– Слушай, тетя, я хотел бы спросить тебя об одной вещи. А как все это время жила Росалия? Наверно, давно замужем…
Этот вопрос я задал не без опасений, не очень-то порядочно я вел себя с этой Росалией. Мы с Росалией – какой чужой она теперь мне казалась, как холодно я о ней рассуждал! – мы были помолвлены; вспыхнула война и разлучила нас – она осталась в Сантьяго, я оказался в Сантандере, между нами – линия фронта. Вначале я ничуть не беспокоился: снова встретимся, ведь все думали, что это может продлиться не более как несколько дней, самое большое несколько недель; война продлилась годы. И пока шли эти годы, пока длился повседневный тяжкий ратный труд, которым были заполнены каждый час, каждый день, я не позволял себе думать ни о чем другом; среди тогдашних забот скоро совсем стерлось беспокойство, иногда охватывавшее меня поначалу, при мысли о нашей разлуке. И когда все кончилось и я оказался в Америке и мог подумать о себе самом, я понял, что в глубине души даже доволен, что из-за могущественных обстоятельств отношения наши разладились, и, как я удостоверился тогда, они немного дляменя значили. «Надо написать ей, надо наладить с ней связь», – все же подумал я, но, думая так, я больше, чем о ней, думал о своем дядюшке, ее крестном, который и сосватал нас. Я считал также, что восстановленная связь – через три долгих года, из Буэнос-Айреса и при посредстве писем – не заключала бы в себе восстановление нашей помолвки, но была бы лишь неким соблюдением приличий, неким извинением, чтобы сообщить ей, хотя бы между строк, намеками, причины моего столь долгого молчания, не остаться перед ней свинья свиньей. Но я остался свиньей, так ничего ей и не написав. Из-за нее я даже дольше, чем этого требовали обстоятельства, чем это было нужно и уместно, медлил подать знак, что жив, дяде с теткой и сделал это – когда, наконец, сделал – в форме весьма неопределенной, невнятной и, хорошо помню, весьма хитроумной. В редких, без особой охоты написанных письмах, которыми мы обменивались, не было, по-моему, ни единого упоминания о Росалии. И теперь, когда бедного дядюшки не было на свете, я должен был все же преодолеть последние угрызения совести, чтобы узнать про нее у тетушки, которая сперва допросила меня, хорошо ли я выспался, и принесла мне мутной водицы под названием кофе с молоком, а потом села на другом конце стола.
– Вышла замуж, – так она ответила. И добавила: – Не жена она тебе была бы. Я никогда не вмешивалась в это дело, она ведь крестница твоего дяди – светлая ему память, а не потому, что у нее было немного денег, они все равно все прахом пошли; не такая женщина тебе нужна. Да, вышла замуж, нарожала кучу детей, похожа на хрюшку…
Я попытался на мгновение представить себе ее постаревшей, «похожей на хрюшку» – а ведь она была так тщеславна, – и не поинтересовался, за кого она вышла замуж; уверен, что обо мне она узнала бы с таким же равнодушием. С безразличным видом задал я тетушке и второй заготовленный мною вопрос. Поднеся чашечку с кофе к самому носу, я спросил ее:
– А про этого Абеледо вы ничего не знаете? Чем он занимается? Что поделывает? – Увидев, как она поджала нижнюю губу в знак того, что ничего-то она не знает, и как она покачала головой, я решил расшевелить ее: – Вы мне вчера вечером рассказывали, что он приходил вместе с другими… Что он говорил? Спрашивал про меня, верно?
– Ясное дело, спрашивал про тебя.
Дело не шло, старая чертовка не хотела об этом распространяться. Одним глотком допил я остатки кофе и поставил чашечку на блюдце.
– Пойду схожу в парикмахерскую, – отодвигая стул, пробормотал я словно про себя. – Нужно подстричься.