент. И вот на вокзале, за пять минут до отхода поезда, он, помявшись, спросил: «Скажи, Клод, ты знала, что твой Люсьен – агент ЦРУ?» Я как стояла, так чуть не свалилась под колеса. Перед глазами всё поплыло, горло сжало. Помню, схватила я его за ворот битловки и давай трясти: «Врешь, – кричу, – врешь, врешь!!!» Люди на перроне оборачиваются, а он спокойно высвободился и лишь пожал плечами: «Ты свой парень, Клодин. Мы тебя любим и хотим, чтобы ты знала правду. Твоё дело – верить или нет. Мы установили через наших товарищей, что подлинное имя Лакасса – Анри Лувуа. Что он никогда не жил в Труа–Ривьер, а родился и до восемнадцати лет никуда не уезжал из пригорода Оттавы – Халла. С 1966 года Анри – Люсьен – на службе в ЦРУ. Он пытался внедриться в одну из крайне радикальных организаций квебекских сепаратистов, но на чем–то прокололся, был разоблачен и еле унес ноги. Под чужим именем устроился в Монреальском университете, начал там мутить воду, а потом приехал сюда. Его счастье, что он смылся…» Можешь представить, Исель, с каким настроением заявилась я к Уолтеру? Он оказался на месте. Очень удивился, но принял хорошо, сказав, что отныне берется меня опекать, и мы вместе с его друзьями–боевиками займемся настоящим делом… Ты не устал?

– Нет, нет, что ты! Продолжай.

– Осталось совсем немного, – я скоро закругляюсь. В ту пору в Западном Берлине уже вовсю действовало несколько вооруженных ультралевацких группировок. Они совершали налеты на банки, подбрасывали бомбы в кинотеатры и универмаги, похищали в качестве заложников богатых бизнесменов и влиятельных политиканов, требуя за них выкуп или выполнения «политических», как они заявляли, условий. Это называлось «партизанской войной». И всё–таки, пожалуй, самой дерзкой и неуловимой была группа Джиббса. Нам удавалось уходить буквально из–под носа полиции в самых, казалось бы, безнадежных ситуациях. Кроме меня и Уолтера в его отряде были ещё трое: анемичный, замкнутый Феликс, бывший печатник из шпрингеровской типографии; желчный, пугливый Ганс, который выдавал себя за преподавателя социологии, хотя в глаза бросалась его дремучая неграмотность, и любовница Джиббса – патологическая нимфоманка–садистка Марлен, она когда–то была натурщицей в дешевом художественном ателье. Кольцо вокруг нас сжималось всё теснее, приходилось по три раза на дню менять явки, прятаться на чердаках и в подвалах. Я жила словно в гипнозе. Мне было всё одно: что свернуть себе шею, убегая по пожарной лестнице от полицейских, что получить пулю в лоб при нападении на бронеавтомобиль с деньгами, который мы отбили во время последней «партизанской» акции. Тут–то я и влипла, Исель. Почему, почему я тогда в перестрелке осталась живой! После операции мы – Уолтер, Ганс и я, погрузив мешок с деньгами в «мерседес», скрылись, а Марлен и Феликс, раненные, по приказу Джиббса остались прикрывать наше отступление. Позже я узнала, что Феликс умер от потери крови, когда их с Марлен схватили и отвезли под усиленной охраной в городскую тюрьму. Четыре дня мы отсиживались на заброшенной вилле. Уолтер – о, это был жестокий, неумолимый, циничный человек – ни на минуту не сомкнул глаз. Он держал нас на мушке автомата, шагу не давал ступить, следуя неотступной тенью повсюду, и всё время слушал приемник. Радиостанции взахлеб сообщали о «новом преступлении коммунистов», призывали население к бдительности и предлагали всем, кому хоть что–то известно об участниках ограбления, сообщить об этом полиции (как выяснилось, Марлен отказалась давать показания и добиться от нее ничего не смогли). На пятый день нервы у Ганса не выдержали, он начал паниковать, а потом бросился на Джиббса. Тот хладнокровно прошил ослушника очередью, стащил труп в кладовку и, как ни в чем не бывало, уселся доедать сосиски (вся эта история приключилась во время обеда). Дожевал, выпил вино, вытер губы салфеткой, порылся в мешке с деньгами и, достав оттуда несколько пачек, невозмутимо заговорил: «Отныне, бесценная Клодин, мы связаны одной веревочкой. За соучастие в убийстве тебя ждет хороший срок. Да не горюй! Будешь держать язык за зубами, я тебе, девочка, помогу. Бери деньги! Их хватит, чтобы безбедно прожить несколько месяцев. Дня через три отправим тебя с фальшивым паспортом в Гамбург. Вот адрес – Зеельштрассе, 217. Спросишь Альберта Миттельмана. Это мой дружок – тоже большой революционер. – Уолтер, довольный своей шуткой, расхохотался. – Он возьмет тебе билет на пароход – двигай куда вздумается: в Америку, в Австралию или на твою Мартинику, – обменяет марки на доллары. А то оставайся в Гамбурге, будешь петь в кабаках для матросов. Они обожают таких субтильных кошечек. – Джиббс ткнул дулом в мою сторону и снова залился смехом: – Да не бойся, дурочка. Если бы я надумал тебя пристрелить, мог бы давно уже это сделать. Зачем? Ты ещё нам пригодишься. А за денежки требуется расписаться». – Он подсунул мне бумагу, и я подмахнула её…

– Ну, и потом?

– А потом всё пошло как по маслу. Уолтеру удалось достать документы на имя какой–то Гертруды Шлипке и без хлопот отправить меня в Гамбург. Там я дождалась рейса на Панаму и, поблагодарив благовоспитанного очкарика Альберта, отплыла от берегов Европы, веруя, что все злоключения позади, что здесь–то меня и днем с огнем не сыщут. Два года жила спокойно, стала петь в «Каса Ломе» и напрочь забыла крикливого Люсьена, жестокого Уолтера. Но мне напомнили. Прошлой осенью в кабаре зашел Майк Петерсон из Зоны. Знаешь ты его – слащавый, с усиками, как у Эролла Флинна. Сейчас он уже в Штатах. По окончании программы пригласил за свой столик, рассыпался в комплиментах, вызвался отвезти домой, а в машине – сухо и внятно – поставил меня в известность: что я, Клодин д'Амбруаз, разыскиваюсь западногерманской полицией по обвинению в убийстве охранника банка и некоего Ганса Дитриха, коего прикончила, чтобы не делиться с ним захваченными во время налета деньгами; что я дала согласие («вот копия вашего заявления, добровольно подписанного в присутствии нашего агента» – далее следовал номер и неизвестная мне фамилия, принадлежавшая конечно же свинье Джиббсу) «оказывать посильную помощь, где бы ни находилась, сотрудникам Центрального разведывательного управления Соединенных Штатов», на благо мира, свободы и, естественно, демократии… Так, выражаясь твоим удивительно точным языком, я «попалась на крючок».

– Часто ты виделась с майором Петерсоном? – спросил Исель. Он был потрясен и подавлен печальной одиссеей своей возлюбленной, тем, как она угодила в ловко расставленные сети шантажа и угроз.

– Нет, всего три раза. Поручали всякую ерунду: присматриваться, кто из офицеров Национальной гвардии часто бывает в кабаре, сколько пьют, как относятся к прекрасному полу Слушать, не проболтаются ли спьяну о важных планах правительства. Когда мы в январе познакомились с тобой и начали встречаться, Майк – он сидел на чемоданах, ждал возвращения в родной Бостон – даже не пытался скрыть свое ликование. Ещё бы! Если бы им удалось заполучить тебя в свои руки – молодого, блистательного офицера контрразведки – или, на худой конец, получить ключ к нужной информации (большинство мужчин разбалтывают своим любовницам гораздо больше, чем те хотят от них знать), это был бы успех, и Майк Петерсон или тот, кто сменил его, получил бы орден «Пурпурное сердце».

– Его дают только раненным в бою.

– Ну, пусть медаль за храбрость. Не имеет значения. Возможно, так оно и было бы, если бы я не любила тебя. Новый шеф, Гарри Гольдман, пристает с ножом к горлу, обещает бо–о–о–ольшущие неприятности.

– Вот сволочь! – выругался Прьето. – А что ему хочется знать?

– Всё. Куда ты ездишь. С кем встречаешься. О чём думаешь и даже – что хранишь у себя в карманах. Я выворачивалась, ссылаясь на твою скрытность (ты ведь и на самом деле молчишь о своих делах, и слова из тебя, даже если очень захочешь, вытянуть невозможно!), ссылаясь на то, что видимся мы редко (и тоже правда, между прочим), но Гарри недоволен. Им не по душе, что последние недели ты надолго пропадаешь из Сьюдад–де–Панама. Что–то, судя по тому, как взвинчен Гольдман, у них не ладится…

– Ладно, черт с ними. Что–нибудь придумаю, но теперь, Клодин, тебе придется слушаться меня полностью и поступать, как я скажу.

– Да, дорогой.

– Будь очень осторожна и без моего согласия ничего не предпринимай. Любой неверный шаг может быть непоправим.

– Да, дорогой.

– И не махнуть ли нам за город? У нас в запасе целых два дня. Уедем к океану, снимем номер в мотеле. И останемся одни. Совсем одни.

– Ми–и–и–илый! Господи, какое же счастье, что я тебя встретила!

 

ГЛАВА XIV

Дождь, дождь, дождь… Дождь барабанит по крышам домов, мутными бурунчиками стекает по стеклам, пузырится в лужах на блестящем, отмытом асфальте, хлещет в лица прохожих, которые, прикрывшись зонтиками, спешат по своим делам. Теперь дождь зарядил надолго – сезон кончится лишь в сентябре. А пока никуда не деться от назойливого монотонного шума воды, изливаемой ежечасно, ежеминутно просыревшим небом на землю.

Полковник Монтехо задернул штору, отошел от окна; помешкав, достал из сейфа объемистую папку с документами, тщательно протер очки и принялся просматривать бумаги. В минувший четверг после огорчительного разговора с капитаном Прьето он отвел душу на оперативке, позволив себе в присутствии всех офицеров, допущенных к совещанию, устроить изрядную взбучку спесивому своему заместителю – майору Камарго. Ишь наглец! Понадергал сообщений из гондурасских и коста–риканских газет и попытался выдать их за собственные наблюдения, за результат «конфиденциальных бесед» с авторитетными лицами. Кого вздумал провести! «Кстати, в отчете Камарго фигурировали фамилии каких–то промышленников, дипломатов, политических деятелей и представителей вооруженных сил обеих республик, где он побывал. Надо бы перепроверить у наших посольских в Тегусигальпе и в Сан–Хосе, встречался ли майор хоть с кем–нибудь… – начальник Хе–дос сделал пометку в записной книжке, которую всегда держал под рукой, и вернулся к документам. – Итак, чем мы располагаем на сегодняшний день?»

Общая картина вынашиваемого в недрах ЦРУ (на этот счет никаких сомнений у подчиненных полковника Монтехо не было) заговора реакции против трех центральноамериканских республик вырисовывалась достаточно четко. Банановые монополии, по сигналу, одновременно начинают прибегать к тактике саботажа, наотрез отказываясь убирать урожай и вывозить с плантаций готовую продукцию. Это немедленно влечет за собой безработицу среди десятков тысяч людей во всех трех странах, больно бьет по экономике Панамы, Гондураса и Коста–Рики, вызывает беспокойство и недовольство у обывателей, у той части населения, которая зависит от экспорта бананов. Тем временем, в обстановке общего хаоса и разброда, в дело вступают отряды правых штурмовиков. Они организуют диверсии и поджоги, – устраивают бурные демонстрации протеста, распространяют злостные слухи, запугивают и терроризируют лояльных граждан, совершают нападения на профсоюзных активистов, провоцируют армию на антиправительственные выступления. В разгар сумятицы и неразберихи группы специально подготовленных убийц осуществляют покушения на руководящих деятелей трех республик. Тут–то на авансцене появляется оппозиция, которая объявляет себя «спасительницей нации» и под лозунгами «наведения порядка», «обеспечения политической и экономической стабильности» берет власть в свои руки. В ходе осуществления заговора не исключается возможность использования «сил вторжения», набранных из разного сброда, и прежде всего – кубинских эмигрантов–контрреволюционеров.

«В целом вроде бы верно, – подумал полковник, – но вот в деталях ни черта не получается! Нам известно почти всё в отношении намерений «Чирики лэнд». Меры по предотвращению «банановой войны» разрабатываются и в ближайшие дни, если компания не изменит свою позицию, будут применены правительством… Нам известно, что представители запрещенных латифундистских партий провели уже несколько «консультативных встреч», чтобы разработать единую платформу действий на случай удачного для них развития событий в стране. Но, во–первых, по сообщениям человека, на осведомленность и преданность которого я не могу не полагаться, лидеры оппозиции на последнем своем сборище три дня назад перегрызлись, не поделив портфели в будущем кабинете министров. Стало быть, им потребуется определенное время, чтобы до чего–то договориться. А время работает на нас. Во–вторых, господам оппозиционерам не на кого опереться: вряд ли за ними пойдут массы, так же, как и Национальная гвардия, в большинстве своем… И наконец, в–третьих, они никогда не решатся действовать в открытую до тех пор, пока не получат от своих вдохновителей стопроцентную гарантию, что это безопасно, что кто–то уже совершил покушение и их противники мертвы. Следовательно, сейчас в первую очередь необходимо выяснить, на кого Центральное разведывательное управление может рассчитывать. Вооруженных банд типа аргентинских «Трех А», по крайней мере, на сегодняшний день в стране нет. Значит, наемники?.. Надо также установить, возможно ли вторжение на территорию Панамы. Если да, то откуда? Из соседней Колумбии? Абсурд. Из Зоны канала? Вряд ли. С моря? С воздуха? Тут следует воспользоваться предложением капитана Прьето: его план отправить в Вашингтон знакомого журналиста, чтобы посмотреть там, какие ветры дуют, представляется разумным. А этот О'Тул и его жена мне положительно нравятся. То, что о них рассказывал Исель, подтверждает мое впечатление от нашей встречи. Они не подведут. Нужно не забыть в следующую субботу послать за ними машину на аэродром и заказать гостиницу. Любопытно, что им удастся раскопать?! Да, ещё… – полковник потянулся к записной книжке, полистал её, нашел нужную страничку. – …Клодин д'Амбруаз, – он задумался, – ладно, решим это позже, когда придет капитан… – Перевел взгляд на настольные часы: – Уже без четверти шесть, а его нет. Опять позволяет себе опаздывать!» – начальник контрразведки раздраженно поднял трубку:

– Лейтенант Бланко! Не звонил ли капитан Прьето?

– Никак нет!

– А вы случайно не знаете, где он может быть?

– Никак нет!

– Очень жаль, лейтенант!

Причина, по которой Исель и на этот раз опоздал к шефу, была наиглупейшей. Он пообедал с Клодин, забросил её домой и под проливным дождем привычно погнал своего серого «ослика», выжимая из него все семьдесят шесть лошадиных сил. До департамента Хе–дос оставалось не больше пяти километров. Перед тем как въехать в последний тоннель (там начинался небольшой подъем), Прьето перестроился в крайний правый ряд, включил ближний свет и с разлету вошел в поворот. Но не учел, занятый своими мыслями, что навстречу ему несется бурный дождевой поток. Волна ударила в капот, залила ветровое стекло так, что на мгновение вообще ничего не было видно, и захлестнула свечи. «Фиат» фыркнул, чихнул и встал. Исель попытался выбраться из машины и оказался… по колено в воде. Еле захлопнул дверцу, но вода уже плескалась и чавкала в салоне. Нелепее ситуацию трудно даже вообразить. Сколько ещё просидел бы вымокший, злой капитан в тоннеле, неизвестно, если бы не показался там грузовичок. Шофер в комбинезоне и армейских ботинках бесстрашно (предварительно получив с капитана двадцать бальбоа) полез в воду, приладил трос и потянул за собой упиравшегося (мотор не хотел заводиться) «ослика». Так и дотащил Иселя на буксире до нужного места. Оставляя после себя мокрые следы, не глядя на влажные, жеваные, в подтеках брюки, Прьето поднялся в приемную полковника Бартоломео Монтехо.

– Осмелюсь спросить, капитан! Вы что, на пари шли без зонта через весь город под дождем? Вас можно выжимать… – Адъютант, который питал искреннюю симпатию к Иселю и старался подражать ему, изумленно глядел на своего кумира.

– Ах, Цезарь, Цезарь! Всё бы тебе шутить, а я едва не потонул в Рубиконе. Что, Старик очень гневается?

– Да уж. И небеспричинно, надо полагать. Он давно что–то не в духе, под горячую руку ему лучше не попадаться.

– Благодарю за совет, Сесар, но не взыщи – я им не воспользуюсь. Мне до смерти хочется увидеть выражение лица у нашего полковника, когда я явлюсь к нему в таком несуразном виде. Не канителься и ступай доложи.

– Как знаете, капитан. – Сесар Бланко скрылся в кабинете шефа и через секунду вылетел оттуда как пробка, расстроенный и взъерошенный. – Вот и мне всыпал заодно! Сердит, не дай бог! Желаю удачи, Исель, – робко выдавил из себя молоденький лейтенант.

– Спасибо. Ты молодчина! – Прьето дружески потрепал адъютанта по плечу и толкнул дверь.

Полковник расхохотался, увидев, что сталось с подтянутым, всегда изысканно одетым капитаном:

– Ну, голубчик, развеселил ты меня! Извини мою несдержанность, но, честное слово, я меньше всего ожидал встретить тебя в таком… необычном, – он пожевал губами, – обличье. – И, спохватившись, перешел на обычное «вы». – Нам предстоит с вами решить три неотложные проблемы. Кого послать в Коста–Рику, чтобы исправить то, что там напортил майор Николас Камарго? Раз. Где и как искать потенциальных исполнителей покушения? Два. И… что нам делать с вашей глазастой подругой? Три. Прошлый раз, когда прилетели О'Тулы и вы пригласили меня к себе, Клодин была сама не своя. Я наблюдал за ней и должен сказать: то, что она вас любит – факт неоспоримый; то, что она счастлива, когда просто смотрит на вас, – не вызывает сомнений; но у неё в глазах такая тоска, словно она прощается со всем, что ей дорого. Это выражение оставалось в глазах, даже когда Клодин смеялась или пела свои веселые песенки. Я считаю, что вам, капитан, хотя это и не мое дело, нужно, если вы, разумеется, сами настолько любите эту незаурядную девушку… Вам нужно обвенчаться. К ней вернутся покой и уверенность… Да и вам, капитан, довольно уже холостяковать. Когда мужчине за тридцать пять, пора подумать об очаге и детях. А у вас непременно получатся прекрасные ребятишки.

– Я учту всё, что вы сказали, господин полковник. Я хочу сегодня же сделать предложение Клодин. Но как всё–таки быть с её связью с ЦРУ? Обрубить ведь нельзя.

– Ни в коем случае. Постараемся изредка подбрасывать Гольдману дезинформацию, чтобы сбить с толку, увести со следа… Они далеко не простачки – эти парни из Лэнгли. И прекрасно понимают, что мы кое–что пронюхали об их приготовлениях. Пропажа секретного послания, которое Фредди вез к мистеру Уэстли, ваш визит, капитан, в штаб–квартиру «Чирики лэнд», встреча с вожаком «Трех А» в Буэнос–Айресе, конечно же, не ускользнули от их внимания. Сейчас они сопоставляют факты, анализируют их, ищут противоядие против действий, которые могут последовать с нашей стороны… В ближайшем будущем, думаю, недельки через две, с помощью контролируемых им органов печати и радиостанций Центральное разведывательное управление развернет клеветническую кампанию против нас, Гондураса и Коста–Рики, обвиняя правительства трех республик во всех смертных грехах: в том, что они–де «продались красным», в том, что «посягают на священное право частной собственности», «нарушают международные соглашения» и так далее. Параллельно с этим обязательно появятся публикации с ссылкой на «достоверные источники» о том, как «истинные патриоты» в таких–то и таких–то странах «готовят отпор ненавистным режимам», интервью с «жертвами антидемократических репрессий»… То есть та же музыка, что и накануне переворота в Чили. Помните?

– Как не помнить! Я сам был свидетелем этой свистопляски в Сантьяго.

– Цель – обработать общественное мнение на случай успеха заговорщиков. Но пока идет игра втемную, мы должны опередить их. Тут–то и потребуется тонкий расчет.

– Чем же нам в этом может помочь Клодин, господин полковник? Я вижусь с ней так редко.

– Поскольку вы для себя, как говорите, вопрос о женитьбе уже решили, а мадемуазель д'Амбруаз вряд ли ответит на ваше предложение отказом, ей лучше было бы переехать к вам. Да и безопаснее. Со всех точек зрения. Попросите Клодин завтра же связаться с Гольдманом и при встрече передать ему, что вы, капитан, с очередным важным заданием направляетесь в Коста–Рику.

– Слушаюсь, господин полковник. А я тем временем…

– А вы тем временем поедете в Коста–Рику.

– ?

– Да–да. И хорошо бы со своей очаровательной невестой.

– ???

– Ей нетрудно будет освободиться на несколько дней от выступлений в «Каса Ломе», как вы полагаете, Исель?

– Право, не могу ответить. Мне не приходило прежде в голову интересоваться этим.

– А вы поинтересуйтесь. И – за дело!

– Чем мне предстоит заняться в этой поездке, господин полковник?

– Задание несложное: проверить сообщения, которые привез майор Камарго. Войти в контакт с местной контрразведкой и разузнать, как у них там обстоят дела, особенно в плане борьбы с подрывными организациями ультраправых вроде «Свободной Коста–Рики». Выяснить, нет ли чего подозрительного по ту сторону границы с Никарагуа: диктатор Самоса вполне может подключиться к участию в заговоре, предоставив «силам вторжения» свою территорию. Но самое главное – вы должны передать нашему послу в Сан–Хосе Пере следующее сообщение. Вот текст. Прочтите и запомните его. Запомнили? Прекрасно. Послу следует немедля нанести визит какому–нибудь высокопоставленному коста–риканскому официальному лицу. Удобнее, разумеется, министру иностранных дел, но кому – это пусть уж он решает сам, – ему виднее. В ходе визита посол должен сообщить, что правительство Панамы располагает достоверными сведениями о заговоре банановых монополий, и постараться, чтобы это сообщение сразу же появилось на страницах местной печати, в информационных выпусках радио и телевидения. Если понадобится (вы, капитан, поступайте там, как посчитаете нужным, в зависимости от обстановки), так вот, если понадобится, посольство может организовать и широкую пресс–конференцию, в строгом соответствии с данной инструкцией. – Полковник протянул Прьето два листка тонкой папиросной бумаги. – Это вам придется тоже запомнить. Не торопитесь: времени у нас предостаточно.

Исель несколько раз перечитал секретную инструкцию департамента Хе–дос, вернул её шефу и, не скрывая удивления, сказал:

– Виноват, господин полковник, но мне не совсем ясна суть этой акции. Сообщая официально о существовании заговора, мы тем самым раскрываем карты.

– Нет, дорогой Исель! Мы тем самым выбиваем у ЦРУ один из козырей и заставляем задуматься над следующим ходом. Пойми, мы берем инициативу в свои руки и начинаем кампанию в газетах, только не в том ключе, в каком хотелось бы заговорщикам и их покровителям. Подобная акция помимо всего прочего дает возможность правительствам трех республик на законных основаниях привести в состояние готовности силы безопасности. А нам – заняться вплотную поисками тех, кому поручено совершить покушения. Теперь задача ясна, капитан?

– Так точно!

– Действуйте!

 

ГЛАВА XV

Почти весь многочасовой перелет от Сьюдад–де–Панама до американской столицы Глория, выпив снотворное, проспала, уткнувшись в плечо мужа. В недолгие промежутки бодрствования держалась молодцом, хотя и чувствовала себя прескверно. Тайком поплакивала, вспоминая отца. А внешне была спокойной: подшучивала над тем, что вот прежде не знала даже, что такое легкое недомогание, а тут вдруг расклеилась; говорила, что это форменные пустяки и скоро, очень скоро всё встанет на свои места… Но когда здоровенный «Боинг», чуть подпрыгивая, стал снижаться и, сделав полный разворот, нырнул в облака – на посадку, Глории стало совсем плохо, и она потеряла сознание.

О'Тул вызвал стюардессу.

Та явилась. Хрупкое, веснушчатое, с выцветшими от степного солнца глазами невзрачное дитя какого–нибудь хлебного штата у Великих озер. Мигом оценила ситуацию и – одна нога здесь, другая там! – появилась вновь с нюхательной солью, таблетками и стаканом содовой на подносике:

– Это должно привести в чувство вашу… – она сама выпуталась из сложного положения и улыбнулась, довольная собственной находчивостью, – спутницу. – Девушка протянула встревоженному Фрэнку флакон с нюхательной солью: – Да поближе! Правильно. А таблетки – лучшее средство от воздушной и морской болезни. Дайте сразу две. Так. И обязательно запить, сэр. О'кей! Сейчас поможет…

Прямо из аэропорта, не заезжая в отель «Амбассадор», где их ждал заказанный капитаном Прьето по телеграфу номер, О'Тул повез бледную, ослабевшую жену к врачу, первому, чей адрес подвернулся ему в телефонной книге.

– Простите, у вас не запрещено курить? – спросил разнервничавшийся Фрэнк умопомрачительно хорошенькую «химическую блондинку», величественно возвышавшуюся над ящиками и ящичками, забитыми разноцветными карточками пациентов.

– Что вы, что вы, сэр! – улыбка была в меру зазывной, в меру добродетельной. – У нас в клинике, слава богу, сохраняются старые добрые традиции. Так что курите и мне, кстати, тоже можете предложить сигарету. Спасибо! Пепельница там, на столике, где журналы. А вы, мистер…

– О'Тул.

– А вы, мистер О'Тул, и ваша супруга – жители округа Колумбия?

– Нет, нет.

– В каком же тогда штате вы оформляли страховые полисы по здоровью?

– Ни в каком. Мы не граждане США.

– Оу! Простите, как же вы будете расплачиваться?

– Наличными.

– Анализы – 20 долларов, укол – 10 долларов, – запричитала блондинка, – рентген ещё 15 долларов и за визит к доктору Хиндерлитеру 50 долларов. Всего – 95!

– Чудесно!

– А если это острый приступ аппендицита и потребуется срочно оперировать бедняжку? Плюс плата за уход, лекарства и…

Какими ещё расходами грозило бы семейству О'Тулов пребывание Глории в вашингтонской лечебнице, Фрэнк не узнал, потому что к нему (в сопровождении Эрастуса Хиндерлитера) вышла жена. Она было раскрыла рот, но доктор – подвижный, юркий брюнет с мелкими, незначительными чертами лица, на котором выделялись только глубоко посаженные удивительно синие глаза, – опередил её:

– Никаких оснований для беспокойства, уважаемый сэр, нет! Напротив, напротив, – Эрастус Хиндерлитер замахал руками, словно пытался преодолеть земное тяготение и вспорхнуть к потолку, – есть повод для радости. Через семь месяцев вы станете отцом прелестного мальчонки или девочки. Или двух сразу – сейчас без специальных анализов это установить трудно…

– О–о–уууу! – девушка за конторкой бросила свои подсчеты. – Поздравляю!

– Любимая!!! Это правда? Господи, какое счастье! – Фрэнк подхватил смутившуюся окончательно жену и привлек к себе.

В гостинице, бросив посреди номера неразобранные чемоданы, О'Тул уложил Глорию в постель, накрыл двумя одеялами и, наказав ей не подниматься и к телефону не подходить, помчался в аптеку. Вернулся через полчаса взбудораженный, сияющий, с пачкой газет и огромным бумажным пакетом, из которого на кровать посыпались коробочки с витаминами, тюбики с мазями и кремами, бутылочки с каплями, пилюли и порошки, предписанные (он распевал: «бес–по–доб–ным, ум–ней–шим, та–лан–тли–вей–шим из всех эс–ку–ла–пов ми–ра») Эрастусом Хиндерлитером.

– Смешной ты, Фрэнк, – проговорила Глория, – и очень любимый. Ну что ты суетишься, места себе не находишь? Сядь рядышком… Дай свою руку. Какая она у тебя теплая! И пальцы красивые, нервные. Я люблю твои руки, всего–всего тебя люблю. И хочу, чтобы девочка была похожа на тебя…

– Почему девочка? Мальчик!

– Нет, мой хороший! Именно девочка. Я чувствую. Я такая счастливая! – Она взяла руку мужа, прижала её к щеке. – Семь месяцев… ой как ещё долго ждать!

Фрэнк поцеловал жену, поплотнее укутал её, накрыл телефонный аппарат подушкой, чтобы случайный звонок не разбудил Глорию, и принялся за прессу. Ему не терпелось узнать, чем живет Вашингтон, кто из давешних его приятелей и знакомцев до сих пор работает в столичных газетах.

Американская столица, как, впрочем, и вся страна, жила в те дни уотергейтским скандалом, на время заглушившим и отодвинувшим на задний план все остальные проблемы. Затаив дыхание, взбудораженная нация следила за хитросплетениями и крутыми поворотами расследования, которое набирало темп и, по всем признакам, близилось к завершению. «Решится ли Конгресс прибегнуть к процедуре импичмента?», «Чем ответит на это президент и удастся ли ему отмести выдвинутые обвинения?», «Останется ли до новых выборов 76–го года в Белом доме прежний хозяин?» – эти и сотни других вопросов вертелись на языке каждого, с кем довелось беседовать Фрэнсису О'Тулу. К ним неизбежно возвращались и коллеги–журналисты, с которыми он встречался в пресс–клубе и которые – против обычного – не стремились поскорее проститься с душным, напоенным зноем и влагой Вашингтоном и разъехаться на законные каникулы.

Джек Андерсон сказал:

– Ты, брат, попал к нам в горячее, но, пожалуй, не самое подходящее для решения твоих дел время. Да посуди сам, Фрэнк, кого сейчас интересуют центральноамериканские республики, когда дома разматывается такое? Всё сфокусировано на Уотергейте. А ты – «Панама, Гондурас, Коста–Рика»…

Чарли Бэрк сказал:

– Сколько же мы не виделись? Да, да. Почти год. Время летит – просто кошмар! У нас? Всё по–старому. Я работаю там же. Сьюзи хлопочет по дому, ребята растут. Ещё прибавление? Нет, больше не ждем. Хватит: с этими шестью не знаешь, как управиться. А ты? О! От души поздравляю… Между прочим, ты, старина, здорово изменился. Похудел, подобрался, а? И седины поприбавилось. В бороде особенно. Знаю. Наслышаны об этой истории. Но ты, Фрэнк, всё такой же неугомонный – никак не успокоишься, а? В Вашингтон–то что тебя принесло? М–йда. Попроще чего–нибудь не мог придумать? Ну да ладно. Попробую. Надо пораскинуть мозгами… Есть! Есть идея. Ты слыхал о Джоне Марксе и Викторе Марчетти? Эти ребята – один был в госдепартаменте помощником у какой–то крупной шишки, другой четырнадцать лет оттрубил в Лэнгли – написали книгу. Она вот–вот должна выйти в свет в нью–йоркском издательстве Альфреда Кнопфа. Называется как? Если мне память не изменяет, что–то вроде: «Культ разведки». Очень толковые, знающие ребята. Им пришлось тут серьезно поцарапаться – дело до суда дошло, – чтобы восстановить кое–какие куски, изъятые по настоянию ЦРУ из рукописи. По–моему, Виктор в связи с этим махнул снова в Нью–Йорк, а Джон был здесь. Поймать его довольно сложно. Но ты уж давай сам подсуетись. Вот его телефон. Вот адрес – брось на всякий случай открытку. Сошлись на меня. Я со своей стороны тоже постараюсь до него дозвониться. Спасибо, что не забываешь своих старых друзей. Спасибо, передам. Если получится, мы с Сьюзи попробуем вырваться к вам в «Амбассадор» хоть на часок. Ну, кланяйся Глории. До скорого!

Джон Маркс сказал:

– Проходите, пожалуйста, сюда. Чарли предупредил меня. Очень приятно познакомиться, мистер О'Тул. Несмотря на то что я вконец замотан – представляете, всё расписано буквально по минутам, – с удовольствием постараюсь помочь вам чем могу. Сигареты? Сигары? Стаканчик джина или виски? Прозит! За нашу встречу! А теперь – к делу. Так. Так. Понятно. Видите ли, расклад сейчас такой: методы, к которым прибегает ЦРУ как здесь, в Штатах, так и за пределами страны, вызывают всё большее недовольство. В воздухе попахивает ещё одним скандалом. Не таким, как уотергейтский, но всё–таки. Не исключено, что ближе к осени что–то выплеснется наружу. Поэтому руководители ЦРУ действуют с максимальной осторожностью, чтобы не дразнить понапрасну гусей. Я не располагаю сколько–нибудь достоверными сведениями о сегодняшних намерениях Лэнгли в отношении Панамы, Гондураса и Коста–Рики, но, руководствуясь прошлым опытом, допускаю, что опасения общественности этих стран небеспочвенны. Совершенно очевидно, мистер О'Тул, что в данный конкретный политический момент о вооруженной интервенции с использованием сил вторжения, как это имело место, к примеру, в Гватемале или в заливе Свиней, на Кубе, речи быть не может. Мне вот кажется, что планы покушения на видных деятелей трех центральноамериканских республик вполне реальны. В подобных случаях обычно пользуются услугами наемников. Кого могут подключить на этот раз? Да тех же ветеранов вьетнамской войны из числа наиболее опытных – «зеленых беретов». Те с радостью согласятся на любое грязное дело, лишь бы отвалили денег побольше. Или возьмите англичан из организации профессиональных убийц, которая в 1962 году лишила жизни генерального директора итальянского нефтяного концерна ЭНИ Энрико Маттеи. Этих тоже нельзя сбрасывать со счетов… Вот – увы! – всё, что я могу сказать, Фрэнсис. Да за что же! Мне в самом деле было бы приятно что–нибудь сделать для вас. Кстати, вы отсюда – прямиком в Тегусигальпу? А–а, сначала в Сьюдад–де–Панама. Хорошо! Договоримся, что, когда вы обживетесь на новом месте в Гондурасе, вы сообщите мне свой адрес и – ну, разумеется, разумеется! о чем вы говорите?! – я вышлю вам экземпляр книги «ЦРУ. Культ разведки». Желаю вам поскорее завершить свою. Всех благ! До свидания.

 

ГЛАВА XVI

В длинном и узком, как пенал, зале министерства иностранных дел, где отделом печати проводятся встречи с аккредитованными в Сан–Хосе корреспондентами местных и зарубежных телеграфных агентств, представителями газет, радио и телевидения, было людно и шумно.

Событий в коста–риканской столице происходит не так уж много, поэтому журналисты, заполнившие все двадцать рядов обитых красным бархатом тяжелых позолоченных кресел, не скрывая нетерпения, ждали, что назначенная на столь ранний час пресс–конференция, может статься, принесет какую–нибудь сенсацию. Операторы налаживали камеры, устанавливали юпитеры, тянули кабели к микрофонам, разместившимся на зеркально полированном столе между бутылками с минеральной водой и массивной хрустальной пепельницей.

Разговоры разом смолкли, когда часы пробили десять и в зал вошел министр иностранных дел Гонсало Фасио в сопровождении заведующего отделом печати и молоденького безусого секретаря, несшего на вытянутых руках пачку бумаг и черную кожаную папку.

Министр придвинул к себе один из микрофонов, открыл протянутую ему папку и, откашлявшись, зачитал заявление:

– В соответствии с информацией, полученной нами от посла Панамы – страны, с которой Коста–Рику связывают тесные узы дружбы и сотрудничества, – органы безопасности республики начали расследование подрывной деятельности компании «Стандарт фрут» и ультраправых организаций. Это – звено в общей цепи заговора международной реакции, направленного на свержение антиимпериалистических правительств Панамы, Гондураса и Коста–Рики…

Министр выпил стакан воды и при полном молчании зала продолжил:

– Сегодня в полдень министр государственной безопасности сеньор Марио Чарпантьер отбудет в Сьюдад–де–Панама, чтобы провести там экстренные переговоры с руководителями республики и своими панамскими коллегами по вопросу о координации совместных действий по предотвращению упомянутого выше заговора. Те, кого интересует текст заявления, смогут получить его по окончании пресс–конференции – на испанском и английском языках – у секретаря. Благодарю за внимание, господа!

Усиленные микрофоном слова Гонсало Фасио ещё плыли по залу, а уже несколько корреспондентов вскочили со своих мест и опрометью бросились к дверям.

Когда страсти поулеглись, а журналисты разбежались, кто в редакцию, кто на телеграф – срочно передать сенсационную новость, Исель покинул здание министерства иностранных дел и из ближайшего автомата позвонил Клодин:

– Дорогая! У меня всё в порядке… Да, только сейчас закончилась… Расскажу потом, когда увидимся. А ты там не очень скучаешь? Очень? Ну, потерпи, малыш: я ещё часа на два задержусь по делам, нужно в посольстве появиться. И всё – я свободен! Что–что? Собираешься пройтись, посмотреть город? Хорошо. Тогда ровно в три встречаемся в гостинице… Где удобнее? Давай внизу, у газетного киоска. Договорились? Целую тебя.

Неделя, которую, с благословения начальника Хе–дос, провели в Сан–Хосе капитан Прьето и его возлюбленная, оказалась для них меньше всего похожей на туристический вояж. С первых же минут пребывания в Коста–Рике контрразведчик приступил к выполнению своего задания. Возвращался в гостиницу под утро усталый, взвинченный, голодный как волк, но явно довольный тем, как всё у него удачно складывалось. А невеста? Она осталась на попечении посольских матрон, которые с энтузиазмом вызвались провести девушку по магазинам, показать достопримечательности и окрестности коста–риканской столицы. Дамы, очарованные Клодин, наперебой приглашали её в гости…

И теперь наступил последний день. Исель прикинул, что ему ещё осталось сделать. Заглянуть к послу. Это максимум час. Встретиться с начальником коста–риканской службы безопасности полковником Рохелио Пинто. Считай, ещё полтора часа. «Обернусь к трем», – подумал он и остановил такси, медленно двигавшееся вдоль тротуара:

– В посольство Панамы, пожалуйста!

– Поздравляю, капитан! Пресс–конференция удалась на славу и, честно говоря, превзошла все мои ожидания. Эффект потрясающий! Послушайте, что передают радиостанции… – Посол был в приподнятом настроении, угостил Прьето французским коньяком, выкурил с ним сигару, поинтересовался, не может ли чем быть полезен своему дорогому соотечественнику и его красавице невесте: – Нужна машина? Возьмите мою. Она в вашем распоряжении до завтрашнего утра, – сказал Давид Пере. – Так что желаю приятно провести остаток времени в Сан–Хосе. В референтуре у Карлоса Чаверри получите пакет с фотокопиями документов, которые вас интересовали. Да, уже всё готово. Передайте мои приветы мадемуазель д'Амбруаз. И – ещё раз спасибо, капитан, за вашу помощь.

Визит к полковнику Рохелио Пинто занял тоже не более часа. Начальник коста–риканской контрразведки радушно принял Иселя и безо всяких околичностей ввёл панамца в курс дел.

– Положение осложняется тем, что нам приходится действовать сразу в нескольких направлениях. Например, против вмешательства «Коза Ностры» в жизнь республики.

– Какая связь, сеньор, между мафией и заговором банановых монополий?

– Погодите, сейчас поймете. Ещё в семьдесят втором мафиози через некоего Мак–Альпина и некоторых других миллионеров–янки принялись скупать здесь плодородные земли, пляжи, участки на островах, которые могут представить туристскую ценность. Они рассчитывают на то, что смогут превратить коста–риканское побережье в золотое дно, и связывают своё процветание со строительством отелей, казино, залов с игральными автоматами, с продажей спиртного и наркотиков, с проституцией. Дореволюционную Кубу – излюбленное место развлечений бизнесменов и вообще людей состоятельных, стремившихся уклониться от уплаты американских налогов, – не смогли по–настоящему заменить ни Багамские острова, ни Ямайка, ни Акапулько. В райском климате наших золотых пляжей, в тишине наших островов вся эта публика, тоскующая по безвозвратно утраченной «веселой Гаване», надеется вновь обрести свой восхитительный грешный мир. Словом, мафия – это огромные деньги, которые прежде шли на подкуп чиновников, а сегодня тратятся на вербовку всякого сброда. Из этого сброда создаются шайки, которые терроризируют крестьян и рабочих банановых плантаций и по совместительству занимаются контрабандой. Кроме того, «Коза Ностра» связана с ЦРУ, и поэтому от неё можно ждать чего угодно. Любой провокации. Серьезную тревогу у нас вызывает активизация ультраправых. Одна «Свободная Коста–Рика» чего стоит! Члены этой военизированной группировки действуют в условиях строжайшей конспирации. Кстати, от мафии им перепадают довольно крупные суммы. Деньги идут также от фашистских организаций в Никарагуа, Сальвадоре и Гватемале. А в последнее время обнаружились и новые «благодетели». Из Чили. Вот полюбуйтесь, какие послания направлял в Сантьяго командующему корпусом карабинеров генералу Мендосе здешний посол чилийской хунты.

Полковник отомкнул ящик письменного стола и разложил перед Иселем перехваченные шифровки. «Только движение «Свободная Коста–Рика», – говорилось в одной, – может спасти нацию и не допустить, чтобы она попала в руки коммунистов». В другой подчеркивалось, что сам президент республики Коста–Рика и его министр иностранных дел «являются опасными коммунистами». В третьей, подписанной чилийским военным атташе подполковником Роберто Аранедой Лейвой, сообщалось: «Выполняя инструкции, полученные от вас, господин генерал, мы осуществляем самые тесные контакты с руководством «Свободной Коста–Рики». Мы приобрели огнестрельное оружие в мастерской «Альмасен ла гранха» и завербовали несколько человек, умеющих отлично обращаться с этим оружием. Во время встречи на прошлой неделе с Эдгаром Кардоной и Рафаэлем Ульоа, руководители «С. К» поблагодарили нас за финансовую поддержку. Но, господин генерал, суммы, предоставленные им, невелики, и наши друзья добиваются более широкой помощи. Мы послали в министерство иностранных дел соответствующую бумагу, однако никакого ответа оттуда не получили. Решение необходимо принять в срочном порядке, поскольку движение «Свободная Коста–Рика», которое получает незначительные средства от посольств США и Израиля, перебивается с большим трудом. Оно – это движение – единственный оплот всех врагов коммунизма, а наступление красных продолжается…»

– Лихо закручено! – Исель вернул полковнику шифровки. – И что же вы предпринимаете? Ведь как раз те люди, которых завербовали чилийцы и которые «умеют отлично владеть огнестрельным оружием», могут оказаться прямыми участниками антиправительственного заговора.

– Двух мы уже выловили. Остальных найдем, надеюсь, в ближайшее время. По нашей просьбе газета «Ора» и директор радиостанции «ББ» готовят для публикации материалы, осуждающие грубое вмешательство чилийской хунты во внутренние дела республики. После того как они станут достоянием общественности страны, мы сможем решительно взяться за «Свободную Коста–Рику». И если не ликвидировать окончательно, то, во всяком случае, парализовать её активность, вывести из большой игры.

– Я благодарен вам, господин полковник, за исчерпывающую, очень важную информацию…

– Право, стоит ли об этом говорить! Мы же делаем общее дело.

– Но я хотел напомнить о моей просьбе.

– В отношении пребывания в Сан–Хосе майора Камарго?

– Да.

– Ваш коллега все четыре дня пропьянствовал в «Гранд–отеле» с Майро Фернандесом, здешним плейбоем, и, по тем данным, которыми мы располагаем, ни с кем не встречался. Он что, приезжал в отпуск?

Исель уклонился от ответа и, крепко пожав руку полковнику Пинто, простился с ним.

 

ГЛАВА XVII

Перед подъездом «Гранд–отеля» стояли туристские автобусы, чей нежно–канареечный цвет плохо гармонировал с размерами аляповатых рекламных надписей, тянувшихся вдоль всего кузова. Холл гостиницы, как всегда бывает с прибытием новой партии постояльцев, заполнила пестрая шумная толпа путешественников. Носильщики, сбившись с ног, перетаскивали к лифтам багаж…

До назначенного с Клодин свидания у газетного киоска оставалось добрых сорок пять минут, поэтому капитан Прьето решил подняться наверх, на семнадцатый этаж, быстренько принять душ и сменить рубашку.

В номере ему бросился в глаза чудовищный беспорядок: одежда, вещи были раскиданы; чемодан, который они обычно держали в шкафу, раскрытый, лежал поперек кровати. «Наверное, Клодин впопыхах не стала засовывать его на место», – мелькнуло у Иселя, но, приглядевшись повнимательнее, он сообразил, что в их отсутствие в комнате кто–то вволю похозяйничал. «Ищут? Пусть их! Всё равно ничего не найдут». Контрразведчик даже не разозлился на топорную работу неизвестных злоумышленников, которые при всём при том не сумели помешать ему успешно выполнить задание полковника Монтехо. Капитан с наслаждением подставил голову, плечи под тугие прохладные струи, обдумывая, куда бы всё–таки податься сегодня. Мысль о том, что с делами покончено, что впереди ещё почти сутки, что никто и ничто больше не отнимет у них с Клодин ни минуты, привела Иселя в прекрасное расположение духа. Посвистывая, он до красноты растерся полотенцем, выбрал из висевших на вешалке рубашек любимую – в бело–синюю полоску, закатал, рукава, оставил расстегнутым ворот («Баста! Никаких галстуков. Здесь–то я могу себе это позволить».). Потом расчесал на пробор мокрые волосы, смочил лицо одеколоном и – благоухающий, радостный – вышел к лифтам.

Кнопка вызова на этаже горела зеленым кошачьим глазом. «Э! Да кто–то уже опередил меня. Видно, миленькая девчушка, которая сидит в кресле…»

– Вам вниз, сеньорита?

– Да, сеньор. Жаль, работает только этот, самый медленный лифт. Все экспрессы заняты перевозкой туристов и их багажа.

– Какая разница! Когда–нибудь ведь доедем до первого этажа, – улыбнулся капитан.

– Конечно, доедем, – мило улыбнулась в ответ девчушка. От неё веяло юностью и наивностью.

– Прошу. Нет–нет, после вас, сеньорита.

Кабина поползла вниз. Шестнадцатый. Пятнадцатый. Четырнадцатый. Тринадцатый…

Исель молчал, поглядывая, как на табло цифры медленно сменяют друг друга. Внезапно – между девятым и восьмым этажами – лифт встал. Капитан нажал на одну кнопку, на другую. Бесполезно! И в тот же момент раздался душераздирающий крик:

– Помогите! Караул! Да пометите же кто–нибудь! Отстаньте, негодяй! А–а–а–о–о–о–у–у–у! Боже мой, этот тип хочет изнасиловать меня… А–а–а! Я больше не в силах сопротивляться! Помогите–еее! – Маленькая девчушка по пояс разодрала своё платье, расцарапала лицо, шею, грудь и, продолжая кричать, кинулась на обалдевшего панамца.

– Что с вами, сеньорита? Вы совсем рехнулись? – он крепко сжал тянувшиеся к его горлу руки. – Немедленно прекратите орать!

– Мамочка! Ма–ааа–ма! Что он со мной делает!!! Ой, ой! Маньяк сексуальный! Вот тебе, вот тебе! – она больно пнула Прьето увесистой туфлей на деревянной платформе.

– Что там у вас происходит? – раздался сварливый голос из зарешеченного динамика.

– О–о–о! Скорей, ради всех святых, скорей помогите! Этот мерзавец насилует меня, – рыдала юная шантажистка.

– Сейчас разберемся, – проскрипел динамик, и лифт снова пополз вниз.

Когда двери распахнулись, капитан выпустил растрепанную, полураздетую девушку, выскочил из кабины, и – щелк! – на его запястьях оказались наручники. Два мускулистых парня в форме встали по бокам. Какой–то плюгавый репортеришко с блицем протиснулся вперед, снял несколько кадров и – только его и видели! – исчез в толпе. Два неизвестно откуда взявшихся корреспондента, увешанных фотоаппаратами и портативными магнитофонами, занялись «жертвой». Та, выставив напоказ расцарапанную грудь (лицо у нее некрасиво распухло, тушь растеклась по щекам, из рассеченной или прокушенной губы сочилась кровь), давала интервью:

– Да, сеньоры. Вот этот тип, стоило нам одним остаться в лифте, пытался мною овладеть. Его руки шарили по моему телу, он порвал платье, исцарапал меня, ударил в живот, потому что я отбивалась. Чудовище! Насильник!!! А мне ведь нет ещё шестнадцати… – она залилась слезами.

– Посторонитесь! – Полицейские повели Прьето через охающую, негодующую толпу. У выхода Исель увидел Клодин.

– Немедленно езжай к послу, – успел сказать он. – Его «мерседес» за углом.

Она кивнула, смешалась с кучкой ротозеев, высыпавших следом за «преступником» на улицу, разыскала машину и через четверть часа въезжала в ворота посольства.

Капитана Прьето отвезли в центральный полицейский участок. Там, под присмотром пожилого добродушного капрала вывернули наизнанку карманы, отобрали бумажник, часы, расческу, ремень, шнурки от ботинок и втолкнули в общую камеру. Компания, в которой оказался Исель, встретила появление чистенького, гладко выбритого, пахнущего дорогим лосьоном новичка без всякого интереса, с явным безразличием. Четверо резались в канасту, другие азартно болели, кто–то спал сном праведника, гулким храпом сотрясая низкие своды грязного, вонючего подвала. Ни один арестант не повернул головы на звон ключей и грохот кованой двери. Лишь вихлястый, с томными, подведенными глазами и ярко накрашенным ртом парень лет семнадцати вожделенно зыркнул на Иселя и отодвинулся от окна:

– Иди сюда, красавчик! Здесь воздух почище. – Горячей дрожащей рукой он коснулся локтя капитана и – вопросительно: – А как же тебя замели, дорогой?

– По глупости.

Действительно, глупая вышла история. Глупее некуда! Вот цена благодушия, расплата за то, что в гостинице позволил себе на мгновение размагнититься. И попал в ловушку! Теперь он сидит вместе с уголовниками, и неизвестно, сколько ещё придется здесь отсидеть. Споткнуться на ровном месте – идиотизм! Что же, Клодин? Удалось ли ей увидеть посла? Если да, то почему они тянут и ничего не предпринимают? Правда, прошло не больше часа. Да, да! Когда лифт спустился в холл (он хорошо это помнит), часы показывали пять минут четвертого. Значит, сейчас начало пятого. Смогут ли в посольстве связаться с шефом полиции или министром внутренних дел? А кто же та девчонка, которой удалось обвести вокруг пальца его, опытного контрразведчика? И чем всё кончится? Господи, как она орала! Будто её режут или впрямь насилуют. Надо же, такая трогательно юная, невинная на вид и – шантажистка!

Исель был взбешен, но что он мог сделать?! Оставалось – ждать. Он уселся на пол в углу камеры и задремал.

Ему снилось, что мальчишкой он бредет по маленькому аккуратному кладбищу в своем родном Эль–Реале. Полдень. Вокруг ни души. Тишина. От нагретых солнцем надгробий пышет жаром. Ему душно. Рубашка взмокла. Но он идет от могилы к могиле, что–то ищет. Ага, вот здесь похоронен его дед Амилькар Прьето. Рядом – бабушка. Чуть подальше – отец. Боже, упокой их души! Но откуда этот резкий запах свежих цветов и плесневелой сырости? Он оглядывается и видит свежую, только что выкопанную могилу. «Не подходи! Обойди стороной!» – уговаривает он себя, но его тянет, тянет почему–то к разверстой яме, усыпанной кроваво–красными цветами. Преодолевая смутный страх, он заглядывает в могилу. Там пусто: только на дне лужица зеркалом отражает глубокое синее безоблачное небо. Он с облегчением отходит от края и замечает мраморную плиту, утонувшую в цветах. Он падает на колени, разгребает лепестки, сдирает их с плиты, чтобы прочесть, что же на ней написано. Буквы проступают медленно. Имя – родное, близкое, он знает его и не верит, он кричит и плачет – неправда! неправда! – и снова видит на белом мраморе в красных, как кровь, пятнах цветов расплывчатую, смазанную надпись…

Давид Пере, посол Панамской республики в Коста–Рике, нервничал и с состраданием посматривал на сидевшую напротив него Клодин. Битых два часа он пытался дозвониться до министра иностранных дел Гонсало Фасио, и все напрасно: тот как уехал на совещание в президентский дворец, так больше и не объявлялся. Разыскать министра внутренних дел Эдгара Аррейо Кордеру тоже пока не удалось. В довершение всего выяснилось, что «потерпевшая» – пятнадцатилетняя Элена Гавидиа – приходится племянницей влиятельному депутату парламента от правой партии «Национальный союз». Дядюшка успел уже выступить в интервью на телевидении с грозным заявлением, что, дескать, он «не потерпит», и «не оставит», и «добьется», и «засадит гнусного насильника в каталажку»… А потом – час от часу не легче – вышла вечерняя «Пренса либре» с репортажем и фотографиями – как полагается! – о «нападении сексуального маньяка на бедняжку сеньориту Гавидиа». Автор репортажа не пожалел красок, чтобы показать, «какое чудовище этот сеньор Прьето, вознамерившийся в кабине лифта (!) овладеть (!!) юной, прелестной школьницей (!!!)». Пронырливому репортеру удалось раздобыть магнитофонную запись, «случайно сделанную одним из операторов гостиничными лифтами», который пожелал остаться неизвестным, но «как честный и порядочный гражданин не мог утаить документ, изобличающий насильника». Словом, дело принимало скверный оборот. На снимках – Элена в фас (крупно: растрепанные волосы, хорошо подретушированные царапины на шее, обнаженная грудь слегка замазана по велению цензуры) сквозь слезы улыбается. Подпись: «Я счастлива, что вырвалась из лап негодяя». Элена – в профиль Подпись:«Он посягал на мою невинность». Элена – в полный рост. Подпись: «Я отбивалась как могла: кулаками, ногами. Я вцепилась насильнику в волосы и выдрала бы их, если бы лифт не спустился вниз и не подоспели полицейские». Были и две фотографии Иселя: мрачное, возбужденное лицо («Вглядитесь в глаза маньяка!») и он – в наручниках («Насильнику не уйти от возмездия!») – продирается сквозь строй любопытных. Тон репортажа в «Пренса либре» и материалы, появившиеся в передачах некоторых радио–и телестанций, не оставляли никаких сомнений в том, что раздуваемый вокруг Прьето скандал был задуман заранее и разыгран как по нотам. Было ясно также, что кое–кто из коста–риканских оппозиционеров постарается придать этой истории политический оттенок, а возможно, и бросить тень на отношения между двумя республиками. Но самое главное – посол это прекрасно понимал – в расчеты организаторов провокации входило задержать как можно дольше панамского контрразведчика в Сан–Хосе и тем самым помешать успешному завершению его миссии. Всё это так… Всё это так. Но чем и как помочь капитану Прьето выпутаться из более чем деликатной ситуации? Добиться, чтобы его выпустили под залог? Ход верный и надежный, но это полумера. И вряд ли сегодня успеть. Сейчас нужно немедленно с ним повидаться и, кроме того, сразу же позаботиться об адвокате. Посол нажал кнопку и, когда помощник его вошел в кабинет, попросил того дозвониться («достаньте его хоть из–под земли») до сеньора Освальдо Берналь де ля Роко, главы коллегии защитников в столичном округе, и направить адвоката в центральный полицейский участок Сан–Хосе. Сам он вместе с сеньоритой д'Амбруаз тоже отправился туда.

Может быть, Иселю и на самом деле пришлось бы довольно туго, и торчать бы ему неведомо сколько в коста–риканской столице, пока велось бы разбирательство скандального происшествия, невольным участником которого он стал. Может быть. Если бы не излишняя словоохотливость и чрезмерное рвение «потерпевшей». Элена Гавидиа, расписывая корреспондентам в деталях встречу с «сексуальным маньяком», его злонамеренные действия и своё бесстрашие, явно хватила через край. Дотошному следователю, Виктору Триго, и адвокату капитана Прьето (сеньор де ля Роко явился в участок к вечеру) не составило большого труда уличить «бедняжку» во лжи, после чего сфабрикованное против панамца обвинение в «покушении на изнасилование» само собой отпало. Конфигурация, направление и глубина царапин, оставшихся на лице, груди и шее Элены, даже при поверхностном осмотре убедили экспертов в том, что их нанесла себе сама «жертва» (капитан коротко стриг ногти и при всём желании не мог оставить на коже девочки подобные следы). При медицинском обследовании пятнадцатилетней Элены выяснилось также, что «Орлеанская девственница» из Сан–Хосе, мягко говоря, заблуждалась, заявляя репортерам, будто в лифте её хотели лишить невинности. Её утверждения насчет того, как она отчаянно сопротивлялась и чуть не сняла скальп с «негодяя насильника», не выдержали проверки. На фотографиях, отпечатанных с негативов, которые следователь и адвокат запросили из редакции «Пренса либре» и других газет, капитан Прьето предстал тщательно причесанным, с безукоризненным (волосок к волоску) пробором. Так, одно за другим, отметались свидетельства «пострадавшей».

Всё это, вместе взятое, привело и следователя и адвоката к выводу, что если и следует заводить судебное дело, то не по обвинению сеньора Иселя Прьето в посягательстве на честь сеньориты Элены Гавидиа, а напротив, по обвинению школьницы в умышленном шантаже, в лжесвидетельстве и соучастии в заранее спланированной провокации против представителя дружественного народа Панамы. Словом, когда на следующий день (Иселя под залог в десять тысяч колонов, уплаченных посольством, выпустили из полицейского участка) «насильнику» и «пострадавшей» была устроена очная ставка, девчонка не выдержала и под тяжестью неопровержимых улик разревелась.

Так следствию стало известно (позже делом занимались органы безопасности Коста–Рики), что с первого же дня своего пребывания в Сан–Хосе капитан Прьето оказался под неусыпным наблюдением, что его телефон в «Гранд–отеле» постоянно подслушивался; что в гостинице Иселя круглосуточно подкарауливали, выжидая удобного случая, четверо парней и две девицы (им пообещали по тысяче колонов), что, если бы в тот день сорвалась провокация с Эленой Гавидиа в лифте, его бы всё равно вовлекли в шумный скандал (рыжеволосая, рослая Мария Харакемада была готова броситься на шею к капитану у газетного киоска, и тут немедленно вмешались бы три её «дружка», четвертый в это время задержал Клодин у входа в «Гранд–отель»); что полицию вызвали к месту «происшествия» анонимным звонком (за четверть часа до самого происшествия)…

– Леди и джентльмены! Наш самолет компании «Панамерикэн» совершает регулярный рейс из Сан–Хосе в Панама–сити. Время полета – час двадцать минут. Просьба пристегнуться ремнями и до посадки воздержаться от курения. Желаю вам приятного путешествия! – Голос стюардессы звучал мягко, приветливо. Даже надоевшему, заученному, тысячи раз повторенному и слышанному тексту он придавал теплоту и какую–то домашнюю интимность.

Под крылом поползли черепичные крыши домиков, окруживших аэропорт Эль–Коко. Потом они стали крениться набок, также, как зеленые рощицы и шоссейная дорога с крошечными, игрушечными автомобильчиками. Слева проплыла и растаяла в дымке вершина вулкана Иразу. Самолет выровнялся и взял курс на Панаму. Прижавшись лбом к холодному стеклу иллюминатора, Клодин беззвучно плакала. Исель обнял её за плечи, привлек к себе:

– Родная! Ты чем–то расстроена? Почему ты плачешь?

– Я боюсь за тебя, за себя, за нас. Особенно за тебя, Исель. Они начали охотиться за тобой, и я чувствую, сердцем чувствую, что произойдет что–то страшное.

– Да нет же, любимая! Всё самое страшное, верь мне, позади! Мы вместе, и ничто нас не разлучит.

– Дай–то бог! Дай–то бог!

 

ГЛАВА XVIII

Прошло еще несколько дней.

И хотя не было никаких очевидных признаков того, что развязка приближается, в Хе–дос прекрасно понимали, что ждать её долго не придется.

Сведения, полученные полковником Монтехо от О'Тула (после его поездки в Вашингтон) и от вернувшегося из Сан–Хосе капитана Прьето, позволили панамской контрразведке внести серьезные коррективы в план операции «Дело о бананах» и сосредоточить внимание, все усилия на предотвращении террористической акции заговорщиков. Была усилена персональная охрана президента, главы правительства и членов кабинета министров. На границах Панамы, в морских и авиационных портах ввели строжайшую проверку документов всех приезжающих. И всё–таки, несмотря на принятые меры, никого подозрительного заметить так и не удалось. Сложнее, разумеется, дело обстояло с Зоной канала: её обитатели пользовались правом экстерриториальности и попадали в Бальбоа–Хайтс или на военные базы, минуя панамских пограничников и таможенные власти. О проверке же лиц, прилетавших на американские аэродромы, не могло быть и речи.

Но Бартоломео Монтехо в панику не впадал и не унывал. Он надеялся, что сотрудникам департамента Хе–дос в ближайшее же время удастся напасть на след «егерей» и сорвать запланированную ЦРУ «большую охоту» в Панаме. Его уверенность передалась и другим участникам операции по обезвреживанию заговорщиков.

– Видишь, сынок, – сказал как–то Иселю полковник Монтехо, – нам удалось опередить наших противников, и сейчас по всей Латинской Америке бушует буря. Люди во многих странах на континенте с беспокойством следят за развитием событий и у нас, и в Гондурасе, и в Коста–Рике. Так что реакции совсем непросто решиться на открытое выступление. Да ты прочти, прочти, – он пододвинул капитану газету.

В передовой статье колумбийской «Боготано» от 7 июня, озаглавленной «Народы Латинской Америки, будьте бдительны!», говорилось: «Не исключено, что в ближайшие дни телетайпы разнесут по всему миру сообщения о переворотах в Панаме, Перу, Гондурасе и Коста–Рике, правительства которых проводят независимую политику, защищают свои национальные интересы и природные богатства и потому не нравятся «Чирики лэнд», «Стандард фрут» и другим монополиям–янки. Народы Латинской Америки должны совместными действиями противостоять заговору правых…»

– Теперь–то ты осознал, голубчик, как важна была твоя миссия в Сан–Хосе? Вот и прекрасно. За успешное её выполнение я отменяю свой прежний приказ о месяце домашнего ареста. Ясно?

– Так точно, господин полковник!

– Ну, а если нам удастся осуществить задуманное и к двадцать пятому числу завершить операцию, придется, видно, представлять тебя к майорскому званию. К свадьбе, как раз.

– До этого ещё дожить надо, господин полковник.

– Будет, будет так мрачно смотреть на жизнь. Доживешь. И ещё меня сменишь в этом кресле, – полковник грустно улыбнулся, махнул рукой: – Ладно, ступай с богом!

Через два дня после этого разговора Исель Прьето получил заказную бандероль из Тегусигальпы. Разорвав пакет, капитан высыпал на стол содержимое. Там оказались открытки с видами Неаполя, Капри, Рима, Милана и четыре конверта, надписанных по–французски незнакомым бисерным почерком. Исель еще раз заглянул в пакет и увидел, что внутри приклеился листок бумаги. Это была записка от Фрэнсиса ОТула:

«Дорогие, друзья! Мы постепенно обживаемся на новом месте. Устроились неплохо. Но довольно непривычно и скучно здесь без близких, без друзей. Работы немного. Собираю материалы для книги (эта строчка дважды жирно подчеркнута). Надеюсь, Исель, кое–что смогу скоро тебе переслать. А пока ознакомься с тем, что я получил из Италии от нашего неугомонного Леспер–Медока. Мы часто вспоминаем вас. Обнимаем. Фрэнк и Глория».

Разложив открытки и письма в соответствии с датами на штемпелях отправления, капитан достал портативную пишущую машинку. Пристроил её на журнальном столике подле дивана, где, уютно свернувшись, Клодин читала какой–то старинный роман.

– Клод, помоги мне, пожалуйста! Я во французском не силен, а тут ещё от руки…

– Охотно, милый! О чём ты говоришь!

Эпистолярные «труды» Жака Леспер–Медока, если отрешиться от их витиеватости и пристрастия автора к красивой позе, и впрямь были прелюбопытнейшими.

«Милая Гло! Фрэнк!

Еще в Буэнос–Айресе я говорил вам о том, что издательница шикарного журнала «Плеймен» сеньора Аделина Таттило пригласила меня провести отпуск в Италии. В Европу я отбыл, к сожалению, без Люси, которая уехала на горный курорт с нашим приятелем Сумаррагой. Помните, солидный такой судовладелец? Вы, по–моему, встречались с ним у меня. Или нет? Но это не имеет значения. И вот наконец я в Вечном городе. К моим услугам машина, два чичероне. Сеньора Таттило великодушна и очаровательна. Ввела меня в круг своих высокопоставленных друзей. Заказала статью. Тему уточняем. Целую.

Ваш Жак».

«Гло!!! Фрэнк!!!

Жизнь в столице столиц, роскошь, окружающая меня, пьянят, волнуют. Приемы, коктейли, внимание прекраснейших женщин из высшего римского света. Я живу, как в сказке. Сеньора Аделина Таттило сказала, что потрясена моим эссе в «Плейбое» про ультралевых. Она представляет меня своим влиятельным знакомым не иначе, как «это наш любимец», «наш маленький Хемингуэй». Мы договорились, что я обязательно напишу для её журнала большую статью–исследование о неофашистах в Италии. У меня грандиозные замыслы: показать на фактах, документально, какую угрозу для демократии представляют эти чернорубашечники. Но сеньора настаивает, чтобы я не очень перегибал палку. «Можно отпугнуть молодых читателей», – заметила она. Пустяки! Как–нибудь договоримся. Всегда можно прийти к разумному компромиссу, не так ли?

Жак».

«Друзья! От Люси пришла открытка авиапочтой и фотография. Она похорошела на природе. Ещё бы! Курорт в Андах. Чистый горный воздух. Приличная публика. Знаете, кого я встретил в Риме?

Джеймса Драйвуда. Да! Он уже несколько месяцев живет в Риме. Открыл на улице Абруцци отдел изучения рынка. Но делами ИТТ почти не занимается. Играет в гольф, в бридж, ездит на Капри (там у него яхта), от политики совсем отстранился. Поговорили мы с ним по душам. Симпатичный он человек, Фрэнк. Думающий! Меня обласкал. Пригласил в гости. Завтра загляну к старику. Или послезавтра. Всё зависит от того, когда состоится прием у герцогини Агридженти, где я должен обязательно быть. До свидания, дорогие! Не забывайте своего Жака».

«Милые–милые! Глория и Фрэнк! До субботы останусь в Милане. В этом городе, как и в Риме, у неофашистов сильные позиции. Мне предстоит кое с кем повидаться, взять интервью для моей статьи, которая – это уже решено – будет печататься с продолжением в трех номерах «Плеймена». Гонорары у них, старик, закачаешься! Так, глядишь, я к своему громкому имени прибавлю и солидную сумму. Начинаю прикидывать, не стоит ли вообще уйти на вольные хлеба. Куплю себе здесь домик. Лучше, конечно, у моря. Стану писать книги. Мы с сеньорой подумали на досуге и пришли к выводу, что материал об итальянских неофашистах нужно делать объективно. Во–первых, потому что фашизм (в хорошем смысле слова, не путай его с нацизмом!) зародился здесь, на этом полуострове. Во–вторых, я уже познакомился с некоторыми руководителями «черного движения». Это умные, рассудительные люди. Энергичные. Они хотят одного: порядка! Конечно, в каких–то вещах неофашисты заблуждаются, кое в чём не правы. Но это – дело времени: с возрастом поумнеют, поймут… Да, чуть не забыл. Навестил я нашего старикашку Драйвуда. Скуповат он, конечно. Кроме спагетти, красного «кьянти» да ещё салата, который я не выношу, ничего не было. Но зато я познакомился у Джеймса с интересными людьми. Оказывается, Джон Маккоун, бывший директор ЦРУ, тоже сейчас проживает в Риме. Видишь, всем полезен итальянский климат. Слушай, Фрэнк, а может, и тебе с Гло перебраться в Европу? Плюнь ты на свой Гондурас. Чего прозябать в этой тропической дыре! Только скажи, и я обязательно посодействую тебе. У меня связи – первый класс! Ах, дьявол, отвлекся. Значит, меня представили Джону Маккоуну – теперь он член руководства «Интернейшнл Телефон энд Телеграф» и курирует дочернюю компанию ИТТ в Милане. Очень приятный джентльмен. Помог мне с поездкой в этот город. Ах, Фрэнк, я становлюсь здесь заметной фигурой. Нужен всем. Просто нарасхват! Грустно, что Люси почему–то молчит. Я послал ей телеграмму, поскольку мне придется задержаться в Италии ещё на месячишко. Но от неё ни слова. Не случилось ли чего с моей птичкой? Но прочь, прочь дурные мысли! Всё будет хорошо. Господи, как чудесно устроена эта жизнь!

Целую. Жак».

«Дорогие мои! Глория! Фрэнк!

Моя Люси наконец «разродилась» письмом, но лучше бы она вообще не умела писать! Её взбалмошности нет пределов. В Италию, видите ли, она тащиться не хочет, поскольку ей весело и в Аргентине, а Сумаррага – «он прелесть». Черт меня дернул знакомить её с этим типом в ресторане и потом тащить его к себе на кофе. Но правильно гласит древнеримская пословица: «Жена Цезаря вне подозрений!» Я не имею права дурно думать о собственной жене. У нее просто очередной каприз. Как идут мои дела? Великолепно. Спасибо Маккоуну и Драйвуду! Помогли мне встретиться с таким человеком! Герой! Талантище!!! Размах!!! Он ближайший друг и сподвижник «черного князя» Валерио Боргезе. Тот, после неудачной попытки совершить переворот, уехал в Испанию. А этот, поверите ли, держит в руках всю Италию. Да, да. Фамилию назвать, конечно, не могу. Не имею права. Даже в статье он будет фигурировать, как господин X. Но это – личность! Ребята из «Нового порядка», «Розы ветров», «Черных бомбардировщиков» и других групп неофашистов молятся на него. Ходят слухи, что он воевал на стороне роялистов в Йемене и показывал там чудеса храбрости.

Статья получается колоссальной. В редакции только и разговоров, что о ней. Кстати, наверное, я всё–таки останусь в Европе. Сеньора Таттило предлагает хорошие деньги, если я перейду в штат. Ей нужны люди со смелым взглядом на современную политику, настоящие, знающие проблему, глубокие писатели. Она предполагает послать меня спецкором в Лион, где в середине января будущего года (только это пока большая тайна) намечается встреча представителей неофашистских организаций одиннадцати европейских государств. Драйвуд советует согласиться с предложением издательницы. Обещает содействие. А со своей газетенкой монреальской я уж как–нибудь дела улажу. Даже не верится, что вместо скучного дежурного копошения в грязном белье латиноамериканских политиканов я займусь литературой! Тем, для чего я рожден и к чему стремился всю свою жизнь. Но это будет, будет непременно! Желаю вам успехов. Тысячи поцелуев Глории. Как бы ей понравилось здесь, в Италии! Может, надумаете перебраться?

Неизменно ваш Жак».

«Фрэнк!

Прямо не знаю, что делать. Люси сошла с ума: она решила остаться в Буэнос–Айресе. И просит развода. Сейчас, когда я приближаюсь к зениту славы, когда для меня открыты двери самых изысканных и богатых салонов Рима, когда мне жмут руку генералы и министры, когда приглашают к себе известные режиссеры и актрисы, когда, между прочим, я окончательно и бесповоротно бросил пить. Напиши ты ей, ради бога, чтобы она одумалась. Что ей Сумаррага! И не судовладелец он совсем, а мелкая сошка в «Антикоммунистическом Альянсе Аргентины». Здесь у неё будет всё. Напиши! Она всегда уважала тебя и прислушивалась к твоему мнению. Срочно телеграфируй о результатах. Жму руку. Привет Гло.

Жак».

«Дорогие друзья!

Мне тяжело. Невыносимо. Разбита любовь. Разбита жизнь. Ладно! Подожду ещё писем. Вдруг Люси образумится. А кроме того, на ней свет клином не сошелся. Да, ещё новость. Был я опять у Драйвуда. Он попросил меня побеседовать с тремя парнями, помощниками Джанни Нарди, которые тоже собираются в Латинскую Америку. Ну, как специалисту, обрисовать им обстановку в Аргентине, Перу, Панаме и Гондурасе, дать телефоны и адреса верных людей. Их зовут Нико Ацци, Викторио Лой и Эмилио Массагранде. Не исключено, что имена вымышленные, поскольку за этими ребятами полиция идет по пятам, и они намереваются смыться из Италии, как только будут готовы документы. Зачем их несет в Латинскую Америку? А не в Испанию? Или в Португалию? Но они вбили себе в голову, что надо, дескать, до поры до времени «расслабиться», «покейфовать» в какой–нибудь банановой республике. Парни милые, интеллигентные, вежливые. Говорят, правда, что на их совести какие–то политические убийства. Но это не доказано. И не похоже. Они такие смирные. На вид, по крайней мере. На этом, пожалуй, я поставлю сегодня точку. На уик–энд съезжу–ка я в Геную.

Остаюсь, как и прежде,

Жак Леспер–Медок».

 

ГЛАВА XIX

– Исель… Боже, как больно! Я ведь не умру, Исель? Нет?.. Почему нестерпимо жжет ноги? Там грелка? Попроси убрать её… Разве можно наливать такой крутой кипяток!! Сдерни одеяло… Скорей, скорей. Дотронься рукой. Ты чувствуешь, милый, как горят мои ноги? Ну, дотронься же – им сразу будет прохладнее…

Врач, стоявший в изголовье больничной койки, на которой лежала искромсанная, сшитая, забинтованная Клодин, отвернулся. Он, видевший на своем веку столько смертей, знал, что это – конец, что ноги девушки холодеют и не могут чувствовать ни прикосновения рук, ни боли, ничего они уже не почувствуют никогда, что невесте этого белокурого – или враз поседевшего? – убитого горем молодого человека, который вторые сутки не отходит от постели умирающей, осталось жить недолго и помочь ей невозможно. После того как её, окровавленную, с тяжелыми переломами, привезли в госпиталь, после сложнейшей – просто виртуозной! – но безнадежной операции, мадемуазель д'Амбруаз – да, так она записана в приемном покое – сегодня впервые пришла в сознание. Её удалось привести в чувство сейчас, и всё. И ни малейшего шанса на спасение…

Капитан тоже понимал это, но не мог, не хотел смириться с мыслью, что вот перед ним, на его глазах угасает, уходит из жизни его Любимая, его Женщина, самая нужная на свете, та, которую ещё вчера держал в объятиях будил поцелуями, которую берег, но так и не уберег от несчастья.

Как же всё произошло? Откуда взялся тот армейский тяжелый грузовик? Он заметил его лишь при въезде в тоннель. И ещё удивился: куда могла мчаться на предельной скорости такая махина в три часа ночи? Конечно, было три. Программа кончилась в два, но Клодин долго собиралась, ей не хотелось уходить из «Каса Ломы», и она уговорила его остаться в кабаре, посмотреть выступление мима… Потом они катили – не спеша – спящим городом. У въезда в тоннель Прьето взглянул в зеркальце заднего обзора и увидел, что по пятам за «фиатом» катит здоровенный грузовик с включенными фарами. Свет слепил, и он подумал, что за рулем, видно, сидит пьяный. Он круто взял влево, чтобы уступить дорогу ночному лихачу, но грузовик в точности повторил маневр «фиата» и едва не врезался в него. Клодин, помнится, вскрикнула что–то. Что же? А–а, вроде: «Это они! они!» Теперь преследователи заходили слева и почти поравнялись с их машиной. Выжав до отказа газ, он ушел от удара: бампер грузовика скользнул по заднему крылу, вспоров тонкую жесть. Потом… Потом «фиат» выскочил из тоннеля. Искореженное крыло скрежетало по шине, противно пахло нагретой трением резиной, но расстояние увеличивалось, и, возможно, им удалось бы оторваться и скрыться от проклятого грузовика, если бы дорога, сужаясь, не пошла под уклон и ровно, без единого поворота, побежала под колесами. Здесь мощный «форд», с огромной инерционной массой, вновь начал настигать исковерканный «фиат». Высокий бетонированный бортик, с одной стороны, и металлическая разделительная сетка – с другой, заставляли машины двигаться по своеобразному двухрядному «желобку», где было невозможно ни развернуться, ни увернуться от пятитонной громады. Влево – вправо, влево – вправо! Ещё одного удара удалось избежать. Люди в грузовике знали своё дело и место выбрали куда как удачное: в это время рассчитывать на появление патрульной полицейской машины не приходилось, значит, надежда одна – на собственный опыт и маневренность слабосильного «фиата». Но сколько так может продолжаться?! Влево – вправо, влево – вправо! Удар в багажник, удар, от которого руль едва не выскочил из рук капитана, а Клодин, если бы она не была пристегнута ремнями, пробила бы головой стекло. Вправо – влево, вправо – влево. Ну, ещё чуть–чуть, скоро поворот, он знал. Ещё немного, и можно будет выскочить через бордюр – там пониже – по тротуару, через сквер к площади… Третий удар пришелся прямо по заднему колесу: «фиат» вылетел с проезжей части, перевернулся на крышу, снова вернулся в прежнее положение и… врезался в столб. Когда Исель пришел в себя (сколько продолжалось беспамятство – полчаса? минуту?), он увидел, что лежит на асфальте. Видимо, его выбросило из машины в момент удара: он не пользовался ремнями безопасности. Несмотря на кровь, заливавшую лицо (неглубокая рваная рана на голове), несмотря на резкую боль в боку (при «приземлении», выяснилось позже, сломал три ребра), он вскочил на ноги и побежал к своему автомобилю, где осталась Клодин. Грузовика простыл след. Вокруг ни души. Только через час приехали полицейские (видно, кто–то сообщил о катастрофе). С трудом им удалось извлечь Клодин из деформированного до неузнаваемости «фиата». 'Потом их обоих отвезли в госпиталь. И вот вторые сутки он сидит в палате. Он надеется на чудо и твердо знает: чуда не будет. Он пытается вспомнить забытые ещё со школы молитвы, чтобы задобрить бога, упросить его исцелить любимую, но он не помнит молитв и не верит в бога…

– Исель! Исель! Поцелуй меня! – Он целует её обескровленные губы.

Врач отходит от изголовья, тихо распоряжается, чтобы сестра сделала какой–то укол. Да, ещё час, максимум. Вот опять девушка впадает в беспамятство: её горячечный шепот сменяется бредом. Ещё максимум шестьдесят минут, и конец. Но какие это долгие, невыносимые минуты для человека, который прощается со своей невестой, со своими надеждами.

– Исель, отпусти, пожалуйста, оркестрантов, я не буду петь. Мне не нравится эта песня… Проверь, заперта ли дверь на замок. Опусти цепочку. Слышишь? Я боюсь. Хорошо, что ты привез меня в Париж. Но не тяни же меня так, милый, я сама пойду… Тяжело. Ноги совсем не двигаются… Неужели на Эйфелеву башню теперь надо подниматься пешком?.. Тяжело как идти… Не могу…

Исель отвел волосы с её лба и прижался губами к щеке. Клодин глубоко вздохнула, её ресницы дрогнули, и она чуть слышно, но отчетливо произнесла:

– Люблю. Береги себя…

Даже в свое последнее мгновение, может, уже ничего не видя и не слыша, уходя от него навсегда, уходя от всех, она думала о нём.

 

ГЛАВА XX

– Пойдем, Исель? – Фрэнк осторожно коснулся плеча друга, который застыл у свежего могильного холмика, засыпанного багровыми цветами. Дождь лил и лил, капитан просто не замечал его. Он стоял, уставившись в одну точку – на белую мраморную доску, где чернели буквы: «Клодин д'Амбруаз. 1951 –1974».

– Пойдем, Исель! Пора – уже много времени. И ты промок насквозь. Пойдем, дружище, – мягко, но настойчиво повторил О'Тул.

Когда начальник Хе–дос сообщил Фрэнку телеграммой о несчастье, тот сразу же вылетел в Сьюдад–де–Панама. Вместе с полковником Монтехо он взял на себя все хлопоты по организации похорон. Исель, сам ещё не оправившийся после катастрофы, тяжело переживал утрату. Полковник считает, что Прьето надо минимум две недели пролежать дома, пока срастутся сломанные ребра. Обещал заехать вечером: сам хочет поговорить с капитаном…

– Пойдем, Исель. Нельзя так. Не хватало, чтобы ты ещё схватил воспаление легких…

– Да, да, Фрэнк, пошли. Скажи, ты сможешь сегодня остаться у меня?

– Разумеется.

Они пошли центральной аллеей мимо старинных фамильных склепов и скромных обелисков. Исель ступал тяжело, неуверенно, будто вновь начинал учиться ходить.

Дома у Иселя поднялась температура, и встревоженный О'Тул, уложив его в постель, хотел было вызвать врача, но капитан упрямо сказал:

– Нет, Фрэнк! Ни в коем случае. Сегодня я ещё отлежусь, но завтра встану. Обязательно. Я сам – понимаешь, сам! – должен довести всё до конца. Даже если мне это будет стоить жизни. Я… Я не могу иначе.

И он настоял на своём.

Ни увещевания Бартоломео Монтехо, который привез бутылку «Мартеля» («Выпей, Исель, согреешься. И вообще, по мне, коньяк – лучшее лекарство от всех болезней»), ни его угрозы силой приказа заставить капитана остаться в квартире под замком, ни уговоры О'Тула и призывы к благоразумию не возымели действия.

– Хорошо, – сдался в конце концов полковник, – при одном непременном условии, Исель, что ты будешь действовать строго в соответствии с моими указаниями и не станешь очертя голову лезть на рожон. Завтра весь день проведешь дома. А послезавтра отправишься в Форт–Шерман.

– А что там? Ах, да. Встреча выпускников школы рейнджеров.

– Вот именно. Я сам не могу туда ехать: надо подготовиться к приему «высокого гостя» – «инструктора» из «Трех А». Фрэнк ничего тебе не рассказывал?

– Нет, полковник. Не успел, – сказал О'Тул. – Иселю не до этого было. Его трясло как в лихорадке: промок под дождем, боюсь, не простудился бы…

– Даст бог, пронесет. Если наш упрямый друг не наделает каких–нибудь глупостей. С него станется – ночью улизнуть из дома и кинуться на поиски грузовика.

– Можете положиться на меня, полковник. Я задержусь ещё на день и глаз с него не спущу.

– Спасибо, Фрэнк. Ну, что, Исель, ещё коньяку?

– Можно. Только вы скажите, наконец, что за «инструктор»? От моих знакомых из Байреса? Но они ведь обещали прислать своего человека не раньше сентября.

– В том–то и дело, голубчик, что не из Байреса, а из Тегусигальпы.

– Из Гондураса?

– Да, Исель. Фрэнк! Расскажите ему обо всём, что вам удалось раскопать, а я, пожалуй, махну спать: утром, в семь, надо быть на ногах…

– Послушай, старина, ты устал. Давай–ка лучше отложим нашу беседу до завтра, – предложил Фрэнк, когда они с капитаном Прьето остались одни.

– Что ты, что ты! – запротестовал Исель. – А хоть капля осталась в бутылке?

– Да тут ещё пальца на три. Но может, не будешь? Ты и так достаточно выпил сегодня.

– Ерунда! Я абсолютно трезв. Лей! И себе, себе не забудь! Теперь выкладывай, что ты там наскреб для своей книги.

– Ну, ладно, воля твоя. В Тегусигальпе, с помощью твоих, Исель, коллег из службы безопасности Гондураса, мне удалось встретиться с очень смелым и честным человеком, который занимался расследованием деятельности ультраправых организаций в республике и на которого несколько раз совершались покушения. Его зовут Камило Эдгаро Кальядарес. Ему сейчас ничто не угрожает. Он в надежном месте, готовит обличительные материалы против подпольной полувоенной фашистской группировки, которая именует себя «Три А». Камило проник в ряды гондурасской ААА и выяснил, что эта подрывная организация существует уже около двух лет. Что она тесно связана с террористами из гватемальской «Белой руки», чилийской «Патриа и либертад» и движением «Свободная Коста–Рика». В эту группировку входят представители вооруженных сил, сынки латифундистов и заводчиков, уголовники и контрабандисты, а руководит этим сбродом лейтенант Марко Энрике Ортес Гальо из первой пехотной бригады сухопутных сил Гондураса. Шеф «Трех А» проходил специальную подготовку в США и на базе в Форте–Гулике. На совести Гальо и его головорезов убийства профсоюзных лидеров, убийства, которые изображались в печати как «несчастные случаи». В конце мая – начале июня они совершили несколько диверсионных актов, организовали травлю видных деятелей прогрессивного толка. Эту кампанию поддержал на страницах бульварных «Пренсы» и «Нотисиа» окопавшийся в Тегусигальпе кубинский контрреволюционер Роландо Меруэлес. Тип наигнуснейший. Я с ним сталкивался на пресс–конференциях. Известно, что он работает на ЦРУ, участвовал в вооруженной интервенции против Кубы в 1961 году на Плайя–Хирон, еле унес ноги и – ничего удивительного! – люто ненавидит «красных». Все, кто левее его – а уж он мракобес, такого другого ещё поискать надо! – все, кто левее его, – коммунисты, которых нужно вешать, вешать и вешать! Дружок этого Меруэлеса – такой же слизняк – Валентине Хусто Докурро, член «Трех А», доверенное лицо шефа фашистов. Он–то и есть ожидаемый вами инструктор ААА. Кальядарес ручается, что именно Докурро поручена «ответственная миссия» по формированию отрядов штурмовиков в Панаме и последняя корректировка планов выступления заговорщиков с вице–президентом «Чирики лэнд» мистером Уэстли. «Инструктор» должен прибыть самолетом в Сьюдад–де–Панама завтра и сразу же вылететь в Давид. Теперь тебе понятно, почему торопился домой полковник Монтехо? Старик хочет быть в форме, чтобы принять участие в «ловле рыбки». Сети расставлены. Думаю, что кроме Валентино Докурро туда угодят и некоторые из ваших «подопечных» – оппозиционеров. Они будут дожидаться гостя из Тегусигальпы либо на аэродроме в Давиде, либо на вокзале в Пуэрто–Армуэльесе… Так что начинается самое интересное. Это всё, что я хотел рассказать тебе, Исель.

– Спасибо, Фрэнк! Ты здорово помог нам.

– Брось чепуху городить. Какая там помощь! Я просто свожу счеты. Персональные. Кое с кем мне ещё предстоит поквитаться. Кстати, через неделю в Бальбоа–Хайтс – эти сведения из абсолютно достоверного источника – состоится секретное совещание представителей крупнейших американских банановых монополий. И уж совершенно ясно: там будут парни из Лэнгли, а значит, могут появиться и «егеря».

– Полковник в курсе?

– Конечно. Видно, поэтому он решил отправить тебя послезавтра в Форт–Шерман. Впрочем, я ошибся. Завтра. Уже четверть третьего. Постарайся уснуть, Исель. Я лягу в гостиной.

 

ГЛАВА XXI

Высоко в небе, на мачтах из ослепительной нержавеющей стали, полоскалось многоцветье флагов почти всех государств Центральной и Южной Америки. А выше других флагов реяло звездно–полосатое полотнище.

– Смир–р–но! – раскатилось по плацу, где торжественно замерли шеренги выпускников разных лет диверсионно–десантной школы Форт–Шермана. – Р–р–равнение на–леее–во!

От здания офицерского клуба к строю приближался степенный, постаревший начальник форта полковник Милтон Шаттук. Он немного располнел, обрюзг с тех пор, как Исель видел его в последний раз. Следом за полковником на полшага сзади – семенил конопатый, рыжеволосый майор Томас Миккинес, по прозвищу Такса, отвечающий в школе за обучение рейнджеров приемам и методам ведения антипартизанской войны. Поодаль от полковника и майора, довольно разболтанно, двигалась группа младших командиров, среди которых выделялся могучим торсом и нахальной улыбкой белозубый сержант Браун, самый большой специалист по проблемам «выживания в джунглях». Иселя передернуло, когда он вспомнил «уроки» сержанта («В нашем деле – главное сноровка и твердая хватка, джентльмены. Видите? Вот так. – Браун сворачивает шею кудахчущей курице и несколько секунд старательно душит её, хотя птица уже перестала трепыхаться в его сильных лапищах. – Теперь важен решительный укус, – сержант мгновенно перегрызает горло курице, а голову отбрасывает в сторону. – Видели? О'кей! Теперь начинаем пить кровь. Вот так! – он запрокидывает голову, и густая алая струя бьет в его разинутую зубастую пасть. – Кровь, джентльмены, чрезвычайно важна. В ней содержатся соли и другие вещества, нужные для того, чтобы выжить. Пустите курицу по кругу, как бокал. Ваше здоровье, джентльмены! Ха–ха–ха! Только не расплещите! Ценна каждая капля». Потом сержант Браун ест и учит их есть сырую печень, сырое сердце. Его широкое, лунообразное лицо – в крови, на губах прилипли перья)…

Иселю стало не по себе. Он всё ещё чувствовал недомогание: знобило, ныли сломанные ребра, а воспоминания о днях, проведенных в джунглях с инструктором–кровососом» и вовсе доконали капитана. Кружилась голова. Чтобы не упасть, в нарушение команды, Прьето широко расставил ноги. К нему тут же подскочил капрал–янки из новеньких. Рявкнул, дырявя панамца глазами:

– Эй, правофланговый, чего раскорячился? Строй ломаешь, сукин сын!

Преодолевая подкатившую к горлу дурноту, Исель вновь встал по стойке «смирно», но пошатнулся.

– Что с вами, капитан? – Начальник Форт–Шермана, заканчивая обход первой шеренги, подошел к Прьето. – Вы больны?

– Так точно.

– Зачем же в таком состоянии приехали? – удивился полковник, который привык к тому, что большинство его бывших учеников стараются избегать визитов в школу после её окончания.

– Очень хотелось повидаться с друзьями по учебе, с инструкторами, с вами, сэр…

– Похвально, похвально. Это делает вам честь, капитан. Я ведь помню вас. Кончали в шестьдесят шестом?

– Так точно!

– Молодец! – полковник крепко пожал Иселю руку. – Но вы все–таки лучше выйдите из строя: церемония рассчитана на час, вам будет тяжело выстоять. Ступайте в клуб, выпейте что–нибудь.

– Слушаюсь! – откозырял капитан Прьето и, покинув шеренгу, поплелся по плацу вдоль неровного строя парадных мундиров, кителей, аксельбантов, орденских планок и фуражек с лакированными козырьками и самыми немыслимыми кокардами (в Форт–Шерман собрались представители различных родов войск латиноамериканских армий более чем двадцати государств).

Исель напряженно всматривался в закаменевшие лица и не приметил ни одного знакомого. С каждым годом всё меньше выпускников диверсионно–десантной школы, специалистов антипартизанской войны, съезжалось на традиционные встречи. Вот и на праздник двадцатипятилетнего юбилея прибыли главным образом те, кто гордится своей принадлежностью к клану «горилл», из рядов которого появляются на свет божий пиночеты и иже с ними. Учителя–янки, создавая эту школу и подобные ей на других базах в Зоне, возлагали огромные надежды на то, что их воспитанники, которым прививалась слепая ненависть к коммунизму, накопив опыт «бесшумного убийства», расправ и организации переворотов, обратят его против своих инакомыслящих соотечественников. Для увековечения власти местной олигархии и стоящего за её спиной всесильного американского капитала. Рассчитывали, да просчитались. Многие молодые офицеры, так же, как он, капитан панамской контрразведки, – кто раньше, кто позже – пришли к осознанию своего патриотического долга, который не имел ничего общего с интересами дядюшки Сэма.

Здание офицерского клуба – фундаментальное, в стиле модерн – возвели, судя по всему, года три назад на месте барака, который служил центром сборищ, шумных попоек и яростных потасовок для однокашников Иселя.

Внутри клуба всё блистало стерильной чистотой. В ресторанном зале было прохладно и сумрачно. В блеклом свете свечей, горевших в лампадках, которые официантки расставляли на сдвинутых столах, Прьето рассмотрел длиннющий – от стены до стены – транспарант, украшенный пальмовыми ветками:

«Если не трудно, если речь не идет о собственной шкуре,

если не корчишься от боли – значит, плохо!»

Текст, вне всякого сомнения, принадлежал перу Таксы Миккинеса. Когда сам майор, болтали меж собой «рейнджеры», в шестьдесят третьем оказался окруженным с другими «зелеными беретами» в джунглях близ Меконга, он наложил от страха полные штаны. Визжал, царапался, отказывался лезть через гнилое, топкое болото, кишевшее змеями, пока ему не заткнули кляпом глотку и не поволокли за собой его же солдаты. Только так и спасся. Получил медаль и повышение, после чего уехал из Вьетнама и обосновался в Форт–Шермане учить храбрости «рейнджеров». С подчиненными неизменно свиреп, неумолим. Впрочем, чему удивляться: трусам, как правило, свойственна жестокость, а этот, измываясь над своими воспитанниками, получал истинно садистское наслаждение. А на досуге сочинял стихи и немудрящие афоризмы, которые отсылал тайком в солдатский журнальчик «Старз энд страйпс»…

За стойкой бара – от обилия этикеток на бутылках рябило в глазах – возвышался лысый, добрый, туговатый на ухо все тот же старикашка Юджин. Он сразу узнал Иселя, закивал, заулыбался приветливо:

– Здравствуйте, сэр! Как поживаете, сэр? Что–нибудь выпьете?

– Здравствуй, здравствуй, дядюшка Юджин. Давай двойной скотч. И погляди, аспирина не найдется?

– Аспирина? А? Как не найтись, сэр. У старого Юджина всё найдется. Вот, сэр. Сто таблеток. С похмелья помогает, от головной боли, от простуды помогает, сэр. За аспирин плюс два доллара.

– Неважно, – Исель усмехнулся про себя оборотистости «доброго старого» Юджина, который действительно ссужал своих клиентов всем необходимым, но и драл с них за это втридорога. – Налей–ка ещё виски. Сегодня, видно, тебе всю ночь придется торчать за стойкой?

– Нет, сэр. После приема меня сменит сынишка Эйбрахам. Начальник школы попросил прислужить у него в доме, где будет коктейль. Полковнику к юбилею дали орден.

– О–о! Надо не забыть поздравить с таким событием. А что Эйб? Не женился? Ему, наверное, уже за сорок?

– Да, сэр. Сорок четыре. И всё в холостяках. Никак не может подобрать подружку по сердцу. Вот и живем вдвоем.

Исель помнил «сынишку» бармена. Каланча Эйб служил в Лаосе, подорвался на мине и, демобилизовавшись, на протезе прихромал к отцу в Форт–Шерман, вошел в дело, но работой себя утруждал не слишком. Поговаривали, что он делает деньги, приторговывая в школе наркотиками. Пару раз панамская полиция ловила Эйба на контрабандных махинациях, но – под нажимом неведомых покровителей «ветерана–инвалида» – отпускала его с миром. У Юджина в порту была яхта, на которой великовозрастное дитя бармена–негра уходило в Лимонскую бухту – рыбачить, хотя с уловом его никто никогда не видел.

– Скажи, Юджин, а что, Эйб больше рыбалкой не увлекается?

– Почему же не увлекается, сэр? Ещё как увлекается. Позавчера поймал вот такого тунца, вы не поверите, сэр. И завтра вечером собирается выйти в море.

– Попроситься мне с ним, что ли? – лениво протянул Исель, прикидывая, что же снова замыслил одноногий Эйб, которого он не любил за наглость и который всегда казался ему подозрительным.

– Право, не знаю, сэр. Они собираются целой компанией: кроме Эйба – еще три девушки, из наших официанток–вертихвосток, и три приятеля…

– Из Зоны?

– Нет, приезжие. По–английски говорят плохо–плохо. Вроде макаронники, сэр. Видел я таких в Неаполе в сорок четвертом. Их хлебом не корми, дай только красного вина дешевого да девок. Тут уж они – герои. Хиляки. Тьфу! А эти, приятели–то Эйба, – крепкие ребята. Ну что, ещё стаканчик за встречу? И я с радостью выпью с вами, сэр, пока не началась эта катавасия с приемом. Там уж некогда будет: знай поспевай за господами офицерами.

– Давай ещё двойной скотч. И себе возьми что хочешь. За твои успехи, дядюшка Юджин.

– Спасибо, сэр. Вы золотой человек, храни вас бог!

В разгар приема, когда была произнесена и выпита добрая половина запланированных тостов, когда начальник школы полковник Милтон Шаттук сделал паузу и взялся наконец за вилку с ножом, а разомлевшие от возлияний бывшие «рейнджеры» позволили себе спокойно закурить, Исель незаметно выскользнул из зала.

«Так, сейчас без семнадцати шесть. У меня в запасе около двух часов. Надо бы каким–то образом увидеть Эйба и его новых приятелей. Макаронники, сказал папаша? Недавно в Зоне. А что, если это чернорубашечники, о которых писал Леспер–Медок? Почему бы нет: профессиональные убийцы, ради денег – а ЦРУ в таких случаях не скупится – готовые на всё. Да. Нужно обязательно проверить, что это за птицы. Даже пусть старикашка ошибся, и они не итальянцы. Всё равно странно появление троицы в Зоне. Что–то тут неладно».

Капитан знал, что домик бармена находится милях в пяти от территории школы, в поселке обслуживающего персонала, наискосок от бензозаправочной станции. Он вышел из офицерского клуба, пересек плац, миновал двухэтажные коробки казарм.

Пустынное шоссе. Полосатые красно–белые столбики.

Подождать автобус? Но они вечером ходят с интервалом в час. Машина бы какая–нибудь подвернулась! Да откуда ей здесь взяться! Исель отшагал приблизительно с полмили, когда за его спиной послышалось мягкое шуршание шин. Поравнявшись с ним, автомобиль остановился.

– И далеко вы направляетесь, капитан? – поинтересовалась полная блондинка, которая сидела за рулем золотистого «мустанга». На вид ей было лет восемнадцать – двадцать. – Может, вас подбросить?

– Буду бесконечно признателен, мисс…

– Мисс Шаттук. Но если вам больше нравится, зовите меня Абигейл или просто Абби. Вы надолго в наши края? Наверное, – усмехнулась девушка, – на этот идиотский юбилей?

– Да.

– И сбежали?

– Как вам сказать, Абби…

– Сбежали, сбежали. Вижу! И правильно сделали. Там обычно тоска смертельная. Я приехала к отцу…

– Полковник Шаттук ваш отец?

– А разве не видно? Между прочим, вы ещё не представились мне.

– Простите, Абби. Меня зовут Исель. Исель Прьето.

– Ладно. Прощаю. А то, что вы капитан панамской Национальной гвардии, я догадалась сразу – по вашему мундиру и знакам различия. Форма вам идет, Исель. – Она поддала газу, и «мустанг» стремглав пролетел мостик над какой–то безымянной речушкой. – Я учусь в Сан–Франциско, в университете, перешла на второй курс. Вы мне так и не сказали, Исель, где же мне вас высадить?

– У бензоколонки.

– Знаете что, мне неохота с вами расставаться. Честно. Вечером у нас соберутся люди по случаю получения отцом награды. Вот здорово, если бы и вы пришли.

– Но это, наверное, неудобно. Я никого не знаю. И главное – меня не приглашали…

– Достаточно того, что я вас приглашаю. Уразумели, капитан? Не могу же я весь вечер провести с этим болваном Миккинесом!

– С майором???

– Нет. С его противным отпрыском Юлиссисом. Пожалуйста, приходите, Исель. Умоляю.

– О'кей!

– Ой! Спасибо, капитан! – Абби чмокнула Иселя в щеку. До перекрестка у бензозаправочной станции она продолжала беззаботно щебетать о своем студенческом житье–бытье. При прощании протянула визитку:

– Вот мой адрес. Жду вас. То–то будет сюрприз для здешних сплетниц! Хотите, я за вами заеду?

– Спасибо, Абби. Я сам доберусь.

– Значит, ровно в девять? Непременно! Договорились?

– Слово офицера.

 

ГЛАВА XXII

Неширокий, аккуратно подстриженный газон отделял жилище дядюшки Юджина от проезжей части. Окна выходили на улицу и были затянуты плотными шторами, что показалось Иселю довольно странным и подозрительным.

Справа от домика бармена простирался пустырь, превращенный жителями поселка в свалку отживших век автомобилей и всякого хлама. Слева возвышалось невзрачное кирпичное здание гарнизонного магазина.

Чтобы не привлекать к себе внимание редких прохожих, Прьето сначала заглянул туда. Никакого конкретного плана, что делать дальше, у него не было. Поэтому, походив между стеллажами, на которых пылилось списанное со складов обмундирование, валялись тупоносые солдатские ботинки, ремни, каски, маскировочные накидки и тому подобное, остановился у прилавка:

– Пачку «Кэмела» без фильтра. И кока–колу.

Исель цедил холодную кока–колу и прикидывал, как ему поступить. Пойти позвонить в дверь и под любым предлогом вызвать одноногого Эйбрахама? Но что это даст? Продувная бестия Эйб постороннего не пустит за порог, да и наивно полагать, чтобы его новые приятели–итальянцы рассиживали в гостиной, а не укрывались в подвале или на чердаке. Попытаться под покровом ночи, когда Эйб будет занят в офицерском клубе, а старый Юджин отправится обслуживать прием у полковника, проникнуть в домик бармена? Мысль неплохая. Будь он сейчас не в этой дурацкой парадной форме и на своей панамской территории, а не в Зоне, можно было бы рискнуть и решиться на подобную авантюру. А так – просто невероятно. Ждать? Но до выхода яхты в море, если бармен не соврал, остается чуть больше суток. Кроме того, не исключено, что Эйб, для отвода глаз, отправится на «рыбалку» один, или пусть даже с девицами, а его приятели тем временем благополучно улизнут из Форт–Шермана. Ну и дела!

Исель расплатился, закурил и вышел на улицу.

Смеркалось.

Он постоял, переминаясь с ноги на ногу, на углу, а потом, словно в нерешительности, побрел к пустырю. Нет, ничего путного в голову ему так и не пришло, но чутье подсказывало – иди! И хотя домик бармена по–прежнему глядел непроницаемыми темными окнами и изнутри не доносилось ни единого звука, контрразведчик теперь был абсолютно уверен, что там кто–то есть.

На площадке у черного хода домика приткнулся к дереву дряхлый пикап, на котором Юджин обычно ездил за продуктами. Задняя дверца была открыта: из кузова торчали четыре крепко сколоченных, обитых железной лентой, плоских ящика. Судя по габаритам, в них легко могли разместиться крупнокалиберные пулеметы или базуки.

Беззаботной походкой капитан вернулся на улицу, пересек её и направился к автобусной остановке. Никогда прежде он не чувствовал себя столь беспомощным и растерянным: он не знал, как быть, что делать.

Если в ящиках оружие, то куда его собираются везти неизвестные злоумышленники? На яхту? Зачем? Логичнее было бы переправить этот груз по суше в любую точку Зоны, чтобы затем потихоньку перетащить на панамскую территорию, поближе к столице. Но для совершения террористических актов удобнее пользоваться чем угодно, только не станковыми пулеметами и базуками. Словом, получается чепуха. А с другой стороны, присутствие подозрительной троицы в Форт–Шермане, несомненная их связь с прощелыгой Эйбрахамом и тот факт, что они явно прячутся от чужих глаз, разве это не достаточный повод, чтобы ими заинтересоваться всерьез?

Чем больше размышлял капитан над создавшейся запутанной ситуацией, тем безнадежней и беспросветнее она ему рисовалась. И ещё эта хвороба! Его опять начинало знобить. Перед глазами поплыли оранжевые круги, во рту пересохло, мышцы стали дряблыми, непослушными. Дьявольщина! Не хватало совсем расклеиться и свалиться здесь, в Форт–Шермане. Как же ему не пришло в голову принять аспирин в магазине, когда он пил кока–колу! Исель нащупал в кармане бутылочку с лекарством, вытащил её, высыпал на ладонь три таблетки и разом проглотил их. Теперь к сухости во рту прибавилась препротивнейшая горечь. Ничего, скоро автобус остановится у кинотеатра «Империал–палас», а оттуда – рукой подать до виллы полковника Шаттука, где можно будет промочить горло. И всё–таки, кто его тянул за язык – обещать Абби, что он приедет на этот юбилей! Правда, и сейчас не поздно вернуться в гостиницу. Но неловко. Дал слово…

– Форрестол–стрит. Следующая остановка ваша, капитан, – объявил водитель.

– Спасибо! – Прьето поднялся с места и направился к выходу.

Вилла начальника диверсионно–десантной школы сияла огнями.

– Добрый вечер! Позвольте ваши перчатки и фуражку, сэр. – У распахнутых настежь массивных дубовых дверей вновь прибывших встречал статный, гибкий мулат в ладно сидевшем черном смокинге. – Проходите, пожалуйста, сэр!

В холле собралось уже человек тридцать. В большинстве – американские офицеры чином не ниже майора. Было там и несколько штатских, державшихся независимо, но особняком Мужчины, как водится, облюбовали угол возле импровизированного бара, где хлопотал неутомимый Юджин.

Прьето поискал глазами Абигейл, но девушки нигде не было. Не было и полковника Шаттука, задержавшегося, по всей вероятности, на приеме, устроенном в честь выпускников школы «рейнджеров». Однако в поведении гостей не ощущалось ни принужденности, ни скованности. Словно бы собравшиеся давным–давно привыкли к подобному положению вещей в этом огромном несуразном доме и не ждали ничего иного.

Исель подошел к бару:

– Хэлло, Юджин! Двойной скотч.

– О! Это вы, сэр! Скотч, как всегда, чистый и безо льда?

– Верно, – Прьето подмигнул бармену и, прихватив бокал и пригоршню соленых орешков, стал продираться сквозь толпу к открытому окну. Офицеры–янки (многие уже были навеселе) удивленно, хоть и без особой неприязни, посматривали на голубоглазого панамца, затесавшегося в их ряды.

– Капитан! Слава богу, я нашла вас, – раздался за его спиной голос Абби. Нимало не смущаясь тем, что на них устремлены взоры слегка шокированных местных светских львиц и их поклонников, она взяла Иселя под руку. – Я страшно рада, что вы не обманули меня и пришли. Надеюсь, вы не оставите меня на произвол наших пошляков–солдафонов и цеэрушников. Как они мне надоели!

Исель поймал себя на том, что вот он, не дрогнув, будто так и надо, будто не было той страшной ночи, не было отупляющей боли, идёт бок о бок с чужой, ненужной ему взбалмошной девчонкой, слушает её болтовню, чувствует, как дрожит её рука. Он покраснел от досады и злости на самого себя, на то, что у него недостало твердости отказаться от этого бредового визита.

Появились полковник Шаттук и его супруга. Зал пришел в движение. Со всех сторон сыпались поздравления. Хозяин чуть слышно распорядился, чтобы подали шампанское. Абигейл взяла два бокала и протянула один Иселю:

– Я благодарна вам за этот вечер и хочу выпить за ваше счастье, Исель! Храни вас бог! Умоляю: только не уходите!

– Хорошо, Абби. Я останусь.

– Давайте ещё выпьем шампанского. Ладно? И пойдем в другой зал, где накрыты столы. Что тебе нужно, Гленн? – Абигейл резко обернулась к мулату, исполнявшему обязанности мажордома, который, почтительно склонившись, шепнул что–то девушке на ухо. Она недовольно передернула плечами, нахмурилась: – Ступай, я сама скажу папе. – И к Иселю: – Извините меня, я мигом – передам отцу, что его вызывают, и вернусь.

Исель видел, как величаво и гордо шла Абби, рассекая поток гостей, и вдруг позавидовал её молодости: эта девочка радовалась жизни и ещё не знала горечи потерь…

– Баста! Вот и я! Пошли. – Абби улыбнулась капитану доверчиво, обезоруживающе.

– А куда же делся отец?

– В саду. У него что–то экстренное. Разумеется, важное. Он не сказал, в чём дело. Любит свои делишки окружать таинственностью. И сейчас пошел шушукаться с итальянцами…

– С итальянцами? Откуда же им взяться в Форт–Шермане?

– Дьявол их знает! Из Италии, должно быть.

 

ГЛАВА XXIII

Всю ночь слегка штормило. А под утро ветер стих, и волны улеглись.

Прьето поднялся в капитанскую рубку, попросил у штурвального бинокль и принялся вглядываться в предрассветную мглу.

С потушенными огнями яхта напоминала покинутый командой корабль–призрак. Сразу же по выходе из порта «Эстреллита», бесцельно покружив по заливу, легла в дрейф, и что там на ней происходило, понять было невозможно. Ни Эйб, ни его гости не подавали признаков жизни и – совершенно очевидно – не помышляли о рыбалке. Судя по всему, они не думали и о том, чтобы уйти из территориальных панамских вод, то есть за пределы досягаемости береговой охраны. Чудно!

Капитан Прьето не торопился выполнять приказ начальника Хе–дос о захвате подозрительных итальянцев, выжидая, не появится ли возле «Эстреллиты» хоть какая–нибудь лодчонка или шлюпка, что, по крайней мере, могло бы объяснить пребывание яхты на рейде. Но время шло, светало, и, как сообщили с борта другого сторожевика, где на связи с Иселем сидел майор Ансельмо Бенавидес (этот катер патрулировал побережье), ничего, ровным счетом ничего им обнаружить не удалось… Что ж, тогда пора действовать! Прьето отдал команду приготовиться и, сбавив обороты, неслышно подойти к яхте. С ним были шесть парней–пограничников, отличившихся в вылазках против контрабандистов. На палубе Исель ещё раз строго–настрого наказал: «Не стрелять! Ножи в ход не пускать! Брать живыми! А сейчас приготовьте абордажный трап. Как только приблизимся к корме яхты на достаточное расстояние, сразу опускайте его. Я беру на себя того, кто должен стоять на вахте у руля. Вы четверо спуститесь в каюты, а вы двое – в носовой кубрик».

Командир сторожевой лодки с ювелирной точностью подвел катер к молчавшей «Эстреллите» и остановил машину. Когда был переброшен мостик, Прьето первым сбежал по нему на яхту. Впереди у штурвала маячила плечистая фигура вахтенного. Несмотря на моросящий дождик, он стоял, вцепившись в рулевое колесо, в одних джинсах, длинные вьющиеся волосы на манер повязок у средневековых корсаров стягивал черный платок. Исель бесшумно подкрался ближе и вздрогнул от неожиданности: до его слуха долетел богатырский, с присвистом, храп. Вахтенный спал и был мертвецки пьян. Связать его по рукам и ногам, заткнуть рот и уложить под брезентом не отняло много времени. В носовом кубрике никого не оказалось, а в кают–компании взорам контрразведчика и пограничников предстала отвратительная картина вакханалии. На столе – опорожненные бутылки из–под рома и джина. В вазе с фруктами – гора окурков. На скамейке одиноко лежал отстегнутый протез Эйбрахама…

– Что делать? – спросил капрал–пограничник огорченного Иселя.

– Женщин заприте в кубрике. Пусть проспятся. Да прикройте чем–нибудь. Этих – в наручники и вместе с парнем, который лежит на палубе, отправьте с майором Бенавидесом в Колон. Только хоть плавки на них наденьте. Чем же они так накачались, что не могут в чувство прийти? – Контрразведчик нагнулся, приподнял за волосы негра (глаза закатились, из уголка рта тягуче стекала слюна), тряхнул с силой (тот захрипел, но не шелохнулся) и брезгливо выпустил голову из рук.

– Капитан, вот это у них было в камбузе, – пограничник поставил на стол никелированную миску, в которых медики кипятят инструменты. В ней позвякивали шприцы и иголки. – А в банке из–под кофе они хранили само зелье. – Парень протянул банку с ослепительно белым порошком. – Здесь грамм двести как минимум…

Исель взял щепотку, растер между пальцами, понюхал, попробовал на язык:

– Чистейший героин. Такой попадает к нам лишь из Европы. Этого количества достаточно, чтобы упрятать за решетку и хозяина яхты, и его компанию. Если за ними не водятся грешки посерьезнее. Капрал! Осторожно перенесите арестованных на катер!

– Слушаюсь.

– Потом возвращайтесь, займемся обыском.

– Ясно, капитан. – Он помолчал. – Может, бабенок тоже отошлем на берег, а то мороки с ними не оберешься. Продерут глаза и начнут орать.

– Пожалуй, ты прав. Действуй!

Капитан Прьето прошел на нос и уселся на швартовы. Только теперь Исель почувствовал, как он устал. Ноги гудели, голова раскалывалась на части. Прошлой ночью почти не спал, допоздна задержавшись на вечеринке у полковника Шаттука, а спозаранку отправился в Колон, где весь день ухлопал на подготовку операции по захвату яхты. Полковник Монтехо одобрил его план, похвалил за находчивость («Видишь, голубчик, в нашем деле не бывает мелочей. И твоя поездка в Форт–Шерман оказалась небесполезной»), Старик вообще был в прекрасном расположении духа, и по нескольким репликам Прьето догадался, что начальнику контрразведки удалось организовать достойную встречу гондурасскому «инструктору» из «Трех А», и что в штаб–квартире Хе–дос получена важная информация, необходимая для того, чтобы поставить последнюю точку в «Деле о бананах». А он канителится. Надо поскорее закончить осмотр «Эстреллиты», допросить итальянцев и спешить в Сьюдад–де–Панама…

Самый тщательный осмотр яхты (пограничники отодрали фанерованную обшивку в каютах, облазили подсобные помещения) дал немного. Обнаружили довольно большую партию контрабандного героина, три плохоньких пистолета, дюжину ножей, какими любят пользоваться пижоны–мафиози, а не профессионалы убийцы (при нажатии кнопки лезвие автоматически выскакивает из ручки), и длинный плоский ящик, обитый железной лентой. Его нашли под койкой в кубрике. Когда тяжеленный ящик вскрыли в кабинете майора Бенавидеса в Колоне, начальник отдела Хе–дос разочарованно крякнул: запеленутая в тряпье, там лежала майасская стела Штука, безусловно, ценная, но уж она–то явно не имела отношения к заговору.

Допрос перепуганных итальянцев и отоспавшегося Эйбрахама (он был уверен, что и на этот раз ему всё сойдет с рук, поэтому только нагло скалился) показал, что контрабандисты связаны с гангстерским синдикатом, который уже несколько лет расхищает произведения искусства в Мексике, Гватемале, Никарагуа и сбывает их богатым любителям изящного. Что среди клиентов Эйба и его напарников – полковник Шаттук и майор Миккинес из Форт–Шермана. Что пользуются их услугами и сотрудники ЦРУ, проживающие в Зоне. И что все эти махинации не имеют ни малейшего отношения к «Делу о бананах».

– Всё! Крышка! Теперь уж точно – моя песенка спета. Мне нечего делать в контрразведке, – мрачно сказал капитан Прьето, когда за одноногим негром закрылась дверь. – Уйду к чертовой матери, куда глаза глядят…

– Не морочь голову! Какая муха тебя укусила? – Ансельмо Бенавидес, тоже раздосадованный неудачей, успокаивал своего друга. – Подумаешь! Кто не допускает оплошностей? А в данном случае любой мог «купиться»…

– Слишком много непростительных оплошностей я допустил, и вот – пожинаю плоды собственного легковерия и легкомыслия. Ты же знаешь, Ансельмо, прежде интуиция никогда меня не подводила, а сейчас – осечка за осечкой, ошибка за ошибкой.

– Набивая шишки, ты приобретаешь опыт, Исель. Мы все проходим через это.

– Опыт, опыт!!! Он достается непосильной ценой, но дураков вроде меня ничто уже не научит.

– Что за вздор, капитан. У тебя просто сдали нервы. И не впадай в крайность: мы все влипли в эту историю с итальяшками, я тоже поверил, что нам удалось напасть на верный след. И что же – прикажешь теперь рвать волосы, посыпать голову пеплом? Давай–ка лучше отобедаем у меня дома. Выпьешь. Отдохнешь, и, ей–богу, завтра всё станет на свои места. И не казни себя. Ну что, принимаешь мое предложение? – одинокий глаз майора грустно и вопросительно уставился на Прьето.

 

ГЛАВА XXIV

…Матовый плафон напоминает чьё–то лицо… Или это не плафон? Конечно, нет! Он не может ошибиться. Это не плафон, а лицо. Лицо! Но чьё? Он сейчас вспомнит, сейчас, сейчас… Кто здесь плачет? Почему? Плачут ведь по мертвым. Как он плакал, когда хоронили Клодин. Вот и осколки, ох как же больно впиваются эти осколки! Уберите, режет глаза… Уберите!!!

Исель закричал испуганно, пронзительно, рванулся и затих, погружаясь в беспросветный мрак. Сиделка позвонила врачу:

– Ему опять стало хуже, доктор. Пульс едва прощупывается, поднялась температура, он бредит.

Третий месяц капитан лежит в реанимационном отделении лучшего госпиталя Сыодад–де–Панама. Медицинские светила Панамы, весь персонал госпиталя борются за жизнь Прьето. Кто вообще мог подумать, что этот парень протянет хотя бы несколько часов, когда его с тремя тяжелейшими пулевыми ранениями, потерявшего слишком много крови, доставили на вертолете в Сыодад–де–Панама? Профессор Рамиро Мальдонадо сказал, что умывает руки и не будет браться за операцию, что умирающему, сердце которого вот–вот перестанет биться, нужен не скальпель хирурга, а причастие. Но сеньор Мальдонадо превзошел самого себя, он совершил чудо, и капитан Исель Прьето живет. Возможно, минует кризис, и ему станет лучше.

Дежурный врач поправил подушки. Посмотрел на термометр: 38,7. Ничего, ничего. Это уже не страшно. Он подошел к окну и задернул штору, чтобы яркий свет не тревожил больного. Уже конец сентября. Если дело пойдет на лад, то к Новому, семьдесят пятому году раненого удастся поставить на ноги.

– Сеньорита, мне сообщили снизу, из регистратуры, что к нашему пациенту опять пришло много народу. Запретить им навещать господина Прьето мы не можем. Но постарайтесь максимально сократить время визитов, всё равно он никого не узнаёт.

Сиделка согласно кивнула и перевела взгляд на заострившееся, бледное – белее бинтов, которыми была обмотана голова Иселя, – лицо.

– Милостивый боже, спаси его! Спаси, спаси его! – зашептала девушка. Она недавно приехала в столицу из маленького, глухого селения и не знает, что совершил этот красивый, цепляющийся за жизнь мужчина, во имя чего он шел под пули, но говорят, что о нём писали в газетах, и все называют его не иначе, как герой. Ей–то всё равно. Лишь бы он выжил. Уж очень он мучается. Вот даже плакал, будто ребенок. Всё время зовет какую–то Клодин, позовет и заливается слезами. Стонет, мечется. Кто же будет больному эта Клодин? Жена? Не похоже. Та бы сейчас в госпитале дневала и ночевала. А полковник, как за сына родного, переживает. И тот бородатенький – мистер О'Тул. Откуда–то издалека, видно, прилетел. Сидел чуть ли не сутки у постели, уходить не хотел. А друзей у сеньора Прьето, не приведи господь! Соберутся все вместе, не рассадишь. Герой он там или нет, но одно ясно – человек хороший.

– Пить! Хочу пить! – внятно проговорил Исель.

Сиделка налила из термоса теплого сока, поднесла стакан к губам капитана и чуть не выронила его из рук. Впервые за долгие шестьдесят пять дней больной открыл глаза, смотрел осознанно, внимательно, может быть, чуточку удивленно.

– Пейте, пейте. – Девушка приподняла забинтованную голову Прьето.

Он сделал несколько глотков и повторил:

– Где я?

– В госпитале имени Девятого января.

– В Сьюдад–де–Панама? – с сознанием к нему возвращалась память.

– Да. Только вам, наверное, нельзя так много говорить. Я позову врача.

– Подождите. – Голос Иселя напрягся. – Прошу вас, подождите. Мне очень важно знать, как я сюда попал?

– На вертолете, рассказывают, привезли из провинции Чирики.

– Когда?

– Двадцать третьего июля. Я точно помню, я как раз дежурила в тот день.

– И давно я здесь валяюсь? Какое сегодня число?

– Двадцать шестое…

– Ну, это пустяки – всего три дня. Когда же меня выпишут?

– Сегодня двадцать шестое сентября, сеньор. И вам, скорей всего, придется пробыть здесь ещё месяца два, пока вы окончательно не окрепнете и не поправитесь. Но хватит, хватит! Отдыхайте, и никаких больше вопросов. – Сиделка позвонила в регистратуру и, прикрывая трубку ладошкой, сказала: – Сообщите профессору Мальдонадо, что сеньор Прьето пришел в сознание.

 

ГЛАВА XXV

Пришел день, когда он поднялся с больничной койки и, поддерживаемый с двух сторон дюжими санитарами, сделал свои первые шаги. Ватные, чужие ноги подкашивались, отказывались слушаться. Он волочил их, с силой отталкивался от пола, желая наконец почувствовать твердь земную. Давно уже перевели его из реанимационного отделения в обычную палату для выздоравливающих. На поправку капитан пошел быстрее, чем предполагали даже самые отчаянные из оптимистов. К концу октября он уже сидел и переворачивался с боку на бок без посторонней помощи. А вот ходить пришлось учиться заново. Шаг. Ещё шаг. На следующий раз – ещё два…

И пришел день, когда он вспомнил всё.

Двадцатого. Да, это было двадцатого июля, полковник Монтехо напустился на него:

– Возмутительно! До коих пор вы, Исель, будете вести себя как мальчишка и испытывать хорошее моё к вам отношение? А? Я сказал и повторяться не намерен: вы остаетесь в департаменте вместо меня. Понимаете? На вас возложена ответственнейшая задача поддерживать постоянную связь с оперативным отрядом, отправляющимся в провинцию Чирики для ликвидации банды наемников, и обо всём информировать правительство. Вот по этому прямому телефону. Понимаете? – Начальник контрразведки смягчился и буркнул: – А вы, голубчик, твердите одно и то же – «возьмите меня с собой», да «возьмите». Мало вам поломанных в катастрофе рёбер? И пневмонию не залечили. Это точно! Вон глаза совсем больные…

Прьето про себя решил не возражать, не ввязываться в бесплодный спор. Он знал, что Старик руководствуется самыми лучшими побуждениями и желает ему только добра. Более того – приказ Монтехо о том, что в его отсутствие исполняющим обязанности начальника Хе–дос остается он, капитан Исель Прьето, нельзя было истолковать иначе, как поощрение, как высокое доверие. Без всяких скидок на молодость, без всяких оговорок! Другой бы радовался, а ему это решение, как острый нож.

– Капитан! Вы слышите, что я вам говорю?! Вам не мешало бы серьезно заняться своим здоровьем…

– Да, да, господин полковник. Обязательно. Но и вам ведь тоже.

Бартоломео Монтехо пропустил мимо ушей эту колкость, тем паче, что в последнюю неделю у него снова подскочило давление, и врачи настоятельно советовали ему поостеречься перегрузок, не переутомляться, а лучше всего побыть дома. Он пытливо глянул на подчиненного:

– Куда вы клоните, голубчик? Уж не намекаете ли вы на моё нездоровье? Может, по–вашему, самое верное: мне, шефу панамской контрразведки, руководить завершающей операцией по разгрому заговорщиков из кабинета, а командование оперативным отрядом возложить… – полковник задохнулся от негодования, – возложить на неисправимого упрямца, на вызывающе недисциплинированного офицера – капитана Прьето?

– А что? Прекрасная идея. – Исель подумал: терять ему нечего, пусть всё идет прахом, и либо он добьется своего, либо…

– Больно вы горячий, голубчик! А здесь нужен расчет и холодный рассудок.

– Но вы же знаете, господин полковник…

– Знаю, знаю, Исель. – Начальник контрразведки устало сгорбился над столом. – Знаю, что я постарел, что вот и сердце барахлит, что пора мне на покой – разводить цветочки, нянчиться с внуками. И знаю, сынок, как мне неохота отпускать тебя отсюда. Да, видно, пробил твой час, Исель. – Он распрямился, снял очки и закончил негромко: – Мне не остается ничего другого, как благословить тебя. Ступай с богом! Готовься. Заместителем возьмешь Сесара Бланко. Он за тобой пойдет в огонь и воду. В семнадцать ноль–ноль последний инструктаж. В девятнадцать вылет. Теперь, надеюсь, всё ясно?

– Никак нет!

– То есть как это нет? – поразился Бартоломео Монтехо.

– Простите, господин полковник…

– Ну–ну.

– Вы с самого начала решили поставить меня во главе отряда или действительно сомневались?

– С самого начала.

– А приказ о назначении временным исполняющим обязанности начальника контрразведки?

– Во–первых, это ещё не приказ, а только проект приказа. Во–вторых, вдруг бы ты прельстился таким назначением…

– Вас бы огорчил этот выбор, господин полковник?

– Наверное, да.

– Спасибо. Но откровенность за откровенность: мне бы никогда не пришло в голову принять подобное предложение и согласиться остаться в Сьюдад–де–Панама вместо того, чтобы быть там.

– Я и не сомневался. И рад, что не ошибся в тебе, Исель.

…Пока капитан Прьето пребывал в Форт–Шермане и охотился за подозрительными итальянцами, сотрудники центрального аппарата Хе–дос вместе со своими коллегами из крупнейших провинциальных отделов контрразведки провели блистательную молниеносную операцию, в результате которой были раскрыты и ликвидированы семь тайных складов оружия и боеприпасов, предназначенных для заговорщиков. (Задержанный на аэродроме в Давиде «инструктор» гондурасских» «Трех А» Валентино Докурро отпирался недолго и буквально на первом же допросе поспешно выложил адреса явок в Панаме, назвал людей, которые ждали его приезда, как манны небесной. Среди них оказались сеньоры Мендес и Ларрасабаль и другие видные деятели реакционного подполья.) Однако самую важную информацию полковник Монтехо получил от своего агента, который несколько лет работал электриком в фешенебельном отеле «Аризона» в Бальбоа–Хайтс. Там обычно останавливались генералы и тузы большого бизнеса. Так было и на этот раз, когда туда на секретное совещание прибыли работники резидентуры ЦРУ в Зоне канала во главе с Гарри Гольдманом, несколько высших офицеров из штаба территориальных вооруженных сил, представители «Чирики лэнд», «Юнайтед брэнде», «Стандард фрут», «Интернейшнл Телефон энд Телеграф». Лэрри (так подписывал свои донесения в центр электрик–контрразведчик) готовил люксы для гостей и шестикомнатный номер с конференц–залом для заседаний. Он позаботился о микрофонах и смог записать почти всё, что обсуждалось в течение двух дней в отеле «Аризона». Качество записи было не очень высоким, потому что даже у себя в Зоне сотрудники ЦРУ в целях предосторожности пользовались электронными глушителями. Но в результате кропотливой расшифровки, проведенной специалистами Хе–дос, всё–таки стало возможным разобрать главное. «Банановая война», объявленная монополиями правительствам центральноамериканских республик, не приносила желаемого эффекта. В Панаме, например, по призыву профсоюзов начался сбор средств в фонд помощи пятнадцати тысячам рабочих плантаций, которые из–за отказа «Чирики лэнд» убирать и вывозить урожай оказались не у дел.

Попытки компаний прекратить поставки продуктов питания и товаров первой необходимости были сорваны в результате решительных действий панамского правительства, в поддержку которого выступили широкие массы населения. У вдохновителей заговора оставался последний козырь. И они решили использовать его. Во время совещания не раз упоминалось о том, что глава правительства Панамы и несколько министров должны выехать в провинцию Чирики в двадцатых числах, чтобы посетить города Гвалака, Долега, Потрерильос, Аланхе и встретиться на местах с активистами профсоюзов, с рабочими и крестьянами, с владельцами частных небольших плантаций для рассмотрения создавшегося в стране положения со сбытом бананов. Говорилось и о том, что во время поездки по провинции руководители республики будут пользоваться вертолётами, которые базируются на военном аэродроме близ Консепсьона; что в полете всякое может случиться, поскольку от неожиданного никто не застрахован; что довольно сидеть сложа руки, пора приниматься за дело; что лучшего дня, чем двадцать третье июля, и места, чем Потрерильос, всё равно не придумать…

После того как банда наемников была разгромлена и обезврежена, выяснилось, что их было девять человек: три профессионала убийцы из Англии и шесть американцев. Все они прошли специальную подготовку в секретном лагере ЦРУ в Гватемале и через Зону канала по одному были переброшены в провинцию Чирики. Они знали своё дело и с одинаковой легкостью пользовались и ножом и пулеметом. Командовал бандой рыжебородый геркулес по кличке Шакал, который служил во Вьетнаме вместе с лейтенантом Колли и участвовал в истреблении мирных жителей деревушки Сонгми.

Но всё это стало известно потом, а когда капитан Прьето со своим оперативным отрядом прибыл в район предполагаемого действия наемных убийц, ему пришлось наугад прочесывать сельву вокруг Потрерильоса, на что ушел весь первый день. Приданные ему в помощь подразделения Национальной гвардии из местного гарнизона и группа контрразведчиков из Давида и Пуэрто–Армуэльеса блокировали дороги, установив засады вдоль трассы, по которой должен был следовать вертолет с главой правительства. Но ни одного бандита, ни одного следа их присутствия обнаружить не удалось. Они словно сквозь землю провалились! Исель нервничал: на исходе вторые сутки, вторые сутки он и пятнадцать его самых опытных сотрудников бесшумно – ящерицами – вползают во влажные, густые заросли (и уже далеко углубились в джунгли), вслушиваются в крики и шорохи зверей и птиц, не зажигают огня даже для того, чтобы закурить, и всё напрасно. Может быть, что–то изменилось в планах заговорщиков и они успели сняться с места и проскользнуть через кордоны? Нет–нет. Здесь даже мышь не проскочит! Как быстро темнеет в сельве! Капитан расстегнул облегавший запястье рукав куртки и посмотрел на фосфоресцирующий циферблат: без пяти семь. Надо двигать вперёд, вот вернется сержант Ландета из разведки, и пора поднимать людей. Он шепнул Сесару Бланко (лейтенант неотступно следовал за Иселем и на лету ловил его распоряжения), чтобы тот оповестил всех о конце привала. Хрустнула ветка. Или показалось? Прьето вгляделся в сумрак, откуда донесся звук, и увидел меж стволов и лиан две тени. Он замер, слился с землей, на которой лежал, затаив дыхание, потому что те двое шли прямо на него. Привычным движением выхватил обоюдоострый нож десантника – память о школе в Форт–Шермане. Отличный, надежный нож. Но их двое! Пусть приблизятся, пусть пройдут мимо. Тогда он уберет сначала того, что повыше. Это для него пустяк… Черт, что за ерунда: высокий похож фигурой на сержанта. А кто же другой? Страшилище–горбун… Эх, сейчас бы фонарик зажечь, да нельзя. Он по–птичьи крикнул, в ответ раздался такой же крик. Слава богу, сержант Ландета!

Сержан наткнулся на горбуна–индейца, когда ушел от места бивака отряда мили на полторы. Там на расчищенном от зарослей клочке земли стояла хибарка индейца, окруженная чахлыми метелками маиса, росшего вперемежку с одичавшими бананами. Старик сидел на пороге и курил длинную трубку…

– Перепугался, когда я появился перед ним, заорал бы наверняка, но – недаром же нас учат! – в два счета я заткнул ему глотку, связал и аккуратненько уложил под кустом. В лачуге никого не обнаружил, видно, горбун доживает свои дни один–одинешенек. Потом повел его сюда, а что было делать?

– Ничего! Теперь потащишь обратно к дому. Пойдешь позади всех. Там узнаем, кто он и что.

Когда отряд добрался до убогого жилища индейца, Исель поручил лейтенанту Бланко расставить посты, а сам занялся горбуном. Тот долго не мог прийти в себя, трясся от страха, мешая английские и испанские слова, жаловался на свою жизнь. И только отхлебнув из фляги рома и закурив, оживился. Рассказал капитану, что в трех милях к югу от его дома есть заброшенная старая плантация. Джунгли подступают почти к самому дому. Он каменный, двухэтажный. Никто, кроме лесных духов, в нём не живет уже лет двадцать, потому что хозяин бывший повесился, и боги прокляли это место. Ходить туда боятся. Дурное место. А ему что! Он старый. Сам стал, как лесной дух. И поэтому наведывался на плантацию. То железяку какую–нибудь подберет, то тарелку унесет к себе. И вот два дня назад собрался снова. Прихватил мешок. Погода была хорошая, ну, он и поплёлся. Только подойдя к дому, заметил, что творится в нем что–то неладное. Вроде духи, которые появляются в лунные ночи, всё перепутали и навестили полуразрушенное своё обиталище средь бела дня. Он своими глазами видел белого–белого с рыжей бородой дьявола, который прохаживался взад и вперед по крыше вокруг странной железной штуковины и на небо посматривал…

Прьето по карте прикинул, где может находиться описанная индейцем гасьенда, и присвистнул: позиция, если в доме находились те, кого он искал, идеальная. На десятки миль ни единого селения, вокруг лишь труднопроходимая сельва (на карте сплошное зеленое пятно: ни дорог, ни тропинок). Сверху, если специально не вглядываться, наверняка ни черта не разберешь. И дом стоит как раз посередине между Потрерильос и Долегой. Вертолеты поднимутся в десять утра, не позже (глава правительства и сопровождающие его министры, несмотря на предупреждение начальника Хе–дос, отказались отменить или отложить запланированный митинг и тем более пересаживаться в автомобили), следовательно, у его отряда есть всего двенадцать часов.

Орудуя ножами, как мачете, прорубая тропу в лианах и кустарнике, отряд вгрызался и вгрызался в джунгли.

Они шли, ориентируясь по компасу, спотыкаясь о коряги и гнилые, трухлявые поваленные стволы. Ползли, расцарапывая лица, обдирая руки о колючки. Проваливались по пояс в топкую трясину (индеец–горбун предупредил, что кратчайший путь к гасьенде лежит через неглубокое болото). Но они шли и наконец где–то около часа ночи добрались до цели.

Джунгли стали заметно редеть. За неплотной теперь стеной сельвы виднелось двухэтажное здание.

Исель с двумя солдатами пополз к плантации с тыла. Остальные, получив приказ капитана обойти гасьенду с флангов, осторожно двинулись в обход.

Сколько же их может быть? Три? Пять? Двадцать? Прьето напряженно всматривался в пустующие глазницы окон. Сколько бы их ни было в доме, голыми руками не взять. Он знал, с кем имел дело. Бандиты вооружены, и за деньги, которые переведены на их счёт в банке, лягут костьми, но живыми не дадутся. Станут отстреливаться до последнего патрона. Все подступы к дому открыты. А наверху, на крыше – это уж точно! – пулемет. Так что атаковать в лоб – безрассудно. Нужно как–то перехитрить их. Но как?

И тут совершенно некстати разразилась гроза. Земля вздулась пузырями. Тяжелые, свинцовые капли долбили в спины, пулями стучали по листьям. Туча, подкравшись с востока, заволокла горизонт, тропический дождь перечеркнул, размыл контуры гасьенды, затруднил наблюдение…

– Капитан, капитан! Посмотрите вправо. – Один из солдат легонько толкнул Иселя. От пристройки отделилась приземистая фигура и заковыляла в сторону дома. «Часовой. Это часовой. Ему понадобится не менее тридцати шагов, чтобы дойти до двери. Можно успеть!» – мелькнуло у Прьето.

– В крайнем случае, я свистну, тогда откроете огонь, – бросил он и по–пластунски двинулся наперерез неизвестному. Когда тот уже занес ногу, чтобы ступить под навес, Исель, распластавшись в воздухе, мгновенно навалился сзади. Р–рраз! – и часовой обмяк, колени его подогнулись. «Караульного придут менять. Поднимется тревога. Ну, хорошо: мы можем, забросав окна гранатами, овладеть первым этажом, но они забаррикадируются на втором, и выбить оттуда их будет непросто. Бой затянется. На руку это только бандитам, тем более, что, даже уступив после ожесточенного сопротивления и последнюю линию обороны, они смогут отойти на крышу, и неизвестно, как всё обернется дальше. Ведь там – пулемёт. Пулемет… Нужно во что бы то ни стало его уничтожить!» – Капитан осмотрелся.

Дом был старой деревенской кладки из крупных, необработанных, скрепленных цементом камней. На торцовой стене кроме боковой двери и навеса имелось круглое окошко. Над ним – крюк, к которому, наверное, в лучшие времена крепился фонарь. Если удастся за него зацепить веревку, то от навеса будет всего метра четыре до окошка, а оно должно вести на лестницу. Скорее всего – винтовую, как принято в таких господских усадьбах. Да! Это самый опасный, но и единственный шанс проникнуть в дом и потом на плоскую, обнесенную балюстрадой крышу, где душными, ясными ночами хорошо спать под открытым небом…

Исель возвратился к промокшим, закоченевшим солдатам, разъяснил им суть своего замысла:

– Мы пойдем с Раулем, а ты, Хуан, сместись ближе к боковому входу. Обеспечишь прикрытие, если вдруг нас обнаружат. Приготовь ракетницу: как только мы окажемся внутри дома, давай сигнал к штурму. – Он отцепил от пояса прочный нейлоновый линь с «кошкой» на конце, вроде тех, какими пользуются скалолазы; отдал Хуану свой автомат и запасные обоймы: – Держи, мне они не понадобятся. – И снял с предохранителя пистолет. – Ну, ребята, начали.

Хуан видел, как капитан и его напарник черными молниями метнулись к дому; как Рауль подставил плечи, а Исель, подтянувшись, взобрался на козырек; как пущенная ловкой и сильной рукой веревка надежно оплела крюк и закрепилась на нём. Он не спускал глаз с гасьенды, а пальца с гашетки, готовый в любой момент прийти товарищам на помощь. Но пока всё как будто бы шло гладко. Вот капитан добрался до окошка, протиснулся в него и скрылся внутри. Вот и Рауль последовал за ним. Пора давать сигнал. Ах, сволочь! Должно быть, пока они мокли в луже, патрон отсырел. Сейчас, сейчас. В нагрудном кармане под курткой есть ещё два запасных. Хуан перезарядил ракетницу. И услышал взрыв. Затем другой. Раздались одиночные выстрелы. И наступила тишина Звенящая. Зловещая. Что же там произошло? Хуан приподнял голову – гасьенда продолжала молчать. Он вскочил на ноги, но сильный тупой удар свалил его на землю. Резкая боль пронзила плечо, обожгла нестерпимым жаром. Стреляли из окна на втором этаже. Хуан выругался, ответил длинной очередью и только тогда вспомнил о ракетнице, которую, падая, выронил в траву. Переложив автомат в перебитую, начинавшую неметь руку, он здоровой стал шарить вокруг себя. Нашел ракетницу и, обливаясь кровью, теряя сознание, нажал на курок…

Исель не ошибся. Слуховое окно действительно выходило на довольно широкую деревянную винтовую лестницу, которая связывала между собой оба этажа гасьенды и вела на крышу. С площадки, где они оказались с Раулем, в кромешной тьме серел более светлый квадрат открытого люка. «Отчего же нет сигнала? Если хватятся часового или просто наткнутся на нас здесь, наверх не пробиться: захлопнут железную крышку. И точка. Всё насмарку. А мы – в мышеловке. Значит, только туда – к пулемету. Но поскольку вдвоем одновременно мы не сможем выйти на крышу, попытаю счастья сам».

– Стой здесь и любой ценой, если всполошатся, задержи их, а потом следуй за мной, – шепнул капитан Раулю.

Ступенька за ступенькой, казалось, что им не будет конца, Прьето подбирался к люку. Глаза привыкли к темноте, и он различал остатки мебели, ящики, мешки, грудой сваленные на крыше. А в центре баррикады – установленный на треноге спаренный тяжелый пулемет. Возле него – ни единой души. Бандиты то ли прятались в импровизированном укрытии, то ли безмятежно спали, что было совсем невероятно. Слева от люка лежат ещё четыре мешка. Прямо ни дать ни взять – стрелковая ячейка. Предусмотрительные! На всякий случай подготовились к круговой обороне.

Меркли звезды. Небо светлело.

Больше нельзя было терять ни секунды. Капитан сжался, готовясь к прыжку, но в это время внизу, почти у самой площадки, где оставался Рауль, прозвучал тихий голос:

– Гарри, ты почему не на посту? – Кто–то грузный, сипло дыша, поднимался по лестнице.

До слуха Иселя долетел легкий щелчок и шипение (это стрелял Рауль) пистолета с глушителем. Он взглянул вперед и замер: над баррикадой с карабином в руках вырос гигант, который, не целясь – навскид – выстрелил. Грохот выстрела слился с громом взрыва. Капитан успел. Успел всё–таки прыгнуть и, падая навзничь, бросил гранату. За пеленой дыма он сумел отползти за спасительные мешки с песком. Пуля пробила бедро. Рана пустяковая. Он не мешкая сбил чеку у другой гранаты. Эту надо послать наверняка. Исель выглянул из–за мешков – у пулемета уже хлопотали двое, но среди них не было того высокого, с карабином. Прьето поднялся во весь рост и метнул лимонку. Взрыва он не услышал: откуда–то сбоку дважды ударил винчестер рыжебородого главаря бандитов. Исель переломился пополам, дёрнулся и рухнул как подкошенный.

Когда Рауль взбежал наверх и захлопнул за собой крышку люка, всё было кончено. Вырванный взрывом из станины пулемет завалился набок, вокруг лежали тела. У дальнего торца крыши умирал здоровенный детина, сжимая скрюченными судорогой пальцами карабин. Осколки брошенной капитаном первой гранаты прошили Шакала. Лишь невероятная, какая–то звериная живучесть и огромная сила наемника, которого подручные после взрыва отволокли подальше от баррикады, позволили ему протянуть ещё несколько роковых мгновений, достаточных для того, чтобы послать в контрразведчика смертоносные пули.

А потом начался штурм гасьенды. Руководимый лейтенантом Бланко отряд ворвался в дом. Там забаррикадировались четыре головореза, один из них сдался в плен. Три других бились до последнего и предпочли покончить с собой. Испытанным шпионским способом – надкусив зашитую в уголке воротника рубашки ампулу с быстродействующим ядом. А потом тяжело раненного Иселя на правительственном вертолете отправили в столичный госпиталь…

 

Ал. Азаров. Чужие среди нас

 

Сергею Зарову – поэту и чекисту

 

ГЛАВА 1

Как для кого, а для меня почему–то эпоха связана не только с датами событий, но и со словами. По–моему, каждая эпоха рождает новые слова. Возьмите двадцатые годы. На них пришлась моя юность, и в память врезались – «ликбез», «кооперация», «Волховстрой». Но кроме этих и множества других слов, овеянных романтикой, было ещё одно, решительно повлиявшее на мою судьбу – «субинспектор».

Титул субинспектора в ту пору носили работники уголовного розыска, занимавшие положение между агентом и инспектором, чином, с моей тогдашней точки зрения, недосягаемо большим, почти сказочным. Об агентах печатные органы той поры – «Крестьянская газета», «Беднота», а особенно «Вечерка» – писали часто; о субинспекторах – реже, но всё в связи с сенсационными делами о поимке убийц и брачных аферистов; об инспекторах газеты не давали почти ни строчки, их деятельность была скрыта от глаз публики дымкой таинственности.

Заметки на четвертой полосе я прочитывал от заголовка до подписи, а прочтя, вырезал и складывал в папку. Папка со временем раздулась, её бока разбухли, как при водянке.

Субинспектор! Для меня это звучало, как академик. Строчки газетного петита будили воображение: «…но субинспектор не растерялся. Ловким приемом джиу–джитсу он выбил из рук налетчика многозарядный кольт…»

Кольт, бандит, джиу–джитсу, томагавк, индеец–сиу, бросание лассо. Фенимор Купер моего детства с его Соколиным Глазом и Кожаным Чулком. Стерлись в памяти образы скваттеров и следопытов; их место прочно занял новый герой – субинспектор.

Надо ли говорить, что я мечтал стать им?

Мне было семнадцать лет. Малый я был рослый, длиннорукий и выглядел, как мне представлялось, достаточно браво в рыночного происхождения гимнастерке и солдатских брюках, заправленных в голубые австрийские обмотки.

В таком виде и возник я перед взором коменданта МУРа, помещавшегося в те годы не на Петровке, 38, а во дворе двухэтажного жёлтенького дома в Большом Гнездниковском.

Выслушал меня комендант, повертел в прокуренных пальцах картонную мою книжечку члена РКСМ, спросил, состою ли я на бирже труда, но к начальнику МУРа товарищу Вулю не пропустил.

– Занят, – говорит. – И вообще, – говорит, – топай, гражданин, к маме. Какой из тебя агент? Соплёй перешибут. С такими данными тебе лучше учиться на приват–доцента, чем налётчиков искать.

Ушел я и, помнится, всю дорогу не мог успокоиться. И всё бы ничего, но задело за живое меня вот это – «приват–доцент». Сам не знаю почему.

А пять с половиной лет спустя я вновь перешагнул порог Московского уголовного розыска, и вновь, как и в первый раз, кровь прилила у меня к вискам и осеклось дыхание.

Усатый милиционер в черной шинели и высокой шапке из поддельного барана проверил мои документы, посторонился и пропустил в святая святых сыщицкого дела. Не мог он меня задержать, этот милиционер, как когда–то комендант, и завернуть от ворот, ибо в документе моём черным по розовому с защитной «сеткой» было выведено каллиграфическим почерком: «Предъявитель сего т. Оленин Сергей Александрович является народным следователем прокуратуры Хамовнического района, что подписью и приложением печати удостоверяется». И шёл я не наниматься в сыщики, а по сугубо служебному делу к субинспектору МУРа товарищу Комарову.

Сознаюсь: с трепетом шёл.

За четыре года учебы в Правовом институте имени Стучки я, под влиянием кое–кого из преподавателей, стал не то чтобы презирать сыщиков, но начал думать о них свысока. Агенты – и даже инспектора! – о которых мне приходилось слышать и о действиях которых говорилось в институтских пособиях, действовали порой топорно и приносили подчас вред, а не пользу. Пособия утверждали, что лишь титанические усилия следователей приводили наконец к разгадке тайн, усложненных ляпами сотрудников уголовного розыска, не особо подкованных с точки зрения криминалистики.

О слабой юридической подготовке агентов особенно любил напоминать профессор Корионов, в прошлом присяжный поверенный. Маленький, в очках без оправы, он носил туфли на высоком дамском каблучке и, говоря, имел привычку подниматься на цыпочки и ритмично поводить перед носом указательным пальцем. Наверное, ему казалось, что так получается внушительнее, а Корионов очень хотел быть внушительным.

– Коллеги, – взывал он к нам. – Криминалистика – антагонист дилетантов. «Корпус деликти» доказывается уликами, и ими одними. А так называемые сыщики потрясают профессиональной несостоятельностью. Ещё со времён Путилина их удел – личный сыск, но не следственные действия. Личный сыск, коллеги, не более!..

Корионов недолго подвизался в институте. Он ушел не то в нотариат, не то в арбитраж, и следы его испарились.

Следы испарились, а проповеди – нет.

 

ГЛАВА 2

Что такое «труп в чемодане»?

Этим термином криминалисты обозначают расчленённый труп. И совсем необязательно он должен быть именно в чемодане. Или, скажем, в саквояже. «Мой», например, был в джутовом мешке без клейм, пятен и особых примет.

Докладываю прокурору.

– Бедновато, – говорит. – Не данные, а прямо колобок из сказочки – по амбару метен, по сусекам скребён. Колобок с ноготок… Вот что, спрячем–ка бумаги, а вы мне это дело изложите своими словами.

– Слушаюсь, – говорю. – Значит, так… Вчера, то есть двадцать седьмого февраля, утром, часов около шести, из прудика, что в конце улицы Восстания, неизвестные – двое – выловили мешок. Не развязывая его, они позвали милиционера с поста у аптеки, а пока тот звонил в отделение, ушли.

– Дальше!

– Дальше, – говорю, – в отделении мешок развязали и нашли в нём часть туловища без головы, рук и ног. И ещё нашли металлическое кольцо неизвестного назначения. Для тяжести, видимо, положено… А больше ничего не нашли.

– Дальше!

– Всё, – говорю.

Пока я излагал скудные эти данные, прокурор сидел с закрытыми глазами, а когда я кончил, открыл он глаза, покашлял и встал.

– А что судебный медик? – спрашивает.

– Прислал заключение. Зачитать?.. Вот: «Найденная часть туловища принадлежит мужчине в возрасте тридцати – сорока лет, роста от ста семидесяти до ста восьмидесяти двух сантиметров. Смерть наступила три – шесть недель назад. В течение этого срока труп находился в воде. Расчленение произведено посмертно с помощью острого или пилящего орудия… со знанием анатомии».

– Острого или пилящего?

Походил прокурор из угла в угол, усмехнулся.

– Да, – говорит. – Всё установлено. С точностью плюс – минус бесконечность… Сто семьдесят – сто восемьдесят два. Спрашивается: какого же покойный был роста – среднего или весьма крупного?.. И возраст – тоже… А время пребывания в воде?! Ну, что прикажете делать?

– Искать, – говорю.

Остановился прокурор. Сел. Посмотрел на меня.

– Браво! – говорит.

И замолчал.

Долго он молчал, а когда заговорил вновь, то речь повел совсем не о том, чем заняты были мои мысли.

– В девятнадцатом году, – говорит, – был я членом армейского ревтрибунала. И довелось мне судить попа. Сельского батюшку. Взяли его особотдельцы по заявлению одного красноармейца. Забыл его фамилию… А дело было в том, что содержал поп явочную квартиру. Такой притончик для гостей с той стороны. А красноармеец его разоблачил. Случайно, как часто и бывает. Ухаживал он за поповской прислугой… если точнее, то сожительствовал с ней… Да вы не краснейте… Словом, ночью подслушал красноармеец разговор попа с неизвестным мужчиной и – в Особый отдел. Попа взяли, а неизвестный ушел. Не застали особисты его… Допросили попа, записали, что виновным себя не признает, и – дело в трибунал… Ну, а трибунал, он что – ясновидящий? Есть показания красноармейца? Есть! Есть данные, что кое–какие наши секреты белым становятся известны? Имеются!.. И точка! И – приговор. И – шлепнули. Хотя, заметьте, он ни в чём себя виновным не признал, а перед смертью проклял нас и каинами назвал… Вы слушаете?

– Еще бы! – говорю. – Слушаю, конечно.

– Ну, на Каина я, разумеется, чихал, поелику не считал попа безвинно убиенным Авелем, а все же совесть меня по сей день ест… Ночью тот «красноармеец» к белым сбежал. И выяснилось, что был он кадровый офицер, а поп, сельский батюшка, при белых спрятал золотую дароносицу и старинные оклады с икон, а при наших передал их уездному ревкому на покупку хлеба для неимущих… Ясно?

Чего уж яснее. Кроме одного – зачем он мне это рассказал?

Загасил прокурор папиросу, разогнал ладошкой дым и встал.

– Слушайте, – говорит, – Оленин. Случай вам достался нелегкий. Обстоятельно подумайте, голубчик, что к чему. И – действуйте. Начать советую с разговора с Комаровым. Помните такого?

– Нет, – говорю.

– Это, – говорит, – из МУРа, субинспектор. Он же с нами был на вскрытии. Ну худой такой, бровастый. Вспомнили?

Вспомнить–то я вспомнил, но, честно говоря, проку в беседе с Комаровым видел мало. Да и чём он, в сущности, мог мне помочь? Судя по тем нескольким фразам, что бросил он во время вскрытия, ума он был невеликого, а образование имел в масштабе церковноприходского. Но спорить не приходилось.

И я поехал в МУР.

 

ГЛАВА 3

Кабинет Комарова оказался в глубине коридора и окнами смотрел во двор. Солнце, как видно, в эту комнату не заглядывало; была она маленькая, пустоватая и темная.

Когда я вошел, Комаров сидел на диване и занимался делом довольно странным. На коленях у него была постелена газета, поверх которой лежал детский ботинок. В руке субинспектор сжимал загнутое сапожное шило, а по углам рта у него на манер монгольских усов свешивались концы прикушенного зубами пучка дратвы.

– Не помешал? – спрашиваю.

Выплюнул он дратву в ладонь, оглядел меня с ног до головы без особого интереса, вздохнул.

– Помешали, – говорит.

– Я народный следователь…

– Знаю.

Сказал и смотрит на меня не мигая: что, дескать, дальше?

Сатирик я, конечно, не бог весть какой, но тут собрал, сколько мог, сарказма и говорю, подчеркивая каждое слово, что если глубокоуважаемый субинспектор не имеет свободного времени, то я поднимусь к его начальству и там подожду, пока он изволит освободиться от приватного своего занятия и посвятит десяток–другой минут служебному делу.

Пожал Комаров плечами, оторвал от меня взгляд и снова взялся за шило.

– И то, – говорит, – сходите к руководству. А я той порой сыну сапог дострою. Видите, сидит босый…

Тут только я разглядел, что в углу на табурете сидит мальчишка – одна нога в ботинке, другая в чулке. Лет мальчишке на вид что–нибудь около десяти; пальтишко на нем небогатое, застегивается на левую сторону, как у девчонки; под левым же глазом – фонарь зрелого оливкового цвета.

– Вот, – говорит Комаров, – любуйтесь, наследник мой. Ходит во вторую группу и никакого уважения к взрослым. Встань, поросенок, поздоровайся.

Встал он – на одну ногу, босую под себя поджал.

– Здравствуйте, – говорит. – Я – Пека.

– Сергей, – говорю, – по отчеству Александрович, но можно и без отчества.

– Угу, – говорит, – без отчества лучше. Складнее выходит.

Мы знакомимся, а Комаров тем временем орудует шилом. Словно бы и забыл о нас. Пришлось волей–неволей поддерживать светскую беседу.

– Это кто же, – спрашиваю, – тебе блянш подставил?

– Да так…

– Подрался или сам?

– Он проходит уже… А у вас какой револьвер – маузер или наган?

Тут старший Комаров вмешался.

– Забирай, – говорит, – сбою обувку. Одевайся и – брысь гулять. Только без синяков гуляй, слышишь? Не то выпорю.

Пожал Пека плечами – совсем как старший Комаров несколько минут назад; с достоинством забрал ботинок, обулся; постучал подошвой о пол, пробуя крепость. И тут увидел я то, что прежде как–то ускользнуло от внимания, хотя и бросалось в глаза, а именно, что маленький Комаров был точной копией Комарова большого – длиннорукий, худющий, с черными казацкими бровями. Только сын стоял прямо, развернув узкие плечи, а отец – сутулился, и вдобавок правое плечо у него было выше левого.

И ещё одно заметил я: маленькому Комарову страсть как не хочется уходить. Соображает, что без него начнётся самое интересное, вот и тянет время – то каблуком потопает (не отломится ли?), то шнурок пальцем подцепит (не туго?).

Старший Комаров, по–видимому, все Пекины уловки знал наизусть, ибо сделал он вдруг свирепое лицо и говорит ненатурально строго:

– Гуляй во дворе, под окнами, чтобы я видел. И со двора не смей. Слышал?

Моргнул Пека махровыми ресницами. Уныло так.

– Слышал, – говорит. – Мне сейчас идти?

Поглядел я на него, и стало мне грустно. Таким он мне показался несчастным – Пека в холодном своем пальтишке, что захотелось окликнуть его, вернуть, усадить на диван, чаем напоить, что ли. Хоть на улице и февраль, оттепель с крыш слезы льет, весной пахнет, но гулять всё же больше часа невозможно. До костей проберет. А нам с Пекиным отцом – кто знает, сколько часов сидеть? Два, а может, и все четыре. А может, и до ночи. Как сложится…

Поначалу не вышло у нас разговора с Комаровым. Не только что задушевного, простой служебной беседы не получилось.

– Вы о деле знаете? – спрашиваю.

– Чуток, – говорит. – Есть у меня приказ – быть вам в помощь. Чем могу?

Вот тут я и запнулся. Действительно, чем? Ведь если откровенно, то я и не представлял себе, с какого конца подступиться к делу. Ни следов преступник не оставил, ни улик. Мешок без меток, кольцо неизвестного назначения – вот и всё. Хоть бы пуговицу какую забыл в мешке или окурок, всё легче было бы.

Молчит Комаров, и я молчу.

Трудно судить, до чего бы мы с ним домолчались, если б вдруг не вспомнились мне прощальные слова прокурора. Ведь послал он меня к Комарову не руководить и указывать, а посоветоваться. Не зря же послал? А коль так, то нечего мне фасон держать, лучше обо всём начистоту.

Собрался я с духом и выложил Комарову всю свою подноготную. И что следователь я без году неделя, и что дело это – второе в моей жизни.

– Короче, – говорю, – пришел я за помощью. Поможете – спасибо, а нет…

– Тоже спасибо?

– Другого попрошу!

Тут как раз очень кстати зазвонил телефон и прервал наше драматическое объяснение. Назвал Комаров себя, поаллокал в трубку, сказал кому–то «да», потом «нет», потом ещё раз «да» и дал отбой.

– Садитесь, – говорит. – Давайте, Сергей Саныч, мозговать по–умненькому.

– Мозговали, – говорю.

– Лады. И всё–таки давайте порешим, кого искать будем – мужчину или, напротив, женщину – и где поищем.

В институте на теоретических разборах всё выглядело легко и элементарно. Препарированные профессорами учебные «дела» с завидной простотой разделялись на составные части. Кого искать? Того, кому выгодно данное преступление. Где? В том месте, которое будет подсказано самим ходом событий в процессе разработки версий. Как искать? Сочетая следственные действия с поручениями сотрудникам уголовного розыска, которые работают в двух направлениях – оперативном и личного сыска. Чего же проще?

Вспомнил я эти и иные прочие наставления, которые когда–то бойко излагал на экзаменах, и говорю:

– Пожалуй, начинать надо с другого – кто убит.

– Само собой.

– От этого оттолкнемся и перейдем к мотивам.

– А чего не сразу?

– Так у нас же данных нет.

– Почему? – говорит. – Есть данные. Поскольку убили мужчину, я полагаю так – в драке либо из ревности. Можно, конечно, и ограбление поиметь в виду, но не особенно.

– Не понимаю, – говорю.

– А чего особенно понимать? Мешочек помните? Замечательно новый мешок, ему сносу нет. Значит, взяли его из хозяйства. Вещь нужная, в магазине купить – кусается, и уж раз попользовались им для такого дела, то считайте, это потому, что другого в доме не было, и не для того он был спервоначалу назначен. Покупали его под муку, а не под труп… Это ежели с одного конца к делу подойти… А мы и с другого примеримся. Коли труп разрезан, частей разных нет, то само собой, надо понимать, что резали в квартире, а не на улице. Так ведь? Теперь дальше глядите. Поранений на трупе нет. На той части, что мы имеем. Я так понимаю: убили, скорее всего, одним ударом. Может, по голове. Топором. Иначе, если не с одного удара положили, кинулся бы мужик защищаться, и тогда без ран на груди или спине, или ещё где ему не обойтись. А их нет! Уловили?

– Не совсем, – говорю.

– Так это ж как дважды два! Вы так мозгуйте: положим, есть у мужика много денег с собой; ну, позвали его в дом под видом гостя; усадили за стол или на диван, как вот вы сидите, отвлекли чем–нибудь и – бац! – топором по загривку. Похоже?

– Похоже, – говорю.

– Ни черта, простите, не похоже! Я вам вот что скажу: как ни мерь, а с одного удара положить молодого мужика не выйдет. Головная кость у него крепкая. Надо очень уж без ошибки угодить… Так чаще выходит не когда нарочно метишь, а по случайности. Трезвый человек, сколь его ни отвлекай, он опасность всё же учует, в последнюю секунду голову отклонит… Тут и встает вопрос – а не пьяный ли был убитый? Может, его водочкой опоили? Я на этот вопрос отвечаю: нет, не пил он. Не нашел доктор у него спирта во внутренностях. И в крови не нашел… Как теперь прикинем?

– Понимаю, – говорю. – Вы считаете, что раз он был трезв, то убийца не проводил подготовки к преступлению. Ладно, допустим. Тем более что и новый мешок в данном случае как будто к месту оказался.

– К месту. Это точно… Теперь я беру ещё случай. Месть. По сказанным мной соображениям – и он не годится. К нему ведь тоже подготовка нужна. Что же у нас остается? Два положения: из ревности убили – это раз; в драке – это два.

– И только?

– Точно!.. Где, по–вашему, сподручнее лишить жизни – в доме или на улице? Скажем, ночью? А? Улица – пусто там, народу нет, благодать; в доме – соседи рядом, на любой крик сбегутся. Вот и выводите: по какой крайности его всё–таки в комнате убили? По какой такой нужде?.. Я ответственно говорю: по случайности…

Сейчас, много лет спустя, обретя и опыт и – да простится мне смелость! – некоторое знание жизни, я без труда нахожу в теоретических построениях Комарова промахи и изъяны. Но в тот день его логика показалась мне точной и неопровержимо аргументированной. Сидя на жестковатом учрежденческом диване, я внимал с открытыми, как говорится, ушами и единственно, что старался сделать – скрыть распиравший меня восторг. Тем более что закончил Комаров свою тираду самым лестным для меня образом, сказав, что я, как он догадывается, всё это и сам знаю, и он даже жалеет, что зря отнял у меня дорогое время, поскольку версии об убийстве на почве ревности или по неосторожности я, как он опять же догадывается, и хочу ему предложить разрабатывать в качестве основных и важнейших.

– Основных? – говорю. – И важнейших? Что ж, пожалуй.

И киваю – важно, с достоинством.

Закурил Комаров папироску, прищурился.

– Теперь, – говорит, – ещё с одного бочка заедем. Где искать? Тут, Сергей Саныч, я полагаю, вы мне так скажете: далеко искать не надо, через всю Москву с трупом в мешке не топают – риску много. И я с вами совершенно соглашусь. И из вашего резону исходя, замечу, что искать надо в соседних домах, в пределах квартала. Всеми способами, в том числе и по моей специальности, то есть личным сыском и оперативной работой. А с вашей, следственной, стороны есть один прием: опубликовать в газете. Всего, конечно, говорить не стоит, а по малости можно. Вы газетчикам факт дайте, а там они распишут; и пускай их, нам–то с вами немного нужно, чтобы всего одну строчку добавили: просим, мол, кто что знает, обратиться в прокуратуру лично или с письмом. Иногда здорово помогает.

С этой комаровской идеей я согласился не сразу. Не нравилось мне в ней то, что ставила она меня в глупое положение. Выходило, что я с самого начала расписывался в своей беспомощности и, как заблудившийся в лесу, принимался звать: «Ау, люди, спасите, выведите!» Кроме того, я вовсе не был убежден, что прокурор похвалит меня за подобную инициативу. Впрочем, Комаров на сей счёт придерживался иного мнения.

– Почему не похвалит? – спрашивает. – И свободно, что похвалит. Вы к кому обращаться думаете? К классовому врагу, что ли? Нет! Может, к преступному миру? Смешно даже! А с народом говорить – запрета нет. Ленин Владимир Ильич, когда трудно бывало, всегда к народу шёл. Или это вам не пример?

– Почему же, – говорю. – Пример – лучше не надо.

– Ну и лады. Тогда я с «Вечеркой» свяжусь… Да входи ты, не скребись!

Что фраза эта относится не ко мне, понял я, когда дверь пискнула и на пороге возник Комаров–младший с громадным жестяным чайником в руках.

– Уже?

Поставил младший чайник на пол и зашмыгал носом.

– Надоело, – говорит. – Что я, по–твоему, до ночи буду гулять? Вечер ведь уже!

Точно. За разговором прошел целый день. Маленький кабинет наполнился белесой синью, окна почернели.

Неловко я себя почувствовал.

– Извини, – говорю. – Это я твоего отца задержал. Ты, Пека, раздевайся, а я пойду.

– А чего извинять–то?

Сказал, и в голосе – непримиримость. Здорово обиделся.

Взял я шапку, потянулся за шарфом, но встать не успел; придержал меня Комаров–старший за плечо.

– Непорядок, – говорит. – Вдвоем работали, а голодать одни желаете? Не по закону это. Сымайте тулупчик, и милости прошу к столу. Давай стаканы, Пека.

Пека – он сновал по комнате, как маленький бесшумный челнок – вытащил три гранёных стакана, сверток какой–то, и – раз, раз – письменный стол под его руками превратился в стол обеденный. В центре чайник, на салфетке хлеб и колбаса, в блюдечке сахар, в каждом стакане – по ложечке.

– Садитесь, – говорит. – Кипяток–то стынет.

…И опять я не попал домой.

Разморило меня от еды и тепла, и задремал я. А потом и уснул, да так крепко, что почти не почувствовал, как перевел меня Комаров из–за стола на диван, положил и укрыл полушубком.

Разбудили меня голоса.

Сквозь сон не сразу разобрал я – где я и что со мной. А когда понял, то стыдно стало. До того стыдно, что зажмурил глаза что есть сил и притаился.

Молод я был. Ох как молод! И чего стыдился? Что устал на работе, а хорошие, добрые люди уложили спать? Разве ж это позор? Так нет, подсказало мне уязвленное самолюбие, что, дескать, в подобном положении есть что–то унижающее мое достоинство.

Лежу я, значит, с закрытыми глазами и придумываю фразу побойчее, чтобы встать с нею и уйти, соблюдая достоинство.

А из угла шепот:

– Ты мне про брильянты расскажи.

Это младший Комаров.

– Да рассказывал же…

Это старший.

– А ты ещё раз.

– Интересно?

– Спрашиваешь!

– Только потом чтобы сразу спал! Уговор?

– Честное слово под салютом всех вождей!

– Значит, делали мы обыск в Марьиной роще у одной спекулянтки марафетом, кокаином то есть…

Разве тут уснешь? Бриллианты и кокаин… «Но субинспектор не растерялся…» Я совсем притаил дыхание, но уже по иной причине – чтобы не упустить ни слова.

И вот что я услышал в ту ночь.

 

ГЛАВА 4

Прошлым летом, аккурат когда ты к тетке Марье в деревню ездил, всё и случилось. Арестовал Родионов из транспортной бригады жулика одного. Чего он к нему сунулся – и сейчас ума не приложу. Френчик на жулике был чистенький, брюки – торгсинского товара, документы в порядке. Я уж Родионова пытал: почему ты к нему? Нюх, говорит. Носом, говорит, учуял я его нехорошее нутро. Ну, это он так, для красного слова; вернее, что располагал данными, вот и вышел в цвет.

Растрясли мы здесь в МУРе его чемодан, вынули на стол вещи – бельишко, носки и, между прочим, курицу в газете. А чего ищем – и сами не знаем. Может, золото. Может, валюту. Или чего ещё. Родионов нам не говорит. Одно твердит: ищите аккуратнее.

А жулик тут же сидит. И очень протестует. Прокурора требует. А зачем прокурор, если есть ордер на обыск? Втолковали мы это жулику, понятых к двум ещё двух пригласили – для крепости, но только он всё равно сильно беспокоится. У нас, говорит, в дорогой моей Одессе, налетчик и то обходительнее вас. Костюм с тебя снимает и, чтобы не гулял ты, как библейская личность по родному бульвару Фельдмана, выдает тебе смену из утиля – носи, прикрывай мужскую доблесть. А вы, говорит, мне чемодан ломаете, а с кого новый спрашивать – с памятника гражданину Бебелю?

Разобрали мы чемодан на мусор и не нашли ничего. Куда теперь вещи ложить?

– Не ложить, а класть.

– Правильно: класть. Ты, Пека, за словами моими следи; если не так скажу, поправляй… И что за напасть: и книжки читаю, и за собой слежу, а язык – ровно как отдельный: сам по себе неправильно говорит…

– Па…

– Ну чего?

– Не чего, а что… Ты дальше рассказывай.

– И то… Я и думаю: куда обратно будем обмундировку класть? На жулика этого ордер есть – арестовать; следовательно, его в тюрьму препровождать надо; и вещи его должны быть с ним. А вот в чём? И ещё – что с курой делать? Куру в камеру ни за что не разрешат. Думал Родионов, думал, как с нею поступить, и говорит: чтоб тебе, гражданин, сегодня казенным ужином желудок не расстраивать, так и быть, пируй в последний разок, ешь свою куру. Только здесь, при нас. Тот – да нет, сейчас не желаю, позвольте с собой взять. А Родионов порядок соблюдает: или ешь, или опишем как вещественное доказательство. Уговорил. Взялся тот кушать, только кусочек отломил, а из куры сверток на пол – хлоп!

– А в нем юфта?

– Не юфта, а кокаин. Юфта и марафет – это на блатной музыке. Тебе ни к чему. Кокаин там был – двести граммов в порошке. Больших денег стоит… Родионов жулику и говорит: что ж вы, гражданин, замолчали? Сейчас, мол, самая пора языку нагрузку дать. Рассказали бы за родную вам Одессу, за вашу блатную жизнь и за то, где купили этот товар и кому везли…

Суток двое жулик у нас молчал. На третьи заговорил. И дал адресок одной старушки из Марьиной рощи. У неё, говорит, кокаин брал. Старушка эта прежде хазу держала, притон то есть, а теперь от этого дела отошла и перекинулась на наркотик. Большие с него капиталы имеет.

Оформили мы ордер на обыск у бабуси и поехали. Родионов за главного, я за помощника и агентов трое и понятые. Утречком пораньше и поехали.

Хорошо жила бабуся, аккуратно. Домик свой, садик при нём имеется с цветочками для продажи, поросенок кормится. Тихо у неё в садике, благодать. И цветы – гвоздики разные, ромашки, пионы махровые. Мать наша, Пека, такие против других сильно уважала. А при жизни, может, и имела всего два или три цветка. В цене ведь они. Вот когда хоронили её, товарищи складчину сделали и на могилу ей букет… Ты с рук у меня тянешься, голосишь и за цветы хватаешься. Дал я тебе один, ты и рад. Смеешься. То всё ревел, а тут – смеешься, и ничем тебя не остановить. А кончил смеяться и говоришь: пусти, к маме хочу. А матери–то нашей нет… Тебе три годика было. Помнишь? Очень ты смеялся…

– Не помню. Рассказывай.

– Ладно. Вошли мы к старушке в её квартиру. Обрисовали положение и давай полы–стенки стучать. До самой ночи лазили и в подвал, и на чердак, и в поросенкины хоромы. Родионов, вижу, злится; он у нас, знаешь, характеру горячего, обидчивый. Но виду не кажет. А сам старуху лаской уговаривает выдать наркотики и не тянуть из нас жилы. Один черт, ведь найдем… Но бабушка–то посерьезнее жулика одесского вышла. Кремень старуха. Крестится на иконы и молитвы читает, а на нас – ноль внимания. А молитва такая: прошу тебя, господи, за все мои страдания послать на моих обидчиков порчу и чуму, и чтобы в седьмом колене мучились они за мою сегодняшнюю обиду. Короче, честит нас по–всякому, а мы ей запретить не смей. Поскольку церковь у нас от государства отдельная. Хитрющая бабка и зловредная. И законы знает.

К ночи дошли мы до горницы. Пощупали подушки, перины четыре штуки – все пуховые, и в кадке с фикусом баночку вырыли. Кокаин. Но – мало. Чуть больше осьмушки. Не могёт, соображаем, чтобы это и был весь запас. Никак не могёт!

– Не может!

– Э–эх, вот ведь язык… Значит, может, а не могёт? Ладно, запомню. Ты исправляй.

– Да рассказывай же, пап… Как стенку ломали.

– Стенку? Стенку, верно, ломали. Обстукал её я и чую – пустота под обоями. Под сплошными обоями – пустота, значит. Родионов к бабусе: что у вас там? А бабуся сама потерялась, глазами морг да морг. И молитвы позабыла читать. Не знаю, говорит, сама впервые слышу, что там за обоями дыра.

Сняли мы обои. Глядим – фанерка. И её долой. И видим: не хватает в стенке кирпичей, а вместо них стоит себе банка карамели. Круглая, на три фунта.

– Ну?!

– Вот тебе, Пека, и ну. Снял я с неё крышку. Но неловко, повалил банку на пол. А след за ней аккурат и бабуся улеглась. Обеспамятела… А пол – горит весь! Жуть!.. Брильянты, один к одному, как горох… Совсем я потерялся. То ли старуху в самосознание возвращать, то ли камни собирать в банку. Ведь камень, он что – завалится в щель, не заметишь, а государству убыток на сто тысяч…

– На сколько?

– Ну, может, сто не сто, а десять. Да хотя бы на копейку. Не имею права. Такая моя задача: государству всё передать в лучшем виде в рабоче–крестьянский доход.

– А дальше?

– Хорошо, бабуся сама в себя пришла. Села на полу и как завоет! Страшно мне стало. Ты это, говорю, прекрати. Не надо выть. Что было, то сплыло… А она еще хужее. Материт себя и в крест, и в господа своего. А за что? Оказывается, за то, что жила и не знала про миллионы в банке. Не её они были, миллионы.

– А может, её?

– Нет! Точно проверили. Чужие были камушки. Налетчиков трех видных. Крупно нам знакомых по личностям. Квартировали они у старухи в двадцать втором году. На хазе её, значит, отсиживались до лучших времен. А так как умные были, то деньги наличные на камушки перевели. Смекнул?

– Смекнул.

– То–то… Собрали мы, значит, камни, записали их, и повез Родионов старуху в МУР. А меня оставил. Посмотри, говорит, ещё разок повнимательнее. И дворники остались, понятые они были… До утра я по комнате на корточках елозил. Ещё пять штук нашел. Три маленьких – в щели, один покрупнее, а один – больше ногтя – у дворника в кармане. Не стерпел, паразит, украл… Положил я главный камень в кабур, под пистолетное дуло, дворника арестовал, протокол составил и в МУР.

– А дальше?

– Всё, Пека.

– Не всё!

– То есть как это?

– Ты про налетчиков расскажи.

– О них сказ мал. Трое их было. Жили они у старухи, её оберегались и друг дружку опасались, не верили. А бриллианты таскать по притонам за собой боялись – мало ли что? И порешили они дать страшную воровскую клятву, что дружбу поведут до гроба, а опосля сделали в стене дыру и – банку туда. Старуха в этот день цветами торговала и поздно пришла. Аккурат тогда, когда они поверх того места обои новые наклеили и дальше стали ладить. Это, говорят, тебе, старая, от нас сюрприз. Уходим мы, боимся – заметет уголовка. А в благодарность за наше у тебя житье кроме денег починим тебе горницу по первому сорту.

– А потом?

– Оклеили комнату и – крути, Гаврила, бога нет! Наши агенты за ними утром приехали, да опоздали. С концами ушли. Бабке, правда, посулили вернуться, но срока не назвали… Так и не вернулись. Считай, что из–за клятвы. Как поклялись руку друг друга держать до гроба, так и вышло. Один из них ночью двух своих побратимов и прирезал. А сбежать – не пофартило. Угодил, натурально, в Таганку на весь долгий срок.

– А потом?

– Суп с котом! Потом, известно, вышел. Он в суде жалостливую сказку сплел: мол, те двое его в страхе держали, а он, дескать, к честной жизни интерес имел, но двоих ужасно боялся. И зарезал их, получается, из самолучших побуждений. Поверили. Отсидел он своё и выскочил на свободу.

– Попался?

– Как бриллианты нашли, через месяц и его скрутили. Не ушел.

– Кто скрутил–то?

– А тебе что?.. Кто, кто… Я и скрутил…

– А как нашел?

– И всё тебе знать надо! Кто да как. Нашел. Путем личного сыска. Ясно? И больше не спрашивай. Как, что – тебе знать не положено… Лучше спи давай. А то вот Сергея Саныча поднимем. Ему отдыхать надо – завтра у нас день тяжелый… И мне поспать – самая пора.

Через минуту из угла, где расположились Комаровы, понеслось тонкое согласное сопение. А я не мог уснуть. Да уже и не по времени было спать. За окном бледное занималось утро. Шёл мокрый, тяжелый снег.

 

ГЛАВА 5

Москва тех лет была, разумеется, поменьше нынешней. Не только Песчаных улиц, к примеру, но и стадиона «Динамо» не существовало даже в проекте, и в Петровский парк ходили гулять, как на дальнюю окраину. Смоленский бульвар тогда был бульваром не только по названию – за низенькой чугунной оградой росли могучие деревья, по дорожкам бегали дети, крутилась карусель с разноцветными конями из папье–маше. Ещё сновали по Триумфальной – нынешней площади Маяковского – трамваи; в Проточном переулке по боковым флигелям и деревянным развалюхам пряталась от милиции воровская публика; Торгсин менял у населения золото и драгоценности на боны, по которым можно было получить остродефицитные бостон и масло; словом, Москва ещё не была нашей сегодняшней Москвой, однако уже тогда она была городом–гигантом и жило в ней народу поболее миллиона.

Мудрено ли, что откликов на заметку в «Вечерке» получил я немало. Больше, чем хотелось бы. Ибо как ни вздорен был порой сигнал, проверять его приходилось тщательно.

Двое суток возились мы с письмом некоей Зонтиковой, сообщившей, что муж её, Леонид Васильевич, 17 февраля должен был отбыть в командировку на периферию, утром того дня ушел из дому, оставив на столе все документы и билет до Самары, и – будто в воду канул.

Пригласил я Зонтикову в прокуратуру, предъявил ей в числе других фотографию трупа (точнее, того, что было в мешке), влил в нее бог знает сколько валерианки и услышал долгожданные слова:

– Он!

– Точно ли? – говорю.

– Он, – и рыдает.

Ну, всё в ажуре, думаю. Опознание произведено по правилам; фотографий предъявлено пять; все одномасштабные; можно смело докладывать прокурору.

Составил я протокол, накапал Зонтиковой успокоительного и мысленно поздравил себя с удачей.

Комаров тоже меня поздравил, но как–то странно.

– С почином вас, – говорит. – Теперь и до сотни недалеко.

– Какой сотни? – спрашиваю.

– Убитых.

– Вы – что? – говорю. – Каких еще убитых?

Засмеялся он и промолчал.

Поручил я ему отработать связи Зонтикова, знакомства его, привычки и прочие биографические частности, а сам взялся за заявление гражданки Васильевой, утверждавшей, что в конце декабря видела она, как двое мужчин и одна женщина везли на детских саночках мешок с чем–то на вид тяжелым – как раз в сторону пруда.

Допросил я Васильеву и с первых же её слов поставил всю историю под сомнение. Уж больно концы с концами не сошлись, хотя и клялась заявительница, что мешок был весь в крови.

– Мешок, – говорю, – какого цвета был?

– Светлый, – говорит.

– Может быть, желтый?

– Вот–вот, в самую точку вы сказали, желтый…

– Не путаете? – говорю. – Сдается мне, что он по цвету ближе к серому.

– Дайте–ка, – говорит, – подумать. Ну конечно, он и был желтый такой, знаете, но с серостью в цвете. Серый он, значит, был.

Поскольку я знал, что мешок был не серый и не желтый, а коричневый, то слушать Васильеву до конца заставили меня лишь врожденное добродушие и профессиональная неопытность.

Так и пролетели даром полдня.

Выпроводил я наконец Васильеву и собрался было и сам уходить, ибо ещё не обедал, но не успел. Комаров мне помешал. Явился без предупреждения и не один, а с гражданином в роговых очках заграничного происхождения.

– Мы на секундочку, – говорит. – Привел я к вам, Сергей Саныч, для знакомства покойника.

– Устал я, – говорю, – не до шуток мне. Вы по делу, Андрей Иванович?

– По делу, по делу. Это вот – умерший семнадцатого февраля Леонид Васильевич Зонтиков, чей труп оплакивает его супруга. Очень чувствительная женщина. Переживает. Вы бы, Леонид Васильевич, хоть бы упредили её, когда умирали.

Побагровел гражданин.

– Безобразие! – говорит. – Насколько я понял, вы – следователь? Я попрошу оградить меня от пошлых намеков вашего сотрудника.

– Успокойтесь, – говорю. – Во–первых, товарищ Комаров не мой сотрудник, а субинспектор уголовного розыска. А во–вторых, кто вы такой?

– Инженер Зонтиков Леонид Васильевич. Между прочим, состою в ячейке как сочувствующий партии. Ещё что вас интересует?

– Только одно: где вы были все эти дни?

Тут Комаров вмешался.

– Позвольте, – говорит, – я объясню.

– Ну?

– Они жили у своей любовницы, гражданки по имени Ариадна Ударная, она же по паспорту Мотря Хвощ.

– По паспорту?

– Ну да. Ариадной Ударной она только последний год прозываться стала. А так была Хвощ Мотрей, девятьсот первого года рождения, из середнячек, проживает по Дурновскому, четыре, работает…

Теперь Зонтиков побелел.

– Слушайте, – говорит, – не ломайте комедию. Я не желаю, чтобы вы вмешивались в мою интимную жизнь! Кто вам дал право смеяться над моей женой?

– Это какой же? – говорю.

– Ариадной Леонтьевной!.. Вы посмели назвать её любовницей, вы своими грязными пальцами измарали всё – любовь, верность, душевную чистоту женщины. Я подам на вас жалобу.

– Ваше право, – говорю. – Но что–то я не улавливаю: Ариадна Ударная – ваша жена, а гражданка Зонтикова кто?

– Бывшая гражданка Зонтикова. Я с ней развелся.

– Когда?

– Позвольте… семнадцатого… нет, восемнадцатого февраля. За день до ухода. Официально. Через загс. Подал заявление, и меня развели. А если она этого не знает, то тут, простите, не я виноват, а скорее вы. Не вы лично, но вы как юрист. Вы же, юристы, сами составили закон, по которому брак прекращается в случае наличия заявления одного из супругов о невозможности продолжать семейную жизнь. Покажите мне – где в законе сказано, что я должен ставить свою бывшую жену в известность о намерениях или свершившемся факте? Нет такого пункта!

Увы, он был прав, этот инженер из «сочувствующих». По тогдашнему закону загс при наличии заявления обязан был расторгнуть брак – и точка. Впрочем, личные взаимоотношения инженера Зонтикова, Ариадны Ударной и бывшей Зонтиковой интереса для прокуратуры не представляли. Поэтому я, не тратя времени, выпроводил молодожена, искренне надеясь при этом, что и в ячейке, где он числится, поступят с ним аналогичным образом.

 

ГЛАВА 6

В кипе сообщений, доставленных почтой на моё имя, было одно, которым я, по существу, не занимался, поручив его проверку Комарову. Оно пришло в общем потоке и после сортировки попало в серую папку, выклянченную мною у секретарши специально для «сомнительных» писем. От прочих моих папок со стандартной надписью «Дело №…», не имевших створок и тесемок, серая выгодно отличалась их наличием и неправдоподобной своей величиной. Она была чуть не вдвое длиннее, шире и толще обычной, и секретарша ею крайне дорожила. Кроме того, вместо стандартного «Дело…» на верхней корке красовалось гордое: «Министерство двора. Личная Его Величества канцелярия» – по упраздненной орфографии, с ятем и прочими старорежимными аксессуарами. Каким порывом революционной бури забросило эту папку из дооктябрьского Зимнего дворца в наше учреждение, осуществлявшее диктатуру пролетариата, было загадкой. Секретарша хранила в ней сводки и диаграммы состояния преступности в районе.

Увидев меня впервые на докладе с этой папкой, прокурор хихикнул, осведомился, не состоял ли я до февраля членом «Союза Михаила–архангела», и заодно посоветовал впредь все бумаги, хранящиеся в папке, открывать словами «Его высокоблагородию господину прокурору», дабы не нарушать единства стиля.

– Смейтесь, – говорю. – Эту похабщину на обложке я, конечно, заклею; а вообще папочка мне нравится – вместительная и с тесемками.

– Ну раз с тесемками!

Однако он сразу перестал шутить, едва я вывалил на стол груду писем. Крякнул. И поскучнел.

– Изрядно, – говорит.

– Чего уж изряднее, – говорю.

– Все прочли?

– По нескольку раз.

Поделился я с прокурором всем, что сам знал, и жду – что посоветует. Добрую половину писем он сразу же в сторону отложил; на какой–то части разрисовал поля и текст синими карандашными черточками и птичками, а три – в том числе письмо Зонтикова и Васильевой – украсил автографом: «В архив».

– Что ж, – говорит. – Вот эти, с пометками, если не возражаете, оставлю себе, чтобы вас разгрузить; а эти передайте Комарову, пусть копает по своей линии. У вас с ним как, есть контакт?

– Есть, – говорю.

– Очень рад. В нашем деле без контакта с уголовным розыском – невозможно. Теорией сыщики наши, конечно, владеют слабовато, но зато практика у них… Возьмите того же Комарова. Ведь он в своей области – звезда. Постарайтесь профессиональные навыки у него перенять. Творчески, конечно.

Письмо, придавшее делу о «трупе в чемодане» иной ход, покоилось в моей серой папке, пока не подошел черед. Написал его рабочий Милехин, и речь в нем шла о Чернышеве Викторе Семеновиче, 1900 года рождения, слесаре железнодорожного депо, ушедшем 19 декабря из общежития и больше в нем не появлявшемся.

Милехин в письме своем указывал приметы пропавшего, и они–то и заставили меня не торопиться с проверкой. По словам Милехина, был Чернышев блондином, носил на левом верхнем резце стальную коронку и очень стеснялся своего роста – 158 сантиметров, почти карлик. Малый рост, однако, не мешал ему. Расторгнув брак и оставив жену с ребенком, он завел себе даму сердца по имени Люся и, кроме того, встречался с какой–то Зосей, машинисткой канцелярии Хамовнической больницы.

Сопоставил я данные эти с некоторыми данными экспертизы и с чистой совестью передал письмо Комарову для формальной проверки.

– Будет время – посмотрю, – говорит. – Промежду прочим. Лично я полагаю, что пользы не будет никакой – не сходятся приметы. Милехин пишет, что рост Чернышёва 158 сантиметров, а эксперт утверждает, что покойный самое малое вымахал за сто семьдесят.

Взял Комаров письмо.

– Проверю, – говорит. – Хотя, конечно, двенадцать сантиметров разницы в карман не засунешь. Но я, безусловно, проверю; не сомневайтесь, Сергей Саныч.

Поговорили мы с ним ещё малость о делах служебных и личных, и перекинулся разговор на Пеку, который был, как оказалось, Комаровым выпорот за порванные начисто штаны.

– И всё у него горит. Примус какой–то, а не пацан. Так портки отделал, что и портной не соберет. Новые надо. А где я их возьму? Оклад маловат у меня – не разгуляешься. На еду только–только… И ещё, слышишь, Сергей Саныч, стал мой профессор школу прогуливать. В ученые, говорит, не хочу; желаю идти в агенты… Теперь лежит на пузе и со мной – враг злейший.

– Зря вы его, – говорю.

– Зря, конечно. А что делать? Ведь от рук отбивается. Вам, Сергей Саныч, этого, простите, не понять, как вы есть бездетный.

– Да, – говорю.

На этом и закончил разговор, так как время шло к обеду. Комаров идти со мной в столовую отказался, сославшись на недосуг, и мы расстались. И не виделись несколько дней, пока не произошло событие, из–за которого попал я в самое что ни на есть пиковое положение.

Должен сказать, что квартирная моя хозяйка вовсе не пылала ко мне любовью. Больше того, узнав, что я народный следователь, она тихой сапой постаралась выжить меня из комнаты в самые, как говорится, сжатые сроки. Перво–наперво отобрала она у меня ключ от парадного под тем предлогом, что свой потеряла и хочет заказать новый. В результате я ежедневно по получасу и более простаивал на лестничной площадке перед запертой дверью в темноте и холоде. Звонок у нас не работал. Приходилось стучать. Сначала я деликатничал – негромко постукивал костяшками пальцев, потом начинал бить кулаком, а к исходу получаса, выйдя из себя, принимался лягать нижнюю филенку каблуком. На грохот распахивались двери – увы, не мои; соседи со всех сторон выглядывали на площадку, спрашивали, в чём дело, и принимались осуждать меня за учиненный шум.

Съехать мне мешали два соображения. Во–первых, унизительно было чувствовать себя жертвой квартирных склок; а во–вторых, мне попросту негде было ночевать. С неделю–другую, конечно, я мог бы пожить в прокуратуре. А потом куда?

И всё–таки она меня выжила – квартирная моя хозяйка.

Не помню, что она там выкинула из ряда вон выходящее, но, видимо, допекла она меня изрядно, ибо однажды ночью скатался я на улице в положении, которое именуется хуже губернаторского. За то, что было оно хуже, ручаюсь: губернаторы, сколько я знаю, не сидели по ночам на панели верхом на маленьком чемоданчике с пожитками. Губернаторы жили во дворцах.

Родственников у меня в Москве не было. Друзей тоже. Куда идти ночевать?

К счастью, был у меня записан домашний адрес Комарова, и я, после некоторой внутренней борьбы, поехал на Большую Молчановку.

Дверь мне открыл Пека. Обрадовался.

– Вы к нам?

– К вам, – говорю.

– Проходите, я папу разбужу.

– А сам чего не спишь?

– Картошку на утро варю. Вы проходите.

Из квартиры на лестницу тянуло теплом; густо пахло домашними теплыми запахами. Я еле стоял на ногах от усталости. Хотел было повернуться и уйти от соблазна, но не смог…

Так вот и стал я жить у Комаровых; поначалу в качестве временного квартиранта, а потом – полноправным съемщиком десяти метров площади в многонаселенной квартире на последнем этаже, без коммунальных удобств, телефона и с печным голландским отоплением.

 

ГЛАВА 7

Несколько дней прокурор делал вид, что моё существование его не интересует. Новых дел мне не давали, по поводу «трупа в чемодане» не вызывали, словом, был я предоставлен самому себе. Лишь однажды секретарша вручила мне стопку писем из числа тех, что оставил мой начальник себе для проверки. Поперек каждого из них шли красные резолюции: «Не подтверждается. В архив».

Комарова я тоже, можно считать, не видел. Домой он приходил ночью, ещё в коридоре стаскивал сапоги, на цыпочках пробирался к постели и, едва коснувшись головой подушки, мгновенно засыпал прочным сном вконец измотанного человека. По решению своего руководства он и подчиненные ему сотрудники вели какую–то свою таинственную работу по делу о «трупе в чемодане». В чём она заключалась, знал я весьма приблизительно – работники оперативно–секретной части не очень посвящали в свои дела.

Спал Комаров мало и уходил из дому задолго до того, как звонок будильника поднимал меня с бугристого ложа. И каждый раз поутру Пека передавал мне листок бумаги с малоутешительными итогами: «Ничего нового».

Так было и три дня назад, и вчера, и сегодня.

Передал мне Пека очередное послание своего родителя и глядит на меня с сочувствием.

– Плохо? – спрашивает.

– Не блестяще, – говорю.

– Садитесь завтракать, я картошки наварил. Мировая картошка, с салом!

Жили мы с Пекой душа в душу. Паренек он был сметливый и – что ещё важнее – хозяйственный. Скромные наши с Андреем Ивановичем рубли расходовал осмотрительно и вдобавок умел варить, жарить и парить не хуже любой хозяйки.

Очистили мы с ним кастрюлю, пополоскали горло чаем, и поплелся я в прокуратуру в весьма расстроенных чувствах.

Скверное это состояние – чувствовать себя бездельником. Товарищи мои, следователи, минуты свободной не имели. Если не допрашивали, то оформляли документацию или выезжали на место преступления, или же присутствовали при вскрытиях, проводили обыски и выемки – словом, скучать не успевали.

Ещё за несколько кварталов до прокуратуры на меня нападала тоска. Перед глазами начинал маячить письменный стол, на котором, в отличие от столов моих коллег, засыпанных бумагами в папках и без папок, царила пустота. Никогда не думал я, что вещи можно ненавидеть. Да ещё так беспредельно, как ненавидел я обычный учрежденческий стол, крытый зеленым бильярдным сукнецом.

В то знаменательное для меня утро я не дошел до своего стола. Ещё в коридоре перехватила меня секретарша.

– Скорее, – говорит. – Вас к телефону. Комаров в который уже раз звонит. Хорошо ещё, я ваши шаги услыхала – и чего это вы топаете, как слон? – а то сказала бы, что нет вас…

Окончания этой витиеватой фразы я не слышал. Оно потонуло в грохоте моих каблуков. Кажется, я даже оттолкнул секретаршу. Во всяком случае, позже она утверждала, что оттолкнул. И не забывала добавить, что вид у меня был, как у сумасшедшего.

Влетел я таким манером в канцелярию, схватил трубку и ору в неё:

– На проводе!

И слышу в ответ спокойное:

– Доброе утро, Сергей Саныч.

– Доброе, – говорю, – утро.

– Очень заняты?

– Очень, – говорю. – Так занят, что не знаю как временем распорядиться. Убить его, что ли? А у вас как?

– Хочу вас навестить.

– Новости?

– Есть один разговор. Не для телефона.

Какое там – «не для телефона»! Разве мог я, скажите, вытерпеть до приезда Комарова? Нет, конечно.

– Да в чём дело? – кричу. – Хоть намекните, Комаров…

И слышу в ответ далекий такой голос, приглушенный расстоянием и скверным телефонным наушником:

– Женщина одна появилась на примете. Зося, может, помните? Зося, о которой рабочий Милехин писал. Так вот, нашлась она. Фамилия ей Михайловская, и живет она на улице Восстания – как раз возле пруда…

 

ГЛАВА 8

То был период реформ и накопления опыта. Ушли в прошлое буржуазные правовые нормы вместе с судами сословных присяжных и следователями при оных судах. Исчезли пудовые своды законов Российской империи и Уложение о наказаниях с его сотнями казуистических параграфов. Новые книжечки Уголовного и Уголовно–процессуального кодексов в редакции 1926 и 1923 годов определили и правовые положения, и категории преступлений, и карательные санкции. Казалось бы, всё стало ясно. Но… На моей памяти сменилось немало руководств по криминалистике и отдельным следственным актам. Попадались среди них и дельные, но встречались и такие, что впору было хвататься за голову. Один из тогдашних авторитетов всерьез сравнивал следствие с заводским процессом по изготовлению деталей методом поточной штамповки, утверждая, что конечный результат этих двух несовместимых производств – деталей и обвинительного заключения – всё равно что братья–близнецы. Другой весьма почтенный профессор из бывших присяжных поверенных рекомендовал начинать допрос с нанесения «ошеломляющего морального удара», а именно – с заявления, что следствию всё известно и запирательство лишь отягощает положение обвиняемого. Предъявлять при этом какие–либо улики допрашиваемому профессор считал неоправданной роскошью.

В соответствии с рекомендациями профессора я ошеломил Михайловскую «моральным ударом», с самым загадочным видом сообщил, что знаю о ней всё, и предложил подробно, а главное, быстро рассказать мне, почему она убила Чернышева. Для убедительности я всё время заглядывал в одну из нескольких папок с прекращенными, архивными делами. Кроме того, была ещё одна причина, по которой я избегал поднимать глаза – Зося Михайловская была красива, отчаянно красива, той кукольной, неправдоподобной красотой, что встречается на пасхальных открытках и в юношеских снах.

Следователи, как и врачи, с течением времени приобретают иммунитет к таким вещам, как красота или уродство. Существо явления, течение болезни интересуют их куда более, чем чистота линий подбородка или форма носика. Столь же равнодушно относятся они и к слезам, памятуя, что любая болезнь связана с болью, а боль – со слезами. Нужен очень серьезный повод, чтобы криминалист позволил себе воспользоваться правом на негодование, жалость или сочувствие. По большей части он отлично знает, кто сидит перед ним, и остается в рамках корректной сдержанности.

Но когда из глаз Зоси выкатилась первая прозрачная бусинка, а за ней другая, я, по точному китайскому выражению, «потерял лицо». Как сейчас вижу себя со стороны – суетящегося, роняющего на пол архивные бумаженции, со стаканом в одной руке и платком – в другой. Лепеча что–то совсем уж несуразное, я стал поить Зосю водичкой, утирать ей слезы и при этом размазал губную помаду. Помада меня и спасла. Оттолкнула Зося мою руку с платком, достала из сумочки зеркальце и… перестала рыдать.

Пришел и я в себя.

Ну, думаю, взят ты, Сергей, в переплет. Чтоб ему всю жизнь икалось, тому профессору. Как же – ошеломил! Ни одной серьезной улики нет, а разыграл пьесу. «Извольте признаться!..» «Следствие не проведете!..» Кто это говорил? Неужели ты?

И так мне стало стыдно, что я даже глаза закрыл. Сижу с опущенными веками, слушаю Зосино всхлипывание и казню себя. Но не до конца. Ибо слишком ещё свежи были в памяти розыскные материалы, с которыми ознакомил меня Комаров. А они давали пищу для размышлений. И немалую.

Что Чернышев бесследно исчез – не было сомнений. Комаров и его люди проверили все больницы и тому подобные учреждения, побывали у него на работе, убедились, что он не уволился, с жилплощади не выписывался и так далее и тому подобное. Что Михайловская знала Чернышева и до замужества состояла с ним в интимной связи, что эта связь не прекращалась и после свадьбы Зоси с Чеславом Михайловским, тоже сомнений не вызывало. Не требовало особых доказательств и то обстоятельство, что Чеслав Михайловский, узнав каким–то образом о Чернышеве и даже познакомившись с ним, ненавидел любовника жены. А главное, жили Михайловские на улице Восстания, в доме номер семьдесят шесть, буквально в нескольких шагах от пруда, из которого выловили мешок.

Эти и прочие сведения, собранные Комаровым, были доложены мною прокурору, который, похмыкав и почесав карандашом за ухом, осторожно согласился, что да, мол, действительно, обстоятельства неясные и разработать версию Чернышев – Михайловские стоит. При этом он всё же не забыл указать на самое слабое звено в цепи – на содержимое страшного мешка.

– Всё превосходно, – говорит. – Но не вижу ни одного доказательства, что найденный торс – это торс Чернышева. Вот, что вам надо доказывать в первую голову. И вам и Комарову. В общем, думайте…

Единственный надежный свидетель, Милехин, ничего толкового не показал. Вспомнил он, что у Чернышева на левой руке был рубец от ожога, но опознавать тело по фотографии категорически отказался.

– Увольте, – говорит. – Нипочем не узнаю. И ещё нервы у меня…

Вся надежда оставалась на водолазов, вызванных Комаровым. Под предлогом предполагаемой очистки пруда они без малого неделю копались в иле на дне и, как стало мне известно, проклинали всех и вся за эту работенку. Бригадир ежедневно звонил мне по вечерам и мрачным басом перечислял находки – ржавые ведра, кастрюли, какие–то галоши, банки и склянки. Разговаривая с ним, я чувствовал, что голос мой сам по себе принимал подхалимскую интонацию. А водолаз в ответ принимался бубнить свое – дескать, искать сокровище с «Черного принца» в Балаклавской бухте куда интереснее и проще, чем ваши – он так и. подчеркивал: «ваши» – трупы. Кончилось это тем, что однажды он собственной персоной явился в прокуратуру – могучий и громогласный.

– Баста, – говорит, – начальник. И точка. И хватит. И давайте мирно разойдемся, как две белокрылые чайки. Меня ребята за грудки берут: ни тебе толку от спусков, ни зарплаты. Голый оклад без премиальных.

– Подожди, – говорю, – давай разберемся.

– Соловья баснями не кормят!

– Да ты послушай…

– И слушать не хочу!..

Дискутируем мы таким образом и не слышим, как в комнату вошел прокурор.

– В чём дело? – спрашивает. – Вы кто, товарищ?

– А ты кто?

– Прокурор района. Чем вы недовольны?

– Прокурор, значит? Ты–то мне и нужен.

И такое понес мой водолаз, что пенсне на носу у прокурора задрожало, а это, по моим данным, значило, что начальник в гневе.

Однако на водолаза грозный вид прокурора впечатления не произвел. Встал он в картинную позу, раздвинул ноги в клешах и ботинках великанского размера и рубит с плеча: отказываемся, мол, надоело грязное дно месить, пора кончать, и никаких гвоздей.

Смотрю, щеки у прокурора побелели. Снял он пенсне, медленно достал платок, подул на стеклышко, почистил, подул на другое, протер, водрузил пенсне на место и говорит:

– Вот что, моряк. Здесь не частная лавочка, и торговаться с вами я не буду. Завтра приступите к работе в обычное время. Не выйдете – будем судить.

– Не бери на пушку!

– И не собираюсь. Не привык. И я тебя заверяю: анархии не потерплю!

Повернулся и пошел к двери.

Инцидент на этом был, как говорится, исчерпан, но, к сожалению, поиски ничего не давали. Крохотный прудишко надежно укрыл илом остальные части расчлененного трупа. Вопрос – Чернышев или не Чернышев? – оставался открытым.

В таком положении находилось дело в тот момент, когда Михайловская, кончив плакать, осторожно пудрила нос, а я, потупив взор, искал и не находил приём, который взломал бы Зосину оборону.

Как ни крутил я, позиция Михайловской выглядела неуязвимой. Оставалось одно: надеяться, что муж её Чеслав, которого допрашивал прокурор, окажется разговорчивее.

Зосю и Чеслава сотрудники МУРа доставили по нашим повесткам одновременно, но порознь. Чеслава привезли прямо из мастерской, а Зосю перехватили на лестнице, когда она с сумкой шла в магазин. Получилось не очень вежливо, но что поделаешь: в интересах следствия не могли мы вызывать супругов по почте.

Попудрилась Зося; послюнявив палец, пригладила брови и улыбается, словно это не она только что ревела в два ручья.

– Мне можно идти? – спрашивает.

– Пока нельзя, – говорю.

– Но я же ничего не знаю.

– Всё равно нельзя. Посидите в коридоре.

– Зачем?

– Так надо, – говорю.

А сам думаю: как там дела у прокурора?

 

ГЛАВА 9

Обыск.

Я еду на свой первый обыск. Пока с Зосей беседует помощник прокурора, а прокурор допрашивает Чеслава, я должен обыскать комнату Михайловских, подвал и чердак дома номер семьдесят шесть. В кармане у меня мною же выписанное постановление с санкцией прокурора. Другое такое постановление десять минут назад вручено Комарову. Ему поручена слесарная мастерская, где служит Чеслав.

Со мной в рыжем «рено» – сотрудник уголовного розыска, вызванный по телефону, и врач местной больницы, наделенный на неопределенный срок титулом и правами эксперта.

Надо ли говорить, что к дому номер семьдесят шесть прибыл я отнюдь не в парадном расположении духа. Вылезли мы из машины и вместе с сопровождающими лицами – дворником и понятыми – поплелись на самый верхний, четвертый этаж по узкой и плохо освещенной лестнице.

Описывать процедуру обыска комнаты и подвала я не стану. Скажу лишь, что была она долгой, утомительной и небесплодной. Начали мы её при полном блеске солнца, а кончили при свете фонаря «летучая мышь», выданного нам хозяйственным и жадноватым дворником.

К шести часам утра я падал с ног от усталости и едва не пел от торжества. На чердаке, в полуметровом слое шлака, под завалами источенной жуком мебели обнаружились бурки из черной колючей шерсти, покрытые бурыми пятнами, и вся в таких же пятнах железнодорожная шинель, свернутая и перетянутая алюминиевой проволокой.

Забегая вперед скажу, что немного погодя чердак подарил нам ещё одну находку – маленький топорик со следами крови на топорище и обушке.

Топорик этот нашел Пека.

 

ГЛАВА 10

С каким великолепным апломбом предъявлял я Чеславу Михайловскому наши доказательства! Одну за другой выкладывал бесспорные сокрушительные улики – железнодорожную шинель, протокол её опознания Милехиным, бурки, тоже опознанные Милехиным, как принадлежащие Чернышеву, показания соседей, не раз видевших Чеслава и Зосю в обществе убитого, словом, все плоды труда своего, Комарова и прокурора, главным образом – Комарова, который опросил соседей, предъявил Милехину шинель и бурки и в конечном счете разыскал самого Михайловского. Если верить моим институтским наставникам, подозреваемый должен был растеряться, сбиться с тона, возможно – зарыдать и после этого признаться во всём и умолять о снисхождении. Приступая к допросу и предвидя конец, я заранее жалел Михайловского, который ничего не подозревал и спокойненько курил папиросу, предложенную мной в соответствии с классическими образцами. За моими плечами стояло знание теории, стояли прокуратура и уголовный розыск с их мощными, налаженными аппаратами. Моими помощниками были разработанные специалистами техника и методика допроса; я располагал уликами, мог привлечь как союзника науку – физику, химию, медицину; у меня имелись советчики и друзья. Короче, я был вооружен и не одинок…

По всем учебным правилам, допрос я повел в мягком тоне и начал с предметов отвлеченных. Расспросил о житье–бытье, о взаимоотношениях с Зосей, о службе, поинтересовался, часто ли выпивает, а когда выпьет, каков – спокоен или, наоборот, вспыльчив, занес полученные ответы в протокол и, как бы между прочим, спрашиваю:

– Чернышева знаете?

– Знаком.

– Давно?

– А что?

– Отвечайте!

– Давно.

– С какого времени?

– Я же сказал: давно.

– Слушайте, – говорю. – Так у нас не пойдет. Вы в прокуратуре, а не в гостях. Отвечайте по существу.

Вот тут–то и показал Чеслав характер. Смерил меня взглядом, пожевал папироску и – замолчал. И, как я ни бился, не проронил больше ни слова. Пришлось мне в протокол собственноручно выписывать малоприятную для моего следовательского гонора фразу: «Ответа нет», а под конец ещё одну – совсем уже обидную: «От подписи отказался» – и вызывать понятых.

Но, видно, судьбе показалось, что мало для меня такого испытания; она приберегла новое. Вынес я постановление об аресте Михайловского, подписал и понес прокурору на утверждение. В тюрьме, думаю, Михайловский иначе запоет. Посидит в камере среди шпаны, перейдет с домашних хлебов на ржаной паек и, глядишь, развяжет язык.

Прочитал прокурор мою бумагу, спрашивает:

– Не рано ли?

– Что вы, – говорю. – В самый раз!

И излагаю ему свою позицию. Даже новые доводы по ходу отыскал – дескать, находясь в изоляции, Чеслав потеряет возможность сговариваться с Зосей и, помимо прочего, влиять на свидетелей.

Выслушал меня прокурор. Очень внимательно выслушал.

– Значит, не повлияет? – говорит. – В изоляции?.. Это вы здорово придумали. Молодцом, молодцом, Оленин… А я–то, старый дурень, полагал, что не впустую вам про случай с попом рассказывал. С сельским батюшкой…

Многое он ещё мне сказал: и об объективности следовательской, и о вреде поспешности, и о том, что терпение – мать успеха, и о пользе кропотливого изучения мельчайших деталей, но я, поостыв, и сам сообразил, что забрел куда–то не туда. Чем я уличал Михайловского? Тоненькой цепочкой косвенных улик, каждая из которых, взятая в отдельности, ровным счетом ничего не доказывала. Опознанная Милехиным шинель? Бурки? Заключение экспертизы, что на бурках и шинели имеются следы человеческой крови? Показания, что Михайловскому было известно прошлое Зоей? Какое всё это имело доказательственное значение, если я не установил важнейшего – что убит именно Чернышев? А что, если Чернышев бежал из Москвы… ну, хотя бы потому, что испугался угроз Михайловского? И убит не он, а кто–то другой? И шинель не его, и бурки…

Вернулся я в свою комнату, где под присмотром понятых ожидал меня Михайловский, вручил ему повестку на очередной допрос и, взяв подписку о невыезде, отпустил восвояси.

 

ГЛАВА 11

Невеселый это был вечер. Материалы по делу я взял с собой домой и просидел за ними допоздна. Папирос выкурил бездну, но путного ничего так и не придумал.

Сижу, курю, а Пека – возле, юлой вертится.

– Серёж, а Серёж…

– Чего тебе? – говорю.

– Не сознался он?

– Не сознался, – говорю.

– А сознается?

– Сознается.

– А тогда чего?

В этот вечер мне позарез нужен был слушатель. Такой, как Пека. Чтобы не перебивал, не читал мораль, не философствовал глубоко на мелком месте.

Так и получилось, что за неимением более подходящего собеседника рассказал я Пеке о своих неудачах,

Задумался он.

– Да, – говорит. – А ты его попугай…

– Как это – попугай?

– Скажи, что застрелишь. Я книжку одну читал. Мировая. Нат Пинкертон называется. У него там ещё помощник есть – Боб Руланд. Здорово они бандита одного напугали. Посадили на электрический стул и говорят: признавайся, или мы тебя сейчас казним и будешь ты обугленный труп.

Смешно мне стало.

– Ладно, – говорю. – Попугаю. А ты давай ложись спать, Боб Руланд.

Уложил я Пеку, загасил верхний свет и отправился на кухню картошку варить к приходу Комарова–старшего. Такая у нас с ним была договоренность: кто раньше освободится с работы, тот и стряпает ужин. Меню у нас было не очень разнообразное – жареный картофель с салом или каша–овсянка на молоке, но без сала. Готовить их мы наловчились мастерски. С «секретами», по особой – у каждого своя – технологии.

Комаров приехал за полночь. Поужинали мы с ним и стали держать военный совет.

И кое–что придумали.

Утром рассказал я прокурору о нашем с Комаровым плане. Понравилось ему.

– Наконец–то, – говорит, – слышу я речи не мальчика, но мужа. Желаю успеха.

План наш был до смешного прост. Раз Михайловский предпочитает молчать, допрашивать его бессмысленно. Больше того – глупо, ибо после каждого допроса он будет, по существу, из наших рук получать информацию о ходе следствия. Не лучше ли в таком случае не вызывать его вообще? До поры до времени, разумеется. Пока не скопим нужного количества данных… А пока… пока пусть себе думает, что мы от него отступились. Если убил он, то рано или поздно он вспомнит об оставленных на месте преступления следах и попытается их уничтожить. И на этом попадется, ибо Комаров взял под наблюдение каждый шаг его и Зоси.

Автором плана считался я, но принадлежал он не мне, а Комарову. Прокурор со своей стороны тоже внёс предложение – дать работникам розыска задание установить всех знакомых Чернышева и допросить их под одним углом: что, когда и при каких обстоятельствах говорил он о своих отношениях с Зосей. Не жаловался ли, что ему угрожают? Не боялся ли чего?

 

ГЛАВА 12

Утром позвонили водолазы. В шести свертках, найденных ими под корягой и тиной у самого берега пруда, оказались части трупа, пригодные для опознания и экспертизы.

Выехал я на место происшествия по звонку бригадира и застал его в состоянии тихого раскаяния.

– Вы, – говорит, – на меня не серчайте. Зря я вам, выходит, концерт представлял. Ошибся маленько И то – сами поймите – что такое есть водолаз? Морской орел, дельфин, вольный житель океана. Ему трудности подай, ему простор нужен, а тут его сунули в лужу копаться во всяком дерьме. Обидно! Мы же, как ни крути, ЭПРОН – экспедиция подводных работ особого назначения. Пакетботы со дна поднимаем, «Черный принц» с английским золотом искали – государственного масштаба работа.

В общем, оказался он хорошим парнем, этот водолаз. Немножко, конечно, хвастун, немножко – трепач, но по сути – простой и незлопамятный.

– Начальнику, – говорит, – передай наш одесский. Убедительный он у вас человек.

– Убедительный, – говорю.

– И ещё передай – ты слушай сюда, товарищ, – дамочка тут одна на днях крутилась. Очень интересовалась знать, чем мы заняты и что нашли. На лицо здорово привлекательная. Блондинка и всё такое прочее. И фигурка, и ножки – всё при ней.

Судя по описанию, это была Зося. В тот же день предъявил я водолазам, порознь, фотографию Михайловской, полученную Комаровым путями неисповедимыми и в рекордный срок. Вообще, как я успел заметить, Комаров говорил мало, а делал много. Способов своих, повторяю, он не раскрывал никому, даже мне, хотя жизнь под одной крышей сблизила нас настолько, что злые языки в прокуратуре острили, что, дескать, субинспектор достает для Оленина улики по блату. Словечко «по блату» тогда только что из воровского жаргона вошло в обиход и было модным.

Опознание Зоси по фотокарточке провел прокурор, который мало–помалу ушел в дело с головой.

В итоге к вечеру я с превеликим удовольствием любовался тремя протоколами, из которых явствовало, что дамочка, расспрашивавшая водолазов о занятиях, и Зося Михайловская – суть одно и то же.

Четвертый протокол составил я сам, и он был мне особенно дорог! Ещё бы! Ведь Милехин категорически опознал Чернышева по татуировке на левой руке и стриженным ежиком каштановым волосам.

Сразу же после ухода водолазов прокурор мой забрал все шесть свертков, уложил в портфель мое постановление о назначении экспертизы и уехал, поклявшись уговорить, уломать, улестить на худой конец патологоанатома дать заключение не позже чем к ночи.

– Надо будет – на колени стану…

– Откажет.

– А это мы посмотрим!

С тем и отбыл.

А я переулками не спеша пошел домой. В самом расчудесном настроении, не ведая, что не далее как через час отравит мне его Пека злокозненнейшим образом.

 

ГЛАВА 13

Обычно Комаров возвращался позднее меня, а тут оказался дома. Выглянул из кухни на мой голос, молча ткнул пальцем в перекинутое через плечо хозяйственное полотенце (мол, занят, готовлю ужин), поглядел на меня как–то странно и – назад, к плите. Ну, думаю, не в духе нынче Андрей свет Иванович, не иначе как с Пекой не поладил.

И не ошибся.

В отличие от отца Комаров–младший встретил меня радостно. Бросился ко мне, за рукав тянет.

– Сереж, – говорит, – ну что он ругается?

– Во–первых, – говорю, – сначала полагается здороваться. А во–вторых, сдается мне, что ты опять что–нибудь отмочил.

– И неправда!.. Скажи ему – пускай штаны отдаст.

Глянул я на него и чуть не расхохотался. Но вовремя спохватился и переделал смех на кашель – довольно–таки натуральный. Дело в том, что самолюбивый Пека ни за что не простил бы мне не только смеха, но и улыбки над бедственным своим положением. Неделю бы дулся. С другой стороны – как же не смеяться, если был Пека в нижней своей части гол как сокол. Даже трусиков нет.

– Да, – говорю. – Вид хоть куда. Ну выкладывай, что ты там натворил, лишенец.

– Смеешься?

– Сам видишь: рыдаю.

Надулся как мышь на крупу.

– Ну и ладно.

Успокоил я его, как мог, расспрашивать, в чём виноват, не стал, пообещал исходатайствовать у отца отпущение грехов и пошел на кухню выяснить, за что подверг Комаров–старший своего отпрыска столь жестокому наказанию.

Пошел я на кухню в качестве посла и защитника, а вышел… Словом, едва удержался, чтобы не дать Пеке подзатыльника.

– Ты что натворил? – говорю, а у самого, чувствую, голос дрожит, а рука так и чешется закатить леща.

Понял Пека, что ему грозит, засопел.

– Я ничего, – ноет, – я помочь хотел.

– Помог, – говорю. – Век тебя помнить буду.

Забегая вперед, должен сознаться, что Пекина вина по справедливости должна быть поделена между нами троими – им самим, Комаровым–старшим и мною. Судите сами: может ли нормальный мальчишка удержаться от соблазна поиграть по–взаправдашнему в сыщика, если есть к тому подходящий повод?

Обычно, когда вели мы с Комаровым разговоры о делах, Пека замолкал и сидел где–нибудь в уголке тихо, словно его и нет в комнате. Поступал он так, как оказалось, неспроста. Получив в своё время от отца решительный отказ о «зачислении в сыщики», Пека взлелеял план, который ему самому показался гениальным. По этому плану он и его дружки–одноклассники организовали за Чеславом Михайловским самую настоящую слежку. Целых два дня торчали они в подъезде дома номер семьдесят шесть вместо того, чтобы сидеть на уроках. Но так как Михайловский ходил только в мастерскую (она помещалась через квартал), то наблюдать за ним было скучно, и Пека, чувствуя, что дружки постепенно начинают охладевать к новой игре, решил подогреть интерес. Утром по его инициативе они проникли на чердак и учинили там обыск. При этом самодеятельные детективы сорвали с дверей печать и выломали с мясом замок. В поте лица своего облазили они все закоулки, лопатками перекопали шлак и в итоге нашли маленький охотничий топорик.

Нужно ли говорить, что, притащив находку домой и похвастав перед родителем, Пека добился эффекта прямо противоположного тому, какого ожидал. Отобранные штаны были лишь звеном – и не основным – в той цепи кар, которые старший Комаров не замедлил обрушить на героя–сыщика. Семейный трибунал в лице Комарова–отца, при участии обвинителя (в том же лице) и полном отсутствии защиты постановил: лишить Пеку прогулок и гривенников на кино и вдобавок применить к нему физические меры воздействия.

…Оскорбленный Пека за ужином был молчалив и хмур, порцию свою не доел и отправился спать, не пожелав нам доброй ночи.

До утра я три раза просыпался в поту – всё представлялись мне какие–то черные кошки с человеческими усами, лошади, у которых вместо хвостов торчали топоры, секиры и алебарды, и тому подобная ерундистика.

Если верить сонникам, лошадь означает в одних случаях ложь, а в других – неприятность. Мой случай как раз относился к разряду «других». Прочтя мой подробный рапорт о происшествии, прокурор при мне собственноручно начертал приказ со строгим выговором и передал секретарше, чтобы та вывесила его на стенке в канцелярии.

При этом он даже не взглянул на топорик, а молча сгреб его в ящик со стола и кивком указал мне на дверь.

Хотел было я позвонить Комарову, набиться на сочувствие, но он опередил меня и позвонил сам.

– Всыпали? – спрашивает,

– А тебе?

– Доложил руководству, говорят, к вечеру будет решение.

– Сочувствую.

– Взаимно.

И дал отбой.

И вовремя. Как раз в этот миг вышла из кабинета прокурора секретарша наша и сказала, что прокурор хочет со мной поговорить. При этом она поглядела на меня так, будто я – больной раком, которого врачи приговорили к долгой и мучительной смерти.

 

ГЛАВА 14

Признался Чеслав Михайловский с тем же ледяным спокойствием, с каким прежде отрицал вину. Данные эксперта, свидетельские показания, протоколы обысков и прочие доказательства, предъявленные с определенной последовательностью и в надлежащей форме, вероятно, убедили его в том, что запирательство лишено смысла. Человек он, в общем, был неглупый.

Допрос я проводил в присутствии прокурора, который на протяжении нескольких часов с удивительным самообладанием воздерживался от вмешательства. Лишь в особо скользких местах, когда Чеслав умолкал, прокурор снимал пенсне и, подышав на него, принимался педантично протирать платком.

Собственно, волноваться нам с прокурором особенно нё приходилось. Чеслав был арестован Комаровым на вокзале буквально за секунду до отхода курьерского Москва – Харьков. Работники МУРа, установив, что Михайловский готовился к бегству, мешать ему не стали; с нашего благословения они позволили Зосе купить для мужа билет, проводили их обоих до самого вагона, дали возможность попрощаться перед долгой разлукой, сказать друг другу всё, что в таких случаях говорится, и, лишь когда Зося затерялась в толпе провожающих, двое агентов взяли Чеслава под руки, а третий вежливо перенял у него чемодан.

Кто не бывал в подобном положении, тому трудно представить себе, сколь тягостно действует оно на человека. Ведь всё, казалось, складывается так удачно, а на самом деле, нет, самый настоящий крах.

И Михайловский заговорил.

Рассказывал он долго, обстоятельно, с подробностями. Да, он ненавидел Чернышева. Да, именно затем и познакомился с ним, чтобы по их с Зосей поведению убедиться, как его обманывают, а над его любовью глумятся. Да, через несколько месяцев он получил неопровержимые доказательства Зосиных измен. Убить Чернышева? Нет, убийства он не замышлял. Всё произошло случайно. Нет, он ни к чему не готовился. Просто 19 декабря Чернышев пошел к Михайловскому в мастерскую. Днём? Нет, вечером, когда остальные рабочие ушли («У нас же маленькая мастерская: починка замков, коньки точим, лудим, паяем»), У Чеслава оказалась бутылка хлебного вина. Пока искали стаканы, поссорились. Нет, ссору начал не Чеслав. Нет, он ни словечка не сказал, но когда услышал, как Чернышев засмеялся и назвал Зосю нехорошим словом, то ударил Чернышева.

– А Чернышев?

– Отскочил и говорит: «Так и знай – дети у Зоси будут от меня, а воспитывать их будешь ты!..» Боже мой, зачем он это сказал?!

– Дальше.

– Я тогда, наверное, сумасшедшим стал… Когда очнулся, смотрю: он лежит, а в шее у него – отвертка…

С каждой новой фразой Михайловский всё больше терял спокойствие. Жаль мне его стало. Сейчас, когда позади остались сомнения и треволнения поисков, когда и строгий выговор потерял болезненную новизну, мог я позволить себе такую роскошь: по–человечески понять обманутого мужа и, если хотите, даже посочувствовать ему.

– Так, – говорю. – Правильно я вас понял: вы нанесли Чернышеву удар отверткой, от которого он скончался?

– Да, так…

– Куда попал удар?

– В горло.

– И он сразу умер?

То ли разгадал Михайловский мою ловушку, то ли действительно решил не врать, но ответил он с подкупающей точностью, что нет, умер Чернышев не сразу, а долго хрипел и всё пытался что–то сказать…

Эта картина более или менее совпадала с той, которую нарисовал судебный медик – иными, разумеется, словами. По его данным, Чернышев умер минут через 15–20 от острой потери крови.

Как дошел Михайловский в своем повествовании до агонии Чернышева, так вдруг голос у него окреп и волнение куда–то пропало – внешние его признаки, по крайней мере.

– Послушайте, – говорит, – гражданин народный следователь. Я хотел бы изложить свои показания сам… Понимаете? На бумаге… Вы не думайте, я же грамотный и очень постараюсь.

Поскольку по закону имел он на это полное право, возражать я не стал, сформулировал письменно интересующие меня вопросы, выдал ему бумагу, ручку и чернила, а сам занялся оформлением документации на перевод Чеслава из КПЗ Московского уголовного розыска в Таганскую тюрьму.

Был уже поздний вечер, когда дописал Михайловский последнюю строчку. Прочитал я его показания вслух (чтобы прокурор был в курсе), предложил сделать некоторые дополнения и, выяснив, что нет у подследственного ходатайств, вызвал конвой.

Увели его, и остались мы с прокурором вдвоем. Сияет моё начальство, радуется, будто и не оно вовсе объявило мне строгий выговор три дня назад.

– Поздравляю, – говорит. – Просто отлично получилось, Оленин. Были, конечно, отдельные недочеты, но в целом – на хорошем профессиональном уровне. Рад, очень рад.

– Да что вы, – скромничаю. – Ничего особенного.

А сам, как губка, впитываю похвалы и чувствую себя этаким матерым криминалистом, знатоком тайн человеческой психологии.

– И всё – любовь, – говорю. – Ведь какое сложное чувство! С одной стороны, способно оно повести человека на подвиг, сделать его героем; с другой – толкнуть на такую подлость, что хуже и не придумаешь. Слепое чувство…

Оживился прокурор. Снял свое пенсне и тычет им мне в грудь.

– Святые слова. Именно: слепое чувство… Да вы садитесь, Сережа… Вы позволите вас так называть?.. Видите ли, дорогой мой, я – юрист случайный, по прихоти судьбы. Знаете, – говорит, – Сережа, должен вам признаться, что я вам завидую. Нет, не возражайте, голубчик. Мне не стыдно сказать вам это слово: завидую. Сам я абсолютно не пригоден к следовательской работе. И даже не потому, что не имею надлежащего образования. Глубже корень, куда глубже! Нет у меня, голубчик, этого божьего дара читать в сердцах людей. Не дано. Я – говорящий прокурор, мое оружие – слово…

И пошло. И поехало. На целый час. И еще полчаса.

Был он, мой прокурор, человеком кристально чистым и искренним. И радовался он за меня от всей души.

Особой же похвалы удостоился я за топорик. Тот самый, который недавно принес Пеке огорчения физические и нравственные, а мне – строгий выговор в приказе.

То, что топорик удалось–таки приобщить к делу в качестве вещественного доказательства я, по молодости лет, считал серьезной удачей. Найденный Пекой, он в силу ряда юридических тонкостей не представлял особой ценности для следствия. Во–первых, ни Пека, ни друзья–сыщики не запомнили, в каком именно месте обнаружили его на чердаке, а, во–вторых, сам факт, что доставил его нам сын одного из тех, кто по служебному положению заинтересован в ходе расследования, едва ли делал эту улику убедительной для будущего суда. Пришлось мне немало попотеть, пока набрел я на выход из сей незавидной ситуации.

На утреннем допросе предложил я Михайловскому рассказать, каким предметом расчленил он труп Чернышева, и когда услышал, что охотничьим топориком, то сдернул со стола газету и попросил его указать, какой из четырех топориков принадлежит ему.

В присутствии понятых Михайловский безошибочно выбрал тот, который Пека нашел на чердаке. Оставалось выяснить, как он туда попал, что я и сделал.

– Где вы его хранили последнее время? – спрашиваю.

– Закопал на чердаке.

– Во что закопали?

– В шлак.

В совокупности с протоколами судебно–медицинской и химической экспертиз, установивших, что на топоре имеются следы крови, а частицы, застрявшие в обухе, идентичны частицам шлака, находящегося на чердаке, – в совокупности с этими данными, опознание топорика Михайловским исключало у будущих судей повод для колебаний.

Похвалил меня и Комаров. Странно как–то похвалил.

– Изрядно получилось, – говорит.

– А что, ловко ведь?

– Куда как ловко!

– Стоп! – говорю. – Ты что, недоволен чем? Странный у тебя тон сегодня, Андрей Иванович… Пека, что ли, начудил опять?

– Не Пека.

– Тогда не понимаю.

– А чего понимать? Поясни–ка мне лучше, Сергей Саныч, каким образом Михайловский перенес труп из мастерской к себе домой?

Взял я у Комарова папку и, чувствуя, как нарастает во мне глухое раздражение, отыскал нужную страницу и отчеркнул ногтем абзац.

– Читай, – говорю.

– А я читал. Он тут пишет, что уложил труп в мешок и попер его на собственном горбу по людной улице в десять часов вечера аккурат на Восстание, семьдесят шесть. На последний этаж.

В эту минуту задушевный мой друг Андрей Комаров вдруг напомнил мне того Комарова, каким он был в день нашего знакомства, – мрачного и язвительного. Какая, думаю, его муха укусила?

Недолго, однако, занимал он меня загадками.

– Вот что, – говорит. – Послушай меня, Сергей Саныч, и прикинь опосля, что к чему. Улицу Восстания хорошо помнишь?

– Допустим, – говорю.

– Что к пруду ближе – дом или мастерская?

– Конечно, мастерская!

– Чего же он у тебя мешок на квартиру понес? Смекаешь? Да и где он в мастерской мешок взял? Он же дома у Михайловских лежал. Специально сбегал и принес? А? И топорик заодно прихватил, который держал по кухонной необходимости?.. Ты погоди отвечать, я покуда не кончил. Вот смотри, он у тебя сегодня как признает: «…топорик хранился в кухонном столе…» Выходит, что убийство обдумал?.. А коли так, почему он мешок е трупом сразу в пруд не бросил, а снес на чердак и цельную неделю по куску в мешковину обертывал и топил? Семь частей – семь дней…

Если бы рухнула крыша, я и то меньше поразился бы. Простые вопросы Комарова на поверку жирным крестом перекрещивали мою драгоценную версию. Нет, хуже! Они хоронили её по первому разряду – с певчими и панихидой.

«Умышленное убийство, совершенное в состоянии внезапно возникшего сильного душевного волнения, вызванного насилием или тяжким оскорблением со стороны потерпевшего…» Статья 138 Уголовного кодекса… К черту!.. Умышленное убийство с заранее обдуманным намерением. Из ревности. Особо мучительным способом. За это полагается десять лет. А я ещё жалел его, Михайловского!.. Так вот оно что! Недаром он нынче утром так упрашивал меня поскорее закончить дело и передать его в суд. Тонко рассчитал. По 138–й – предельная санкция – пять лет лишения свободы, а при наличии смягчающих обстоятельств – всего–навсего год исправительно–трудовых работ…

Вспомнились мне тут слова Михайловского, сказанные несколько часов назад:

– Я виноват. Снисхождения не прошу. Каждому – свой крест.

Не внес я их в протокол. И вопрос свой не внес и ответ на него. А спросил я у Михайловского – верит ли он в бога?

– Верю, – говорит. – Я католик. Мой судья – бог. Он один решит, вездесущий и всеблагий, прав я перед ним или виновен. А земной суд – он что? Игрушка в руках божественного провидения. Поэтому и спокоен я, ибо червь есмь, а червю на что земная жизнь?

Ловко сыграл, ничего не скажешь. Католик.

Занятый воспоминаниями, забыл я о Комарове и даже вздрогнул, когда тронул он меня за рукав.

– А? – говорю. – Прости, Андрей Иванович, задумался… Что же, спасибо тебе за науку. Если б не ты… Ни за какие коврижки не прощу себе ошибку эту. Ты представь только: я ему хотел сто тридцать восьмую предъявить…

Покачал Комаров головой.

– Нельзя, – говорит, – сто тридцать восьмую.

– Знаю! Квалифицирую по сто тридцать шестой. За умышленное убийство. На всю катушку.

– На всю?

– Суд решит.

До того разобрал меня гнев праведный, что опять я увлекся. Руками замахал. Папку на пол уронил. Знаменитую свою папку с золотыми литерами «Министерство двора».

– А при чем здесь суд?

– То есть как это?

– А так, – говорит. – Сдается мне, что Михайловский Чернышева не убивал. Не убийца он – так я, Сергей Саныч, располагаю.

 

ГЛАВА 15

Молчали мы минут десять, не меньше. Комаров сумрачно попыхивал папироской и не делал попыток заговорить, а я бессмысленно листал белые, голубые, бледно–розовые бумажки в папке – все эти протоколы допросов и экспертиз, опознаний и обысков, постановления о выемках и аресте…

По совести говоря, мелькнула у меня отчаянная мысль – швырнуть папку в мусорную корзину, хлопнуть дверью и напиться в ближайшем подходящем месте. А там – хоть трава не расти. Не поручусь, что я не поступил бы так, но реализацию замысла значительно осложняло полное отсутствие материальных возможностей. Продовольственными карточками ведал у нас Пека, а денег лично у меня имелось в наличии копеек двадцать или около того.

Догадался, видимо, Комаров о моем состоянии и встал.

– Пойду, – говорит. – Ты, Сергей Саныч, не того, ты не расстраивайся.

– Утешаешь?

– Считаешь, что не стоит?

– Если Михайловский не убийца, то я кто? Дурак дураком с холодными ушами? Дырка от бублика? Пень осиновый?

Натянул Комаров кепку на голову и пошел к дверям.

– Подожди! – говорю. – Что ж ты молчишь?

Остановился.

– А чего говорить? Ты сам себя назвал, кто ты есть.

И вышел.

И остался я один.

И опомнился…

Собрал я свою папку и – к прокурору.

Против ожидания, не стал он меня ругать. И даже не удивился моему сообщению.

– Что ж, – говорит, – возможно, и правы вы с Комаровым. Он, кстати, только что был у меня, и я одобряю ваши с ним наметки.

Жарко мне стало. Какие наметки? Раскрыл я было рот, чтобы задать этот вопрос, но не успел – начал прокурор говорить, а перебивать его я, как ни был взволнован, не посмел – с детства вдолбили в голову мою почтение к старшим. Хорошее, между прочим, правило.

Со слов прокурора выяснилось, что Комаров дело представил в таком свете, будто догадка принадлежала не ему, а нам обоим, и довольно–таки подробно обосновал её. Смысл его рассуждения сводился к следующему. На теле убитого есть всего одна рана – в горло. Иных следов и повреждений нет. Идет эта рана спереди назад и чуть влево. Следов крови не найдено ни в мастерской Михайловского, ни в его квартире. Вывод: Чернышев, возможно, убит одним ударом во время сна, когда лежал в постели.

По мере того как пересказывал прокурор комаровские рассуждения, забыл я постепенно о своей обиде, и голова моя заработала довольно–таки продуктивно. Ухватившись за нить новой версии, потянул я за неё и потихоньку–полегоньку добрался до любопытных обобщений. Если, думаю, всё это так, то что же мы имеем? Первое: Чернышев убит в квартире. Второе: труп расчленен не в комнате, а скорее всего на чердаке, после чего шлак перевернули лопатой и перемешали, чтобы скрыть следы крови. Наконец, третье: Михайловский признался в убийстве… Зачем?

Вспомнил я тут Зосю с кукольной её красотой и неправдоподобно чистыми, глупыми глазами, её тоненькие ноготки с маникюром, кокетливое платье, представил рядом с ней Чеслава, бедно одетого, молчаливого, внешне неинтересного, и стал кое–что понимать.

И совсем уже к месту всплыла в памяти строчка из заключения судебного медика: «…со знанием анатомии».

Сижу и ругаю себя на все лады. Ах ты, думаю, слепец, чистой воды слепец! Как мог упустить ты из виду эту деталь – такую яркую и красноречивую? С неё и надо было начинать. Она – ко всему ключ!

 

ГЛАВА 16

Но мотивы? Мотивы?

Их следовало искать в прошлом Чернышева и Михайловских, в тех днях, что ушли, не сохранив видимых следов. Где–то, не разысканные, жили свидетели тех дней и событий. Но многое ли запомнили они? Остались ли в их памяти слова, понятные лишь посвященным и ничего не значащие для постороннего? Жесты, улыбки, слезы, неисчислимое количество малых величин.

Ни в день, ни в два, ни за неделю даже восстановили мы по мелочам историю взаимоотношений Чернышева и Зоси, Зоси и Чеслава, Чеслава и Чернышева.

Уже в самом начале простое сопоставление Зося – Чернышев озадачивало нас. Что привлекло её, красивую, избалованную вниманием, к малорослому и совершенно непривлекательному Чернышеву? Любовь?.. Возможно. Но тогда это какая–то странная любовь! Любовь, при которой «она», как показал один из свидетелей, запирается от «него» в своей комнате и просит соседей не пускать «его» в квартиру… Деньги и положение?.. Счетовод второго разряда в конторе депо – не бог весть какая находка с точки зрения имущественного и должностного ценза!.. Тогда что?

Страх?

Но чего ей было бояться? Чем мог держать её в руках слабосильный Чернышев, за которым не стояло ничего, внушающего ужас и трепет?

Рассказывать о всех наших встречах, беседах я, пожалуй, не стану. Скучное и неблагодарное это занятие. Да и как перескажешь, к примеру, хотя бы приблизительно, сотни вопросов, заданных одним лишь сослуживцам Зоси и Чернышева, и сотни ответов, на них полученных? В деле они заняли не одну, а целых три папки – на сей раз установленного законом формата и снабженных не вызывающими улыбку архаическими надписями, а регистрационными номерами и грифом «Прокуратура Российской Советской Федеративной Социалистической Республики».

В чём следовало искать разгадку странной власти Чернышева над Зосей? Я полагал, что в его прошлом. Комаров был убежден, что в прошлом Зоси. И оказался прав.

Анкета и автобиография Зоси Михайловской, полученные мною в поликлинике, оказались источником предельно скупым. Родилась в 1900 году в семье рабочего. До 1921 года жила с отцом в Нижнем Новгороде. Девичья фамилия – Лаптева. Окончила классическую гимназию. Вот и всё, пожалуй.

И не случись одного совпадения, не стали бы мы, возможно, проверять этот этап Зосиной биографии. А совпадение было в том, что Чернышев до революции жил тоже в Нижнем и учился в реальном, поскольку происходил из семьи купца третьей гильдии.

Новгородская милиция недолго медлила с ответом на наш запрос. В засургученном пакете лежало такое, что, образно говоря, снимало с Зоси Лаптевой засаленное платьишко дочери рабочего и обряжало её в немалой стоимости туалеты единственной наследницы флигель–адъютанта и генерал–майора Иллариона Фадеевича Лаптева, монархиста и черносотенца, сделавшегося после крушения империи видным участником белого подполья и ушедшего из мира не по собственной воле, а согласно приговору коллегии ВЧК. По тому же приговору Зося Лаптева была признана виновной, но наказания избежала, исчезнув из Нижнего в неизвестном направлении. Нижегородские чекисты объявили местный розыск, но толку не добились и, заочно осудив «девицу Лаптеву 3.И., двадцати одного года», успокоились, так как активной роли в организации она не играла, и мера была ей определена минимальная – месяц исправработ.

Знала ли Зося о приговоре?

Очевидно, знала.

А Чернышев?

Знал и он!

Комаров доказал мне, что это так.

– Сообрази–ка, – говорит, – мы ищем с тобой, в чём была его власть над ней. Тайну её ищем. А то иначе не понять – как же он её к любви склонил…

Сколько раз наяву мерещились мне тонкие Зосины руки с вишневым лаком на ноготках. Ведь это они – слабенькие на вид, но цепкие – передавали заговорщикам тайные послания; они обнимали Чернышева, и они же нанесли ему отлично рассчитанный удар – единственный и смертельный.

Глупая?

Ну уж нет! Теперь я не считал Зосю глупой. Сумела же она подчинить себе Чеслава и превратить сначала в укрывателя, а затем и в соучастника. И как же ловко подсунула она нам мужа вместо себя! Всё предусмотрела, даже побег; при этом, организовывая отъезд Чеслава, во всех случаях оказывалась она в выигрыше. Ускользнет он от нас – усилит подозрение против себя. Арестуют его – опять неплохо: взят при попытке к бегству…

Но недаром говорят, что сила – форма слабости.

Зося, не вызываемая нами на допрос, уверенная, что Чеслав благополучно уехал и тем самым сбил нас с толку, – Зося, пребывающая в полнейшей уверенности, что имеет дело с простофилей (как она тогда разыграла сценку с истерикой), – она не готовилась к новой встрече со следствием…

Однако и мы всё же недооценили её.

 

ГЛАВА 17

Ох уж этот Пека! Всё на нём горело. Редкая у него была способность самую крепкую и порядочную вещь в короткий срок превращать в образцово–показательный утиль. По–моему, никто из мальчишек на Молчановке и Собачьей площадке не выдерживал соревнования с ним. С легкой руки Комарова пришлось и мне обучиться портняжному и сапожному ремеслу. Мастером я оказался не ахти каким по части красоты, но залатать штаны или пришить дратвой подметку всё же мог. Пока она была, разумеется, эта подметка!.. Но вот что делать, коли стёрлась она до основания? Решить эту задачу оказалось мне не по силам. Да и Комаров–старший спасовал.

– Конец, – говорит. – Придется тебе, Пека, дома загорать. Ждать то есть, когда соображу на новые ботинки.

…Для пополнения гардероба в те годы было два пути. Один вёл в Торгсин, другой – в распределитель. Увы, применительно к Пекиным печалям оба они не подходили. Торгсин торговал на боны. Чтобы иметь их, надлежало сдать торгсиновским приемщикам золото или хрусталь, драгоценные камни или коллекционный фарфор. Небогатое наше государство продавало такие вещи за границей, а оттуда ввозило ткани, обувь, продукты. К сожалению, золота и прочих ценностей у нас с Комаровым не было, а следовательно, Торгсин отпадал.

Ассортимент распределителя был поуже торгсиновского, но и там имелись и обувь, и ткани, и одежда. И каждый имел счастье получать их время от времени, если удавалось выколотить ордера из соответствующей хозяйственной инстанции.

Ордером мы с Комаровым тоже не располагали. Не было у нас синенькой бумажки с круглой печатью.

Мы совсем уже было впали в отчаяние, как вдруг прокурор сыграл роль ангела–хранителя и вручил мне… ну да, конечно, ордер. На обувь. Точнее, на галоши.

– Понимаете, – говорит, – дали эту штучку, а она мне ни к чему. Смешно как–то – галоши. Зачем они мне? Берите. Так сказать, володейте и всё такое прочее…

Ордер этот прокурор оторвал, что называется, от живого, с риском для здоровья – в переносном смысле, да и в прямом тоже, поскольку подметки у него на туфлях были худые, текли, а весенняя холодная грязь, как известно, лучший помощник разных простуд.

Подумал я об этом и хотел было отказаться от подарка, но вспомнил Пеку, сидящего «на приколе», и… взял.

В воскресенье отправились мы с Пекой в магазин. Вымолил я у заведующего вместо галош ботинки, обул Комарова–младшего, и в самом расчудесном расположении духа отправились мы с ним гулять на Бульварное кольцо. И – встретили Зосю.

Если б не окликнула она меня, то я бы её не узнал – сильно она изменилась. Похудела. Поблекла как–то. Одни глаза прежние – огромные, голубые, из юношеского сна.

– Гуляете? – спрашивает и улыбается едва–едва, самыми уголками губ. – Это ваш сын?

– Сын! – говорю.

– Большой…

– Большой, – говорю, а сам думаю: «Вот, черт, столкнула нас нелегкая! И надо же!» – Извините, – говорю, – нам сюда…

– И мне…

Не гнать же её?

Прошагали мы по бульвару до Никитских ворот: я впереди, Пека где–то сбоку, сам по себе, а Зося чуть сзади – еле поспевает за моим быстрым шагом, но держится, не отстает.

И тут я взбесился. Остановился, поправил очки и говорю – с максимально возможной грубостью:

– Послушайте, неужели вы не видите, что нам не по пути?

– Вижу, – говорит.

– Вот и идите своей дорогой!

Улыбнулась она. Тихо, бесцветно.

– Зачем же, – говорит, – грубить?

– Затем, – говорю, – что болтать с вами о цветочках и погоде не намерен!

– Что ж, – говорит, – до свидания.

Повернулась и пошла.

А Пека меня за рукав дерг да дерг.

– Сереж, – шепчет, – ну Сережа же, это она, та самая?

– Та, – говорю.

– Убийца, да?

– Да, – говорю, а самого подмывает оглянуться и посмотреть, куда пошла Михайловская. Случайно, гадаю, мы встретились или нет?.. Пожалуй, случайно.

Оглянулся я. И Зося оглянулась. И вышло так, что встретились наши взгляды.

Прошли мы с Пекой ещё несколько шагов. Слышу – каблучки цокают за моей спиной. Вернулась–таки.

– Ну? – спрашиваю.

– Постойте, – говорит, – ради бога… Умоляю…

– В чём дело?

– Я сейчас – отдышусь только… Я спросить хочу.

– Зря хотите.

– Почему?

– Потому, – говорю, – что не отвечу я вам. Не о чём нам говорить. Да и не место.

Глупый, очень глупый, а главное, неуместный разговор. Ну что бы мне стоило сдержаться? А я еще и добавил:

– Вот так–то, гражданка.

– И всё же…

– Ну, что ещё?

– Всё же, – говорит, – ответьте. Только честно… Я вас так – о пустяке спрошу. Вы не обижайтесь. Не гоните меня… Скажите только – вас никогда не мучили сомнения?.. Ах, да не то я говорю. Не о сомнениях речь… Вы хорошо спите? У вас, наверное, сны спокойные, чистые. Вы же честный человек… У вас лицо интеллигентное. Вы из интеллигентов, я не ошиблась? Нет? Я чувствую, что вы обо мне думаете. У меня хорошая интуиция… Но вы – добрый. Правда, вы добрый?

Остановился я. Оглядел её с ног до головы. И говорю – раздельно:

– Жестокий я, по должности и от рождения.

– Жестокий?

– Да! Когда следует.

– А когда следует?

– Когда этого требует закон.

– И вы неспособны прощать? Совсем неспособны?

Вот, думаю, куда ты гнешь!

– Почему же, – говорю. – Только смотря кого и смотря за что.

Остановилась она. Сказала – тихо так, без нажима:

– Ну что ж, спасибо за разговор… Прощайте.

– Прощайте, гражданка.

И больше уж не оборачивался я. Шёл и думал. Сильно задумался, даже о Пеке забыл. Что это, размышляю, значит? Что ей понадобилось от меня? «Могли бы вы простить?..»

Вот тут–то и оборвал мои мысли визг трамвайных тормозов. И – крик. Страшный – он и сейчас ещё звучит у меня в ушах.

…Пока пробежали мы с Пекой двадцать метров от угла до вросшего в землю трамвая, толпа собралась изрядная. Спины, локти, руки – не продерешься. Галдят. «Женщина… – слышу. – Молодая?.. Да уж насмерть… Красивая…»

Пека за рукав уцепился, висит, как гиря. Ноет:

– Сереж, а Сереж… Я башмак потерял.

– Отстань, – говорю.

И – плечом вперед – в толпу. Еле продрался. И скорее угадал, чем увидел, – Зося…

Когда я наклонился над ней, она ещё жила.

 

ГЛАВА 18

Не один раз ещё пришлось допрашивать мне Чеслава Михайловского. Надобность привозить его в прокуратуру отпала, и ездил я в тюрьму. О смерти Зоси поначалу не говорил, всё надеялся и без того убедить Чеслава рассказать правду. Мало–помалу сумел я доказать ему с фактами в руках, что он не убийца и что настоящий виновник смерти Чернышева нам известен.

– Поймите, – говорю ему как–то, – положения Зоси вы не облегчаете. То, что взяли вы вину на себя, – ваше дело. Но суд будет руководствоваться не вашими признаниями, а объективными вещами – уликами и юридической логикой. Какой же смысл упорствовать?.. Я ведь не предлагаю вам, Михайловский, превратиться в помощника следствия и собирать для нас улики. Я, говоря о помощи, имею в виду ваше показание о мотивах преступления… Вы погодите перебивать. Давайте рассуждать по–мужски, без скидок. Зося – убийца. Факты свидетельствуют, что это так. Не стану их пересказывать, сошлюсь всего–навсего на один: убийца – человек, хорошо знающий анатомию. Вы же, простите за грубость, в анатомии профан. Сами это признавали… Мало вам одного факта – подброшу ещё.

– Подбрасывайте, если есть.

– А что вы на это скажете: Чернышев был убит в постели, а не в мастерской. Нашли мы на перекладинах кровати четыре пятнышка крови. Вторая группа. У вас – третья. У Зоси – третья. У Чернышева вторая. Его кровь! Тоже мало?

– Мне всё равно.

Дело по обвинению Михайловской (Лаптевой) З.И. по статье 136 части 2 УК РСФСР за умышленное убийство было прекращено в связи с её смертью. Постановление утверждено прокурором.

Формально дело можно было закончить в любую минуту. Квалификация преступления Чеслава Михайловского определена – пособничество; улики собраны, прочие материалы обработаны, хоть сейчас садись за обвинительное заключение, благо обвинение Михайловскому предъявлено ещё неделю назад и процессуальные гарантии не нарушены. Это формально. А по существу – мотивы, которыми руководствовался Чеслав, так и не были выяснены до конца. Наши догадки положения здесь не меняли. Их в дело не вложишь. Нужно было признание Чеслава – чистосердечное и искреннее.

По моему поручению оперативная часть тюрьмы взяла под наблюдение поведение Михайловского в камере. Было замечено, что держится он от остальных заключённых особняком, молчалив, необщителен и много молится.

Во время одного из допросов заявил Михайловский ходатайство.

– Прошу, – говорит, – как о милости, помогите мне получить чётки.

– Зачем?

– Скажите, можно получить или нет?

– Не знаю, – говорю, – уточню.

Посоветовался я с кем надо и получил разъяснение, что по тюремному уставу четки, ладанки и нательные кресты иметь не возбраняется, но что среди вещей, изъятых у Михайловского при поступлении в тюрьму, четок нет.

Просьба Михайловского и натолкнула меня на одну идею. Смело могу сказать: мысль моя была не совсем обычна, и если прокурор согласился с ней, то это вовсе не значило, что она ему понравилась. Скорее, наоборот.

– Ну и ну, – говорит, – развеселили вы меня, Сережа. Юморист вы, оказывается. Впрочем, в законе препятствий не вижу. Действуйте.

И отправился я в поход за четками.

В Совете по делам религиозных культов при Совнаркоме РСФСР порекомендовали мне встретиться с отцом Игнасием Мрачковским, присовокупив, что человек он умный и достаточно широких взглядов. Поблагодарил я за совет, выяснил некоторые мелкие частности и на трамвае покатил в Замоскворечье.

 

ГЛАВА 19

Отец Игнасий, как я знал, занимал в своей церкви сановное положение, но принял он меня без волокиты и даже без доклада. Просто церковный сторож проводил меня через заднюю дверь на второй этаж пристройки, ввел в маленький кабинет, поклонился сидящему за столом человеку в черном костюме и оставил с ним наедине…

Молод показался мне святой отец для своего сана. Погадал я, сколько ему лет? Двадцать пять? Тридцать?

Коротко, как мог, изложил я отцу Игнасию цель визита, а сам, пока рассказывал, глаз не мог отвести от четок, что держал он в руке. Крупные такие бусы, коричневые, благородной формы. Слушая меня, отец Игнасий медленно перебирал их своими крепкими белыми пальцами.

Просьбу мою выслушал он внимательно, но бесстрастно. Как ни старался я подметить хоть какой штришок, говорящий о чувствах священнослужителя, ничего такого поймать не смог. Пальцы ни разу не ускорили размеренного хода по бусинкам; худощавое лицо не дрогнуло ни единым мускулом. Маска, а не лицо. С большими печальными глазами.

Кончил я вступление, а отец Игнасий взял со стола маленький медный колокольчик, позвонил. И тотчас открылась тихо дверь, и сторож (он меня провожал в кабинет) вкатил на каталке что–то покрытое белоснежной накидкой. Поклонился.

– Ваш завтрак, отче.

Сделал отец Игнасий знак ему рукой.

– Идите.

И ко мне, с достоинством:

– Надеюсь, вы разделите мою трапезу?

Снял он с каталки покрывало, и у меня потекли слюнки. Масло, белый пышный хлеб, тарелочка с редисом и огурчиками. Это в марте–то редис! В стаканах – двух – какао. В двух подставочках – по яичку. И вообще – всего по паре: ложек, вилок, розеток с медом. Даже салфеток две: крахмальные, свернутые трубочкой, в серебряных браслетах.

Сторож тут от двери голос подал.

– Откушайте, – говорит.

И исчез. Словно и не было его.

За завтраком отец Игнасий деловой разговор вести отказался.

– Пищу, – говорит, – надо уважать. Она продлевает нашу жизнь. А что на свете прекраснее жизни? Видеть золотой свет солнца, слушать голос природы, осязать гладкую прелесть шелка, обонять запах розы – разве это не наслаждение?

– Да, – говорю.

Допил отец Игнасий какао, позвонил в колокольчик, подождал, пока сторож увезет каталку и предложил мне папиросу.

– Спасибо, – говорю. – Не увлекаюсь.

– Тогда простите, но я закурю…

– Пожалуйста, – говорю. – Но… разве священнослужители курят? По–моему, обеты, данные ими, предусматривают воздержание?

Улыбнулся отец Игнасий – печально и строго.

– Прошу вас, – говорит, – постарайтесь не касаться острых углов. Что вам до нас и наших обетов? Что вам до господа нашего, до Творца, наконец? Вы – атеист, возможно – коммунист, вам чуждо наше, как мне – ваше. Нас связывает одно: мы – люди. Так будем же ими и подойдем друг к другу непредвзято. Вас привело ко мне дело.

– Дело, – говорю.

– Тем лучше. Позвольте мне в свою очередь спросить: почему именно я, а не кто–нибудь ещё? Чем заслужил такую честь?.. Хотя подождите. Не отвечайте. Сначала выслушайте – правильно ли я вас понял. Кажется, вы предложили мне повлиять на человека, используя авторитет церкви? Так?

– В известной мере…

– Вы ищете помощи у меня, запутавшись в лабиринте чужой души? Так?

– Не совсем…

– Вы говорили: он взял на себя вину большую, чем есть? Так?

– Так! – говорю. – Всё так! Готов пояснить: человек, о котором шла речь, упорно придерживается губящей его версии, взваливает на себя чужую вину; ему грозит наказание большее, чем он заслуживает… Он католик. Вы могли бы убедить его быть правдивым, напомнить ему, что ложь по тем догматам, в кои он верит, – тяжкий грех. Поступив так, вы совершите благо.

– Благо ли?

Запнулся я. Рот раскрыл.

– А?

– Я говорю: благо ли?

– А как по–вашему?

– Нет, нет, говорите вы. Я слежу за вашими рассуждениями. Прошу вас, продолжайте.

– Хорошо. Готов повторить. Запирательство Михайловского ведет к тому, что следствие не может установить причин, по которым он стал пособником убийцы. Каждая причина – особая квалификация. Суд считается с этим. Помощь за деньги – одна мера наказания. Из страха – другая. Из любви – третья. И так далее…

– Это я понял.

– Что же вы не поняли?

– Роль. Моя роль.

– Роль гуманиста.

– О чём вы просите? О помощи? Что ж, допустим… К кому адресуетесь? Ко мне? Допустим и это. Но почему вы думаете, что соглашусь? Вы – представитель власти светской. Я – лицо духовное. Я – пастырь своих овец, но я же – овца среди божьей паствы. Мой голос – не мой голос, и мысли мои – не мои мысли. Я молюсь, но не о себе и не для себя. Творец – он дает мне силы и слова, и мудрость, и он наставляет меня в пути. Вы поняли?

– Вы отказываетесь?

– Могу молить, чтобы грешный человек сам облегчил свой крест.

– То есть?

– Не я вразумлю его, но Творец, если дойдет до него моя молитва. В его руках – всё… Верю: вы шли ко мне с надеждой. Но… Кто – вы? Кто – я? Вы – государство; вы – мир страстей, борений, азарта, грехов и раскаяния. Я – слуга божий; я – тишина и покой, прощение и смирение. Чем ниже паду, тем более возвышусь. Вы называете это диалектикой. Я – божественным промыслом. Вы говорите: прав я! Я говорю: пускай ты прав, но не я пришел к тебе, а ты ко мне. Кто сильнее? Сила или слабость? Вы, отделившие плоть от кости, или церковь – кость и становой хребет? Вы хотите жить и строить без станового хребта? Согласен! Стройте! Живите! Но… мы здесь при чём? Или ваша сила так слаба, что черпает поддержку у нашей слабости?

Он ещё издевался, этот поп! Спокойно. Ровным тоном. Без выражения в лице и голосе. Только пальцы на четках – вниз, вниз, вниз, одну бусину за другой.

Проводил он меня до двери. Поклонился.

– Прощайте, – говорит.

– Прощайте, – говорю.

Вышел я на улицу и по дороге к трамвайной остановке снимаю с себя стружку за этот бесцельный визит. Ну, чего я добился? Получил пару словесных щелчков. Отплатил тем же. И ушел с пустыми руками. Даже четок и то не достал.

Знал бы, думаю, Михайловский, что мне из–за него приходится терпеть. И главное – можно подумать, будто я для себя хлопочу. Нет же, его, Михайловского, интересы отстаиваю. Будто я не следователь, а член коллегии правозаступников.

И совсем уж некстати всплыла у меня в памяти недавняя сцена, когда рассказал я наконец Михайловскому о смерти Зоси. Вспомнил, как вскрикнул он, вскочил.

– Врете! – говорит.

– Вот протокол…

Покачнулся он и вдруг завыл, да так, что у меня по коже мурашки пробежали, а конвойный из коридора в комнату влетел – решил, что заключенный следователя убивает.

Ах, Михайловский, думаю, Михайловский! Плохо тебе, но и мне не легче. Чем тебе помочь? Как? Как убедить тебя сказать правду?

Домой я вернулся в пасмурном настроении. К счастью, ни Пеки, ни Комарова не было. Лег я на свой топчан и задремал.

Проснулся поздно, под самый вечер. Запах меня разбудил. Очень крепко и ароматно пахнет картошка с салом, ежели её томили в духовке со знанием дела. Первое на свете блюдо…

За ужином поведал я Комарову о своих невзгодах. На попа пожаловался. На Михайловского. Излил, короче говоря, душу.

Поковырял Комаров спичкой в зубах.

– Всё? – говорит.

– Всё.

– А четки достал?

– Нет, – говорю. – Забыл. До того меня этот тип разозлил… Словом, забыл попросить.

– Как же в тюрьму пойдешь? Ведь обещал?

– Обещал.

– Эх ты, обещатель! Ладно уж, на, получай…

И царским таким жестом вручает мне четки. Деревянные. Коричневые. Почти совсем такие, как видел я у Мрачковского.

 

ГЛАВА 20

С четок и началось у нас с Михайловским то, что с некоторой натяжкой может быть названо сближением. Насколько оно вообще возможно между следователем и подследственным. Позднее я научился сравнительно быстро располагать к себе людей, оказавшихся по ту сторону моего служебного стола. Случалось, конечно, что и я срывался, повышал голос. Отчетливо помню, как однажды, допрашивая в годы войны законченного мерзавца – дезертира и мародера, обложил его словами нелитературного свойства и тем самым отбил у него охоту давать показания, и притом столь основательно, что был вынужден просить своего дивизионного прокурора передать дело другому следователю, который и завершил его вполне успешно. Помню и ещё некоторые эпизоды, более или менее яркие, но – не о них речь…

С четками в кармане, волнуясь, ехал я в тюрьму к Михайловскому в битком набитом трамвае. Ехал просто так, без плана, но с каким–то самому не вполне ясным предчувствием успеха.

В самом что ни на есть отличном настроении вошел я в комнату для допросов и стал ждать, пока доставят Михайловского.

Ввели его.

– Здравствуйте, – говорю. – Садитесь.

Сказал и кладу на стол четки. Протянул он к ним руку и тут же назад отдернул.

– Нет.

– Как нет? – говорю. – Вы же просили.

– Я раздумал.

Всё моё хорошее настроение тут словно бы испарилось, а четки – лежат на столе и ехидно поблескивают пузатенькими округлённостями бусин. Гляжу я на них и с трудом давлю так и рвущуюся из меня досаду. Приминаю её воображаемым кулаком, загоняю в самый дальний и укромный угол.

– Отказываетесь? – говорю. – Эх, Михайловский, Михайловский! Сказал бы я вам, да приличие не позволяет! Ведь чтобы достать вам эту дребедень, мы… Э, да что там болтать!

Запихнул я четки в карман и позвал конвойного.

– Идите, – говорю, – Михайловский… Всё. Точка!

Скомандовал конвойный положенные «шаг вперед» и «руки назад» и собрался было вывести Михайловского в коридор, как вдруг повернулся тот, посмотрел на меня в упор и говорит:

– Спасибо!

А у самого губы так и прыгают. И кадык ходит в расстегнутом вороте.

– Ладно, – говорю. – Чего там… Идите…

Опустил он глаза.

– Нет… – говорит. – Вы не обижайтесь. Одно только слово… Вы должны понять: я вам благодарен… Я и не ожидал, не думал… То есть думал. Но – всё равно! Поймите. Мне просто нельзя их взять. Там, в камере – воры. Они отнимут… Вчера ботинки отобрали… Нет, я не жалуюсь. Что ж!.. Зачем они мне – ботинки? Не брать же на тот свет?

– Куда?

– В ад или в рай, куда попаду по заслугам или грехам.

Мигнул я конвойному: выйди, мол.

– Слушайте, – говорю, – Михайловский. Что это вы тут несете? Какой ад, какой рай? Вы что, умирать задумали?

– Я?

– Не я же!

– Какая разница, что я задумал! Решу не я, а суд!

Отлегло у меня от сердца. Тьфу ты, думаю, напугал.

Усадил я Михайловского на табурет и прочел целую лекцию о квалификации его преступления, о карательных санкциях соответствующих статей Уголовного кодекса – словом, обо всём том, что, как мне представлялось, должно было его интересовать.

Эта–то лекция и растопила лёд.

Правда, не сразу.

В тот день допрос не состоялся. Просто удалось мне Михайловского разговорить – на отвлеченную, впрочем, тему. О любви.

С любви же начался наш разговор и на следующий день.

И ею кончился на третий.

А середину составляло то, что легло в «дело» многими листами протоколов, а в памяти осталось как исповедь человека, которого всепрощающая любовь не только не возвысила, но, напротив, спихнула в самую что ни на есть болотную топь.

Любовь. И ещё – религия…

 

ГЛАВА 21

Семья Чеслава перебралась из Польши в Россию давно и не по своей воле. Прадед ещё хозяйствовал в дальнем повяте под Познанью на наследственной земле, а дед, худородный шляхтич, угодил в сибирскую ссылку, побывав перед тем на страшном Зерентуе за участие в волнениях. В бозе не почивший к той поре Александр Третий, император Всероссийский, врагов престола карал столь люто, что уступал по этой части лишь наследнику своему Николаю Второму и последнему.

В ссылке Михайловские держались особняком – как–никак шляхтичи! С поселенцами не дружили, местных остерегались и постепенно ненависть к царю подменили ненавистью ко всему русскому. А так как выхода ей не нашли, то в пику москалям, молившимся православному богу, ревностно служили богу католическому.

Это был странный и загадочный бог. Бог–иностранец. Говорить с ним полагалось не по–польски, а на звучном латинском языке. Он любил красивую музыку и пение. Распятый на темном деревянном кресте, он с мученической улыбкой взирал на преклонивших колени людей, и отблески свечного пламени не могли рассеять глубокие тени во впадинах глазниц, отчего маленькому Чеславу казалось, что бог подмигивает и дразнится. Чеслав как–то показал ему язык, приглашая поиграть, но после порки научился относиться к деревянному человеку с почтением. Отец сказал ему, что бог был героем и пострадал за людей и что люди поэтому с рождения греховны, так как предки их убили бога. И ещё он сказал, что маленький Чеслав тоже грешен и должен много молиться, чтобы очиститься от грязи перед тем, как умереть и вознестись. Почему от грязи надо очищаться молитвами, а не водой, и куда предстоит вознестись – на облако или выше, этого Чеслав не понял, но, столкнувшись с загадочным, испугался.

Испуг оказался непроходящим. С годами он рос, питаемый рассказами о соблазнах, об искушениях, созданных изобретательными силами ада, о коварстве «дзябла». Чеслав пел на клиросе, и регент прочил ему духовную карьеру.

Даты первого причастия и конфирмации запали в его память постами, долгими молитвами и торжественным таинством исповеди. Ему сшили новенький костюмчик, и впервые он перешагнул порог храма не в сопровождении родителей, а один, как самостоятельный человек и прихожанин. Больше всего он боялся, что подавится телом Христовым и тогда обнаружится, что он тайно грешил, и он действительно подавился и едва не выплюнул черствую облатку, что было бы уже не просто грехом, а преступлением. Спасла ложечка церковного вина, смягчившая тесто, и никто ничего не заметил. Только у Чеслава помутнело в глазах и бельё стало влажным. Ему было очень страшно.

С этим страхом он вырос…

Война и революция перекроили большой мир, но в маленьком внутреннем мирке храмового служки Чеслава Михайловского они сдвинули немногое. Он искал разгадку событий в Апокалипсисе, сравнивал поля государственных и классовых битв с Армагеддоном и пришел к выводу, что всё сущее было предугадано много веков назад. Это примирило его с действительностью. Он принял её и не роптал.

Профессия служителя бога в бурную переходную эпоху не приносила доходов, и Чеслав с угрюмым смирением изучил слесарное дело. Сбитые ногти и раны на руках, нанесенные железом, казались ему искупляющей жертвой. Его лишь огорчала незначительность этой жертвы и малая её боль, поэтому он был даже рад, когда волисполком постановил упразднить храм и устроил в нем клуб. Это была большая, настоящая жертва!

Пешком по Вилюйскому тракту, на подводах попутных семейщиков и хлебных спекулянтов, на тормозной площадке сборного поезда, с набором шведских ключей, пассатижей, рашпилей и напильников и наперстным распятием в вещевом мешке Чеслав за какие–нибудь полгода (короткий срок для поездки по тем временам) одолел путь до Питера, где у него не было ни родных, ни знакомых. Не нашлось для него и работы.

Голодный и злой как черт он прибрел на толкучий рынок и замешался в толпу. За половину пирога с морковью он предложил пачку мятых керенок – всё, что имел. Его подняли насмех. Он прибавил набор шведских ключей. Поколебался и присоединил к ним голубой стали золингеновские плоскогубцы – нужный и ценный в рабочем хозяйстве инструмент. Тогда от него отвернулись, поняв, что имеют дело с ненормальным: за половину пирога на барахолке давали золотые серьги с камнями или штучные брюки, или, на худой конец, зеркало в раме с шишечками и завитушками.

Пряча инструмент, Чеслав уронил мешок. Бог выпал из него и покатился в снег под ноги толпы. Он лежал на своем кресте, кроткий и маленький, глядел мимо Чеслава на грязное питерское небо. Чеслав поднял его и прижал к груди…

Он, наверное, долго стоял на одном месте, потрясенный, потому что его приняли за спекулянта, а бога за товар и окликнули. Спросили, что хочет он за свою деревяшку? Чеслав подался было уйти, но его схватили за рукав. Рыжая от мороза и водки рожа задвигала губами, допытываясь, не украл ли он статуйку и сменяется ли на уши от мертвого осла, дырку от бублика или от жилетки рукава, и тогда он ударил эту рыжую рожу прямо в глумящийся рот, и его ударили в ответ.

Его били долго, по–базарному, ногами, обутыми в добрые валенки и сапоги. Потом бросили и оставили лежать на снегу с раскинутыми руками. Он смотрел в грязное небо, терял сознание и шептал: «За бога, за бога…» И в бреду ему чудилось, что он сам – бог, распятый на кресте. Милиционеры, разогнав толпу, отвезли его в больницу умирать.

Но он выжил.

И ничего не забыл.

Молчаливый и замкнутый, механик–самоучка, человек со странностями, в общем–то добрый и готовый помочь товарищу – таким он прослыл через годы в глазах окружающих. Он жил одиноко, к сослуживцам не ходил, к себе в гости не звал, и его посчитали сначала чудаком, а затем алкоголиком в той стадии, когда человек предается своему пороку наедине с собой и при запертых дверях. Это оправдывало его отчужденность и упорные отказы работать в вечернюю смену и по воскресеньям, и только духовные отцы из единственного на всю Москву католического храма не могли нарадоваться рвению нового прихожанина. Вечерние службы и воскресную мессу он посещал без пропусков и был не просто предан богу, но и полезен его служителям – охотно и совсем бесплатно чинил кухонные раковины на квартирах у отца настоятеля и чинов епархии, паял и лудил прохудившуюся посуду, проводил свет в передние и чуланы и был тих, безропотен и незаменим.

Между Питером и Москвой, койкой в больнице и местом в слесарной мастерской лежали годы, о которых никто ничего не знал.

Зося была машинисткой, или, как их тогда называли, пишбарышней, и познакомилась с Чеславом в храме, познакомилась сама, с несвойственной девицам простотой и отсутствием кокетства. Она была первой женщиной Чеслава и стала ею тоже по собственной инициативе. Комната Чеслава на улице Восстания стала её домом, в который помимо чемоданчика с тонким шелковым бельем и умилительной для Чеслава домовитости она принесла в качестве приданого истерические ночные слезы и страх перед миром.

Мир пугал? Этого было достаточно для Чеслава, ощутившего в себе потребность спасти от тревоги и защитить это теплое существо, так трогательно обнимающее его по ночам и молящее о спасении. Люди обидели её? О как понимал это он, едва не убитый этими же людьми на питерском базаре!

Он называл её коханой и клялся уберечь от горя.

Она рассказала ему о себе.

Не всё.

Была ночь, когда Чеслав зажег свечу у сбереженного и пронесенного через самые трудные годы бога и на коленях дал великую клятву быть рыцарем Зоси, по–шляхетски верным и вечным. Они молились до утра, и кроткий деревянный человечек принял их согласное: «Аминь!»

В жизнь Чеслава кроме страха перед богом и за бога вошел новый страх – перед людьми из прошлого Зоси. Он любил её и верил ей. Тонкое шелковое белье не породило в нём вопросов, а любовь Зоси к нему была столь же бесспорна, как догматы веры, – разве не делила она с ним ложе и хлеб, день, ночь, жилище и вселенную?!

Прошлое.

В один из дней оно напомнило о себе приходом Чернышева.

И опять они стояли всю ночь напролет перед резным ликом того, кто, как и они, был мучим людьми, страдал и, родившись человеком, стал богом.

И снова Чеслав дал клятву, и он верил Зосе, и боялся не за себя, а за неё, и обещал ей всегда быть рядом, оберечь, защитить, спасти…

Он стал ещё нелюдимее и мрачнее, и сослуживцы подшучивали над ним и говорили, что молодуха изводит его.

Он молчал.

Он не произнес ни слова и тогда, когда нашел Зосю бьющейся в истерическом припадке на полу, а мертвого Чернышева – на постели…

Зося пришла в себя, и он не спросил её ни о чём. Она попросила: «Уйди!» Он посмотрел ей в глаза и ушел. Вернулся утром. Зося, бледная и разом осунувшаяся, сидела на полу, бессильно прислонившись к ножке кровати и уронив руки.

Ему не за что было её прощать…

Клятвы и любовь связали его с ней – окончательно и нерасторжимо.

Он обещал помогать и помог.

Во всём.

Вот и всё.

 

ГЛАВА 22

Всё?

Это, конечно, как сказать…

Сейчас, постарев и понабрав опыта, я многое вижу в ином свете. Сейчас мне даже легко признаваться в ошибках, подшучивать над собой, ибо Оленин, о котором я рассказываю, это я и как бы не я. Мне видны его слабости – слабости другого человека.

Прошлое.

Сегодня моих товарищей нет рядом со мной.

Погиб мой первый прокурор.

В сорок втором под Ельней сложил голову Комаров–старший.

Их нет и… они есть!

Не столько учебники, сколько люди учили меня. Их поступки и мысли служили мне образцом, как мысли и поступки других прокуроров и сыщиков были практическим эталоном для тысяч молодых советских криминалистов.

Их память дорога мне.

Иные почтили бы её вставанием.

А я – я рассказал вам о них, и если они, ожившие для меня, ожили и для вас, то это – лучший из всех памятников…

 

РАССКАЗЫ

 

Ю. Кларов. Перстень–талисман

О приключениях «талисмана» поэта покойный Василий Петрович поведал мне много лет назад. С тех пор появилось немало исследований о самом перстне и его судьбе. Было соблазнительно ими воспользоваться, особенно материалами из интересной книги Л.П. Февчук «Личные вещи Пушкина», но я воздержался. И не только из уважения к памяти Василия Петровича. Его история, посвящённая перстню–талисману, впрочем, как и другие приведённые в этой книге, была не научным исследованием, а рассказом, в котором вымысел занимал свое законное и почётное место рядом с фактом.

Стоит ли нарушать это плодотворное сотрудничество фантазии и реальности? Я решил, что нет, не стоит…

* * *

– Итак, Петербург. Зима 1837 года, – Василий Петрович стукнул пальцем по столу, и этот звук отозвался эхом далекого выстрела из девятнадцатого века…

…От звука выстрела лошадь вскинула голову и дёрнулась. Взвизгнули полозья, и по обе стороны саней брызнул снег. Длиннобородый пожилой извозчик в заячьем треухе быстро перехватил вожжи и натянул их:

– Не балуй!

Лошадь дрожала мелкой дрожью, перебирая ногами и вывернув голову в сторону изгороди, где между редкими жердями чернел на снегу кустарник.

– Никак, стрельнули, а? – испуганно спросил другой извозчик, сани которого стояли несколько поодаль.

Стылый морозный воздух разорвал второй выстрел.

– «Стрельнули»… – Старик стянул зубами громадную рукавицу и перекрестился. – «Стрельнули»… Эхе–хе! Кому–то седни слёзы лить, не иначе. Смертоубийство, брат, по–нашему, а по–ихнему, по благородному, дуэлью прозывается… Вон как! Для того и пистоли везли…

– Дело барское…

– Да уж, не наше.

Старый петербургский извозчик не ошибся: в пятидесяти метрах от дороги только что закончилась дуэль. Но он не знал и не мог знать, что смертельно раненный первым выстрелом человек, которого он привез сюда, – величайший поэт России, именем которого назовут улицы и площади многих городов страны. Не знал он, разумеется, и того, что сто лет спустя его праправнук, учитель одной из школ бывшего Петербурга, ставшего Ленинградом, будет читать в затихшем классе стихи другого великого поэта, посвящённые событиям этого зимнего вечера:

Погиб поэт, невольник чести,

Пал, оклеветанный молвой

С свинцом в груди и жаждой мести,

Поникнув гордой головой…

Проваливаясь по колено в снег, на дорогу выбрался офицер. Он был без шинели и шапки. Лёгкий ветерок ворошил его редкие волосы. Это был Константин Карлович Данзас, лицейский товарищ и секундант Пушкина.

– Помогите, братцы, проезд в заборе сделать. Раненого взять надо.

Извозчики переглянулись: значит, не до смерти. Авось и выживет. Дай–то бог!

Пожилой неожиданно легко спрыгнул с облучка. Все трое стали выламывать жерди, чтобы подъехать на санях к месту дуэли.

Снег на поляне, где происходила дуэль, был утоптан. Барьер обозначен шинелями.

«Ишь, расстарались!» – подумал бородатый и стянул с головы треух.

Пахло снегом и порохом.

Секундант Дантеса д'Аршиак, стройный и элегантный, подал Данзасу его шинель, предварительно отряхнув её от снега.

– Благодарю вас.

Д'Аршиак кивнул головой. Видит бог, как ему не хотелось принимать участие в этой дуэли. Но обстоятельства сильнее нас.

Что поделаешь!

Жорж Дантес сидел, согнувшись, на пне, положив на колено раненую руку и придерживая её другой рукой. Лицо его кривилось от боли. В эту минуту он мало походил на того неотразимого красавца–кавалергарда, от которого были без ума все дамы.

«Пшют, штафирка», – подумал Константин Карлович, вспомнив растерянность Дантеса, когда раненый Пушкин крикнул: «К барьеру!» – и попросил вместо выпавшего у него при падении пистолета другой.

Константин Карлович помог Пушкину сесть в сани, прикрыл его ноги полостью и приказал извозчику ехать шагом.

– А как же вы, барин?

– Пешком сзади пойду.

– Далече идтить–то, – сказал бородатый извозчик.

– Ничего, авось на Аптекарском попадутся сани.

Д'Аршиак последовал примеру Данзаса, несмотря на настойчивое приглашение Дантеса занять место рядом с ним в санях. Француз, видно, считал, что секунданты должны быть в равном положении.

Со стороны Строганова сада, примыкавшего к набережной Большой Невки, дул сильный, пронизывающий до костей ветер.

Данзас приостановился, повернувшись спиной к ветру, достал золотой брегет на цепочке с брелоком, щёлкнул крышкой. Было всего десять минут седьмого. Значит, здесь они пробыли час с небольшим. А ещё каких–нибудь два часа назад они с Пушкиным сидели за столиком в кондитерской Вольфа и пили лимонад. Константин Карлович запахнул шинель и обратил внимание на тёмное пятно. Это была кровь Пушкина. После выстрела Дантеса поэт упал на шинель. Лёжа на ней, он и произвёл ответный выстрел. Рана в живот. Мало кто оставался в живых после такой раны…

У Комендантской дачи, недалеко от того места, где Пушкин жил летом 1883 года, их дожидалась лакированная карета с гербом на дверцах, запряжённая четвёркой холёных вороных. Её прислал, беспокоясь за своего бесценного Жоржа, голландский посланник Геккерен. Д'Аршиак переговорил с Дантесом и предложил Константину Карловичу перенести тяжелораненого в карету.

– Барон чувствует себя не совсем плохо – пустяк! – а господин Пушкин очень плох, – сочувственно сказал он по–русски, тщательно подбирая слова. – Карета к вашим услугам, господин Данзас. В ней вдвоём не тесно. Она на упругих рессорах, и господин Пушкин не будет чувствовать толчков. У господина Пушкина сильное кровотечение… Я хочу, чтобы вы поняли меня правильно.

Константин Карлович колебался лишь мгновение:

– С благодарностью приму ваше любезное предложение, господин д'Аршиак, но при одном непременном условии – Александр Сергеевич не должен знать, чья это карета.

– Разумеется. Но герб?..

– Я постараюсь, чтоб он его не заметил.

Дверца кареты была предварительно распахнута, и Пушкин герба не увидел. Он перешёл в карету сам, Константин Карлович только поддерживал его под локоть.

В карете было темно и уютно, пахло кожей и какими–то старыми, давно вышедшими из моды духами. Точно такими же духами пахло в рабочей корзине бабушки Пушкина, Марьи Алексеевны Ганнибал. В корзине бабушки маленький Саша прятался от гнева матери и докучливых гувернёров. Здесь его уже никто не тревожил. Это была волшебная корзина И, уже будучи взрослым, поэт часто жалел, что у него больше никогда не будет подобного убежища, где можно было бы укрыться от светского злословия, клеветы, интриг, кредиторов, пасквилянтов, сплетников и лицемерного покровительства первого жандарма России – Николая…

Увы, волшебная корзина исчезла из его жизни вместе с детством и бабушкой!

Пушкин смертельно устал от тех усилий, которые потребовались, чтобы самостоятельно перейти в карету. В изнеможении прижавшись спиной к мягким подушкам, он тихо сказал:

– Как хорошо!

– Тебе удобно?

– Да… как в бабушкиной корзине.

Константин Карлович не понял, но переспрашивать не стал.

– Чья это карета, Данзас?

– Наёмная, – с чистой совестью солгал Константин Карлович.

Немец–кучер взмахнул бичом, и карета плавно тронулась с места.

Упругие рессоры скрадывали толчки, и боль, которая ещё несколько минут назад, поднимаясь от живота вверх, раскалённым клинком пронзала всё тело, постепенно стихла, а затем и вовсе исчезла. Только по–прежнему кружилась голова и во всём теле ощущалась непривычная слабость.

Данзас протянул руку, чтобы задёрнуть на окне шторку, но Пушкин остановил его. Он хотел видеть вечерний Петербург, город, который он всю свою жизнь так сильно любил и ненавидел. Кто знает, быть может, он проезжает по его улицам в последний раз.

Карета въехала на Аптекарский остров и покатила по прямому, как палка капрала, и нескончаемо длинному Каменноостровскому проспекту.

Чугунные обледенелые тумбы, поставленные здесь ещё в царствование Екатерины II, вытянувшиеся в стройные шеренги, словно солдаты на вахтпараде, фонарные столбы и посаженные через равные интервалы, строго по ранжиру, сиротливые деревья. У моста через Карповку кучер придержал лошадей. Из будки в косую полосу выглянул толстый заспанный будочник в тулупе и с алебардой, с завыванием протяжно зевнул и поднял скрипучий шлагбаум.

Петербург, город прямых линий, чугуна и камня. Камень сюда везли со всех концов необъятной России, но его не хватало, как не хватало и каменщиков, и Пётр запретил строительство каменных домов в стольной Москве. Царь добился своего: Петербург стал первым каменным городом Московского государства. Каменные дома, каменные набережные, каменные лица солдат и жандармов. И сам преобразователь России вместе со своим «любезным другом Катеринушкой» теперь тоже был укрыт камнем. Его останки покоились на каменном ложе под каменной плитой в храме Петра и Павла.

Петербург Петра I, Анны Иоанновны, Екатерины, Павла, Александра, Петербург купцов и декабристов, чиновников и крепостных.

В окнах кареты проплывали серые, похожие один на другой дома, лавки, где продавались калачи и сбитень, облинявшие вывески портных и сапожников. Неподалёку от извозчичьей биржи, на углу Каменноостровского проспекта и Архиерейской улицы, над дверью трехэтажного доходного дома красовалось изображение покрытой мыльной пеной физиономии: «Стригут, бреют и кровь отворяют».

Пушкина лихорадило. Непослушными, онемелыми пальцами он застегнул шубу, попытался натянуть перчатки. Левая наделась легко, а правая, за что–то зацепившись, никак не налезала на пальцы. Перстень… Пушкин прикоснулся пальцем к вставленному в кольцо камню. Он был тёплым, почти горячим. Весенний камень. Это о нем Плиний писал: «Зелень деревьев доставляет большое удовольствие, но с зеленью изумруда не может ничто сравниться. Если зрение наше утомлено, стоит посмотреть на изумруд, и оно успокоится».

Древние считали, что аметист даёт власть над ветрами и покровительствует мореплавателям, талисман волхвов – лунный камень, воинов – алмаз, а изумруд призван вдохновлять поэтов, художников и музыкантов… Легенды и предания приписывали изумруду покровительство Гомеру и Петрарке, Данте и Байрону.

Покровитель поэтов, живописцев и музыкантов…

Сегодня ему изумруд удачи не принёс, но стоит ли его винить в этом? Он никогда не был амулетом дуэлянтов. Но этот камень находился у него на пальце, когда он писал «Евгения Онегина», «Бориса Годунова», «Скупого рыцаря», «Моцарта и Сальери», «Пир во время чумы», «Полтаву», «Дубровского», «Песни западных славян»… Как верный товарищ, он делил с ним успехи и неудачи, радость и горе. Разве это не стоит благодарности? И как–то поэт сказал, что он на Парнас взлетает не на заморском крылатом Пегасе, а на лихой русской тройке – морошка со снегом, стакан ледяной воды с малиновым вареньем, которые всегда стоят на его письменном столе, когда он работает, и вот этот перстень–талисман, подсказывающий рифмы.

Пушкин повернул перстень камнем вниз, и рука легко вошла в тесную перчатку.

Вновь вернулась оставившая было его нестерпимая боль. Чтобы не застонать, Пушкин сжал зубы и глубже втиснулся в подушки. Данзас с тревогой посмотрел на жёлтое, обескровленное лицо поэта.

– Потерпи немного, скоро приедем.

Пушкин промолчал. Преодолев силой воли приступ боли, сказал:

– Подготовь Натали…

– Конечно.

– И пришли людей, чтоб меня перенесли. Наверх я не поднимусь.

– Всё сделаю.

– Натали скажи, что рана несерьезная, царапина, – с трудом выговаривая слова, будто заново учась говорить, сказал Пушкин.

– Не беспокойся.

Остался позади Кронверкский проспект, огибающий полукругом Александровский парк, они переехали Троицкий мост – и вот уже Дворцовая набережная, нарядная, ярко освещённая.

Пушкины занимали квартиру рядом с Зимним дворцом, на Мойке, в доме князя Волконского.

Поэта внесли на руках в его кабинет, раздели и уложили на диван.

Вскоре приехал доктор Задлер. Он осмотрел Пушкина и наложил на рану компресс. Задлера сменил известный в Петербурге хирург Арендт.

Рассказывая впоследствии о своем посещении поэта, Арендт говорил: «Обычно жизнь людей, получивших подобную рану, измеряется минутами. А он сделал ответный выстрел, сам перешёл в карету и столько прожил… Великолепная натура! «Mens sana in corpore sano» – «Здоровый дух в здоровом теле». Это был не только великий поэт, но и человек великой воли».

Арендт зондировал рану, но пулю извлечь не смог.

Отвечая на немой вопрос Натальи Николаевны, Арендт с профессиональным оптимизмом сказал:

– Будем надеяться, что всё обойдётся. Никаких лекарств. Шампанское и лёд, лёд и шампанское.

Когда Наталья Николаевна вышла из кабинета, Пушкин пристально посмотрел на врача.

– А теперь, Николай Федорович, поговорим откровенно.

– Я вас не понимаю…

– Я хочу знать правду, Николай Федорович. Я должен всё знать, чтобы иметь возможность распорядиться. Уверяю вас, что ничто испугать меня не может.

Хирург закрыл свой маленький саквояж с инструментами. Саквояж был старым, потёртым. Арендт приобрёл его еще во времена Отечественной войны 1812 года. Тогда Арендт никогда не лгал умирающим солдатам. Но то были солдаты…

Пушкин по–прежнему неотрывно смотрел на него.

– Если так, то… – нерешительно начал хирург.

– Да?

– Рана очень опасна, – торопливо, словно боясь, что через минуту пожалеет о своей откровенности, сказал Арендт, – и к выздоровлению вашему я почти не имею надежды.

– Спасибо, я так и предполагал. Не говорите лишь об этом моей жене.

Хирург кивнул головой и поднялся со стула.

– Хочу вас предупредить, Александр Сергеевич, что, как лейб–хирург его величества, я обязан доложить о состоявшейся дуэли и её последствиях царю.

– Докладывайте. Но попросите его от моего имени не наказывать секунданта. Константин Карлович Данзас не мог мне отказать в этой услуге и сделал всё от него зависящее, чтобы предотвратить поединок.

Арендт откланялся, а два часа спустя снова приехал и вручил Пушкину записку царя. «Любезный друг Александр Сергеевич, – писал Николай, – если не суждено нам встретиться на этом свете, прими мой последний совет: старайся умереть христианином. О жене и детях не беспокойся, я беру их на своё попечение».

Арендт с удивлением заметил, что губы Пушкина тронула слабая улыбка.

Лейб–хирург его величества, конечно, не знал, что несколько лет назад поэт в кругу близких друзей импровизировал своё будущее завещание: «Стихотворения откажу Жуковскому, отцу–кормильцу моей музы. Софи Карамзиной – все английские сентиментальные романы, которые она так любит, и необходимый при их чтении носовой платок для вытирания слёз…» Пушкин никого не хотел обделить, даже врагов. Врагам он собирался оставить в наследство посвященные им эпиграммы и свои денежные долги, которые, увеличивались с каждым месяцем.

Судя по записке царя, Николай готов был принять на себя его долги, не дожидаясь заверенного нотариусом завещания.

Пушкин положил записку на стоящий у дивана столик. Здесь стояло ведёрко с шампанским и горели в бронзовом канделябре витые свечи. На его указательном пальце вспыхнул зелёным пламенем изумруд. Перстень вторично за этот вечер напоминал о себе, напоминал деликатно, ненавязчиво. У Гёте тоже был резной перстень с изображением Амура на морском коне. Кто–то говорил, что этот перстень был сапфировым, но Пушкин сомневался. К синему цвету Гёте относился если и не отрицательно, то, по меньшей мере, настороженно. «Синее вызывает у нас чувство холода… – писал он. – Синее стекло показывает предметы в печальном виде». А зелёный цвет великий старец любил, в нём он ощущал добрую и умиротворяющую силу природы. Так же как и Плиний, Гёте считал, что такой цвет способен успокоить и глаз и душу. Поэтому перстень у Гёте, скорей всего, был тоже изумрудный, такой же зелёный, как и этот.

Пушкин задумчиво смотрел на перстень. В переливающемся всеми оттенками зелёного в пламени свеч камне он видел сочную зелень молодой травы и ещё не просохшие на ветру весенние листья деревьев, залитые тёплым золотистым солнцем луга и затенённые лесные поляны. Болдино, Михайловское, Тригорское… В комнате повеяло ветерком, который принёс с собой лёгкий аромат ландышей и запах травы.

Пушкин закрыл глаза.

Недоумевающий Арендт наклонился над ним:

– Вам плохо?

– Нет. Просто лёгкое головокружение.

– Вы потеряли слишком много крови.

– Видимо.

– Хотите что–нибудь передать государю?

«Царь? Ах да, записка…»

– Передайте его величеству, что я тронут проявленным им великодушием, – сказал Пушкин и прикрыл глаза.

Арендт на цыпочках вышел из комнаты.

– Александр Сергеевич уснул. Не тревожьте его, – сказал он Наталье Николаевне.

Но Арендт ошибся: Пушкин не спал. Ему оставалось слишком мало жить, чтобы он мог тратить время на сон. Пушкин снял с пальца перстень и положил его рядом с канделябром.

Что ж, враги не обижены, они своё получили. Но не следует забывать и о друзьях… А друзей у него всегда было много, во много раз больше, чем врагов.

Перед ним мелькали, сменяя друг друга, лица Дельвига, Жуковского, «отца–кормильца» его музы, Пущина, Кюхельбекера, Карамзиных, Раевских, Чаадаева, Вяземского, Виельгорского, Данзаса, Даля, Гоголя… Да, у него было много друзей. Было?.. Нет, он жив. Пока ещё жив…

Ночью боли достигли предела, и поэт попросил камердинера принести ему средний ящик из письменного стола. В ящике лежали пистолеты.

Данзас, которому камердинер тотчас же сообщил об этом, обнаружил их уже спрятанными под одеялом.

Пушкин, стиснув зубы, тяжело дышал. Данзасу показалось, что он его не узнаёт.

Пистолеты были кухенройтерские, с серебряными скобами и серебряной насечкой на стволах. Таких пистолетов у Дантеса не было, поэтому пистолеты для дуэли заказывались в оружейном магазине Куракина. Данзас вздохнул и положил пистолеты на место.

Утром Пушкину стало немного легче. Днём он разговаривал с Жуковским и Карамзиной, шутил с Далем.

Появилась надежда на выздоровление.

Но на следующий день всем, за исключением, может быть, Натальи Николаевны, стало ясно: Арендт не ошибся – поэт обречён, жизнь покидала его измученное тело.

Пушкин умирал, и вместе с ним умирали его невылившиеся в строчки замыслы.

Незадолго до смерти поэт попросил морошки. Он ел заснеженные ягоды и приговаривал: «Ах, как хорошо!»

А через несколько минут после того, как Наталья Николаевна передала камердинеру пустую тарелку, Пушкина не стало.

На столике у дивана по–прежнему стояли канделябр с оплывшими свечами и ведёрко с шампанским. Но перстня с изумрудом на нём уже не было…

Отпевали Пушкина в придворной Конюшенной церкви, а затем повезли в Святогорский монастырь, где покоился прах его матери. Несмотря на предсмертную просьбу поэта, просившего за своего секунданта, и ходатайство Натальи Николаевны, Данзаса арестовали, и ему было отказано в милости сопровождать гроб друга в Михайловское. А через некоторое время состоялось разбирательство по делу убийцы Пушкина. Дантес–Геккерен был приговорён к смертной казни. Но одновременно суд постановил ходатайствовать о смягчении наказания. Дантеса разжаловали в рядовые и выслали за границу. Вместе с ним уехала из России и его жена, свояченица Пушкина, Екатерина Николаевна Гончарова.

* * *

…Василий Петрович зажёг верхний свет, задёрнул на окне плотную штору. И там, по ту сторону зашторенных двойных стёкол, остался Петербург 1837 года с его громадами дворцов, легконогими рысаками под цветными сетками, керосиновыми фонарями, полосатыми шлагбаумами и молодыми ясенями у Черной речки…

В комнате снова были только он, я и Пушкин – не умирающий человек, не бронзовая статуя, а стоящие на полке тома, то, что гений оставил последующим поколениям.

– И жизнь и смерть великого поэта породили в своё время немало легенд, значительная часть которых пришлась на долю перстня–талисмана, – задумчиво сказал Василий Петрович. – Перстень будил любопытство и разжигал воображение. Среди легенд, ему посвящённых, попадались и весьма любопытные.

Происхождение перстня, например, связывали с царствованием Бориса Годунова. Говорили, что царь подарил его на счастье своей дочери Ксении. По отзывам современников, Ксения Годунова была необыкновенной красавицей. «Отроковица чуднаго домышления, зельною красотою лепа, бела и лицом румяна, очи имея чёрны, велики, светлостию блистаяся… власы имея черны, велики, аки трубы по плечам лежаху», – восторженно писал о ней летописец. Но Ксения, по свидетельству тех же современников, отличалась не только красотой, но и образованностью. Она знала античную историю и мифологию, была знакома с творчеством древних поэтов и сама не чуждалась муз. Во всяком случае, ей приписывалось авторство некоторых популярных на Руси в начале XVII века песен. Смарагдовый перстень (смарагдом называли тогда изумруд) был вырезан ювелиром по её рисунку и являлся точной копией знаменитого перстня Поликрата, сделанного великим Диодором с Самоса. Древние греки утверждали, что этот великолепный перстень, пожертвованный впоследствии богам императором Августом, искавшим их покровительства, стоил столько же, сколько остров Самос, родина Диодора. Так же как на том легендарном перстне, на перстне Ксении была вырезана лира, окружённая пчёлами.

Но талисман не принёс Ксении счастья. Когда царь Борис умер, а его жена и сын были убиты боярами, Ксению заточили в монастырь. Там она перед смертью подарила перстень настоятельнице.

Переходя из рук в руки, перстень оказался у владельца богатого села Вязема. У него якобы бабушка поэта Марья Алексеевна Ганнибал и приобрела перстень Ксении, который завещала своему внуку как реликвию.

Были и другие варианты той же легенды. Рассказывали, что знаменитый польский поэт Адам Мицкевич, слышавший о перстне Ксении, случайно приобрел его у какого–то ювелира, то ли в Кракове, то ли в Варшаве, и в знак своего преклонения перед талантом русского поэта преподнёс его автору «Бориса Годунова».

По другой легенде перстень–талисман принадлежал Ивану III, который выдал свою дочь Елену замуж за великого князя Литовского Александра. В свите, которая сопровождала Елену в Литву, был и предок поэта Василий Тимофеевич Пушкин, пользовавшийся благосклонностью дочери великого князя. Иван III считал, что и так оказывает Александру великую честь, и не дал за дочерью никакого приданого. Это тяготило Елену. В одном из писем к отцу она писала: «И сама разумею, и по миру вижу, что всякий заботится о детках своих и о добре их промышляет: только одну меня, по грехам, бог забыл. Слуги наши не по силе, и трудно поверить, какую казну за дочерьми своими дают, и не только что тогда дают, но и потом каждый месяц обсылают, дарят и тешат… только на одну меня Господь Бог разгневался, что пришло твоё нежалованье… Служебница и девка твоя, королева Польская и великая княгиня Литовская Олёна, со слезами тебе, государю, отцу своему, низко челом бьёт».

После этого письма Иван III якобы усовестился и послал 500 горностаевых шкурок, кречетов и изумрудный перстень, который в дальнейшем Елена подарила за верную службу Василию Тимофеевичу Пушкину. Так перстень стал фамильной драгоценностью Пушкиных и достался Александру Сергеевичу от его дяди Василия Львовича, тоже поэта, который преклонялся перед своим гениальным племянником. Согласно этой легенде на перстне венецианским мастером были вырезаны шапка Мономаха и бармы.

Одни утверждали, что перстень–талисман Пушкину подарил Державин, другие – что графиня Воронцова, третьи называли имя Дельвига.

Ещё больше легенд было посвящено судьбе перстня после смерти Пушкина. Здесь уже каждый фантазировал в меру своих сил и возможностей.

Шёпотом говорили, что поэт переслал свой талисман «опасному государственному преступнику» Ивану Ивановичу Пущину, отбывавшему пожизненную каторгу за «участие в умысле на цареубийство одобрением выбора лица, к тому предназначенного…»

Некоторые уверяли, что перстень у «этого чудовища Чаадаева», ведь недаром покойный поэт посвятил ему столько стихотворений и в числе «самых необходимых предметов для жизни» просил прислать в Михайловское портрет этого сумасшедшего.

Третьи говорили, что Пушкин отдал перстень Владимиру Ивановичу Далю, с которым сблизился в последние дни своей жизни, а перед смертью даже перешел на «ты». Кстати, в статье о Дале, помещённой в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона, приват–доцент Булич как само собой разумеющееся написал, что Даль «присутствовал при трагической кончине Пушкина, от которого получил его перстень–талисман». И в том же словаре в статье о Данзасе указывалось: «Пушкин очень любил Данзаса, которому, умирая, отдал на память с своей руки кольцо».

Среди слухов был и слушок, пущенный кем–то из ненавистников Натальи Николаевны. Говорили, будто бы Пушкин отдал перстень ей, а она не нашла ничего лучшего, как подарить талисман поэта своей уехавшей в Париж сестре, жене убийцы, Екатерине Николаевне Гончаровой. И теперь, после смерти Екатерины Николаевны, Дантес–Геккерен, глумясь над памятью убитого им гения, носит перстень на своём мизинце.

Этот слух настолько разжёг страсти, что один из русских гвардейских офицеров, страстный поклонник Пушкина, поклялся привезти талисман из Парижа, а если Дантес откажется отдать перстень, убить мерзавца на дуэли.

К тому времени Дантес–Геккерен, которого Карл Маркс называл «известным выкормышем Империи», а великий французский поэт Виктор Гюго клеймил в своих «Châtiments», успешно делал политическую карьеру при другом, более крупном авантюристе, чем он сам. Наполеон III оценил энергию, беспринципность и преданность своего «выкормыша». Император произвёл Дантеса в сенаторы и камергеры, определив ему жалованье в 60 тысяч франков и приблизив к своей особе.

Встретиться с любимцем Наполеона III было сложно. А тут ещё русским офицером сразу же после его прибытия в Париж заинтересовалась хорошо информированная французская полиция, которая, видимо, получила какие–то сведения о целях его приезда.

Но зато офицера, к его глубочайшему удивлению, охотно приняла у себя дочь Дантеса – Леония–Шарлотта. Горничная тотчас же проводила русского в её комнату.

Первое, что бросилось в глаза офицеру в кабинете Леонии–Шарлотты, был большой портрет Александра Сергеевича Пушкина…

Но это ещё не всё. На письменном столе молодой женщины рядом с бронзовым бюстом того же Пушкина лежал раскрытый томик из собрания его сочинений и исписанные листы бумаги.

Офицер ожидал чего угодно, но только не этого. На какое–то время он потерял дар речи.

– Я работаю над переводом на французский язык «Бориса Годунова», – объяснила Леония–Шарлотта, указав на письменный стол. – Может быть, это слишком смело с моей стороны. Но перевод Ле Фюре не очень удачен, а мне бы хотелось, чтобы французы получили хоть некоторое представление о русском гении, которого в лицее прозвали Французом. Если мне это удастся, я буду считать, что прожила не зря.

– Я хотел побеседовать относительно вашего отца, – робко сказал офицер, ошеломлённый увиденным и услышанным.

– Если вы имеете в виду сенатора Дантеса–Геккерена, то я его своим отцом не считаю. Я не могу признать отцом человека, который решился выстрелить в сердце России.

Визит затянулся. Офицер провёл в обществе Леонии–Шарлотты целый вечер. В Россию он вернулся очарованный женщиной, которая оказалась достойной именоваться не дочерью Дантеса, а племянницей Пушкина. Но его клятва осталась невыполненной: перстня он не привез, а сенатор и камергер Наполеона III умер в глубокой старости своей смертью. Дело в том, что Леония–Шарлотта заверила посланца из России: Наталья Николаевна никогда не дарила её матери перстня покойного поэта. Более того, она, Леония–Шарлотта, даже не слышала об этом талисмане.

Таким образом, экспансивного юного офицера, который был моим отцом, Петром Никифоровичем Беловым, постигла неудача. Но в этой неудаче, впрочем как и в каждой неудаче, были и свои положительные стороны. Во–первых, отец до конца своих дней сохранил светлое воспоминание о Леонии–Шарлотте и твёрдую уверенность, что она стала вечным укором для Дантеса. А во–вторых, что, с моей точки зрения, более существенно, он по–настоящему заинтересовался пушкинским талисманом и положил немало трудов на то, чтобы установить истину. Не могу сказать, что он сильно преуспел, но кое–чего Петр Никифорович все–таки добился.

Вскоре после возвращения из Парижа юному офицеру попала в руки копия составленного в 1827 году для Николая I «Алфавита членов бывших злоумышленных тайных обществ и лиц, прикосновенных к делу, произведённого высочайше учрежденною 17 декабря 1825 года следственною комиссиею». В этом «Алфавите» против имени Никиты Всеволодовича Всеволожского было написано: «…Всеволожский был учредителем общества «Зелёная лампа», которому название сие дано от лампы, висевшей в зале его дома, где собирались члены, коими, по словам Трубецкого, были Толстой, Дельвиг, Родзянко, Барков и Улыбашев».

Среди перечисленных фамилий Пушкина не было. Но в том, что он состоял членом этого общества, не было никаких сомнений.

В послании к Юрьеву поэт писал:

Здорово, рыцари лихие

Любви, свободы и вина!

Для нас, союзники младые,

Надежды лампа зажжена!

Что же из себя представляла «Зелёная лампа»?

В записке Якова Николаевича Толстого, которую он направил 17 октября 1829 года Николаю I, указывалось, что общество «получило название «Зелёной лампы» по причине лампы сего цвета, висевшей в зале, где собирались члены. Под сим названием крылось, однако же, двусмысленное подразумение, и девиз общества состоял из слов: «Свет и Надежда». Причём составлялись также кольца, на коих вырезаны были лампы; члены обязаны были иметь у себя по кольцу».

Когда Петр Никифорович обнаружил, что именно такой печатью с изображением лампы поэт запечатал письмо к одному из своих знакомых, некоему Мансурову, он уже не сомневался – тайна талисмана разгадана. Конечно же, Пушкин, всегда сочувствовавший вольнолюбивым стремлениям своих друзей – декабристов, на всю жизнь сохранил перстень–печатку с «Лампой надежды» на лучшее будущее России. Эта печатка и являлась его талисманом с юных лет и до трагической смерти от руки Дантеса.

Но, увы, открытие, которым так гордился мой отец, только увеличило число легенд и ни на шаг не приблизило его к разгадке. Об этом он, к своему глубокому разочарованию, узнал от другого офицера, с которым вскоре судьба свела его в Болгарии во время русско–турецкой войны 1877–1878 годов.

Этот офицер в Балканскую кампанию командовал 13–м Нарвским гусарским полком и за проявленное мужество был награждён золотым оружием и Георгием 3–й степени. Фамилия того полковника была Пушкин, а звали его Александром Александровичем.

Отец мне говорил, что Александр Александрович унаследовал от поэта его серые глаза, вьющиеся волосы и длинные, тонкие пальцы рук. Не знаю. Мне привелось впервые увидеть Александра Александровича уже в весьма преклонном возрасте, когда он в звании генерал–лейтенанта вышел в отставку и то ли заведовал Московским коммерческим училищем, то ли председательствовал в опекунском совете. Я, в то время гимназист–первоклассник, во все глаза смотрел на хозяина дома – сына великого Пушкина! Однако словоохотливый старик ничем не напоминал своего знаменитого отца, каким тот мне представлялся по многочисленным портретам и скульптурам.

Пётр Никифорович Белов не только познакомился с командиром 13–го Нарвского гусарского полка (несчастливый номер полка очень смущал Александра Александровича: он считал, что наверняка будет убит в бою, но всё–таки лез под пули), но несмотря на разницу в чинах, сошёлся с ним, а к концу жизни даже сдружился.

Полковника заинтересовали изыскания моего отца и его рассказ о встрече с дочерью Дантеса («У такой канальи – и такая дочь! А ещё говорят, что яблоко от яблони не далеко падает. Обязательно напишу кузине. Говорите, она хорошенькая? Гончаровы подарили России немало красавиц. Почему же им обделять Францию!»).

– Может быть, вы что–либо слышали о гемме с изображением лампы?

– Как же, слышал, – подтвердил Пушкин–младший. – Однако опасаюсь, что вынужден буду вас разочаровать. Как сие ни прискорбно, иного выхода не вижу.

Полковник подтвердил, что действительно, по семейным преданиям, у Александра Сергеевича имелся перстень–печатка с изображением лампы. Но эту печатку поэт потерял в Кишинёве или Гурзуфе, а может быть, ещё где. Во всяком случае, перстень был утерян задолго до женитьбы на Наталье Николаевне.

– А вот это кольцо с бирюзой, – Александр Александрович оттопырил мизинец правой руки, – отец подарил после дуэли матери и точно такое же – Константину Карловичу Данзасу. – И, словно подводя черту под разговором, сказал: – Дантеса, натурально, убить следовало бы, но вкупе с тем ерником, который хотел оклеветать мать. Можете поверить слову офицера: Наталья Николаевна никакого перстня сестре не дарила. Она никогда бы не сделала такой бестактности. Моя мать была достойной женщиной.

– Но перстень–талисман был или его не было? – спросил отец.

Пушкин усмехнулся:

– А вы напористы… Боюсь вам что–либо сказать определённое, но, видно, всё–таки был… Знаете, что я вам посоветую? Попробуйте поговорить с госпожой Смирновой.

– С какой Смирновой?

– С Александрой Осиповной, урождённой Россет. Она в своё время была фрейлиной императриц Марии Фёдоровны и Александры Фёдоровны. Старуха ещё жива.

– Это та, что опубликовала в «Русском архиве» воспоминания о вашем отце и Жуковском?

– Совершенно справедливо, – подтвердил Александр Александрович. – Помнится, она кому–то говорила о перстне–талисмане, который якобы был подарен отцу графиней Воронцовой. Правда, поговаривают, что старушка выжила из ума, но чем чёрт не шутит? Авось вам с ней и повезёт. Ведь вы не командуете тринадцатым полком и черные кошки вам дорогу не перебегают, – пошутил Александр Александрович, которому обязательно попадались чёрные кошки везде, где квартировал 13–й гусарский полк.

Отцу повезло. Проживавшая где–то за границей Смирнова объявилась в 1880 году в Москве. Отца ей представили.

Таким образом, он получил возможность поговорить о перстне Пушкина с Александрой Осиповной Смирновой и её дочерью Ольгой Николаевной, которая была при матери чем–то вроде секретаря и няньки одновременно.

Встретили его весьма любезно и предупредительно. Вопреки опасениям, Смирнова охотно отвечала на все вопросы.

Да, разумеется, у Сверчка был изумрудный перстень–талисман. Об этом перстне–печатке знали все друзья поэта. Пушкин очень дорожил им и носил на указательном пальце правой руки. Александр Александрович прав: Натали и Данзасу его отец оставил бирюзу.

Нет, талисман не достался ни Пущину, ни Чаадаеву, ни Далю. Люди по своей природе склонны к фантазии. Это от бога, и с этим ничего не поделаешь.

Она знала про все слухи, но не считала нужным опровергать их. Теперь, после вещего сна и разговора с духом Пушкина, она хочет внести ясность. В действительности всё было иначе. Совсем иначе. Александр Сергеевич, как и следовало ожидать, подарил перед смертью свой талисман Василию Андреевичу. Да, Василию Андреевичу Жуковскому, которого он так сильно любил и который для него так много сделал. Тут не может быть никаких сомнений. Жуковский об этом сам рассказывал, когда они после смерти Сверчка встречались в Дюссельдорфе и во Франкфурте–на–Майне. Василий Андреевич носил тогда перстень–талисман на среднем пальце правой руки, рядом с обручальным кольцом. Он говорил, что Пушкин и жена занимают в его сердце одно и то же место, поэтому перстень покойного и обручальное кольцо тоже должны быть всегда вместе.

– Ольга, покажи, пожалуйста, господину Белову дюссельдорфский портрет Василия Андреевича! – обратилась она к дочери и пояснила: – Этот портрет написан тестем Василия Андреевича, художником Рейтерном.

На портрете пятидесятивосьмилетний Жуковский был изображен в полный рост. На безымянном пальце правой руки поэта можно было разглядеть обручальное кольцо, а на среднем – зелёный овал изумруда.

– Камея? – спросил Петр Никифорович у Смирновой.

– Нет, интальо, – ответила та.

А не участвовавшая в разговоре Ольга Николаевна сказала:

– Перс, который продал это интальо, рассказывал о нём прелестную историю.

– Да, да, – оживилась Смирнова.

И мой отец, уже сытый по горло различными легендами, с должным смирением вынужден был выслушать ещё одну.

Изумрудное интальо работы древнего восточного мастера много лет хранилось вместе с другими старинными геммами в сокровищнице великих моголов в Дели. А в 1739 году, когда войска персидского завоевателя Надир–шаха вторглись в Индию и сокровищница великого могола Мухамед–шаха была разграблена, Надир–шах подарил это интальо своему старшему и любимому сыну, Реза Куле, который должен был наследовать великую и могущественную империю. Но будущее известно лишь аллаху. И в 1743 году Надир–шах, разгневавшись за что–то на сына, приказал ослепить его. Впрочем, шах вскоре раскаялся в содеянном, и гнев его обратился против пятидесяти вельмож, присутствовавших при ослеплении наследника. Почему они, зная о намерении своего повелителя, не разубедили его? Почему они не предложили шаху свою жизнь для спасения очей наследника? Понятно, что на всё эти вопросы вельможи ничего вразумительного ответить не могли. А молчание, по мнению Надир–шаха, являлось самым веским доказательством их вины.

Справедливость рано или поздно, но должна была восторжествовать. И она восторжествовала. Все пятьдесят «виновников» ослепления Реза Кулы были казнены на площади перед дворцом. Реза Кула мог собственными глазами убедиться в справедливости своего великого отца, но глаз у него уже не было… И тогда шах, отличавшийся не только справедливостью, но и хитроумием, сказал сыну: «Твои уши услышат их стоны, а твой изумруд увидит их мучения». И, когда наследник присутствовал при казни, на его груди было интальо из сокровищницы великих моголов…

Кто–то из персидских поэтов писал потом, что от созерцания пролитой во время этой казни крови изумруд стал алого цвета и таким же горячим, как щипцы, которыми палачи терзали несчастных. Чтобы вернуть камню прежний цвет, интальо поместили в зелёном, как сам изумруд, шахском саду, и ровно через пятьдесят дней к камню вернулась его первоначальная окраска…

– Василий Андреевич собирался написать обо всём этом балладу, что–то вроде «Поликратова перстня» Шиллера, – сказала Александра Осиповна. – Такая же мысль была, как мне говорили, и у Александра Сергеевича. Но ни тому, ни другому не удалось осуществить своё намерение.

Ольга Николаевна красноречиво посмотрела на часы, давая тем самым понять, что время визита уже истекло. Но отец, пренебрегая намёком, спросил, что произошло с перстнем Пушкина после смерти Жуковского.

– Василий Андреевич оставил его своему сыну, Павлу Васильевичу.

– Перстень и сейчас у него?

– Нет.

– А у кого же? – настойчиво допытывался отец, у которого не было уверенности, что ему ещё когда–нибудь приведётся беседовать со Смирновой.

– Павел – поклонник господина Тургенева, – сухо сказала дочь Смирновой, – и в знак своего уважения к таланту этого литератора он подарил ему доставшийся от отца перстень Пушкина.

– Но с непременным условием, чтобы после смерти господина Тургенева перстень был ему возвращен, – дополнила её старушка.

Дочь Смирновой вторично посмотрела на часы и встала.

– К сожалению, будет ли это условие выполнено или нет, зависит не от господина Тургенева, а от госпожи Виардо.

Отцу не оставалось ничего иного, как откланяться.

Казалось бы, разговор с двумя дамами внёс определённость в загадочную историю с перстнем поэта. Но отец, приобретший некоторый скептицизм и печальный опыт за время своих долголетних поисков, теперь уже сомневался во всём. Его сомнения разделял и Александр Александрович Пушкин. На свои письма к Тургеневу и сыну Жуковского ответа он не получил, что уже само по себе было плохим признаком.

И вдруг – а «вдруг» бывает не только в детективных романах – 8 марта 1887 года в газете «Новое время» появилось письмо Василия Богдановича Пассека, русского вице–консула в Далмации, автора популярных в свое время беллетристических произведений.

В своём письме Пассек удостоверял, что умерший в Буживале под Парижем в доме Виардо Иван Сергеевич Тургенев действительно владел перстнем–талисманом поэта. Более того, Пассек приводил сказанные при нём слова писателя: «Я очень горжусь обладанием пушкинского перстня и придаю ему так же, как и Пушкин, большое значение. После моей смерти я бы желал, чтобы этот перстень был передан графу Льву Николаевичу Толстому как высшему представителю современной литературы, с тем, чтобы, когда настанет его час, граф передал этот перстень по своему выбору достойнейшему последователю пушкинских традиций между новейшими писателями».

Итак, рассказанное моему отцу двумя дамами подтверждалось. Но где теперь находится перстень–талисман – в России или во Франции? У кого он – у Полины Виардо, Павла Жуковского или у Льва Николаевича Толстого? Как будто бы ответом на все эти вопросы был присланный в Россию Полиной Виардо сердоликовый восьмиугольный перстень с надписью на древнееврейском языке.

Ответ ли?

Да, присланный перстень бесспорно принадлежал Пушкину. О нём неоднократно упоминали современники поэта.

Но считал ли сам Пушкин своим талисманом именно этот сердоликовый перстень?

Петр Никифорович в этом сомневался.

Ведь те, с кем он беседовал, говорили об изумруде, покровителе поэтов, художников и музыкантов, который вместо короны вручался каждому вновь избранному королю братства менестрелей и которым награждали победителей в состязании бардов.

Нет, Пушкин, конечно, считал своим талисманом не сердоликовый, а изумрудный перстень.

Но тогда выходит, что подлинный перстень–талисман поэта был не у Тургенева, а у кого–то другого.

Но у кого?

Может быть, он действительно достался Владимиру Ивановичу Далю? Ведь утверждают, что Даль сам говорил об этом…

А может быть, перстень у Толстого?

Отец этого так и не узнал…

Когда я, сдав экзамены за второй курс университета, готовился принять участие в археологической экспедиции, которая должна была заниматься раскопками в районе Керчи, из дому пришла телеграмма о его кончине…

Он умер за письменным столом, правя черновик своего письма Льву Николаевичу Толстому. Оно, разумеется, было посвящено всё тому же перстню…

Когда после похорон я разбирал его бумаги, то обнаружил большую толстую тетрадь в сафьяновом переплёте. В ней со свойственной Петру Никифоровичу скрупулёзностью были изложены все перипетии его многолетних розысков. Уезжая, я забрал её с собой как память об отце. С тех пор она всюду меня сопровождала. Но внимательно прочел я её лишь в 1918 году в связи с одним не совсем обычным обстоятельством.

Как вы знаете, в январе 1918 года в Московском Кремле была ограблена патриаршая ризница, в которой хранились исторические сокровища России, оцениваемые по самым скромным подсчетам в 30 миллионов золотых рублей. Среди украденного были сделанная замечательными русскими мастерами первой половины XVII века «Средняя митра» патриарха Никона с большим изумрудом, на котором неизвестный резчик изобразил сошествие Христа в ад; напечатанное в 1689 году единственное в своем роде Евангелие в золотом, покрытом художественной эмалью и усыпанном драгоценными каменьями переплёте весом около двух пудов; перстень московского митрополита Алексея и другие уникальные вещи.

Ограбление ризницы было не первым случаем расхищения предметов искусства.

При печальной памяти Временном правительстве группа бандитов среди бела дня совершила в Петрограде налёт на здание Сената. Налетчики увезли тогда с собой известный всем историкам и искусствоведам ларец Петра Великого, вылитую из золота статую Екатерины II, золотые фигурки конных трубачей.

Бесследно исчезали картины, фарфоровые табакерки, скульптуры, гобелены, коллекции древних монет и античных гемм из барских особняков, захваченных анархистами.

Покидая большевистскую Россию, богачи увозили за границу полотна великих мастеров, бесценные фолианты, старинные иконы, продавали их иностранцам, прятали в тайники.

Поэтому президиум Московского Совдепа, заслушав сообщение о случившемся председателя Комиссии по охране памятников искусства и старины, не только обратился ко всем гражданам Советской России с призывом оказать содействие в розыске и возвращении похищенного из патриаршей ризницы, но и ходатайствовал перед Совнаркомом Республики о национализации всех предметов искусства, имеющих художественное и историческое значение. Это ходатайство, разумеется, было удовлетворено. А некоторое время спустя, если не ошибаюсь, в апреле, Народный комиссариат художественно–исторических имуществ, в котором я тогда заведовал одним из подотделов, опубликовал воззвание:

«…Вчерашние царские дворцы, а ныне – народные музеи, созданы руками народа и лишь недавно ценою крови возвращены их законному владельцу – победителю, революционному народу, – писалось в нём. – Каждый памятник старины, каждое произведение искусства, коим тешились лишь цари и богачи, стали нашими; мы никому их не отдадим больше и сохраним их для себя и для потомства, для человечества, которое придёт после нас и захочет узнать, как и чем люди жили до него. И подобно тому, как каждому из нас дороги воспоминания детства и молодости, каковы [бы] они ни были, горькие или сладкие, – так и весь народ сохранит эти воспоминания истории минувшей, былых годов, как что–то дорогое и давно пережитое».

Но работа сотрудников Народного комиссариата художественно–исторических имуществ Республики и Всероссийской комиссии по охране и раскрытию произведений искусства, членом которой я также состоял, не ограничивалась, разумеется, воззваниями, циркулярами и предписаниями. Перед нами была поставлена задача разыскать, реквизировать и обеспечить сохранность всего, что представляло ценность. А это, смею вас уверить, была в тех условиях очень сложная, а по мнению некоторых искусствоведов, и просто непосильная задача. В том же Петрограде, помимо всем известных сокровищниц, таких, как Эрмитаж, музей императора Александра III и музей Академии художеств, существовали большие частные коллекции графов Строгановых, княгини Юсуповой–Сумароковой–Эльстон, великолепная пинакотека, то есть картинная галерея, голландских и фламандских художников Семёнова. В так называемом минц–кабинете великого князя Георгия Михайловича хранилось лучшее в мире собрание монет древнегреческих поселений на юге России. А в тайнике владельца антикварного магазина Гребнева мой помощник, рабочий–путиловец Борис Ивлев, вместе с сотрудниками ВЧК отыскал ящики со скифским золотом и, как он выразился, «каменных и золотых жучков». «Жучки» оказались древнеегипетскими скарабеями, среди которых, кстати, был великолепный скарабей из аметиста с вырезанной на внутренней стороне надписью. Подобные скарабеи влагались в мумии знатных египтян вместо вынутого из тела сердца. Надпись на аметистовом скарабее убеждала сердце покойного не свидетельствовать против него на загробном суде.

Тому же Ивлеву посчастливилось в Москве, куда мы переехали в конце лета, обнаружить в подвале покинутого хозяевами особняка около сотни старинных вееров. Среди них были и японские из белой пеньковой бумаги с рисунками известных художников. Подобные веера–картины в середине прошлого века продавались в Лондоне по 900 фунтов стерлингов за штуку.

Надо сказать, что в Москве к привычным уже для нас трудностям прибавилась ещё одна – отсутствие подходящих хранилищ. Третьяковка, Оружейная палата, Румянцевский и Исторический музеи не в силах были сразу же принять беспрерывно поступающие к ним произведения искусства. Поэтому многие из национализированных вещей приходилось временно размещать в здании наркомата, а то и на квартирах сотрудников.

Ивлев, в обшарпанную комнатку которого привезли как–то портрет кисти Рембрандта и несколько полотен Гогена, спал с маузером под подушкой, а днём бегал по музеям и комиссиям, грозясь перестрелять саботажников.

Своеобразный вид приобрёл и мой номер в бывшей гостинице «Метрополь», ставшей Вторым Домом Советов.

Чего здесь только не было!

Под моей кроватью мирно спала тысячелетним сном в обществе набальзамированных священных кошек, змей и симпатичного нильского крокодильчика очаровательная мумия, недавняя собственность московского фабриканта Гречковского. Под головой её лежал положенный тысячи лет назад полотняный круг с хороводом весёлых павианов, бурно приветствующих всемогущего бога солнца, а на лице покоилась позолоченная маска.

Место под софой занимали скифские древности: колчаны для смертоносных стрел с тиснёными золотыми бляхами, золотые венки и серебряная ваза для вина, украшенная изображениями трав, цветов и хищных грифов, терзающих оленя.

Возле умывальника в целомудренной позе стояла беломраморная Венера, которая благосклонно взирала на меня, когда я совершал свой утренний и вечерний туалет. Венере плутовски подмигивала с полки чудесная статуэтка жизнерадостного фламандца Виллема Бекеля, прославившегося в XIV веке усовершенствованием засола сельдей. Видимо, его селедки действительно заслуживали всяческой похвалы: недаром же гробницу Виллема посетил как–то в сопровождении своих сестёр, королев Франции и Венгрии, высокомерный Карл V, а поэт Кемберлин воспел фламандца в своих стихах.

Немецкие кубки второй половины XVI века в виде парусных кораблей, ветряных мельниц, толстопузых монахов и длиннохвостых павлинов; этрусские и византийские вазы; китайские, персидские и французские веера.

Но больше всего места занимало собрание старинного индусского оружия. Я мог вооружить не один десяток воинов. У меня имелись пенджабские куйтсы, смертоносные мару, кривые, как полумесяц, ножи кукри, отделанные слоновой костью грозные палицы и знаменитые малайские крисы…

И вот однажды в моём номере, одновременно похожем на антикварный магазин и арсенал индусского раджи средней руки, появился поздним вечером некий молодой человек.

Странного посетителя нельзя было назвать ни товарищем, ни господином. Для «товарища» у него были слишком холёные руки с длинными, до блеска отполированными ногтями, привычное грассирование и манеры «человека из общества». А для «господина»… Одежда молодого человека полностью соответствовала революционным канонам того бурного времени: высокие, заляпанные грязью сапоги, кожаная потрёпанная куртка, косоворотка, кожаный картуз с красной ленточкой. Кроме того, он виртуозно скручивал пресловутые «козьи ножки» и безбожно дымил махоркой. В лице его тоже было что–то и от «товарища» и от «господина». А главное, оно дышало честностью и благородством – особенность, по которой я обычно определял жуликов. Поэтому я сухо ответил на приветствие незнакомца и ещё суше поинтересовался:

– Чем могу быть полезен, гражданин?

Незнакомец с ответом не торопился, продолжая с весёлой наглостью разглядывать экспонаты моего импровизированного музея.

Его глаза небрежно скользнули по индусскому оружию, на мгновение задержались на веерах и внимательно ощупали статуэтку фламандца.

– Если память мне не изменяет, на аукционе в девятьсот шестнадцатом она пошла за семь тысяч, а стоит–то все пятнадцать, а?

Любитель махорки неплохо разбирался в антиквариате…

– Стул предложить не собираетесь?

– Садитесь.

– Благодарю вас.

Он сел одновременно со мной. Спросив разрешения, закурил и заверил, что с младых ногтей сочувствовал революции и революционерам, а большевиков просто боготворил. Именно поэтому он и хочет через меня передать в дар Советской власти некую уникальную вещь.

Меньше всего он был похож на бескорыстного дарителя, поэтому я на всякий случай уточнил:

– Безвозмездно?

– Разумеется, – подтвердил он. – Ведь те жалкие двадцать тысяч рублей, которыми, надеюсь, Советская власть поощрит мой благородный патриотический поступок, ни один нормальный человек не назовёт деньгами…

– Гм… Двадцать тысяч.

– Да, всего–навсего двадцать тысяч.

– Вам разве неизвестно, что мы ничего не покупаем?

– Известно. Вы национализируете и реквизируете. Но существуют, понятно, исключения. Мне думается, перстень–талисман Александра Сергеевича Пушкина, например, мог бы стать таким исключением, не правда ли?

Надо сказать, что в марте 1917 года возвращённый Полиной Виардо сердоликовый перстень поэта вместе с некоторыми другими вещами был украден из Пушкинского музея в Александровском лицее. Почти всё украденное тогда же удалось разыскать, но перстень бесследно исчез. Все усилия Петроградской уголовно–розыскной милиции ни к чему не привели.

Уж не вор ли передо мной?

Я стал лихорадочно прикидывать, как лучше задержать этого подозрительного человека.

Но перстень, который положил на стол посетитель, был не сердоликовый, а изумрудный…

Изумруд!..

Я тут же вспомнил про изыскания отца, и у меня перехватило дыхание.

Неужто он был полностью прав, считая, что своим талисманом Пушкин всё–таки признавал не сердолик, не бирюзу, а изумруд?

Золотой перстень с овальным изумрудом…

Когда я доставал из ящика стола ювелирную лупу, у меня тряслись руки.

Изумруд в перстне был густого ровного тёмно–зелёного цвета – такие изумруды французские ювелиры называют «Emeraude de Tynka». Большинству изумрудов свойственны изъяны в виде трещин, тёмных пятнышек слюдяного сланца или чёрных черточек – «пике». Когда–то для устранения подобных дефектов камни проваривались в очищенном прованском масле, подкрашенном зелёной краской. Но изумруд в перстне, насколько я мог определить, проварке не подвергался: косметика ему не требовалась. Великолепный, совсем прозрачный кристалл с характерным стеклянным блеском.

Золотое кольцо, в которое его вставили, сделали, видимо, в конце XVIII или начале XIX века, но сам камень я бы отнёс к глубокой древности. Скупыми, но выразительными штрихами на нём было вырезано строгое, с миндалевидными глазами лицо египетской богини Нейт – матери солнечных божеств. Надпись представляла собой первые слова посвященной Нейт молитвы: «О великая мать, рождение которой непостижимо».

Посетитель скрипнул стулом, напоминая о своём присутствии.

– Итак, вы хотите за перстень двадцать тысяч?

– Тридцать. Тридцать тысяч золотом.

– Позвольте, но ведь вы пять минут назад просили двадцать.

– Вы просто не расслышали. К тому же это было, как вы сами изволили заметить, пять минут назад, а время – деньги, – ласково сказал он и процитировал слова, приписываемые египтянами своему божеству: – «Я – всё бывшее, настоящее и грядущее; моего покрывала никто не открывал; плод, рождённый мной, – солнце». Разве одно это не стоит лишних десяти тысяч?

– Откуда у вас перстень?

Он пожал плечами:

– Купил, выиграл в карты, нашёл на улице, обменял, получил в наследство – не всё ли вам равно? Вы деловой человек, а возможность, которую я вам предоставил, никогда больше не повторится. Хватайте за хвост жар–птицу – улетит.

Жулик играл наверняка.

– Хорошо, – сказал я после недолгих колебаний, – допустим, мы решили приобрести перстень за двадцать тысяч…

– За тридцать, – поправил он.

– Пусть за тридцать. Но чем вы можете удостоверить, что это интальо – знаменитый перстень–талисман поэта?

– Помимо своего честного слова? – усмехнулся он и свернул очередную «козью ножку». – Ну что ж, могу представить и другое, более веское для вас доказательство: собственноручную записку Пушкина, которая запечатана этим перстнем. Устраивает?

– Пожалуй. Оставьте мне записку и перстень. Завтра я дам ответ.

Перстень он отдать отказался («Вы слишком привыкли к реквизициям, а я по себе знаю, что от дурных привычек избавиться трудно»), но записку оставил. В ней было всего несколько слов, написанных по–французски нервным и торопливым почерком: «Partie remise, je vous previendrai».

Вот тогда–то я и просидел всю ночь, читая и перечитывая отцовскую тетрадь в сафьяновом переплёте. Да, эту самую.

Достоверного описания перстня, как я уже вам говорил, не было. Большинство сходилось лишь на том, что в кольце находился изумруд или другой камень зелёного цвета. Что именно было вырезано на камне, отец так и не узнал. Однако он склонялся к тому, что интальо восточной работы и выгравировано в эпоху Древнего Рима, когда резчиками чаще всего были рабы. Он даже сделал наброски нескольких наиболее известных интальо того времени: печати императора Августа с изображением сфинкса, Помпея (лев, держащий меч) и Юлия Цезаря (вооруженная Венера). Впрочем, он не исключал и того, что интальо Пушкина сделано в XVII или XVIII веке, когда резчики часто подражали древним образцам, а Иозеф–Антон Пихлер и его сын Иоганн так искусно гравировали свои геммы, что ни один знаток не мог их отличить от античных.

С запиской мне повезло больше. По утверждению Александры Осиповны Смирновой, такая записка, запечатанная перстнем–талисманом, действительно существовала. Смирнова говорила отцу, что секундантом Пушкина должен был быть её брат, Клементий Осипович Россет. Но накануне дуэли Пушкин заехал к нему и, не застав дома, оставил записку на французском языке: «Дело отложено, я вас предупрежу». Однако дуэль все–таки состоялась…

По мнению Жуковского, на которого ссылалась Смирнова, Пушкин специально хотел ввести в заблуждение Россета, опасаясь, что тот может рассказать о готовящемся ему, Жуковскому, или Вяземскому, а они, конечно, предпримут всё возможное, чтобы помешать дуэли. Опасения поэта были обоснованными. Россет, по словам той же Смирновой, сразу же показал полученную им записку Вяземскому, а Вяземский – Карамзиной, Виельгорскому и Жуковскому. Кем–то из них записка и была утеряна.

Таким образом, документ, который мне оставил человек в кожанке, являлся серьёзным доказательством подлинности перстня. Очень серьезным, если… К этому «если» сводилось всё: действительно записка написана рукой Пушкина или это фальсификация?

Сейчас к вашим услугам сотни специалистов по графической экспертизе, располагающих самой совершенной аппаратурой, не менее совершенной методой и опытом. А в Москве середины восемнадцатого года отыскать эксперта было весьма сложно.

Наши товарищи побывали и в МЧК, и в уголовно–розыскном подотделе административного отдела Московского Совдепа. Намучились, словом, основательно, но эксперта всё–таки нашли, этакого сухонького старичка, который некогда подвизался при коммерческом суде или где–то ещё.

Старичок часа полтора поколдовал над запиской и образцами почерка Пушкина, а затем дал категорическое заключение: подлог.

* * *

Василий Петрович допил уже успевший остыть в кукольной фарфоровой чашечке чёрный кофе. Вздохнул и неохотно сказал:

– Пожалуй, этим словом «подлог» можно было бы и закончить мой рассказ. Но, как говорится, из песни слова не выкинешь. История с перстнем–талисманом имеет продолжение… Нет, гость в кожанке во Втором Доме Советов больше не появлялся. Видимо, мое решение его не интересовало. Он как в воду канул, лишив меня горького удовольствия сказать ему всё, что я о нём думаю. Но через год наши дороги вновь пересеклись, на этот раз уже в Киеве, куда я выехал вместе с Борисом Ивлевым в августе 1919 года, в самый разгар гражданской войны.

Нам было поручено разыскать хранившийся некогда в киевском царском дворце знаменитый альбом Рембрандта, не менее знаменитый крест Сергия Радонежского, которым тот, по преданию, благословил на битву с Мамаем Димитрия Донского, а также, как гласила инструкция, «принять необходимые революционные меры» к охране исторических памятников, в том числе Владимирского собора, средняя часть которого была расписана известным художником Васнецовым.

Для успешного выполнения этой миссии нас снабдили по тем временам всем необходимым: фунтом хлеба (рабочие в Москве получали по осьмушке), двумя фунтами отборной астраханской воблы, двумя наганами с соответствующим количеством патронов и грозными длинными мандатами, которые под страхом «революционной кары» предписывали всем оказывать нам всемерную помощь.

В полученной инструкции предусматривалось всё, за исключением того, что сразу же после нашего приезда Киев будет взят деникинцами… Эвакуироваться мы не успели, поэтому нам оставалось только доесть воблу и молча наблюдать торжественное вступление «белого воинства» в город.

Дворянско–купеческий Киев ликовал. Разряженные в пух и прах дамы целовали руки офицеров и морды их лошадей. Крещатик был усыпан цветами, повсюду гремели оркестры, и в контрразведку без лишнего шума свозили подозрительных…

Положение, в котором мы оказались, отнюдь не располагало к оптимизму, хотя части Красной Армии находились на реке Ирпень, в каких–нибудь десяти – пятнадцати верстах от города, и настойчиво напоминали о себе артиллерийской канонадой. Правда, мне удалось связаться с одним из членов Киевского областного подпольного комитета партии, который обещал при первом же удобном случае переправить нас в лодке вверх по Днепру. Но мы понимали, что у подпольщиков есть более важные и неотложные дела. Поэтому в ожидании «удобного случая» мы работали в булочной, которая одновременно была явочной квартирой, и выполняли различные поручения её хозяйки, подпольщицы с солидным дореволюционным стажем.

И вот как–то в один из этих тревожных дней я нос к носу столкнулся на Малой Васильковской у кафе «Днепр» с моим московским знакомым. Если бы он меня не остановил, я бы, конечно, его не узнал и прошёл мимо. Он полностью преобразился. Кожаную куртку, косоворотку, сапоги и неизменную «козью ножку» сменили сшитый у лучшего киевского портного элегантный костюм, лихо сдвинутый на затылок котелок, трость с набалдашником из слоновой кости и галстук с бриллиантовой булавкой. Он уже ничем не походил на «товарища».

– Вот теперь можем с вами по–настоящему и познакомиться, Василий Петрович, – со свойственной ему весёлой наглостью сказал он и, приподняв котелок, шутливо представился: – Столбовой дворянин и ценитель изящных искусств Евгений Николаевич Веселов. Прошу любить и жаловать.

Ни любить, ни жаловать проходимца у меня никакого желания не было. Но ещ меньше мне хотелось оказаться в лапах контрразведки. Поэтому я изобразил если и не восторг, то тихую радость от неожиданной встречи. Раздражать Веселова, Иванова или Петрова – фамилии свои он явно менял чаще, чем перчатки, – в мои расчты не входило.

– Что собираетесь реквизировать в Хохландии? Крещатик? Днепр? Владимирскую горку? Аскольдову могилу?

Я сказал, что уже давно не работаю в Комиссариате художественно–исторических имуществ и что мои пути с Советской властью разошлись.

– Как и у каждого истинного патриота и благородного человека, – не без юмора добавил он, и по веселому блеску в его глазах я понял, что он не верит ни одному моему слову.

Самым благоразумным было побыстрей распрощаться, сославшись на неотложные дела. Но сделать это мне не удалось. Кажется, Веселов – будем называть его так – был искренне рад нашей встрече и настойчиво приглашал меня вместе позавтракать. Скрепя сердце я принял приглашение. Мы зашли в кафе. К моей радости, выяснилось, что Веселов через два часа уезжает в Одессу. Там он рассчитывал купить французский паспорт и навсегда покинуть пределы России.

– Судя по костюму и планам, вы преуспели?

– Да, умирать с голоду в Париже мне не придётся, – подтвердил он. – Надеюсь там завести своё маленькое дело, что–нибудь вроде магазина «Русский ювелир». Неплохое название? Но это в будущем, а в настоящем мне бы хотелось выпить за вас, вне зависимости от того, служите ли вы по–прежнему в комиссариате или нет. Я политикой не занимаюсь. Я занимаюсь лишь ювелирными изделиями…

– …и талисманами, – не выдержал я. – Кстати, перстень вы тогда все–таки продали?

– А как же! – чуть ли не оскорбился он. – С вашей лёгкой руки…

– Кому же, если не секрет?

– Теперь уже не секрет.

Он назвал фамилию известного мне коллекционера, князя Щербатова.

– Князь заплатил за перстень сорок тысяч наличными. Совсем неплохо продал, как вы считаете? Князь был в восторге, говорил, что передо мной в долгу вся русская литература, и даже поцеловал в щеку, вот сюда…

– Сорок тысяч? Забавно…

– Забавно не это, – усмехнулся он. – Знаете, кто меня свёл с князем? Ваш эксперт–графолог.

– Эксперт?!

– Именно. Князь ему перед своим отъездом за границу выплатил, если не ошибаюсь, около тысячи комиссионных, так что старичок не прогадал. Ведь и записка и перстень были подлинными… вот что забавно, Василий Петрович! Но вы не расстраивайтесь: перстень в надёжных руках. Князь, учитывая выплаченную им сумму, весьма порядочный человек и горячий поклонник Пушкина. – Он поднял рюмку. – За процветание русской литературы и за ваше здоровье, Василий Петрович! На ваш век ещё хватит что реквизировать…

Когда я вернулся в Москву, эксперта уже не было в живых, так что я не смог проверить, насколько соответствовало истине всё рассказанное мне в Киеве «столбовым дворянином и ценителем изящных искусств» Евгением Николаевичем Веселовым. Но думаю, что он не лгал. Зачем ему тогда было лгать? А если так, то, может быть, зелёный талисман поэта с изображением богини Нейт («Я – всё бывшее, настоящее и грядущее») всё–таки где–нибудь да отыщется. Во всяком случае, мне бы очень хотелось на это надеяться…

 

Р. Артамонов. Гамбит Райса

День начинался точь–в–точь, как вчерашний, позавчерашний – словом, как все восемь дней, которые Герасимов провел здесь, в гагринском Доме творчества писателей. Раньше всех позавтракав – официантки успели изучить эту привычку Василия Ивановича и накрывали ему в самую первую очередь, – Герасимов ушел на море. Спустившись к самой воде, он привычно взобрался на огромную каменную глыбу парапета и растянулся на чуть наклонной, уже теплой от солнца поверхности. Попытался, прикрыв лицо газетой, задремать, но ничего не получилось. Тогда начал вспоминать имена всех персонажей прочитанной накануне книги. Потом сел, обхватив колени руками, и вслух чертыхнулся.

В самом деле, зачем обращаться с собой, как с ребенком! И вообще, разве можно обмануть самого себя, отвлечь, заставить забыть какие–то пусть тревожные, но интересные мысли?

Это произошло вчера вечером. Поужинав, Герасимов заглянул в холл, где в это время собирались любители шахмат. Расставляя фигуры, чтобы сыграть со знакомым переводчиком из Ленинграда, Василий Иванович невольно обратил внимание на спускавшегося по лестнице высокого, плотного, чисто выбритого мужчину со строгими глазами под тяжелым, ещё не тронутым загаром лбом. Мужчина едва заметно поклонился ему. Ничего удивительного, они познакомились ещё утром. Возвращаясь после завтрака в свою комнату за полотенцем, на столике, здесь же в холле, Герасимов увидел забытый кем–то паспорт. «Семёнов Дмитрий Сергеевич, – прочитал он. – Время и место рождения – 1921 год, гор. Витебск…»

– Хм… Вот растяпа, а ещё из Витебска, – укоризненно покачал головой Василий Иванович, словно в городе, где он провел свою молодость, не могло быть рассеянных людей. Герасимов нашел дежурную сестру и отдал ей документ.

– А–а, это наш новенький, – сказала она, взглянув на фото, – только что приехал… Вон он, кстати, идет… Товарищ Семенов! – закричала сестра. – Возьмите, пожалуйста, свой паспорт. Вы его забыли, а вот гражданин нашел.

– Благодарю вас, – суховато произнес Семенов, – видимо, я вынул его, когда сдавал путевку…

Минут десять Семенов молча смотрел, как Василий Иванович играет с переводчиком. Потом, заметив ошибку последнего, чуть скривил губы. Это не ускользнуло от внимания Василия Ивановича. «Тоже мне Ботвинник», – подумал он. И когда переводчик, сокрушенно вздохнув, смешал фигуры, предложил: «А вы не желаете?..» – Семенов согласно кивнул.

Для любителя Герасимов играл хорошо. Вот почему, когда ему буквально через четверть часа пришлось признать себя побежденным, он даже опешил.

– Может быть, ещё одну? – нерешительно предложил Василий Иванович. Семенов пожал плечами:

– Пожалуйста.

Вторая партия длилась минут сорок. Герасимов отчаянно сопротивлялся, но всё было тщетно. Их окружили любители. Игра новичка вызвала общее восхищение.

– Вот это да!.. – не выдержал кто–то, когда Семенов эффектной жертвой коня поставил Герасимова в безвыходное положение. – Скажите, вы случайно не мастер?

Семенов окинул спрашивавшего холодным взглядом:

– Нет… Но играю с детства.

– У вас, наверное, была хорошая школа? – оторвался от доски Василий Иванович.

– Школа? Никакой! – тотчас же ответил Семенов. – В том захолустье, где я родился и вырос, о шахматах и представления не имели…

И, не дождавшись, что ещё скажет Герасимов, он удалился.

«Странно, – посмотрел ему вслед Василий Иванович, – это в Витебске–то не знали, что такое шахматы?..»

Вот тогда Герасимов и ощутил впервые непонятное беспокойство. То самое беспокойство, что не давало ему сосредоточиться и сейчас, на пляже. Впрочем, теперь оно становилось несколько понятнее.

…Тридцать пять лет прошло с той пасмурной осенней ночи 1939 года, когда молодой оперуполномоченный Василий Герасимов, всего второй день работавший в витебской милиции, торопясь, разыскивал в темноте улицу и дом старого учителя и одного из лучших шахматистов города Николая Николаевича Полянского.

Дежурный по милиции, положив телефонную трубку, от досады тогда даже крякнул:

– Вот те на, на какую–то дурацкую кражу картошки из сарая группу отправил – считал, что всё до утра спокойно будет, – а тут такое дело… И к кому ведь ухитрились забраться, а?! Ну ладно, Герасимов, ничего не поделаешь, езжай… То есть иди – машину группа забрала. Считай, что это твое боевое крещение… Особенно там не топчи… Успокой старика, скажи, что всё разыщем… Как ребята подъедут – сразу к тебе пошлю…

«Еще не хватало, чтобы они раньше меня прибыли, – озабоченно думал Герасимов, шлепая по невидимым лужам. – Вот обидно будет… Нет, сегодня мне должно повезти! А то и правда неплохо может получиться», – и он представил себе заметку на четвертой странице газеты: «Благодаря находчивости и смелости молодого сотрудника милиции В. Герасимова установлен и задержан опасный преступник, накануне похитивший из квартиры гражданина Полянского…»

Учитель, живший один, дверь отворил сам. Впрочем, она и не была заперта.

– Заходите, заходите, – засуетился Николай Николаевич, услышав, что Герасимов – сотрудник милиции, прибывший по его просьбе. – Не надо, не надо, голубчик, что вы, я вам и так верю, – отстранил он руку Василия, протянувшего было свое удостоверение. – Уж и не знаю, с чего начать… Сегодня вечером я давал сеанс одновременной игры. Двадцать три выиграл, две ничьих. Кстати, а вы, товарищ… – Полянский запнулся, очевидно вспоминая фамилию оперуполномоченного.

– Герасимов!.. Да просто Василий, – подсказал тот и покраснел: в милиции ему не раз объясняли, что на службе нет Вань, Юр, Миш, а есть Иваны Петровичи, Юрии Павловичи, Михаилы.

– Да, да, как же, помню, – обрадовался Николай Николаевич. – Так вот, а вы шахматами не интересуетесь? А то милости прошу, заходите.

– Спасибо, Николай Николаевич, – окончательно смутился Герасимов. – Играю немножко…

– И отлично! И отлично, голубчик! – просиял Полянский. – А чего нам, собственно, ждать? Давайте–ка сразимся с вами прямо сейчас. Заодно увидите любопытнейшие фигуры. Слоновая кость, настоящая Индия. – В десятый раз протерев стекла пенсне, старый учитель начал искать шахматы. – Ах какая досада, значит, их тоже украли! Ну, ничего, у меня есть и другие…

– Спасибо, – повторил Василий. – Но давайте я действительно зайду к вам завтра… чтобы поиграть… А сейчас, – он взглянул на часы и, вспомнив об оперативной группе, стал очень серьезным, – прошу вас сказать, что, кроме шахмат, украдено?

– Пожалуйста, пожалуйста, – согласился Полянский, – я понимаю… Значит, шахматы – раз, пишущая машинка – два, деньги – вот тут, в столе лежали… Сколько? Тысячи, по–моему, полторы, точно не помню… – Он подошел к шкафу. – Костюм. Наверное, ещё что–нибудь… Но всё это пустяки, голубчик, мне жалко другое. Вот видите, – он отколол от галстука булавку и протянул её Герасимову.

Ещё никогда Василию не доводилось видеть столь оригинальной булавки: её украшала золотая шахматная доска, усыпанная камешками–фигурками.

– Да, интересная вещица, – кивнул оперуполномоченный, возвращая булавку.

– Не то слово – интересная! – взволнованно зашагал по комнате Полянский. – Уникальная! Историческая! Особенно для меня.

– Хорошо, что её не украли, – заметил Василий. – Ведь больших денег, наверное, стоит…

– При чём здесь деньги, молодой человек, при чём здесь деньги?! – неожиданно остановился напротив него Полянский. – Вы знаете, что это такое? Нет, это не просто украшение, не просто булавка для галстука! Это подарок, это приз, врученный мне самим Мароци! Вы слышите, кем, голубчик, Гё–зой Ма–ро–ци!

Полянский сел, снова снял пенсне и, посмотрев на оперуполномоченного добрыми близорукими глазами, положил руку ему на колено:

– Этой булавке, голубчик, почти сорок лет. Да, да, маэстро вручил её мне в 1901 году…

Полянский опять вскочил и быстро заходил по комнате.

– Итак, 1901 год. Должен вам заметить, что в Швейцарии я очутился случайно. Отец, отправившийся туда по делам фирмы, где он работал, взял меня с собой, что называется, приучать к делу… Мне только что минуло девятнадцать лет. Я уже бредил шахматами и поэтому, услышав, что в Швейцарии находится знаменитый венгр Гёза Мароци, согласился ехать без колебаний…

Нет, нет, голубчик, – замахал руками Полянский, заметив, что Василий открыл было рот, – не перебивайте меня. Я должен досказать вам эту историю!.. Уже на третий день пребывания в Швейцарии мы с отцом поссорились. Ему нужно было ехать из Берна в Цюрих, а я, как вы понимаете, рвался в Монтрё, где отдыхал Мароци. Короче, я бросил всё и приехал на озеро. Однако встретиться с маэстро мне долго не удавалось: он почти никого не принимал и сам выезжал редко. Помог случай… Будучи без денег, я зарабатывал себе на жизнь тем, что играл в шахматы в одном из третьеразрядных кафе, всякий раз давая противникам фору. Как сейчас помню, подошел однажды прекрасно одетый мужчина и предложил сыграть с ним на равных. Я согласился. И выиграл. Он заметно расстроился и снова расставил фигуры. Я опять победил. Тогда он схватил меня за руку и, заявив, что покажет сегодня, как играют у нас, в России, потащил за собой. Это был отдыхавший в Швейцарии табачный фабрикант и шахматный меценат Бостанжогло…

Старый шахматист помолчал, видимо снова переживая ту давнюю встречу. Молчал и Василий. Он уже не смотрел на часы и не пытался перебивать собеседника.

– В тот же вечер, голубчик, – опять заговорил Полянский, – на вилле Бостанжогло я наконец увидел маэстро. Хозяин представил меня и заявил, что отыскал восходящую шахматную звезду. Мароци, улыбнувшись, согласился как–нибудь сыграть с этой звездой партию.

«О нет, господин Мароци, я предлагаю устроить небольшой гандикап–турнир, – шутливо, но настойчиво возразил Бостанжогло. – В самом деле, господа, обратился он к остальным гостям, – почему бы нам не воспользоваться присутствием здесь, в Монтрё, таких мастеров, как Яновский, Шлехтер, Берн и, конечно, всеми нами уважаемого господина Мароци, – поклонился Бостанжогло знаменитому венгру, – и не организовать такой турнир?» Его поддержали. Мароци, которому, видимо, просто не хотелось спорить, ответил фабриканту молчаливым поклоном. «Вот и прекрасно, господа! – воскликнул окончательно загоревшийся Бостанжогло, – назначим открытие турнира на послезавтра. А завтрашний день я посвящаю поиску достойного его приза, к которому, конечно, будет приложен ящик сигар…»

– Да, голубчик, – торжествующе посмотрел на Василия Полянский, – этот турнир состоялся! И ваш покорный слуга с большим трудом, но выиграл тогда все партии… А затем Бостанжогло вручил мне приз, который делал по его заказу один из лучших ювелиров Швейцарии. От сигар я отказался, а приз принял с гордостью.

Вот он, полюбуйтесь еще, – Полянский снова отколол от галстука булавку. – Вернее, голубчик, лишь его часть: точно такие запонки у меня сегодня украли…

Василий встрепенулся:

– Не волнуйтесь, маэс… товарищ Полянский, мы приложим все силы…

В дверь громко постучали.

– Можно? – раздался уверенный голос старшего оперуполномоченного Бугаева.

Это приехала оперативная группа. Василий машинально посмотрел на часы: ого, оказывается, он сидит уже почти два часа.

– Ну, Василий Иванович, что удалось установить? – так же громко продолжал вошедший в комнату Бугаев.

– Да вот… запонки Бостанжогло пропали, – запинаясь, пробормотал Герасимов, – то есть не Бостанжогло, они уже принадлежали Николаю Николаевичу, – окончательно запутался он.

– Стоп, стоп. Какие запонки? Неужели из–за такой мелочи нужно было звонить в милицию? И что это ещё за Бостан… тьфу, не выговоришь! – нахмурился Бугаев. – Мы в чьей квартире – Николая Николаевича Полянского? Так при чем здесь этот самый тип? Что, он у вас живет? – повернулся он к Полянскому

– Нет, нет, – энергично запротестовал тот. – Я уже рассказывал вашему молодому коллеге, что в 1901 году, в Швейцарии…

– Гражданин Полянский, – перебил Бугаев, – когда произошла кража – сегодня? Так при чем здесь 1901 год? Василий Иванович, – обратился он к Герасимову, – дайте, пожалуйста, протокол.

– Да я… не успел…

– Не успел? – поднял брови Бугаев – Ну, ну… В таком случае можете возвращаться в отдел.

– До свидания, голубчик, – подошел к Василию Полянский и затряс его руку. – Спасибо вам… А завтра непременно заходите…

– Оперуполномоченный Герасимов завтра займется другой работой, – веско произнес Бугаев, – а этим делом буду заниматься я…

…Сейчас, столько лет спустя, Василий Иванович лишь улыбнулся, вспомнив ту давнишнюю историю. А тогда ему было не до шуток: он медленно брел в отдел, ежеминутно черпая ботинками воду, и представлял себе, какой разговор ожидает его через полчаса у дежурного, а утром у начальника…

Несмотря на приглашение, к Полянскому Василий Иванович так и не пошел. Ни на следующий день, ни через неделю, ни через год. Было обидно. Во–первых, потому что он, как сотрудник милиции, столь неумело вёл себя в ту памятную ночь. Во–вторых, из–за того, что дорогие Полянскому запонки так и не были найдены. Правда, остальные вещи Бугаеву удалось обнаружить и вернуть хозяину. Он сумел напасть на след вора, оказавшегося, кстати, учеником Полянского. Но преступник, бросив всё: и машинку, и шахматы, и костюм – бежал из Витебска. Далее его следы затерялись.

И всё–таки Василию Ивановичу довелось встретиться с Полянским ещё раз. Это произошло в тяжелые военные дни, на передовой, под Витебском. Старый учитель очутился там как солдат народного ополчения. Ему долго отказывали, убеждали, что он принесет больше пользы в другом месте, но Полянский настоял на своём. «После того сражения, которое я выиграл в военкомате и райкоме, мне не страшны никакие бои», – шутил он.

Герасимова Николай Николаевич узнал, правда, не сразу.

– Извините, голуб… товарищ лейтенант, – обратился он как–то к Василию Ивановичу, командовавшему соседним взводом. – Но ведь мы с вами встречались. Наверное, где–нибудь за шахматной доской…

– Всё точно, товарищ Полянский, – улыбнулся Герасимов, – у вас дома, два года назад. Правда, доска была не совсем обычная – её подарил вам Бостанжогло.

– Голубчик! Так это вы?! – обрадовался учитель. Он снял привязанное ниточкой пенсне и близоруко заморгал, гладя руку Герасимова. – А ведь я вас ждал…

– Да так получилось, – замялся Василий Иванович. – Мне тогда поручили другое дело. И потом ведь запонки…

– Бог с ними, с запонками, – махнул рукой Полянский. – Сейчас не до них: целые города гибнут. И вообще–то мне не так жалко их, как жаль, что меня обманул мой ученик, человек, на которого я возлагал большие надежды… Ему было всего восемнадцать лет, из них три года он у меня буквально дневал и ночевал. Между прочим, как раз накануне кражи просидел целый вечер. Помнится, я ему объяснял один из вариантов королевского гамбита… Кстати, голубчик, интереснейший и редко встречающийся вариант! – оживился старый шахматист. – Вы непременно должны с ним познакомиться! – Полянский вынул шахматы. – Вот, посмотрите… Это из гамбита Райса получается. Я всё искал за белых какой–либо путь атаки. А потом мы вместе с этим юным другом нашли–таки решение. У черных все шансы на выигрыш. – Ну как? – просиял старик. – Интересно? То–то же… А знаете, голубчик, запишите–ка вариант и на досуге разучите. Ей–богу, он того стоит…

Василий Иванович не смог огорчить Полянского и действительно записал под его диктовку редкий вариант королевского гамбита… А через два дня Николая Николаевича Полянского не стало: во время очередной атаки фашистов он был убит наповал.

…Начало припекать. Надевая шляпу и переворачиваясь на живот, Герасимов огляделся по сторонам. На пляже не было свободного места. Все ясно, на часы можно и не смотреть: десять.

Полежав ещё несколько минут, Василий Иванович встал, нырнул прямо с глыбы и поплыл. Вернулся и стал одеваться.

Выйдя на центральную улицу, он мгновенно заколебался: то ли, плюнув на всё, отправиться в Дом творчества, то ли довести дело до конца и заглянуть в милицию. Мелькнула мысль: «А не засмеют? Скажут, мол, сам когда–то в милиции работал. И вот поди ж ты… Но с другой стороны, если не зайду, то до конца отпуска не будет покоя».

Молодой лейтенант – дежурный, выслушав несколько несвязный рассказ Василия Ивановича, пожал плечами и проводил посетителя к седоголовому майору, начальнику отдела уголовного розыска. Краем глаза Герасимов заметил, что, выходя из кабинета, лейтенант улыбнулся и, кивнув в его сторону, покрутил пальцем возле виска. Василий Иванович усмехнулся: опасения были не напрасны. Однако майор оставался невозмутимым.

– Рассказывайте, товарищ, – сказал он с заметным грузинским акцентом, – поподробнее, не торопясь…

Герасимов говорил минут сорок. Майор время от времени молча кивал головой, делал какие–то пометки в блокноте.

– Так, ясно, – встал он из–за стола, когда Василий Иванович замолчал. – Очень хорошо сделали, что заглянули… А плохо, – на этот раз майор улыбнулся, – что ушли из милиции.

– Так уж получилось, – развел руками Герасимов. – Не ушел бы… Да когда меня под Берлином ранило в четвертый раз, понял, что о милицейской службе и мечтать нечего… А жить–то надо. Вот и пошло: литературный факультет, диссертация…

– Спасибо вам, Василий Иванович, – пожал ему руку майор и проводил до дверей. – Этим Семеновым мы поинтересуемся. А вас непременно будем держать в курсе дела. Вы же, в случае чего, звоните…

До обеда оставалось ещё около полутора часов. Идти на пляж не хотелось. Герасимов зашел в библиотеку, развернул свежую газету. Однако сосредоточиться всё ещё не мог.

«А ведь тот листок с вариантом вроде бы цел, – вдруг подумал Василий Иванович, – кажется, он лежит в ящике, где хранятся военные документы. Что, если позвонить Алёнке…»

Москву дали в пять часов вечера.

– Алло, алло, папка! – то тише, то громче доносился до Герасимова голос дочери. – Плохо слышно… Что? Какой листок? Да зачем он тебе? Увлекся шахматами? Ладно, сейчас… Нет, слова я не нарушаю, пишу каждые три дня. Просто в последний раз забыла отправить авиапочтой… Алло! Нашла, слушай. – Дочь продиктовала позицию. На прощание заверила: – Не волнуйся, у меня всё хорошо. Сижу над курсовой. Да, да… Ну, целую…

Сразу же после ужина Василий Иванович спустился в холл.

– Может, сразимся? – встретил его переводчик.

– Попозже… Хочу вот один интересный вариант разобрать, – и Герасимов, разложив доску, расставил фигуры.

Вокруг, как всегда, столпились любители шахмат, вспыхнул спор. Василий Иванович искоса поглядывал на собравшихся. Ага, наконец–то! В холл непринужденной походкой вошел Семенов. Уверенным, чуть ленивым взглядом окинул их группу, заинтересовавшись, приблизился.

Заметив, что Герасимов слишком долго думает над очередным ходом, он снисходительно улыбнулся и протянул к доске холеную руку:

– Рискнете на реванш? Вам белые, пожалуйста.

Василий Иванович кивнул. Первые ходы были сделаны быстро.

– Что вы делаете, ведь он же фигуру заберет… – зашумели болельщики, но Семенов небрежно бросил:

– Да вы и теорию недурно знаете, есть, есть такой вариантик…

Он чуть задумался и внимательно посмотрел на противника. Сделали ещё несколько ходов.

– Ну что же, мы и к этому готовы, – уверенно сказал Семенов. – Теперь ваше дело дрянь, – засмеялся он, – попались мне на старую разработку…

Болельщики почтительно глядели, как быстро реализует свой материальный перевес новый гость Дома творчества. Но Герасимов уже не обращал внимания на шахматную доску. Как живой, стоял перед ним старый учитель…

Не успел Василий Иванович дойти до маленькой комнатки, где находился телефон, как оттуда вышла дежурная сестра:

– Товарищ Герасимов, вам звонят.

– Это вы, товарищ профессор? – послышался в трубке знакомый голос с грузинским акцентом. – Ещё раз здравствуйте… Что? Как раз собрались мне звонить? Отлично! Да, полагаю, что вы не ошиблись. Со мной только что вторично связывались витебские товарищи. Есть основания думать… А где, кстати, наш общий друг сейчас? В своей комнате? Вот и прекрасно. Не прощаюсь, через десять минут буду у вас.

На эту сцену никто не обратил внимания. Просто заглянули к отдыхающему Семенову два приятеля, несколько минут поговорили с ним о чём–то в комнате, а потом, видимо, решили погулять по вечернему городу, и все трое не спеша проследовали через людный холл и вышли на улицу. Лишь переводчик, отдавая Герасимову ладью, посмотрел им вслед и сказал:

– Ладно, меня вы поприжали, а вот с этим гроссмейстером небось не очень–то…

Василий Иванович улыбнулся:

– Что делать, в шахматы он играет действительно лучше, чем я…

На следующее утро Герасимова пригласили зайти в отделение милиции.

– Спасибо вам, товарищ профессор, – встретил его седоголовый майор. – Вот, можете полюбоваться, – и он протянул какую–то миниатюрную вещицу, завернутую в папиросную бумагу. – В портмоне с собою носил все эти годы… Понимал, что продавать опасно, а выкинуть, очевидно, жалко было…

Василий Иванович развернул бумагу. На ладони заблестели необыкновенные запонки: связанные между собой тонкими цепочками золотые шахматные доски с разноцветными драгоценными камешками, изображающими фигуры…

 

Евгений Федоровский. В черном огне

1

Командир взвода горноспасателей Даньков считал приметы сущим вздором. Лишь к предчувствию он относился серьезно. И не потому только, что работа его была связана с опасностями. В конце концов, рассуждал он, несчастный случай может подкараулить каждого. Разница лишь в степени… Токарь, к примеру, рискует меньше, чем шофер. Летчик – больше, чем шофер. Если глохнет в полете двигатель – это уже серьезная опасность. Если теряется управление – верная смерть. Если прекратится подача кислорода на большой высоте – тоже смерть. Примерно то же самое происходит на большой глубине в море.

Юрий знал, что нельзя привыкнуть к опасности, но он знал также и то, что человек всё равно будет стремиться в глубь и космоса, и океана, и земли. Здесь нет надписей, предупреждающих об опасности, и не будет. Пока не проложены пути для новых поколений и не освоены до конца новые миры, до тех пор люди должны будут жестоко расплачиваться за свои ошибки, и никто не сможет им помочь… На границе обитаемых миров силы природы обнажены и беспощадны.

Опасность заставляет собраться, сжаться пружиной. Повышенную степень риска уменьшить можно осмотрительностью, знанием, техникой, дружбой, наконец. Лично его, Юрия Данькова, опасность не только не отпугнула от профессии спасателя, а, напротив, позвала на дело, полное риска.

Он был шахтером, добытчиком и отправил наверх не одну тысячу тонн угля, пока однажды не попал в обвал. Юрий и прежде слышал о горном ударе – коварном и грозном явлении, но тут впервые ощутил, насколько ничтожно мал и слаб человек перед слепой силой стихии, если он один…

Земля, казалось, сдвинулась и пошла куда–то вбок. С потолка посыпался уголь, отделяясь от породы плитами, как от слоеного торта. Зазвенел металл стоек. Винты с грубой нарезкой толщиной в руку начали гнуться, словно они были сделаны из пластилина. Деревянные полуметровые в обхвате стойки под невыносимой тяжестью крошились, рассыпались на щепы. Потом где–то сзади грохнул обвал. Оттуда, как от пушечного выстрела, дохнул плотный воздух, смешанный с горькой угольной пылью.

Бежать было некуда, обвал отрезал путь. Под лязг раздираемого металла, треск дерева, стук обрушивающейся породы гигантский пласт опускался всё ниже и ниже.

«Конец, – подумал Юрий. – Только бы скорей и не так больно…»

Но пласт не раздавил шахтеров. Он остановился у самых голов, будто чья–то сердобольная и сильная рука удержала его.

На четвереньках они доползли до обвала. Вентиляционный штрек был разрушен, свежий воздух, нагнетаемый сверху, теперь не попадал к ним.

Шахтеры начали отгребать породу и уголь, но с каждым часом всё меньше оставалось в воздухе кислорода, всё гуще скапливалась углекислота. Начались головные боли. Отяжелели руки, и занемела спина. Из ушей и носа потекла кровь.

Потом началось удушье. Юрий не помнил, как потерял сознание. Ему всё казалось, что он двигает и двигает руками, разгребая угольную мелочь. Он повторял эти движения даже тогда, когда люди пробились к ним, подняли на поверхность и медицинские сестры стали делать искусственное дыхание.

Очнулся Юрий как после тяжелого сна. Над ним голубело далекое–далекое зимнее небо. Сизые дымки пускал террикон. Даньков лежал на носилках рядом с большим автобусом, на кабине которого была изображена эмблема горноспасательной службы – красный крест и скрещенные шахтерские молотки.

«Вот кто вытащил нас», – понял он и поискал глазами горноспасателей. Молодые парни во дворе шахты деловито собирали инструмент, скатывали противопожарные шланги. Они держались спокойно, будто ничего не произошло, и были одеты, как все горняки, в брезентовые робы, на головах – каски с шахтерскими лампочками. Но, приглядевшись внимательнее, по каким–то едва уловимым признакам Даньков почувствовал, что этих людей связывает нечто большее, чем совместная работа, – они были как братья в крепкой, дружной семье, – и он позавидовал им: «Вот это ребята…»

Юрий, конечно, знал о существовании горноспасательной службы, но до этого дня не обращал на неё внимания. Впрочем, и остальные шахтеры не очень интересовались ею. Жили спасатели в отдельном городке. Квартиры располагались не дальше двухсот метров от штаба, были снабжены сигнализацией, чтобы по тревоге бойцы могли быстро собраться и выехать на аварию. Кое–кто из горняков даже бросал с завистью: «Им что! Катаются как сыр в масле, спят, а зарплата идет».

Но теперь Даньков понял, что такое красный крест и скрещенные молотки.

Вскоре Даньков пришел к ним в отряд и сказал начальнику:

– Хочу стать горноспасателем.

– А вы представляете себе, что это такое? – с улыбкой спросил начальник.

– Да. На днях ваши ребята спасли нас.

– Вот оно что… Но там был обвал, А если пожар? Пойдете в огонь?

– Пойду.

– А на смерть ради товарищей?

– Пойду.

Начальник достал бланк присяги, отпечатанный на сероватой бумаге:

– Смотрите, это первая заповедь…

«Обязуюсь при ликвидации аварий в шахтах и рудниках, не щадя ни своих сил, ни жизни, спасать застигнутых аварией людей и оказывать им необходимую помощь…» – прочитал Юрий и кивнул головой:

– Понимаю.

– Но этого мало. Грош цена личной отваге, если спасатель плохо знает своё дело. Он должен все уметь и знать не только свои обязанности, снаряжение и инструмент, но и устройство шахт, каждую нору, каждую нишу, типы креплений, виды перемычек, умело управлять горной техникой…

– Я работал помощником на врубовой машине, – проговорил Юрий.

– Мало. Сейчас вы должны научиться владеть ею не хуже настоящего машиниста.

Начальник помолчал.

– И потом надо знать физику, химию, электронику, шахтное дело… Как потушить пожар на воде? Или на складе легко воспламеняющихся жидкостей? Пламя – это химический процесс. А из каких элементов оно состоит? Из чего производится синтетический каучук? Что такое пластические массы? Полиэтилен? Как из той или другой жидкости получить газ и какой; а из газа – твердое вещество? Чем, например, тушить целлюлозу? Водой её не потушишь, так как она горит очень быстро, без доступа кислорода, сама по себе. А чем потушить этиловый спирт? Словом, горноспасатель должен обладать прямо–таки энциклопедическими знаниями…

После курсов Юрия зачислили бойцом горноспасательного отряда.

Хотел бы он встретить тех, кто говорил про «сыр в масле». После тренировок стекало по семь потов. Горноспасателей учили действовать смело, решительно, расторопно, как учат в армии парашютистов–десантников. Жизнь состояла из внезапных побудок среди ночи, учебных тревог, аварийных спусков в шахты, дежурств, тушений пожаров, установок защитных перемычек Всё это нужно было делать быстро, на пределе возможностей, духовных и физических сил. Слипались глаза от усталости, а нужно было шагать на теоретические занятия. Изучали устройство аппаратов для дыхания в удушливой атмосфере, виды сигнализации и связи, методы тушения пожаров, конструкции врубовых машин и скребковых, ленточных конвейеров разных систем, аппаратов для резки металла и дерева, электрическое освещение в шахтах, приемы неотложной медицинской помощи и всё то, что могло пригодиться горноспасателю в работе. Нужно было отработать действия до автоматизма, поскольку в момент пожара времени на раздумье, как правило, не бывает.

Сейчас, когда Юрий проработал в горноспасательном отряде уже немало лет и дослужился до командира взвода, он приобрел опыт. Достаточно надежным, совершенным стало оборудование… Только аварии остались прежними. И никогда не бывали одинаковыми. И каждый раз возникали внезапно.

Впрочем, сегодня вечером, возвращаясь с работы, Даньков почувствовал какую–то смутную тревогу. Казалось, не было причин для беспокойства, всё хорошо было на шахте: на–гора шел уголь, богатый, добрый; разрабатывался мощный перспективный пласт; без напряжения, нервотрепки и авралов выполнялся план. Почему, Юрий не знал, но сердце подсказывало: что–то назревает, точно сжимается невидимая пружина. Многое постигла наука, но только не человеческую душу…

Когда резкий телефонный звонок сбросил его с постели, он уже знал точно – на шахте авария.

Быстро одевшись, Даньков выбежал на улицу и услышал вой сирены. В автобус быстро вскакивали бойцы дежурного отделения. Они были в обычных темно–синих гимнастерках и галифе. Пока они едут на шахту, успеют переодеться в рабочую робу, разберут инструмент и респираторы, которые хранились в специальных шкафчиках.

Командир прыгнул в кабину, когда автобус уже разворачивался.

– На шахте пожар, – сказал шофер.

– Где именно?

– На одиннадцатом участке.

«Там работали с аммонитом, – вспомнил Юрий. – Возможно, рванул метан».

2

Генка Росляков и не мечтал быть взрывником. Он хотел стать путешественником. Когда ему исполнилось пятнадцать лет, он решил, что настала пора осуществления планов. Правда, планы эти были не очень определенны манили и нефтяники Самотлора, и полярники Антарктиды, и большие стройки на Оби, Енисее, Ангаре, и Каракумы. Зимой вместе с верным другом он выбрал маршрут – Великую Сибирскую трансмагистраль. Они решили остановиться там, где больше всего понравится К путешествию готовились долго и серьезно – покупали пакетики сушеных каш и супов, собирали деньги, экономя на школьных завтраках, мастерили жиганы. Это были самодельные пистолеты со стволами из бронзовых трубок. Они заряжались порохом и дробью, а поджигались через пропиленную в стволе дырочку спичкой, укрепленной с помощью проволочного ушка.

Но «жиган» у друга при испытании разорвался, и ему обожгло руку. Тогда их матери, объединившись как всегда в таких случаях, устроили повальный обыск, нашли запасы, а также карту и компас. Путешествие не состоялось.

После школы Генку потянуло на актерский факультет института кинематографии. Он поехал в Москву и нашел институт недалеко от Выставки достижений народного хозяйства. Для ознакомления с будущей работой абитуриентов повели на студию имени Горького. Студия была рядом. Павильон походил на цех завода. Пахло клеем, горелой резиной, гуашью. Рабочие куда–то тащили стенку с окном и занавеской, а с неё сыпалась пыль и расплывалась облаком. Трещали раскаленные прожекторы. С девчонки–актрисы пот катился в три ручья, а она всё спрашивала: «Где же Миша?»

– Не так! – гремел режиссер. – Снова!

– Где же Миша?

– Где тревога?.. Тревоги больше!

– Где же Миша?

– У вас глаза смеются, как у распоследней дурочки! Надо боль!

– Где же Миша? – почти взвыла девчонка–актриса.

– А–а, черт! Мотор!

– Где же Миша? – у девчонки чуть не льются слезы.

– Стоп! Снова!

Мучил девчонку кудлатый очкарик в грязно–сером пиджаке и фиолетовых джинсах, а она всё не могла как надо спросить о Мише.

«Ну и ну…» – подумал тогда Генка. Волшебное сияние экрана померкло. То, что в школьной самодеятельности волновало, теперь представилось совсем в другом свете, поэтому он нисколько не огорчился, когда после второго тура специальных испытаний не нашел в списках своей фамилии

Из раздумий, в которых Геннадий провел несколько дней и ночей, вывел клич провалившихся в первом туре «Не окончен набор в школе–студии Немировича–Данченко!»

В учебной студии МХАТа ещё шли приемные испытания. Изгнанников из ВГИКа согласились выслушать. В зале было много народу. Впереди сидели напудренные старички и старушки – приемная комиссия, а сзади толкались студенты со старших курсов, пришедшие послушать молодую смену.

Читали с завыванием «под Беллу Ахмадулину» «Антимиры», с нарочитым оканьем – отрывки из «Владимирских проселков» и совсем неизвестных Генке поэтов.

Абитуриенты заламывали руки, плакали неподдельными слезами, бросались к роялю и что–то выкрикивали под дикий аккомпанемент.

Генка загрустил. Куда ему тянуться до этих…

Когда вызвали его, он стушевался совсем. Вместо того чтобы правильно назвать басню, которую выучил к экзаменам, он испуганно пролепетал

– У мельника вода плотину прососала… Басня…

После всего, что здесь читалось, рвалось и пелось, басня ударила по слушателям словно обух по голове. На какое–то мгновение воцарилась тишина, потом зал будто взорвался. На испуге Генка прочитал всю басню, а хохот не смолкал.

Председатель комиссии, вытирая платком глаза, махнул рукой. Этот жест Генка истолковал как просьбу выйти вон. Он хлопнул дверью и очутился в коридоре.

«Теперь в самый раз забирать документы. Хватит!»

Поискал глазами канцелярию. Вдруг из зала выскочила женщина с лошадиными зубами и в очках–фонарях. Она ухватила его за локоть, затащила в какой–то класс и приказала открыть рот. Вцепившись одной рукой в подбородок, пальцами другой пересчитала зубы, как коню.

– Скажите «жук»!

– Жук, – недоуменно проговорил Генка.

– Знакомого жучка зажали за бочка!

Генка повторил и эту белиберду. Женщина в этот момент пристально смотрела ему в рот.

– А зачем? – спросил, сообразив, Генка. – Меня же выперли!

– Что вы! Вам поставили высший балл! Но с дикцией придется поработать…

Генка почувствовал, как загудела голова, словно там бухнул колокол.

Две недели он бегал в студию за час до начала занятий и старательно повторял слова с шипящими буквами, которые, оказывается, у него звучали неправильно: «Жора, жук, жюри, жулик, щука, чмырь, чтение, жених, шмат, чародей, червь, щенок, шабаш…» Дикция выправилась, но с каждым днем убывало желание учиться в театральной студии.

«Зачем тебе всё это, пень ты липовый!» – И Генка, не выдержав, забрал документы и был таков.

Случайно зашел в пункт оргнабора на Тишинском рынке Сахалин, Камчатка, Кузбасс… Проезд бесплатный… Суточные… Подъемные…

Зашел. Тесноватая конторка. Народ разный. Расспрашивают о льготах. Набор на Дальний Восток окончен. Остался Кузбасс. Ну что ж, сойдет и Кузбасс. Генка выложил на стол свой паспорт и аттестат зрелости.

Группа в Кузбасс набралась порядочная: сорок парней, почти все непоседливые, как Генка. Стучали колеса: ты–ты–так, ты–ты–так… В темном вагоне качались звезды и папиросный дым поднимался к потолку голубыми струйками.

За Уралом в вокзалах толпились уже совсем другие пассажиры. По ворохам груза, по одежде Генка угадывал профессии. Из кучи потертых рюкзаков выглядывали контейнеры с приборами, головки тяжелых штативов, карабины в чехлах. Женщины в брюках покупали пиво и сыр. Мужчины в штормовках и тяжелых ботинках, с бородами, как у Фиделя Кастро, посасывали трубки, не обращая внимания на вокзальный гвалт.

Генка повеселел. Ему понравилась эта напряженная жизнь, сильные, неразговорчивые мужики, хлопотливые женщины – хозяева огромного края, о котором раньше он знал так же мало, как о Мадагаскаре.

Но на распределительном пункте в Новосибирске обнаружили ошибку. Генку, оказывается, направляли в Донбасс.

– А я хотел в Кузбасс! – кричал Генка.

– Дура! Документы–то в Донбассе!

«Хоть прокатился», – успокоил себя Генка, когда, пошатываясь от голода, потому что суточные успел проесть, сошел на перрон города Донецка.

У ресторана на веранде под тентом сидел здоровенный парень и мрачно пил пиво. Генка с удивлением уставился на батарею пустых бутылок: «Во слон!» Парень кивнул головой:

– Садись!

Генка сел на кончик стула.

– Пей!

– Мне бы бутерброд какой…

– С голодного края?

– Иссяк…

– Зина! Обед – один раз!

Парень продолжал пить пиво, не обращая внимания на Генку. Официантка принесла треску в маринаде, борщ и пустой стакан. Парень налил пива. Генка пригубил из вежливости и набросился на рыбу.

– Издалека? – наконец спросил парень.

– Завербовался в Москве в Кузбасс, но на полпути обнаружилось, что документы отослали в Донбасс…

– Специальность есть?

– Уроки труда в школе.

– Негусто.

– Се ля ви…

– Да ты ешь!

Генка проглотил и борщ. Официантка принесла котлеты с макаронами. Генка съел сначала макароны, потом котлеты, остро приправленные чесноком.

– Считай, тебе повезло, – помолчав, проговорил парень. – Как зовут?

– Геннадий…

– А я Башилов. Понял?

– Хорошо, Башилов, – ответил Генка, хотя ничего не понял.

– Зина! Ещё обед!

– Спасибо… Не смогу, наверно…

– Сможешь.

Генка слабо поупрямился, но и вторую порцию съел.

«Вот ведь как в жизни бывает! Раз – и повезло! Раз – и врежет судьба по морде», – подумал он и запил котлету пивом.

– На первых порах возьму в ученики, – сказал Башилов.

– Учеником кого?

– Меня, дурило!.. Ах да, ты же не слышал, кто такой Башилов…

– Признаться, в прессе не встречал.

– Взрывник я.

– Вот это как раз по мне! – взвился Генка.

– Только заруби на темечке: работа это тонкая. Ювелирная. Ошибешься – одна пыль останется.

– Значит, берешь?

– Идём… Документы твои, видать, в Донецкшахтстрое. Знаю я эту шарагу.

– Мы же не расплатились!

– Здесь у меня кредит, – усмехнулся Башилов, отмеряя площадь размашистым шагом. Генка трусил рядом.

Документы отдали под расписку, что в течение полугода Росляков выплатит все подъемные и суточные, которые выдавались по договору оргнабора.

– Что самое дорогое для человека? – спросил Башилов, когда выходили из конторы Донецкшахтстроя.

– Свобода, – улыбнулся Генка.

– То–то…

Поселился Генка у Башилова в общежитии, поступил на курсы взрывников. Оказалось, взрывать породу не так–то просто, как думалось вначале. Надо было знать законы техники и химических превращений, основы детонации, труды ученых о работе взрыва, уметь высчитывать количество зарядов по формулам… «Математические выражения закона подобия согласно которому расстояния равных действий волн взрыва пропорциональны размерам заряда…» – зубрил Генка.

Через три месяца он сдал экзамены на разряд.

Обычно работали они в паре с Башиловым. Взрывали и взрывали пласты, а пока горняки вырабатывали забой, оставалось время, чтобы поговорить о том о сём.

Башилов потерял родителей в войну. Они погибли во время бомбежки, когда поезд отходил из Донецка.

В детдоме, разноплеменном, горластом, властвовали буйные и жестокие законы. Директором была некто Орешина – могучая, неопрятная женщина. Громовым, как у извозчика, голосом она кричала на ребят. Только во время эвакуационной неразберихи её могли назначить воспитателем детей. Она ненавидела ребят. Детдомовцы отвечали ей тем же.

Предоставленные самим себе, полчища детдомовцев, как тараканы, разбегались по улицам, вокзалам и рынкам.

Разъяренная директорша однажды лишила всех ребят ужина. И тогда поднялся бунт. Вмиг одичавшая толпа ринулась в столовую, начала бить посуду, колотить табуретки, рвать простыни и подушки. С самого дна души детей, единых в своем несчастье, вскипела яростная злость на ненавистную директоршу. Орешина успела выпрыгнуть в окно и скрыться.

Два дня неистовствовал детдом.

И вдруг свист, крики, ругань оборвались. В проеме калитки появилась маленькая девушка в осеннем, не по морозу, пальтишке и стареньких фетровых ботах, какие носили до войны. Девушка закрыла за собой калитку и смело пошла к парадному. Оторопевший предводитель по кличке Трубадур отпер дверь и пропустил девушку вперед.

– Здравствуйте, – поздоровалась гостья, развязала платок и тряхнула светло–русой челкой. – Я Вера Соломина, секретарь райкома комсомола, – буднично проговорила девушка и оглядела настороженных ребят. – Это моя вина, что ни разу не заходила к вам. Война, сами знаете. Эвакуированных размещаем, открываем новые госпитали, строим шахты.. Уголь сейчас дороже хлеба.

– Не, хлеб дороже, – не согласился кто–то.

– Уголь. На угле работают домны, варят чугун. Уголь крутит турбины электростанций, а они дают ток мартенам. Мартены плавят сталь. А сталь – это уже винтовка. А бойцу что дороже, когда он в бой идёт?

– Винтовка!

Было в этой Вере Соломиной что–то располагающее, материнское и домашнее, давно забытое детдомовцами, и ребята успокоились, доверчиво потянулись к ней. Кто–то пододвинул Вере стул, случайно уцелевший от побоища.

Говорили в тот морозный вечер долго. Говорили обо всём, о войне, о плохой кормежке, о боях у Сталинграда… А всё свелось к тому, что в эту тяжелую пору малышам надо помнить: отметка «отлично» на уроке – это пуля по врагу. А ребятам постарше пора идти работать, но и учёбу не бросать. Работать, потому что шахты обезлюдели, многих горняков забрала война, остались калеки, старики да женщины.

На другой день в детдом пришел новый директор, Анатолий Семенович Логунов, фронтовик, без руки, с орденом Красной Звезды на линялой гимнастерке.

А вскоре четырнадцатилетний Башилов и ещё несколько ребят подались работать на шахту. Уже здесь они узнали о том, что после детдомовского бунта Вера Соломина ушла на фронт и стала санитаркой. Двести семьдесят бойцов и командиров вынесла она с поля боя. Её наградили орденами Ленина и Красного Знамени. Погибла она у деревни Бутово Харьковской области, где и похоронили её. Именем Веры Соломиной назвали одну из улиц в Новокузнецке.

Оставшаяся с детдомовской поры привычка защищать слабых всё время толкала Башилова в воспитатели. Он любил, как сам выражался, «мастерить работяг». Так и с Генкой сдружился, стал как старший брат. В глаза он не хвалил, но в душе ликовал, наблюдая, как постепенно превращался «зеленый» друг в осторожного и чуткого, как охотник, взрывника. Они вместе дробили уголь, помогая добытчикам «гнать план», вместе поднимались на–гора, вместе спускались в шахту, шли по штреку, скупо освещенному лампами дневного света, под шум подземных ручьев и грохот вагонеток. Они счастливы были тем, что кормило их любимое дело.

В тот злополучный день они и не подозревали об опасности.

Мощность пласта в лаве была до четырех метров. В среднем в сутки шахта выдавала по тысяче семьсот тонн.

Начальник участка выписал наряд и материалы–32 килограмма аммонита и 27 детонаторов. Башилов и Генка сделали всё как надо – отбурили шпуры, заложили взрывчатку, вывели рабочих в конвейерный штрек, установили сигналы: «Хода нет – взрывные работы!» Потом замерили дозаторами загазованность воздуха. Все компоненты были в норме. Газовый анализ показал, что присутствия метана не наблюдалось. Ничто не угрожало взрывникам и людям, находившимся в шахте.

– Внимание! – крикнул Башилов.

– Есть! – отозвался Генка, вжимаясь спиной в стенку.

– Взрыв!..

Возможно, в этот момент в шахту плеснулся из трещин метан.

Башилова бросило вперед, словно кто–то со страшной силой ударил сзади. Лицом он упал на рваный край неотработанного пласта, глаза ослепила вспышка. Он не слышал, как где–то за спиной рос гул, подобный гулу наступающей грозы, не видел разгара пламени. Он вообще ничего не успел понять и почувствовать…

В сознание он приходил медленно, будто оттаивал. Сначала он ощутил тупую боль в затылке, потом заныла спина. Он открыл глаза.

Разглядывая покосившуюся крепь, обрушенную сверху породу, он вспомнил, что произошло перед тем, как потерял сознание. Он крикнул: «Взрыв!» Взрывной волной его контузило. Теперь он был здесь, а Генка должен быть там… Взгляд уперся в завал.

– Генка! – крикнул он, но никто не отозвался.

Он поискал глазами лопату. Иной раз о них все ноги посбиваешь, а сейчас даже самой завалящей не было. Тогда Башилов начал рыть уголь руками.

Скоро он убедился, что так много не наработаешь. «Попробую каской», – решил он. Из металлической скобы вытащил лампочку, снял со спецовки аккумулятор, приладил рефлектор к крепи. Посидел минуту и, вздохнув как перед дальней дорогой, начал выгребать уголь каской.

3

Спустившись в шахту, Юрий Даньков увидел, что горел метан. Горел газ–невидимка, без вкуса, цвета и запаха, лютый враг шахтеров. Он всегда сопутствует каменноугольным пластам, сочится из трещин и породы. В этот раз метан хлынул в шахту внезапно, подобно высокогорному озеру, прорвавшему плотину. Газ быстро смешался с кислородом, этого не успели заметить дозиметристы, и при взрыве аммонита метан вспыхнул.

Бойцы, тесно прижавшись друг к другу, побежали по штреку навстречу пожару.

Жарко и дружно пылала деревянная крепь. Респираторы нагрелись, и горячий воздух стал обжигать горло. Всё жарче и жарче становилось в шахте. Уголь дымил, готовый вот–вот загореться. А это означало бы катастрофу…

– Шланги и огнетушители вперед! – крикнул Юрий.

Бойцы наставили брандспойты на огонь, ударили разом. Из огня яростно рванулся пар и заполнил всю шахту. Кто–то из бойцов кинулся вперед, на ходу расшвыривая пену из огнетушителя, но через минуту выскочил оттуда как ошпаренный.

– Будем ставить перемычку! Готовь материал!

В этот момент из огня выскочил человек. Роба его дымилась, кто–то из бойцов поспешил окатить его водой.

– Нельзя, командир, перемычку! – закричал шахтер. – Там…

Юрий опешил. Он думал, что люди выведены из зоны пожара. Так второпях ему сказали ещё наверху, когда он заполнял оперативный журнал.

– А вы кто? – спросил Юрий.

– Башилов я. Друг ему. Понимаете?

Даньков отвернулся. Бойцы уже подтаскивали деревянные брусья, мешки с цементом, вынимали топоры. Только с помощью перемычек можно было прервать доступ свежего воздуха к огню, локализовать и задушить пожар. Теперь же такая возможность отпадала.

– Отставить перемычку! Там человек. Будем тушить водой.

Но вода, казалось, не долетала до огня, а превращалась ещё в полете в пар.

– Разрешите, я проскочу через огонь, – попросил Башилов.

– Не разрешаю!

Башилов исчез в густом, молочно–рыжем дыму. Из глубины шахты, как из форсунки паяльной лампы, било пламя. Сгорая, метан с жадностью пожирал кислород и выделял ядовитую окись углерода – наиболее опасную из всех газов, встречающихся в шахтах. Окись легко поглощалась гемоглобином крови. Если в атмосфере окиси не больше одной десятой процента, то после часового воздействия наступает тошнота, головная боль. Если окиси уже пять десятых процента – через 20–30 минут наступает смертельное отравление. При содержании в воздухе одного процента окиси человек теряет сознание после нескольких вдохов, а через одну–две минуты наступает смерть.

Пар и дым, смешанный с газом, ухудшали и без того плохую видимость. Мелькали тени. Лампочки на касках светились оранжевыми точками.

– Сменяться через десять минут! – распорядился Даньков, видя, как раскаленный воздух заставляет бойцов отступать.

Он выхватил из чьих–то рук брандспойт и сам двинулся в огонь.

В этот момент ухнул взрыв. Метан, достигнув десятипроцентной концентрации, рванул огромной фугаской, тряхнув за грудки землю. Застонала крепь, стойки пошли наперекос, некоторые с треском и звоном вылетели, будто под них тоже были заложены заряды.

Взрывная волна отшвырнула Юрия. Он опрокинулся навзничь, больно ударившись затылком о каменную стенку. В глазах замельтешили красные круги. Тяжело перевернувшись на живот, он ощупал затылок. Распаренные жаром руки нащупали кровь.

«Хорошо, что Башилова не послал», – подумал он. Если бы Даньков разрешил человеку идти через огонь, взрыв накрыл бы его в самом пекле, и человек наверняка бы сгорел.

Несколько секунд Юрий лежал, прислушиваясь к звону в ушах. Потом подкатила злость.

– Врешь, не возьмешь! – Он поднялся сначала на колени, нащупал в темноте брандспойт, из которого хлестала вода, выпрямился и, шатаясь, снова двинулся к пожару. Боковым зрением он увидел бойцов, которые стали подтягиваться к нему.

– Врешь!..

Огонь завяз в воде и мыльной пене. Выбрасывая длинные языки, пугая шипением, он пятился вглубь, оставляя обуглившуюся крепь.

– И всё–таки разрешите, – снова подскочил Башилов.

Даньков, повернув брандспойт, окатил его водой с головы до ног и крикнул:

– Теперь иди!

Отдавая этот приказ, Даньков рисковал жизнью человека. Взрыв мог повториться. Наука гласила, что разрушительная сила повторного взрыва бывает много страшней – разбрасывает ослабевшую крепь, заваливает проходы, отрезая дорогу вперед и назад.

Но понимал Юрий и другое: впереди в опасности был человек. Если удастся Башилову вытащить пострадавшего из огня, тогда можно ставить защитные перемычки и душить ими пожар. В противном случае огонь перебросится на соседние участки и надолго выведет шахту из строя. Это был как раз тот случай, когда слова присяги «не щадя жизни» обретали конкретный смысл.

Горноспасатели работали на границе обитаемого мира, где не было надписей, предупреждающих об опасности…

Где–то в дальнем штреке хлопнул ещё один взрыв метана. Но волна, побив кое–где стойки, запуталась в переулках и, обессилев, погасла, не долетев до людей.

4

Башилов бежал, не чувствуя ног. Вокруг рушились балки, оседала крепь: мимо, мимо. Но один подгоревший брус все же попал и больно зашиб плечо. Кожа, казалось, начинала пузыриться от жара. Брезент робы успел высохнуть, раскалиться и жег тело. Уже нет мочи терпеть, а сколько огня ещё впереди… Он хотел было повернуть уже назад, но тут пришла мысль: «Ребята же верят, что пройду. Подлец я буду, если остановлюсь…»

Смахивая едкий, как уксус, пот, вытирая обожженные веки, унимая рвущееся из груди сердце, он бежал и бежал, не видя конца своему страшному пути.

Если бы кто мог видеть его со стороны, то принял бы за призрак – черная, неуклюже–длинная тень среди гула и рева пожара мчалась по огню, освещенная ядовито–багровыми сполохами.

Не увидел, а чутьем угадал Башилов воду. Она стекала с потолка и скапливалась в яме под вагонеткой. Он с силой толкнул тележку в сторону. Взвизгнув, она откатилась по рельсам. Руками нащупал яму и упал в маслянисто–черную жижу. Прохладная вода струйками потекла за воротник и в сапоги. Он покатался в луже и, чуть остыв, побежал дальше.

Огонь оборвался за поворотом, будто невидимая стенка встала здесь на его пути. Взрыв разметал уголь, который Башилов пытался разгрести каской, чтобы пробиться к Генке. Он пролез через дыру в верху завала, скатился вниз.

– Генка! – крикнул Башилов, вытащив изо рта мундштук респиратора.

Тихо. Придется искать. Луч от лампочки заскользил по наспех поставленной крепи, по антрацитовым завалам и… упал на скорчившуюся фигурку, наполовину засыпанную углем.

– Генка! – Башилов рывком вытащил парня из завала, начал трясти.

Генка не двигался. Тогда Башилов прижался ухом к его груди и услышал слабые толчки. Живой! Тряхнул энергичнее:

– Вставай!

Но Генка не шевелился.

Башилов хлестнул его по щеке тяжелой ладонью.

«Да ведь он отравился! – догадался Башилов, вырвал из губ мундштук и сунул в рот Генке. – Как же я, старый колпак, запасной респиратор взять не догадался?!»

Башилов затравленно оглянулся назад, туда, где бушевал огонь. Мысленно он прикинул, сколько времени придется тащить Генку через пожар, и усомнился, что сможет сделать это на одном дыхании. Посидел немного, потом рывком приподнял Генку, взвалил на плечи.

«Тяжел ты, однако, парень… Ну да была не была!»

И Башилов побежал обратно, в пылавшее каменное горло.

5

Только двадцать метров штрека удалось отбить у пожара водой и огнетушителями. Но эти метры спасли Башилова и Генку.

У Башилова уже не оставалось сил. Только из упрямства он заставлял ноги передвигаться. В глотку как будто забили кол. Колючие брызги огня били по глазам. Руки свела судорога.

Он почувствовал запах пара. Значит, спасатели были где–то близко. Ему бы приободриться, попытаться дотерпеть, но вышло наоборот. Силы вдруг покинули его. Кровь, отравленная окисью углерода, окутала мозг. Он ещё успел понять, что падает. Даже удивился, как долго длится это падение, а потом провалился, как в пустоту.

Упав, он поднял ворох искр. Эти–то искры и заметил Юрий Даньков.

– Воды на меня! – закричал он и прыгнул в огонь, рассекаемый крепкими струями воды.

Он добежал до Башилова и Генки, схватил одного из них и поволок из пожара, едва не столкнувшись с бойцом, который бросился вслед за командиром.

Рукой Юрий показал на огонь. Боец кивнул, догадавшись, что кто–то ещё остался там.

Через несколько минут оба пострадавших были в безопасности.

…Генка открыл глаза и увидел незнакомых людей, которые хлопотали возле него.

«Да ведь это спасатели, – догадался он и глубоко вздохнул. – Теперь порядок…»

– Ставь перемычки! – откуда–то издалека донеслась команда.

Застучали топоры, заширкали пилы, заскрежетал металл, потом все звуки слились в один сплошной гул.

Генка почувствовал, что его поднимают в клети на поверхность. Он дернулся – не хотелось показывать людям свою слабость. Но сильная рука придавила его к носилкам:

– Лежи…

– Что со мной?

– Терпи, Генка… Уже скоро, – узнал он голос Башилова и успокоился.

А наверху занималось весеннее утро. Холодные лучи солнца рассекали двор, где толпились шахтеры, взволнованные матери и жены, родные и знакомые тех, кто оказался в этой смене. В стороне стояли автобусы с эмблемой на кабинах: красный крест с молотками. Было непривычно тихо, но понятно, что глубоко под землей грохочут взрывы и ревет пожар. Ни звука не долетало оттуда.

Укутанный одеялом, Генка с наслаждением вдыхал морозный воздух и рассматривал, будто впервые, шахтный двор.

«Славные эти ребята – горноспасатели. Если бы не они – откуковался бы на этом свете…»

На память пришли слова из старинного устава горноспасательной службы, прочитанные ещё на курсах. Там говорилось:

«Входящий в шахту с аппаратом для спасения своих товарищей выполняет не менее благородную обязанность, чем солдат, выходящий защищать своё Отечество…»

«А ведь неплохо выражались старики!» – подумал Генка и зажмурился – вставало большое плоское солнце и било в глаза.

 

Б. Воробьев. Один день июля

На рассвете капитана Фролова разбудил дежурный телефонист.

– Двадцать первый, товарищ капитан!

Позывной «двадцать первый» по кодовой таблице принадлежал командиру дивизии, он не мог звонить в такое время по пустякам, и Фролов поспешно подошел к аппарату.

– Восьмой слушает!

– Восьмой? – переспросили в трубке, и, против ожидания, Фролов услышал голос начальника штаба: – Срочно явитесь в штаб, восьмой! Повторяю: восьмому срочно прибыть в штаб!..

Резкий щелчок мембраны обозначил конец разговора.

Фролов положил трубку и, нагибаясь за сапогами, бросил через плечо:

– Морозова ко мне!

Положение командира отдельной батареи реактивных минометов резерва Главного командования обязывало Фролова ходить только с сопровождающим, и он во всех случаях, когда ему приходилось покидать батарею, брал с собой сержанта Морозова из разведвзвода. Сейчас Морозов спал в своем блиндаже, и телефонист как заведенный накручивал ручку телефона, дозваниваясь до разведчиков.

Обувшись и перепоясавшись ремнем, Фролов снял висевший над нарами автомат – он предпочитал его любому другому оружию, проверил, полностью ли набит диск, и снова вставил его на место, несильно, но точно ударив по нему ладонью.

Спросил нетерпеливо:

– Где Морозов?

– Доложили, что выходит, товарищ капитан, – извиняющимся тоном ответил телефонист.

Постоянно находясь в блиндаже, он хорошо изучил нрав комбата и по одной интонации распознавал, с какой ноги встал Фролов. Сейчас телефонист безошибочно определил, что комбат раздражен, и его извиняющийся тон был одной из нехитрых уловок, к которой он прибегал, чтобы хоть как–то погасить это раздражение.

– Долго выходит, – сказал Фролов, сознавая, что выглядит в глазах телефониста занудой и пилой, что ни в каком промедлении Морозов не виноват (человеку тоже собраться надо), что виной всему собственное настроение, усталость от бесконечных бессонных ночей, а главное – чувство острейшей тревоги за судьбу батареи.

Дивизия окружена, немцы атакуют непрерывно, а установки молчат – кончились снаряды. По сути, батарея стала обузой для дивизии, и если немцы прорвутся, выход один – взорвать установки.

Это было крайнее средство, и как человек, не желающий идти на него и всеми силами оттягивающий роковой миг, Фролов в глубине души лелеял мысль, что всё ещё, может быть, обойдется, что дивизии удастся отбросить фашистов и вырваться из кольца. Но как военный, он отчетливо понимал беспочвенность таких мечтаний. Надеяться не на что. Дивизия обречена. Она продержится ещё день, от силы два, потом немцы сомнут её…

О том, что последует за этим, Фролову не хотелось думать. Каждый раз воображение рисовало ему одно и то же – груды искореженного металла, всё, что останется от его установок, которые сейчас нужнее и дороже любого золота в мире, и эта картина вызывала у него приливы бессильной ярости, испытываемые человеком, не могущим что–либо изменить в сложившейся ситуации.

Ещё более раздражаясь, Фролов перекинул автомат на грудь и вышел из блиндажа, ударив дверью кого–то, кто, видимо, намеревался войти в блиндаж.

Это был Морозов.

– Прибыл по вашему приказанию, товарищ капитан! – доложил сержант, сдерживая дыхание.

Он явно спешил на вызов, но не подчеркивал этого, как делали иные дошлые старослужащие, рассчитывавшие на похвалу от начальства, и Фролов, давно отметивший Морозова среди других разведчиков, и сейчас по достоинству оценил его непредрасположенность к показухе и готовность к немедленным действиям.

– В штадив, – коротко сказал Фролов и быстро пошел по ходу сообщения.

В штабном блиндаже Фролова ожидали трое: командир дивизии полковник Игнатьев, комиссар Рекемчук и начальник штаба подполковник Минин. Сидя за дощатым столом, они разглядывали разложенную на нем карту и о чём–то переговаривались вполголоса. На краю стола стоял графин с водой и пепельница, сделанная из обрезка снарядной гильзы и доверху наполненная окурками – по–видимому, и комдив и его помощники просидели за столом всю ночь. Об этом свидетельствовал и прокуренный насквозь воздух блиндажа, в котором тускло горели две коптилки.

– Садитесь, капитан, – сказал командир дивизии, указывая на снарядный ящик, заменявший стул. Вытащив очередную папиросу, он прикурил от коптилки и несколько раз глубоко затянулся.

– Положение серьезное, капитан. Немцы с часу на час начнут атаку, и надо безотлагательно решить, что делать с батареей, если противник прорвет наши позиции. Не скрою: такое может случиться. Дивизия обескровлена. У нас едва наберется три тысячи бойцов, в то время как у немцев втрое больше солдат, а главное – у них танки. Конечно, мы выдвинули на танкоопасные направления истребительную артиллерию и минировали подходы, но – танки есть танки. Поэтому вам следует подготовить батарею к взрыву. Я сообщил в штаб армии о нашем положении. Командующий просит продержаться хотя бы полдня. Обещает помочь, но, откровенно говоря, я не вижу, что здесь можно сделать. Чтобы деблокировать нас, нужна по крайней мере ещё дивизия.

– Батарея заминирована, товарищ полковник, – сказал Фролов. – Под каждой машиной установлен заряд тола. При угрозе захвата – взорвем.

– У меня к вам вопрос, капитан, – проговорил молчавший до сих пор комиссар. – Вам не кажется, что немцы пронюхали о «раисах»? Уж больно они вцепились в нас. Как собаки в медведя.

– Я в этом уверен, товарищ полковой комиссар. Абсолютных фактов, правда, нет, но ведут себя немцы подозрительно. Например, они не бомбят нас.

– Как вы думаете, почему?

– Парадоксально, но факт – боятся разбомбить батарею. Надеются захватить установки целехонькими.

– Вот! – комиссар хлопнул ладонью по столу. – Именно – захватить! Я не допускаю подобного исхода, однако настаиваю на принятии дополнительных мер по охране установок. Вы же знаете, что немцы не посчитаются ни с чем, чтобы заполучить хотя бы одну машину.

Об этом Фролов знал. В свое время представитель высшего командования, инструктируя его по поводу сохранения в тайне каких бы то ни было данных о «раисах», познакомил Фролова с некоторыми сведениями, известными лишь узкому кругу лиц.

Оказывается, когда в Берлине стало известно о появлении в Красной Армии нового оружия, гитлеровское руководство потребовало от военного командования немедленных сведений о нём. За «раисами» началась настоящая охота. В специальных листовках, отпечатанных на русском и немецком языках, обещалась награда в пятьдесят тысяч марок любому, кто поможет в захвате «раис». Если таковым окажется немецкий военнослужащий, то ему обещалось звание «героя германского народа» с вручением высших орденов и дарованием пожизненной демобилизации. Не осталась в стороне и немецкая военная разведка. Специальный отряд диверсантов, подготовленный в одной из тайных школ абвера, был направлен на фронт все с той же задачей – захватить новое оружие русских.

«Возможно, – подумал Фролов, – что эти субчики и сейчас крутятся где–то около. Только и мы не лыком шиты…»

– Охрана, товарищ полковой комиссар, достаточная, – сказал он. – Единственное, о чём я прошу командование дивизии, – выделить нам, сколько можно, гранат. За остальное можете не беспокоиться, «раисы» немцам не отдадим.

– Хорошо. Верю, – сказал комиссар. – А насчет гранат…

– Будут гранаты, – отозвался командир дивизии. – Много не дадим, у самих негусто, а несколько ящиков подкинем. Я прикажу начбою. Всё?

– Всё, товарищ полковник.

– Тогда идите. Я буду на КП. Связь со мной проверять каждые пятнадцать минут. В случае прорыва немцев на позиции батареи подрывайте установки, не дожидаясь приказа…

Припав к стереотрубе, Фролов медленно поворачивал её слева направо, стараясь разглядеть происходящее у передовых окопов.

Немцы начали атаку.

Пулеметная стрельба и выстрелы пушек, раздавшиеся сразу в нескольких местах, набирали силу и постепенно приближались, но ясной картины боя ещё не было. Однако по гулу, который доносился всё явственнее, по усилившейся дрожи земли, которая словно ожила и задышала громадными легкими, можно было определить, что на дальних подступах уже введены в действие и соприкоснулись силы, стремящиеся опрокинуть и смять друг друга.

Сколь долго будет длиться это противоборство? Верные себе, немцы введут или уже ввели в дело танки и постараются рассечь дивизию. Это их излюбленная тактика – рассекать. Прием старый, но верный, когда знаешь, что встречного танкового боя тебе не навяжут.

Фролов оторвался от стереотрубы, потер переносицу и надбровья. Боясь пропустить хотя бы одну подробность разворачивающихся событий, он так сильно прижимал окуляры к лицу, что резиновый валик оставил на коже глубокие вмятины. Растирая их, Фролов быстрым взглядом окинул позицию. Люди были на местах. Из окопов и ячеек по всему периметру позиции виднелись зеленые каски батарейцев. Неподалеку, положив руки на приклад ручного пулемета, расположился сержант Морозов. Он тоже надел каску и внимательно смотрел поверх бруствера, лишь изредка оборачиваясь в сторону Фролова, как будто проверяя, всё ли у того в порядке.

Гул впереди нарастал, вбирая в себя все посторонние звуки и превращаясь в низкий всепокрывающий рёв, но в какое–то мгновение, в секундную паузу, когда звуковые колебания наложились и взаимно уничтожили друг друга, обостренного слуха Фролова достиг хорошо знакомый железный лязг. Его невозможно было с чем–либо перепутать. Так не лязгал никакой другой механизм, созданный человеком, кроме танка.

Значит, всё–таки танки!

Фролов вновь приник к стереотрубе. За те минуты, что он оглядывал позицию, перспектива разительно переменилась. Эпицентр боя приблизился и виделся теперь хорошо. Немцы атаковали крупными силами. Пехота шла цепь за цепью, а перед ней, маневрируя среди разрывов, враскачку двигались танки.

Фролов насчитал восемнадцать машин. Это были средние танки Т–4, и они уже подходили к обширному редколесью, от которого начиналась полоса обороны дивизии. Там, в передовых окопах, вжавшись в землю, за ними следили стрелки и пулеметчики, пэтэеровцы с ружьями и истребители танков, вооруженные гранатами и бутылками с зажигательной смесью. Они, конечно, не могли остановить накатывающуюся на них лавину, но слева от них на пологих высотах, невидимые под маскировочными сетями, стояли сорокапятимиллиметровые пушки противотанкового дивизиона. Невнушительные на вид, даже миниатюрные, они, однако, были незаменимы в скоротечном ближнем бою. На них и полагался сейчас Фролов, соразмеряя наметанным глазом артиллериста расстояние до танков.

Передние окопы пока молчали. Стреляли лишь орудия из глубины обороны да сами немцы, последние в основном наугад, поскольку не знали расположения дивизионных огневых точек. Но скоро неведение должно было кончиться. Танки уже подходили к границе предельно допустимой дистанции, когда нужно открывать огонь. Как только это произойдет, передний край откроет себя, и тогда немцы поведут прицельную стрельбу.

Решительная минута наступила. Стреляя с ходу, танки приближались.

Наметив для себя условную черту, дальше которой их пропускать было нельзя, Фролов ждал. Шлейфы пыли, поднятые таким количеством машин, почти скрывали от глаз следующую за танками пехоту, но временами, когда пыль вдруг рассеивалась, пехота была видна – серо–зелёная нестройная масса, старавшаяся укрыться за громоздкими телами танков. Снаряды полковой артиллерии рвали и кромсали её, но она, словно желе, снова стекалась в единое целое.

«Пьяные, – догадался Фролов. – Нахлестались шнапса, гады!» И горячая злость от вида оголтелой ревущей орды, от сознания своего бессилия охватила всё его существо. Он так ненавидел их в эту минуту, что пропустил момент открытия огня. Лишь когда захлопали ружья бронебойщиков, захлебываясь, застучали пулеметы и звонко, будто лопались большие стаканы, ударили противотанковые пушки с высот, ненависть отпустила его.

Удар был неожиданным, а потому принес ощутимые результаты: три танка сразу остановились. Два задымили черным жирным дымом, а третий елозил по земле с разорванной гусеницей, продолжая стрелять из пушки и пулеметов, пока сжигающий огонь бронебойного снаряда не вошел вторично в его камуфлированный борт.

Но, радуясь успеху, Фролов понимал, что только теперь, когда карты открыты, и начнется решающая стадия борьбы. В короткий миг немцам следовало определить точку приложения своей силы, и они проделали это с быстротой и четкостью профессионалов, перенеся огонь на позиции сорокапяток. Оттуда им грозила основная опасность, танкисты это знали и старались предупредить её. Столбы разрывов выросли вокруг позиций артиллеристов.

Однако синие трассы выстрелов по–прежнему с непостижимой быстротой срывались с высот и неслись к танкам – артиллеристы, перейдя на поражение, били беглым огнем. Вот встали ещё три танка, но и артиллеристы тоже несли потери: раза два Фролов отчетливо видел, как подлетели кверху пушечные колеса и какие–то деревянные части, по–видимому, остатки снарядных ящиков.

И всё же преимущество в этой сшибке оставалось на стороне артиллеристов. Их в какой–то мере скрывал рельеф, тогда как танки были видны как на ладони и представляли отличную цель. От полного уничтожения их могли спасти лишь решительные действия, и Фролов, прикидывая все «за» и «против», сначала подумал, что немцы ещё могут отступить. Однако он тут же отбросил эту мысль. Простой расчет убеждал: направление огня орудий на высотах не сулит немцам ничего хорошего. Они слишком продвинулись вперед, чтобы возвращаться. Решись танкисты на отход – им пришлось бы пройти расстояние вдвое большее, чем то, которое отделяло их от передовых окопов, а за это время артиллеристы просто–напросто расстреляли бы танки. Рывок же вперед значительно суживал сектор обстрела и повышал шансы на спасение. Случился тот самый редкий на войне случай, когда, по стечению обстоятельств, желающий отступить не мог сделать этого.

Фролов ждал, что же предпримут немцы в этой замысловатой ситуации. У них не оставалось времени на раздумье: ритм стрельбы истребительных пушек достиг того напряжения, за которым следовали предел, гибель, и это обязывало танкистов торопиться с выбором решения. По тому, как выросли пыльные шлейфы, волочащиеся за танками, Фролов догадался: немцы увеличили скорость и, значит, решились на прорыв. Он не мог сказать, что подвигло их к этому – трезвый ли расчет, подобный тому, какой только что произвел он сам, или это был авантюрный ход, сделанный в опьянении и горячке боя, но Фролов почти обрадовался, увидев, что танки двинулись к линии окопов.

Его радость объяснялась просто: несмотря ни на какие расчеты, он боялся, что танки уйдут. Могла случиться любая непредвиденная заминка, любой неожиданный оборот, воспользовавшись которым немцы сумели бы выйти сухими из воды.

Теперь же, когда они «сожгли мосты» и в наступательном раже торопились туда, где, как им казалось, опасность была наименьшей, они были обречены. Тут у Фролова не возникало никаких сомнений, ибо на этот счет у него имелась своя «теория».

Он допускал, что там, за внешней линией окопов, под огнем или нет, немцы ещё могли как–то управлять и распоряжаться своей судьбой; здесь же, внутри огромного кольца, носящего название «оборона», они, даже защищенные броней, оказывались беспомощными перед лицом иных законов, которых не знали и не представляли, а потому были не в силах сопротивляться им. Прорвавшись, танки могли уничтожить какое–то количество техники и убить определенное число людей, но суть от этого не менялась – в конечном итоге их всё равно ждала гибель.

От этих мыслей Фролова отвлек голос телефониста, который, протягивая трубку, повторял:

– Командир дивизии, товарищ капитан! Командир дивизии!

Фролов нагнулся над аппаратом.

– Как дела, Фролов? – расслышал он сквозь треск и шум. – Почему молчишь? Как дела, спрашиваю?

Фролов в нескольких словах доложил обстановку.

– Ясно! – отозвался комдив. – Должен тебя предупредить: смотри за левым флангом! У Шарапова немцы, похоже, прорвались! Понял? Постараемся не пустить их к тебе, но ты всё–таки смотри за флангом, Фролов!..

Сообщение командира дивизии хотя и встревожило Фролова, но не явилось для него неожиданностью. Он ни на минуту не забывал о том, что дивизия окружена, и привычных понятий о фронте и тыле не существует. Со всех сторон был один только фронт, и вот на левом фланге его прорвали. Положение усугублялось, ещё и тем, что левый фланг дивизионной обороны с НП Фролова не просматривался, он был весьма отдален от позиции батареи и скрыт местностью. Ближе к нему располагался заместитель Фролова старший лейтенант Кузьмичёв, и, помедлив с минуту, Фролов связался с ним.

Кузьмичев доложил, что пока не видит противника, но, судя по шуму, положение у соседей слева тяжкое.

«Надо немедленно идти к Кузьмичеву. Основная каша сейчас там. А здесь немцы, кажется, увязли».

В стереотрубу это было хорошо видно. В передовых окопах шел тяжелый бой. Танки утюжили окопы. Но машин осталось всего пять, остальные горели, подожженные истребителями и бронебойщиками. Пехота, отсеченная от танков, залегла. Зеленые фигурки ползали и перебегали в кустах и высокой траве, но едва немцы поднимались в атаку, по ним незамедлительно начинали бить артиллеристы.

Да, ситуация перед фронтом батареи стабилизировалась, и Фролов, не мешкая ни минуты, в сопровождении незаменимого Морозова побежал к НП Кузьмичева. По мере приближения к нему гул, доносившийся со стороны левого фланга, плотнел, нарастал, и, когда Фролов наконец добежал, он уже ничего не слышал от грохота, который закладывал уши, грозя разорвать барабанные перепонки.

Заняв место рядом с Кузьмичевым и прислушиваясь к перекатам и нарастанию огня, Фролов пытался представить, что же происходит у Шарапова, смяли немцы его оборону или ещё нет.

Он не знал, что в эти минуты полк Шарапова, подкрепленный батальоном пограничников, приставших к дивизии при отступлении, перешел в контратаку; что сам Шарапов руководит боем с простреленной грудью; что, преграждая путь танкам, четверо пограничников бросились под них с гранатами; что бутылками с самовоспламеняющейся жидкостью КС повар полковой кухни поджег три машины.

Ничего этого Фролов не знал, как не знал и того, что два танка из двадцати, брошенных на полк Шарапова, прорвались и сейчас полным ходом шли на батарею, выбрав это направление по чистой случайности. Чудом уцелев, ведомые фашистами, почти обезумевшими от пережитого, они, как бешеные волки, вслепую рвались вперед и этим бешенством были страшны.

Из грохота, сотрясавшего воздух, танки возникли внезапно, и оттого, что за этим грохотом не было слышно работы их моторов, они казались нематериальными, созданными игрой переутомленного воображения.

Две–три секунды Фролов отрешенно смотрел на них, но уже в следующие сознание обрело работоспособность и четко определило мысль – уничтожить! Уничтожить немедленно! Внутренним чутьем и по виду этих прущих без разбору танков он угадал, что они оказались здесь в силу какого–то нелепого случая, что им неизвестно местоположение батареи, и пока они не опомнились, их надо уничтожить.

Танки были не далее как в двухстах метрах. Чтобы преодолеть их, им понадобилось бы три–четыре минуты, и Фролов понимал, что этот краткий отрезок времени отныне стал мерой жизни и смерти многих из тех людей, которые располагались рядом с ним в окопах и ждали его команды.

Он бросил взгляд направо и вперед. Там, в выдвинутом из общей линии окопе, находился расчет противотанкового ружья, одного из трех, приданных батарее, и сейчас ему выпала основная роль. До сегодняшнего дня Фролову не приходилось видеть расчет в деле, и он опасался, что бронебойщиков подведут нервы. Они могли открыть огонь раньше времени, а это было равносильно гибели. Здесь следовало бить наверняка, в упор.

Но он беспокоился зря. Первый номер расчета, кряжистый, плотный красноармеец (такому только и управляться с пудовым ружьем), словно ободряя товарищей, неожиданно подмигнул. Затем, прильнув к ружью, застыл неподвижно, каменно уперев локти и напружинив сильную, плотно обтянутую гимнастеркой спину.

И опять, как и час назад, Фролов наметил границу, переход которой должен был принести танкам безусловную гибель. Картина вроде бы повторялась, однако с той разницей, что теперь время сжалось, уплотнилось до предела и счет шел на секунды. Каждая из них приближала танки, и когда передний готов был проскочить установленный Фроловым рубеж, из окопа бронебойщиков выплеснулся едва заметный при свете дня огонь, и тотчас на броне танка вспыхнул короткий синий проблеск.

Танк дернулся, но продолжал идти. И это движение не было инерцией пораженной насмерть, но обладающей живучестью бронтозавра машины: пуля ударила её вскользь. Это была контузия, к тому же легкая, от которой быстро приходят в себя. И как бы в подтверждение, из дула танковой пушки тоже блеснул огонь, и слева от окопа бронебойщиков, с недолетом, поднялся столб разрыва. Едко запахло сгоревшим толом, осколки срезали макушки кустов.

Фролов с тревогой взглянул на окоп.

Расчет был цел, и первый номер всё в той же каменносжатой позе вел дулом ружья, подводя мушку под выбранное им место на броне танка. Несколько долгих секунд продолжалось это плавно–замедленное, завораживающее движение длинного и тонкого ствола, но, когда выстрел грохнул, Фролов скорее почувствовал, чем увидел, что с этим танком покончено. Но оставался другой. Держась всё время на втором плане, совершенно невредимый, он какими–то невероятными зигзагами надвигался на окопы. Трижды хлопало ружье меднолицего пэтэеровца. По танку, метясь в смотровые щели, били стрелки и автоматчики, но он, точно завороженный, уже подбирался к неглубокому овражку в пятидесяти метрах от НП Кузьмичева, стреляя одновременно из пушки и пулеметов. Фролов с мгновенной, острой болью увидел, как взрывом разметало стрелковую ячейку, как, раскинув руки, повалились и остались лежать только что жившие и чувствовавшие красноармейцы.

Кто–то дотронулся до плеча Фролова. Он обернулся и встретился глазами с яростным взглядом Морозова. Держа в руках две бутылки с зажигательной смесью, сержант одной из них указал на танк:

– Разрешите, товарищ капитан!

Фролов молча кивнул. Ни на какие колебания и раздумья времени не оставалось. Требовалось остановить танк. Остановить во что бы то ни стало.

Перехватив ловчее бутылки, Морозов рассчитанным движением перебросил тело через бруствер и скользнул в высокую траву.

Он полз навстречу танку по кривой, с намерением оказаться на его пути в самый последний момент, когда из мертвого пространства можно будет метнуть бутылки наверняка, и капитан следил за тем, как чуть заметно колышется раздвигаемая Морозовым трава, как умело применяется разведчик к местности. Фролов и думать не думал о том, что грянуло над ним как гром среди ясного неба.

Танк вдруг повернул. Увидел ли водитель ползущего человека или изменил направление случайно, Фролов не знал. Он видел лишь, что теперь танк шел прямо на Морозова, и с замиранием сердца осознал, что, если не произойдет чуда, разведчик будет неминуемо раздавлен.

Этого Фролов допустить не мог. Решаясь на крайность, он уже приготовился бежать к окопу бронебойщиков, чтобы своими руками расстрелять осатаневшую машину, но события опередили его.

Из травы поднялся Морозов.

Мертвое пространство надежно защищало сержанта, и он стоял на пути танка, во весь рост, как пахарь на поле. Взмах руки бывшего молотобойца, привычного к тяжести литого металла, был разящ и точен. В упор, словно снаряд, выпущенный орудием с прямой наводки, бутылка встретила набегавший танк.

Фролов не слышал звона стекла; липкое пламя метнулось по броне, растекаясь в стороны горячими языками.

Но танк не остановился. Уже ослепший, обожженный, изувеченный, он в последнем усилии достиг стоявшего перед ним человека, и в смрадном дыму никто не увидел новый замах Морозова, и так же неразличим был тонкий звук разбивающегося о металл стекла…

Всё произошло настолько быстро, что трагизм случившегося не сразу дошел до сознания Фролова. Оно ещё продолжало жить страстями и накалом этого так неожиданно начавшегося поединка, не успев переключиться и зафиксировать его конец. Лишь после того как над окопами повисла вдруг тишина, в которой непривычно громко разносились слова и бряцание отставляемого на время оружия, мозг, как осколок, прорезала страшная в своей обнаженности и неприятии мысль о смерти Морозова. От неё хотелось кричать, и, чтобы укротить этот безысходный, помимо воли рвущийся из груди крик, Фролов с такой силой рванул ворот гимнастерки, что «с мясом» оторвал верхние пуговицы. Будто горошины, выщелкнутые из перезрелого стручка, они ударились о стенку окопа и отскочили в нишу для запасных дисков и обойм. Бессмысленно посмотрев на них, Фролов перевел взгляд на подбитый Морозовым танк.

Обезображенный, с темно–бурыми пятнами ожогов, он горел с шуршанием и треском, словно был деревянный. Краска, накаляясь, распухала и образовывала на броне огромные волдыри, которые лопались и тут же сворачивались в трубку, обнажая серый, в раковинах и кавернах металл. Казалось, с танка, как с некоего гада, слезает старая кожа.

Фролов отвернулся, не в силах смотреть на зрелище, вызывающее у него желание вновь и вновь стрелять в этот мертвый, но по–прежнему ненавистный остов.

Шум боя затихал. Было ясно, что первый натиск отбит, и следовало воспользоваться передышкой, чтобы подготовиться к новой атаке. Фашисты слишком долго и тщательно готовились к сегодняшнему дню, чтобы так просто отступиться. Нет, они будут лезть и атаковать до тех пор, пока либо не выдохнутся окончательно, либо не добьются своего.

Фролов вернулся на батарейный НП. И, как оказалось, вовремя: не успел он отдать первые приказания, как его вызвали к телефону.

Снова звонил командир дивизии.

– Фролов? Вот что, капитан, давай мигом ко мне. Что? Потом, потом всё объясню! Мигом, говорю, давай!..

В голосе командира дивизии слышались какие–то новые, незнакомые интонации, какая–то несвойственная ему взволнованность, и Фролов неожиданно почувствовал, что состояние комдива передается и ему. Предчувствие чего–то необычного, что должно было произойти в самом ближайшем будущем, охватило его.

Сдерживая волнение, Фролов с силой сжал в кулаке трубку.

– Есть! – ответил он. – Буду у вас через несколько минут!

Командир дивизии ожидал Фролова с нетерпением. Как только он показался в окопе, полковник протянул ему бумажный бланк.

– Вот, читай! – сказал он торжествующе. – Шифрограмма из армии!

Фролов взял бланк, торопливо пробежал глазами неровно написанные радистом строчки: «Высылаем боекомплект эр–эс. Обеспечьте посадочную для тяжёлых самолётов».

– Ну? – спросил командир дивизии, наблюдая за реакцией Фролова. – Что скажешь?

Фролов ошеломленно молчал. Он ждал чего угодно, только не этого. Присылать самолеты с минами для «раис» сейчас, под носом у немцев, когда дивизия окружена и поблизости нет ничего похожего на аэродром, – в это надо было вникнуть. Смелость и дерзость решения, которое приняли в штабе армии, одновременно поразили и обрадовали его. Он прекрасно сознавал и риск, на который шло командование, и тот успех, которого можно было бы достигнуть, если боезапас удастся доставить. В последнем случае у дивизии появлялись реальные шансы прорвать кольцо и соединиться со своими.

Фролов ещё раз перечитал текст шифровки, вернул бланк комдиву.

– Слушать приказ, – уже другим, официальным, не терпящим возражения тоном сказал полковник. – Вам, капитан Фролов (комдив всегда переходил на «вы», когда дело касалось принятия важных решений), возвращаться на батарею и находиться там безотлучно. Усильте наблюдение и охрану. За связь связисты отвечают мне головой. Немцы с минуты на минуту полезут опять, и я должен знать, что делается у вас на позиции. Вам, майор, – полковник повернулся к находившемуся здесь же командиру саперного батальона, – немедленно приступить к оборудованию посадочной площадки. Место согласуете с начальником штаба. К работе привлечь не только свой батальон, но и всех свободных людей – повозочных, коноводов, личный состав кухонь. Артиллеристы дадут тягачи. Через час, максимум полтора, посадочная должна быть готова. Об исполнении доложить лично мне. Выполняйте! И последнее: для связи с самолетами выделить надежных бойцов–ракетчиков. Направление посадки указать тремя последовательно выпущенными зелеными ракетами.

Когда распоряжения были отданы, командир дивизии, снова обращаясь к Фролову, сказал:

– Как только самолеты разгрузят, снаряды будут доставлены на батарею. Остальное зависит от вас. Я имею в виду готовность установок к залпу. Её надо сократить до минимума. Батарее после залпа сниматься с позиций и уходить…

Фролов возвращался к себе, когда немцы начали новую атаку. На этот раз, учтя утренние ошибки и зная, что их ждет упорное сопротивление, они атаковали ещё большими силами и скоро прорвались сразу в нескольких местах. Передовые окопы пали, но продвинуться дальше немцам не удалось. Батальоны и роты второго эшелона, пропуская танки, встречали немецкую пехоту рукопашной, а танки вновь и вновь напарывались на огонь истребительных батарей.

Но силы дивизии истощались. В частях оставалась едва половина состава; не лучше обстояло дело и с артиллерией. Кончались снаряды, и был момент, когда положение спасли зенитчики. Выдвинув свои двенадцать пушек на открытую позицию, они остановили танки.

А в центре обороны, невзирая на обстрел и ежеминутную возможность танкового прорыва, работали саперы. Они валили лес, тягачами корчевали пни, засыпали и трамбовали воронки. Обширная поляна, выбранная под аэродром, постепенно приобретала нужный вид. И через час с небольшим командир саперов доложил, что посадочная готова.

В штаб армии ушла срочная радиограмма.

Самолеты прилетели четверть часа спустя. Две четырехмоторные машины с тяжелым гулом проплыли над верхушками деревьев и без прикидки пошли на посадку. Немцы, уверенные в том, что дивизия доживает последние минуты, были явно ошеломлены неожиданным поворотом дел, а когда опомнились, самолеты уже приземлились. К грохоту стрельбы добавился низкий рокот невыключенных авиационных двигателей.

Фролов не видел, что происходит на поляне, но знал, что в эти минуты стоявшие наготове грузовики загружаются «эрэсами». Однако ум его работал уже в ином направлении. Он вдруг подумал о том, что данные для стрельбы, которые были рассчитаны заблаговременно, в настоящий момент устарели. Обстановка в последний час изменилась настолько, что теперь батарея не могла стрелять обычным способом. Бой шел на ближних подступах, и залп, произведенный под углом, не дал бы результатов. Слишком сократилось расстояние до цели, и, чтобы поразить её, требовались опустить направляющие установок ниже горизонтального положения, то есть стрелять прямой наводкой.

Фролов напряженно раздумывал. Стрелять прямой наводкой батарее ещё не приходилось, хотя «технологию» такой стрельбы Фролов знал. Для этого нужно было либо поставить установки на площадке с естественным уклоном, либо вырыть углубления под передними колесами машин и тем самым добиться необходимого положения для направляющих.

Площадок с естественным уклоном вблизи позиции не имелось. Оставалось одно – рыть. Рыть немедленно, не теряя ни минуты, потому что гул танковых моторов приближался неотвратимо.

Связавшись с Кузьмичевым, Фролов приказал ему возглавить работы по рытью аппарелей, а затем сообщил командиру дивизии о принятом решении.

– Действуй, – ответил полковник. – Полчаса мы еще выстоим.

Дожидаясь доклада Кузьмичева о готовности к стрельбе, Фролов с возрастающим нетерпением поглядывал в ту сторону, откуда должны были показаться грузовики со снарядами. Пока их не было. Видимо, что–то тормозило разгрузку, и эта задержка тяжело действовала на нервы, которые и без того были натянуты до предела.

Отгоняя тревожные мысли, Фролов в сотый раз за день прильнул к стереотрубе.

Танки медленно, но верно приближались. Прорубив брешь, они клином углублялись в неё, преодолевая всё ещё неутихающий заградительный огонь, маневрируя и даже останавливаясь в ожидании отставшей пехоты. Как ни медленны были эти эволюции, однако клин неуклонно продвигался вперед.

Фролов четко представлял себе то, что произойдет через несколько минут. «Танки, – рассуждал он, – окажутся в лощине, до которой немногим больше километра. Дадим им пройти ещё метров двести – триста, и тогда – залп всей батареей».

С огневой позвонил Кузьмичев. Он доложил, что снаряды доставлены, а аппарели отрыты.

– Не отходи от телефона, – сказал Фролов.

Он передал Кузьмичеву новые данные для стрельбы и уже не отрывался от окуляров, дожидаясь, когда танковый клин весь выйдет на лощину.

Прошла минута, другая. Головной танк подошел к середине лощины. Выжидать дальше не имело смысла: залп, направленный в упор, должен был в любом случае уничтожить всю колонну.

Пора!

Чувствуя, как от волнения перехватывает горло, Фролов высоким голосом отдал команду:

– Расчеты – в укрытие, командиры установок – в кабины, водители – моторы! Батарея, залпом огонь!

Протяжный грохот и скрежет покрыл собой всё. Клубы черно–бурого дыма поднялись над позицией и заслонили свет. Добела раскаленный поток огня, словно излившаяся из кратера магма, затопил лощину. Жар этого огня ощущался на расстоянии, и Фролов знал, что там, в лощине, сейчас плавится и обугливается всё: металл, деревья, камни, земля.

Но думать об этом было некогда. Приказав ставить дымовую завесу, Фролов побежал к огневой. Вскочив в первую машину, он повел батарею в образовавшийся коридор.

Через час «раисы» были уже далеко. Машины шли на предельной скорости, и сидевшие в кузовах батарейцы время от времени оборачивались и смотрели назад, где с новой силой разгоралась стихнувшая было стрельба: следуя за батареей, дивизия втягивалась в прорыв, и оставленные заслоны сдерживали наседавших немцев, пытавшихся соединить разорванное кольцо…

 

Ив. Валентинов. Белые купола

…Радист был мёртв. Хомутов понял это сразу по особой неподвижности тела и ещё по тому, что в скрюченных пальцах Васи не растаял комочек снега. И тут же лейтенант увидел следы. Сюда, за этот высокий забор, солнце не заглядывало. Сохранилось немного снега – ноздреватого, покрытого наледью и грязью. На самой кромке этой снеговой полоски отпеча–тался носок ботинка. Ботинок немецкий, очень большого – не менее сорок четвертого – раз–мера, на рубчатой подошве. Следы были ясно видны и на влажной земле. Лейтенант отме–тил: «Четверо… нет, вот ещё отпечаток… Пятеро… Вася случайно столкнулся с ними – вышел вот отсюда, из–за угла, и его убили. Ни к штабу, ни к нашей избе немцы даже не пытались подойти. Что–то им помешало? Вряд ли… Часовой ничего не видел и не слышал – тревоги не было… Дремал, конечно… Проморгал… Хотя видеть–то он ничего не мог. Но куда же ушли немцы, вернулись или проскользнули в ворота? Ладно, это потом…»

Лейтенант слышал за спиной тяжелое дыхание Давыдова и Виролайнена. Он знал, что оба ждут команды – словом или знаком, но помалкивал. Надо было всё осмотреть, не упу–стив ни единой мелочи, не затоптать даже едва заметные следы и потом поставить охрану. Чтоб стояли и не двигались, пока не придут особисты. А Васе всё равно уже ничем не помо–жешь…

«Пешая разведка или парашютисты? Ладно, это тоже потом… Но почему они оказались именно здесь, вблизи от заштатного аэродрома? Что их привлекло сюда? Что–нибудь узнало фашистское командование? Вряд ли… Но ведь пришли… И убили именно радиста. А замены ему нет. Значит, вылет группы задержится. А может быть, всё это – цепь случайностей? Воз–можно… Но не таков человек полковник Винокуров, чтобы выпустить нас на задание, пока немцев не изловят…»

Следователь из Особого отдела двигался неторопливо и даже вроде бы с ленцой. Но ему потребовалось не более пяти минут, чтобы всё осмотреть, что–то замерить, что–то записать в потрепанный блокнот. Потом он склонился над Васей Кунгуровым. Радист лежал навзничь. Без шинели, без пилотки. В гимнастерке без ремня. У левого его плеча снег был ярко–розовый и протаял почти до земли. Хомутов совершенно отчетливо представил себе, как Ва–сю ударили ножом под лопатку, и скрипнул зубами от ярости. А следователь в этот момент обнаружил, видимо, что–то важное, потому что присел на корточки около головы радиста и бережно поднял с земли крохотный зелено–белый треугольник. Потом попросил перевернуть тело Васи, и все увидели на гимнастерке большое темное пятно, а почти в середине его – неширокое отверстие в ткани. Хомутов отвернулся. Не мог он больше смотреть. Ему бы сейчас на машине, а на худой конец и пешком, кинуться вслед за этими, чужими… До¬гнать… Подобраться вплотную – и прикончить хоть одного… Обязательно ножом… Да не позволят ведь. Нельзя. Другие их станут брать, и, конечно, по возможности живыми…

…Васю уже положили на носилки и унесли, следователь медленно, словно принюхива–ясь, наклонялся к земле и двигался за избу, туда, где в ограде были выломаны две доски, а Хомутов всё стоял. Он, должно быть, простоял очень долго, потому что вновь увидел этого поджарого капитана совсем не там, где тот скрылся, а в воротах. Следователь уже не «при–нюхивался», а шагал широко, спешил. И лицо у него было не напряженное, словно бы ока–меневшее, как раньше, а довольное. Это Хомутов отметил почти с ненавистью: «Расплылся, как у тёщи на блинах…» И тут же осадил себя: «Он–то при чём? Делает своё дело, и, видно, неплохо, потому и радуется…» И ещё выругал себя лейтенант, назвав занудой и неврастени–ком.

…У полковника Винокурова собралось довольно много людей, но в большой комнате было тихо. Так бывает, когда люди находятся в напряжении, выполняют сложную работу, требующую предельной собранности и обостренного внимания. Хомутов вошел вслед за поджарым капитаном, и полковник кивнул ему, приглашая занять обычное место – у печки, напротив окон, слева от двери. Винокуров был и наблюдателен, и заботлив: он давно заме–тил, что лейтенант совершенно не переносит, если за спиной у него дверь или окно.

В таком положении Хомутов мог просто не услышать что–то очень важное, потому что постоянно оглядывался, стараясь делать это незаметно. Полковник тогда спросил: «Только в помещении у тебя такая забо¬та о прикрытом тыле?» «Да… Больше в помещении…» – ответил лейтенант. «Имеешь, стало быть, опыт?» – «Так точно, имею…» Других вопросов не последо–вало, и Хомутов был благодарен за это Винокурову, потому что рассказывать о том, как едва не попал в плен, ему не хотелось. Он тогда совершил тяжелую и постыдную ошибку: десант–ники под Вязьмой оторвались от преследовавших гитлеровцев и точно знали, что конники Белова связали фашистов боем и отводят их на юг.

На покинутом хуторе Хомутов выставил посты только у дороги и то больше для поряд–ка: невозможно было ожидать нападения и даже подхода врага. И людей осталось мало, и устали они до предела. Лейтенант решил дать своим десантникам хоть какую–то передышку. На хуторе осталось всего две избы, разделенные пожарищем: из–под снега торчали печные трубы и обгорелые стволы каких–то деревьев. В одной избе разместились бойцы и, наверное, уже спали. В другой находился один Хомутов: сидел у печки, блаженно потягивался, глядя на огонь. Был он без сапог, автомат его висел на вбитом в стену гвозде, а ремень с кобурой лежал на колченогом табурете. Давыдов с Васей Кунгуровым вышли куда–то, видимо, за дровами. В углу стояла рация со свернутой антенной–закидушкой и лежал планшет с шифрами и таблицами. Хомутов не обернулся, когда открылась дверь, и только проворчал: «Холоду напустите…» Он еще ничего не понял, когда его сильным рывком сбросили со скамейки и пинком в ребра лишили дыхания. Но он уже всё понял спустя секунду: конец… хуже, чем гибель. Ему скрутили руки за спиной и его же портянкой заткнули рот. Немцев в избе было трое. Они, видимо, посчитали, что раз лейтенант связан и во рту у него кляп, то можно пока на него не обращать внимания. Один вытряхнул на стол содержимое полевой сумки лейтенанта, двое возились с рацией. Дверь оставалась открытой. И тут немец, стоявший у стола, икнул и стал оседать на пол. Двое у рации вскочили, простучала короткая очередь, в избу ворвались Давыдов с Кунгуровым. Они только глянули на Хомутова, сразу поняли, что он жив и не ранен, и мгновенно исчезли. Давыдов ухитрился перед этим одним взмахом ножа разрезать веревку, стягивающую кисти лейтенанта.

Хомутов поднялся (он еще не совсем пришел в себя), взял автомат и прислушался: вы–стрелов не было, но это ещё ничего не значило. Он вынул из планшета радиста все бумаги, добавил к ним те, что лежали на столе, и положил все это на предпечье: одним движением можно было столкнуть документы на груду жарко тлеющих углей. Только после этого Хо–мутов осторожно выглянул на улицу и увидел, что бойцы выскакивают из своей избы и по двое разбегаются в разные стороны. «Понятно… – с горечью подумал Хомутов, – занимают круговую оборону. Давыдов, конечно, скомандовал… Им не до меня, и плевать они хотели на командира и его приказы… Сам же командир – один! – попался немцам и едва не погубил всех… Стало быть, немцев было только трое? Может быть… А если бы тридцать или хотя бы десять, что тогда?..»

К дверям подошел Вася Кунгуров, спросил: «Вы не ранены, товарищ лейтенант?» – и, ничего более не сказав, направился к рации, а оттуда – к печке. Отобрал из кучи бумаги шифры и таблицы, вложил в планшет, переобулся и уселся на лавку, поставив зеленый ящик рации у левой ноги. Хомутов понимал, что обязан Кунгурову больше чем жизнью (это Вася метнул нож в немца), и знал, что никак не ответит даже на злую насмешку. Но Кунгуров по–глядывал на лейтенанта без всякой насмешки или, тем более, презрения, а скорее сочув–ственно. И молчал… Вернувшийся вскоре Давыдов вообще никак не упомянул – даже взгля–дом – о случившемся, а доложил, что круговая оборона занята, высланы три поиско¬вые пары. И замолчал, но остался стоять и, видно, ждал распоряжений. Хомутов собрался с силами и сказал обоим, что оплошал, понимает это, что в неоплатном долгу перед ними. И добавил, что надо всё же покидать хутор и двигаться на соединение с бригадой, а по пути, конеч¬но, вести разведку: может, трое немцев были из крупной части, высланной, видимо, на перехват… А о происшест¬вии доложить по рации… Оба помолчали, а потом Давыдов сказал: «Ладно, лейтенант… Хорошо бы каждому командиру горький опыт доставался такой ценой, как тебе. А теперь – обо всем мы (он сделал нажим на этом «мы») забудем, и ничего ты нам не должен. Мы делали то, что положено солдатам, и будь на твоем месте другой, всё про–изошло бы точно так же. Ясно?»

Давыдов и Кунгуров сдержали слово. Никогда и никому они не говорили, что произошло на хуторе. И лейтенанту не напомнили – даже взглядом. Хомутов же сильно изменился: изрядно притих, утерял так свойственный молодым командирам избыток самоуверенности. Он не сделался ни трусоватым, ни даже чересчур осторожным, не делал никаких попыток увильнуть от опасных заданий. Но удивлял даже опытных командиров спокой¬ной предусмотрительностью. Он особенно оберегал – когда представлялась возможность – Давыдова и Кунгурова, но делал это так, что они оба ничего не замечали. А вот одну особенность его собственного поведения со временем заметили многие: Хомутов не расставался с оружием и не поворачивался спиной к дверям и окнам. Лейтенант, может быть, и хотел бы, но не мог забыть страшного и отвратительного ощущения полной беспомощности и безнадежности, когда валялся на полу со связанными руками и с кляпом во рту…

…Почти сразу же вслед за Хомутовым вошел молодой майор, положил перед полковни–ком на стол тонкую пачку листков голубоватой бумаги. Винокуров быстро просмотрел листки, и лейтенант понял, что в них содержатся важные и хорошие сведения: всегда сдвинутые брови полковника на секунду чуть–чуть разошлись, и вертикальная морщина между ними стала менее заметной.

– Что вам удалось установить, капитан Крапенков? Докладывайте…

– Технические подробности я опущу, ради экономии времени. А суть дела в следующем: группа фашистов из пяти человек была сброшена с парашютами или высажена с катера на берегу Ладоги примерно в 50 километрах северо–восточнее Кобоны. Последнее более веро–ятно, поскольку посты ВНОС не регистрировали в последнее время вражеские самолеты в данном районе. Одета группа в масккостюмы того образца, который принят в нашей армии, но в немецкие ботинки. Такие ботинки обычно носят десантники, егеря и солдаты некоторых частей специального назначения. Оружие, вероятно, наше, трофейное – автоматы ППШ. Группу в такой одежде и с таким оружием при случайной встрече могут принять за разведчиков Красной Армии и пропустить без проверки.

Немцы беспрепятственно проникли на территорию данной воинской части, внимательно осмотрели полевой аэродром, а затем пробрались сюда. Они подходили к воротам, но, очевидно, заметили часового у штаба. Вошли немцы сквозь отверстие в заборе – перелезть нигде не пытались. И сразу же произошла случайная встреча с сержантом Кунгуровым. Подчеркиваю: случайная. Сержант погиб. Вражеская группа немедленно отступила через то же отверстие в заборе и двинулась на северо–восток. Но это направление было ложным – немцы пытались ввести возможных преследователей в заблуждение. Здесь (капитан показал точку на карте) группа устроила короткий привал и затем двинулась на юго–запад, описав широкую дугу. Следовательно, немцы намереваются подойти к Кобоне, поскольку на этом участке (он снова показал на карте) нет объектов, могущих привлечь внимание врага.

У группы есть дополнительные особые приметы: четверо среднего роста, а один – очень высок, примерно 190 сантиметров. Имеют полевую рацию и провели сеанс связи во время короткого привала: в развилке ветвей березы сорвана кора и в валежнике обнаружен грузик антенны, вот он… Крепление его, как видите, имело дефект, а разыскивать утерянную деталь немцы не стали за недостатком времени. Теперь главная примета: у одного из группы на внутренней поверхности левого рукава вырваны клочки ткани треугольной формы. И не только на масккостюме, но и на мундире и нательной рубашке. Вот эти лоскуты, их вырвал зубами сержант Кунгуров, когда один из немцев охватил его голову, пытаясь зажать рот.

Следы позволяют предположить с достаточной точностью, что, кроме оружия, патронов, гранат и рации, у вражеской группы не было дополнительного груза, имеющего значитель–ный вес, например взрывчатки. Шаг несколько укорочен, что говорит об усталости. Вероят–но, именно усталость, а также сжатые сроки выполнения задания не позволили немцам надежно скрыть истинное направление движения…

Хомутов не знал, что поджарому капитану помог Виролайнен: заметил капли березового сока, сбегающие по стволу в том месте, где враги устроили привал, нашел грузик и определил по длине шагов степень усталости немцев. Карел в лесу замечал всё, и поэтому расследование на месте, у аэродрома, прошло так быстро.

– …Выводы с большой степенью достоверности: это разведка, нацеленная прежде всего на Кобону, как основной перевалочный пункт трассы, соединяющей Ленинград с юго–восточным берегом Ладоги. По дороге они, естественно, засекали и обследовали аэродромы и, возможно, другие объекты. Здесь немцы могли, во–первых, забросать гранатами соседнюю избу, во–вторых, снять часового у дома, в котором мы сейчас находимся. Но не сделали ни того, ни другого. Трудно сказать, для чего им потребовалось проникать за ограду, поскольку никаких сведений получить они явно не рассчитывали, а в то же время рисковали быть замеченными. Судя по снаряжению, диверсии в их задачу не входят. Однако взрывчатка может находиться в условленном месте ближе к Кобоне, или её сбросят с самолета.

– Это всё, капитан?

– Так точно… Могу лишь добавить, что мне довелось участвовать в розыске подобной же группы вот здесь, – он указал на карте район в десяти километрах к юго–западу, – но там группа была из трех человек, и живыми взять никого из них не удалось.

– А снаряжение?

– Аналогичное, кроме ботинок. На тех были кирзовые сапоги.

– Вопросы к капитану? Нет… Доложите, подполковник, как организованы преследование и перехват.

– Если учесть, что по лесам, без дорог, скорость их движения не превышает трех кило–метров в час, то группы преследования настигнут их самое большее через два часа. А войти в соприкосновение с группами перехвата они могут ещё раньше. Я жду сообщений с минуты на минуту…

Полковник поморщился:

– «Соприкосновение» надо понимать как огневой контакт, нет?

– Приказано стрелять только по ногам…

– Невелика гарантия, что хоть один будет взят живым… Ну, тут уж ничего не поделаешь. Но ясно, что немцы именно сейчас активизировались и на этом, и на противоположном берегу Ладоги. Я только что получил данные о попытках вражеской разведки проникнуть к Неве. Среди захваченных – и диверсанты. Отмечено также строительство нескольких вражеских аэродромов севернее Мги и близ Рахья, на Карельском перешейке. Судя по ряду признаков, на этих аэродромах смогут базироваться истребители и бомбардировщики среднего радиуса действия. Такова общая картина.

Полученное мною особое задание диктует следующие требования: во–первых, надежно перекрыть все пути проникновения в район этого полевого аэродрома любых вражеских разведчиков, как групп, так и одиночек; во–вторых, при допросе любого из фашистов, побывавших здесь, необходимо выяснить, что именно интересовало их на аэродроме и вблизи от него, – это, разумеется, в том случае, если кто–нибудь будет захвачен живым. Первая задача возлагается на нас, подполковник. Вам выделены люди, и вы имеете право использовать подразделения находящихся поблизости воинских частей. Вторая задача – ваша, капитан. Хочу подчеркнуть, что та часть допроса, о которой я говорил, должна вестись с особой осторожностью, чтобы допрашиваемый не заметил нашей заинтересованности именно в этих сведениях. Почему? Потому, что на войне всё бывает. Вопросы есть? Все свободны, кроме лейтенанта Хомутова…

– Направление мысли у тебя в целом верное. Что сейчас у нас тут, на фронтах вокруг Ленинграда, главное? Правильно, дорога через Ладогу. Немцы значение этой дороги поняли с большим, очень большим запозданием, а поняв, ничего толком сделать не смогли. Им ещё надо было прийти в себя после разгрома под Москвой.

Но факт остается фактом – «дорога жизни», как её назвал народ, сделала практически бессмысленной осаду Ленинграда. Понимаешь? Бессмысленной. Потому что по этой самой дороге в город пошло продовольствие, оружие, боеприпасы и всякие необходимые вещи. А из города стали вывозить больных, ослабевших… В первую очередь, понятно, детей. В Ле–нинграде и теперь, конечно, не рай, но с угрозой голодной смерти, считай, кончено. И запасы кое–какие наверняка накопили. Сейчас–то пути через Ладогу уже нет по льду и ещё нет по воде, а город живет: работает, сражается. Но без «дороги жизни» не обойтись.

У гитлеровцев два пути: попытаться взять город штурмом или перерезать «дорогу жиз–ни» и тем самым окончательно и намертво замкнуть кольцо блокады. Какой из двух путей реальнее? Правильно, второй… Со штурмом у них уже не вышло, и теперь не выйдет. Это–то они понимают, убежден. А вот дорога… Скоро пойдут баржи – навигация вот–вот откроется. На барже тонн пятьсот, а на грузовике сколько? Так что бомбить будут, сомневаться не при–ходится… Одно попадание – и груз, сотни грузовиков, на дне.

Правда, по секрету скажу, что авиаторы наготове, так что бомбить немцам будет трудно–вато. Не позволят им, не дадут, хотя пытаться они станут и сколько–то раз к баржам «юнкер–сы» прорвутся… А теперь скажи: что ещё фашисты могут сделать, чтобы перерезать «дорогу жизни?»

– Мины могут расставить…

– Могут, конечно. Только сложное это дело, мин потребуется очень много, да и протра–лят наши моряки проходы быстро. Нет, это не главное. Давай ещё думай…

– Корабли? Так я слышал, что ни у немцев, ни у белофиннов на Ладоге никакого флота нет. Военного флота, понятно…

– А вот тут ты, лейтенант, прямо в «яблочко» угодил. Не понимаешь? Военных кораблей, по нашим данным, действительно на Ладоге не было. Не было… А может, сейчас уже есть? Или появятся?

– Откуда же? Никакого прохода–пролива ни с какого моря сюда ведь нет?

– И это верно. Линкоры или крейсера здесь, конечно, не появятся. А небольшие корабли? Бронекатера, например? Их ведь можно быстренько доставить в полуразобранном виде и так же быстренько собрать. Или торпедные катера – я их, правда, не видел, но они, по–моему, крохотные, поменьше тех беленьких, помнишь, которые по Москве–реке от парка культуры до Филей ходили?

– Может, и сейчас ходят…

Оба помолчали, вспоминая Москву и пытаясь представить себе, какой она стала сейчас, после бомбежек, надеясь втайне, что столица все–таки осталась прежней…

– Так понял теперь, Хомутов?

– Кое–что понял. Только какое это всё к нам–то имеет отношение? Это же дело моряков…

– Вот главное ты, значит, не уразумел. А я ведь начал–то с главного. Защита «дороги жизни» – общее дело. Равно важное и для моряков, и для летчиков, и для пехотинцев, и для нас с тобой, и ещё кое для кого… А чтобы защищать, надо знать: от какого врага защищать, откуда он может напасть, какими силами, каким оружием располагает и так далее, всё это – азбука разведчика… А ты, лейтенант, насколько я знаю, не только букварь в своем деле осво–ил, но и мудреные науки превзошел, нет?

– Начальству виднее, кто что освоил…

– Мыслишь правильно, а отвечаешь дерзко. Раньше я этого за тобой, Хомутов, не заме–чал…

Заныл зуммер полевого телефона. Винокуров взял трубку Он держал её чуть на отлете, не прижимая плотно к уху, и тем не менее отлично слышал собеседника – какого–то большо–го начальника, как понял Хомутов по нескольким отрывистым репликам полковника. У Ви–нокурова всё было самого высокого качества: связь и повар, обмундирование и транспорт. Ничего среднего полковник не признавал. Даже самовар у него всегда был с собой и не только сверкал, но и петь умел особенно приятным голосом в тот момент, когда приезжий генерал принимал приглашение пообедать или отужинать. Десантники шутили по этому поводу, но очень сдержанно: Винокуров не признавал ничего среднего и в боевой подготовке. От командиров групп, таких, как Хомутов (а таких у Винокурова было немало), он требовал почти невозможного – подбирать людей так, чтобы на каждого можно было положиться как на себя самого. И если замечал в ком–то слабину, то становился неумолимым. А главное – он знал раз в пять больше, чем любой из лейтенантов и капитанов, не говоря уже о сержантах и красноармейцах. Иными словами, и в нём самом (в лич¬ных его качествах) не было ничего среднего – в глазах его десантников, по крайней мере…

«Этого за мной не замечал, – думал Хомутов. – А сам разговорился, как лектор. Этого я тоже раньше за тобой, товарищ полковник, не замечал. Только ты мне нотации можешь чи–тать, а я тебе – нет…»

Винокуров держал уже трубку другого телефона и что–то отмечал в потрепанной запис–ной книжке, с которой никогда не расставался. Никто не знал, что именно было в книжке, но называли её «псалтырем», «поминальником», «чертовой бухгалтерией». И не один командир–десантник заливался холодным потом, когда полковник вытаскивал «поминальник» и называл его фамилию.

– Твоя группа готовится больше месяца, так? А это во время войны срок немалый. Вна–чале у тебя было пятнадцать человек, а осталось шесть.

– Теперь пять…

– Считай, что шесть. Радистов мало, можно сказать – вовсе нет, а для тебя нашли. Утром прибудет.

– Каков ещё окажется этот радист…

– Чувства твои понятны, лейтенант. Однако не годится и в этом случае предвзято отно–ситься к тому человеку, который должен заменить погибшего… Фамилия радиста – Нович, зовут – Евгений, по званию – сержант. Радист первого класса.

– А прыгал он или только в кино парашют видел?

– Сообщили, что имеет опыт. Разберешься сам. И потренируешь малость, если потребу–ется. Но времени осталось дней пять, от силы неделя. А теперь вернемся к нашему разговору о «дороге жизни». Ты понял, что тебе предстоит делать?

– Конечно, понял, товарищ полковник. Прыгать к фрицам в тыл, подобраться к катерам, о которых вы говорили, поснимать часовых, заложить взрывчатку – и всё. Нет, ещё сооб–щить, что задание выполнено. Только людей для такого дела маловато…

Полковник помолчал. Лейтенанту показалось, что Винокуров смотрит сочувственно. А это означало, что он, Хомутов, сморозил нечто совершенно несуразное.

– И сколько же ты таким манером выведешь из строя вражеских кораблей?

– Два… Может, три… Так не наша же только группа…

Теперь полковник смотрел на Хомутова не сочувственно, а ласково, что было совсем грозным признаком.

– Так, так, голуба… И ты надеешься после такого героического подвига вывести группу к своим в полном составе живыми и невредимыми? Мальчишка… Надо бы тебя отстранить за одни только намерения этакого сорта. Но тебе положена скидка потому, что ты, во–первых, несколько не в себе сейчас, а во–вторых, времени на раздумья не имел. К тому же не знаешь, сколько требуется взрывчатки, чтобы вовсе вывести из строя военный корабль, и, куда эту взрывчатку совать, тоже не знаешь. Нет, не для такой глупой затеи готовятся мои люди, в том числе и твоя группа. Радист этот новенький привезет большой засургученный пакет на твоё имя. Пакет принять, вскрыть и начать новый, завершающий этап подготовки: в пакете находятся силуэты военных кораблей. Бумажные, понятно. Вот их и станете изучать, чтобы без ошибки определить, что перед вами: бронекатер, десантная баржа или прогулочный катер, или баржа, скажем, нефтеналивная. И так организуешь занятия, чтобы никто из посторонних – из летчиков в том числе или из БАО тем более – не узнал, что именно вы изучаете. А на тебя ложится двойная нагрузка: ты ещё должен проверить, каков парашютист сержант Нович, и потренировать его. Понял?

– Так точно! Теперь понял… Значит, нам надо эти самые катера найти и сообщить место, количество и прочее…

– Верно. И уже сейчас готовься – сам в первую очередь – к совершенной скрытности и тишине. Никаких взрывов, никаких шумовых эффектов. Но об этом ещё пойдет речь, когда станем уточнять задание в деталях, когда ты узнаешь место приземления группы и район её действий.

– Значит, перед самым вылетом… Разрешите идти, товарищ полковник?

– Разрешаю… Да по пути скажи шоферу моему, чтобы запасную канистру бензина взял и был в готовности номер один…

…Он был не просто рыжий, а огненно–рыжий. Кожа на лице белая, без единой веснушки–конопушки. И синие, совершенно василькового цвета глаза, да ещё к тому же с длинными ресницами. Ресницы не рыжие и не белёсые, а почти совсем черные. Упавший в окно солнечный луч (утро было ясное) высветил только голову, а тело оказалось в тени. Матушкин глянул, дурашливо ахнул, изогнулся в нелепом поклоне и сказал:

– Нас осчастливила своим появлением прекрасная дама… Не терзай ожиданием доблест–ных рыцарей, на¬зови скорей своё имя, очаровательная незнакомка… Мы горим желанием пасть к твоим ногам!

Хомутов сначала тоже посчитал, что в помещение вошла девушка. Но сразу же понял, что ошибся: девичьими казались глаза, ресницы и, быть может, цвет лица, а широкий лоб, угловатый подбородок, твердые очертания рта были совершенно мужскими. «Если верно, что лицо – зеркало души, то парень соткан из противоречий… Ему, пожалуй, в группе будет трудновато, и придется с ним повозиться. А иного выхода нет, поскольку нет замены…»

Выходка Матушкина осталась без ответа. Пришедший увидел кубики на петлицах и портупею, шагнул к Хомутову:

– Товарищ лейтенант! Сержант Нович прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы…

Радист был роста, пожалуй, среднего, однако казался меньше из–за своего очень уж про–порционального сложения. Правда, фигурой он вовсе не походил на девушку, а скорее на подростка, который с детства занимался спортом. Лейтенант в школьные годы знал такого парнишку из цирковой семьи. Хомутов прикинул на глаз вес новенького: «Никак не больше пятидесяти пяти… Кузнецов – самый тяжелый – весит около восьмидесяти пяти. Разброс по–сле прыжка, даже при несильном ветре, может получиться порядочный: до километра. Прав–да, рация Новичу прибавит пуд без малого, так что ничего страшного…»

– Товарищ лейтенант! Имею пакет для вручения вам лично.

Нович отдал пакет. Собственно, это был не пакет, а рулон – большой и тяжелый. Хому–тов сорвал обертку, развернул пачку желтоватых листов. На верхнем листе было изображено довольно странное судно – длинное, низкое, с надстройкой на корме и скошенным, будто срезанным носом. В группе никто прежде на флоте не служил и в судах не разбирался. Но у нижней кромки листа стояла четкая надпись: «Самоходная десантная баржа» и – более мел–ким шрифтом – пояснения, на которые обратил внимание только Хомутов. Остальные реагировали, по сути дела, одинаково, но внешне различно, в соответствии с характером каждого. Бекжанов в растерянности что–то пробормотал на родном языке, а потом крикнул: «Зачем нам эта посудина, шайтан её забери? Мы же парашютисты! Зачем учили?» Матушкин присвистнул и тихонько запел: «По морям, по волнам…» Кузнецов миролюбиво пробасил: «Ну, чего ты, Бекжанчик, всполошился? Значит, так надо, начальству виднее. К тому же и у нас десант, и тут десант, какая разница?»

Давыдов и Виролайнен промолчали, но тоже были удивлены, хотя чувств своих никак не показали – разве что взглядами.

Лейтенант положил ладонь на пачку листов и тихо сказал:

– Плохо, очень плохо… Ведь все здесь – разведчики, зрением не обижены, но никто не обратил внимания на надпись мелким шрифтом: «Состоит на вооружении германского воен–но–морского флота с 1938 года». Дальше – марка, тоннаж и прочее. А вы делаете поспешный и необоснованный вывод, что нас переводят в морской десант. Какой? Фашистский? Где же ваша наблюдательность, разведчики воздушно–десантных войск? Где умение мгновенно за–мечать и анализировать третьестепенные детали? А вы, Бекжанов, ещё смеете восклицать: «Зачем учили?» Плохо вас, видимо, учили, и это моя вина, но и вы плохо учились. Ошибки в наблюдении могут дорого обойтись, прошу всех запомнить это. А теперь – к делу. Всей группе сегодня же приступить к изучению внешнего вида фашистских военных кораблей малого тоннажа. Здесь (лейтенант указал на листы) корабли изображены в разных ракурсах – сбоку, спереди, сзади. Всем подумать о возможных способах маскировки противником кате–ров и десантных барж. Никаких разговоров с кем бы то ни было об этих… изображениях. Занятия в моё отсутствие проводит старший сержант Давыдов. Он же отвечает за хранение этих листов.

Вопросы есть? Тогда приступайте. Начинайте с показа всех кораблей. Сержант Нович, следуйте за мной…

В документах радиста никаких записей о количестве прыжков с парашютом не было Сам же он на вопрос Хомутова ответил: «Прыгал… Раз двадцать. По–всякому. И ночью тоже…»

Двадцать – не так уж мало. Но группа лейтенанта за неполный месяц совершила более пятидесяти тренировочных прыжков, в том числе тридцать затяжных, да из них ещё добрый десяток с малой высоты, ночью, на лес. Даже если радист говорил чистую правду, то всё равно его подготовка была недостаточной. Хомутов отлично знал, что мало–мальски опытного парашютиста можно определить сразу, при первом же прыжке. «Вот и проверю, – думал лейтенант по дороге на аэродром, – во–первых, хвастун он или нет, а во–вторых, сколько мне придется с ним повозиться…»

Они были вдвоем в самолете. Мигнула желтая лампа, Хомутов сказал: «Приготовить–ся…» – и шагнул к двери. Он внимательно наблюдал, как Нович неторопливым дви¬жением пристегнул карабин фалы к тросу, протянутому вдоль фюзеляжа, и видел, что радист со–вершенно споко¬ен. «Занятно, – подумал лейтенант, – пока что он ведет себя так, словно со–бирается шагнуть с крылечка, а не прыгать с парашютом. Такое мне у новичков наблюдать не приходилось». Зажглась зеленая лампа, Хомутов рванул дверь и скомандовал: «Пошел!» Нович не промедлил и мгновения. Лейтенант видел, как раскрылся белый купол и как сер–жанта понесло в сторону от аэродрома. На высоте был, видимо, довольно сильный ветер, который на земле не определишь. Сержанта несло прямо к соснам, окружавшим аэродром с севера и востока. «Вот незадача, – огорчился Хомутов, – ещё покалечится…» Но опасения его оказались напрасными. Радист расчетливо подтянул стропы, скорость снижения увеличилась. Самолет делал левый разворот, и лейтенант мог всё время наблюдать за действиями Новича. Ближе к земле, как иногда бывает, воздушный поток шел в почти противоположном направлении, чем на высоте, и радист сразу использовал ветер – подобрал другие стропы, и купол сыграл роль паруса. Приземлился сержант в нескольких метрах от посадочного «Т», но его довольно далеко протащил по земле парашют.

«Нет, он не хвастал, а скорее скромничал, – решил Хомутов. – Так ведет себя в воздухе только опытный парашютист. Впрочем, он не столь опытен, сколь смел и находчив. Но два десятка прыжков у него на счету есть наверняка. А вот купол гасить при приземлении его не научили. Ну, это несложно. А вот как с затяжными? Тут у него опыта нет… Попробовать сразу? Риск, конечно, имеется, но и время поджимает…»

Если парашютист находится в свободном падении пять, шесть, восемь секунд, то он увидит, конечно, с какой устрашающей быстротой приближается земля, почувствует, что воздух – самый обыкновенный воздух – стал плотен, как вода. Новичку (даже и неробкому) будет очень страшно. Но он дернет кольцо, почувствует рывок – куда более сильный, чем при прыжке без затяжки, – и повиснет под белым куполом на прочных стропах. И тут же забудет свой страх, испытывая ведомое лишь парашютистам блаженство полета. Но если свободное падение продолжается больше десяти секунд, то воздух становится не только плотен, но и коварен. Человеческое тело при неверном движении начинает вращаться. Если парашютист растеряется, дернет кольцо, то стропы перехлестнутся, купол не раскроется, а вытянется колбасой. Попытается воспользоваться запасным парашютом – и второй купол свернет в жгут струей воздуха. Тогда конец, гибель…

Всё это Хомутов понимал и всё же решил попробовать длительное свободное падение вместе с радистом. «Ладно, – подбадривал себя лейтенант, – предварительно до¬говоримся, чтобы он повторял мои движения, если потребуется. Проверенный принцип «Делай, как я»… Парень смелый, ничего не случится…»

Нович выслушал своего командира, ответил – короче некуда – «Есть!» и стал ждать под–руливающий к взлетной полосе самолет. Он ни о чём не спросил и, казалось, ничему не уди–вился. Такое спокойствие, даже равнодушие показалось Хомутову напускным. «Странный парень, – с досадой подумал лейтенант. – Это уже не сдержанность, а совершенно непонят–ное позерство. Перед первой «затяжкой» волнуются все, потому что знают: опасное всё же дело. А он – как изо льда вырубленный. Ну, ладно: поживем – увидим…»

…Парашют у Новича не раскрылся. Хомутов отчетливо видел, как сержант дернул коль–цо, потом ещё раз – изо всех сил. Но никакого движения в том месте ранца, откуда должен был выйти маленький парашютик–вытяжник. Лейтенант повернулся в воздухе на бок и стал показывать на кольцо запасного. Но радист всё дергал и дергал кольцо основного парашюта. Он явно растерялся и не смотрел на Хомутова. А до земли оставалось уже триста пятьдесят… триста метров. «Я не успею… Двадцать метров между нами… Пока я подберусь к нему и под–хвачу – будет поздно… Не успею раскрыть свой… Погибнем оба…» Мысль эта обожгла лей–тенанта, но он всё же выбросил резким движением левого руку, согнул ноги в коленях… Де–сять метров до Новича и двести пятьдесят до земли… И тут радист взглянул на Хомутова. Лейтенант опустил руку к кольцу запасного парашюта и жестом показал: «Дергай!»

…Оба купола раскрылись почти одновременно. Рывок был так силен, что Хомутов с тре–вогой посмотрел сначала на свой парашют: «Цел, порядок…», а потом на меньший по разме–рам, под которым слегка раскачивался на стропах Нович. Поле аэродрома было совсем близ–ко, метрах в семидесяти. «Метров шестьсот с лишним свободного падения… Все инструкции и наставления – побо¬ку… Придется ответ держать, но это мелочь. Победителей не судят!»

Они приземлились почти рядом. Радист лежал неподвижно. «Что это с ним, – встрево–жился Хомугов, – сердце, что ли, не выдержало с перепугу?» Но, подойдя ближе, увидел, что сержант жив и как будто невредим. Он даже улыбался, но улыбка была вымученной И лейтенант понял, что Нович испытал слишком большое нервное потрясение и у него просто нет сил, чтобы подняться на ноги, отстегнуть подвесную систему , собрать и сложить в ранец парашют – то есть сделать всё, что поло¬жено каждому десантнику после тренировочного прыжка…

– Я сам проверю ваш основной парашют и узнаю, что там случилось. А теперь скажите откровенно: сможете в дальнейшем прыгать?

Нович ответил утвердительно. Но Хомутов всё же сомневался, полагая, что радист из самолюбия скрывает свое состояние. А лейтенант не раз видел своеобразный шок у парашю–тистов, побывавших на грани катастрофы: человек совершенно здоров, бодр и весел в обыч–ной обстановке, но стоит ему надеть парашют и забраться в самолет, как происходит приступ дурноты, потеря сознания и даже иной раз истерический припадок.

– Я вынужден повторить свой вопрос и прошу вас отнестись к нему со всей серьезно–стью, отбросив гордость и всё такое прочее. Дело в том, что после таких… э–э–э… происше–ствий всякое бывает, а нам ведь предстоит прыгать в тыл врага. Понятно?

– Так точно, товарищ лейтенант… Нет, со мной всё в порядке. Я ведь знаю, что сам ви–новат: растерялся, забыл ваше указание смотреть на вас в случае… в случае осложнения об–становки. Понимаю, что заслужил взыскание. Но прошу вас не отстранять меня от трениро–вок… В надежности парашюта я уверен, а такие случаи, как сегодня… Что же, и оглобля ло–мается иной раз, а тут устройство куда сложнее.

– Ну что же, завтра продолжим, тогда и станет всё ясно. А сегодня проверьте как следует рацию и познакомьтесь поближе с товарищами. Могут быть и шутки и розыгрыши, так вы не обижайтесь – у десантников это в обычае, так же, как у моряков.

– Слышал об этом, товарищ лейтенант. И встречался с десантниками – правда, мало. Ещё в партизанском отряде… Обижаться не стану, да и причин, по–моему, не будет. Хорошие же люди в группе, особенно этот… Ну, длинный такой…

– Матушкин? Тот, который вас за девушку принял?

– Да, этот самый. Он, я уверен, очень добрый парень. Такие часто стесняются своей доб–роты, подшучивают над товарищами и вообще… ломаются, играют роль этаких злодеев и донжуанов. А с женщинами этот Матушкин наверняка и застенчив и робок…

Хомутов слушал и удивлялся: радист сумел сразу же определить самую суть характера Матушкина. Нович нравился ему всё больше и больше. И лейтенант решил сейчас же, не присматриваясь больше к сержанту, сказать ему то, что мучило Хомутова эти два дня.

– А вы знаете, кто до вас был радистом в группе?

Нович вздрогнул, синие глаза его как–то сразу погасли, он опустил голову и сказал с усилием, словно невесть какую тяжесть поднимал:

– Знаю… Рассказали в штабе… Он был замечательным радистом и отважным бойцом. А самое главное – вашим другом. Я всё понимаю, товарищ лейтенант…

Сержант выпрямился и заговорил уже по–другому – твердо, уверенно:

– Друга не заменишь, друга не забудешь. И мне ясно, что хоть я в его гибели не повинен, а перед вами вроде бы виноват. Просто тем виноват, что я – Евгений Нович, а не Василий Кунгуров. Дело ясное. Одно вам скажу: постараюсь ни здесь, ни там, на задании, ничем вас не подвести. И ещё: если мы с вами и останемся живы, то скольких друзей и близких потеря–ем? В этом мы все равны – и в прошлых потерях, и в будущих…

– Да, вы правы…

Хомутов не знал в тот момент, что Нович имел основания говорить так. Ничуть не меньшие, чем сам лейтенант, даже большие, потому что испытал ни с чем не сравнимою боль и горечь потерь.

Сержант отправился в распоряжение группы, а Хомутов побывал на узле связи, затем стал проверять парашют радиста. Он сразу же обнаружил неисправность в вытяжном меха–низме и сурово осудил себя за то, что не проверил всё ещё раз перед прыжком. «Доверяй, но проверяй – раз нарушишь это правило и можешь заплатить жизнью… Своей или чужой… Но–вичу объяснять не буду, просто скажу, что был небольшой дефект, а вот полковнику придет–ся доложить подробно, без утайки…» – думал лейтенант. Он знал, что пытаться скрыть что–то существенное – дело бесполезное и даже опасное. Винокуров неведомыми путями узнавал обо всех происшествиях в группе и однажды предупредил Хомутова: «Ошибки, особенно случившиеся по незнанию, следует прощать. За недосмотр – взыскивать. А за ложь и обман – карать сурово и даже жестоко. Запомни, лейтенант… ” И лейтенант запомнил…

Когда Хомутов возвратился в избу, где размещалась его группа, занятия кончились и де–сантники уже поужинали. Давыдов примостился в уголке перед листом картона. Лейтенант не утерпел, глянул мельком и увидел карандашный набросок. Портрет. Хомутов – который раз! – с горечью подумал, что Давыдову не воевать бы следовало, а учиться в академии жи–вописи. На картоне – лишь несколько штрихов, но в них любой узнал бы Новича, так точно были переданы и характерные черты, и своеобразная смесь мечтательности и упрямства в лице радиста.

Виролайнен рядом с Давыдовым орудовал шильцем и дратвой – мастерил очередною па–ру карельских поршеньков–раяшек. «Значит, для Новича… Точно – размер маленький и к то–му же такая обувь уже у всех есть, кроме сержанта. Как говорит Виролайнен, при ходьбе по лесам и болотам у раяшек нет равных – посмотрим, груз неве¬лик…»

Бекжанов сидел у печки мрачный, как ворон. «Явно скис наш танцор, – подумал лейте–нант, – что–то случилось, не иначе. Поссорились? Вряд ли… Хотя всё может быть. Ладно, Давыдов расскажет…»

Матушкин и Кузнецов играли в самодельные шашки. Кузнецов, как всегда, проигрывал и обрадовался приходу командира – появился повод прекратить игру и не потерпеть пораже–ния.

– Ужин ваш там, товарищ лейтенант! – он показал на перегородку, за которой находи–лось помещение (вернее, закуток), где жил Хомутов. – В шинель завернут, ещё горячий. И дополнительный паёк на столе…

– Паек – в общий котел. Сколько раз можно повторять одно и то же, Кузнецов?

– Так вам же положено, а не всем…

– Приказываю, Кузнецов, паек разделить поровну. И без пререканий. Забирайте сейчас же консервы, масло, печенье – всё, одним словом. Кроме табака. Давыдов, когда кончите рисовать, зайдите ко мне и расскажите, как прошли занятия…

– В перерыве Матушкин предложил поразмяться. Собрал я эти силуэты, запер. Все вы–шли на улицу, кроме Виролайнена. Сначала ножи бросали в щит. Нович показал умение, но так, на троечку, не больше. А потом – рукопашная схватка. Без оружия, понятно, даже без имитации. Первыми сошлись Нович с Бекжановым. И знаешь, Александр, я глазам своим не поверил. Бекжанов же парень сильный, борьбой чуть не с детства занимался, да и в десанте кое–какие премудрости освоил, но куда там… Хотел подсечку провести – не вышло. Уходит радист, не ловится на прием. Бекжанов, смотрю, горячится. Наконец ухватил Новича за гим–настерку, да и руку его поймал. Ну, думаю, теперь всё… Сейчас кинет. И бедро уже Бекжа–нов подставил, да не успели мы оглянуться, как сержант вывернулся – готово. На земле Бекжанов. Поднялся – и на Новича. Рассвирепел, хотел я уже остановить схватку, да опоздал: так его радист швырнул «вертушкой», что бедняга дыхания лишился. Лежит и мычит. Потом поднялся, глазами сверкнул, прошипел: «Рыжий черт…» Присел отдышаться. Понял, что не по зубам орешек. Вот с тех пор и злится… А «рыжий черт» этот – как ни в чём не бывало. Сказал только, что имел первый разряд по вольной борьбе, а потом выручил всех – и меня, и Виролайнена, и Матушкина. Табак роздал. У нас, сам знаешь, с куревом в последние дни труба дело было. А он – по пачке махорки за здорово живешь. «Я не курю, – говорит, – а табак в сухом пайке дали. Травитесь, братцы, ежели здоровье не дорого…» И Бекжанову пачку протянул, конечно. Тот поколебался, но взял и поблагодарил. И, однако, прибавил «А всё равно ты рыжий черт…» Радист не обижается, смеется. А Матушкин вполне серьезно: «Может, он и в самом деле черт, но только не рыжий, а золотой… И притом высокой пробы…» Так что, Саша, свой табак сохрани про запас, ладно? Не раздавай до времени… А Бекжанов посердится и отмякнет: он такой, самолюбивый до невозможности. И сердится–то сей¬час уже на себя самого, за свой гонор…

Наблюдать за настроением Бекжанова в последующие дни лейтенанту было некогда Они с Новичем сначала прыгали со средних высот и с порядочной затяжкой, потом с малых – и тоже с затяжкой. Парашюты раскрывались нормально. А после двух успешных приземлений ночью на лес Хомутов готов был признать, что радист и в самом деле не «рыжий черт», а золотой. Затем вся группа вышла на последнюю (так думал лейтенант) тренировку по согласованному и бесшумному передвижению в чаще леса. Ещё на опушке, почти на ровном месте Матушкин споткнулся и с треском шлепнулся на кучу валежника, не преминув тут же сообщить: «В результате тренировок стал десантник очень ловок…» Хомутов сердито сказал: «Ловок… Как корова на льду!» На это Матушкин, ничуть не смутившись, ответил: «И товарищ лейтенант оценил его талант…» Тренировку пришлось на не¬которое время отложить, потому что вся группа во главе с Хомутовым задыхалась от хохота. Но потом всё пошло хорошо: десантники беззвучно исчезали, словно сквозь землю проваливались, и появлялись точно в условленном месте. Так же успешно прошли справа и слева от замаскировавшегося в кустах лейтенанта две пары. Он ничего не увидел и не услышал, хотя маршрут обеих пар пролетал от него в каких–нибудь полутора десятках метров. «Молодцы!» – подумал Хомутов, но вслух никак не выразил своего одобрения. Всё, что делалось правильно, считалось у десантников нормой. Однако лейтенант, ободренный успехами группы, полагал, что неприятных неожиданностей не предвидится. Если бы он мог заглянуть в будущее…

…У стены сидел на полу Матушкин. На его гимнастерку капала кровь с рассеченной гу–бы. У стола, пригнувшись, словно изготовившись к прыжку, стоял Нович. Бекжанов бился в руках у Давыдова и Кузнецова, пытаясь вырваться. Лейтенант одним прыжком пересек избу и оказался перед Бекжановым.

– Отпустить!

Давыдов и Кузнецов повиновались. Бекжанов выпрямился и стоял неподвижно в полу–метре от Хомутова. Лейтенант уловил запах водочного перегара.

– Красноармеец Кузнецов! Освободите чулан от принадлежащего группе имущества! Старший сержант Давыдов! Снимите с Бекжанова ремень и отведите красноармейца в чулан. Запереть и до особого распоряжения не выпускать…

Бекжанов стоял, опустив голову. Только когда Давыдов тронул его за локоть, он огля–нулся, хотел, видимо, что–то сказать, но, встретившись взглядом с лейтенантом, сразу сник и шагнул через порог…

– Где Виролайнен? Я вас спрашиваю, Давыдов!

– На вещевом складе… Сейчас придет.

– Он выходил вместе с Бекжановым?

– Нет, много позже.

– Бекжанову вы разрешили уйти?

– Нет, он ушел самовольно.

– Где он был? Где достал водку?

– Точно не знаю. Но предполагаю – у техников на аэродроме.

– Ясно. Теперь расскажите, что случилось здесь, у вас.

– Когда Бекжанов вошел, я хотел потребовать у него объяснения причины самовольной отлучки. Но не успел. Матушкин – он стоял ближе к двери – что–то сказал. В точности я не расслышал. И Бекжанов сразу ударил его. Ну, тут уж мы с Кузнецовым подоспели… Не могу понять, товарищ лейтенант, чего он так озверел. От водки? Так вроде и не очень пьян был…

– Понятно… У вас всё? Матушкин, что вы сказали Бекжанову?

– Стишок сказал, товарищ лейтенант. Вернее, половину стишка. Я сразу заметил, что он того… под мухой. Ну, и не удержался… Стишок такой: «Не ищи в вине веселья, на «губе» придет похмелье…» Первую строчку только и сказал…

– Сержант Нович, вы что–то хотите сказать?

– Так точно! Утром письма принесли. И Бекжанову тоже. Он прочел и не побледнел да–же, а стал какой–то серый. Бросил письмо и стал ходить от печки к окну. Как зверь в клетке. И зубами скрипит. А потом – в двери. Никто и слова вымолвить не успел – все письма чита–ли, на Бекжанова не глядели. Ну, а я писем не получаю… потому и наблюдал. Гляжу – листок на полу валяется. Поднял и прочел. Знаю, что нехорошо поступил, нетактично, но очень уж это письмо на Бекжанова подействовало. И потом – бросил он его, вроде как ненужное… Письмо, товарищ лейтенант, такое, что не только к водке потянешься, но и свихнешься. Двух братьев он сразу потерял. Танкистами были. Погибли оба. Дело ваше, вам решать, и Бекжанов, конечно, провинился, но надо же и понять человека, я так считаю. Он же наш товарищ…

Радиста неожиданно поддержал «пострадавший» – Матушкин:

– Ну, врезал мне – так что? Я же сам вроде напросился… Ведь оно как: слово, невпопад сказанное, словно соль на рану. И правильно этот рыжий черт говорит – горе же лютое нава–лилось на товарища нашего… – И совсем невпопад добавил: – А зубы мои целы, губа заживет в одночасье, пустое дело…

…Полковник прибыл спустя два дня. И не приехал, а прилетел – видимо, путь был даль–ний. Вслед за Винокуровым из самолета вышли моряк с нашивками капитана третьего ранга, майор авиации и двое в штатском. Полковник тепло, даже ласково поздоровался с Хомуговым, представил его своим спутникам и спросил, вкладывая в простые слова особый смысл:

– Ну как, лейтенант, готов?

– Как юный пионер, товарищ полковник! Только у нас ЧП имеются… Разрешите доло–жить?

Винокуров нахмурился.

– Ладно. Доложишь чуть позже, скажем, в тринадцать ноль–ноль. В шестнадцать ноль–ноль твоя группа пройдет последнюю проверку и инструктаж специалистов. А потом ты по–лучишь боевой приказ. Вылет ночью, за два часа до рассвета.

У Хомутова были серьезные основания сомневаться в том, что вылет вообще состоится. Правда, заменить де¬сантников этой группы сложно, а может быть, и невозможно за несколь–ко часов. Но и ЧП такого сорта, что Бекжанова могут отправить в трибунал да и самого Хо–мутова тоже… С соответствующими последствиями.

Но мрачные предчувствия лейтенанта не подтвердились. Полковник сидел у своего зна–менитого поющего самовара в самом благодушном настроении.

– Садись рядком, да поговорим ладком… Чайку налить? Вот сахар, клади побольше – молодые сладкое любят. А ты к тому же непьющий и некурящий, так что скорей всего сла–стёна по натуре, нет? Докладывать не надо, просто расскажи обо всём…

Винокуров не проявил никакого интереса к «парашютному происшествию» с Новичем, хотя и понимал, конечно, что радист едва не погиб. Зато рассказ о результатах тренировок Новича слушал внимательно.

– Стало быть, два парашюта порвали на деревьях? Не бережешь ты воинское имущество, Хомутов. Но это я так, в шутку. Грех, как говорят, в орех, а оправданье наверх. Главное, что радист в считанные дни научился прыгать не хуже других. И всё же парня ты побереги по возможности. У него, знаешь, на родине, в Белоруссии, всю семью фашисты истребили. Так что он ныне вовсе один, как кустик обкошенный. И не хнычет, и не рассказывает о своем горе никому, верно? Ты не знал? Ну, вот видишь… Давай дальше кайся.

Каяться Хомутову – особенно после такого разговора – было трудно. Но он сделал над собой усилие и спокойно рассказал обо всем случившемся два дня назад. Полковник прищу–рился и спросил:

– Что же ты намерен делать?

– Не знаю… Я ведь понимаю – сам виноват. Командир отвечает за всех и за всё…

– Это не ответ!

– Бекжанова надо отчислить из группы. Но не наказывать. А как со мной быть – вам ре–шать…

– Красноармеец этот где находится? На аэродромной гауптвахте, да? Вот и пусть поси–дит до вашего вылета. Под суд не отдам, поскольку имеются смягчающие вину обстоятель–ства, но и посылать на такое задание, как ваше, – нельзя.

А ты, лейтенант, самокритикой неплохо владеешь, хвалю. Но потачки не жди, отвечать тебе придется, только не так, как ты предполагал, не в трибунале. Ответ тебе такой держать: вместо шести десантников, не считая командира, в группе будет пять. Соответственно воз–растает и сложность выполнения задания, а само оно остается прежним. И получается, что на поиск станут выходить не две пары, а одна тройка, потому что радиста вам надо беречь пуще глаза. Значит, охраняют его двое, посменно. Сколько остается? Вот то–то… Замену выбывшему не дам. Нет её. В разведке – и у десантников тоже – подготовка иной раз всё решает. А твоя группа готовилась дай бог как!

Про разведчиков, знаешь, иной раз пишут, что они, дескать, «как тени», «как призраки». Так вы должны всяких призраков превзойти, поскольку их увидеть можно. А вы – невидимки и неслышимки. Тогда можно рассчитывать на успех. Иначе – провал, особенно если обнаружите себя в начале поиска. И ещё: не хочу тебя пугать, но живым никто из вас к врагу попасть не должен… Если фашисты хотя бы догадаются о сути вашего задания, то свои корабли – если они есть или будут – упрячут и прикроют так, что сам черт не отыщет. И это может обернуться большой бедой. Ты в Ленинграде не был, а я был – в январе. И умерших от голода, детей в том числе, видел. «Дорога жизни», лейтенант, «дорога жизни». Был бы я поэтом, так попросил бы вас, моих десантников, прикрыть её белыми куполами… А попросту – верю, Алек¬сандр Хомутов, что сделаешь ты со своей группой всё, что в силах человеческих, и ещё малость сверх того…

Заключительные слова полковника прозвучали – хоть и не был он поэтом – пожалуй, с избытком торжественности. Так показалось Хомутову.

Контрольная проверка. Моряк доволен: десантники легко отличают вражеские военные корабли от всяких других, даже если применяется маскировка. «Радиобог» качает седой го–ловой и говорит о Новиче: «Высокий класс… Не по возрасту…» Другой штатский тоже дово–лен: все отлично ориентируются на местности, свободно идут по азимуту, находчиво маски–руются. Летчик объясняет, что транспортный самолет пойдет в строю бомбардировщиков, совершающих налет на Кексгольм, а потом изменит курс. Тоже маскировка… Винокуров вручает Хомутову крупномасштабную карту, указывает зону действий группы. Новичу он передает три шифрованные радиограммы под соответствующими номерами. Точнее, не шифрованные, а условные, потому что сами по себе цифры никому ничего не расскажут. Они просто будут соотнесены с текстом, который есть только у полковника и на узле связи. А между определенными цифрами в первой и второй радиограммах надо будет дать коорди–наты по карте и число кораблей разных типов – стало быть, тоже цифры. Первая радиограм–ма – задание выполнено, сведения, день и час подхода бронекатера, который примет на борт группу. Вторая – неполные сведения. Она тоже может содержать данные для подхода кораб–ля, если хоть кто–нибудь уцелеет. Третья – сигнал о катастрофе, без всяких сведений. Вино–куров грустно пошутил, что, дескать, возможны варианты…

Десантники приземлились без приключений и быстро собрались на крик сороки – Виро–лайнен мастерски подражал птичьим и звериным голосам. Правда, час для сороки был слиш–ком ранний, но в лесу всякое случается. Вскоре нашлось и отличное место для стоянки – его за¬приметил с воздуха Кузнецов. Маленькая песчаная площадка была окружена огромными валунами. Со стороны озера – пятиметровая отвесная стена. С востока – валун из темно–красного гранита, высотой метра в три с лишним. Такие недаром называют «бараньими лба–ми» – выпуклый, не взберешься. А слева от валуна и справа от озера – нагромождение камня, поросшее кустами и стлаником. Тоже крутое и высокое. На площадку можно проникнуть лишь через извилистую и узкую расщелину, которую нелегко заметить даже в нескольких шагах.

Площадку назвали стоянкой. На ней – постоянное место для радиста и одного из охра–няющих. От стоянки в густом лесу проложена едва заметная, давно не хоженная тропинка. Она идет на северо–запад и выводит на заброшенную и тоже давно не хоженную просеку. На просеке – непролазные заросли малины, частый березняк. Других тропинок нет. Поэтому именно на ней, в некото¬ром удалении от стоянки, нашли место для основного поста охраны радиста. Матушкин окрестил его «пост номер раз». А в четырех километрах к северу от сто–янки – железная дорога, ведущая к Кексгольму…

На четвертые сутки они вышли к железной дороге. Хомутов упрямо продолжал вроде бы бесполезное наблюдение за эшелонами. Тумана не было. Виролайнен уверенно сообщил: «Двое суток – и начнется дождь». Это сулило не только мокрую одежду и обувь, но и ухуд–шение видимости. За пеленой дождя запросто можно было проглядеть что–нибудь очень важное.

Эшелон шел медленно. За локомотивом тянулись крытые вагоны, потом показалась платформа и на ней два зачехленных орудия. Хомутов сначала без особого интереса отметил в памяти очередной военный груз, но, приглядевшись, едва не выскочил из укрытия: орудия были морские, корабельные. Они отличались от полевых и зенитных пушек, а тем более – от гаубиц и противотанковой артиллерии любого калибра. И были в точности похожи на те самые силуэты, которые изучали десантники. А вслед за орудиями на фоне бледно–зеленого вечернего неба возник затянутый брезентом корпус бронекатера, закрепленный на двух больших платформах. Надстроек, мачт не было, но в том, что перед ним именно корпус бое–вого корабля, лейтенант ошибиться не мог. Вслед за одним корпусом перед глазами Хомуто–ва медленно проплыл и второй. Уверенность в важности увиденного груза подкреплялась тем, что вслед за платформами катилась бронеплощадка со счетверенным зенитным пулеме–том. Над бортами площадки виднелись каски солдат.

«Зенитное прикрытие с эшелоном следует впервые… А ведь вчера, например, везли тя–желые гаубицы и снаряды. Если мы не ошиблись в маркировке вагонов, то точно – боепри–пасы. И без зенитных пулеметов. Это – очень даже существенно. Значит… Значит, всё–таки везут и бронекатера, и их вооружение (Хомутов теперь не сомневался, что орудия предна–значались этим, а может быть, и другим вражеским кораблям). Куда везут – ясно. В Кекс–гольм, в порт, на верфи. Ну, и что? Наблюдение всё–таки дало результат, и это хорошо. Мы установили, что фашисты строят, вернее, собирают боевые корабли. Но это даже не четверть дела, а всего одна десятая. Сколько уже собрали? И каких типов корабли? Где находятся го–товые? Вряд ли в самой гавани Кексгольма… А где? Ведь у катера, вероятно, приличная ско–рость, и, даже за недлинную весеннюю ночь он может оказаться километрах в пятидесяти от порта. В какой–нибудь укромной бухточке… А сколько их, таких заливов, и к северу, и к югу? Десятки… Правда, у группы ограниченный участок поиска, и, всего вероятнее, за пре–делами этого участка действуют другие десантники полковника Винокурова. Но что из того? Всё равно, даже в зоне одного участка протяженность береговой черты не меньше семидесяти – восьмидесяти километров. Работы дней на пять, а то и больше…»

Лейтенант знал, что не только день, но и час увеличи¬вает вероятность встречи с врагом. Патруль или дозор… А если с собаками? Ведь десантники, как бы осторожны и умелы они ни были, все равно оставляют какие–то следы. Собака след возьмет сразу. Но и наблюдатель–ный, тренированный человек может заметить примятую молодую траву, а то и отпечаток обуви на влажной почве. Хомутов ни на минуту не забывал предупреждение полковника: если группа будет обнаружена и вступит в бой даже с малочисленным противником, то поиск продолжать уже не удастся и задание останется невыполненным. И всё же, решил Хомутов, придется пройти вдоль всей береговой черты, если не улыбнется счастье и стоянку вражеских кораблей десантники не обнаружат в самом начале пути. Но лейтенант тут же вспомнил ещё одно указание Винокурова – о подслушивании телефонных переговоров. Эту возможность они ещё не использовали, хотя Давыдов таскает с собой аппарат со шнуром. А если?.. Вдруг опять повезет? Ведь повезло же с этим эшелоном… Может быть, они вошли в полосу удач? Хомутов, подобно многим разведчикам, был чуточку суеверен. И обстановка представлялась подходящей: вдоль железнодорожного полотна шла стационарная линия связи на столбах. На тех же столбах, но ниже, на высоте человеческого роста, был укреплен кабель полевого телефона.

«Смеркается, – думал лейтенант, – и надо бы возвращаться. Но радист обязан дать сооб–щение номер три только в том случае, если мы не придем до утра. Так что время у нас есть, а дорогу найдем и ночью. Только как подсоединиться к этой стационарной линии? Высоко, а столбы гладкие…»

Но всё оказалось проще, чем ожидал Хомутов. Все трое встретились за густым ельни–ком. С дороги их здесь увидеть было невозможно. Оказалось, что и Давыдов, и Виролайчен тоже заметили и морские орудия, и корпуса катеров. Лейтенант поделился с товарищами своим замыслом: послушать телефонные переговоры. И добавил, что столбы высокие и, мо–жет быть, стоит попытаться просто закинуть шнур. Но Давыдов ответил, что ничего из такой попытки не выйдет, контакт между проводами будет недостаточен. «А я, между прочим, как бывший беспризорник, – сказал Давыдов, – умею влезать и не на такие столбы…» И в самом деле, когда стемнело, он сде¬лал на ногах петлю из обрезка парашютной стропы и в несколько секунд оказался у проводов. Подсоединил шнур и скользнул вниз. Хомутов взял трубку и услышал разговор на незнакомом языке. «По–фински, видимо, говорят… Виролайнен, берите аппарат.» Карел послушал, пожал плечами:

– Муж с женой болтают… Слушать – время терять… Давай, беспризорник, ещё лезь, к другой провод подключай.

Вторую линию он слушал довольно долго.

– Тоже болтовня. Друзья. Ничего интересного, кроме странной фразы: какого–то их об–щего знакомого завтра посылают к выдре. Надо думать – к какой–то вздорной бабенке, мо–жет, к жене или дочке начальника…

– А больше ничего?

– Если не считать двух «антээкси» и трех «суур киитос»…

– Что это такое?

– А это, Давыдов, по–русски будет «извините» и «большое спасибо», понятно?

Сращение кабеля полевого телефона обнаружили в полукилометре. Подсоединились. Говорили немцы, и слушал теперь Хомутов. Разговор был важным. Лейтенант узнал, что «груз особого назначения» прибыл благополучно и что завтра «ещё две единицы» (так он перевел для себя) отправляются «согласно приказу». Хомутов решил, что речь идет именно о боевых кораблях. Почему? На этот вопрос он бы не смог ответить. Скорее всего, такой вывод был подсказан интуицией, потому что, вообще говоря, «грузом» и «единицами» могли быть и танки, и самолеты каких–нибудь новых конструкций. Немцы кодом не пользовались, но разговор вели всё же осторожно. Вряд ли они могли предполагать подслушивание. Тут другое. Видимо, существовала какая–то инструкция, поскольку речь шла о «грузе особого назначения», а инструкции немцы выполняли точно. К тому же в памяти Хомутова связывались – и не могли как следует связаться – два факта: первым были увиденные в эшелоне орудия и катера. А вот второй… Что–то есть… Что?

– Виролайнен, как по–фински «выдра»?

– «Выдра» будет «саукко», командир…

«Вот оно… Вот и второй факт… Теперь всё связалось, и можно не плутать по побере–жью…»

– Так вот, милые мои друзья… Мы в самом деле вошли в полосу удач… Не понимаете? Сейчас поймете! Я слышал разговор об особом грузе и отправлении куда–то «двух единиц». Особый груз – это то, что мы видели на платформах. А две единицы – это два боевых кораб–ля, и идут они в узкий и извилистый заливчик, в который впадает речка Саукко, вытекающая из маленького озера под тем же названием. Корабли поведет финн, скорее всего лоцман, хорошо знающий Ладогу и особенно прибрежные воды. О нём вы и слышали разговор, Виролайнен. И вздорная бабенка тут ни при чём…

– Ай, старый я дурень! Верно – и озеро есть, и речка есть. Недалеко. Километров десять от нашей стоянки, может, двенадцать. А ошибся я вот почему: по–фински женщину или чаще девочку когда немного ругают, то называют «саукко»…

– Ладно, всё это теперь неважно. Завтра осторожненько доберемся до этой самой «выд–ры», поглядим и – уверен – сможем доложить о выполнении задания… Ну конечно, придется и соседние заливчики разведать. Черт их знает, чего и сколько немцы туда наставили. Рабо–ты, по–моему, дня на два. Как думаете?

Давыдов и Виролайнен подтвердили и даже высказались в том смысле, что если и даль–ше повезет, то можно и скорее управиться, если не считать дорогу обратно.

– А мы не пойдем обратно. Отправится вся группа. Я вам прежде не говорил, а теперь скажу: место подхода катера, который нас возьмет на борт, в четырнадцати километрах к югу от Саукко. А стоянка – в десяти к северу. Ясно? Отстучит «рыжий черт» радиограмму, и двинемся мы к дому…

Тут все трое дружно сплюнули через левое плечо, посмеялись над собой – взыскания, мол, заслуживаем за предрассудки – и двинулись к убежищу в скалах…

– Матушкин исчез…

– Как это – исчез? Что вы мелете! Объясните толком!

И Кузнецов рассказал, что в условленное время вышел навстречу Матушкину и ждал минут пятнадцать. Никто не появился. Тогда встревоженный Кузнецов вернулся и предупредил Новича. Сержант подготовил рацию к передаче депеши номер три, положил рядом противотанковую гранату, а сам залег с автоматом в расщелине. Условились, что Кузнецов дойдет до того места, где дежурил в укрытии Матушкин. Если Нович услышит стрельбу, то немедленно передаст радиограмму о том, что группа попала в ловушку, а затем подорвет рацию гранатой. То же самое он сделает, если Кузнецов (а может быть, и Матушкин) не появятся через полчаса. До «поста номер раз» было чуть меньше километра – около десяти минут ходьбы – и отсутствие Кузнецова более получаса означало, что он попал в засаду и выстрелить не смог…

На «посту номер раз» не оказалось ни Матушкина, ни вражеской засады. Времени у Куз–нецова не было, но ничего подозрительного при беглом осмотре он не обнаружил, если не считать двух–трех сломанных веток да каких то темных пятен на опавшей хвое.

Все понимали, что загадка исчезновения Матушкина решалась просто: враги захватили его врасплох, связали и увели с собой. Подумав об этом, Хомутов вздрогнул, и на лбу у него выступил холодный пот. Он сразу вспомнил слова Винокурова: «…живым никто из вас по–пасть к врагу не должен…» Но лейтенант ещё на что–то надеялся, и причины для этого были. Ведь на «посту номер раз» засаду не оставили (иначе Кузнецов не вернулся бы), и надо вни–мательно осмотреть место происшествия, а потом уже принимать решение и действовать Как действовать – Хомутов пока не думал, вернее, заставлял себя не думать.

– Давыдов, Нович, Кузнецов! Остаетесь здесь. Условие то же самое, что было между Но–вичем и Кузнецовым. Но времени – на тридцать минут больше. Если не вернемся через час, то передать радиограмму номер три и уходить к месту встречи с катером. Вот сюда (он пока–зал на карте). Удастся вернуться к своим – Давыдов всё что следует сообщит командованию. Пошли, Виролайнен…

Они двигались неторопливо, осторожно и не по едва заметной тропке, а справа от неё. Добрались до «поста номер раз», никого не встретив. Прошли чуть дальше. Ни¬кого и ника–ких следов. Вернулись. Виролайнен склонился над землей, внимательно вглядывался. Хому–тов нетерпеливо спросил: «Ну, что?» – и получил в ответ красноречивый жест – подожди, мол, не мешай. Карел нырнул под низко нависшие лапы старой ели, и лейтенант увидел в его руке нож. Хомутов сразу узнал эсэсовский кинжал.

– Бой был, лейтенант… Видите – кровь. Подсохла на хвое… А ножик немецкий туда за–швырнули, там людей не было…

Виролайнен шагнул в сторону от тропинки и сразу исчез, как будто его и не было.

«Ничего не понимаю, – думал Хомутов, – если Матушкин схватился с немцами, то куда все подевались? И почему кинжал закинули под елку?»

На тропе появился Виролайнен и жестом позвал Хомутова. В полутора десятках шагов от «поста номер раз», в зарослях молодых елок, лежали два мертвых немца. Лейтенант вни–мательно оглядел их «Ваффен–эсэс … Унтершарфюрер и рядовой… Ранения ножевые. У од–ного – под лопатку, а у другого – в плечо и в шею. Так, всё понятно. Ясно, чей нож закинули под дерево. И кто закинул – тоже не вызывает сомнений. Но сам–то он?..»

Хомутова снова позвал Виролайнен. Лейтенант с трудом продрался сквозь заросли, вы–шел на маленькую прогалину и замер, увидев Матушкина. Тот лежал ничком, выбросив впе–ред правую руку. Пальцы этой руки вцепились в выступающий корень, да так и застыли. Матушкин умер несколько часов назад – тело его совершенно окоченело. Хомутов догадывался, что именно произошло, но Виролайнен стал объясняв подробно. Хомутов терпеливо слушал.

– По следам так выходит, лейтенант: немцы вдвоем идут по тропинке. Матушкин их ви–дит, они его нет. Он знает стрелять нельзя, пропускать их к стоянке тоже нельзя. Нападает с ножом. Один сразу готов. Другой легко ранен в плечо, успевает достать кинжал. Схватка. Помните – ветки сломаны? Там было. Второй немец тоже готов. А Матушкин ранен сюда (карел показал на живот), смертельно ранен. Однако ничего не забывает: немцев – за елки, кинжал – под елку. Сам идет шагов десять, потом ползет – предупредить надо. Стрелять, по–мощь звать нельзя. Сил нет. И всё ползет. До конца. Он – большой человек, герой. Таких ма–ло есть. Будем делать так: вы здесь, надо охранять, а я быстро туда, на стоянку. Беру двоих. Всех несем, оружие несем, следы хвоей засыпаем. Так?

– Правильно. Идите, Виролайнен…

Между стволами елей видна была тропинка. Хомутов перевернул тело Матушкина, ста–раясь не смотреть на за¬литый кровью масккостюм, положил голову товарища себе на колени. В душе лейтенанта смешались горечь потери, восхищение подвигом Матушкина и бессильная, а потому особенно тяжелая злость на себя самого. «А я его считал легкомысленным… Балаболкой… До чего же я, оказывается, слеп и глуп… тоже командир… Не понял такого человека, не разглядел…»

– …Похороним здесь. Приметы оставлять нельзя, но красный этот валун сам по себе приметен. Может, и памятник тут после войны поставят… Может, и кто–нибудь из нас, если доживет, об этом позаботится…

Эсэсовцев – в воду. С грузом, чтоб не всплыли. Всё лишнее, что не берем с собой, – тоже в воду. И в путь. Времени у нас вовсе нет, потому что эсэсовцев этих хватятся, конечно, станут искать. Вряд ли найдут, но наши следы могут обнаружить, особенно если собак пустят. Поэтому надо возможных преследователей сбить с толку именно так, как придумали Давыдов с Виролайненом: идти по речке, потом междуречье пересечь туда и обратно, а дальше – снова по мелководью до самого озера. Два часа потеряем, а глядишь – сутки выиграем. Нам бы только добраться до этой Саукко…

– Товарищ лейтенант, а может, отсюда дать радиограмму? А потом уточнить…

– Нет, нельзя. Закон разведки – давать только проверенные, а стало быть, вполне досто–верные сведения. Нам надо увидеть корабли и убедиться, что это – не липа. И узнать число их. А пока, сержант, подготовьте радиограмму номер два с теми данными, которые мы мо–жем считать точными. Добавьте координаты Саукко, но вставьте слово «вероятные». Ясно?

Десантники всё сделали так, как наметили: похоронили у красного валуна Матушкина, утопили трупы эсэсовцев и лишнее оружие, прошли сложным маршрутом, запутывая следы. Если их и преследовали, то подойти на близкое расстояние не смогли. Во всяком случае, группа не обнаружила никаких признаков опасности. Но уже в полукилометре от залива де–сантники увидели патруль – двух солдат. Навстречу этой паре двигалась другая.

– Охраняют. И крепко. Значит, есть что охранять. Сделаем так: Нович подготовит радио–грамму номер один с пробелом – числом кораблей и оттянется вот на тот холм. И будет вни–мательно слушать. Мы вчетвером проходим первую линию патрулей. Это несложно. Дальше будет потруднее, поскольку охрана там наверняка покрепче. Вот дальше пойдем мы с Давы–довым, а Кузнецов с Виролайненом станут нас прикрывать. Если понадобится – огнем. Длинными очередями. И вы, Нович, на это внимания не обращайте. На немецкие автоматы и пулеметы – тоже. Сможете отличить по звуку? Вот и отлично. А если услышите наши короткие очереди – считайте. Только короткие, ясно? Сколько очередей, столько и кораблей в бухте. Внесете данные в радиограмму и передадите. За холмом – озеро. Там утопите рацию. Постараетесь добраться к тому месту, куда подойдет катер. Вот вам карта, вот фонарь Ратьера. Сигнал катеру – две длинные и три короткие вспышки. Цвет зеленый. При встрече с противником карту сжечь. Да, вы же некурящий… Дайте ему спички, а лучше зажигалку. Вот так… И всем приказ: в плен не сдаваться. Последнюю пулю – для себя. Вам всё понятно, сержант?

И тут «рыжий черт» дал слабину: по щекам его поползли слезы, он хлюпнул носом.

– Так же невозможно, товарищ лейтенант… Вы там, а я тут…

– Не распускайте нюни, Нович! Вы же десантник. Задание надо выполнить. Вы – радист, и в создавшемся положении иного выхода нет. Ваша радиограмма может спасти тысячи жизней. Всё, пошли…

Позади первая линия патрулей. По знаку лейтенанта Виролайнен и Кузнецов останови–лись. Хомутов и Давыдов двинулись дальше. Начал накрапывать дождь. У за¬лива сгустился сумрак, да дождь к тому же шелестел в ветвях, гасил звук шагов. Но вот до залива уже трид–цать шагов… десять… пять… Хомутов и Давыдов нырнули в прибрежные кусты. Глянули на залив и оторопели: вместо боевых кораблей на воде покачивались груженные лесом баржи и вполне мирные буксиры. На противоположном берегу смутно виднелись очертания какого–то строения.

– Там, похоже, лесопилка, – прошептал Хомутов, – а в заливе ничего похожего на броне–катера…

– А зачем так охранять лесопилку? Ты вглядись, Саша, хорошенько. Разве это лесовоз–ные баржи? Это же десантные самоходки! А бревна – маскировка. И буксиры – маскировка. Ты погляди, какие очертания корпусов у них. Бронекатера, точно…

– Похоже.. Но где же орудия? Пушек–то нет.

– Верно. Только всё есть для их установки, ручаюсь. Отсюда не видно. Орудие закрепить на готовом месте – раз плюнуть. Несколько часов работы. Перед выходом они вернутся ненадолго в Кексгольм, а оттуда – к цели, понимаешь? Здесь же, для авиаразведки – самые обычные грузовые суда. И недаром на берегу лесопилка. Для убедительности…

– Ты прав. Молодец, Никола. Так сколько же их? Так, девять катеров и шесть десантных барж. Ну что, попробуем вернуться?

– Еще бы… Только бы не наскочить в этой мгле на часовых.

Когда оба, прихватив с собой и Виролайнена с Кузнецовым, миновали внешнюю линию патрулей, лейтенант вспомнил: «Невидимки и неслышимки…» Что же, всё так и получилось, как приказал полковник. Почти так… Во всяком случае – без стрельбы…

Нович отстучал «СК» и свернул рацию. Десантники шли теперь быстрым шагом, почти бегом. И каждый готов был горячо поблагодарить Виролайнена за раяшки: они действитель–но не промокали, были легки, и нога, надежно защищенная, в то же время чувствовала каж–дую неровность. Группа прибыла на место подхода катера, а впереди было ещё два с лишним часа ожидания.

…Маленький «морской охотник» подошел к берегу так тихо, что Хомутов заметил его только потому, что уже давно и нетерпеливо поглядывал то на светящиеся стрелки часов, то на озеро. Лейтенант коротко свистнул, подавая сигнал десантникам, и направил зеленое стекло фонаря Ратьера в сторону катера. Почти тотчас на воду была спущена шлюпка и мед–ленно двинулась к берегу. Гребли лишь двое, да один сидел на руле. Наконец шлюпка зака–чалась у самого берега на мелкой волне, и хриплый голос произнес. «Пароль?» Хомутов по–чти крикнул: «Нева!»

Шлюпка теперь двигалась куда быстрее – шесть пар крепких рук гребли изо всех сил. И вдруг Кузнецов выпустил весло и стал сползать со скамьи на дно. Лишь спустя мгновение все услышали металлический стук немецкого крупнокалиберного пулемета, но никто не ви–дел, от¬куда стреляют. А на катере видели. Ствол орудия чуть поднялся, и над водой прока–тился тяжелый грохот… Ещё очередь с берега – пули с визгом прошли над головами людей в шлюпке, и снова рявкнула корабельная пушка. Пулемет замолчал, а на берегу показались фигурки людей. Немцы… Они бежали к воде и стреляли из автоматов. Но шлюпка была уже в сотне метров от берега и подходила к катеру. А орудие катера било уже по кром¬ке берега. Заработали оба корабельных пулемета. Фашисты бросились за камни, у воды осталось не–сколько неподвижных тел…

Всё лето «дорога жизни» через Ладогу действовала бесперебойно. Правда, гитлеровцы пытались бомбить с воздуха пассажирские пароходы, буксиры, баржи. Но наши истребители надежно прикрывали трассу, по которой шли суда. Боевых кораблей на Ладоге у фашистов летом не было. Их обнаружила в заливе Саукко группа десантников Хомутова и затем пото–пила наша авиация. Но в октябре немцы снова послали несколько бронекатеров и десантных барж в южную часть Ладоги. Эта попытка также завершилась полным разгромом фашистов. Зимой по «дороге жизни» грузы в Ленинград доставлялись на автомобилях. До самого про–рыва блокады, или, вернее, до восстановления нормального сообщения между Ленинградом и Москвой…

 

ДОКУМЕНТЫ И ФАКТЫ

 

В. Осипов. Ротный политрук. (Хроника пяти военных месяцев)

 

Новые материалы о легендарном человеке… Имя политрука Василия Георгиевича Клочкова, вдохновителя подвига двадцати восьми панфиловцев, навечно вписано в историю Великой Отечественной войны. Подвигу двадцати восьми героев–панфиловцев посвящены книги, поэмы, стихи, песни, величественный мемориал, поднявшийся на месте смертного боя у разъезда Дубосеково; имя Клочкова носят пионерские дружины, улицы многих городов, черноморский корабль.

Между тем сложилась ситуация едва ли не парадоксальная: довоенная, да и во многом фронтовая жизнь Василия Клочкова до сих пор, за исключением, естественно, событий последнего для него боя, к сожалению, мало известна.

…Суровая осень 1941 года. 16 ноября мощная группировка гитлеровских армий начинает второй, решающий по замыслу врага, штурм советской столицы. Разъезд Дубосеково. На горстку солдат двинулись пятьдесят танков. Фашисты намерены с ходу смять передовое охранение наших войск и вырваться на Волоколамское шоссе. А там – прямая дорога к Москве…

Несколько часов жестокого неравного боя. Призывом, клятвою звучат слова Василия Клочкова:

– Велика Россия, а отступать некуда. Позади Москва.

И воины не отступили.

Первым рассказав о бое, который выдержали двадцать восемь панфиловцев, тогдашний специальный корреспондент «Красной звезды», а ныне известный писатель, лауреат премии имени Воровского Александр Кривицкий. Его очерк, помещенный в газете, поведал всему миру о подвиге героев.

Так началась посмертная слава Василия Клочкова.

Александр Кривицкий вновь вернулся к той же теме в документальной книге «Подмосковный караул», в которую включил богатый материал о героическом пути Панфиловской дивизии, о политруке Клочкове.

Что же нового тут можно рассказать спустя столько уж лет? И даже когда я совсем, казалось бы, случайно нашел фронтовые письма Василия Клочкова – а это было лет двадцать тому назад, – мне в первую очередь подумалось: «Да они наверняка известны, не может быть, чтобы их не публиковали!» Тем более что я нашел в архиве лишь копии писем. Вот и лежали они в моих бумагах, пока я не решился показать их Александру Кривицкому, благо мы стали работать вместе. Тут же выяснилось, что опубликовано далеко не всё. Кривицкий объяснил:

– Я, между прочим, вовсе не ставил своей задачей рассказать об одном Клочкове. Меня влекла более широкая тема – война и военные судьбы, дорога от Дубосекова до Берлина. Поэтому не удивляйтесь, многого не использовал. И не стремился к этому…

Вот так и получилось, что по настоятельному совету первооткрывателя биографии героя я решился взяться за эту работу. Несколько лет вел поиски, встречался с ветеранами дивизии, женой Василия Клочкова, его родственниками и друзьями.

Интереснейшей оказалась и довоенная жизнь Клочкова. Но в очерке придется наметить её не более чем пунктиром. Буду, однако, надеяться, что и такая, как бы сконцентрированная в ходе поиска анкета, с предельно скупыми вопросами и ответами, всё же поможет понять, как складывалась эта незаурядная, а вместе с тем, вероятно, в общем–то, типическая для довоенного поколения личность.

Время и место рождения: 8 марта 1911 года, село Синодское Воскресенского района Саратовской области.

Социальное происхождение: из потомственных крестьян. Далекий предок Крючковых числится в «ревизской сказке» 1763 года «беглым холопом». Кто–то из их рода участвует в Пугачевском восстании.

Пережитое в детстве: родился в большой семье. Их было десятеро, братьев и сестер, двое умерли ещё до революции. В годы первой мировой войны отец мобилизован. Детишки на руках у матери. Революция. Родители – за Советскую власть, даже малолетка Василий вместе со старшим братом вовлечен однажды в помощь красногвардейцам. Комбед, коммуна, ТОЗ для родителей и старшей сестры, для меньших – новая советская школа… Наступает 1921 год. Голод охватил всё Поволжье. Умирают отец и два маленьких брата. Спасаясь от голода, поехали на далекий Алтай…

Партийность: коммунист с 1939 года. Вступил в комсомол в 1926 году, был пионером.

Трудовая деятельность: начал работать с десяти лет – батрачонок, ученик кассира и кассир сельпо, заведующий избой–читальней, продавец книжного магазина – Алтайский край, 1921–1931 годы. Бухгалтер в сберкассе и на почте – жил тогда в Саратове, Сталинграде, Мокшане и Пензе – до 1935 года. Финансист на заводе, работал в торговле, управляющий городским трестом общественного питания – город Вольск Саратовской области, до 1940 года. Затем Алма–Ата – работник Наркомата торговли республики и с мая 1941 года – первый заместитель управляющего столичным трестом столовых и ресторанов, вплоть до войны, до призыва в армию.

Образование: школа крестьянской молодежи, окружные курсы физкультактива, кружки партийного политпросвещения, по полтора–два года учебы в стройтехникуме и в институте на отделении русского языка и литературы, далее – Пензенский комвуз и с отличием законченный двухгодичный курс факультета плановиков–экономистов Всесоюзного заочного института торговли в Москве.

Общественная работа: участие в бригадах райкома партии по коллективизации и раскулачиванию, синеблузник и старший пионервожатый, редактор стенгазет, активный рабкор городской газеты (удалось разыскать около тридцати его статей и заметок), агитатор, руководитель партийных политкружков, политрук Осоавиахима.

Участие в выборных органах: бюро комсомольской ячейки, райком комсомола, участковая избирательная комиссия по выборам в Верховный Совет РСФСР, завком и Вольский горком профсоюзов, местком наркомата.

Отношение к воинской обязанности: служба в РККА и полковая школа (1934 год), неоднократные сборы. Звание – политрук запаса – получено ещё до войны.

Увлечения: непременный участник художественной самодеятельности – пишет стихи, играет на гармонике и гитаре, заядлый плясун, фотолюбитель, волейболист…

Семейное положение: женат с 1934 года. (Тогда Клочкову шел двадцать третий год.) Жена, Нина Георгиевна, по образованию медсестра.

А познакомились они за пять лет до того, на Алтае, в селе Угловое. Нина училась в школе крестьянской молодежи, а Василия райком комсомола направил в ту же школу старшим пионервожатым. В 1931 году – разлука; он едет домой, на Волгу, она в Омск, учиться в медицинском училище. Наконец в 1934 году Василий вызывает Нину в Пензу – там и сыграли свадьбу. В 1938 году родилась дочь Эльвира.

Нина Георгиевна Клочкова живет ныне в Алма–Ате. Детская медсестра с сорокалетним стажем работы, награждена орденом Ленина и медалью, значком «Отличник здравоохранения». Дочь Эльвира Васильевна учительница, работает в поселке Усть–Куйга в Якутии.

Он прожил всего тридцать лет.

…Сохранилось письмо Клочкова сестре, в котором он незатейливо, просто поведал о своих последних мирных днях.

Алма–Ата, середина мая 1941 года. Пишет о дочери: «…Эличка растет хорошо, ей уже 3,5 года». Пишет о новых для себя местах: «В Казахстане в этом году ожидается обильный урожай. У тестя разводится большой сад, через год–другой будут плоды». Здесь же строчки о загруженности на новой работе. Есть и приписка для маленького племянника: «Гена! Демонстрация 1 Мая прошла хорошо, было много народа, она длилась почти целый день. Были разные игры на стадионе: футбол, баскетбол, теннис…»

Жена Василия Клочкова рассказывала мне:

– У него какая–то особенная ласка была к детям. Он часто говорил: «Я хочу иметь кучу детей, чтобы они за меня цеплялись – за шею, за руки, лазали бы по мне, когда я лежу».

Вечером 21 июня, в канун выходного дня, они с женой решили, что утром уйдут пораньше в горы…

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Июнь – октябрь 1941 года:

Алма–Ата – Боровичи – Москва

Воскресенье 22 июня 1941 года. Три часа утра. Это уже война. Но сколько людей в Алма–Ате и Фрунзе, в их пригородах и окрестных селах и думать не думают, что с этого часа каждый из них и все они вместе – панфиловцы, будущие солдаты, командиры, политработники ещё не существующей 316–й стрелковой дивизии.

Война началась, но о ней ещё не объявлено, ибо началась вероломно.

Алма–Ата опережает Москву на три часа, и это время пока прожито мирной жизнью.

– Утро мы с Васей провели в горах, – ответила Нина Георгиевна Клочкова, когда я спросил, где их застала война. – Когда возвращались, увидели толпы у столбов с репродукторами – люди слушали передачу…

А городские часы показывали три часа пополудни по местному времени.

– Вася не вытерпел, побежал вперед, чтобы услышать, – продолжала Нина Георгиевна. – Когда я подошла, он сказал: «Нинок, вот гад Гитлер, всё же напал на нашу страну». Как вздрогнуло моё сердце! Я ведь понимала: Василий молод, к тому же коммунист, он пойдет одним из первых.

1. Приказ САВО № 00269

– Он несколько раз ходил в военкомат, всё просил о призыве, – сообщает Н.Г. Клочкова.

Ответы были стереотипными: ждите, вас вызовут. Почти две недели Клочков продолжал оставаться гражданским человеком.

4 июля 1941 года. Очередная сводка Советского информационного бюро, с которой Клочков мог познакомиться поздно вечером, сообщила: «В течение всего дня 4 июля шли ожесточенные бои на Двинском, Бобруйском ч Тернопольском направлениях».

В тот день В.Г. Клочков наконец–то был призван. Есть все основания считать, что он прошел партийную мобилизацию, иначе говоря, призыв осуществился по рекомендации горкома. Об этом сообщил мне алма–атинский историк, доктор наук М.К. Козыбаев. Ему удалось разыскать в архивах аттестацию партийной комиссии на Клочкова.

Решение сформулировано немногословно: «Политически подготовлен. Использовать политруком стрелковой роты».

Но разве могло быть иначе? Теперь, когда нам известна, хотя бы в общих чертах, довоенная биография В.Г. Клочкова, можно с полной уверенностью говорить, что назначение не стало для него неожиданностью. Он, как всё его поколение, был готов к войне…

12 июля. Приказ Военного совета Средне–Азиатского военного округа о формировании в Алма–Ате 316–й стрелковой дивизии.

Из сообщений Совинформбюро: «В течение 12 июля происходили крупные и ожесточенные бои на Псковском, Витебском и Новоград–Волынском направлениях…»

14 июля. И.В. Панфилов подписывает первый приказ. 316–я стрелковая начала формироваться. Она дитя двух республик – Киргизии и Казахстана. В дивизию направлено около тысячи коммунистов. Её костяк, восемьдесят пять процентов, – рабочие и колхозники. В ряды дивизии влились представители тридцати национальностей.

Из воспоминаний командующего 16–й армией К.К. Рокоссовского:

«Такую полнокровную дивизию – и по численности, и по обеспечению – мы давно не видели. Командиры подобрались крепкие, а политработники выдвинуты из партийного советского актива Казахской ССР».

Из воспоминаний матери Василия Клочкова – Анастасии Михайловны:

«А когда фашистские разбойники на нашу страну напали, он сразу вступил в дивизию к генералу Панфилову. Он написал нам: «Обещаю вам, дорогие мои, что в боях не посрамлю рода Клочковых».

Из рассказа сотрудницы Клочкова по работе в Наркомате торговли Казахстана Р.А. Яворской:

«Помню, Василий Георгиевич зашел к нам прощаться. Конечно, на сердце у него была тревога, как и у всех нас. Но он так умел владеть собой, что на его лице не было и тени уныния. На прощание он сказал: «Мы обязательно вернемся с победой».

15 июля. В.Г. Клочков с группой других мобилизованных попадает в расположение дивизии.

16 июля. Состоялось официальное назначение политрука четвертой роты второго батальона 1075–го стрелкового полка. Определен на эту должность по приказу штаба округа.

Из воспоминаний Малика Габдуллина, будущего Героя Советского Союза.

«В этот день ряд коммунистов – Василий Клочков, Манап Мусин, Балтабек Джетпыспаев, Алексей Кириллов, Касым Шарипов, Хайрулла Кодыров и другие были назначены политруками подразделений. Перед нами выступил командир полка полковник Карпов и комиссар полка старший политрук Мухамедьяров. Они говорили о конкретных задачах полка, подчеркивая при этом, что мы должны в короткий срок добиться отличных результатов в боевой и политической подготовке личного состава».

Клочков приступил к исполнению своих обязанностей.

Из сообщений Совинформбюро: «В течение 16 июля наши войска вели бои на Псковско–Порховском, Полоцком, Новоград–Волынском направлениях и на Бессарабском участке фронта…»

Сводки с каждым днем тревожнее. Враг продвигается всё дальше и дальше… Как объяснить это бойцам? Самому себе? Клочков понимает: фактор внезапности… исход войны решают резервы… И 316–я дивизия – придет срок – вольется в этот резерв… А всё–таки донельзя тревожно.

Он, разумеется, не мог знать, что и в гитлеровской ставке наиболее трезвые генералы с тревогой анализировали ход кампании. План блицкрига рушился с первых дней. Уже через неделю после начала войны начальник генерального штаба сухопутных войск рейха Гальдер признается в своем дневнике: «Сведения с фронта подтверждают, что русские сражаются до последнего человека».

На полях сражений перемалывались отборные немецкие дивизии. И вражеским танкам ещё долго идти до разъезда Дубосеково, где их грудью встретят ротный политрук Василий Клочков и его боевые друзья, которых он пока даже не знает по именам.

Непросто складывается армейский коллектив. В полк, батальон, роту сходятся люди незнакомые, разные по возрасту, национальности, характеру. Но приглянулся солдат солдату – и пойдет легче служба, хотя кому не ясно, что фронтовое братство выверяется в опасностях, закаляется не в один день. Можно предположить, как ждал, волнуясь, Клочков первой встречи с командиром роты. Да отлегло от сердца, думаю, когда увиделись. Есть все основания считать, что были они знакомы или, по крайней мере, наслышаны друг о друге. Павел Гундилович призван в армию с поста директора пригородного виноградно–винодельческого совхоза, поставляющего свою продукцию в трест столовых и ресторанов, где работал Клочков. Комроты на девять лет постарше Клочкова, коммунист, родом из Белоруссии и по национальности белорус.

И ещё приятная неожиданность – полно в батальоне и роте земляков. Как много тогда значило землячество! Недаром почти любая солдатская встреча в годы войны начиналась с вопроса: «Откуда, земляк?» Землячество сближало, радовало. Комбат – Иван Иванович Райкин – даже дважды земляк: родился в Пензе, а командирское училище оканчивал в Саратове. Было, наверное, о чём повспоминать… Командир дивизии И.В. Панфилов и командир полка И.В. Капров – тоже земляки, тоже саратовские, и немалую часть своих молодых лет провели там, где довелось жить Клочкову. Несколько солдат из четвертой роты – вот уж воистину мир тесен! – земляки с Алтая, Гавриил Степанович Митин и Пётр Кузьмич Емцов – уроженцы Локтевского района. Пройдет пять месяцев – и они вместе займут оборону у разъезда Дубосеково…

2. «Тяжело в ученье…»

«…Вот уже 4–й день нахожусь в части в должности политрука роты (3 кубика)», – не без гордости пишет Василий Клочков 19 июля в Комсомольск–на–Амуре, где живет с мужем и детьми его сестра Анна –Нюра, как звали её в семье.

Дивизия готовилась к отправке на фронт. С утра и до ночи приём новобранцев, обмундировка, выдача оружия, политзанятия… Почти каждое утро марш–броски в степные предгорья. Строевые занятия, учебные бои, походы, стрельбы, рытье окопов, бег в противогазах… До третьего пота, до изнеможения трудится каждый боец, а с ними, и ничуть не меньше, командиры и политруки.

Однажды командир дивизии заглянул в расположение четвертой роты. Дело происходило на полигоне, где один из взводов отрабатывал приемы штыкового боя. Комиссару Ахмеджану Латыповичу Мухамедьярову этот случай запомнился в подробностях:

«Генералу Памфилову не понравилось то обстоятельство, что бойцы и младшие командиры исполняли все приемы вяло, не стремительно и не очень точно. Тогда он подошел ближе и, выслушав рапорт командира взвода Джуры Ширматова, приказал подать команду бойцам «вольно», взял у правофлангового солдата винтовку и сам перед строем принял положение «смирно»:

– Жду команды, товарищ командир взвода, – сказал он.

Ширматов вначале растерялся, но быстро пришел в себя и стал командовать.

Генерал Панфилов четко и очень красиво исполнил несколько приемов с винтовкой, энергично и стремительно действовал штыком».

Дивизия формировалась и училась по ускоренной программе. Время спрессовано до предела. Однако, как бы ни был занят солдат, он всегда найдет минуту, чтобы написать домой. Солдат, можно сказать, живет письмами. Это его живая связь с прошлым, с мирной жизнью, с самыми близкими людьми на земле. Складывалась особая традиционная форма солдатских писем. В первых строках – поклоны родным и близким, затем – сообщения о себе, лаконичные и спокойные, чтобы не волновать домашних…

Проходит время, и солдатские треугольники становятся для нас дорогими реликвиями.

В.Г. Клочков был – и как интересно это понимать, читая сохраненную переписку, – удивительно заботливым человеком. Он пишет часто и много – и отсюда, из полевого лагеря, где формируется дивизия, и по дороге на фронт, и с передовой в минуты редких затиший. Письма, наполненные подробностями воинской жизни, помогают проникать во внутренний мир Клочкова – в них его душа. В этой и других главах читатель получит возможность познакомиться со всеми сохраненными письмами. В некоторых из них опущены кое–какие повторы или несущественные и мало что добавляющие к нашему рассказу детали – места пропусков будут помечены отточиями.

Я уже говорил: Клочков родился и вырос в большой и дружной русской семье. У его жены Нины Георгиевны тоже большая семья. С обращения к родне, как правило, и начинаются письма:

«Здравствуйте, Нина, Эличка, мамаша, Галя, Марина и Неличка!» – письмо в Алма–Ату, где живет жена, её мать, сестры, племянницы.

«Здравствуйте, Миша, Нюра, Клава, Гена, Витя. Людочка!» – письмо на Дальний Восток, сестре Анне, её мужу и детям.

19 июля 1941 года В.Г. Клочков пишет сестре: «Дома у нас остались одни женщины… Два остальных свояка призваны в один день вместе со мной, т.е. из одного… (вероятно, пропуск слова «дома». – В.О.) – сразу 3–х… Дома теперь не тесно. Нина работает…»

Не забыта в письме и мама: «Уговорились с Ниной, что ежемесячно она будет посылать в Синодское… Матери мы помогаем».

Упомянут брат, который живет в Ленинграде: «От Вани получил письмо, что собирается на фронт». Есть и о своей жизни: «На фронт предполагали недели через две–три, если не понадобится раньше». В конце приписка: «Алма–Ата живет спокойно».

Письмо жене и дочери, первое после призыва, – нежное и в то же время сдержанно–деловое: «Здравствуй, моя Нинуся и дорогая доченька Эличка!.. Уж больно я за вами соскучился… Пришли фото… Соскучился здорово… Подъёмные ещё не получил. Получу – вышлю… Целую вас с дочкой очень и очень крепко. Ваш папа».

Воспользовавшись тем, что учения проходят близко от города, просит жену: «Нина, желательно, чтобы ты 23 июля, в субботу, на ночь приехала сюда. Пассажирская машина ходит несколько раз в день. 24 июля я тебя провожу… Можно приехать с Эличкой».

О своих политруковских делах – ни слова. Но вспомним, ведь он и политрук всего–то пять дней. Василий Клочков ещё осмысливал себя в новой должности.

Из рассказов о Панфилове: «…он постоянно требовал улучшать работу партийно–политического аппарата, партийных и комсомольских организаций», – писал мне А.Л. Мухамедьяров, комиссар полка, в котором служил Клочков.

Листая архивные фонды дивизии, я с удовлетворением мог проследить по сводкам и донесениям политотдела за тем, как слаженно шел процесс формирования, как высок был уровень сознательности новобранцев. Не всё, разумеется, шло гладко. Один из бойцов, к примеру, так рвался в бой, опасаясь не успеть на войну, что не желал учиться. Кто–то не сразу привыкал к суровой дисциплине. Случилось и ЧП: один из новобранцев, баптист, отказался взять в руки оружие.

Воспоминания Мухамедьярова помогают полнее уяснить, чем были заняты тогда политработники:

«Главным направлением воспитательной работы являлось: поднимать дух солдат, готовить их к защите Отечества от ненавистного врага, закалять в них чувство советского патриотизма, укреплять ненависть к фашизму. Объясняли бойцам характер войны, раскрывали причины успеха врага в первое время, помогали глубже понимать источники мощи социалистического общества».

А.Л. Мухамедьяров ничуть не приукрашивает свои первые впечатления о будущем Герое:

«Он показался мне сначала чересчур спокойным и нерешительным. Дивизия вот–вот должна была отправиться на фронт, а в его роте ещё не избрали комсорга. Спрашиваю: «В чём дело?» Отвечает: «Людей изучаю, товарищ комиссар». Второй раз прихожу – точно такой же ответ. Не скрою, подумал тогда: «Может, Клочкова заменить другим политруком?» В то время я был ещё молод и житейского опыта у меня было маловато…»

«Людей изучаю», – честно и безбоязненно ответил ротный политрук полковому комиссару, вполне понимая, что такой ответ может оказаться не в его пользу. А как их изучить? В руках у него списочный состав роты – почти двести человек. В лицо запомнить каждого – и то непросто. Утром и вечером производится ротная поверка в строю. Когда выкликают твою фамилию, следует ответить: «Я». А как заглянуть в человеческую душу?

С каждым бойцом и младшим командиром роты обязан побеседовать политрук. С коммунистами и комсомольцами – особо. Он должен посоветовать командиру, в какой взвод целесообразней определить их, взять на заметку тех, кого можно рекомендовать секретарями партийной и комсомольской организации, кого назначить агитаторами, беседчиками, редакторами взводных «боевых листков», политбойцами. Думаю, не раз добром вспоминал Клочков свои комсомольские годы, былые партийные поручения – пригодилось.

Мухамедьяров рассказывал:

«У Клочкова был очень хороший командир роты. С ним Клочков нашел контакт сразу. Работали, а потом воевали дружно, помогая друг другу и дополняя друг друга. Не было ни одного случая, чтобы они поссорились или бы противоречили один другому. Гундилович ранее служил в Военно–Морском Флоте и тоже имел жизненный опыт, организаторские способности. Помню, что он был начитан, знал русскую и иностранную литературу. У них часто возникали беседы о писателях, даже споры. Они оба умели втягивать в свои такие разговоры и других…»

Июль подходит к концу. Дивизия переживает особые дни. Состоялся общедивизионный митинг, на который прибыли руководители Казахстана и Киргизии. А 27 июля, выстроившись в городском парке, дивизия торжественно приняла военную присягу. Новобранцы стали солдатами.

3. На фронт…

Дней пять дома ничего не знали о Василии, стали даже думать, что он уже в дороге, что так и уехал, не попрощавшись. Но вдруг Нина Георгиевна, сняв на работе телефонную трубку, услышала родной голос. Василий Георгиевич просил, чтобы они с Элей сейчас же приехали на железнодорожную станцию.

Нина Георгиевна пишет мне, что сразу помчалась домой за дочерью, и – на вокзал.

Совсем недолго поговорил Клочков с женой и дочкой: прозвучала команда. Он успел посадить их в автобус…

Из письма В.Г. Клочкова на Дальний Восток – сестре: «Из Алма–Аты я выехал 18.VIII. Нина с Эличкой провожали меня до вокзала… Нина вам вышлет мое фото в военной форме вместе с Элей».

Эта фотография дорога ему. Недаром он сообщает именно о ней. Прямо на лицевой стороне рукой Клочкова выведено: «И за будущее дочки ухожу я на войну».

Слова, как строчка из стихотворения, как чеканный афоризм. Мы ещё узнаем из фронтовых писем Клочкова, как умел он быть предельно лаконичным, сдержанным, точным, афористичным. Он не боится смерти, он понимает, во имя чего и ради чего идет на смертный бой…

Эшелоны двинулись на запад. 19 августа первая небольшая остановка в Джамбуле. Оттуда – открытка жене: «Нина! Едем на запад. Настроение превосходное. Целую крепко вас с доченькой. Эличка, соскучилась за папой? Папа за вами соскучился. Всем привет».

Из сообщений Совинформбюро: «В течение 19 августа наши войска вели бои с противником на всем фронте, особенно упорные на Кингисеппском, Новгородском, Гомельском и Одесском направлениях».

Из письма В.Г. Клочкова в тот же день сестре Анне:

«…Достаточно уступать нашей территории. Уж больно мне хочется побывать там, где Гитлеру напишут эпитафию «Собаке – собачья смерть».

Сейчас, когда история той великой войны изучена день за днем, когда написаны сотни томов воспоминаний и мемуаров, когда изданы дневники, которые писались тогда же, по следам событий, когда наконец известен её главный итог – полная и безоговорочная капитуляция фашистских армад – мы вправе сопоставлять, проводить аналогии, соединять, казалось бы, самые отдаленные явления.

«Фюрер подробно описывает мне военное положение… Мы даже приблизительно не представляли того, что имели большевики в своем распоряжении… Может быть, очень хорошо, что у нас не было точного представления о потенциале большевиков. Иначе, может быть, мы бы ужаснулись… Фюрер говорит, правда, что всё это не могло на него подействовать, но всё–таки ему тяжелее было бы принять решение…» – это строки из дневника Геббельса именно тех дней.

А разве чувства и настроения политрука Клочкова, преисполненного спокойствия и веры в победу, – разве они не входят в «потенциал большевиков»?..

«Большой отряд немцев напал на одну из наших рот. В бою выбыл из строя командир роты. Политрук Халивенков принял на себя командование и повел красноармейцев в атаку… Уничтожил танк…» Эта заметка напечатана в «Правде» 19 августа. Архивные материалы дивизии сообщают, что во время следования на фронт все подразделения регулярно получали свежие газеты. Значит, и Клочков мог прочитать эту заметку.

22 августа – два месяца войны.

Из сообщений Совинформбюро: «После ожесточенных боев наши войска 22 августа оставили город Гомель…»

И эту горькую сводку надо прочесть бойцам. А если кто спросит, почему так, надо суметь ответить.

В тот день проехали Чкалов (Оренбург). Ещё одна открытка домой: «Здравствуйте, любимые Ниночка и дочка Эличка… Едем ближе к цели. Настроение у всех прекрасное, бодрое… Сегодня, Нина, дважды видел тебя во сне. Хотелось бы увидеть и дочку. Крепко, крепко целую. Ваш папа».

316–я рвется в бой. В письмах Клочкова отзвуки этого нетерпения. Вот строчки одного из писем: «…Настроение у меня и моих бойцов прекрасное, с таким настроением воевать можно».

Всё явственней в его дорожных весточках ощущение быстро исчезающих тыловых километров. И не просто оставшегося позади стального пути, а вех жизни, ушедших в невозвратное прошлое.

Сызрань. Поезд проезжает по мосту. Волга! Родная река, река–землячка. С ней прошли и детство и взрослые годы… Однажды, когда я только начинал собирать материал о Клочкове, Нина Георгиевна написала мне: «Любил он Волгу. Зайдет, бывало, разговор о ней, он весь оживится, глаза заблестят. Песен сколько знал о Волге!..»

«…Только что проводили глазами красавицу Волгу. Через 15 минут едем дальше. Завтра встретимся со стервятниками. Привет вам. Послал в Синодское открытку. Ваш папа». – Это строчки из открытки, написанной на Сызраньском вокзале.

Из сообщений Совинформбюро: «В течение 23 августа наши войска продолжали вести бои с противником на всех фронтах и особенно упорные на Кингисеппском, Смоленском, Новгородском и Одесском направлениях».

23 августа эшелон подходит к Пензе. А ведь он женился здесь. Теперь и Пензу он видит в последний раз…

«Здравствуйте, Нина и Эля! Приехал в… (неразборчиво, но мне показалось, что написано «брачный». – В.О.) город, через несколько минут едем дальше, до фронта осталось 900 километров. Завтра встретимся с «соседом». Черт бы побрал такого соседа из семейства шакалов. Знакомых никого не вижу, очевидно, разъехались… Настроение прекрасное. Крепко целую. Соскучился… (Неразборчиво. – В.О.) Ваш папа. 23.VIII».

Вы обратили внимание – второй раз в письмах слово «завтра»: «встретимся со стервятниками», «с «соседом»… из семейства шакалов».

До фронта еще девятьсот километров, а боя ждут уже завтра – бывалый солдат никогда не выведет такого заключения. Но только где они, бывалые солдаты, в августе сорок первого года?

Однако же и нетерпение Клочкова понять можно. Враг наступает, стремится к Москве. А новая дивизия на колесах, она рвется задержать врага. Вот почему – «завтра в бой». Так политрук говорит бойцам в теплушке, так пишет домой.

Ещё одно письмо. Возможно, оно писалось не сразу, а в два приема – сначала в Рыбном, затем в Москве. Лишь к двум людям адресовался Клочков – к жене и дочери. Письмо не для чужих глаз.

Когда–то Александр Блок сказал, что только влюбленные имеют право на звание человека. Любовью к жене и дочери вымеряет Клочков свою любовь к Родине. Вот это письмо:

«Здравствуйте, мои любимые Ниночка и Эличка! 24.VIII приехали в Рязань, сегодня вечером будем в Москве. Враг совсем близко. Заметно, как по–военному летают наши «ястребки». Завтра в бой (опять это нетерпеливое «завтра». – В.О.). Хочется – чертовски – побить паразитов. Писал эти строки в Рыбном, около Рязани, паровоз тронулся, поехали дальше.

25 / VIII ночь провели в Москве, чертовская ночь, воровская ночь, дождь шел всю ночь. Пока что неизвестно, был в Москве или около Москвы германский вор, но целую ночь ревели моторы самолетов.

Много мы проехали городов, деревень, сел, аулов и станиц, и везде от мала до велика от души приветствовали нас, махали руками, желали победы и возвращения. А беженцы просили отомстить фашистам за то, что они издевались над ними. Я больше всего смотрел на детей, которые что–то лепетали и махали своими ручонками нам. Дети возраста Элички и даже меньше тоже кричали и махали руками и желали нам победы.

Из Украины в Азию, к вам туда через каждые 3–5 минут едут беженцы, с собой везут исключительно всё: и станки с фабрик и заводов, железо… (неразборчиво. – В.О.) трамваи, старые тракторы… Словом, врагу ничего не остается, не зря фашисты жалуются на нас… Гитлеру будет та же участь, какая постигла Бонапарта Наполеона в 1812 году.

Наш паровоз повернул на север, едем защищать город Ленина – колыбель пролетарской революции. Неплохо бы было увидеть брата и племянника или племянницу.

Настроение прекрасное, тем более что я всем детям обещал побольше побить фашистов. Для их будущего (конечно, прежде всего для своей дочки) я готов отдать всю кровь, капля за каплей. В случае чего (об этом я, конечно, меньше всего думаю), жалей и воспитывай нашу дочку, говори ей, что отец любит её и за её счастье… (многоточие Клочкова. – В.О.).

Конечно, вернусь я, и свою дочь воспитаем вместе. Целую её крепко и здорово соскучился за ней, конечно, и за тобой, и тебя целую столько же и так крепко, как и Эличку…

Пишите мне по адресу: действующая армия, Северо–Западное направление, п/ящик № 03–П–2, политруку – мне. Ваш папа».

«Можно надеяться, что, несмотря на упрямство большевиков, всё же в ближайшем будущем будут достигнуты столь решающие успехи, что мы, по крайней мере до начала зимы, осуществим главные цели нашей восточной кампании» – эта запись сделана в тот же день в дневнике Гальдера.

И ещё раз свидетельство давности почти сорокалетней: в тот же день, 25 августа, когда Клочков отсылал своё письмо, Совинформбюро сообщило, что наши войска оставили город Новгород.

Клочков успел отправить из Москвы ещё одну весточку домой. Открытка заполнена неровными строчками, прыгают буквы. Писал, наверное, в спешке, на вокзале.

«Сейчас в Москве, через несколько минут едем на север защищать… (неразборчиво, угадывается слово «Ленинград». – В.О.) Хочется… (неразборчиво. – В.О.) и отомстить за слезы детей… (неразборчиво. – В.О.) советский… (неразборчиво. – В.О.). Может, придется побывать у Ивана…»

Клочков надеется, что будет в Ленинграде. Однако свидание с Ленинградом, где он был однажды до войны, с братом и семьей не состоялось. У командования были иные планы. До Ленинграда их путь не дошел.

4. В болотах Северо–Западного…

В дороге, как о том сообщают донесения, сохранившиеся в архиве дивизии, солдатам–панфиловцам выпало боевое крещение. Их бомбили. Убито шесть человек. Стало быть, они уже на фронте. Но ещё не в бою.

25 августа. Эшелоны подошли к станции Боровичи. Станция поразила своей безлюдностью. Кругом следы пожаров, воронки от бомб. Начали выгружаться. Стоял прекрасный – редкость для этих мест – тихий солнечный день. Но скоро солдаты поняли, что на войне это плохо: появилась «рама», вражеский самолет–разведчик.

316–я стрелковая дивизия вливалась в состав 52–й армии, имевшей задачу развернуться на восточном берегу Волхова и не пропустить врага в глубь нашей территории. Это Северо–Западный фронт. Им предстояло оборонять Ленинградскую область.

27 августа. В три часа утра комдив 316–й Панфилов отдал приказ: «1. Противник занял 25.8. Новгород, 2. 316 с.д. к 12–00 30.8 сосредоточиться… для последующего занятия участка обороны…»

Здесь же определены задачи 1075–го полка. Это позволит нам узнать о первых фронтовых днях Клочкова, узнать, где он был, куда следовал: «1075 с. п. с 1/857 а.п. к 12.00 28.8 сосредоточиваются в районе: Мстинский мост, Б. Пехово, Лескуново. В дальнейшем быть готовыми к занятию обороны: Селище, Новинка, Васина Гора, Климково. Маршрут следования: Боровичи, Сушилово, Кулотино, Боровенка, Нароново, Сутоки».

Счёт теперь уже на часы. Как донесение, идет в далекую Алма–Ату открытка. «Нина и Эля. Пошел в бой. Целую. Ваш папа. 27.VIII».

Что подразумевал он под этим второпях упомянутым «пошел в бой»? Разве что так понял начало марша к исходным позициям, а кто знал, что ждет их там? Наверно, все думали, что движутся в район боевых действий. Или, может, отразили ещё один воздушный налет? Есть и такие свидетельства.

Чтобы не демаскировать себя, шли ночами. Изнурительным был стокилометровый марш. Лил дождь. Раскисли дороги. Пробовали идти по обочине – сапоги с чавканьем проваливались в почву: кругом болота. Не везде успели навести переправы через реки и речушки. Но шли, и сохранившиеся в архивах донесения подтверждают, что полк выполнил боевой приказ точно в установленный срок.

Переправились через реку Мста и с ходу принялись организовывать оборону. Новый приказ Панфилова определил задачу: «…используя условия местности, прочно прикрыть танкоопасные направления и железную дорогу на участке полка».

Лихих атак, победных сражений, которых с таким горячим нетерпением ждали панфиловцы, особенно молодые, однако, не было. Дивизия заняла второй эшелон обороны. Командующий фронтом П.А. Курочккн, принявший свой пост за два дня до прибытия казахстанцев, вспоминает: «…Положение на фронте постепенно начало стабилизоваться. Наступило временное затишье».

Затишье, конечно, относительное. Случались бомбежки и артналеты, ходили в разведку. Выпало и хоронить боевых товарищей. А главное – работали. Устраивали позиции – окопы полного профиля, стрелковые ячейки, противотанковые заграждения. Осень началась рано – дожди, слякоть, тяжелая грязь. Везде: в землянках ли, в окопах, ходах сообщения – стылая вода…

Клочков быстро привыкал к армейскому повседневью. Когда рота укрепила боевые позиции, он всё чаще садился за письма: в сентябре почти каждый день. В зависимости от обстановки шли в Алма–Ату, на Волгу, на Дальний Восток то пространные послания, то до предела короткие, всего в несколько строк, открытки.

3 сентября. Из письма жене и дочери: «Начал привыкать и почти уже привык к военной жизни».

4 сентября – сестре Анне, её мужу Михаилу Непша и их детям: «Привет вам от бойца Рабоче–Крестьянской К. А. Нахожусь я… километров 180 от Ленинграда… Привык уже к боевой обстановке, и ничуть не тревожит и не страшит бомбардировка…»

Фронтовые будни. Ещё одно сентябрьское письмо домой: «…Идет дождь, сейчас собираемся оборудовать окопы, а пока сижу под палаткой в лесу и пишу. Самолеты сегодня ещё не бомбили, между прочим, наших самолетов летает больше. В день 10–15 раз бывает воздушная тревога. Наше подразделение потерь ещё не имеет. Да и в целом дивизия имеет только 8 человек убитыми и человек 10 раненых. Сам я и все бойцы моего подразделения чувствуют себя хорошо.

Немцы–фашисты застыли на одном месте… Дожди здесь ежедневно не дают покоя немцам, оно и нам неприятно, но для немцев убийственное дело.

…Вспоминайте отца. Я вам послал несколько писем и открыток, и в одном письме послал дочке на мороженое 30 рублей. Из Сызрани послал маме 150 руб. Всем привет. Крепко, крепко целую вас. Ваш папа».

6 сентября снова письмо: «…Соскучился страшно за вами. Сижу в комнате и за столом пишу это письмо. Между прочим, Нина, я 3–й день в деревне, две ночи подряд спал в тепле. Здесь ведь не Алма–Ата, осень настоящая. Хозяйка квартиры – старушка, живет одна, хорошо за нами ухаживает, а нас трое. Она (старушка) 3 сына проводила на войну и вот жалеет нас, как своих сыновей. Народу здесь осталось мало, все выехали, но вряд ли немцу удастся дальше продвинуться. Наши крепко удерживаются, скоро запоет Гитлер: «Зачем я шел к тебе, Россия…»

Шел четвертый месяц войны. В это же самое время Гальдер записывает в дневник: «Наши известия о победах потеряли свое первоначальное влияние… Мы уж слишком часто уничтожали большевистские ударные армии или утверждали, что большевики больше не в состоянии осуществлять оперативные действия…»

Недолго стояли во втором эшелоне. 10 сентября рано утром полк выведен на новую линию – Дубки, Крутики, Подтики – ближе к противнику. В материалах боевых действий дивизии рассказывается, что с этого времени стали вести разведку, произошло несколько стычек с пытавшимися прорваться группками противника.

18 сентября – день рождения советской гвардии. Пока такое звание присвоено только четырем стрелковым дивизиям, отличившимся в боях под Смоленском. Приказ наркома обороны зачитывается в каждой роте. Следовательно, и четвертая рота слышала этот приказ. И возможно, что Гундилович или Клочков говорят своим товарищам по оружию: «Мы тоже будем драться за это звание…» Но когда это произойдет по–настоящему?

День за днем в обороне… Следующее письмо Клочкова дает представление о том, каким был первый фронтовой месяц для панфиловцев: «Наша часть стоит в резерве, а мы, следовательно, отдыхаем и проводим нормальную учебу, я всё стреляю из револьвера по мишеням, а скоро буду стрелять по фашистам… Вначале, когда мы приехали сюда, немцы очень часто обстреливали и бомбили нас, но сейчас дней 10 не появляются. Господствуют в воздухе наши «ястребки» (истребители) и бомбардировщики, а они – фашистские коршуны, завидя наши самолеты, удирают трусливо…»

Заканчивается письмо доброй, спокойной строчкой: «Жив я и здоров». А за сентябрь полк потерял тридцать человек.

5. Когда же в бой?..

«Здравствуйте, дочка Эличка и жиночка Нина! Конечно, вы не прочь читать мои почти ежедневные письма. Я очень много пишу вам. Пока есть время, пишу. Досадно становится, когда наши товарищи воюют, а ты сидишь резервистом… Но дойдет скоро очередь и до нас, и мы повоюем.

Здесь становится холодновато, по ночам заморозки. Мы живем в лесу, недалеко от деревни П. Старшина устроил на нас 3–х неплохую избушку–землянку, сделал печь, на ночь натапливаем её, и спать становится теплее. Бойцы сделали точно так же.

Идет напряженная учеба, изредка ловим диверсантов и разведчиков.

Писем пока от вас не получал…»

Ещё раз прочитаем строку из этого письма: «…изредка ловим диверсантов». Донельзя скупо и неопределенно. А вот что происходило на самом деле, как об этом рассказывает сотрудник дивизионной газеты, ныне казахстанский писатель Леонид Макеев:

– Клочков, проверяя ранним утром посты в районе деревни Вершина, обнаружил разрыв в стыке наших войск. Тут же политрук вызвал дежурный взвод, выставил секретные сторожевые посты и за три–четыре дня сумел выловить несколько гитлеровских лазутчиков. Одного из них, переодетого в красноармейскую форму и вооруженного до зубов, Клочков задержал сам, когда тот уже возвращался к себе. У этого шпиона в сапоге под стелькой он отыскал донесение о расположении огневых точек и наших стрелковых подразделений в прифронтовой деревне Боженка.

И вдруг в далекой Алма–Ате забеспокоились. Избаловал Клочков письмами – приходили почти каждый день. А тут как отрезало: две недели ни строчки. В ты ту уже знали, что могло означать такое молчание. Нина Георгиевна поведала мне, как она волновалась, как буквально места себе не находила.

Но вот наконец знакомый треугольник: «Здравствуйте, дорогие! За последние 12–15 дней я не писал вам потому, что был со своим подразделением в разведке в тылу врага, а поэтому было писать нельзя. Остался жив и невредим. В бою с немцами мы потеряли только 2 бойцов и одного ранили в то время, когда мы накрошили много. Стал «заядлым разведчиком».

Написано в обычной клочковской манере: скромно, сдержанно. Что же стояло за всем этим? Начинаю поиск. Обнаружил воспоминания двух панфиловцев, да тоже весьма расплывчатые: ветераны вспоминали в общих чертах о каком–то рейде по тылам врага, но не более.

Помогли архивы Министерства обороны. 4 сентября 1075–м полку, как выяснилось по боевым донесениям, приказано произвести разведку боем. Выделена четвертая рота и полковая пешая разведка. Командир группы – Гундилович, политрук – Клочков.

Разобрали с каждым бойцом, как вести себя в разведке, соответственным образом экипировались, проверили оружие… И пошли навстречу бою сквозь дремучие леса, через болота со сказочными названиями Русская Болотица, Невий Мох…

Разведка боем – это совсем не то, что просто разведка. Разведчик подкрадывается к противнику бесшумно, не обнаруживая себя. Если удастся, он и уйти старается без выстрела. А при разведке боем первая задача – обнаружить себя, вызвать огонь противника, засечь его огневые точки, проникнуть в тыл, устроить там переполох.

Четвертая рота немало покрутила по лесам, вступая в бой, разведывая опорные пункты врага. Захватали пленных, трофеи: оружие и важные документы. Боевая операция была успешной.

В дивизии долго помнили об этом рейде по тылам врага. «Рота Гундиловича, как одна из крепких и боевых, ещё в районе Русская Болотица… первой из полка вела бой с противником». Под этим документом, который я обнаружил в архиве Министерства обороны, стоят подписи Панфилова и Рокоссовского. Посланный в штаб фронта Г.К. Жукову, он относится к ноябрю 1941 года.

Ещё одно свидетельство: «В боях в районе Русская Болотица 4.10.41г. тов. Клочков показал себя волевым и ответственным руководителем. Своим примером он увлекал в бой бойцов и командиров, в результате чего рота успешно выполнила данное ей задание» – такими словами начинает И.В. Панфилов представление к ордену Красного Знамени – первой награде политрука Клочкова, заслуженной им в боях под Москвой.

Между прочим, в том самом письме, которое помогло открыть эти важные детали, были и такие простые слова: «…Доченька, ты соскучилась за папой? Папа соскучился за тобой, целую доченьку… Нинуся, где сейчас отец? Целую тебя и не знаю как соскучился за вами. Не возражал бы зайти на часок к вам. Василий».

А.Л. Мухамедьяров как–то поделился со мной:

– Хорош был политрук Клочков! Бойцам очень нравился, их подкупало, что он, в общем–то молодой парень, был хороший семьянин. Очень любил дочь и жену, уважительно вспоминал своих родных, интересовался семейными делами подчиненных. И всегда готов был оказать им помощь. А когда представлялась возможность, любил веселиться, петь песни, рассказывать всякие приключения из своей жизни. Но он был человеком твердого характера.

Один из ветеранов дивизии, бывший комиссар полка, а затем начальник политотдела дивизии Петр Васильевич Логвиненко, узнав об этом разговоре, многозначительно произнес:

– Да–а, Мухамедьяров–то прав. Тверд был парень. С характером. Случай вот был с ним такой, что мы даже в другом полку о нем узнали. Это когда я комиссаром в 1073–м был… – Но тут он как бы спохватился и умолк. Я пробовал допытываться, но Логвиненко твердо стоял на своем: – Пусть Мухамедьяров расскажет. Он был комиссаром у Клочкова, пусть и рассказывает.

Мухамедьяров рассказал, однако начал с небольшого предисловия:

– Я хотел бы, чтобы меня правильно поняли. Речь пойдет о дисциплинарном проступке Клочкова. О павших, тем более Героях Советского Союза, такое не принято вспоминать. Но я вам расскажу, так как убежден, что Клочков поступил так от чистого сердца, из желания укреплять дисциплину, боевую бдительность.

– Это случилось, – услышал я продолжение, – когда четвертая рота несла караульную службу. Клочков обходил посты и секреты. Дело было ночью. Клочков обнаружил одного командира отделения, который будто бы уснул в секрете и пропустил диверсанта. Весь в гневе, превышая полномочия и власть, Клочков вытащил свой наган… Когда всё это стало известно начальству, было назначено следствие. Мы с командиром полка просили генерала не судить Клочкова, а ограничиться другими мерами. В конце концов Панфилов нас поддержал, дело было прекращено. Я и Капров имели серьезнейший разговор с Клочковым, сделали ему серьезное внушение.

Да, Клочков не терпел разболтанности – это я узнал, когда знакомился с его ещё довоенной жизнью. Здесь, на фронте, нарушение дисциплины привело к тому, что прошел диверсант. Это, конечно, не оправдывает, но объясняет проступок Клочкова.

Мухамедьяров продолжил свой рассказ:

– Все замечания и указания, советы стал воспринимать с большой серьезностью. Был всегда исполнителен и аккуратен, всегда все распоряжения и приказы исполнял точно и своевременно, но сейчас это виделось более отчетливо. Проявлял при этом полезную инициативу. Не раз Капрову и мне приходилось давать ему специальные задания по разведке или, например, по доставке пленных или документов противника. И мы всегда были спокойны и уверены в том, что задание будет выполнено им точно и в срок.

Наступили грозные дни обороны столицы. Поступил приказ – срочно перебросить дивизию к Москве.

«…Создана, наконец, предпосылка к последнему огромному удару, который ещё до наступления зимы должен привести к уничтожению врага… Сегодня начинается последнее большое, решающее сражение этого года» – это слова из приказа фюрера, который зачитывается во всех ротах противника. Разработка операции «Тайфун» закончена. Фашистская газета «Фолькишер беобахтер» крикливо вторит: «Исход похода на Восток решен… Последние боеспособные дивизии Советов принесены в жертву… Военный конец большевизма!»

В начале второй недели октября 316–я дивизия после недолгого марша погружается в эшелоны. На подступах к столице уже всё кипит и грохочет. Великая битва за Москву началась.

Казалось, совсем недавно 316–я ехала по той же дороге. Клочков тогда писал жене и дочери: «Сегодня вечером будем в Москве… Враг совсем близко… Хочется – чертовски – побить паразитов… Дождь шел всю ночь».

Спустя месяц с небольшим – ещё одно письмо. Тоже жене и тоже о чувствах солдата, преисполненного сознания высокой ответственности за судьбу Родины: «Двинулись на Москву. Идет осенний дождь. Погода неважная… Настроение у каждого боевое… Нам выпала почетная задача – не допустить врага к сердцу нашей Родины – Москве. «Смерть Гитлеру!» – у каждого на устах…» – так писал генерал Панфилов.

10 октября. Полк разгружается под Москвой и в составе вливается в боевые части 16–й армии генерала К.К. Рокоссовского.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

10 октября – 15 ноября:

Старая Тяга – Дубосеково

«В начале октября на Западном направлении создалась крайне тяжелая обстановка, чреватая опасностью прорыва к Москве. Значительная часть соединений Западного, Резервного и Брянского фронтов находились в окружении. Сплошной линии обороны не было, резервов, способных быстро закрыть бреши, командующие фронтами не имели. Нужно было срочно создать новый фронт обороны и во что бы то ни стало остановить врага на подступах к Москве» – так исчерпывающе характеризуется обстановка под Москвой в многотомной истории Второй мировой войны.

Бойцы и командиры Панфиловской дивизии тогда не могли, конечно, представить себе общее положение на фронтах. Но и того, что они видели, было вполне достаточно, чтобы сделать вывод: враг под Москвой. Это значит – здесь решается судьба Родины!

К 10 октября положение ещё больше обострилось.

Из радиовыступления по поручению ЦК партии секретаря ЦК и МГК ВКП(б) А.С. Щербакова: «За Москву будем драться упорно, ожесточенно, до последней капли крови. Планы гитлеровцев мы должны сорвать…»

1. Хроника первых четырех суток

Прямо с железнодорожной станции полк совершает марш–бросок. Он получил приказ комдива выдвинуться на линию Лазарево – совхоз Болычево. Четвертая рота заняла позицию поближе к совхозу.

Генерал Панфилов проехал по переднему краю обороны, чтобы лично осмотреть позиции. Сорок с лишним километров… Никогда ещё и никакими уставами не предусматривался для одной дивизии столь протяженный фронт обороны. Но сейчас не было иного выхода…

Хорошо, что небо во мгле. Погода нелетная. Противник не мог видеть, что вдоль будущей кромки обороны зазмеились ряды солдат. Копали окопы, траншеи, воздвигали преграды танкам. С утра заморосил дождь, холодный осенний ветер насквозь пронизывал мокрые шинели, едва отрытые окопы сочились водой, солома, брошенная на землю, не спасала ног от сырости.

Рота Гундиловича и Клочкова – как и все остальные – зарывалась в землю. 1075–й полк, о чем мы узнаем из воспоминаний командующего армией К.К. Рокоссовского, сооружает противотанковый ров и ставит мины. Командующий увидел это сам, когда прибыл в дивизию. Панфилов доложил:

– Оборонительной полосы нет ещё, только колышки торчат: разметка сделана. Говоря по чести, мы только начали копать.

– Чем же занимались эти дни? – спросил Рокоссовский.

– Знакомились с местностью, обследовали весь район обороны.

– Плохо, что у дивизии нет опыта боевых действий.

– Да, воевать не пришлось, – подтвердил Панфилов. – Но необходимые навыки, я считаю, бойцы приобрели за время обучения. Мы провели полковые и дивизионные учения, отработали и встречный бой, и оборону стрелковой дивизии, и её наступление.

– А каково настроение в частях?

– Люди хотят драться!

– Ну что ж, товарищи, надо готовить встречу врагу, – заключил командарм–16. – Думаю, что дня через два–три немцы будут здесь. Ваша дивизия – основная, враг, по–видимому, будет наносить главный удар здесь. Держитесь…

Ещё одна примета дня. Боевое охранение заметило вражескую разведку. Наверно, и генерал, и каждый солдат, услышав о появлении врага, задавались беспокойным вопросом: сколько же времени отпущено им на подготовку обороны?

Все прояснилось на следующий день. Завязался первый бой. Выделим эту дату. Она важна для истории четвертой роты.

Сводка из 1075–го полка доносила в штадив, что в 18 часов 15 октября, натолкнувшись на огонь четвертой роты второго батальона, «противник прекратил бой и отошел в неизвестном направлении». Может, и то нам будет полезно знать – где это начиналось? В той же оперсводке читаем: «…рота занимает р–н обороны Полево, Сославино, отм. 207,9 – Леонидово».

Бой, вошедший в донесение, не больше чем скоротечный эпизод. Пока захлестывают другие заботы. Об этом рассказывает в своих записках Леонид Макеев:

«…Выйдя из лесу, я увидел вдали работающих солдат четвертой роты. Их район обороны протянулся от одной до другой лесной опушки километра на два и проходи т в основном по пахотному полю. С утра моросил нудный осенний дождь. Грязь сползала с брустверов и заливала стрелковые ячейки, окопы, траншеи.

…На лесной опушке меня встретил политрук роты В. Г. Клочков. Поздоровавшись, он тут же подал солдатам общую команду на отдых:

– Отставить работу! Перекур – в лесу. Всем одеться. Инструмент и оружие при себе.

Команда пошла по цепочке. Солдаты быстро собрались в лесу. Едва расположились на старых поваленных деревьях, закурили, как вскоре высоко над лесом прошли три звена вражеских бомбардировщиков…

…Политрук подозвал высокого и стройного с веселым лицом солдата и сказал ему: «А ну–ка, Яшенька, разворачивайся! Возьми ты свой инструмент, да сыграй нам что–нибудь повеселее…»

По всему видно, что Клочков хорошо знает этого музыканта. Так и было. Яков Егорович Тумайкин – связной у комроты и политрука. Леонид Макеев уже спустя много лет после войны разыскал его.

Всё это – штрихи политруковской работы. Но, чтобы узнать о ней пошире, помасштабней, познакомимся с рассказом А.Л. Мухамедьярова:

– Командиры и политработники нашего полка, что, разумеется, происходило по всей дивизии, отрабатывали практическое использование связок гранат, бутылок с горючей смесью и другое. С помощью командарма Рокоссовского удалось пригнать несколько наших танков. Их пропускали через окопы и траншеи, где сидели солдаты, сержанты и офицеры. Тут же показывали уязвимые места танков, советовали, куда бросать гранаты, бутылки…

Да, политработники не имели ни одной свободной минуты. Многое надо было объяснить бойцам, поддерживать боевое настроение, показывать, что временные неудачи действительно временны, что мы не вечно будем обороняться под Москвой, что зреет, зреет победа… И убеждали правдивыми фактами, хотя и не скрывали трудностей.

«Первый в войне великий подвиг самопожертвования во имя социалистической Родины был совершен ротным политработником. В боях под Новгородом политрук А.К. Панкратов, бывший рабочий из Вологды, в критический момент, увлекая за собой бойцов, с возгласом «Вперед!» бросился на вражеский пулемет и грудью закрыл его огонь. Родина посмертно удостоила его высокого звания Героя Советского Союза». Так записано в истории нашей партии. Это случилось под Новгородом. Где–то сравнительно неподалеку начинал, как мы теперь знаем, свои фронтовые университеты и политрук Клочков.

Политрук… Первый в атаке, последний при отходе. Фашисты с особой ненавистью охотились за человеком, на гимнастерке которого алела красная звездочка. Традиции пламенных комиссаров первых лет революции были продолжены армейскими политруками. Политрук умеет зажечь сердца. Политрук – это образец стойкости, бесстрашия. Политрук своей жизнью доказывает верность делу, которому служит. Более двухсот политработников в годы войны получили звание Героя Советского Союза. В их числе Василий Клочков и его однополчане Петр Вихрев и Малик Габдулин.

2. В эпицентре…

16 октября. «Тайфун»!.. На Волоколамское направление он обрушился четырьмя дивизиями. Их удар, как и предчувствовал Рокоссовский, пришелся прежде всего по позициям панфиловцев.

Откуда взялись силы выстоять! На каждый стрелковый батальон приходилось пять–шесть километров обороны. Плотность артиллерии – всего–то два, да и то не всегда, орудия на один километр. Думаю, здесь будет полезно напомнить, что при штурме Берлина плотность нашей артиллерии была две тысячи стволов на километр фронта!

«Не пройдут гады!», «Слава бесстрашным воинам!», «Смертью храбрых», «Не умолкали орудия», «Семнадцать фашистских танков подбили и уничтожили наши бойцы» – такими были заголовки и лозунги–призывы дивизионной газеты, вышедшей на следующий день после боя. Небольшая заметка, озаглавленная «Могила фашистским танкам», сообщала, что одну из решающих побед над бронированными силами врага одержали в полку Капрова.

Да, так получилось: 1075–й полк оказался в эпицентре начавшегося сражения.

Наше счастье, что уже тогда, когда, казалось, грохот танков и пушек подавлял всё и вся, 1075–й полк нашел своих верных летописцев. Другом панфиловцев стал известный советский писатель Вл. Ставский, в то время – специальный корреспондент «Правды». Его «фронтовые записи» набросаны по горячим следам и вышли книгою уже в 1942 году. Есть книги, статьи, воспоминания о действиях полка и самих участников боев в Подмосковье – Боурджана Момыш–Улы, Малика Габдулина, Леонида Макеева, других панфиловцев. Я уже упомянул, как важны для нас мемуары Рокоссовского. И конечно же очерк Александра Кривицкого, первооткрывателя героев–панфиловцев.

Но вот что поразило меня и показалось примечательным: каждый из них счел нужным особо рассказать о боевых событиях во втором батальоне, а ведь в нем, напомним себе, рота П. Гундиловича и В. Клочкова.

Второй батальон. Он, как узнаем мы из приказа по полку за этот день, защищает совхоз Болычево. К этому участку обороны приковано внимание и комдива, и Рокоссовского, который – отметим это – уже с утра вместе с Панфиловым, на его командном пункте.

Воссоздать хронику завязывающихся боев помогают воспоминания П.В. Логвиненко:

– Главный удар, сказал тогда комдив, противник нанесет в районе совхоза Болычево – Федосьино –Княжево. Здесь он попытается протаранить нашу оборону, чтобы оседлать Волоколамское шоссе и устремиться на Москву. Тебе, Илья Васильевич, – обратился он к командиру полка Капрову, – отражать первый удар.

Так и случилось. Вскоре у совхоза завязался жестокий бой.

Утро 16 октября никогда не забудется и А.Л. Мухамедьярову:

– На второй и третий батальоны полка наступало более ста танков и большое количество пехоты.

В четыре часа дня врагу удается ворваться в Болычево. Именно этим часом помечено одно из боевых донесений, которые разыскал я в архиве, написанное вкривь и вкось на клочке бумаги адъютантом Капрова, наверное, под его диктовку. И подписал его Капров нервно, торопливо. В донесении сообщалось: окружена третья рота.

Панфилов тотчас отдает приказ остальным ротам батальона идти на помощь. В числе этих рот и четвертая. Попытайтесь представить себе, что там творилось. Смерч пуль и осколков, пальба, взрывы, огонь, клубы жирно–мазутного дыма от подбитых танков. Атаки, стоны раненых, хриплые команды, ещё атаки…

Подбито десять танков врага. Комдив узнает об этом и горячо восклицает:

«Пусть берут пример! А Гундиловича и его отличившихся солдат – к награде!» Об этом свидетельствует тогдашний командир одного из батальонов Боурджан Момыш–Улы.

Позиции у совхоза столь важны, что Рокоссовский отправляет на следующий день особое донесение командующему фронтом Г.К. Жукову о том, как складывается обстановка на этом участке.

…Рота Гундиловича и Клочкова по–прежнему на передовой. В оперативной сводке за 17 октября я вновь нашел упоминание о ней. В 6 утра рота выдвинута на левый фланг. Положение обостряется. Судьба полка в немалой степени зависит от того, будет ли удержана расположенная неподалеку деревня Федосьино. Холодным промозглым утром 18 октября на её оборону переброшены бойцы четвертой роты. Отлично – стойко, мужественно дрались они. Об этом сообщают не только архивы, но и Вл. Ставский. О тех суровых боях рассказывают в своих мемуарах и К.К. Рокоссовский, и член Военного совета Армии Алексей Андреевич Лобачев.

К.К. Рокоссовский: «Обойдя деревню с юга, гитлеровцы наткнулись на высоту, обороняемую 4–й стрелковой ротой, политруком которой был Василий Клочков».

Нечасто в маршальские мемуары попадают ротные политруки, тем более в рассказе о том периоде, когда было не до подробных записей!

А.А. Лобачев тоже приводит фамилию Клочкова и также дает высокую оценку обороне: «Хорошо держалось Федосьино».

А ведь не просто держались, но поднимались в контратаки. В ночь противник отступил.

Но силы на исходе. Дивизия обороняется, но она истерзана беспрерывными бомбежками, а главное – ударами танков.

Ещё одно утро. На панфиловцев двинулось до полутора сотен танков. Семьдесят из них обрушились на 1075–й полк. Пришлось отойти. Потери громадные…

Из воспоминаний Л. Макеева: «Порой было трудно понять: дерется ли четвертая рота в окружении или она уже преодолела его. Рота потеряла половину своего состава, но продолжала сражаться».

Дивизия отходит. Но отходит, ни на минуту не выпуская оружия из рук. Каждая деревушка, каждый перекресток дорог, каждая высотка становятся очагами ожесточенного сопротивления. Боевой дух не потерян. Какая нагрузка пала на политруков – можно только догадываться…

О накале боев свидетельствует и дивизионная газета. В те дни из номера в номер появлялись в ней призывы: «Смерть или победа!», «Не отступим!», «В бой за родную Москву! Не бывать у её порога гитлеровской нечисти!», «Большевики презирают смерть», «Кто честен перед народом, перед своей семьей, кто стремится задержать фашистов, положив этим начало их разгрому, тот скорее погибнет, но без приказа командира не отойдет ни на шаг».

Я недаром вновь цитирую дивизионную газету. Во время жарких боев вряд ли всегда доходили до передовой столичные газеты. А уж своя родная «дивизионка» непременно попадет в каждую роту, и в минутную передышку боец раскроет её…

Бои 18 и 19 октября. И вновь сохранились для истории факты о действиях четвертой роты. О подвигах одного из взводов восхищенно пишет Вл. Ставский. По цензурным условиям того времени (газета могла попасть к врагу) не названы ни полк, ни номер роты. Но есть в очерке фамилия младшего лейтенанта Ширматова. Да, это уже известный нам комвзвода Джура Ширматов, который, вспомним, ещё в Алма–Ате при достаточно досадных обстоятельствах был удостоен урока самого Панфилова. Не только Ставский рассказал о нем, но и Рокоссовский в своей книге «Битва за Москву».

«Ширматов лежал за ручным пулеметом. Ему отлично были видны фашисты, наступающие на наш рубеж, но он выжидал… Когда до врага оставалось всего 250–300 метров, Ширматов нажал на спусковой крючок. Свыше 50 фашистских солдат и офицеров полегло под пулеметным огнем. Остальные в панике обратились в бегство. Герой кричал им вдогонку: «А ну, кто ещё хочет на Москву?!»

Всего четыре дня боев… Но рота отлично зарекомендовала себя. В одном из архивных документов говорилось: «…В районе Федосьино в ожесточенных боях с германским фашизмом 14–18 октября 1941 года рота тов. Гундиловича первой из всех рот вела бой с противником. Рота потеряла значительную часть своего личного состава, но свои боевые рубежи героически удерживала».

А передышек не было. Лаконичен и сдержан военный язык, но и он обладает горькой выразительностью. В донесениях, приказах, различных сводках тех дней всё чаще мелькают слова «остатки рот», «остатки батальонов» и даже так: «остатки 1075–го полка».

20 октября. В полдень из поредевших второго и третьего батальонов создаются две роты, которые решительно идут в контратаку. Рота Гундиловича и Клочкова дерется у Коняшино.

В последующие трое суток снова бои – в районе Спас–Рюховское и Чертаново.

Немцы усиливают напор. Положение становится, без всяких преувеличений, драматическим. Пал Волоколамск…

Листаю полковые документы. Каждая страница, каждая строка – свидетельство беспримерных трудностей и столь же беспримерного героизма. И вдруг вижу: «Дубосеково». Но это не то Дубосеково, что будет прославлено в ноябре. Это деревня, хотя и названа как разъезд. Здесь 25 октября удалось приостановить атаку фашистов.

К исходу следующего дня панфиловцы заняли устойчивую оборону. На одном фланге – Ремягино, на другом – Дубосеково.

Из документов, зафиксировавших деяния 1075–го полка в октябре: «Полк под руководством полковника т. Капрова, начиная с 14.10.41г. в районах с. х. Болычево, Федосьино, Игнатково, Осташево, Спас–Рюховское, Рюховское вёл ожесточенные, непрерывные бои с противником, превосходящим по численности в несколько раз». Здесь же рассказывается, что капровцы отважно противостояли двум пехотным полкам врага и уничтожили немало танков.

Бои, бои, бои… Но вот с 28 октября в сводках и в донесениях наконец–то появляется: «Дивизия прочно удерживает занимаемый рубеж обороны». Стало легче. Теперь штабные документы сообщают: «…Изменений в расположении 1075 с. п. не произошло».

Дивизия приводит себя в порядок. Составляют различные отчеты. Пишут наградные листы. Подсчитывают, как это и положено, потери. Скорбный документ. Полк, где воюет Клочков, потерял более двух с половиной тысяч бойцов…

Дивизия выстояла. Она отошла, но не отступила. Враг не смог сокрушить оборону, он первым запросил передышки.

Отзвуки этих решающих событий в наконец–то появившемся дома письме Крючкова: «…Нахожусь в районе обороны подступов к родной Москве (120 км от Москвы) . Не писал давно потому, что несколько дней идут жаркие бои. Враг бросил всё и прёт, как бешеная свинья, не жалея ничего. Сейчас пока сдерживаем его яростные атаки…»

Клочков не сообщает, ясное дело, и о сотой доле тех испытаний, что выпали его роте, панфиловцам, всем защитникам Москвы. И уж совсем ничего не пишет о себе.

3. Награда

Мы наметили канву боевых действий в октябре полка и батальона, а когда это удавалось, – даже роты. Но о Клочкове пока что говорили мало. Давайте ещё раз пройдем по тому огненному маршруту…

Бой под совхозом Болычево. В один из дней тридцать бойцов вместе с Клочковым попали здесь в окружение, однако прорвались к своим, взорвав попутно склад с боеприпасами и горючим.

Бой под Дерменцево. Из воспоминаний командира полка И.В. Капрова: «…В этом бою командир четвертой роты Павел Гундилович и политрук Василий Клочков трижды пропускали танки у себя над головой, а по вражеской пехоте, отсеченной от танков, организовывали дружный огонь из винтовок и пулеметов».

Именно об этом бое, о преодоленном чувстве «танкобоязни», об умелом и тогда ещё новом, во всяком случае для дивизии, маневре восторженно доложил Рокоссовскому Панфилов. Командир полка И.В. Капров вспоминает:

«Панфилов, довольный исходом этого боя, обращаясь к командующему, взволнованно сказал:

– Определили, какой род войск дерется? Если одним словом сказать – непобедимый! Гвардия!

– Да, отлично проведен бой. Славно дрались солдаты, – одобрил командующий армией и добавил: – Такие солдаты достойны звания советской гвардии».

Бой под Жданово. Из рассказов Леонида Макеева: «…С утра 28 октября немцы начали наступление в районе деревни Жданово. Противник захватил её северо–западную окраину и, продвигаясь далее в глубь деревни, создавал угрозу обходом фланга четвертой роты и всего 1075–го полка».

Записки Макеева позволяют впервые, мне кажется, проследить командирские качества Клочкова. События разворачивались следующим образом:

«Капитан П.М. Гундилович и политрук В.Г. Клочков выслали связного Тумайкина к младшему лейтенанту комсомольцу Ширматову с устным приказанием: для прикрытия фланга роты и полка выдвинуть вперед его взвод. Едва Тумайкин успел выполнить это приказание, как его срочно направили к командиру другого взвода – лейтенанту А.В. Шишкину, чтобы передать ему боевую задачу: двумя стрелковыми отделениями занять юго–восточную окраину Жданово.

…Драться приходилось за каждый дом, за каждый переулок. Теснимые нашими храбрецами фашисты отошли и внезапно попали под огонь своих же минометов. …И последующие четыре попытки захватить Жданово не принесли им успеха. Неся большие потери, они всякий раз откатывались на исходные позиции».

Бой под Нелидово. Из воспоминаний рядового четвертой роты Григория Мелентьевича Шемякина – участника совсем недалекого теперь боя у Дубосеково: «Во время октябрьского наступления немцев Клочков пошел с двумя отделениями в боевое охранение, взял на себя руководство боем, обратил противника в бегство и лично уничтожил десять фашистов».

Мужество и отвага, умелое выполнение командирских обязанностей не остаются незамеченными. Ещё более возрос авторитет Клочкова у солдат, товарищей по полку. Отмечает ротного политрука и командование: «Василий Георгиевич Клочков представлен к ордену Красного Знамени». В наградном листе, подписанном сначала Панфиловым, а затем Рокоссовским и отосланном командующему фронтом, сказано: «В ожесточенных боях с германским фашизмом политрук Клочков остается храбрым воином и верным сыном партии…» Но награда тем не менее конкретна – за бой у Федосьино.

Должно быть, когда Клочкову объявили о награждении, он и произнес ту небольшую речь, которая надолго осталась в памяти однополчан, была вписана в наградной лист, посланный впоследствии для представления к званию Героя Советского Союза.

А сказал Клочков так: «Пока у меня бьется сердце, пока у меня руки держат винтовку, я до последнего вздоха буду драться за свой народ, за Москву, за Родину, за Сталина. Высокую награду я оправдаю с честью».

Верность этой клятве он доказал своей жизнью.

Но нет, он не готовил себя к участи смертника. Произнести такие слова мог только человек, истинно и по–настоящему ценивший и любящий жизнь. Он хотел жить, чтобы победить, чтобы вернуться к дочери и жене, к мирной своей работе.

А смерть ходила рядом. Черная её тень не раз кружила над Клочковым. Но он не любил распространяться на эту тему. Всё же однажды – прорвалось. Он упомянул о случившемся в одном из октябрьских писем, но спокойно, с подлинным тактом, мимоходом как бы: «…Писем от вас ещё не получал. Говорят, были 2 письма, но в это время меня считали погибшим, и эти письма где–то странствуют». Наверное, это произошло, когда он с тридцатью бойцами попал во вражеское кольцо. Чуткий, заботливый, Клочков тут же спешит успокоить родных: «Я жив и здоров, и нисколько невредим». А сердце тоскует: «Пишите, что нового у вас и в Алма–Ате. Нина, сегодня видел тебя во сне обиженной. Утром встал, и взгрустнулось немного. Соскучился чертовски за тобой и Эличкой…»

В письмах к семье он возвышен и прост: «…Доченька, а ты соскучилась за папой? Папа бьет фашистов, а когда перебьет их всех, приедет к Эличке и привезет ей гостинцев много–много».

Так прошли для ротного политрука В.Г. Клочкова первые двадцать – двадцать пять дней в Подмосковье.

Почти на две недели задержала под Волоколамском натиск «Тайфуна» 316–я дивизия. Те, кто воевал против панфиловцев, были потрясены, растеряны и изумлены стойкостью советских воинов. «316–я русская дивизия ведет поразительно упорную борьбу» – это из донесения начальству командира 5–го немецкого корпуса.

А вот что писала тогда газета «Известия»: «Поистине героически дерутся бойцы командира Панфилова. При явном численном перевесе, в дни самых жестоких своих атак враг смог продвигаться только на полтора–два километра в сутки. Эти два километра давались ему очень дорогой ценой. Земля буквально сочится кровью фашистских солдат».

В дни октябрьских боев Клочкову было не до писем. В начале ноября стало полегче. И, словно наверстывая упущенное, он снова часто пишет домой, да все никак, чувствуется, не может отрешиться от пережитого: «Вы, очевидно, думаете, что ваш отец убит, но нет, не такой уж он, чтобы подставлять каждой дурацкой пуле голову…»

И опять бросается в глаза – ни слова о том, что представлен к ордену. Расскажет об этом позже, не сообщая при этом, за что награжден и почему.

4. Пришел ноябрь

Из сообщений Совинформбюро: «В течение 1 ноября наши войска вели оборонительные бои на всех направлениях…»

1 ноября, 3 часа утра. Комдив отдает приказ, касающийся в том числе и роты Клочкова: «1075 с.п. с 2–мя взводами ПТР и 2–мя 76–мм орудиями упорно обороняет рубежи: высота «25110» – разъезд Дубосеково».

Вот он снова назван, этот разъезд. Пройдет несколько недель, и о нём узнает вся страна.

Пока же обстановка такова: фашисты, как мы знаем, остановлены, но, перегруппировываясь, подтягивая резервы с других фронтов, даже из Франции, они продолжают испытывать прочность оборонительных линий наших войск, не дают им передышки.

2 ноября. Неспокойно на позициях. Конечно, не то, что несколько дней тому назад, но все разно – солдаты настороже.

Из воспоминаний Л. Макеева: «…Противник опять вел наступление на боевое охранение второго батальона в районе четвертой роты… Наступая с трех направлений, враг хотел стремительным ударом сбить боевое охранение».

А сейчас о самом Клочкове: «Политрук Клочков, прихватив с собой связного Якова Тумайкина и два отделения солдат, поспешил на помощь боевому охранению… Он оказался не только организатором и душою боя, но и сам лично вёл огонь по фашистам из винтовки».

3 ноября. Пыл немцев решительно поутих. Передышка позволяла дивизии укреплять рубежи обороны, усилить разведку, обучить пополнение.

Прибавилось, понятно, дел и политработникам. Можно было наконец–то осмотреться, узнать новости, рассказать бойцам, что происходит в стране, на других фронтах, за рубежом. В те дни многие воины подали заявление о приеме в партию, комсомол. Выпускали листовки, газеты — «молнии», где сообщалось о тех, кто совершил подвиги, храбро и умело сражался.

Было решено провести и партийный актив дивизии. Появилась возможность собрать лучших из лучших, цвет, гордость, костяк дивизии – коммунистов – бойцов и командиров, парторгов и комсоргов, агитаторов, газетчиков, политруков, комиссаров. Они зарекомендовали себя и умением воевать, и умением мобилизовать бойцов призывным, зажигающим словом.

О том, как проходил актив, рассказывает в своих мемуарах член Военсовета 16–й армии А.А. Лобачев:

«3 ноября созывается партийный актив в панфиловской дивизии. Мы отправились туда с писателем Владимиром Ставским. Партийный актив собрался в здании шишковской школы. В классе полутемно. Коптилки еле освещают лица. У людей суровый вид. Сосредоточенно слушают они своего командира.

…Генерал снял полушубок, на груди – два ордена Красного Знамени. Говорил коротко: подвел итоги октябрьских боев. За 12 суток дивизия под сильным нажимом врага отошла на 25–26 километров; главный урок – пехота выдержала натиск вражеских танков…

– Коммунисты, – заявил комдив, – были всегда впереди, коммунистам не надо напоминать об их обязанностях. Будем, товарищи, держаться этой большевистской традиции!

В прениях выступило 16 человек. Среди них – политрук роты Клочков. Василий Клочков рассказывал о мужестве своих бойцов:

– Четвертая рота вместе с артиллеристами дважды отбрасывала врага. Но немцы прорвались справа. Роту отвели на высоту «233,6», в километре восточнее опорного пункта. Здесь сумели подбить шесть танков. Я, например, скажу о Якове Бондаренко. Чудесный парень, храбро дерется, не боится опасности. Почему не боится? Потому, что научились презирать врага. Фашисты собрались завтракать в Волоколамске, а ужинать в Москве. Мы их решили накормить раньше. Ни один взвод не дрогнул! Когда пошли танки, встретили бутылками и гранатами. Слева поддержала пушка. Они пошли второй раз. Мы пропустили танки через траншею и начали бой с фашистской пехотой. Я считаю, что в роте у нас все большевики!

Зал встретил эти слова аплодисментами».

Мне, не скрою, было радостно найти фамилию Клочкова в книге столь видного политработника. Стоит подчеркнуть, что право выступить на дивизионном активе надо было заслужить.

Пётр Васильевич Логвиненко всего второй раз увидел Клочкова, но и ему врезалось в память выступление политрука:

– Глаза его меня особо поразили. Они были переполнены радостью и глубиной веры в то, что недаром воевала дивизия. Они горели огнем радостного восприятия мира. Он готов был всех обнять. Весь светился…

После актива прошли партийные собрания в полках. Созвано партсобрание и в 1075–м. Повестка дня: «Итоги проведенных боев и задачи на новом рубеже». А.Л. Мухамедьяров сообщил мне, что перед собранием его и Капрова вызвал Панфилов. Поинтересовавшись, как идет подготовка к собранию, генерал посоветовал:

– Чтобы другие воспользовались боевым опытом в будущем, расскажите об умелых действиях в прошедших боях командиров – о Маслове, Веткове, Семибаламуте и политработниках – Габдулине, Джетпысбаеве, Клочкове. Врага побеждают не количеством, а смелостью и умением – такова главная мысль при характеристике героев.

Панфилов счел возможным назвать их героями. Заметим, что не раз высоко оцениваются Клочков и его рота ещё до исторического боя у Дубосеково.

4 ноября. Ещё одна встреча с Панфиловым. Комдив прибыл на НП командира полка, находившийся неподалеку от Дубосеково. Потом решил заглянуть к солдатам. Поблизости располагалась четвертая рота. Панфилов подошел к походной кухне, поинтересовался питанием и заговорил о письмах, стал расспрашивать, что пишут из дому и домой.

Начало ноября… Для Клочкова, для всей дивизии – это, как мы помним, две недели затишья. Стороны накапливали силы и скрытно готовились к решительным боям. Но затишье, ясное дело, относительное. То здесь, то там вспыхивали пусть скоротечные, но тем не менее полные драматизма бои. В канун 7 ноября Клочкову довелось участвовать в одном из них.

Комсорг полка Балтабек Джетпысбаев рассказывает о том, как по заданию Панфилова командир полка направил в занятое противником село Жданово разведгруппу во главе с Клочковым:

«..Был уже час ночи. Погода резко переменилась: кружила метель. Мы шли в белых маскхалатах, и нас трудно было различить в снежной пурге. Вот и Жданово. Постучали в крайнюю избу. В темноте, не зажигая света, отозвалась старушка. Она сообщила: в третьем от её хаты доме квартируют немцы.

Нам удалось разглядеть танки, занесенные снегом. Туда направилась группа во главе с Клочковым. Шли они гуськом, друг за другом, присматривались настороженно к танкам и не заметили, что часовой, охраняющий танки, стоял во дворе.

– Хальт! – выкрикнул он. Тут уж не обошлось без выстрела. Немцы всполошились, выскочили из домов с автоматами. Завязалась жаркая схватка. Мы пустили в ход гранаты, танки забросали бутылками с горючей смесью.

К рассвету доставили в штаб дивизии трех пленных».

Нет, не вдруг, не в один миг, хотя, безусловно, и благодаря особому озарению, совершил свой подвиг у Дубосеково политрук Василий Клочков. Подвиг Клочкова прорастал из всего хода событий, из всей его жизни, складывался день за днем, бой за боем… Впрочем, разве не то же самое происходило со всей Советской Армией, мужавшей в боях сорок первого года? Без этого не было бы всенародного подвига Победы.

…Полюбился Василий Клочков своей роте. Да и как не полюбить его – не только смел, но и заботлив, внимателен. И весело с ним, а с шуткой на передовой легче, «Диев» – любовно и уважительно называли его в роте. Прозвище это вошло даже в самое первое донесение о бое у Дубосеково. Именно с такой фамилией донесение политуправления попало в редакцию «Красной звезды» к Александру Кривицкому. Гундилович потом объяснил Кривицкому, откуда это пошло: «Его настоящая фамилия Клочков, а Диевым его прозвал один боец–украинец, от слова «дие», дескать, всегда–то наш политрук в деле, всегда действует – ну, «дие», одним словом…»

И он любил, ценил своих храбрых солдат. «Моё подразделение считается лучшим в части», – писал с гордостью домой.

В роте к ноябрьским дням 1941 года – около ста человек. Семь членов партии и пятьдесят шесть комсомольцев. Русские, казахи, украинцы, киргизы, узбеки. Молодые и пожилые, неженатые и в сединах отцы. К каждому, понятно, свой подход…

5. Слово о политруках

Политрук организует митинги и политинформацию, читает вслух газеты, сводки Совинформбюро, приказы Верховного Главнокомандующего, знакомит бойцов с различными воззваниями и листовками, помогает парторгу, первый друг комсомольцев. А какой наукой убеждать становились для политрука пламенные статьи М. Шолохова, А. Толстого, И. Эренбурга, В. Вишневского, присылаемые в дивизионную газету стихи Джамбула!..

Политрук работал рука об руку с командиром роты. И им верили, за ними шли. Они воплощали партию – её голос, её волю.

Видели бойцы и то, что политрук – не просто помощник командира. Он сам командир. Он умеет воевать не хуже командира, знает любое ротное оружие. С таким политруком – надежно и спокойно.

Политрук день и ночь с солдатами. Это их друг. Он и поговорит по душам, и поможет написать письмо домой, первым затянет песню, в трудную минуту развеселит доброй шуткой. И поговорит один на один с тем, кому взгрустнулось. И побеседует с новичком, если заробеет тот под первыми пулями. Должен политрук и вовремя заглянуть и на ротную кухню, и в солдатскую землянку…

Написал все это, и внезапно подумалось: а не забыл ли чего? Но разве всё упомянешь! Слишком уж спокойными, наверное, кажутся обязанности политрука в таком вот изложении. А ведь война… Война до предела обостряет характеры, чувства. И ни на секунду нельзя забыть о том, что на тебя, политрука, устремлены десятки глаз. На тебя смотрят, по тебе равняются. Слово коммуниста–политработника порой оказывалось, может быть, даже нужнее оружия и боеприпасов. До всего было дело политруку на войне… Он – политический руководитель солдат и командиров.

Из воспоминаний П.В. Логвиненко:

– Наш генерал с особым вниманием относился к политсоставу, к политработникам. Сам в прошлом комиссар, он знал, как много зависит от умелой работы политработников. Доверял, очень доверял и очень многое поручал нашему брату. Я вот думаю, что совсем не случайно множество подвигов у нас в дивизии было совершено именно политруками.

Из воспоминаний А.Л. Мухамедьярова:

– Я убежден, что Клочков как политрук рос и формировался в прекрасных условиях. Он действительно рос на глазах. Не надо думать, что прямо с момента, когда надел военную форму, стал он сразу же абсолютно готовым политработником. Вся атмосфера в дивизии помогала ему разворачивать свои способности, на которые – это уж точно! – он был так богат и которые были в нём щедро заложены всей предшествующей жизнью.

Что верно, то верно. Правы ветераны. Любил Клочков свою работу, отдавался ей целиком. Видел её высокий смысл, знал, что самый главный результат всех политруковских усилий – как воюют солдаты. Всё подчинял этому, был инициативен и остроумен, ломал шаблоны. Интереснейший на этот счет эпизод содержится в книге А. Кривицкого «Подмосковный караул». Однажды Клочков прочитал солдатам фашистские листовки, а затем провел беседу. Это по тем временам было не совсем, напишем так, привычным. Имелся особый приказ, чтобы листовки сжигать, не читая. Политрука вызвали на заседание партбюро как человека, не выполняющего инструкции. К счастью, всё закончилось благополучно. Может бить, и оттого, что пришел Клочков на заседание бюро вместе с пленным, которого только что захватил.

6. Последнее письмо

После неудачи в октябре гитлеровцы готовились ко второму наступлению на столицу. У Москвы была сосредоточена пятьдесят одна вражеская дивизия.

Гитлер в нетерпении. Ликуют, подбадривают пропагандистские фанфары Геббельса. Пишутся решительные приказы. Среди них будет и такой, цинично воззвавший к самым низменным инстинктам: «Солдаты! Перед вами Москва! За два года войны все столицы континента склонились перед вами, вы прошагали по улицам лучших городов. Осталась Москва. Заставьте её склониться, покажите ей силу вашего оружия, пройдите по её площадям. Москва – это конец войны. Москва – это отдых. Вперёд!»

Мир тревожно следил за битвой на полях Подмосковья. Люди Земли понимали, что означал бы захват Москвы – об этом свидетельствуют мемуары многих видных зарубежных деятелей того времени.

Но вот четыре письма, четыре сугубо личных свидетельства. Они не были предназначены для посторонних глаз, и стали документами истории помимо воли их авторов. Разные письма, разные судьбы – между ними линия фронта, граница тьмы и света.

Эсэсовец Ксиман – домой, семье: «…Скоро кольцо сомкнется, тогда мы займем роскошные квартиры, и я пришлю такие московские подарки, что тетка Минна лопнет от зависти».

Рядовой вермахта Симон Бауер – домой, жене: «Мы находимся в 100 километрах от Москвы, но это нам стоило огромных жертв. Будут ещё жестокие бои, и многие ещё погибнут. Русские оказывают очень сильное сопротивление».

Генерал Советской Армии И.В. Панфилов – жене Марии Ивановне:

«…Ты, Мурочка, себе представить не можешь, какие у меня хорошие бойцы, командиры, – это истинные патриоты, бьются, как львы, в сердце каждого одно – не допустить врага к родной столице, беспощадно уничтожать гадов. Смерть фашизму!

Мура, сегодня приказом фронта сотни бойцов, командиров дивизии награждены орденами Союза. Два дня тому я награжден третьим орденом Красного Знамени… Мура, пока. Следи за газетами, ты увидишь о делах большевиков».

Политрук В.Г. Клочков – письмо от 6 ноября, предпоследняя – за десять дней до гибели – весточка жене и дочери:

«Ниночка и доченька, здравствуйте! Привет всем! Поздравляю с XXIV годовщиной Великой Октябрьской социалистической революции. К празднику заработал, – вернее, набил столько немцев, конечно, вместе со своим подразделением, что командование части представило меня к правительственной награде, к Боевому Красному Знамени. Воевать я умею неплохо, – моё подразделение считается лучшим в части. Буду стараться, чтобы быть героем с присвоением звания Героя.

Работай, Ниночка, лучше, хотя ты и так работаешь за двоих. Некогда, прости, что мало написал. Целую вас с дочкой крепко. Ваш папа».

7 ноября 1941 года. Клочков, по некоторым сведениям, с группой особо отличившихся панфиловцев делегирован от дивизии на традиционный праздничный парад. Ему вручен пропуск на Красную площадь – это ещё одна награда четвертой роты.

Он слышал речь Верховного Главнокомандующего. Она не скрывала правды – враг у стен Москвы, но вселяла уверенность, звала к подвигам: «…На вас смотрит весь мир, как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков. На вас смотрят порабощенные народы Европы, попавшие под иго немецких захватчиков, как на своих освободителей. Великая освободительная миссия выпала на вашу долю. Будьте достойными этой миссии! Война, которую вы ведете, есть война освободительная, война справедливая… Под знаменем Ленина – вперед к победе!»

В приказе на захват Москвы главнокомандующего группой немецких армий «Центр» фон Бока сказано: «Противник перед фронтом группы армий разбит…»

Мы знаем, о чем думал политрук Клочков в эти часы. Он пишет 7 ноября большое и подробное письмо домой. Говорят, оно не сразу было передано связистам, не сразу отправлено, да и путь его был неблизок. Светом далекой звезды шло это письмо к жене и дочери. Читая его, они ещё не знали, что Клочков погиб, что он тайком от фашистов погребен местными жителями за домиком железнодорожного обходчика, что через некоторое время панфиловцы, отбросив врага, произнесут у его могилы вещие слова: «Вечная память и слава героям!»

Письмо шло в Алма–Ату, неся голос живого Василия. До боя у Дубосеково еще девять дней!

Минуло тридцать семь лет. Письмо передо мной. Вчитываюсь в трепещущие жизнью строки:

«Милая жена и любимая дочь! Ваш папа жив, здоров, неплохо воюете немецкими извергами.

Нинуся, я вчера вкратце написал вам о награде и поздравлял вас с праздником. Сегодня можно описать подробно. Представили меня к правительственной награде за боевые действия к Боевому ордену Красного Знамени. Это почти самая высшая военная награда. Мне кажется, уж не так много я воевал и проявлял геройство, ну, я только был бесстрашным и требовательным к бойцам и командирам. Наше подразделение побило немцев в три раза больше своих потерь. Притом, когда идет бой, очень скоро проходит день. Иногда сражение идет по 6 часов в день.

Нина, ты знаешь, какой я энергичный был на работе, а в бою тем более. Мне кажется, командир части и комиссар переоценили меня, но они также славные командиры, всегда на передовых позициях, они тоже представлены к награде. Словом, наша часть действует хорошо. Иногда натиск противника превосходит в 5–б раз больше наших, и мы сдерживаем его атаки.

Наши самолеты не дают немцам покоя. Особенно, Нина, наши «гитары» наводят страшный ужас на фашистов. «Гитара» – это такое мощное оружие, что ты и представить не можешь. Черт знает что за русские изобретатели. Когда бьет «гитара», немцы рвут на себе волосы, а пленные немцы говорят: «Покажите мне вашу «гитару». Мы близко наблюдаем, где разрываются снаряды «гитары». Всё уничтожалось к черту, и мокрого места не остается. Если бы это оружие было изобретено до войны…

Сегодня, Нинок, солдаты провели праздник в землянках и окопах, но провели неплохо, даже выпили, конечно. Вспомнил тебя и дочку. Жив вернусь, расскажу об всём, а рассказать есть о чём…

Частенько смотрю фото и целую вас. Соскучился здорово, но ничего не попишешь, разобьем Гитлера, вернусь, обниму и поцелую. Пока до свидания. Привет мамаше, Гале, Марине, Михаилу и Эдику. Вас крепко и очень крепко целую. Любящий вас папа. 7.ХI.41г. В. Клочков».

В один из этих ноябрьских дней И.В. Панфилов написал домой: «…Я думаю, скоро моя дивизия должна быть гвардейской».

Повторим и строки из письма В.Г. Клочкова: «Буду стараться, чтобы быть героем с присвоением звания Героя». Но нет, не тщеславием пишутся такие слова.

Середина ноября. Приказ комдива Панфилова:

«Мы вступили в полосу самых серьезных и напряженных боев за Москву. Враг будет пытаться прорвать нашу оборону, для этого он бросает новые силы. …Перед нами – бойцами, командирами и политработниками Волоколамского направления, перед всеми воинами, обороняющими подступы к Москве, стоит теперь великая историческая задача – выдержать и этот новый напор гитлеровских полчищ, встретить его стойкостью, мужеством, самоотверженностью.

Враг подбирается к нашему сердцу – Москве. Не щадя своих сил, выйти на борьбу с решимостью – победить или умереть. Ни шагу назад! – Таков приказ Родины, нам, защитникам Москвы».

7. Накануне

15 ноября 1941 года. У нас есть сейчас возможность достаточно подробно, едва ли не час за часом, проследить, как складывался для Василия Клочкова и его роты этот день, предшествующий бою у Дубосеково.

Из оперативной сводки 1075–го полка, помеченной восемью часами утра: «Подразделения продолжают укреплять район обороны». Значит, давно уже не спали.

Генерал объезжал позиции. Был он и у разъезда Дубосеково, в четвертой роте. Там крайний фланг полка, место стыка с соседями – группой войск генерала Л.М. Доватора. Разъединение, разбитый стык, опрокинутые фланги – что может быть страшнее?..

Нет точных сведений о том, были ли здесь в эти пятнадцать – двадцать минут комроты и политрук. Но позволю себе предположить, что были.

Приезд И.В. Панфилова запомнился. Некоторыми подробностями делится Г.М. Шамякин: «Рыли мы окопы. Вдруг подходит генерал Панфилов. Посмотрел нашу работу и заметил: «Вы же у врага как на ладони». И тут же приказал перенести позиции на 80 метров ближе к разъезду».

Полдень. У соседей в пятой роте разгорелась перестрелка. По всей видимости, враг предпринял разведку боем. Здесь, в четвертой, вслушивались, тревожились за друзей.

День перевалил за вторую половину. Из воспоминаний Б. Джетпыспаева: «Пошел в четвертую роту. Навстречу мне капитан Гундилович. Спрашиваю, где политрук. Капитан указал на правый фланг, в сторону разъезда Дубосеково: «Там он, во втором взводе, знакомит солдат с бронебойкой». Я иду по траншее и думаю: «Ну, всё понятно. Недавно к нам в дивизию поступили противотанковые ружья Дегтярева. Сам генерал Панфилов проводил с командирами и политработниками показные занятия, а в конце попросил, чтобы мы каждого солдата познакомили с этим оружием. Вот Василий и старается, он не привык ни одно дело откладывать…»

Солнце шло к закату. Прямо в расположении роты, в окопах состоялся летучий солдатский митинг. Выступил и политрук Клочков, сказал: «Врага не пропустим, хотя бы это стоило наших жизней».

Смеркалось – в ноябре темнеет рано. Из воспоминаний И.М. Дергачева, разведчика разведроты дивизии: «У окопов около Дубосеково наша группа, возвращающаяся с задания, встретила политрука В.Г. Клочкова. Он приказал нам остановиться, выслушал объяснения и велел одному из нас продолжать следовать на КП дивизии, а остальных задержал. Мы получили от него приказ: идти на передний край, чтобы уточнить силу противника, скопившегося напротив роты». Нарушил Клочков таким приказом уставной порядок, но, думаю, всё же имел на этот счет разрешение.

Наступил вечер. Рота Гундиловича и Клочкова полностью подготовилась к бою. Кто–то сбегал к будке путевого обходчика, взял у его матери, Натальи Алексеевны Веселовой, кипятку для товарищей.

Теперь перенесемся с передовой туда, где располагались хозяйство политотдела и редакция дивизионной газеты. Здесь верстали завтрашний номер. Наверное, газету готовили с особой радостью – ведь в ней будет приказ командующего фронтом Г.К. Жукова о награждении панфиловцев. И там под заголовком «Орденом Красного Знамени» есть строка – «…политрука Клочкова Василия Георгиевича».

Приказ датирован 7 ноября. Разумеется, многие уже знают о нём. Клочков, как мы помним, тоже. Но прочитать приказ смогут лишь завтра – 16 ноября. Да только не все прочтут…

Время к ночи. Гундилович и Клочков вызваны к начальству.

Из воспоминаний штабного офицера 1075–го полка Петра Ивановича Софронова: «Хорошо помню, какой неспокойной была та ночь на 16 ноября… Поздно вечером мы получили боевой приказ комдива Панфилова. Вызвали командиров батальонов и рот. Командование полка разрабатывало с ними детали. Дольше других задержались капитан Гундилович и политрук Клочков. Сидя за крохотным столиком, с ними о чем–то беседовали командир и комиссар полка…»

Уже вернулись в свои роты такие же, как и Клочков, ротные политруки Андрей Георгиев, Андрей Павлов и Петр Вихрев. На следующий день и они свершат подвиг, подобный подвигу 28–ми. И они со своими солдатами, остановят бешеные атаки фашистских танков и тоже посмертно будут удостоены высших наград родины.

Каждый уносил из штаба вместе с приказом не единожды в тот день повторенное напутствие генерала, которое передавал им И.В. Капров:

– Важно выиграть первый бой. Выиграть во что бы то ни стало! От этого зависит последующая боеспособность дивизии.

23 часа. Прибыли посланные Клочковым разведчики. Клочков выслушал их рапорт, поблагодарил и, попрощавшись, отослал по месту службы. Данные, которые он и Гундилович получили в штабе, подтвердились: впереди – танки. Но не ведали панфиловцы, с какой армадой им выпало сразиться…

На оборонительных линиях 16–й армии, на позициях панфиловской дивизии предгрозовая тишина. Двухнедельная пауза позади. Немцы ещё с утра ударили по 30–й армии генерала Лелюшенко.

Полночь. В типографии газеты «Правда» печатали очередной номер: «На Волоколамском направлении части Рокоссовского укрепляют занятые ими позиции». Значит, это и о четвертой роте…

День прожит в подготовке к завтрашнему сражению. Спят солдаты.

На картах по другую сторону фронта штабисты уже нанесли стрелы и стрелки. Одна из них нацелена на Дубосеково. Утро следующего показало, что по флангам дивизии и были нанесены особенно сильные и жестокие удары. В боевом приказе И.В. Панфилова говорилось, что противник сосредоточил для удара несколько дивизий. Сегодня мы знаем, какая это была огромная сила – две танковые и две пехотные.

Несколько десятков метров обороны одного из взводов у никому ещё в стране не известного разъезда. Мы гордимся солдатским подвигом клочковцев. Они не дрогнули перед пятьюдесятью танками. Но не только в этом исторический смысл боя. Двадцать восемь человек не просто проявили чудо стойкости и бесстрашия.

Несколько часов боя у Дубосеково дали возможность другим частям дивизии успеть занять оборону на неожиданно в тот день возникавших опасных для Москвы направлениях. Благодаря героизму защитников Москвы Волоколамское шоссе осталось за нами. Фашисты не смогли оседлать его и воспользоваться наиболее вероятным и удобным местом прорыва к столице.

8. Утро…

И вот наступило то самое утро…

Из боевого донесения 1075–го полка в штаб дивизии: «Противник возобновляет свое активное наступление».

Из воспоминаний старшины и секретаря парторганизации четвертой роты Филиппа Трофимовича Дживаги: «К восьми утра все солдаты уже поели, даже чайку попили. Я доложил об этом командиру роты капитану Гундиловичу. Тут же, в землянке, у него сидел политрук Клочков…

Проверил капитан, как расставлены все семь коммунистов и пятьдесят шесть комсомольцев роты, как с боеприпасами обстоит дело.

– Ты в охранение, Вася? – спросил Гундилович Клочкова.

– Туда.

– Что–то долго молчат фашисты. Пора бы им начинать…

В эту самую минуту гитлеровцы и ударили. Первый снаряд…»

Началось! Политрук Клочков спешит к передовому охранению.

Из дневника Гальдера: «Фельдмаршал фон Бок лично руководит ходом сражения под Москвой со своего передового командного пункта. Его энергия гонит войска вперед…»

Генерал Панфилов всем сердцем своим с теми, кто на передовой. Командир 1075–го полка И.В. Капров вспоминает, что утром комдив позвонил к нему на КП и поинтересовался, как подготовлены к обороне, и в том числе у Дубосеково, вспомнил Клочкова и ещё нескольких бойцов по фамилиям.

Из сообщений Совинформбюро: «В течение 16 ноября наши войска вели бой с противником на всех фронтах… Наши части отбили ряд ожесточенных атак немецко–фашистских войск. В ходе боев противнику нанесен большой урон в живой силе и вооружении».

Из воспоминаний Г.К. Жукова: «Немецко–фашистские войска нанесли мощный удар в районе Волоколамска… Враг, не считаясь с потерями, лез напролом, стремясь любой ценой прорваться к Москве своими танковыми клиньями».

Из воспоминаний К.К. Рокоссовского: «Сразу определилось направление главного удара в полосе нашей армии. Это был левый фланг – район Волоколамска, обороняемый 316–й дивизией и курсантским полком.

Атака началась при поддержке сильного артиллерийского и минометного огня и налетом бомбардировочной авиации. Самолеты, встав в круг, пикировали один за другим, с воем сбрасывали бомбы на позиции нашей пехоты и артиллерии.

Спустя некоторое время на нас ринулись танки, сопровождаемые густыми цепями автоматчиков. Они действовали группами по 15–20 машин. Всю эту картину мы с Лобачевым наблюдали с НП командира 316–й дивизии генерала Панфилова.

Танки лезли напролом… До десятка уже горело или начинало дымиться… Автоматчики, сопровождающие танки, попав под наш огонь, залегли. Некоторым танкам всё же удалось добраться до окопов. Там шел жаркий бой…»

Но вернемся в ранние часы наступившего дня. Клочков, как мы знаем, шел к Дубосеково. И есть свидетельство самой последней встречи с политруком. Оно вошло в книгу А. Кривицкого «Подмосковный караул».

«Мухамедьяров был последним, кто видел Клочкова перед тем, как отважный политрук пришел в окоп, чтобы разделить судьбу и славу двадцати восьми гвардейцев.

Мухамедьяров шел из штаба полка на КП четвертой роты. Шел кустарником. Только что противник отбомбил наш передний край. Можно было проскочить в промежутке между новой заварушкой. Панфилов предупредил: «Немцы будут лезть на Дубосеково изо всех сил. Надо посмотреть, что и как у Гундиловича». Вдали показался человек. Глаза у Мухамедьярова острые. Он признал Клочкова, окликнул его. Они сошлись.

– Куда? – спросил Мухамедьяров.

– Да там командир взвода тяжело ранен, – Клочков кивнул головой направо. – Ну, мы решили с Гундиловичем, надо мне пойти. Там, видно, сегодня несладко будет.

– Правильно решили, – сказал Мухамедьяров. – Ну, Клочков, иди!»

Не стану рассказывать о деталях этого сражения. Оно хорошо, в мельчайших подробностях известно благодаря книгам А. Кривицкого. Напомню лишь главное.

Политрук пришел в Дубосеково, когда бой был в разгаре. Накатилась первая волна атакующих – рота автоматчиков, уверенных в победе. Отбили!.. Семьдесят трупов осталось у окопов.

Вторая волна – танки! Пока – только двадцать. Политрук пошутил: «Меньше чем по одному на брата». Нашелся предатель. Не сговариваясь, его расстреляли. Танки шли напролом. Четырнадцать из них подбито…

И снова атакующий вал – тридцать вражеских машин. Вот тут и раздался воодушевляющий призыв политрука: «Велика Россия, а отступать некуда. Позади Москва».

Кончаются боеприпасы. Горят ещё около десяти стальных громадин, обороняющихся всё меньше. Уже нет противотанковых ружей. Отбиваются гранатами. Свою последнюю связку бросает под траки Клочков… Он смертельно ранен.

Всего несколько часов, выигранных у врага, но каких поистине драгоценных часов для обороны Москвы отсчитала история 16 ноября у разъезда Дубосеково!..

Нам известны последние слова истекающего кровью ротного политрука коммуниста Василия Георгиевича Клочкова. Так их запомнил Иван Натаров и перед кончиной в госпитале передал нам, потомкам:

– Помираем, брат… Когда–нибудь вспомнят о нас…

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Продолжение подвига

В Алма–Ате ждали писем с фронта. Нина Георгиевна надеялась, была уверена, что отгонят фашистов от Москвы – и Василий найдет время написать, как всегда подробно и заботливо. А как тяжело ждать!.. Вот и сегодня почтальон, прошел мимо.

Сорван последний листочек ноября на календаре. Наступил декабрь. Враг под Москвой остановлен, враг отступает! На фотографиях в газетах – брошенная гитлеровцами техника: танки, автомобили, повозки, пушки – на дорогах, в кюветах, в снегу…

О подвиге у Дубосеково страна узнала не сразу. Ожесточенные бои продолжались, кипели жаркие схватки на новых рубежах.

Первым написал о беспримерном подвиге командир четвертой роты Гундилович. Его донесение в штаб батальона идет по инстанции – в полк, в политотдел дивизии.

Политотдел отправляет в Москву информацию, которая попадает в «Красную звезду». Её главный редактор дает боевое задание Кривицкому…

Но первой из всех других о Клочкове и его роте сообщила в декабре дивизионная газета. Она подвела итог ноябрьским боям и назвала фамилии геройски погибших воинов, среди которых и Василий Клочков. Невелика статья П. Клыкова, но с какой твердой уверенностью в ней сказано: «В истории Великой Отечественной войны их имена займут почетное место героических защитников святыни русского народа – родной Москвы».

Затем появляется очерк Александра Кривицкого.

В Алма–Ате в ЦК комсомола республики вызван писатель Леонид Жариков. Ему передают срочно собранный и небольшой пока ещё материал о Василии Клочкове и просят написать хотя бы краткую брошюру. Повесть Леонида Жарикова опубликована в 1942 году– это первая попытка создать образ Клочкова.

1. Извещение

Семья тоже узнала о Дубосеково не сразу. И вот пришло то письмо… Нина Георгиевна рассказала о нём так:

– Долго не было от него писем. Я ужасно волновалась. Пошла в военкомат узнать, не знают ли они чего. Там меня успокаивали, а когда пришла домой, почтальон принес мне письмо в синем конверте. Ох как я напугалась. От него–то я получала маленькие треугольнички и открытки, а в этом я сразу почувствовала недоброе. Но была надежда, что из госпиталя…

Это письмо хранится в Центральном архиве ВЛКСМ: «1075 стрелковый полк, 6 дек. 1941 г. № 6/1241. Извещение. Ваш муж Клочков Василий Георгиевич, уроженец… (пропуск в тексте. – В.О.), 1911 года рождения в бою за социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявил геройство и мужество, был убит 16 ноября 1941 года…»

Через несколько дней в Алма–Ату пришло второе письмо. По законам фронтового братства – заботливое, участливое к семье друга–героя, исполненное любви, гордости и верной памяти. Заканчивалось оно так:

«…Пусть будет единственным утешением в вашей тяжкой утрате то, что Родина никогда не забудет героических подвигов Василия Георгиевича, его имя войдет в историю лучших людей, погибших, защищая Родину, от фашистской сволочи. Командир подразделения Гундилович П.М. 10.12.41».

Письма с фронта, от панфиловцев, всё шли и шли:

«Уважаемая Нина Георгиевна! Вам – боевой подруге Героя Великой Отечественной войны Клочкова Василия Георгиевича – бойцы, командиры и политработники 1075–го стрелкового полка, где служил Ваш муж, шлют свой пламенный гвардейский привет.

Вместе с Вами, дорогая Нина Георгиевна, мы разделяем скорбь по поводу преждевременной смерти Вашего мужа и нашего боевого товарища, светлый образ которого навеки останется в наших сердцах. Весь многомиллионный советский народ никогда не забудет 28 героев, самоотверженно защищавших Москву от орд немецких захватчиков. Душой этих героев и их командиром был Василий Георгиевич Клочков.

…Тяжела наша утрата, но за каждую каплю священной для нас крови фашистские изверги заплатят потоками своей грязной крови, они уже расплачиваются за свои злодеяния, но это только начало. Мы беспощадны, и ни один немецкий оккупант не уйдет живым с нашей земли.

Страна чтит своих героев. Беспримерные подвиги В.Г. Клочкова и его соратников советский парод навеки сохранит в своей памяти и впишет в историю Великой Отечественной войны. Ещё ранее за героические подвиги под с. Федосьино Осташевского района Московской области, в период октябрьского наступления Гитлера на Москву, В.Г. Клочков был награжден орденом Красного Знамени. Теперь же он представлен к высшей правительственной награде – ордену Ленина с присвоением звания Героя Советского Союза.

Уважаемая Нина Георгиевна, сообщите нам, как Вы живете, как воспитываете ребенка и в чем Вы нуждаетесь. Если можете, пришлите нам фотокарточки Василия Георгиевича, хотя бы на время, чтобы мы могли снять с них копии. Просим Вас в дальнейшем поддерживать с нами письменную связь. Простите, что в тяжелых условиях боевой обстановки мы не смогли написать Вам раньше.

Будьте здоровы. Желаем Вам всего наилучшего.

Командир полка полковник Капров. Военком полка бат. комиссар Мухамедьяров. 27 января 1942 года».

16 ноября погиб В.Г. Клочков. 17 ноября 316–я стрелковая дивизия переименована в 8–ю гвардейскую и награждена орденом Красного Знамени. На другой день, 18 ноября 1941 года, погиб генерал Панфилов. Вскоре 8–й гвардейской присваивается его имя.

На место погибших встают живые. Панфиловцы переходят в наступление, идут дальше на запад.

В день, когда был обнародован Указ о присвоении двадцати восьми участникам сражения у Дубосеково звания Героя Советского Союза, в дивизии прошли митинги. Гвардейцы клялись быть верными завету Героев, клялись, сжимая в руках ещё не остывшее оружие, – митинги шли на передовой.

2. Второй орден

Что же было с ротой дальше, после гибели её политрука? Ещё продолжались оборонительные бои под Москвой, как выпали новые испытания на стойкость. В одном из документов, который я нашел в архивных фондах штаба фронта, содержится важное свидетельство.

Сразу после 16 ноября рота попала в окружение. Двадцать четыре вражеских танка сомкнули бронированное кольцо. Но семь танков подбито, уничтожено до ста пятидесяти вражеских пехотинцев. Рота, хотя в ней к концу боя осталось всего тринадцать человек, позиций не сдала. Вместе со всеми отважно дрался и новый политрук – Александр Иванович Астахов.

На какое–то время архивные папки полка с тогдашними донесениями, приказами, сводками, различными отчетами становятся заметно тоньше. Не иначе сказываются грозные сражения в обороне – это последние недели ноября. Тут не до делопроизводства, не до бумаг… Архивы чутко отразили то, что происходило на передовых. Затем различные документы начинают поступать нормально.

И тогда–то я и нахожу в них несколько раз фамилию Клочкова. Мы узнаем сейчас, как важна эта находка. Но по порядку…

В 1965 году газета «Советская торговля» – вскользь, без каких–либо ссылок на документы – сообщила, что политрук В.Г. Клочков был награжден двумя орденами Красного Знамени и что первый из них – награда за боевые подвиги ещё и на Северо–Западном фронте. Ветераны дивизии дружно засомневались. Сложным путем, не сразу, но всё же разыскиваю автора заметки. Он растерян: «Кто–то мне рассказал, но я не перепроверял…»

Пришлось перепроверять самому. Обращаюсь в отдел наград Президиума Верховного Совета. Оттуда официальное письмо, смысл которого таков: да, политрук Клочков награжден двумя орденами Красного Знамени, однако никакими другими сведениями мы не располагаем…

Обращаюсь в архив Министерства обороны. Ответ: «Сведений о награждении В.Г. Клочкова двумя орденами Красного Знамени не имеется».

Однако в архиве загорелись, упорно ищут. И вот через год присылают мне копию наградного листа. Правда, не на первый орден, а на звание Героя. Зато там, в надлежащей графе, значится: «Награжден двумя орденами Красного Знамени». По телефону мне говорят: «Приезжайте. Поиск, вероятно, возможен».

Приехал в Подольск, где размещен архив. Перебираю несколько дней лист за листом многочисленные папки с наградными делами, поступавшие в штабы армии и фронта.

«Дело № 247». Тысячи фамилий людей из самых разных частей, воевавших в составе 16–й армии. Бумаги вперемежку. Никакой системы. Но вот всё чаще 8–я гвардейская…

Нашел! «Наградной лист на Василия Георгиевича Клочкова, политрука 4–й стрелковой роты 1075 с.п.». Представляется к ордену Красного Знамени. Сообщение газеты откорректировано, но частично – представление к награде было, но совсем не за бои на Северо–Западном фронте. А загадки остаются. О них и пойдет речь.

Все данные на Клочкова перепечатаны на машинке. Лишь одна, замечаю, приписка от руки и чернилами – «убит». Выглядит эта приписка так, будто сделана позже. И действительно, почему не сразу внесено в документ сообщение о гибели?..

Ответ вроде бы напрашивается один: оформление награды началось ещё до смерти. Теперь надо попытаться выяснить: за что он, этот орден? Пришлось анализировать факты и в пользу версии, что это – за бой 16 ноября, за Дубосеково, но разве не может быть, что за предшествующие схватки?..

Ответ, разумеется, надо искать под рубрикой, которая поименована «Краткое изложение личного боевого подвига». Вчитываюсь и несказанно удивляюсь. Здесь всё написано точь–в–точь как формулировалось в приказе от 7 ноября о первом ордене. О том, что Клочков погиб, – ни слова. Дубосеково тоже не упомянуто.

Не скрою, растерялся. Вдруг это копия, дубликат первого наградного листа? Но нет, не дубликат. В некоторых графах текст изменен. Смотрю даты, чтобы узнать, когда же оформлялся документ – до Дубосеково или позже? Командир дивизии Ревякин и военком Егоров подписывают его 30 ноября – на четырнадцатый день после гибели политрука. Рокоссовский и Лобанов – 23 декабря. А когда Капров и Мухамедьяров? – что явилось бы основным для ответа. Но под их подписями дата какой–либо специальной графой не предусмотрена, и, они её, понятно, не ставят.

Надо бы выяснить, когда же они, в полку, писали первичное представление? Прикидываю для страховки самый малый срок – по крайней мере за день–другой до того, как попало оно на стол Ревякину и Егорову. В штабе дивизии оно, пожалуй, тоже могло пролежать как минимум два дня. Значит, по моему разумению, мысль о второй награде пришла примерно 25–26 ноября, но возможно, что и на пять – десять дней раньше.

Почему же всё–таки там не отмечено Дубосеково, если думать, что орден за этот бой? Рассуждаю так: ведь именно в это время был наиболее мощный напор немцев – полк отступал. Штаб полка даже попал в окружение, был ранен Капров… До наградных ли дел в такие дни?

Вопросов, как видим, остается немало. Но что же удалось, как твердо кажется мне, установить бесспорно? Во первых, этот наградной лист – не повторение первого. Недаром чуть позже, когда готовили ходатайство к званию Героя, командиры и полка, и дивизии, и армии посчитали необходимым сообщить о двух орденах Это второе.

Ну а как быть с версией, что орден – констатация боевых заслуг, накопившихся после первой награды, ещё при жизни? Верю в это свое предчувствие. Вспомним, сколько выпало на долю Клочкова… Вот только, как думаю, подготовка наградного листа по не зависящим от штабистов причинам затянулась…

Однако не забудем, что найдено пока лишь представление к награде. А было ли оно утверждено? Было. В архиве я обнаружил и приказ командующего фронтом Г.К. Жукова от 17 января 1942 года. В нём фамилии ста сорока четырех панфиловцев. И есть фамилия Клочкова. Между прочим, и тут против неё карандашная пометка – «Убит 16. 11. 41г. »

В любом случае теперь ясно, что Василий Клочков ещё до присвоения звания Героя был дважды награжден. Фронтовики знают высокую цену ордену Красного Знамени, да ещё заслуженному в самые первые месяцы воины.

3. Рота в боях…

Дивизия шла на запад. Воины помнили клятву верности павшим у стен Москвы. Можно рассказать немало о том, как дивизия, полк, батальон и рота Клочкова хранили боевые традиции. Но используем лишь два факта.

Из боевого донесения в штаб дивизии за 2 февраля 1942 года «Подразделение Гундиловича смело ворвалось в расположение противника, освободив деревни Трюхово, Бородино…»

Лето 1944–го. Дивизионные газетчики подготовили подборку материалов под рубрикой «На Берлин!». Дивизия в это время освобождала Прибалтику. Но ведь успех на каждом рубеже приближал день победы, конец войны, воодушевлял воинов.

Как же ждал Василий Клочков этого часа! Его родная рота – об этом и напечатано в газете – свято хранит славные традиции своих павших соратников. Вот небольшое извлечение из этого опубликованного тогда очерка.

«Красная Армия готовится нанести новый сокрушительный удар по немецким войскам на подступах к Прибалтике.

…Ротой командует гвардии капитан Зачиняев. Героическая рота выходит на исходный для наступления рубеж… Здесь наиболее укрепленный район… Проволочные заграждения из трех усиленных заборов… Спирали Бруно. Перед заграждениями немцы создали густые минные поля, разбросав среди мин замаскированные ампулы с горючей жидкостью…

Но никакие укрепления не помогли врагу Ничто не устояло перед стремительным натиском бойцов героической роты. Рота прорвала первую линию обороны противника и открыла ворота для широкого нашего наступления».

Наступил 1945 год. «Думаю побывать в Берлине. Уж больно хочется побывать там, где Гитлеру напишут эпитафию: «Собаке – собачья смерть». Напомню, что это слова Василия Клочкова из его писем домой в 1941 году.

Он прошептал перед смертью: «Когда–нибудь вспомнят о нас…» Он не тщился прослыть пророком. Мы знаем его скромность. Он верил в свой народ, знал, что честно воевавший солдат не будет забыт. Родина сказала о нём, о его собратьях по подвигу, о всех двадцати миллионах своих сыновей и дочерей, не доживших до светлых дней мира: «Никто не забыт и ничто не забыто».

«И за будущее дочки ухожу я на войну». Знал бы он, как живет страна, каких вершин она достигла… Спокойно будущее его дочери, спокойно живет и трудится советский народ, во имя свободы и счастья которого отдал он свою жизнь.

Как–то в очень скорбные для меня минуты я услышал от одной старой женщины просветляющие слова:

– Помер человек… А не кончится он в жизни–то живущих никогда, если поминать его…

4. Наши дни

Синодское, где родился и прожил до 1921 года Клочков. Как и в далекие дни его детства, течет здесь речушка с забавным именем Терешка, свидетельница мальчишеских похождений.

Здесь он окончил два класс.а Школа в 1918–м наследовала церковноприходский домик. Сейчас в колхозе – новое здание десятилетки.

Первые коммунисты и комсомольцы села организовали драмкружок, ставили спектакли, читали лекции в бывшем складе и сетовали, что недостает керосина. А недавно колхоз построил прекрасный большой клуб с библиотекой, с комнатами и залами для кружковых занятий.

В 1920 году сгорел дом Клочковых. Черепицу погорельцам давали на штуки. Сегодня в колхозе–миллионере новая больница, аптека, кафе «Терешка», универмаг, фермы, мастерские, дома для колхозников – с водопроводом и газом… Сто тысяч рублей израсходовано на благоустройство села в прошлой пятилетке.

Чтут в Синодском Клочкова. Ему воздвигнут памятник. Его имя носит пионерская дружина. В школе отличнейший музей с ценнейшими документами. По доброй инициативе школьников каждый День Победы в селе устраивается торжественное шествие со знаменами, цветами, венками. Митинг, клятва юных, песни. «Памяти павших будем достойны» – девиз этого шествия.

Василием Георгиевичем Клочковым не просто гордятся. «Хлеборобы бригады Д.М. Зеленова зачислили его в состав своего коллектива, решили выполнять за него производственное задание. Земледельцы досрочно выполнили пятилетку по зерну…» – рассказывает старшая сестра Героя – Таисия Георгиевна.

Угловский и Локтевский районы на Алтае, Саратов, Мокшан и Пенза, Вольск. И для них Василий Клочков – земляк, родной человек, воспитанник. В этих краях он формировался как комсомолец и коммунист, начал приобщаться к армии. Школы, улицы, заводы его имени, мемориальные доски, экспозиции в музеях, публикации в местных газетах, поиск краеведов. Помнят о нём, чтут его!

Алма–Ата. Красив в столице Казахстана и всегда многолюден большой парк в центре города, носящий имя двадцати восьми панфиловцев. Здесь – талантливо выполненный мемориал Славы, подле которого горит Вечный огонь. В городе проходят слеты ветеранов дивизии. В поиске новых биографических данных о героях участвуют ученые и журналисты. Есть здесь школа имени Клочкова. В Алма–Ате живет, немало своих сил отдавая военно–патриотическому воспитанию молодежи, Нина Георгиевна Клочкова.

Армия. Политрук Клочков и сейчас в её рядах. Есть на это специальный приказ министра обороны. Политрук навечно зачислен в состав четвертой роты, по–прежнему гвардейской, но давно уже мотострелковой. В воинской части – музей с диорамой «Бой у Дубосеково».

Москва. Свою благодарную память москвичи выразили в мемориальном комплексе, поднявшемся на поле Дубосеково. На века здесь застыли фигуры воинов, словно бы проросшие из земли, которую они защитили.

Каждый день к священному огню у Кремлевской стены устремляется в скорбном молчании неисчислимый людской поток…

Воистину так: никто не забыт и ничто не забыто!

 

ГРАНИЦА РЕАЛЬНОГО

Передо мной на столе лежат семь тоненьких книжек. На обложке каждой написано: «Гений русского сыска И.Д. Путилин, рассказы о его похождениях». Издание 1908 года. Моё поколение не знает этих книг. О них мы только читали в произведениях, посвященных тому далекому времени. Вспомним хотя бы сцену в ресторане из незаконченного романа Алексея Толстого «Егор Абозов» – там герой встречает литератора, описывающего похождения Пинкертона и знаменитого русского сыщика Путилина.

Листая как–то старый журнал «Нива», я наткнулся на любопытную статью, подписанную инициалами Ф. К.. Автор, пожелавший остаться неизвестным, ругательски ругает книгоиздательство М.Г. Воронова, засоряющее книжный рынок безвкусной и лубочной литературой. Нам неинтересны ни обращения автора к русской литературной общественности, ни его велеречивые поклоны в сторону просвещенного земства, заслуживает внимания одна лишь мысль Ф. К. пишет о том, что в книжках о похождениях И.Д. Путилина добро борется со злом; но, прочитав их, люди теряют веру в торжество доброго начала. Слишком уж примитивна и неубедительна позиция самого И.Д. Путилина, слишком прямолинейно и неинтересно написан его образ.

Начав свою работу в журналистике, я иногда слышал от некоторых начинающих коллег:

– Надо написать детектив. Достать материал и написать.

Тогда кое–кто считал, что нет ничего легче, чем написать приключенческую повесть. Действительно, чего легче. Берешь в редакции письмо в соответствующую инстанцию, идешь туда, тебя знакомят с материалами, а потом излагаешь всё это относительно грамотным литературным языком.

А дальше? Дальше уповали на спасительный сюжет. Главное – острота запутанность фабулы погони, перестрелки. Так появились на нашем книжном рынке аккуратные книжечки о похождениях литературных правнуков печально известного И.Д. Путилина.

Мне вспоминаются двухцветные книжки «Библиотеки военных приключении», выходившие в начале пятидесятых годов. Нет, я не хочу огульно ругать всех авторов, выступивших в этой серии, более того, я не собираюсь критиковать и самую серию. Я благодарен тем, кто выпускал её, потому что именно эти книги, основанные на документальных фактах, были шагом вперед в развитии приключенческой прозы. К великому сожалению, я никак не могу вспомнить авторов этих книг. Но содержание их запечатлелось в памяти достаточно отчетливо. И это, в общем, немудрено, так как они были написаны по определенному стереотипу. Можно смело брать героев одной книги и переставлять их в другую – от подобной перестановки не менялось ничего. Но зато в них был полный набор погонь, перестрелок и таинственных исчезновений. На их страницах жили рассеянные ученые и невероятно коварные шпионы. Боролись с ними безликие контрразведчики. Все лейтенанты были горячи и молоды, начальники усталые и седые. И если в одной книге сорокалетний полковник любил рыбалку, где и заставало его известие о появлении коварного врага, то в другой герой наставник увлекался горными лыжами, в третьей его неслужебной страстью становилась, охота.

Видимо, авторы свято верили в спасительную силу сюжета и не очень заботились о таких мелочах, как диалоги, образы героев, детали и обстановка.

В январе 1957 года мне в руки попала повесть Аркадия Адамова «Дело пёстрых». Я только что уволился из армии и ещё толком не знал, какую выбрать дорогу в жизни.

Итак, я взял модный в те годы детектив, сознаюсь сразу, взял с некоторой долей скептицизма, предвкушая легкое чтение о головоломных погонях, – и прочитал повесть залпом. Перечитал и вновь раскрыл первою страницу. Мир героев Адамова был совершенно не похож на всё, что мне пришлось читать до этого. Я увидел живых людей с их радостью, болью, с их заботами и ошибками. Сергей Коршунов, пришедший в уголовный розыск после демобилизации, был необыкновенно близок и понятен мне, человеку, прошедшему такой же путь.

В этой повести присутствовали все компоненты детектива. Преступление, раскрытие, задержание. Но разворачивался сюжет на фоне хорошо знакомой мне жизни. Читая эту книгу, я узнавал дома и улицы, мимо которых ходил сотни раз, видел людей, с которыми сталкивался ежедневно. Мне был понятен Сергей Коршунов. Понятен весь! С победами и ошибками, с метаниями, с нелегкой своей любовью к Лене.

И жизнь, показанная в повести, ничем не отличалась от жизни моей и десятков моих знакомых. Она была точно такой же, но вместе с тем иной. Тревожной и горькой, потому что в неё вошло страшное слово «преступление».

Позже, разговаривая со многими своими друзьями, работающими в милиции, я узнавал о том, что выбрали они свою профессию, прочитав «Дело пестрых».

Великий француз Бальзак сказал: «Улучшить нравы своего времени – вот цель, к которой стремится каждый писатель, если он не хочет быть только увеселителем публики».

Литература едина. Ее нельзя искусственно делить на сельскую, рабочую, городскую, военную, приключенческую и т. д.. Она может быть или хорошей или плохой. Третьего нет. Поэтому нынче и не делается скидка тем кто пишет остросюжетную прозу.

За последние годы на страницах газет и журналов часто появляются статьи, посвященные нашему жанру – приключениям. Это вполне естественно потому что остросюжетная проза перестала быть жанром «второсортным» и прочно заняла своё место в общем ряду отечественной литературы. Давно прошло то время, когда критика обращала на него внимание только в тех случаях, если собиралась устроить своеобразную варфоломеевскую ночь.

О жанре приключенческой прозы часто спорят. Богумил Райнов в своей книге «Черный роман» писал, что произведение следует считать детективным, если преступление рассматривается в нём не как эпизод или повод для развития действия, а как основная тема».

Но в этом большом и интересном исследовании болгарский писатель препарирует западный детектив. Да, для них это определение точно и вполне оправданно. Большинство писателей на Западе пишут детектив ради самого детектива. Немногие, такие, как Р. Стаут, Д. Маршалл, П. Валё, Ж. Сименон, Н. Марш, Д. Болл, берутся за перо, чтобы при помощи острого сюжета вскрыть социальные язвы капиталистического общества.

Наша приключенческая литература ставит перед собой совсем иные цели. Главное – это показ советского человека в обстоятельствах сложных, подчас – предельно сложных, при которых поступки героев обретают высшую форму проявления патриотизма и гражданственности.

Наш герой вступает в поединок с врагами общества не ради денег и славы. Он выполняет свой долг гражданина, защищая покой и безопасность своих соотечественников.

Наш герой – герой гуманный. Этим–то и отличается он от бесчисленного количества западных литературных суперменов. Но гуманизм, который мы проповедуем, – активный гуманизм, охраняющий человеческое счастье.

Остросюжетную прозу любят все без исключения. Она, пожалуй, имеет самого массового читателя. Вот поэтому–то и необходим особо требовательный подход к тем, кто посвятил себя работе в этом жанре.

Мы пишем для умного и много знающего читателя. Он добр и требователен. Следя за коллизиями сюжета, он надеется встретиться с героем, на которого ему хотелось бы быть похожим.

Можно по–разному победить зло. Вопрос в том, поверит или не поверит в это читатель. И вот здесь то и должно проявиться главное в работе каждого из нас: не переступили ли мы ту невидимую границу реального, которая отделяет жизненную правду от вымысла, продиктованного писательским произволом? Вот здесь–то важным является всё. Любая мелочь: воинские звания, географическая точность, подлинный историзм, детали современного быта и многое другое.

Я, как сейчас, помню одно письмо, поступившее к нам в редакцию после публикации романа Юлиана Семенова «Бриллианты для диктатуры пролетариата». Хороший роман известного писателя, в сюжетную канву которого органично вплелись исторические документы и, в частности, письма Владимира Ильича Ленина. Публикуя их, автор проявил необыкновенный такт и показал многим, как надо работать с подлинными документами.

И вдруг письмо читателя из Красноярска Он пишет: «Автор говорит, что Владимиров, герой романа, учился в Тобольском университете, а на самом деле в Тобольске никогда не было университета». Далее в письме сказано, что именно такая мелочь заставила его усомниться в подлинности описываемых событий.

Мелочь! Небрежность, исправленная при переиздании. Но именно из за неё навсегда потерян читатель.

Получив это письмо, я вспомнил нечто похожее, происшедшее со мной на премьере фильма «Война и мир». Давайте вспомним одну из сцен Бородинской битвы. Резервный полк князя Андрея ожидает приказа идти в атаку. Проходит время, а сигнала всё нет. Ядра французских пушек ложатся всё ближе и ближе, и тогда Болконский приказывает солдатам сесть. Аппарат панорамирует по отрешенно суровым лицам солдат. Такие лица и должны быть у людей, ожидающих атаку, у людей, ещё не знающих, что ждет их через час там, на поле, покрытом пушистыми, словно сделанными из ваты, клубами разрывов Лицо, ещё лицо, ещё и ещё. Камера показывает руки, держащие массивные ружья с замысловатыми курковыми устройствами…

И вдруг всё исчезает. Немедленно. Напрочь. Нет больше с таким трудом созданной иллюзии прошлого. Великая сила искусства, перенесшая нас в далекий двенадцатый год, мгновенно потеряла свою сказочную власть.

Что же случилось? А вот что. Солдаты курят, держа ружья левой рукой, опали обшлага мундиров, обнажив наручные часы. Конечно, это недосмотр ассистентов режиссера, работавших с массовкой. Это понятно. Но именно такая мелочь сразу заставляет зрителя не сопереживать происходящему на экране, а быть просто зрителем, которому показывают батальную сцену с лошадьми, пушками и киверами. Распалась иллюзорность восприятия, и мы видим не жизнь, как она есть, а инсценировку знакомого нам романа. Видим и спокойно воспринимаем и ранение князя Андрея и бешеную скачку лошадей и мытарства Пьера Безухова.

Я вспомнил об этом специально чтобы перейти к основной теме своей статьи. Граница реального. Та самая невидимая граница, о которой мы должны помнить садясь за письменный стол. Перешагнешь её – и весь огромный труд зачеркивается, потому что ты не добился главного не заставит читателя поверить в своих героев.

Многие прочитав эти строки с возмущением скажут: «Это же только деталь, разве можно по ней судить о фильме?»

Справедливо. Но в этой статье я хочу поделиться своим восприятием тех или иных произведений, рассказать о том что волнует меня применительно к жанру, в котором работаю много лет.

Итак, чем же для меня стала та небольшая деталь (часы), увиденная на руке «русского гренадера»? Прежде всего нарушением своеобразных правит игры. Начиная свою статью я писал о серии книг, прославляющих похождения великого сыщика Путилина. Фантазия человека или же группы людей, прятавшихся под псевдонимом, была настолько велика, приключения Путилина казались мне настолько невероятными, что я ни на минуту не сомневался в том, что всё это выдумано от первого до последнего слова.

Но историк Павел Веселов разубедил меня. Он принес старую московскую газету «Полицейские ведомости», и в ней я прочитал репортерские заметки, послужившие основой для написания всех семи книжек, которые мне удалось прочитать. Тут я вспомнил книгу В. Гиляровского «Москва газетная» и всю историю создания романа о знаменитом русском разбойнике Чуркине. В интерпретации автора романа Пастухова он был чем то средним между Степаном Разиным и Дубровским, на самом же деле, как пишет Гиляровский, Чуркин – обыкновенный мелкий жулик и хулиган.

Делая этот экскурс в прошлое, я хочу сказать, что работа с документом давно уже лежала в первооснове создания приключенческих повестей. Факт и вымысел. Кто и когда может проследить точную границу между этими двумя понятиями? Что больше необходимо писателю: четкое слепое следование за документом или же творческая переработка его? На этот вопрос ответить нелегко и прежде всего потому, что у каждого литератора своя индивидуальная творческая манера.

Работа с документом невероятно интересна и вместе с тем опасна. Очень важно так трансформировать строгую каноничность неоспоримой истины, чтобы она приобрела накал подлинной художественности.

Замысел всегда должен опираться на факт. Хочу привести один пример.

Один и тот же замысел может возникнуть у совершенно разных людей. Так, например, история хищения ценностей из Патриаршей ризницы в Кремле привлекла внимание многих авторов. Здесь опять встает извечный вопрос, что же лучше: строго придерживаться документа или же давать волю авторской фантазии?

Читая о том далеком и героическом времени, мы хотим прежде всего почувствовать его дыхание. Услышать, как неровно бился его пульс. Увидеть тех, кто завоевал для нас счастье жить и работать сегодня.

Какими были они, эти люди? Что волновало их? Что заставляло так твердо и безусловно верить в человеческое счастье? Что заставляло жертвовать собой ради великой цели?

На все эти вопросы дает ответ роман Юрия Кларова «Черный треугольник». Поднявшись над документом и расширив рамки эпохи, писатель, прибегая иногда к домыслу, написал интересный, волнующий нас художественный документ. Рассказывая о событиях ставших достоянием истории, писатель берет на себя большую ответственность. Здесь мало таланта литератора, здесь необходимо присутствие историка. Юрий Кларов необыкновенно удачно совместил в себе эти качества. За частными фактами истории, за строчками пожелтевшего от времени уголовного дела он смог увидев характеры людей и сделать эти характеры зримыми, живыми, близкими нам. Идя по канве того далекого розыска сокровищ Патриаршей ризницы, автор увидел не только частный случай из криминалистической практики, не просто голый факт.

Юрий Кларов, взяв этот факт за первооснову своего романа, показал нам несколько месяцев той, поистине тяжелой, но вместе с тем пронизанной романтикой революции жизни. Его герои нарисованы живо и выпукло. И читатель наверняка полюбит и Косачевского, и Артюхова, и Борина, и Сухова. Эти обобщенные образы надолго запомнятся нам, и, вспоминая о частном факте истории, ми будем вспоминать именно их. Вот в этом и есть сила художественного домысла и литературного обобщения.

Работая с документами о хищении драгоценностей, Юрий Кларов рассказал нам о поэзии драгоценных камней, об их истории, об огромной художественной ценности каждой вещи. Его рассказ о ювелирных изделиях – своеобразная поэма о мастерах, создавших их, историческое исследование связывающее прошлое с настоящим.

Введя в композиционный строй романа документы о ценностях, находящихся в Патриаршей ризнице, Ю. Кларов вполне умышленно переписал их. Теперь это были не протоколы и описи, сухие и невыразительные, а интересные описания драгоценных камней и старинной церковной утвари.

Итак, документ и фантазия автора. Факт и писательский вымысел. Допустимо ли это? Конечно! Но безусловно, в определенных пределах. Творческая переработка документа должна подтверждать реальную истину, а не искажать её. Только тогда она может быть оправдана.

У нашего читателя необыкновенный интерес к документу. Работая над книгой, писатель вправе вставлять определенные документы, при помощи которых он поясняет развитие действия. Но подчас в некоторых книгах писатели, на мой взгляд, излишне увлекаются выдуманными документами, стараясь с их помощью искусственно нагнетать напряжение.

Много лет сталкивался и я с трудностями, которые бывают у писателей, привыкших точно следовать канве документа. И самой моей большой ошибкой было совмещение подлинной биографии героя с придуманными ситуациями.

С тех пор я твердо уяснил, что коль скоро пишешь вещь документальную, то не пытайся украсить её излишними живописными подробностями. Но, беря за основу документ, пробуй подняться до художественного обобщения. Остросюжетные романы, повести и рассказы с каждым днем становятся всё более необходимыми людям. Поэтому и растут требования читателей к тем, кто создает приключенческие повести и романы. Что же это такое? Потребность людей в легком, развлекательном чтении? Нет. Наш читатель, особенно молодой, хочет найти своего героя, человека, которому можно и нужно подражать. А где же, как не в остросюжетной ситуации, требующей напряжения всех сил, как никогда, проявляются высокие нравственные качества человека? Поединок со злом – это не только погони и стрельба. Это прежде всего столкновение мировоззрений. И в схватке этой побеждают люди убежденные, преданные нашим высоким идеалам, вооруженные самой передовой идеологией.

Жанр героики и приключений очень нужен нам сегодня. Он воспитывает в людях гордость за своих соотечественников и неистребимую ненависть к тем, кого мы называем своими врагами.

Работая над статьей, я не ставил перед собой задачу давать определенные рецепты и рекомендации. Остросюжетный жанр многообразен и сложен. Сложность его заключается прежде всего в поисках новых форм, новых героев, безусловно новой проблематики. Приключенческая проза обрела силу и прочно заняла свое место в общем ряду отечественной литературы. Следя за развитием жанра, я вижу как от года к году меняется манера письма моих товарищей по «цеху». Потому что само наше время подсказывает им новые темы и новых героев.

И я твердо уверен, что в ближайшие годы читателей ждут подлинные открытия в жанре приключенческой прозы.

Эдуард ХРУЦКИЙ

Ссылки

[1] Отдел борьбы с бандитизмом.

[2] Через три года Конради был ликвидирован.

[3] Главы I–VIII написаны при участии В. Машкина.

[4] Штаб–квартира ЦРУ близ Вашингтона.

[5] «Занимайтесь любовью, а не войной!»

[6] Члены ультралевацкой молодежной организации в США.

[7] Состав преступления (лат.).

[8] УК РСФСР редакции 1926 года.

[9] Резные драгоценные и полудрагоценные камни, геммы, бывают двух видов: с выпуклым изображением – камея, с углубленным – интальо.

[10] Об этой записке упоминается в книге А.О. Смирновой–Россет «Записки». Спб., 1897.

[11] В первые месяцы войны гвардейские минометы получили на испытаниях название «реактивные снаряды» («эр–эс», «раисы»). Имя «катюши» за ними закрепилось позже.

[12] Запомним эту фамилию. Она ещё не раз прозвучит по ходу нашего рассказа о боях в Подмосковье.

[13] В мемуарах К.К. Рокоссовского не раз говорится о действиях не только этого полка, но и второго батальона, даже клочковской роты. Не раз К.К. Рокоссовский подписывал и наградные листы на солдат и офицеров этой роты, дважды – на Клочкова.

[14] Некоторые подробности этого боя нам станут известны чуть позже в изложения самого Клочкова.

[15] Думаю, что интересны и некоторые подробности награждения панфиловцев – а это первые для дивизии награждения, – выявленные мною в архиве. В приказе Г.К. Жукова, утвержденном впоследствии Председателем Президиума Верховного Совета М.И. Калининым, значатся девяносто восемь человек. Заметим, что восемнадцать из них – однополчане Клочкова. Ордена Красного Знамени удостоен и Джура Ширматов. Это значит, что из двадцати девяти на всю дивизию столь высоких наград две выпали на четвертую роту.

[16] Клочков рассказывает об одном из тех, кто через тринадцать дней будет сражаться рядом с ним у Дубосеково.

[17] «Гитарами» первое время называли панфиловцы реактивные минометы – знаменитые «катюши».

[18] Не могу не отметить с благодарностью, как много помогал мне Л.М Жариков в работе над этим очерком.

[19] Увы, ветераны дивизии ничем не смогли помочь мне. Несколько человек прочитали эту главку ещё в рукописи. Они согласились с предположительной трактовкой истории с этим орденом, но не больше. Деталей оформления награды никто из них не запомнил.

[20] Дивизия после разгрома немцев под Москвой переброшена в знакомые места – на Севере Западное направление. Но Бородино и здесь. Скажем и о том что через шестьдесят восемь дней погиб П.М. Гундилович, славный друг Василия Клочкова, отважный воин, талантливый командир.

Содержание